НИКИТА ХОНИАТ
ИСТОРИЯ
ТОМ 2
(1186-1206)
О СОБЫТИЯХ ПО ВЗЯТИИ КОНСТАНТИНОПОЛЯ
Сочинение того же Никиты Хониата.
1. Доблестнейший афинянин Солон, видя, как постепенно упрочивался новый, тиранический образ правления, введенный Писистратом, много раз обращался по этому предмету к афинянам со своими речами, пытаясь подавить тиранию; так как он очень хорошо понимал, что гораздо легче в начале остановить возникающее зло и воспрепятствовать его возрастанию, когда оно только принялось, чем искоренить и уничтожить его, когда оно уже возросло и усилилось. Но его речи ни в ком не возбудили внимания к его предложению и не убедили никого. Тогда он взял оружие и стал с ним при входе в место народного собрания, надеясь своим примером увлечь других и возбудить в ком-нибудь из народа подобную же ревность. Однако это также никого не тронуло и не подвигло на низвержение тирана. После того он, говорят, сказал: [335] «Я, сколько мог, содействовал благу отечества», и затем оставался спокойным, писал стихи и осмеивал беспечность афинян. Вот несколько его стихов, не унесенных течением времени в забвение:
«Если вы по своей ничтожности терпите уже беды, то, по крайней мере, не приписывайте их воле богов. Вы сами дали силу тиранам, принося им хвалебные жертвы, и за то находитесь теперь в тяжком рабстве. Порознь каждый из вас хитрее лисицы, но во всех вас вместе — самый пустой ум. Вы смотрите только на слова и льстивую речь человека, а на самое дело нисколько не обращаете внимания».
Если уже Солон, потомок знаменитого Кодра, мудростью своею сделавшийся славным почти во всей вселенной, — если Солон, говоривший и действовавший среди народа внимательного к наставлениям, как оказалось, напрасно употреблял и слово, и дело, то может ли кто-нибудь из подобных мне людей помочь нашим общественным делам, когда цари наши с детства воспитываются в праздности, спят приятнее Эндимиoнa 216, спешат к столу как можно ранее и так далеко уклоняются от естественного порядка вещей, при своем во всех отношениях дурном направлении, что зимою ищут цветов, а весною хотят [336] собирать плоды, между тем граждане в то же время помышляют единственно о купеческих оборотах и торгашестве и не только не намерены вставать с постели по голосу военной трубы, но не пробуждаются даже на пение птиц, как вообще все, что почивает приятно и не знает никогда войны? Осталось писать стихи и ими обличать заблуждающихся. Но с другой стороны и эта мера имела смысл в отношении к величавой личности Солона, равно как в приложении к тогдашнему афинскому обществу, которое было внимательно к полезным наставлениям и мало-помалу подчинялось указаниям лучших людей, так как вообще людям добропорядочным обличительные песни приносят более удовольствия, чем оскорбления, и воспоминание о прошедших ошибках, как своего рода мех, раздувая оставшуюся в их душе и еще тлеющую искру добра до степени живого огненного пламени, предостерегает их в будущем от подобных прежним заблуждений. А в наше время для жителей Константинополя, да и для обитателей прочих мест, обличения — сущие бичи! У многих даже уши так устроены, что неспособны слушать вразумления, и прелесть свободы, как она ни стеснена теперь у нас, так же мало понятна им, как не вкушавшим меда непонятна сладость меда. Поэтому, так как наши времена не походят на времена Солона, я оставлю строгие обличения, потому что они не возбудят ничего другого, кроме ненависти [337] ко мне со стороны большей части моих соотечественников (а есть, есть такие, у которых сено торчит на рогах), и буду продолжать историю по порядку. Правда, я отказался было воспевать и дела варваров, но так как Уничиживший премудрых в премудрости их во множестве поразил гордых, исполнил лица их бесчестия и предал их в погибель народам, которые жесточе их самих, то надобно положить конец молчанию 217 и воспользоваться словом к исповеданию чудес Бога, сказавшего: живу Аз во век, и воздам суд врагом Моим, и ненавидящим Мя отмщение, и в другом месте — к Аврааму: языку же, ему же поработают, сужду Аз (Быт. 15, 14).
Итак, прекрасный город Константина, предмет всеобщих похвал и повсюдных разговоров, был истреблен огнем, унижен, разграблен и лишен всего имущества, как общественного, так принадлежавшего частным лицам и посвященного Богу, бродяжническими западными племенами, большею частью мелкими и безвестными, соединившимися между собою для разбойнических морских наездов и двинувшимися против нас под благовидным предлогом небольшого уклонения от предпринятого будто бы пути на помощь Исааку [338] Ангелу и сыну, которого он к несчастью родил на погибель отечества и которого они привезли с собою, как самого отличного и самого дорогого своего спутника. Сонливость и беспечность управлявших тогда римским государством сделали ничтожных разбойников нашими судьями и карателями!
2. О всех этих событиях с царственным городом не было предуказано никаким знамением, ни небесным, ни земным, какие прежде во множестве являлись, предвещая людям бедствия и смертоносные наваждения зол. Ни кровавый дождь не шел с неба, ни солнце не обагрялось кровью, ни огненные камни не падали из воздуха, ни другого чего-либо необыкновенного в каком-нибудь отношении не было заметно. Многоногая и многорукая правда, не шевельнув пальцем, подкралась к нам совершенно беззвучными шагами и, напавши на город и на нас, как неутомимая карательница, сделала нас злосчастнейшими из людей. В тот день, когда город был взят, грабители, врываясь в обывательские дома, расхищали все, что находили в них, и затем пытали домовладетелей, не скрыто ли у них чего-нибудь еще, иной раз прибегая к побоям, нередко уговаривая ласкою и вообще всегда действуя угрозами. Но так как жители, разумеется, одно имели, а другое показывали, — одно выставляли на глаза и отдавали, как свое имение, а другое сами грабители отыскивали; так как, с другой стороны, латинские солдаты не давали поэтому пощады никому и [339] ничего не оставляли тем, у кого что-нибудь было; так как они не хотели иметь с покоренными общения даже в пище и содержании, но держали себя в отношении к ним высокомерно, несообщительно, — не говоря o других обидах, обращали их в рабство, или выгоняли из дому, то вследствие всего этого полководцы их решили предоставить городским обывателям свободу по желанию удалиться из города. Собравшись обществами, жители потянулись таким образом из города — в изорванных рубищах, изможденные невкушением пищи, с изменившимся цветом тела, с мертвенными лицами и глазами, обливавшимися кровью, потому что в то время плакали более кровью, чем слезами. А поводом к плачу для одних была потеря имущества, другие, не принимая в рассчет потерю его, как еще не великую беду, оплакивали похищение красивой дочери-невесты и растление ее, или сокрушались потерею супруги, и вообще всякий, идя по дороге за город, имел довольно причин к горести.
Кстати я расскажу здесь и то, что касалось собственно меня. Многие из моих знакомых с наступлением этого печального и истинно несчастного дня собрались в мой скромный домик, вход в который был прикрыт галереею и потому не виден в темноте и труден для доступа. (Отлично красивый и огромный по обширности дом мой, находившийся в Сфоракие 218, [340] погиб во время второго пожара.) Притом же в случае надобности удобно было из этого домика пробраться в великую церковь, так как он был смежен с нею. Впрочем, для полчищ варваров не было ничего заветного, и ни святость, ни недоступность места не в состоянии были доставить безопасности или защиты людям, искавшим в нем убежища, но где бы кто ни скрывался, везде его находили проникавшие туда неприятели и уводили оттуда, куда им было угодно. Видя такое беззаконие, мы стали придумывать какое-нибудь средство избавиться от беды, сколько это возможно было в наших обстоятельствах. Был у меня один знакомый и близкий приятель, происходивший из рода венециан, за которого я прежде много хлопотал и о безопасности которого, равно как его имущества и жены, заботливо старался. В настоящее время он сделался нам очень полезен. Надевши латы и из купца преобразившись в воина, до некоторой поры он весьма успешно прогонял врывавшихся в наш дом грабителей, делая вид, будто он их соратник, и давая знать, что он уже прежде их занял дом, в то же время обращаясь с ними согласно с их [341] варварскими обычаями и говоря их языком. Но когда неприятелей собралось много и наш защитник не в состоянии был долее удерживать их, в особенности французов, которые не походят на других ни душою, ни телом, и хвастаются, что одного только они боятся, как бы небо не обрушилось на них, тогда он предложил нам удалиться отсюда, чтобы в противном случае, попавшись варварам, мы, мужчины, не были заключены в оковы из-за денег, а женщины — поруганы и обесчещены. Таким образом, вслед за своим благодетелем, прежде приживальщиком и клиентом, а в ту пору добрым помощником и бесценным защитником, поведшим нас в другой дом, в котором жили знакомые нам венециане, мы помаленьку выбрались из своего убежища. Представляя собой как будто бы приобретенную им добычу, влекомые за руки, унылые, в худой одежде, и потому не задерживаемые никем.
3. Когда же эта часть города, куда мы перебрались, досталась в удел французам, то мы опять стали переселяться, и так как бывшие у нас в услужении рассеялись по разным местам и все бесчеловечно оставили нас, поэтому мы принуждены были сами на своих руках несть маленьких детей, которые еще не умели ходить, а грудного мальчика хоронить под мышкою, и так идти по улицам. Таким образом, пробыв в городе пять дней после его взятия, и мы отправились из него. Была же тогда, конечно, по [342] Божию смотрению, а не по случайному совпадению, или неразумному, простому стечению обстоятельств, суббота и зима, к тому же супруга моя была близка к родам, так что совершенно в точности исполнилось над нами пророчество Христово, которое заповедует молиться, да не будет бегство наше в зиме, или в субботу (Матф. 24, 20), и предрекает горе имущым во утробе в тыя дни (Лук. 21, 23), как будто бы именно о нас оно и было предсказано. Когда мы вместе с порядочным числом наших знакомых, родственников и значительным количеством постороннего народа, примкнувшего к нашему обществу, шли таким образом своей дорогой, тащась по улицам подобно кучке муравьев, с нами встречались группы солдат, не вполне вооруженных, однако с висевшими по бокам коней длинными саблями и с заложенными за пояс кинжалами. Одни из них везли добычу, другие обыскивали попавшихся пленников, не надета ли на ком светлая одежда, скрытая под разодранным рубищем, или не таят ли они за пазухой серебра и золота, иные внимательно и упорно вонзались своими взорами в женщин, отличавшихся красотою, так, как будто намерены были тотчас же схватить их и изнасиловать. Поэтому, опасаясь за своих жен, мы поместили их среди самих себя, как будто посреди ограды, а молодым девицам приказали вымарать лица грязью, вместо прежних прикрас, и [343] уничтожить таким образом яркий румянец ланит, чтобы им, как ночью сигнальным сторожевым огнем, не привлекать к себе прохожих — сперва зрителями, потом любовниками, а в заключение похитителями, не знающими никакого ограничения своей воли. Вместе с тем мы с сокрушенным сердцем били себя в перси, орошали очи слезами и воздевали руки с молитвою к Богу, чтобы Он сподобил всех нас, и мужчин и женщин, пробраться невредимыми мимо этих плотоядных зверей. А выходить из города нам нужно было золотыми воротами. Но едва только мы поравнялись с храмом великомученика Мокия, вдруг один наглый и бесчестный варвар похитил из среды нас, как волк агницу, прекрасно-кудрявую молодую девицу, дочку одного судьи. Встревоженное таким жалким зрелищем, все собрание наше вскрикнуло. Отец девицы, и без того удрученный старостью и болезнью, а в это время страдавший еще подагрою, зарыдал, повалился на землю и лег поперек дороги, бросая отчаянные взоры на меня, как на последнюю слабую защиту, называя меня по имени и умоляя предпринять все возможное для освобождения его дитяти. Итак, я должен был воротиться и побежал назад, как только мог скорее, по следам похитителя, — плакал, кричал по дороге, стараясь выражениями горьких жалоб приобрести заступничество тех из проходивших мимо латинских солдат, которые сколько-нибудь понимали наш [344] язык, брал иных даже за руки и действительно успел кое-как в некоторых пробудить такое сожаление, что они пошли со мною искать того бесстыдника и сластолюбца, причем я шел вперед, они — за мною. Наконец мы достигли места, где похититель остановился: прослав девицу во внутрь дома, он стал у ворот с намерением отражать противников, со своей стороны я, указав на него пальцем, сказал: «Вот тот, кто среди белого дня нечестиво нарушил постановления лучших между вами людей! Вы постановили не иметь сожительства с женщинами, как замужними, так равно не познавшими мужа и тем более посвятившими себя Богу, даже, ежели то возможно, не смотреть на них с похотью, и обязали себя относительно этого страшными клятвами, а он, презрев ваши установления, не побоялся в виду всех броситься на девиц с неистовством животного. Заступитесь же за свои законы и за нас, ваших пленников, смягчившись этими слезами, которые сам Бог принимает, которыми природа одарила наши глаза, как величайшим пособием к умилостивлению других. Если же вы и сами — отцы, то, заклинаю вас именами ваших жен и милых детей, подайте помощь вашим несчастным просителям, — заклинаю вас живоносным гробом и завещанием Господа нашего Иисуса Христа, Который вообще всем званным своим заповедал делать другим людям то, чего они сами хотели бы получить от [345] них». Подобного рода речью, сказанною с увлечением, я возбудил одушевление в своих заступниках, и они потребовали непременного возвращения девицы. Снедаемый любовью и гневом, двумя жесточайшими страстями, похититель сначала презирал их требование, однако когда увидал, что они рассердились не в шутку, услыхал от них угрозу посадить его на кол, как бесстыдного нечестивца, и вообще заметил, что с ним повели речь не устами только, но и от сердца, то, наконец, уступил и выдал девицу. Надобно было видеть, как обрадовался отец, увидев опять свое дитя! Пролив перед Богом слезы о не повенчанных и не вкусивших брака невестах, он встал опять и пошел с нами далее.
4. Когда таким образом мы вышли из города, то все начали воссылать благодарение Богу, в то же время оплакивая свое положение. Я также, бросившись, как стоял, лицом на землю, излил свое сердце в горьких жалобах, исключив из предметов своего сочувствия одни только стены города, так как только они одни не страдали и не проливали слез, возвышаясь по-прежнему и не быв еще сравнены с землею. «Если то, — сказал я, — для чего вы воздвигнуты, уже погибло вконец, быв истреблено огнем и оружием, то зачем и вам стоять далее? Кого вы будете ограждать и охранять после этого? Ужели вы не обрушитесь на врагов погибелью даже в тот день [346] гнева, когда восстанет Господь сокрушить доведших нас до такого положения, возшедши таким образом, если только мы правильно понимаем предсказание Давидово, на запады (Пс. 67, 5)? А ты, град царев, — сказал я, — град ограждения, град Царя великого, жилище Вышнего, слава и похвала служащих Ему, гостеприимное пристанище, царь городов царствующих, песнь песней, светлость светлостей и из всех редких явлений в мире редчайшее зрелище, — кто разлучил нас с тобою, как с милой матерью чад возлюбленных? Что из нас будет? Куда мы обратимся? В чем найдем мы утешение, нагие, оторванные от твоих объятий, как от груди матерней, ставши для всех народов предметом песен и рассказов, вечно жалуясь подобно сиренам, нигде не имея приюта, как воробьи, питаясь нуждою и утоляя жажду горем? Когда мы увидим тебя не таким, как теперь, — равниною ничтожества и долиною плача, — попираемым войсками, утратившим значение и стертым в прах, но вознесенным и прославленным, благоговейно чтимым смирившими тебя и озлобившими тебя, иссасывающим млеко народов и поедающим по-прежнему богатства царей? Когда и сами мы сбросим с себя, как смоковные листья или одежды кожаные (Быт. 3, 7 и 21), эти скорченные рубища, не вполне достаточные даже для прикрытия тела, в которые облекли нас постоянные наветники наши, как змеи своего рода, — живущее [347] среди нас зло, коварство и непримиримое соперничество, и облечемся опять в роскошные хитоны из блистательнейшей ткани, какие носили прежде? Умилостиви Бога, град святейший, — представь в свою защиту храмы, останки мучеников, самые свои бедствия, громадность разбойнических грабежей, в пищу которых ты достался, быв предан людям нечестивым на сожжение. Ибо, призови Мя, говорит Он, в день скорби твоея, и изму тя, и прославиши Мя. Неужели мне никогда уже не придется взглянуть опять и на тебя, величественнейший и божественнейший храм, небо земное, престол славы Божией, колесница херувимская, твердь вторая, возвещающая творение рук Божиих, зрелище и произведение в своем роде единственное, благопотребное радование всея земли? В самом деле, кто может поручиться в этом, если не один только тот, Кто, в немже пострада, сам искушен быв, может и искушаемым помощи (Евр. 2, 18), Кто исхищает нищаго из руки сильнейших его, и нищаго и убогаго от расхищающих его, Кто творит все и все устрояет всегда к лучшему»?
5. Излив подобным образом свои жалобы из переполненной скорбями души, мы отправились далее, с рыданием рассеивая по дороге слезы, как семена, и радостно хватаясь за соломинки надежды на изменение нашего положения к лучшему в том случае, если дойдем до цели своего пути, — чего молили, как [348] дара, от Бога, утешающаго малодушных, облекающего в ризу спасения и одевающего одеждою веселия. Впереди нас ехал вселенский архипастырь 219, не имея ни дорожной котомки, ни денег в кармане, без жезла и без сандалий, в одном хитончике, — совершенный евангельский апостол, или лучше, представитель самого Иисуса Христа, с тою только разницей, что он, восседая на нищенском осленке, удалялся из нового Сиона, а не совершал наскоро торжественный вход в него. Итак, положив тогда целью своего пути Силиврию 220, мы окончили свое странствование, всем домом не потерпев никакой обиды по великому Божию о нас попечению, приснопамятному и совершенному дару, — не испытав ни ломания членов, ни скручиванья веревками, ни ударов по лицу суставчатым кнутом, что приходилось многим из наших испробовать при насильственном вымогании у них денег, и быв питаемы одним Господом, уготовляющим пищу всем во благовремении, насыщающим независтно птенцов врановых, призывающих Его, и даже украшающим попечительно крины сельные, иже ни жнут, ни сеют. Земледельцы и поселяне вместо того, чтобы вразумляться бедствиями своих ближних, напротив, жестоко издевались над нами, византийцами, неразумно считая наше [349] злополучие в бедности и наготе равенством с собою в гражданском положении. Многие из них, беззаконно покупая за бесценок продаваемые их соотечественниками вещи, были в восторге от этого и говорили: «слава Богу, вот и мы обогатились»! К ним еще не приходили латиняне, не поели их быков, и им еще не было известно, как умеют они осушать запасы цельного и чистейшего вина, в то же время изливая обильные потоки бешеной желчи, и как высокомерно и презрительно они обращаются с римлянами.
В таком-то положении находились мы и подобные нам по общественному положению и степени образованности; люди же низшего сословия и рыночные торгаши спокойно занимались своими делами, в свою очередь снова профанируя священные вещи, которые им продавали латиняне, и торгуя ими, как обыкновенным серебром, как будто они, быв отняты у церквей, уже перестали принадлежать Богу. Между тем неприятели проводили время в непотребствах, забавах, притом — в забавах преимущественно бесчестных, и в посмеяниях над римскими обычаями. Так, одни расхаживали по улицам, окутавшись в дорогие с широкими обшивками плащи — не ради нужды, но ради смеха, или разъезжали туда и сюда по городу, обвернув среброткаными из тонкого полотна головными покрывалами макушки своих возниц и обвязав их лошадиные морды спускаемыми по спине [350] белольняными перевязями. Другие носили писчие тростинки и чернильницы, держа притом в руке книги и осмеивая нас таким образом, как грамотеев. Многие возили на лошадях изнасилованных ими женщин, окутав некоторых из них в широкие пеплумы 221 и связав перепутанные их локоны и растрепанные волосы в один пучок позади, женскими же тимпаниками 222 и наушными привесками из скрученных белых волос украсив лошадей. Каждый день они пьянствовали и объедались, — одни пресыщаясь изысканно приготовленными кушаньями, — другие употребляя пищу отцов своих, которую составляли развариваемые в котлах хребты бычьего мяса, окорока ветчины, приправленные мучнистыми бобами, также — соус из чесноку и состав из других раздражающих вкус жидкостей. Разделив добычу, они не наблюдали никакого различия между утварью и сосудами обыкновенными и священными, но как те, так и другие одинаково употребляли для своих телесных потреб, без всякого внимания к Богу и закону. Равным образом божественные изображения Христа Спасителя и святых Его они обращали в сиденья и подножные скамейки.
6. Стоило посмотреть и надобно было в высшей степени удивляться непомерному слепоумию или, [351] точнее сказать, безумию этих отуманенных гордостью людей, когда они начали бросать между собою жребии, кому владеть какими городами и странами. Как будто уже сделавшись царями царей и имея в своих руках всю земную поверхность, они, что касается раздела собственно римской империи, по крайней мере, назначили прежде во все ее пределы чиновников для описи, чтобы сначала узнать годовые доходы разных областей и уже потом разделить их по жребиям, но — государства и владения всех других народов и царей разделили между собою немедленно. Таким образом подпали их дележу: счастливейший в мире, лежащий на реке Ниле город Александрия, за ним — Ливия, области, простирающиеся от Ливии до Нумидии и Гадира, Парфия, Персия, далее — восточная Иверия, Ассирия, Гиркания и все страны, которые окружены водами больших восточных рек. Мало этого, они не упустили из виду даже стран, склоняющихся к северу, но разделили и их по жребиям. Потом один выхвалял доставшиеся ему по разделу владения, находя, что они очень изобильны конями и доставляют большие подати, и превознося свое счастье, другой с бесконечной плодовитостью и удивлением рассказывал о необыкновенном богатстве своих владений разными благами. Те спорили из-за раздела каких-нибудь городов, другие менялись своими уделами и брали вместо них другие города и пределы. Особенно домогались некоторые получить в [352] удел привлекательную своею славою Иконию. Ворота города Константинополя и часть цепи, которая была протянута через залив для ограждения гавани от неприятельских нападений, они отослали вместе с большею частью судов к своим соплеменникам в Сирию и вместе с тем разослали повсюду вестников с объявлением о взятии города. Когда надобно было им избрать себе императора, oни собрались в большой храм споспешников Христовых, — обыкновенное место своих собраний для общего рассуждения о делах, — и сначала решили сообразно с одним из своих отечественных обычаев поставить рядом четыре чаши, из которых одна должна была содержать в себе бескровную жертву, и потом предоставить священнослужителям при поименовании каждого из избираемых на престол брать по одной чаше и подносить ему, так чтобы тот, кто получит сосуд, вмещавший божественное тело и кровь Христову, предпочтительно перед другими был избран на престол 223. Но венецианский дож Дандуло положил разрешить вопрос подачею [353] голосов. Поэтому выбрано было со стороны французов и лангобардов пять человек избирателей, из числа знатнейших между ними людей, и со стороны венециан равным образом других пять человек. После этого по большинству голосов жребий на престол выпал Балдуину, графу Фландрскому, благодаря, как все говорили, коварству и ловкости венецианского дожа Дандуло. Будучи слеп глазами и поэтому отказавшись включить себя в число избираемых по жребию на престол, он решился облечь царскою властью человека с характером кротким и незаносчивым, наблюдая прежде всего то условие, чтобы собственные владения избранного сколько возможно далее отстояли от границ Венеции, так чтобы в случае, если когда-нибудь между императором и венецианами возникнут взаимные несогласия, императору нелегко было посылать в значительном количестве свои войска в пределы Венеции, — другими словами, неудобно было вторгаться в них, опустошать их и грабить, что все, как само собой разумеется, было весьма удобно делать маркизу Бонифатию, которого родина находилась в Лангобардии, так как Лангобардия лежит при море, переезд оттуда в римские владения легок, Венеция ей погранична, и по соседству из нее можно наносить венецианам множество неприятностей и бедствий. По всем таким, весьма не безосновательным, соображениям Дандуло, этот слепец телесными глазами, ясно [354] понимавший очами своего ума то, что оставалось темно и для большей части зрячих, обошел маркиза Бонифатия и решил дело тем, что венециане, согласившись с мнением французов, дали перевес Балдуину, — имея в виду, что Балдуин происходил из отдаленных пределов Галлии, а пределы Галлии на столько же отстоят от Венеции, на сколько Венеция отстоит от римских пределов, что вместе с тем Балдуин расположен к нему всею душою 224, с искреннею почтительностью, как к отцу, и что он еще не искусился в делах от долговременного опыта подобно маркизу, так как Балдуину не было еще и тридцати двух лет. С другой стороны граф Фландрский в самом деле был, как говорили все, человек богобоязненный и воздержный в образе жизни. Даже взором не пожелал он женщины в продолжение всего времени, которое был в разлуке с собственною супругою. Он проводил время в священных песнопениях, помогал нуждающимся и благодушно выслушивал противоречия себе. Особенно замечательно было, что он два раза каждую неделю приказывал вечером провозглашать, чтобы внутри его дворца никто не дерзал прикасаться к незаконной жене.
7. Воцарившись таким образом, Балдуин отправился в западные области империи — не [355] с тем, чтобы покорять их (потому что считал уже все их своею жертвою, хвастливее и самоувереннее Эвклида 225 говоря: «Где бы только стать мне, и я поверну тогда копьем всю землю!»), но чтобы просто посетить их, как страны дружественные, и каждой из них доставить случай в его присутствии провозгласить его римским императором. Поэтому он даже не удостоил обратить никакого внимания на некоторое число римлян военного и гражданского ведомства, предлагавших ему свою службу, и отказал им всем без исключения. Точно так же поступали, впрочем, и другие военные начальники и графы; потому что все они, отделяя мужество от прочих достоинств и усвояя его себе одним, как прирожденное и исключительное свое качество, не допускали ни одного другого народа ни до какого сопоставления с собою в военном деле. Ни грации, ни музы не имели пристанища у этих варваров, потому-то, я думаю, они коснели в своей природной грубости, и побуждения животные предупреждали в них внушения разума! Итак, обошедши города Фракии, Балдуин поставил гарнизон в Орестиаде 226; то же сделал он в Дидимотихе и городе, получившем название от имени Филиппа. Когда он вступал в Ксанфию, тамошние жители, устроив засаду, неожиданно напали было на [356] его войско под предводительством какого-то Сенахерима, но появившись на минуту, опять скрылись, воротившись полными трусами туда, откуда вышли отважными храбрецами. Отсюда, не встречая сопротивления, Балдуин направил путь к митрополии фессалоникийцев. Его сопровождал также маркиз Бонифатий вместе с Марией Паннонскою 227, бывшей супругой Исаака Ангела, которая по смерти своего первого мужа и уже после взятия Константинополя вышла за него замуж. Когда Балдуин достиг Мосинополя, вдруг маркиз с разных сторон получил известие, что Балдуин вовсе не намерен уступать ему знаменитой Фессалоники, как было условлено между ними, но с тем идет и для того делает усиленные переходы, чтобы овладеть городом в свою пользу. Долгое время он был ошеломлен этою вестью, как будто пораженный громом. Наконец, с явно потрясенным присутствием духа, он поспешно отступил назад, обзывая Балдуина льстивым более греков, криводушным, вероломным и изменчивым хуже марки и игорной кости. Не взирая ни на что, он захватил Дидимотих, сильно укрепил его, двинулся на города Фракии, исключая Орестиаду (которую миновал потому, что она была занята многочисленным гарнизоном Балдуина), обложил их податью, собрал вокруг себя римлян и поклялся им всеми [357] страшными и священными для людей клятвами — отстать от договоров и прежнего сообщничества со своими единоплеменниками и открыто перейти на сторону римлян. Одновременно с этими обещаниями и клятвами маркиз употребил средство, делавшее его слова вероятными: именно, он провозгласил римским императором первородного сына своей супруги Марии, по имени Мануила 228, предоставив ему вместе с титулом все принадлежности царского облачения, так что эта выставка или маска толпами привлекала к нему римлян. Между тем, пока он занимался подобного рода хитростями, не имевшими в себе ни малейшей частицы правды, как показали последствия, Балдуин приблизился к Фессалонике. Весь народ высыпал к нему навстречу и с громкими криками радости вручил ему свою судьбу и судьбу города. Жители умоляли только, чтобы Балдуин ни сам не входил в город, ни своему войску не дозволял вступать в него, так как они опасались, чтобы это войско, подчинявшееся не одному начальнику, но скопившееся из многих племен и повиновавшееся еще большему числу вождей, отбросив в сторону его приказы, не разграбило города. Частью сознавая основательность их просьбы, частью склоняясь на нее вследствие не обещавшего никаких добрых последствий гневного отступления маркиза, а главным [358] образом тревожась распространявшеюся молвою о его действиях, Балдуин уступил желанно фессалоникийцев и дал им писанную киноварью грамоту, подтверждавшую все старинные привилегии их города. Несмотря на то, он провел еще несколько дней под стенами Фессалоники, пользуясь всеми знаками должного благорасположения со стороны жителей, и затем пошел обратно в Византию, потому что получил уже от венецианского дожа Дандуло и графов, остававшихся в Константинополе, уведомление, настоятельно требовавшее этого. Когда Балдуин таким образом возвратился, прибыл в Византию вследствие приглашения и маркиз — после того, как некто Жоффруа 229, человек, пользовавшийся большим значением в латинском войске (саном маршал — то же, что протостратор у эллинов), ездил к нему и поручился, что прибытие в Константинополь не подвергнет его никакой опасности. Примирившись с Балдуином во время этого свидания, маркиз оставил Дидимотих и, отправившись в Фессалонику, занял ее без всякого сопротивления. В управлении Фессалоникой некоторое время он применялся к обстоятельствам, скрывая свое лукавство и криводушие, однако не долго медлил в этом первоначально принятом образе [359] действий. Скоро, подобно кошке, истинный характер которой немедленно изобличился, когда упал кусок жира, он бросился на деньги фессалоникийцев, как только ознакомился с цветущим положением их имуществ. Потом он отнял у владельцев самые лучшие дома в городе и роздал их на жительство своим всадникам. Затем, оставив в Фессалонике супругу свою Марию с частью войска, он выступил из нее и устремился на города, принадлежащее к серрскому округу, равно как лежащие в области веррийской и по направлению к Темпейской долине Фессалии. Овладев ими сверх всякого ожидания, он решился двинуться на самую Лариссу, пройти Элладу, покорить Пелопоннес, всегда считая малым то, что уже было захвачено, и горя нетерпением идти все вперед и вперед по пути, пролагаемому римским простосердечием. Его сопровождало несколько человек римлян, преимущественно из знатных фамилий, привлекая расположение областей и уравнивая дорогу, по обманчивой и коварной видимости, первородному сыну Марии (потому что собственно этого отрока, облеченного в царскую порфиру и торжественно провозглашаемого царем, с радостью принимали как фракийцы прежде, так теперь македоняне, фессалийцы и все жители Эллады), в действительности же, служа проводниками и руководителями в действиях маркизу и латинянам, — следовательно, являясь предателями отечества. Таким образом маркиз без всякого [360] сопротивления овладел доблестнейшими народами и могущественнейшими городами, и притом таким множеством городов, что оно без сомнения превышало численность его войска, если даже на каждого человека класть по городу. Со своей стороны Балдуин, возвратившись в Византию, также не хотел сидеть без дела и подчиненное себе войско держать напрасно дома без употребления для войны, но решился переправить его в Азию и попытать счастья против тамошних городов, быв подстрекаем на это предприятие геллеспонтскими латинянами, населяющими город Пиги, и троянскими армянами, которые старались всеми мерами склонить Балдуина и подстрекнуть других графов к нападению на восточные города, как на легкую и несомненную добычу.
8. Таким образом около листопада месяца брат Балдуина Генрих и Петр де Плашес 230, воин, отличавшийся могучею силою времен героических, выступили 231 из Константинополя и, достигши приморского города Каллиполя 232, переправились на восток. Соединившись в Трое с армянами и подкрепив здесь свой отряд их вспомогательными дружинами, Генрих разграбил и разорил несколько [361] городов, которые не изъявили ему покорности. Наконец, овладев горой Идой и проникнув чрез ее теснины, он подступил к Атрамиттию 233. В то же время Петр де Плашес, двинувшись из города Пиг 234, пошел на Лопадий. Около Пиманинона он встретился с весьма значительными силами римлян под предводительством Феодора Ласкариса. Однако римляне, не выдержав натиска на них латинян, обратились в бегство. После этого Петр вступил в Лопадий без всякого сопротивления. Мало того, все жители города встретили его с крестными знамениями и святым евангелием, вследствие чего не потерпели от неприятелей никакой беды. Также невредимы остались все прочие города, которые не решались вступать в борьбу с латинянами, хотя трудно было угодить латинянину, человеку по речи чужому для эллинов, с характером корыстолюбивым, очами нескромными, чревом ненасытным, душою раздражительною и суровою, рукою, хватающеюся за меч при всяком случае. Желая подобным же образом овладеть Прусою 235, латиняне положили произвесть попытку и против нее, так как прусцы не только не изъявили им покорности, но, заготовив продовольствие в количестве [362] достаточном для долговременной осады и полагаясь на неприступность местности, надеялись, что едва ли могут быть когда-нибудь покорены силой, — потому что Пруса лежит на холме и сверх того обведена крепкою стеною. Итак, двинувшись из Лопадия, латиняне подступили к Прусе. Осадив городские стены с южной стороны, где гора Олимп отступает несколько от города и где перерывается утесистый холм, окружающий город и опоясывающий все его пространство, они предложили осажденным сдаться, изъявляя согласие в таком случае на все угодные жителям условия и, конечно, не обещая ничего подобного тогда, когда возьмут город силой и разобьют стены осадными машинами. Но осажденные нисколько не думали уступать предложенному требованию, напротив, часть их отважилась на вылазку и меткой стрельбой лишила неприятельское войско значительного числа храбрейших воинов, павших ранеными или убитыми. Как только оказалось, что город нелегко взять, особенно с первого нападения, немедленно латиняне отступили. Одушевившись отступлением их еще более, прусцы решились преследовать их уже в большем количестве. Их примеру последовали римляне, занявшие возвышенности, через которые неприятельское войско должно было проходить. Наконец некоторые из покорившихся прежде латинянам теперь отступили от них, вооружились против них одинаково с непокорившимися и [363] также истребили их немало. Несмотря на то, латиняне опять получили перевес и нанесли римлянам множество поражений в разных битвах, из которых более других замечательна была битва под городом Кесариею 236. Желая отмстить им равным же поражением, выступил против Генриха, стоявшего под Атрамиттием, Феодор Филaдeльфийcкий. Правда, напавши на Генриха неожиданно, он успел на первый раз стеснить его многочисленностью своего войска, при всем том, когда Генрих был, по-видимому, в крайней опасности, латинская конница мгновенно построилась в боевой порядок и, подняв копья вверх, приготовилась бодро встретить нападение римлян. Со своей стороны римляне совсем не думали сами начинать сражение, в ожидании атаки выгнувши ряды своих войск наподобие кольцеобразных извивов огненного дракона, блестя чешуей панцирей и развернутыми краями обоих флангов представляя как бы открытую пасть страшного рта, но для наступательного движения построившись таким образом до крайней степени растянуто и мешковато. Тогда латиняне как бы по одному условленному [364] знаку, направив копья, с обычными криками, вслед за Генрихом, который несся впереди других и смело ворвался на своем коне в ряды римского войска, бросились на римлян, смяли их, обратили в бегство и, вдобавок, преследуя бегущих, положили большую часть их на месте, так как римские всадники при первом же натиске латинян и взмахе копьев ускакали во весь опор и предоставили пешие отряды в жертву и добычу неприятелям.
Так шли дела в Азии. Между тем маркиз, выбравшись при помощи римлян, служивших проводниками, из фессалийской Темпейской долины, провел свое войско равнинами с необыкновенной быстротой, так что овладел полями Лариссы прежде, чем это узнали римляне, занявшие горные вершины и неусыпно стерегшие ущелья, которые совершенно сдавливают реку Пеней 237 в ложе до того узкое, что она во многих местах клокочет с оглушительным ревом, повторяющимся в скалистых берегах через отражение гула эхом, и оставляют около горных подошв одну тропинку, совершенно стиснутую между отвесными скалами и течением реки и до такой степени сжатую и трудную для прохода, что в ином месте на ней нельзя развернуться войску даже по четыре человека в [365] ряд. Выступив из Лариссы, маркиз двинулся вперед, не встречая нигде ни малейшего сопротивления. Очень поздно уже и только у Термопил устроил против него засаду Лев Сгур, но и тот, не ознаменовав себя никаким мужественным подвигом, при первом появлении латинской конницы струсил, убежал оттуда и укрылся в Акрокоринф. Этот Сгур был родом из Навплия и некоторое время владел своими согражданами более силой, чем доброй волей, управляя ими подобно своему отцу и получив от отца наследство, облитое кровью. Потом, пользуясь всякий раз беспорядком дел и усиливаясь в смутные времена, он из малого сделался великим, подобно ручью — от проливных дождей, или волнам — от сильных ветров: захватил обманом многоконный Аргос, овладел разбойнически Коринфом и затем, простираясь постоянно далее и далее по избранному пути разбоев, нагрянул на самые Афины с военными кораблями и сухопутным войском, перешедшим Истм 238. Сгур обольщал себя надеждой овладеть Акрополем 239 без всякого труда или поставить только осадные машины и этим уже заставить осажденных, как людей не воинственных, сдаться от страха. Но он ошибся в расчете и напрасно воображал так, потому что случилось совсем иначе. Афинский [366] архипастырь Михаил Хониат, родной брат мой (я упоминаю, что он брат мне, потому что горжусь таким родством и радуюсь кровной связи с подобным человеком, хотя по добродетелям и образованию стою далеко ниже его), сознавая неотъемлемую обязанность пастырей содействовать общему благу своими советами и молитвами, немедленно, как только Сгур расположил войско, решился, в надежде отклонить его от предпринятого намерения, боголюбезно обратиться к нему с мирными внушениями, как к человеку, который не только знал его вообще, но даже часто разделял с ним беседу. И вот он мечет в него, как будто с высот города, стрелы увещаний, бросает пастырскою пращою, с силою каменометных машин, богоглаголивые речи и в то же время старается сокрушить его гордость отеческими угрозами, как своего рода осадными орудиями. «Не следует ему, — говорил он, — христианину по вере и римлянину по отечеству, идти войною против римлян, если только он не исповедует христианства одними устами, так как бы по одежде и языку принадлежал к числу римлян, сердцем же далеко отстоял от украшающихся именем Христовым. В самом деле, в чем он может обвинить афинян, чтобы с правом ополчиться против Аттики? На пограничных аргосцев он мог еще, как на соседей, взводить какую-нибудь жалобу, которая делала бы его нападение на них в некоторой [367] степени извинительным; равным образом, коринфянам недавно — он мог поставить в обвинение частые наветы против себя коринфского архипастыря, вследствие которых Навплий подвергался нашествию римского войска и подступлению к своим берегам военных кораблей. Но афиняне и он как отдалены друг от друга местностью, так равно далеки от всяких поводов к столкновению и взаимному соперничеству в чем бы то ни было. В частности между ним и их священнослужителем не было ничего, кроме отношений самых боголюбезных и духовных: он никогда не переставал называть их молитвенника своим отцом и пастырем и с таким же наслаждением внимал изречениям его уст, с каким вкушают сладостный сок пчелиных сотов, а тот включал его в число своих духовных детей». Итак, пользуясь подобными представлениями, Михаил умолял Сгура оставить Афины в покое. Со своей стороны Сгур, выставляя на вид, что успех насилия есть непременное и прямое оправдание его, и ссылаясь на обстоятельства времени, по которым будто бы всякий вправе был брать, что можно, силою, так как первоверховный город ниспал в крайнюю глубину бедствий, твердо стоял на своем намерении, требуя выдачи на смерть одного юноши. Правда, этого молодого человека иной и без требования с радостью выдал бы ему, как семя нечестивое и беззаконное, потому что он для многих был [368] причиной погибели и замышлял словом и делом против своего отечества, Аттики, все, что есть самого худшего, но архипастырь, евангельски включая в число возлюбленных чад и охраняя в неприкосновенности даже явного гонителя, преследователя и наветника церкви, своей духовной матери и воспитательницы (несколько раз поднимавшего руку против него самого), как скоро он прибег под ее защиту, отверг требование Сгура. Когда таким образом он не убедил этого зверя своими мудрыми вразумлениями, когда увидел, что, напротив, Сгур, как аспид бесчувственный, упорно заткнул от них свои уши, когда посыпались всякого рода выстрелы на заключившихся в Акрополе, тогда, принесши моление Богу, чтобы все страшные последствия начавшихся бедствий обратились на главу нечестивого виновника их, он сам расставил против него орудия на верху стен и разместил по стенам пращников и стрелков. Да и чего не в состоянии был сделать для отражения врагов этот муж, исчерпавший всякую мудрость, все светские и духовные науки, и каждую из них изучивший так, как другой не в состоянии изучить одной какой бы то ни было? Если бы захотел, он мог бы низвести на дерзких безумцев огненный дождь, наслать на их лагерь ядовитых ос, или испросить свыше и получить какого-нибудь другого рода погибель им, потому что божественное правосудие, конечно, не [369] замедлило бы своим мщением, если бы воздвиглись его чистые руки, или отверзлись священные уста с молитвою о том к Богу. Но его отклонил от подобных помышлений и действий тот, Кто запретил сынам громовым (Мк. 5, 17) низвесть с неба огонь, сказав им: не весте, коего духа есте вы (Лк. 9, 55).
9. Отчаявшись в победе над противником, столько сведущим в военном деле, до такой степени многоученым, так недосягаемо высоким по добродетели, и почувствовав, как бесполезно бодаться с утесами Акрополя, Сгур в бессильной злобе против города, крепости которого не мог одолеть, зажег подгородные здания и взял в добычу стада животных, годных для работы и пищи. Двинувшись отсюда, по прошествии нескольких дней он подступил к семивратным Фивам, овладел ими без всякого сопротивления и бодро пошел далее. Наконец, пройдя Термопилы и перешедши гору Эту, он вступил в Лариссу, соединился с царем Алексеем (который, быв оттеснен от северных пределов государства, в удалении от царственного города приютился в Темпейских ущельях Фессалии) и женился на дочери его Евдокии. Сначала Евдокия была в замужестве за тривалльским князем Стефаном, который с бесчестием прогнал ее от себя; потом, прибыв в Византию, после уже взятия города и бегства из него, вышла в другой раз замуж за Алексея Дуку Мурцуфла, последнего римского [370] императора. Но и Дука не дожил с нею до старости и почтенных лет, потому что отец ее Алексей, не знаю, по какой именно причине, коварно схватил его и лишил зрения, — должно быть, просто потому, что бродяга ненавидит бродягу и беглецу с престола противен изгнанник с престола. Спустя немного времени после ослепления, Дука попался в руки латинянам, был отведен ими в Византию и подвергнут там суду за то, что заключил в темницу и насильственно лишил жизни своего повелителя и царя 240. Он говорил в свое оправдание, что названный царь был изменником отечества и понес заслуженное наказание за это, что не один только он распорядился поступить с ним так, что в этом деле принимали участие и другие, члены его собственного рода и дома. Но судьи, не выслушав того, что он сказал, и нисколько не желая слушать того, что он хотел еще говорить, приговорили ему новый и ужаснейший род смерти. Его втащили на высокую Таврскую колонну 241 и оттуда столкнули вниз; несколько мгновений несчастный летел в прямом положении, потом перевернулся вниз головою и затем, разбившись вдребезги, самым жалким образом испустил дух. Итак, [371] Сгур, вступив в супружество с Евдокией, в то время, как маркиз приближался к Элладе, стерег, как я несколько выше сказал, термопильский проход, господствующую над Термопилами, лесистую, высоковершинную гору и все позиции, зaгpaждaющие с этой стороны вторжение в Элладу. При всем том, однако, и здесь все без сопротивления покорились маркизу, привыкши всегда с постыдным раболепством, трусливо, преклоняться пред силою, и покорились предводителю не многочисленного и единодушного, но набранного из разных мест и большею частью руководимого совершенно различными целями войска. Когда маркиз вступил затем в самую Беотию, кадмейцы приняли его с такой неудержимой радостью, с какой иной раз не встречают даже родного при возвращении его домой из долговременного путешествия. Потом он овладел Аттикой и поставил в Акрополе свой гарнизон. Хотя священноначальник афинский мог бы тогда отразить и маркиза так же, как прежде Сгура, но рассудив, что не время уже противиться, когда Царьград взят и все, как западные, так и восточные, области римского государства преклоняются перед тенью латинского копья, уступил крепость без боя. Наконец и Эвбея не оказала ничего достойного страны мужественной и свободной: вот и она дружественно протягивает руку, изменяется скорее волнистого моря, устраивает [372] переправу войску, несущемуся быстрее Эврипа 242, и равнодушно смотрит, как на берегу ее пролива строится крепость и внутри крепости становится войско, предназначенное, конечно, для обуздания изменчивых решений и предотвращения непостоянства эвбейцев! Но что это? Варварское войско опередило мои слова и несется быстрее моей истории, нигде не встречая себе задержки! История повествует еще, что оно только разграбило Фивы, овладело Афинами, дошло до Эвбеи, между тем оно, как будто не пешее, а крылатое и воздушное, облетев историю, подошло уже к Истму, прогнало защищавшее Истм римское ополчение, вступило в лежащий на Истме и богатый в древности город Коринф, двинулось к Аргосу, пролетело Лаконию, отсюда вторглось в Ахайю, затем прошло через Метону и устремилось к Пилосу, отечеству Нестора 243. Я надеюсь, однако, что, достигши Алфея, оно зачерпнет водицы из этого потока, помоется ею, припомнит милую старинную басенку и, узнав, что эта река наполнена любовью Арефузы, источника сицилийского, поящего детей Италии, испугается, по крайней мере, того, чтобы тираническая 244 вода ее не написала на своих волнах и не перенесла по течению Алфея [373] тамошним народам весть об его насилиях против эллинов. Впрочем ты, Алфей, дорогая река эллинская, текущая пресным потоком среди соленых вод самого моря, поразительное явление в мире, огонь любовной страсти, не говори, пожалуйста, сицилийским варварам о неудачах эллинских и не распространяй вести, какими великими делами против эллинов прославили себя вышедшие из среды их герои, воевавшие с эллинами, чтобы не начались восхваления этих подвигов, не появились хвалебные песни о них и не поднялось против нас множество новых искателей славы! Погоди немного: изменчива война, шахматная игра — дела человеческие и переменчива победа! Даже Александру, говорят, встречались иногда неприятные неожиданности и Кесарю не всегда верно служило счастье! Заклинаю тебя неприкосновенной для моря склонностью к тебе и любовным течением самой Арефузы! Но я уверен, что ты исполнишь мою просьбу. Между тем Сгур, растерявшись совершенно при таких успехах неприятелей, видя, что Аргос занят и соседственные с ним города тоже взяты, как зверь косматый в пещеру, или как пресмыкающийся змей в свою нору, скрылся в Акрокоринф, — крепость древнего города Коринфа, лежащую на крутой горе и почти неприступную. Быв отражен от Акрокоринфа и убедившись, что Навплий также нелегко взять по необоримости укреплений и стойкости его защитников, маркиз решился [374] принудить к сдаче оба эти места долговременною осадой, — против же Акрокоринфа сверх того построил укрепление, выбрав для него местность, которая представляла более выгод для успеха военных действий.
Может быть, таким образом, все азиатские и западные области римского государства еще до истечения полного года были бы совершенно порабощены разнородными латинскими племенами (потому что по вступлении на императорский престол Балдуин готовился уже обратить копье против самой Никеи и Прусы), если бы Господь, низлагающий советы и рассеивающий языки, хотящие брани, не принял нас, оскудевших до конца, под кров свой. Царь-беглец 245, явившись к маркизу, променял знаки своего царского достоинства на паек хлеба с чаркою вина и вместе с супругой своею Евфросиниею был отослан оканчивать последние дни жизни в местечко, соответствующее своим именем горькой его доле и называемое Алмиром 246.
10. Поэтому римляне, сопровождавшие царя (то были большею частью люди знатного происхождения, известные военным искусством и по месту своей родины граждане городов Фракии), решились также обратиться к маркизу и предложить ему свои посильные услуги, но он, сказав, что не [375] имеет нужды в римских солдатах, отказал им всем в службе у себя. Потом они подали прошение о принятии на службу императору Балдуину, но так как и здесь, по пословице, опять «даром пели», то обратились к Иоанну, воспитаннику и уроженцу эмских гор, который опустошил и сокрушил своими враждебными вторжениями почти все западные области римской державы, разорил их скифскими набегами и изнурил всякого рода бедствиями. Он охотно принял их. Иоанн подозревал высокомерные замыслы латинян и опасался их копья, как меча огненного, потому что в ответ на его дружеское посольство они повелевали ему относиться к ним в своих грамотах не как царю к равным себе друзьям, но как слуге к господам своим, грозя в противном случае поднять против него оружие, опустошить и испепелить всю Мизию, которою он владел не по праву, изгнав из нее римлян, ее законных владетелей, и обратить его в прежнее состояние 247. Вследствие того он приказал перебегшим к нему римлянам воротиться в свои [376] отечественные города, постепенно подготовить их к восстанию и вредить латинянам, сколько будет возможно, пока он сам не придет к ним на помощь. Воротившись на родину, они действительно, при помощи валахов, успели возмутить города Фракиии и Македонии. Следствием этого было то, что латиняне, занимавшие здешние города, большею частью были истреблены или принуждены спасаться бегством в Византию. Так они были избиты между прочим в Дидимотихе и изгнаны из Орестиады 248. Такой оборот дел сверх всякого ожидания освободил восток от латинян, развлекшихся войной на западе, сбил их высокомерие и сделал обладателей Эллады и Пелопоннеса несколько скромнее. Впрочем, надобно рассказать в порядке, как все это произошло. В то время, как римляне, заняв Адрианополь и Дидимотих, держались в этой стороне, пользуясь значительным подкреплением валахов, Иоанн привел собственные полки и почти бесчисленное вспомогательное войско из скифов 249, стараясь всеми мерами скрыть от латинян многочисленность своего ополчения. Между тем император Балдуин и трое других главных вождей (так как граф Сен-Поль уже скончался и погребен был в Манганском [377] монастыре, в склепе севасты 250 Склирены), получив известие о восстании римлян, немедленно выслали войско для возвращения восставших городов к повиновению. Таким образом Визия и Чурул смирились и возвратились к прежней покорности. Но город Аркадиополь оказал сопротивление. При приближении латинского войска все зажиточные и порядочные обыватели выбрались из него, между тем ночью вступили в него римляне, для которых он был родиною, со своими союзниками. Приблизившись к городу, латиняне сначала сделали роздых, оставаясь в вооружении и отдельными отрядами производя наблюдение над городскими стенами, но на рассвете, увидав, что римляне не держатся ни строя, ни каких бы то ни было правил военного порядка, что они даже не вполне достаточно вооружены, построились и приготовились к битве, несколько отступив от стен. Смело выступили против них римляне, приписывая робости их осторожное отступление, — бросились за городские ворота и завязали с неприятелем битву; к сожалению, после недолговременной борьбы они принуждены были обратиться в бегство. Тогда открылось печальное и жалкое зрелище: не давая пощады никому и рубя все мечом, латиняне упоили землю кровью, и никто из [378] павших не удостоился погребения. Впрочем, этим только и ограничилось в своих действиях передовое латинское войско, не смея простираться далее, потому что со всех сторон окружали его римляне и валахи с частью скифов, занимавшие также город Адрианополь, куда все стекались, как в спасительное убежище. В марте месяце выступил сам император Балдуин с графом Людовиком де Блуа и вслед за ними — венецианский дож Генрих Дандуло, каждый со своими собственными отрядами. Подступив к Адрианополю и расположившись около него лагерем вне выстрелов, на следующий день они приблизили войска к стене и поставили орудия. Так как, однако, осажденные защищались крепко, то в продолжение значительного времени латиняне, при несокрушимой прочности стен, ничего более не успели сделать, как только стреляли и в свою очередь сами были обстреливаемы. Наконец они придумали поднять основы стен рычагами и таким образом неожиданно вдруг потрясти самые стены. С этою целью они начали подкапываться под них, сколько было возможно, издали: земля незаметно выносилась из подкопов, самые подкопы подпирались подставками из сухого леса, и работа шла быстро при множестве рук. Со своей стороны римляне против них также вымышляли средства к спасению города. Но не прошло еще достаточного числа дней в этой подземной борьбе, как подоспел Иоанн. Немедленно, отрядив [379] часть скифского войска, он приказал сделать нападение на стада скота для продовольствия и табуны лошадей, которые паслись на лугах около латинского лагеря, желая такого рода стратегическим опытом изведать характер неприятелей и приемы их военных действий. Едва только появился скифский отряд, как латиняне, с неистовой быстротой взявшись за коней и копья, неудержимо бросились на скифов, которые в свою очередь, поворотив тыл, пустились в соответственно быстрое отступление, стреляя назад и в то же время не забывая бежать вперед. Латиняне сильно гнались за ними, желая их настигнуть, но, разумеется, ничего не могли сделать, гонясь за войском легковооруженным и быстролетным. Тем и кончилось тогда это дело. После того Иоанн расположился со своим войском в оврагах, засел в ущелья, прикрылся холмистыми возвышенностями, стараясь, чтобы противники не заметили его присутствия, и выслал еще более значительный отряд скифской дружины, бывшей под предводительством Коцы, для вторичного нападения на латинский лагерь, приказав ему действовать по-прежнему и возвращаться назад к месту, где было расположено войско, тою же дорогой, какой возвращался прежде. Как только латиняне опять увидели скифов, поспешно и мгновенно вооружившись, они бросились на них, потрясая копьями, еще с большей стремительностью, чем недавно перед тем, и преследовали их еще [380] далее. А так как скифы, почти нисколько не стреляя назад, подвигались вперед чрезвычайно скоро, потому что при всей легкости вооружения неслись на конях, отличавшихся особенной быстротой бега, то латиняне не заметили, как далеко увлеклись своим преследованием, и по неведению попали на те места, где были устроены силки, засады, западни. Сами усталые от усиленного преследования, с явно уже обессилившими своими конями, они очнулись среди свежих скифских войск и были сдавлены со всех сторон; потому что скифы обступили их совершенно кругом. Бой сделался рукопашным. Подавляя их своею многочисленностью, — так как каждого обступило несколько человек, — скифы стаскивали их с седел, рубили шеи им, жестоковыйным, косами, душили их арканами, рвали на части их коней. Налегши своею массой подобно черной и густой туче, они не оставили латинянам ни малейшей возможности ни продолжать сражение в боевом порядке, ни отступить. Так пала самая отборная часть латинского войска, знаменитая силою своих копьев. Пал и граф Людовик де Блуа. Балдуин был взят в плен и отправлен в Мизию; там его привели в Тернов, заключили в темницу и заковали в цепи до самой шеи. Между тем главный источник всех зол и первовиновник всех бедствий римского народа, венецианский дож Дандуло, собравшийся на битву после всех, узнав от беглецов о поражении [381] войска, немедленно поворотил коня и понесся в лагерь. Как только наступила ночь (сражение происходило вечером), он приказал осветить палатки и развесть как можно более огней, чтобы показать, что не все еще войско истреблено и что латиняне не боятся сражения, но в первую же перемену ночной стражи поднялся и ускакал в приморский город Рэдест. Соединившись там с Генрихом, родным братом Балдуина, только что возвратившимся из Атрамиттия с троянскими армянами, помогавшими ему в войне, оттуда он возвратился в Византию, страдая животом и половыми членами от быстрой верховой езды на протяжении многих парасанг 251.
11. В это время римляне, остававшиеся в Константинополе, дрожали от страха, еще чувствуя подле своей груди присутствие обнаженных латинских сабель и видя разграбление своих имуществ, которому без всякой достаточной причины подверглись они по удалении Балдуина из города, двадцать пятого числа месяца марта, восьмого индикта, шесть тысяч семьсот тринадцатого года. Мы сами, живя тогда еще в Силиврии, думали также, что наступают уже последние времена, только что не собственными своими глазами видевши совершившееся по соседству с нами избиение жителей Даония и смотря на следы убийц, [382] которые с мечами в руках вторглись в Силиврию, чтобы расхитить наши котомки и рубища. Итак двенадцатого числа месяца апреля, седьмого индикта, шесть тысяч семьсот двенадцатого года Царьград был взят латинянами, а пятнадцатого числа того же месяца, восьмого индикта, латиняне были побеждены скифами. Но что же далее? Другой бич, гораздо более тяжелый и многобедственный, заблистал теперь над римлянами. Мстя за римлян и в то же время, по-видимому, враждуя против них, Иоанн мизийский отдал на разграбление скифам все близкие к Византии пригороды, платившие дань латинянам. Тогда открылось нового рода ужасное бедствие, необычайное и превосходившее всякое наказание Божие. Одну и ту же землю, одних и тех же людей измождали два народа, нападая то оба вместе, то один после другого. Скифы при нападениях опустошали все, что ни попадалось, и иногда, после бичевания, вешали отличавшихся красотою пленников, принося их в жертву своим демонам; латиняне также, ожесточенные восстанием против себя римлян и поражением, понесенным от скифов, свирепствовали против римлян нисколько не менее. Наконец не осталось ни одного места, где бы можно было найти спасение и убежище. Твердая земля была исполнена беспредельных зол и казалась гибельнее самой погибели, а на море повсюду разъезжали однопалубные 252 [383] латинские суда, разбойничая и грабя все, что ни шло куда бы то ни было. Между тем Иоанн, не медля долго в городах Фракии, пошел на Фессалонику с целью утвердить в ней свою власть, отнять города этой митрополии у латинян и подчинить их себе. Приблизившись к Серрам, он вступил в бой с находившимися там латинянами; хотя кровопролитие было ужасно, однако он и здесь остался победителем. Встретив Иоанна с обычным своим искусством в военном деле и готовностью к отражению, латиняне сначала нанесли ему чувствительную потерю, но спустя немного войско латинское окончательно было поражено и, спасаясь бегством в город Серры, не успело запереть за собою городских ворот, так что вместе с бежавшими ворвались внутрь города преследовавшие их валахи и римляне. Таким образом, город был взят, потом он был сожжен, городские стены разрушены, пленники заключены в оковы и отправлены по назначению. Уцелевший после поражения остаток латинского войска частью рассеялся в разные стороны, спасаясь бегством, частью утвердился внутри крепости 253, которую успел захватить. На следующий день Иоанн, осадив крепость, предложил заключившимся в ней латинянам сдаться и получить свободный выход, но ожидая помощи от маркиза, они не хотели слышать ни о какой уступке. [384] Поэтому Иоанн заготовил лестницы и, поставив на возвышенности, лежавшей против крепости, огромную осадную машину, начал громить стены. Со своей стороны латиняне защищались упорно, употребляя все бывшие в их распоряжении средства для обороны стен. Наконец они увидели, что Иоанн, окружив крепость всем своим войском, как непрерывной огненной стеной, заградил им всякий выход из нее, так что нельзя было даже ноги высунуть, чтобы тайно пробраться к маркизу, и решились сдать крепость на том условии, чтобы им дозволено было свободно выйти из нее со всем оружием и лошадьми. Но теперь уже он не хотел слышать ни о каком договоре на подобных условиях. Тогда они стали просить о дозволении им возвратиться на свою родину под присмотром проводников до границ Паннонии. На этом условии договор состоялся, и Иоанн получил крепость, а они — беспрепятственный выход.
Что же во все это время делал маркиз, их глава? Расскажем теперь о его действиях. Устраивая дела на Пелопоннесе и воюя со Сгуром, он получил от жены письмо, извещавшее, что фессалоникийцы подняли бунт, что сама она вытеснена из города и принуждена была укрыться в городской крепости, где уже несколько дней находится в осаде, между тем, городом овладел один валах, по прозванию Ециисмен, правитель Просака и его окрестностей, подвластных Иоанну. Узнав [385] об этом, маркиз счел необходимым поспешить к ней на помощь и отправился в обратный путь. Еще не дошел он до Фессалоники, как встретил послов от своей жены с уведомлением, что враги побеждены и прогнаны и в городе восстановлено спокойствие. Обрадовавшись этому известию и объявив его своим приближенным, маркиз своротил с дороги и пошел прямо на Скопии с целью отомстить Иоанну за его неприязненные действия против себя. Но не успел он начать задуманного предприятия, как явился другой посол с известием о смерти графа де Блуа и взятии в плен императора Балдуина. Тогда он опять поворотил на прежний путь и прибыл в Фессалонику. Расследовав здесь обстоятельства восстания, о котором был извещен письменно, маркиз излил всю свою злобу на жителей города и окончательно истребил все, что еще было пощажено губительной войной, происходившей до его прибытия: кого подверг изгнанию, лишив имущества и обобрав начисто, кому отсек голову, кого повесил, не только из простого народа, но даже из лиц, облеченных священным саном, а несчастного императора Алексея и его супругу Евфросинию (небывалое, неслыханное в римском государстве дело и невиданное доселе явление!) отправил за море к королю аллеманскому. Между тем, получив известие о нападении Иоанна на Серры и еще не зная об окончании происходившей там битвы, он послал [386] в Серры своим соплеменникам вспомогательное войско, которое узнало по дороге о положении дел, тем не менее, однако, оно не могло уже уклониться от сражения, попав в самый центр военных действий, хотя видело, что будет иметь дело с неприятелем гораздо превосходнейшим. Произошла новая битва. Войско маркиза было опять разбито наголову и обращено в бегство, потому что скифы со всех сторон напали на него неоглядным роем в необыкновенном множестве, как пчелы, выбившиеся из ульев, или осы, вылетевшие из придорожных расщелин. Потерпев таким образом поражение в обеих этих битвах, маркиз заключился после того в стенах Фессалоники, а Иоанн с полною беспрепятственностью вступил в Веррею и подчинил себе прочие города, принадлежавшие маркизу.
Получив известие о всех этих неудачах, латиняне, владевшие Константинополем, составили совет для определения дальнейшего образа своих действий. Совещание происходило в присутствии Генриха, родного брата императора Балдуина, и венецианского дожа 254 Марина, так [387] как Дандуло уже умер. Все единогласно решили продолжать войну и послать войско против отложившихся от латинян городов Фракии, пользуясь господствовавшим еще в большей части войска одушевлением и тем обстоятельством, что Иоанн бросил римлян, занявшись другими войнами и посвятив им все свое внимание. Вследствие того немедленно выслана была вперед часть войска, составлявшая по их названию роту 255, с полномочием безнаказанно подвергать отложившиеся города всем мерам жестокости, — и отряд этот на своем пути, действительно, ознаменовал себя неимоверными злодействами и насилиями. В то же время венециане, выслав в море свои военные корабли, разбойнически ограбили прибрежные части восточных провинций, затем пристали к Панию и Каллиполю и разразились против них самыми неистовыми и недостойными христиан свирепостями. Разнообразны, тяжки и невыносимы были бедствия, нанесенные ими!
12. Наконец выступил сам Генрих. Миновав Аркадиополь, так как в нем остался жить один ветер, он вторгся в Апрос и беспощадно напал на его жителей, истребляя их скорее как стадо овец или быков, нежели христианское общество, при всем том, что они переходили на сторону валахов не столько по доброй воле, сколько по [388] необходимости и по невозможности сопротивления. Участь тех из них, которые в качестве пленников остались живыми, была не менее печальна. С веревкой на шее латиняне водили их по селам и городам для сбора подаяний на выкуп из плена, а если несчастные изнемогали в этом невольном странничестве по болезненному состоянию здоровья или теряли все свои силы от продолжительности пути, то хотя снималась с их шеи веревка, тем не менее ни в каком случае не дозволялось им умереть по-христиански и отдать душу Богу естественною смертью, но или отрубалась голова, или глубоко пронзались мечом внутренности. Достигнув Орестиады, Генрих расположился подле нее лагерем, огородился палисадником, окружил весь лагерь глубоким рвом (так как латиняне смотрели на взятие Орестиады, как на главную цель, венец и конец своих подвигов) и объявил жителям города, что он отступит не иначе, как после добровольной сдачи их на условиях договора или покорения их силой оружия. Не допуская ни малейшей речи о мирных условиях, осажденные отвечали, что отныне не может быть искреннего договора между римлянами и латинянами, потому что латиняне раз навсегда показали себя в глазах римлян людьми вероломными, жестокими к покоряющимся добровольно и бесчеловечными к покоряемым силою оружия. Получив такой ответ, Генрих приступил к делу. Оказалось, что [389] город был окружен двумя широкими и глубокими рвами; городские башни, на верху которых надстроены были высоко уносившиеся в воздух дощатые подмостки, были укрыты воловьими шкурами и кожами, как для предохранения их от огненосных выстрелов, так равно для прикрытия их защитников. Поверх тех деревянных надстроек утверждены были еще мачтовые деревья, снабженные орудиями, посредством которых обыкновенно воспламеняется и бросается на далекое расстояние разливающийся по пути падения огонь. Кое-где выставлялись на них построенные для сражающихся лавочки, вроде тех настилок, с высоты которых рыбаки, смотря вглубь, наблюдают за ходом рыбы. К некоторым привешены были на цепях огромные камни, при пособии известного механизма быстро падавшие вниз и затем поднимавшиеся опять вверх, вообще подчинявшиеся в направлении своего движения произволу машиниста. Кроме того, на башнях стояло четырнадцать каменометных орудий. По совещании с войском Генрих решил взять внешний ров приступом, потом второй ров засыпать и затем придвинуть осадные машины к стенам. Первый ров, действительно, был взят. Второй нелегко было завалить, и отрубленные головы вместе с обезглавленными трупами павших с обеих сторон составили значительную долю массы, наполнившей его пустоту. Когда, однако, после продолжительных работ и [390] большего кровопролития, он был кое-как, наконец, засыпан, латиняне двинули к стенам башнеобразные осадные лестницы, но одна из них засела во рву и легла на бок от недостатка твердости в рыхлой и недавно наваленной засыпи, а другая, хотя была придвинута к стенам в прямом положении, но еще не успели положить с нее сходней на городские стены, как она была разбита брошенными с мачтовых деревьев, утвержденных на верху башен, тяжелыми камнями, изломана действием каменометных орудий и сделалась также ни к чему не годной. Мало того, сражавшиеся на ней понесли весьма значительную потерю, и в том числе Петр де Плашес, самый могущественный и знаменитейший между всеми латинянами своим мужеством воин, быль тяжело ранен камнем в голову. Таким образом все замыслы латинян на этот раз рушились. На следующий день латиняне опять придвинули к стенам свои осадные башни с другой стороны города, их занимал отборный цвет латинского войска. Видя, что неприятели подступили почти со всей массой своих машин и готовы были уже перебросить на стены города мост, устроенный для перехода на них осаждающих с придвинутых к стенам осадных орудий, осажденные отворили ворота и выступили вперед с оружием и с запасом разных удобовозгараемых и воспламеняющих снарядов. Завязалась битва гораздо более жестокая, чем все прежние. [391] Латиняне снова были отбиты и принуждены были опять отступить, потеряв все свои орудия, которые в их глазах были сожжены римлянами. Между тем извне валахские и скифские войска, окружая отовсюду латинский лагерь, не допускали к нему подвоза съестных припасов. Почувствовав себя таким образом в затруднительном положении и лишившись бодрости духа, латиняне послали в Византию просить на помощь себе других свежих войск. Новое войско отправилось к ним, однако, не столько по доброй воле, сколько по принуждению, вследствие церковного отлучения и анафемы, которые произнесены были на непокорных кардиналом Мартином и Фомою, недавно прибывшим из Венеции патриархом константинопольским 256. Этот последний одевался в свою отечественную одежду, которая казалась как будто пришитою к телу, плотно облегая каждую его часть до самых ручных кистей, между тем оставляя грудь открытою, и стриг бороду чище серпа, так что поверхность его щек, лишенная малейшего всхода волос, представляла собой совершенно скошенную и опустошенную ниву 257. Но прежде, нежели пришла помощь, в лагере сделалась [392] зараза от валявшихся в палатках трупов 258 и от употребления многими или даже всеми неупотребительной пищи. Вследствие того, сняв лагерь, латиняне ночью отступили от Орестиады и затем расположились на полях памфильских, чтобы отдохнуть от безуспешных и продолжительных трудов своих. Между тем, пока они под стенами Орестиады переносили столько бедствий, вспомогательное войско, решившееся отправиться для соединения с ними, выступив из Константинополя, встретилось по дороге с валахскими и скифскими отрядами и почти все было истреблено 259. После этого латиняне решились соорудить новые машины. Для постройки их они собрали из приморских городов мачты двухпалубных кораблей, и чего затем не доставало, то вырубили в лесах, покрывающих горные возвышенности Пропонтиды, послав туда распорядителем работ графа Конона де Петуня 260. Наконец они запаслись вдоволь всякого рода осадными машинами, большей частью даже оковав их железом для предохранения от огня, и приготовились опять к войне. Оставив Орестиаду, которую считали теперь [393] неприступной, судя по тому, чего стоила им ее осада, они решились произвести нападение на Дидимотих, — расположились подле него лагерем, повели осаду против крепости и хотели уже двинуть к ее стенам грозные орудия, рассчитывая на приступ. Но еще не зашло солнце в этот день решительного приступа, предположенного латинянами, как небо покрылось облаками, страшный дождь полился из атмосферы на окрестности Дидимотиха и протекающая близ крепости река Эвр, вышедши из берегов, своим разливом затопила поля на огромное расстояние. Внезапное наводнение, охватившее латинский лагерь, унесло оружие, машины, разбросало в разные стороны кавалерийских лошадей и увлекло множество народа на волны Ахеронта 261. Если бы еще солнце не проливало своего света и случилось это несчастье ночью, то, без сомнения, погибла бы большая часть войска. Быв поражены необычайностью совершившегося события, более благоразумные и менее кровожадные из латинян решились после того оставить Дидимотих, советуя то же самое и другим. Действительно, все войско, принимая постигшее его бедствие за чудо, скоро отступило отсюда: одна часть его вместе с Генрихом возвратилась в Константинополь, а другая осталась охранять сухопутные и приморские города, признававшие власть латинян. [394]
Впрочем, бедствия не прекратились и дела римлян не стали от этого лучше. Пренебрежение, недоверчивость и непримиримая враждебность латинян к римлянам продолжались совершенно в прежнем виде, и чего латиняне не могли сделать с отложившимися, против которых постоянно острили копья, то делали с бывшими еще в их руках, точа на них свои зубы. С другой стороны невыносимо больно было видеть равнодушие, бесчувственность и полнейшее безучастие к судьбе страждущих одноплеменников со стороны римлян, населявших восточные 262 провинции, которые ни деньгами, ни войском нисколько не думали помочь городам западным.
13. Оставив в покое Азию, латиняне всеми своими силами налегли на Фракию, которая таким образом одна понесла на себе всю тяжесть борьбы за свободу римского народа. Наши полководцы, между тем, неожиданно избавившись от грозившей им опасности, ни на волос не сделались от того лучше. Вместо того, чтобы предпринять какие-нибудь меры для спасения и обороны себя и своих соотечественников, они, предавшись превратному уму и забыв о Боге, чтобы делать непотребства (Рим. 1, 28) и никогда не приходить в чувство, разделились на разные партии и отдельные общины, волновали города и вооружались друг [395] против друга, попирая все узы родства. Народ раздробился на части, как некогда Израиль и Иуда, к великому прискорбию пророка; одна часть держалась одного вождя, признавая его своим царем, — другая склонялась на сторону другого, так что людям мыслящим эта множимость и этот разрыв уз одноплеменности казались проклятием, тяготевшим над народом. Даже когда пробуждалось в народе чувство некоторого рода дружественной связи, то оно выражалось не тем, чтобы все одушевились одной мыслию, или, соревнуя друг другу в мужественной обороне отечества, с общего согласия решились оказать деятельное пособие городам западным, но единственно одними толками об избрании новых царей, причем известная часть народа подобно стае птиц поднималась и улетала вслед за одним вождем, а другая часть избирала себе другого, вроде какого-нибудь тернового куста 263. Таким образом охватило весь восток многоначалие, раскинувшееся по его областям, благодаря народной испорченности, как трехголовый зверь. С одной стороны Мануил Маврозом, пользуясь содействием Кайхозроя, который недавно перед тем женился на его дочери и опять овладел утраченным прежде престолом иконийским, употреблял все [396] усилия достигнуть при его помощи царского сана и с этой целью, приведши с собою турецкое войско, грабил и опустошал области, орошаемые рекою Меандром. С другой выставлял свое право Феодор Ласкарис, опираясь на знатность рода и свойство с царским домом. Отразив Маврозома, Ласкарис надел красные сандалии и был провозглашен римским императором всеми городами восточных провинций. В то же самое время Давид Комнин, собрав войско в Пафлагонии, равно как в Ираклии Понтийской, и наняв отряд иверийцев, населяющих берега реки Фазиса, старался подчинить своей власти разные города и селения, провозглашая государем своего родного брата, по имени Алексей, и называя себя его предтечею и провозвестником, тогда как сам Алексей, брат его, по-видимому, дал обещание никогда не выходить из трапезунтской области и походил на Иласа, которого, по поговорке, все зовут, а никто не видит. Наконец Давид простер свои виды даже на Никомидию, послав туда войско под предводительством одного молодого человека, по фамилии Синадина. Вследствие того Ласкарис также собрал войско и выступил против него. Давая вид, что идет по гладкой и проезжей дороге, он перешел между тем на другую дорогу, пролегавшую по гористой и плохо проходимой местности, и таким образом неожиданно напал на Синадина. Успех его стратегического маневра был самый удачный: [397] Ласкарис взял юного полководца в плен, рассеял его войско и принудил Давида не простираться далее Ираклии Понтийской. Спустя немного после этого он сразился опять с Маврозомом, обратил его в бегство и, разбив турецкое войско наголову, частью истребил его, частью взял в плен, сделав это последнее исключение преимущественно для лиц, занимавших начальственные должности в войске и знатных родом.
Пока дела шли таким образом на востоке, Иоанн мизийский, осадив Филиппополь, взял его, разграбил, разрушил и истребил большую часть его жителей. Давно уже он злобился против этого города и выжидал случая овладеть им, чтобы отмстить за непокорность его жителям, которые, питая отвращение к нему, как к мужу кровей, не соглашались признать его своим царем; но его злоба и его варварское ожесточение достигли крайних размеров, когда филиппопольцы провозгласили своим государем Алексея Аспиета и под начальством своего нового вождя несколько раз отразили его неприятельские нападения. Впрочем, может быть, Филиппополь, попеременно склоняясь то к союзу с латинянами, то на сторону Иоанна мизийского, и избежал бы своей несчастной участи, если бы зло коснулось только его одного, но когда пала столица и сокрушилась мощная опора всех городов, то и он вслед за нею, как дочь за матерью, по необходимости уже должен был подвергнуться [398] той же, или даже еще более горькой доле. Испытав все ужасы грабежа и убийств, он был разрушен до основания и обращен в обширное поле развалин, среди которых только одна мрачная картина поражала утомленный запустением взор печального путника — высокий шест, на котором головою вниз висел Аспиет, повешенный за ноги на веревке, продетой сквозь надлодыжечные жилы. Все сторонники Аспиета, способствовавшие возвышению его на высоту царской власти, боясь со стороны Иоанна, который не мог не знать их, казни за свое переметничество, решились после этого открыто разорвать с ним всякую связь. Одни из них перешли к Феодору Ласкарису, правителю городов восточных, другие, сосредоточившись частью в Орестиаде, частью в Дидимотихе, вступили в переговоры с латинянами и отправили к ним послов с просьбой назначить их полководцем Феодора Врану. Между тем Иоанн воротился в Мизию для устройства своих дел и через небольшой промежуток времени, наказав там изменников страшными казнями и новоизобретенными родами смерти, решился начать непримиримую, убийственную и беспощадную войну с римлянами, говоря, что он не в силах долее выносить их коварство, вероломство и ежеминутную переменчивость. В неукротимой злобе он выслал поэтому необозримые рои скифских войск, соперничавших своей многочисленностью с количеством весенних цветов. [399] Одни из них в необыкновенном множестве окружили Адрианополь. Другие подступили к Рузию, вызывая на битву латинский гарнизон этого города. То был отборный отряд латинского войска, состоявший из великанов ростом и героев военного ремесла, под начальством Тьерри 264, весьма знаменитого и уважаемого вельможи 265. Как только латиняне узнали от лазутчиков о месте расположения скифского войска, немедленно они двинулись туда со всей поспешностью, но скифы, предупредив их нападение, скрытно заняли другое место, лежавшее ближе к Рузию, и когда латиняне после своих поисков возвращались уже назад, неожиданно сами напали на них. Внезапность их появления привела в трепет латинское войско, и их многочисленность грозила ему самыми гибельными последствиями, при всем том завязалась упорная битва. Обе стороны сражались с одинаковым мужеством, наконец, после отчаянного сопротивления, латиняне почти все поголовно были истреблены. Пока здесь происходило это сражение, другие многочисленные и воинственные отряды скифов нахлынули на Апрос. Быстро, или, лучше сказать, без сопротивления овладев несчастным городом, скифы разрушили его до основания. Народонаселение же его частью [400] истребили, частью увели на продажу в рабство, закрутив пленникам руки за спину, частью предали сожжению. На их стороне была победа, это правда, но бесчеловечно было пользоваться так своими победами!
14. После описанного жаркого сражения скифы, двинувшись по направлению к морю на Рэдест, встретили по дороге Феодора Врану, который вел в Орестиаду посланный туда отряд латинян, и обратили его в бегство вместе со следовавшим за ним войском. Затем они взяли Рэдест приступом, — жителей обратили в рабство, а самый город сравняли с землей, переняв от валахов непримиримую вражду к нам и передавая ее от детей к детям, из века в век. Отсюда, с тем же неудержимым жаром, они пошли на Перинф, из Перинфа — в Даоний, уничтожая страшною силою своего напора всякую мысль о сопротивлении, — взяли в плен поголовно все народонаселение этих городов и стены их разрушили до основания. Нo не одно только взморье испытало на себе действие бурной храбрости скифских дружин и сопровождавшего их отряда валахов, которые с заступами и лопатами в руках нападали преимущественно на стены городов. Все местности, удаленные от моря, сделались теперь в равной степени жертвою тех же, или еще больших, бедствий, без всякой пощады со стороны победителей, так как вообще люди, вырвавшиеся из долговременного рабства на непривычную свободу, [401] не знают никаких границ в своих действиях и никогда не думают о том, что в свою очередь и они могут опять попасть в беду, — возносясь без меры случайными удачами и оборотом счастья в их сторону, они совершенно забывают прежнее и надменно, нагло, буйно увлекаются настоящим. Таким образом Аркадиополь, Месина, Чурул бедственно кончили свое существование, и все деревни, села, все, что некогда подлежало управлению этих городов, равно как все, что принадлежит к округу самого города Константинополя, все это попало на переделку в скифские руки. Наконец гибельный ураган разразился и над жителями города Афиры. Сначала афирцы согласились со скифами на денежный откуп, и уже прибыли к ним со стороны скифов сборщики золотой монеты. Но вечером того же дня подошла к городу часть латинского отряда, бывшего с Враною под Рэдестом. Жители с радостью немедленно приняли эту горсть войска, надеясь, что она останется в городе и вступит в битву со скифами, однако около первой перемены ночной стражи латиняне выступили отсюда далее, стараясь укрыться и убежать от скифов, хотя при всем том не достигли цели, потому что под самым Ригием наткнулись на другие, шедшие впереди них, скифские отряды и в самом непродолжительном времени после того поголовно все были истреблены. По удалении латинян скифы, без ведома своих [402] сборщиков денежного откупа, среди ночи перебрались через городские стены, овладели воротами и с обнаженными мечами, со страшным криком, бросились на жителей, которые большею частью еще спали и потому не имели достаточно времени, чтобы найти спасение в бегстве. Век надобно оплакивать целыми потоками слез то, что совершилось потом в продолжение этой ночи. Не только все взрослые, без различия пола, были истреблены, или в качестве пленных обращены в рабство, даже грудным младенцам не было пощады: как юную травку, или как нежный цветок, скосили их эти безжалостные люди, нисколько не чувствуя, до какой степени оскорбляет природу и попирает законы человечности тот, кто простирает свою злобу за пределы победы и власти над врагами. Еще более жалко тех несчастных, которые надеялись спастись, бросившись к пристани: овладев берегом и не внимая ничьим мольбам, победители частью изрубили их мечами, частью увели к себе назад, частью заставили пуститься вплавь по воде и утонуть в ее волнах. Немногие только спаслись, успевши сесть на корабли. Иные, не попав на сходни, поскользались о нижние части бортов и также погибали в море. Так ужасен и так безысходно губителен был этот погром, кончившийся почти совершенным истреблением всех жителей города! После того, рассыпавшись по всей стороне толпами и отдельными отрядами, варварское [403] войско подобно страшной буре или лесному пожару развеяло и испепелило все, что встречало на своем пути. Не осталось решительно ни одного места, которое было бы не отыскано и не разграблено. Из городов же сколько-нибудь более важных и по своей значительности могших рассчитывать на сопротивление, только Визия и Силиврия уцелели от разорения и разрушения скифами; да и они избежали общей участи только потому, что, при всей неприступности своего местоположения, были обнесены еще чрезвычайно крепкими стенами и кроме того оберегаемы латинским гарнизоном. Совершенно упав духом при таких успехах неприятелей, итальянцы забились в Константинополь, как в пещеру, и все свое внимание обратили на приготовление средств для выдерживания осады, разделив с этою целью между собою городские стены со стороны материка на участки и предоставив римлянам полную свободу выселяться из города куда угодно. Между тем скифы довольно долго еще оставались в окрестностях Константинополя: часто они подступали к самым стенам, завязывали битву, — иногда даже, для показания своего мужества и, можно прибавить, счастья, которое им сопутствовало в этих случаях, в самом небольшом числе врывались в так называемые романовские 266 ворота и [404] истребляли оберегавшую их стражу, но затем немедленно отступали назад. Наконец они опять всем войском ушли обратно в свою сторону, гоня перед собою пленников целыми стадами, как каких-нибудь животных, а лошадей и разного другого домашнего скота — такое неисчислимое множество, как неисчислимы звезды небесные.
После того Иоанн с прекрасным и многочисленным войском выступил сам в поход. Прежде и более всего желал он покорить Адрианополь и овладеть Дидимотихом, считая завоевание этих городов достойной наградой за всю войну и в то же время видя в нем осуществление своего желания совершенно выгнать римлян из Фракии и обратить ее в жилище одних диких зверей. Итак, он стал лагерем близ Дидимотиха. Находя, что возвышенное местоположение города представляет непреодолимые трудности для его завоевания, Иоанн решился отвести в сторону реку Эвр, которая, огибая крепость, посредством тайных водопроводов снабжала водой жителей. В то же время, установив орудия, он старался пробить ту часть стены, где, по его соображению, она не могла быть совершенно недоступна усилиям осаждающих и куда расстояние позволяло долетать бросаемым орудиями тяжелым камням. Со своей стороны [405] осажденные, желая умилостивить Иоанна, приносили ему различные извинения, уверения в преданности, изъявления покорности, — мало того, с высоты своих укреплений провозглашали его своим царем, обещали платить подати и давали согласие усердно исполнять все, что он ни прикажет, умоляя только избавить их от необходимости видеть его в своем городе. Но все это еще более разжигало его неистовство и злобу. Он решительно отвергал все предложения и, упорно настаивая на сдаче крепости, как на единственном условии примирения, с прежним ожесточением продолжал осаду, страшною силою огромного размера каменометных орудий разрушая стены, пробивая углы башен и ниспровергая их вершины. Между тем осажденные обнесли стены загородками и палисадником, — укрыли их крепкими кожами, чтобы выстрелы из орудий, падая на них, теряли в их упругости силу своего действия. Таким образом, когда Иоанн на время прекращал битву, тогда они со смиренным видом и кроткими речами играли роль преданных и представлялись покорными, а когда он, спешив с коней храбрейшую часть войска, приказывал своим с головы до ног закованным в железо латникам идти на приступ в проломленные бреши стены, или готовился придвинуть к стенам всходные машины и повсюду расставлял в боевом порядке остальное войско, тогда и они, сбросив маску покорности, принимали храбрую [406] воинскую осанку и сколько доставало сил отражали нападение, полагая в защите стен всю свою надежду и не щадя ничего для их обороны, — наносили неприятелю под влиянием отчаяния и одушевления столько же вреда, сколько терпели от него сами, и ознаменовывали себя подвигами отваги и мужества. Долго тянул варвар эту осаду, но, наконец, ушел назад в Мизию. С одной стороны, безуспешность охладила его порывы, как недостаток горючего вещества укрощает силу пламени; с другой, — встревожила его переходившая из уст в уста и распространившаяся повсюду весть, что скоро должен был прийти на помощь осажденным отлично обученный военному делу отряд латинского войска. В это самое время скончался мирной смертью патриарх Иоанн Каматир, после бесприютного странничества поселившийся в Дидимотихе.
15. Действительно, итальянцы без всякой враждебности охотно приняли приглашение римлян, которые звали их в Орестиаду и Дидимотих. Они надеялись таким образом поправить свои обстоятельства, потому что прежде считали все свои надежды на эти города окончательно разрушенными. Выступив из Константинополя, они сначала расположились близ Афиры, потом вступили в Силиврию, где пробыли несколько дней, и оттуда, запасшись съестными припасами, прибыли в Адрианополь.
Справедливо можно сказать, что никогда не видел того глаз, не слышало ухо, и не [407] приходило то на сердце человеку (1 Кор. 2, 9), что совершили скифы и валахи во время этих нашествий. Обширные, знаменитые и многолюдные до той поры города, красивые пригородные села, отлично обработанные поля и луга, цветущие сады, изобиловавшие плодородием от орошения постоянными ручьями, высокие дворцы, великолепные, артистически отстроенные и расписанные разноцветными красками терема, бани с удобствами всякого рода, обремененные плодами виноградники, обильные жатвы хлебов и тысячи других предметов, произращаемых разными временами года, которые радуют землю и делают нашу жизнь на ней приятной, сладкой и многожеланной, — все это, по истреблении народонаселения, сделалось теперь жилищем одних ежей и диких животных. Если бы кто-нибудь мог окинуть это одним взглядом, то, конечно, проникшись величайшею скорбью и ударяя себя в грудь, со слезами на глазах сказал бы, что видит разрушение вселенной, или, по крайней мере, возобновление того состояния мира, когда Бог повелел произрасти из недр земли зелени, траве и всякому растению, сеющему семя по роду своему и по подобию, а человека, чтобы пользоваться всем этим, еще не было. Где найти мне для своего языка такое богатство выражений, чтобы их достаточно было для подробного и полного перечисления стольких бедствий? Или откуда взять голос довольно громкий, чтобы передать описываемое в слух [408] отдаленных потомков? Как несчастен писатель, который, подобно мне, принужден говорить о таком бесчисленном ряде несчастий и переполнять свою речь описаниями страданий своих и своих соотечественников! В состоянии ли кто-нибудь с совершенным равнодушием смотреть на памятники побед подобные тем, которые воздвигнуты нашими неприятелями? В древности победители, по чувству человечности и нежеланию хранить воспоминание о вражде навек, устраивали победные памятники из дерева или из небольших камней, с тою целью, чтобы они, простояв несколько времени, исчезали потом, как свидетельства и залоги не дружбы, но вражды и кровопролития. А варвары, которым нас теперь предал Бог в наказание, оставили следом своих побед над нами развалины городов и повсюдное запустение. Но им этого было мало. Они непременно хотели достигнуть самого крайнего верха жестокости, упиться кровавою свирепостью, и вот, когда кто-нибудь из них умирал, естественною ли смертью, или на войне, то, закапывая вместе с умершими боевых коней, на которых те ездили, луки с тетивами, обоюдоострые мечи, в те же могилы зарывали они живыми и пленных римлян. Кто мог тут выкупить, кто мог спасти несчастных? Так варвары не знают ни меры, ни границ бесчеловечия! Когда обрушились на нас все эти страсти, все эти невиданные и неслыханные ужасы, были [409] пасхальные дни девятого индикта 267, шесть тысяч семьсот четырнадцатого года. Таким образом всякое место, куда приходил какой-нибудь скифский отряд, одновременно с пением победных гимнов Церкви оглашалось горьким стенанием побежденных, — вопли, крики и рыдания заглушали гул праздничный, и между тем, как верные воспевали опустение гробов, разрушение ада, восстание из мертвых, целые города сонмами погружались в преисподняя земли, или в страшные и мрачные селения ада. А тут влекут в плен; в другом месте грабят; здесь брошены на улице малые дети; там режут дряхлых стариков: но у кого найдется столько сил для горя и рыданий, чтобы достаточно оплакать все это и оросить слезами? Недаром же и, уже конечно, не случайно перед нашествием скифским налетели на поля Фракии огромные стада воронов и грачей, — одни с севера, другие с юга 268, — встретились между собою в одном месте, сразились, и вороны, взяв верх, прогнали прилетевших с юга грачей 269!
Впрочем, не одна Фракия подверглась такой сокрушительной участи, такому неоглядному [410] морю искушений, непроходимому водовороту бедствий, грозному урагану страшных несчастий: области, лежащие на запад от нее, страдали не менее. Афины, Фивы, Эвбею, окрестности Метоны и Патраса небольшой отряд кампанцев и латинян разделил между собою, как отцовское наследство. Что же касается прежних владельцев этих мест, то в своем презренном ничтожестве, в раболепной низости они согласились лучше покориться неприятелю, чем воспрянуть душой и крепко стать против него за себя и за своих детей. Как в начале грозы чувство свободы спало в них беспробудным сном, так и после они не опомнились. Есть также между подобного рода мелкодушными людьми, развращенными негою и всякими бесчинствами, несколько тупоумных честолюбцев, которые ко вреду своего отечества, имея в своих руках крепости и неприступные твердыни, или даже захватив сильно укрепленные города, объявили себя независимыми правителями своих злосчастных владений и вместо того, чтобы дружно противостать латинянам, возобновив с латинянами мирные договоры, враждуют друг против друга. Так Лев Сгур, как я и прежде сказал, владел Коринфом и Навплием; Лев Хамарет, управляя Лакедемоном, провозгласил себя независимым владетелем Лаконии; Этолия, окрестности Никополя и округ эпидамнский составили особое владение под управлением Михаила, незаконнорожденного [411] сына севастократора Иоанна. В то же время маркиз Бонифатий, владея Фессалоникой, управлял всем побережьем, составляющим округ Алмира, господствовал над ларисской равниною и получал подати, собиравшиеся с Эллады и Пелопоннеса. Кроме всех поименованных лиц еще кто-то, заняв возвышенности Фессалии, называемые ныне Великой Валахией, объявил себя независимым топархом этой местности. При таком разделении запада на множество отдельных владений чего не истреблено там доброго и чего не водворилось злого? Конфискации имуществ, ссылки, смертные казни, изгнание и тысячи других подобных бедствий составляют обыкновенные явления тамошней жизни. Всем этим преимущественно отличаются владельцы римского происхождения, и более всех — Лев Сгур. Этот последний не щадил даже своего родного города. Что же касается его отношений к архипастырю коринфской метрополии Николаю, то сначала он помирился с ним и, забыв все несогласия, принимал его даже к своему столу, но потом оказалось, что внешняя дружба служила ему только прикрытием неизменной и непримиримой ненависти, вследствие которой он спустя несколько времени лишил его зрения и затем сверг со скалы.
16. На востоке Пруса, Никея, Лидия, Филомолп, Смирна, Эфес и все места, лежащие в этих границах, признавали над собою власть Феодора Ласкариса. Построив военные [412] корабли, Ласкарис подчинил себе также большую часть островов. Но по договору с Кайхозроем, султаном иконийским, он уступил часть своих владений в пользу тестя его, Мануила Маврозома; в эту часть вошли: отечественный город писателя настоящей истории, Никиты, — Хоны, пограничный с Хонами город — Лаодикия Фригийская, и вся местность по извилистому течению реки Меандра до самого впадения ее в море. Из детей Мануила, сына того самого Андроника, который так деспотически царствовал над римлянами, Давид владел Ираклией Понтийской и всею Пафлагонией, а Алексей в качестве особого государя правил областью, в состав которой входили города: Инэй, Синоп и самый Трапезунт. Атталия составляла также отдельное владение под управлением Алдебрандина, итальянца родом, но по воспитанию и по понятиям совершенного римлянина. Островом Родосом владел опять особый государь. И все они, вместо того, чтобы с общего согласия принять возможные меры и сделать что-нибудь для обороны еще не пострадавших частей отечества или для возвращения завоеванных уже городов, увлекаясь честолюбием и желая называться независимыми владетелями, вооружались друг против друга, своими распрями и взаимным несогласием подавая врагам римского народа отвагу, силу, — можно сказать, даже непобедимость и несомненный успех без всяких пожертвований, так что каждое из [413] многочисленных латинских племен, снаряжаясь на войну против римлян, могло с полнейшей самоуверенностью распевать словами священного писания: погонюсь, настигну, разделю добычу; насытится ими душа моя; обнажу меч мой, истребит их рука моя (Исх. 15, 9). Действительно, организовав какую-нибудь горсть войска и собрав крошечный отряд конницы, неприятели часто нападали на принадлежавшие римлянам острова, зная, что не встретят там ни малейшего сопротивления. Так между прочим какие-то генуэзские пираты, изверги и отребье человечества, негодяи в высшей степени во всех возможных отношениях, постоянные разбойники, злодеи, достав себе, откуда-то пять круглых купеческих кораблей и снарядив двадцать четыре триеры, пристали к Криту; сначала они выдали себя за купцов, а потом оказались неприятелями и без всякого труда захватили в свои руки весь остров. В это самое время султан иконийский Кайхозрой выступил в поход против Атталии, воображая, что город не в состоянии оказать ему достаточного сопротивления, и надеясь взять его без труда при одном своем появлении. Между тем владетель города Алдебрандин, узнав о замыслах Кайхозроя, по совету со своими помощниками в управлении заблаговременно послал в Кипр просить помощи и получил оттуда двести человек латинской пехоты. Когда началось сражение и персидское войско [414] обступило город, латиняне, сомкнувшись в фалангу, неожиданно ударили на персов в помощь атталийцам. Таким образом варвары приведены были в смятение, войско их понесло большой урон убитыми, и Кайхрозрой принужден был отступить, простояв под Атталией лагерем не более шестнадцати дней. В то же время Феодор Ласкарис, собрав войско против Давида понтийского, занял Плусиаду и отклонил этот город, изобилующий опытными стрелками и привычными к военному ремеслу людьми, от покорности Давиду. По всей вероятности, Ласкарис взял бы потом и саму Ираклию и совершенно выгнал бы оттуда Давида, если бы не был поставлен в затруднение известием о нападении латинян, с которыми Давид заключил союз, в помощь Давиду, на город Никомидию. Отвага и желание сразиться с латинянами влекли его в одну сторону, вероятная надежда на полный успех начатого предприятия, — так как он рассчитывал овладеть Ираклией и прочно утвердиться в этом городе, — удерживала в другой. Наконец, после продолжительного и тяжелого колебания, он решил, что гораздо менее риска и гораздо полезнее будет идти на союзников Давида, и поэтому, оставив дорогу, по которой уже шел, поворотил на них. Со своей стороны латиняне, узнав об этом и вовсе не желая встретиться со своим противником лицом к лицу, ночью отступили от Никомидии и возвратились в Византию. [415] Таким образом, Давид недуманно и негаданно избавившись от опасности, которая была к нему так близко и почти уже висела у него на носу, опять крепко засел в Ираклии. В благодарность латинянам за их содействие он послал в Византию несколько кораблей с грузом хлебных припасов и ветчины и при этом, прося у них вторичного вспоможения, умолял их, чтобы в своих условиях и договорах с Ласкарисом они включали и его в число своих подданных, считая всю подвластную ему страну подвластною себе. Мало того, получив в ответ изъявление их согласия на его предложения и узнав, что Ласкарис из Никеи перебрался в Прусу, он, слепо полагаясь на союзное войско, которое ему снова выслано было теперь из Византии, и подвергая как это войско, так и себя самого, новым испытаниям и искушениям, в свою очередь выступил из Ираклии сам в поход и, перейдя реку Сангарий, начал опустошать подвластные Ласкарису пригороды. Через несколько времени Давид воротился, однако, отсюда назад, взяв из Плусиады заложников и заключив несколько человек из жителей этого города в узы за их преданность Ласкарису. Напротив итальянцы, в числе около трехсот человек, решились идти далее и из равнин вступили в горы. Но здесь, близ никомидийских горных трущоб, неожиданно настиг их Андроник [416] Гид 270. Произошло сражение. Много раз победа попеременно склонялась то в ту, то в другую сторону. Наконец латиняне были разбиты наголову и частью даже взяты в плен, попав на римский отряд, защищавший горы, и на устроенные этим отрядом засады; так что из всех их не осталось почти ни одного человека, чтобы отнести Давиду известие о таком несчастии. Вдобавок ко всем этим неурядицам Петр де Плашес, о котором мы упоминали выше и который при своем удивительном росте отличался не менее изумительной храбростью, также домогался овладеть городом Пигами. Утверждая, что он имеет будто бы право на этот город, так как владел им прежде, когда латиняне вели на востоке войну против римлян, он пробовал взять его и открытой силой, однако жители, оставаясь верными Ласкарису, отразили его. Тогда он, по-видимому, отказался от своих притязаний, но на самом деле решился тайными путями достигнуть того, чего не мог взять явным насилием. Перехватив и лишив жизни нескольких человек из враждебных себе жителей города, он тайно и небольшими партиями ввел в Пиги своих сподвижников при помощи одного славянина Варина и его соумышленников, а затем и сам, выждав удобный случай, также незаметно пробрался в город. Немедленно после того он напал [417] ночью на своих противников, прогнал их без всякого труда и овладел всем городом.
Пока здесь шли, таким образом, все эти дела, латиняне, прибывши в Адрианополь, расположились сначала подле него лагерем, так что для их потребностей устроился и рынок вне города. Потом, утвердив военный союз с римлянами, они обошли несколько городов, пострадавших от нашествия скифов, восстановили их, сколько позволяло время, и, простираясь постепенно далее и далее, проникли в пределы гор родопских 271. Не встречая нигде никакого сопротивления и даже совершенно не видя неприятелей, они вступили в крепость Стенимах, освободили оттуда своих соплеменников, которые составляли остаток гарнизона, занимавшего прежде город Филиппополь, и затем пришли опять в Орестиаду. Наконец, поручив Феодору Вране отряд своего войска, латиняне оставили его здесь главнокомандующим, а сами возвратились в Византию и провозгласили своим императором Генриха — родного брата Балдуина, первого константинопольского императора из рода латинян. Таким образом целый год и четыре месяца [418] они оставались в своем общественном управлении без царя и не прежде согласились вручить царскую власть кому-либо другому из своих соплеменников, как получив точное удостоверение о смерти Балдуина. Пусть послушают это римляне, которые каждую минуту готовы возвесть на престол нового царя и при самом возведении обдумывают уже, каким бы образом его низвергнуть, справедливо слывя за это у всех народов матереубийственными ехиднами, людьми, потерявшими всякий смысл, чадами проклятия и сынами беззакония, вооружающимися против самих же себя! Смерть Балдуина произошла следующим образом. Быв взят, как выше сказано, во время сражения со скифами в плен и закован в цепи, он довольно долго содержался в заключении в Тернове. Наконец, когда поднял знамя восстания Аспиет, то это жестоко раздражило Иоанна против латинян, так что, распаляясь в своей злобе постоянно более и более, он дошел, наконец, почти до бешенства. В таком состоянии он приказал вывести Балдуина из темницы, отсечь ему топором ноги по колена и руки от кистей по самые плечи и потом бросить его головою в мусорную яму на съедение птицам, где уже на третий день несчастный мучительно расстался с жизнью. Впрочем, не его только одного Иоанн так бесчеловечно лишил жизни. С такой же немилосердной жестокостью он истребил всех пленников римских, не внимая [419] ни жалобам, ни мольбам их. В том числе погиб и дромологофет Константин Торникий. После взятия Константинополя латинянами Торникий почти по неволе поступил на службу к императору Балдуину и, убежав из плена, в который взят был на войне со скифами, прибыл потом к Иоанну. Он надеялся найти у Иоанна покровительство и даже получить большое значение, так как в былое время часто приезжал к нему послом от римского государства, но встретил такой ласковый прием, что, быв весь изрублен мечами, не сподобился даже и погребения после своей злосчастной смерти.
Между тем латиняне решились разрушить старинные пророчественные талисманы города Константинополя 272, изобретенные в [420] древности (правда ли это, не могу верно сказать) для ограждения и обороны его от всяких явных и тайных вражеских нападений, и преимущественно те из них, которые, по народной молве, были воздвигнуты против их племени. Таким образом, низринув с пьедесталов и растопив на огне несколько других медных статуй, они обратили внимание также на переднее левое копыто медного коня, который стоял посреди Таврской площади 273 на четырехугольном пьедестале из белого мрамора, держа на своем хребте какого-то необыкновенной силы и поразительной наружности всадника. Впрочем, и сам конь, покрытый весь чешуйчатою сбруею и представленный изгибающимся, с поднятыми вверх как бы при звуке трубы ушами, изумлял не менее всадника тщательностью художественной отделки во всех подробностях. Одни говорят, что это был Пегас 274, а всадник — Веллерофонт 275; [421] другие, напротив, думают, что группа изображала Иисуса Навина верхом на каком-нибудь коне, и точно — поза всадника представляла человека, который правую руку простирал к течению солнца и движению луны, как бы повелевая им остановиться, а в ладони левой руки держал медный круглый шар. Отбив молотками копыто коня, латиняне нашли под ним пробитую насквозь гвоздем и облитую свинцом со всех сторон статую человека, похожего более на какого-нибудь болгара, чем на латинянина, как прежде все думали. Найденная статуя была немедленно отдана литейным мастерам на расплавку. И латиняне сделали все это совсем не из робости, как может кто-нибудь подумать в упрек им, но потому, что, употребляя все средства и пробуя все способы никогда не выпускать из своих рук раз завоеванного города, они не хотели оставить без внимания даже толков в подобном роде. Которые, конечно, недаром всеми повторялись, — мало того, они придали этим толкам серьезное значение и, не пренебрегая для своей цели ничем, нашли нужным уничтожить их в самом основании. 17. В самом деле, кто не знает, что овладев каким-нибудь городом или местом, латиняне так [422] крепко держатся за него, как будто бы это была их родина, и для того, чтобы прочно утвердиться в нем, не останавливаются ни пред какими затруднениями, по-видимому забывая даже о своей действительно родной стороне? Не так поступают римляне, которые готовы предоставить желающим свои последние одежонки! Покидая отечественные города, они охотно оттрясают прах от ног своих (Мф. 10, 14), не как евангельские ученики, но как ничтожные и низкие трусы, робеющие на войне хуже женщин и при виде неприятеля точь-в-точь испытывающие то, что в следующих стихах описано Гомером: «Цветом сменяется цвет на лице боязливого мужа; Твердо держаться ему не дают малодушные чувства: То припадет на одно, то на оба колена садится; Сердце в груди у него, беспокойное, жестоко бьется; Смерти единой он ждет и зубами стучит, содрогаясь 276».
Глядя на этих людей, можно подивиться, как с течением времени они сами собой не извели друг друга, до такой степени они всегда уступчивы, слабы, бессильны в отношении к врагам и наглы, дерзки, заносчивы со своими [423] соплеменниками! Между прочим они приписывают потерю Константинополя нам, членам сената, и не страшатся всевидящего ока Правосудия, не стыдятся такой громадной лжи, выдав сами и нас, и город! Слез достойно помешательство или горестное ослепление этого бесчувственного народа, который не только не желает возвращения Константинополя, напротив — укоряет Бога, почему Он давно, почему еще жесточе не поразил Он как его, так и нас вместе с ним, но отлагал казнь доселе, щадил, терпел человеколюбиво. И вместо того, чтобы выразить сочувствие людям, которые подобно нам, как всякому известно, некогда пользовались огромным богатством и блестящим положением в обществе, а теперь не имеют ни прав гражданства, ни своего очага, ни средств к жизни, они еще осыпают нас насмешками и, как ремнем, бичуют упреками. Не того, совсем не того ожидал я сначала, иначе я никогда не перебрался бы на восток, — никогда моя нога не ступила бы на землю этого народа, и я предпочел бы убежать куда-нибудь в пустыню, как некогда Веллерофонт, или на край света, подобно Иеремии. Впрочем, мы никому не были в тягость, возлагая всю надежду на единого, всем подающего пропитание, человеколюбивого Бога и Спаса нашего, который в древности чрез пророка Елисея насытил небольшим числом смокв и ячменных хлебов сто человек (4 Цар. 4, 42-44), а впоследствии Сам еще [424] меньшим количеством пищи удовлетворил целые тысячи алчущих и притом, сопровождая одно изумительное чудо другим чудом еще более изумительным, сделал то, что посвященные в таинство распорядители угощения, накормив всех, собрали более остатков пищи, чем сколько ее всей было предложено (Мк. 8, 19-21). Таким образом с той самой поры, как мы поселились при Асканийском озере в Никее, главном городе Вифинии, мы, вроде каких-нибудь пленников, не имеем ничего общего с этим народом кроме земли, по которой ходим, и Божиих храмов, которые вместе посещаем, оставаясь во всем прочем вне всякого соприкосновения. Но к чему прерывать и историю подобными рассказами и останавливаться на этом, когда все вообще настоящее положение римского государства тяжело и горько, как неразбавленная чаша, или поддонки испорченного вина? Повернем опять речь к предположенной цели и докончим остальное.
Так шли дела. Между тем Генрих, вступив на престол, получил известие от своих соплеменников, оставшихся в Орестиаде, о новом нашествии валахских и скифских войск, которые, разорив Дидимотих, подступили к самому Адрианополю с намерением овладеть им, если не силою, то коварством. Он не побоялся многочисленности врагов, не остановился при мысли о прежних неудачах в войне с ними, но смело [425] выступил опять в поход, дав себе слово выручить из беды оставленных под начальством Враны своих соплеменников и защитить остаток римлян, которые теперь снова сбежались в близкие к Константинополю пригороды. Когда он подступил к Адрианополю, валахи пришли в трепет при одном виде латинян, хотя латиняне не стали и не сделались ни ростом выше, ни душой храбрее против прежнего, но сохранили только среди всех неудач свое обыкновенное мужество и искусство в военном деле. Узнав о бегстве неприятелей, Генрих преследовал их до Крина и Вореи 277, — потом, пройдя чрез Агафополь, расположился лагерем в Анхиале и после многих подвигов, которые доставили ему и деньги, и людей, и целые стада скота, не потерпев никакой потери, без всякого урона воротился назад и прибыл в Константинополь. [426]
ИЗ КОНСТАНТИНОПОЛЬСКОЙ ИСТОРИИ ИЗВЕСТНОГО НИКИТЫ ХОНИАТА 278
1. Когда в нашей империи гражданская власть, по неисповедимым судьбам Господа, правителя и распорядителя всех дел человеческих, досталась в удел французам, а власть [427] духовная выпала на долю 279 венециан, прибыл из Венеции в Константинополь в качестве константинопольского патриарха некто Томас 280. Он был среднего роста, но такого тучного сложения, что казался жирнее откормленной свиньи. Лицо он брил, как все прочие его соплеменники, и бороду свою жал бритвою чище серпа, — одевался в платье, как будто пришитое к телу и плотно облегавшее обе руки, — носил на руке перстень и иногда надевал на руки кожаные перчатки, обтягивавшие каждый палец. Вместе с ним приехала [428] свита монахов и священнослужителей — одинаковой смазки, совершенно схожая со своим начальником и по одежде, и по образу жизни, и по жнитью бороды.
2. С первого же, как говорится, шага выказывая в себе языческое сребролюбие, они придумали новый род разбоя, не приходивший на ум никому из прежних грабителей Царьграда. Именно, они вскрыли гробницы царей, стоявшие в погребальном приделе, пристроенном к главному храму Учеников Христовых, и среди ночи ограбили их все, святотатственно похитив все золотые украшения, жемчуга и блестящие драгоценные камни, которые доселе лежали в них сохранно. Тело царя Юстиниана оказалось после столь многих столетий неповрежденным. Хотя это явление поразило их, как чудо, однако не удержало от святотатственного грабежа. Таким образом западные пришельцы не щадили, можно сказать, ни живых, ни мертвых; но с одинаковым безразличием и нечестием относились ко всему, начиная с Бога и угодников Божиих. Спустя немного времени они сняли даже завесу большого храма 281, ценимую в несколько тысяч мин 282 чистого серебра и по всей поверхности испещренную золотом.
3. Но так как и после этого они нуждались в деньгах (потому что сребролюбие [429] варваров никогда не знает пресыщения), то обратили свои взоры на медные статуи и обрекли их на расплавку. Так была расплавлена и превращена в монету стоявшая на Константиновской площади медная статуя Геры 283, одну голову которой едва могли перевезти на колесах в большой дворец четыре запряжки волов. Вслед за нею снят был с пьедестала Парис Александр, стоявший рядом с Афродитою 284 и подававший ей рукою золотое яблоко богини раздора.
4. Кто не изумлялся разнообразию художественных украшений, любуясь на известный высокий, четырехугольный, медный столп, почти равнявшийся высотой с самыми большими колоннами, рассеянными по всем частям города? Среди разных изображений, представленных на нем, можно было видеть всякого рода певчих птиц, воспевающих весну, труды земледельцев, пастухов с флейтами, доение коров, блеющих овец, прыгающих баранов, — там разливалось широкое море и виднелись стада рыб, из которых одни бились в неводе, а другие, прорвав сети, опять свободно неслись в глубину; здесь по два и по три стояли друг против друга нагие эроты 285 и перекидывались яблоками, заливаясь громким сладостным смехом. На верху этого [430] четырехугольного столпа, оканчивавшегося остроконечно, пирамидою, красовалась статуя женщины, поворачивавшаяся при каждой перемене ветра и потому названная ветроуказательницею 286. Латиняне отдали, однако, это прекраснейшее произведение искусства на расплавку, равно как стоявшего среди Таврской площади на столообразном пьедестале всадника необыкновенной силы и поразительной наружности. Некоторые говорили, что этот всадник был Иисус Навин, заключая из того, что он протяжением руки к солнцу, склоняющемуся на запад, как бы повелевал ему остановиться над Гаваоном; но большею частью думали, что это был родившийся и воспитавшийся в Пелопоннесе Веллерофонт, верхом на Пегасе. В самом деле, конь был без узды, как и Пегас по преданию, который свободно носился по полям и летал на своих крыльях и быстрых ногах, не слушая никакого всадника. Кроме того, все говорили, по исстари дошедшей до нас молве, что в переднем левом копыте этого коня заключена статуя человека, представлявшая, по словам одних, венецианина, а по уверению других — какого-нибудь другого иноземца из западных, не бывших в союзе с [431] римлянами, народов, или даже болгара. В прежнее время несколько раз укрепляли это копыто, чтобы нельзя было похитить того, что, по общему мнению, скрывалось внутри его. Когда конь вместе с всадником был разбит на куски и расплавлен, то найдена была и похороненная в копыте коня медная статуя, одетая в сермягу, делаемую из овечьей шерсти 287. Мало заботясь о том, что было на ней изображено, латиняне и ее бросили в огонь.
5. Не ценя изящества, варвары не пощадили также статуй и разного рода других дивных произведений искусства, стоявших в ипподроме 288. Наравне с упомянутыми они перелили их в монету, обменяв таким образом крупные вещи на мелочь и то, что в свое время стоило величайших издержек, променяв на несколько ничтожных кусков меди. Так ниспровергнута была огромная статуя [432] Геркулеса Тригеспера 289, покоившаяся на такой же огромной корзине 290. Поверх корзины была представлена разостланная львиная кожа, голова которой, хотя и медная, смотрела так страшно, что, по-видимому, каждую минуту готова была зарычать, и не в шутку пугала глупых зевак. На этой коже сидел Геркулес — не с колчаном или луком в руках, и не с поднятою вверх булавою, но просто без всего, — правую ногу и правую руку протянув во всю длину, левую ногу согнув в колене и опершись на локоть левой руки, а остальную часть ее выдвинув вперед и на ее ладонь слегка склонив голову с выражением грусти. Таким образом он как будто оплакивал свою судьбу и с горестью думал о тяжести поручений, исполнение которых возлагал на него разгордевший от счастья Эврисфей 291 не [433] столько по нужде, сколько по злобе. Статуя имела крепкую высокую грудь, широкие плечи, кудрявые густые волосы, тучные бедра, могучие мышцы и такую громадную величину, каким, я думаю, воображал себе настоящего Геркулеса Лиcимах 292, создавая из меди в первый и вместе в последний раз это дивное произведение своих рук. В самом деле она была так велика, что шнурок, обертывающий большой палец ее руки, достаточен был на пояс обыкновенному человеку, а обертывающий голень ноги — был в рост человека. Но и такой бесценной статуи не пожалели эти люди, отделявшие мужество от прочих достоинств и усвоявшие его себе одним, как самое высокое качество.
6. Вместе с нею уничтожили они равным образом статую навьюченного, с мычанием выступавшего вперед, Осла и следовавшего за ним Погонщика, которую поставил Август Кесарь в Акциуме, то есть в элладском городе Никополе, по тому случаю, что когда он, отправившись ночью осмотреть войско Антония, встретился с неизвестным человеком, гнавшим осла, и, испытывая судьбу, спросил его, [434] как его зовут и куда он идет, то получил такой ответ: «меня зовут Никоном 293, осла моего — Никандром 294, а иду я к войску Кесаря».
7. После того они наложили руки на Гиену и Волчицу, которые выкормили Ромула и Рема, и также отдали их на расплавку, выгадав из такого почтенного памятника народной древности несколько пригоршней медной монеты 295. Той же участи подверглись затем: Человек, сражающийся со львом; Нильская Лошадь, которой задняя часть тела оканчивалась хвостом, покрытым чешуей; Слон, потрясающий хоботом; Сфинксы, представленные спереди красивыми женщинами, сзади страшными чудовищами необыкновенного рода, способными ходить по земле и в то же время легко носиться по воздуху, соперничая с самыми быстролетными птицами; Невзнузданный Конь, с поднятыми вверх ушами и с ржанием величаво и свободно выступающий вперед; древнее страшилище — Сцилла, которая до поясницы имела вид высокой, полногрудой и свирепой женщины, а далее разветвлялась на множество диких чудовищ, представленных нападающими на корабль Одиссея и пожирающими значительное число его спутников 296. [435]
8. Был еще в ипподроме медный Орел — изобретение Аполлония Тианского и великолепное создание его волшебства. Некогда византийцы, пользуясь приездом к ним этого волшебника, обратились к нему с просьбою унять змей, от укушения которых они жестоко страдали. Вследствие того, совершив разные заклинания, придуманные демонами и нечестивыми служителями их, он поставил на столпе изображение орла — восхитительное произведение художественного искусства, любуясь которым нельзя было оторвать глаз и поневоле приходилось остаться прикованным к месту, подобно тому, кто, начав слушать пение сирен, хотел бы уйти от них прочь. Орел расширил крылья, как будто желая взлететь, между тем под его ногами лежал свившийся в кольца Змей, который не пускал его подняться вверх и, уткнув голову в его крыло, по-видимому, хотел его ужалить. Но усилия ядовитого животного были напрасны. Стиснутый острыми когтями, Змей потерял свою силу и, казалось, скорее готов был заснуть, или испустить дух, чем впиться жалом в крыло победоносной птицы. Таким образом, умирая, он уносил с собою и свой смертоносный яд. Со своей стороны Орел, с гордо величавым взором и только что не раздающимся криком победы, решился поднять его и вместе с ним унесться в воздушное пространство, как это легко было заметить по его торжествующему взгляду. Невольно представлялось [436] затем само собою, что омертвевший в его когтях Змей, лишившись силы своих сокрушительных колец и своего губительного жала, как будто хотел своим безнадежным положением внушить всем прочим византийским змеям, чтобы они ужаснулись его примера, собрались в кучу и убежали в норы. Сверх того, что мы описали, это изображение Орла было замечательно еще в том отношении, что в светлую погоду, когда лучи солнца не закрывались облаками, оно весьма ясно показывало людям, которые смотрели на него с разумением дела, часы дня посредством нарезанных на крыльях Орла двенадцати линий.
9. А что лилейнораменная, дивнопрелестная, стройная станом Елена, восстановившая всех эллинов против Приамова града, — разорительница Трои, из Трои прибывшая к водам священного Нила и оттуда уже после продолжительного отсутствия возвратившаяся опять в отчизну лаконян, — смягчила ли она несмягчимых? Поколебала ли она их железное сердце? — Увы, ничего подобного не могла сделать даже та, красота которой невольно порабощала всякого, хотя со своим пышным убранством она и в медном изображении казалась обворожительна! Все в ней располагало к любви, — и ее хитон более тонкий, чем паутина, и изящно наброшенное чудной работы покрывало, и облегавший чело венец, представлявшийся сделанным из золота и блестящих драгоценных камней, и пышные, распущенные, [437] слегка развеваемые ветром волосы, стянутые сзади головы перевязью, но потом свободно спускавшиеся косою до самых колен. Ее полураскрытые, как почка розы, уста, казалось, что-то говорили; приятная улыбка, игравшая на них, вливала радость в сердце зрителя. Ее веселый взор, ее дугообразные брови, все прочие члены ее тела были так прелестны, что напрасна всякая попытка изобразить их словом и передать потомству. Где же прекрасная дочь Тиндара, блаженство эротов, любимица Афродиты, украшение природы, предмет соревнования троянцев и эллинов, где было, Елена, твое «Гореусладное, миротворящее, сердцу забвение Бедствий дающее 297», благотворное питье, которым в Египте щедро тебя наделила супруга Фоона 298? Где были твои непобедимые обольщения? Почему не воспользовалась ты ими теперь, по-прежнему? Впрочем, вероятно, уже судьбою определено было тебе испытать силу огня, который сама ты, даже своим изображением, постоянно возжигала в крови твоих поклонников 299. Кому-нибудь, может быть, придет мысль, что потомки Энея 300 осудили тебя на сожжение [438] в отплату за тот огонь, жестоко разожженный твоими прелестями, от которого погибла Троя; но я не могу этого ни сказать, ни подумать, зная, что только одна безумная страсть к золоту побудила их обречь на совершенное уничтожение все эти редкие и прекраснейшие произведения искусства, что они часто готовы продать и отдать за несколько оболов 301 даже своих собственных жен, особенно когда увлекутся игрою в кости, сидят по целым дням за шахматной доской, или когда, надев воинские доспехи, одушевятся не разумным мужеством, но какой-то безумною, слепою страстью друг против друга, предлагая при этом в награду победителю все свое имение, своих законных супруг, которые доставили им счастье называться отцами, и, что всего важнее, даже свою душу, о сохранении которой заботится всякий человек. Притом же могли ли эти необразованные и совершенно безграмотные варвары знать и прочитать то, что сказано о тебе в следующих стихах известной рапсодии?
«Нет, осуждать не возможно, что Трои сыны и ахейцы
Брань за такую жену и беды столь долгие терпят: [439]
Истинно, вечным богиням она красотою подобна 302»!
10. Расскажу еще кое-что. Стояла на колонне 303 статуя Молодой Женщины в самом цвете лет, с волосами, зачесанными по обеим сторонам лба и подобранными сзади головы в связку, — не очень высокая, но так, что можно было достать рукою. Правая рука этой Женщины без всякой подпоры держала на своей ладони статую Всадника за одну ногу коня с такой легкостью, с какою иной не в состоянии держать бокала с вином. Всадник был крепкого сложения, в латах, обут в поножи 304 и имел самую воинственную позу. Конь поднял уши, как будто слыша звук трубы, вытянул вверх шею, навострил глаза и, по-видимому, неудержимо несся, взметая ноги в воздух, как бы в пылу военной сшибки.
11. Позади этой статуи, подле восточного, так называемого рузийского, поворота бегового круга, стояла на пьедестале статуя Возниц — образчик кучерской ловкости. Медные наездники позою своих рук только что не вслух учили состязавшихся живых соперников, что, подъезжая к оборотному столпу, надобно не распускать вожжи, но круче поворачивать лошадей и дружно, сильнее, погонять, [440] чтобы, проехав ближе к черте поворота, заставить своего противника сделать объезд и таким образом прийти после, хотя бы его лошади были быстрее и он был мастер кучерского искусства.
12. Я не намерен описывать всего; но вот еще несколько слов — oб одном весьма красивом и по художественной отделке почти самом лучшем произведении искусства. На мраморном пьедестале стояла медная статуя животного, представлявшая, вероятно, быка, сколько можно судить по короткому хвосту и не очень отвислой шее, какая обыкновенно бывает у египетских быков, однако — без раздвоенных копыт. Это животное немилосердно душило и грызло своими челюстями какого-то другого животного, которое по всему телу было покрыто такою острою чешуею, что даже легкое прикосновение к его медной статуе сопровождалось ощутительною болью. Большею частью говорили, что первое животное представляло Василиска, а второе, которого оно грызло, — Аспида. Иные, напротив, думали, что первое было нильский бык, а второе — крокодил. Но меня не интересует это различие мнений; замечательна, собственно говоря, странная, дикая борьба того и другого животного, в которой каждое из них и подвергалось нападению, и само нападало, и гибло, и губило, и одерживало верх, и уступало силе, и побеждало, и в то же время само было побеждаемо другим. Первое, — [441] положим, что Василиск, — раздулось все от головы до пят, покрылось какою-то ржавчиною и страшно позеленело, потому что яд проник весь его организм и придал ему совершенно мертвенную наружность: колена подкосились, глаза угасли, вся жизненная сила поблекла. Взглянув на него, можно было подумать, что оно давно уже упало бы замертво, если бы крепкие ноги выше колен не подпирали и не поддерживали его в стоячем положении сами собой, механически. Второе также, которое было стиснуто его челюстями, уже едва дрыгало хвостом и сильно разинуло рот, не имея возможности перевесть дух в страшных тисках: по-видимому, оно покушалось и употребляло все усилия вырваться из мощных зубов и убежать от роковой пасти, но никак не могло, потому что завязло и закрепло в челюстях всем своим телом, начиная от шеи и передних ног до самого хвоста. Так оба они взаимно умерщвляли друг друга: оба бились, оба истощали все усилия, оба побеждали и оба умирали в то же время. Я хочу сказать, что подобного рода взаимное самоистребление, взаимную, беспощадную, губительную и смертоносную борьбу можно видеть не только в статуях или в действительной жизни диких животных, но и в жизни народов, поработивших наше римское государство, — взаимно истребляющих друг друга и истребляемых силою Христа, который, рассеивая [442] языки, хотящие брани, и не благоволя к кровопролитию, дает праведному своему благодатное обетование: на аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия (Пс. 90, 13).
Конец второго и последнего тома.
(пер. под ред. Н. В. Чельцова)
Текст воспроизведен по изданию: Никиты Хониата история, начинающаяся с царствования Иоанна Комнина, Том 2. (1186-1206). СПб. 1862
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
© OCR – Бакулина М. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001