Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

НИКИТА ХОНИАТ

ИСТОРИЯ

ТОМ 1

(1118-1183)

ЦАРСТВОВАНИЕ МАНУИЛА КОМНИНА

КНИГА 5

1. Так как пэонийцы снова нарушили свою клятву, то против них опять начинается война; и теперь эта война, на время прекратившаяся и, казалось, совсем погасшая, разрослась, как плодоносная нива счастливца богача, требующая особенно сильных жнецов. Лишь только наступило время, удобное для похода, царь отправляется в Сардику, куда приказано было собраться и войскам, назначенным в поход против пэонийцев. Войска собирались, а между тем царь слышит, что над аркой, устроенной в западной части Константиновой площади, издавна стояли две медные статуи, изображающие женщин, из которых одна называлась римлянкой, а другая венгеркой, но что теперь от все изменяющего времени статуя, получившая свое название от имени римлян, упала со своего основания, а другая стоит на прежнем месте. Подивившись этому рассказу, император тотчас приказал первую статую восстановить, а другую свергнуть и опрокинуть, полагая, что таким изменением в положении статуй он [194] изменит и преобразует и сам ход дел, именно дела римлян возвысит, а дела пэонийцев приведет в упадок. Когда войска собрались, царь предложил на обсуждение, следует ли ему самому участвовать в походе против пэонийцев или лучше поручить начальство над войсками какому-нибудь вождю и таким образом отомстить неприятелю. Все подали мнение, чтобы царь оставался в Сардике, предоставив главное начальство на войне вождям из своих родственников для того, чтобы, при неизвестном исходе дел, и стыд поражения был менее чувствителен, и победа была тем славнее и блистательнее, так как и то и другое случится в отсутствие императора. Вследствие этого предводителем всего войска назначается начальник флота Андроник Контостефан. Когда же войска готовились выступить из Сардики, царь, став на таком месте, откуда его легко могли слышать, произнес прекрасную, сильную и убедительную речь. Самого Контостефана он ободрял на предлежащий ему подвиг военачальника и с этой целью не только изложил правила тактики, но указал и время нападения, и роды вооружения, и виды боевого порядка. А второстепенных по нем начальников, плархов и все вообще войско воодушевлял к бою, приводя на память их прежние подвиги и убеждая примерами спешить и мужественно идти на предстоящие опасности, положить всему, при помощи Божией, счастливый конец и возвратиться с блистательными трофеями. А за то, что они так [195] прославят его и, несмотря на его отсутствие, доставят ему победу над варварами, обещал и со своей стороны щедро наградить их. Войско и тогда, как еще говорил император, своим вниманием и молчанием показывало уже, что оно охотно слушает и с удовольствием принимает его слова. А когда он перестал говорить, оно еще яснее обнаружило свое сердечное расположение и душевный восторг и, очарованное сладостью его речей, казалось, совершенно забыло о всех тягостях, которые оставались на памяти от прежних войн. Оно приветствовало императора восторженными восклицаниями, высказывало готовность подвизаться до последних сил и громко кричало, чтобы предводитель, нисколько не медля, вел его против врагов. Во время этого восторженного состояния войск вдруг поднимается в лагере неясный шум: кто-то из пэонийцев, гнавши изо всех сил лошадь и несшись во всю прыть, упал вместе с лошадью и повергся лицом на землю. Узнавши об этом, царь и сам обрадовался, и всем другим внушал бодрость, принимая этот случай за благоприятное предзнаменование и побуждая всех радоваться, как бы о счастливом уже окончании войны. Таким образом, царь остался на месте и молил Бога Спасителя, чтобы Он был вождем его войск, а Андроник, приняв начальство над войском, выступил оттуда со всеми силами и спустя несколько дней, переправившись через Саву и Дунай, вступил в Зевгмин. Пэонийцы, однако, [196] не испугались этого. Созвав свои отряды, набрав немало и вспомогательного войска у соседственных народов, и даже, как слышно было, у самих алеманов, они назначили полновластным вождем над войском Дионисия, человека храброго и неоднократно уже разбивавшего неприятельские фаланги, и затем с гордой самонадеянностью и хвастовством двинулись в поход. А Дионисий, надменный прежними победами, одержанными над римлянами, лишь только услышал, что римское войско перешло Дунай, велеречиво говорил, что он опять навалит холм из костей падших на войне римлян и, как прежде, из них воздвигнет себе трофей, так как и действительно он, как варвар, сделал нечто подобное, когда победил Гавру и Врану, о чем мной уже сказано.

2. Когда наступил праздник мученика Прокопия 62, Контостефан выводит войска на сражение. Сам надевши панцирь и полное вооружение, он приказывает и всем другим сделать то же. Тогда каждый вывел свой отряд и построил его в боевой порядок. Чело фаланги предводитель предоставил самому себе, правое крыло занял Андроник Лапарда, а левое — другие таксиархи, которых предводитель взял с собой на войну. В небольшом расстоянии от того и другого крыла он расположил в боевом порядке и другие фаланги для того, чтобы они могли вовремя поспеть на помощь утомленным легионам. Но между тем как Андроник располагал таким образом войско и [197] приготовлял его к бою, вдруг является посланный от царя с грамотой, в которой предписывалось отложить сражение в этот день, как несчастный для дел воинских, и перенести его на другой, который и был назначен в той же грамоте. Взяв грамоту, предводитель положил ее к себе за пазуху, не обратил внимания на то, что в ней писалось, и не открыл бывшим с ним военачальникам полученных приказаний, но искусно ввел их в обман, заведя разговор о предметах посторонних. Отменялся же назначенный день, как предзнаменующий несчастье и решительно невыгодный для сражения, потому, что Мануил все важнейшие и величайшие дела, в которых счастливый и несчастный исход зависел от Бога, — не знаю почему, — поставлял в зависимость от взаимного соотношения звезд, от известного их положения и движения и слова астрологов принимал за изречения оракулов. Но Андроник нисколько не обратил внимания на это предписание и, зная, как много пользы не раз приносило борцу и небольшое ободрение со стороны того, кто натирает его маслом, обратился к войску, чтобы одушевить его к наступающей битве, со следующей речью: «Римляне! Помните о воинской доблести, помните и не допускайте ни одной мысли, недостойной славы и настоящего случая. Вы хорошо знаете, что и дикие звери боятся нападать и в испуге бегут, когда кто отважно наступает на них; а кто боится смело стать против них, тех легко и заживо пожирают, [198] как лакомую пищу. Так и с этими звероподобными варварами нужно быть неустрашимым, чтобы в противном случае, заболев бесславным недугом трусости, не подвергнуться их игу: трусость не спасает, а губит, — это обыкновенное следствие пороков, которые противоположны добродетелям, хотя близки к ним и как бы смежны с ними. К тому же не мы одни подвержены ранам и смерти — и враги наши сделаны не из меди. Не они только покрыты железными бронями и сидят на быстроногих конях — и у нас все то же, и мы сражаемся не с обнаженными телами. Пусть неприятели опытны в войне, но и мы не потеряли способности сражаться. У них и у нас одно и то же устройство тела, одна и та же опытность в войне и одинаковое вооружение; я не хочу теперь говорить о том, что насколько мы превосходим варваров красноречием и образованностью, как люди искусные в слове и не имеющие недостатка в умственных способностях, настолько же выше их и по военному искусству, и по воинской дисциплине. Да мы уже и состязались в бою с пэонийцами, нападали на их землю и опустошали ее. Сразимся же и теперь с ними, как уже привыкшие к победам, и тогда, — верьте, мужи, верьте, соратники, вы увидите ваших жен и детей. Тогда этот глубокий Дунай воздвигнет гласы гибнущих варваров и поглотит их в своих пучинах, а кровавые волны его, катясь далее по странам, через которые он протекает, изумив жителей своею [199] необычайностью, громко расскажут о поражении пэонийцев и возвестят о победе римлян. Но надобно также иметь в виду и то, что пославший нас на эту брань совершенно положился на нас и, ласкаясь приятными надеждами, которые мы внушили ему, дав обещание подвизаться до последних сил, едва ли уже не считает пленных и не мечтает о величии победы. Не посрамим же и его да не сделаем зла и самим себе, упав духом перед лицом опасности, которая не может кончиться ничем, хуже смерти! Великие бедствия не любят отступать назад: здесь и немного уступить — значит все погубить».

3. Сказав такую речь, Андроник повел войска в открытое поле. Против него выступает со своим войском и Дионисий, с веселым лицом, с рукоплесканиями и радостью, как будто бы шел на игры. От этого он даже не знал, что ему следует теперь делать, не разделил своей армии на правое и левое крыло и не распределил ее на отряды и фаланги, но, стянув в одну сплошную массу, сомкнутую твердой стеной, наступал, как черное облако, полный дерзкого высокомерия. Его знамя, прикрепленное к толстому и высокому бревну, которое возили на колесах четыре пары волов, высоко развевалось в воздухе. Эта сплошная масса врагов, вся конная и вооруженная копьями, поистине представляла страшное, ужасающее зрелище; и не только в ней люди с ног до головы были превосходно вооружены, но и на самих лошадях [200] видны были диадемы на голове, кожаные ремни на плечах, налобники и нагрудники, защищавшие их от стрел. Когда войска стали сближаться, ржание коней и блеск сиявшего на солнце оружия производили еще более поразительное впечатление, возбуждая страх и удивление в том и другом войске. Около полудня войска сошлись почти на середину. Время казалось благоприятным для сражения, и Контостефан дал знак ближайшим отрядам из правого и левого крыла ударить на задние ряды неприятелей, в особенности же приказывал конным лучникам непрерывно бросать стрелы. Этим он думал поколебать и расстроить сплошные фаланги пэонийцев; потому что и теперь, как в Гомеровом строю, «щит смыкался со щитом, шлем со шлемом, муж с мужем» и лошади несли ровно свои головы. Тогда поднялось убийственное сражение на дротиках и войска стали волноваться, подобно движущемуся и воздымающему чешую дракону. Но Дионисий, как несокрушимая стена, шел вперед, метая дротики и в самого Контостефана, и в ближайшее к нему войско. Когда же римляне встретили его, то сначала несколько времени бой продолжался на копьях, с той и другой стороны производили нападения и давали отпоры. Потом, когда копья были поломаны и на промежутке между войсками из груды сломанных рукоятей вдруг образовалась как бы изгородь, с обеих сторон обнажили длинные мечи и, снова устремившись в бой, продолжали сражаться. Когда же и это оружие [201] притупилось, потому что и те и другие войска закованы были в медь и железо, пэонийцы, оставшись без всяких средств к защите, никак не воображали, что римляне выдержат их новое нападение. Но римляне, схватив железные булавы, которые они обыкновенно всякий раз брали с собой на войну, стали поражать ими пэонийцев. И эти удары, наносимые в голову и лицо, были очень удачны. Многие, отуманенные ими, падали с лошадей, а другие истекали кровью от ран. Таким образом, этот несокрушимый строй был наконец разорван, и тогда не было ни одного римлянина, который бы не поражал и не повергал пэонийца, или не обирал бы поверженного, или не надевал бы на себя другого вооружения, или не садился бы на коня, убив всадника. Когда же день склонился к вечеру, послышались громкие звуки трубы, подававшей условный знак к отступлению; высоко развевавшееся на воздухе знамя Дионисия было уничтожено, в Дунай введены были транспортные суда, и войско стало переправляться на другую сторону. Причиной была молва, разнесшаяся в римском лагере и встревожившая военачальника, что пэонийцы на другой день ожидают к себе значительное вспомогательное войско. Вследствие этого-то слуха, возникшего не совсем без основания, Андроник после счастливого окончания сражения тотчас же выступил оттуда.

Так побеждены были пэонийцы. Царь, услышав об этой блистательной победе, в радости и восторге приносит благодарение Богу и, желая [202] известить жителей царственного города о столь радостном событии, тотчас же посылает грамоты, громко провозглашающие победу. А через несколько дней и сам с торжеством вступает в столицу, идя в триумфе от восточных ворот, которыми входили в Акрополь. Предположив совершить по этому случаю блистательный триумф как по случаю величайшего торжества и решительной победы, он приказал заготовить все для триумфального шествия в самом великолепном виде. И точно, всюду развешены были дорогие ткани, обшитые порфирой и испещренные золотом, и граждане, словно ниспадающий с высоты поток, со всех сторон стеклись на эту церемонию, покинув площади, дома, храмы, фабрики и все вообще места обширного города. Не было недостатка при этом торжестве и в отряде пленных: многие из них проходили в триумфе, занимая собой зрителей и возвышая великолепие процессии. Общее удивление возбуждали и самые подмостки, устроенные вдоль по обеим сторонам улицы, по которой должен был проходить триумф, и возвышавшиеся в два и три этажа, равно как и крыши, наполненные чрезвычайным множеством свесившихся зрителей. Когда наступило время проходить и самому императору, впереди его ехала серебреная, вызолоченная колесница, запряженная конями, белыми как хлопья снега, а на ней стояла икона Богоматери, непобедимой защитницы и неодолимой соратницы царя. И не трещала ось под этой колесницею, потому что [203] она везла не мнимую девственницу богиню Минерву 63, но истинную Деву, паче слова Слово по слову родшую. Затем следовали знаменитые царские родственники, сенаторы, занимавшие государственные должности, и лица, славные своими достоинствами и почтенные особенным царским благоволением. Наконец ехал сам император, сидя на гордом коне, во всей славе и величии, облеченный во все царские украшения. А подле него ехал и виновник триумфа Контостефан, которого прославляли за победу, ублажали за счастливый бой. Вступив в великий храм и перед всем народом воздав хвалу Господу, царь отсюда направил шествие во дворец и затем, чтобы дать себе отдых после чрезмерного напряжения, стал забавляться конскими скачками.

4. И следующую весну царь посвятил также отдохновению. Когда же солнце миновало созвездие Рака и прошло созвездие Льва, когда Сириус стал мало-помалу сбавлять жар и уже печально проглядывала зима, он выступает в западные провинции и поселяется в городе Филиппа. До него дошел слух, что сербский сатрап — то был Стефан Нееман — сделался чересчур дерзким, что, как человек беспокойный, он с излишней заботливостью занимается тем, что до него вовсе не касается, что, питая ненасытное честолюбие и желая прибрать в тех [204] краях все к рукам своим, он теснит своих соплеменников и мечом истребляет свой род и даже, не зная себе меры, старается захватить Хорватию и присвоить себе власть над Каттарами. Поэтому, желая на самом деле удостовериться в намерениях Неемана, император посылает с войском Феодора Падиата. Но у топарха Неемана столько было вражды и гордости, что он тотчас же начал войну и, не объявляя о ней, напал на римлян. Когда же царь положил наказать его, он, показавшись ненадолго на поле битвы, скрылся и снова искал себе убежище в горах и спасения на утесах. Затем, мало-помалу смиряясь и уменьшая прежнюю гордость, он наконец преклонил свою голову к ногам императора, растянувшись во всю длину своего огромного роста, и молил о помиловании. Он опасался, как бы ему не лишиться владычества над сербами и как бы его власть не перешла к другим, которые более его достойны начальствовать и которых он низверг, после того как сам сделался верховным правителем. Вообще, император так легко управлялся с этим человеком и так легко заставлял его обратиться к прежней покорности, когда замечал, что он уклоняется от прямого пути и смотрит человеком независимым, или предается на сторону короля алеманнов, или пристает к гуннам и вместе с ними выходит на добычу, — как не управляется и пастух с небольшим стадом. А Нееман так боялся его, как не боятся и дикие звери [205] своего царя — льва. Часто император с одной даже конницей и со своей охранной стражей оставлял римские пределы и, лишь только устремлялся против него, тотчас же изменял положение тамошних дел согласно со своим желанием.

Что же потом? Полюбился Мануилу дальний поход. Услышав о необыкновенном плодородии Египта и о всем, что производит Нил, этот податель плодов и обильной жатвы, локтями измеряющий благополучие 64, он решил положить на море руку свою и на реках десницу свою, чтобы увидеть собственными глазами и осязать руками те блага египетские, в которые влюбился по слуху. И это замыслил он, не обращая внимания на то, что все по соседству с ним было еще в волнении, и, хотя эти волнения подавлялись и погашались, но не уничтожались и не прекращались, а, подобно гидре, вновь возникали. А побудило его к тому неуместное славолюбие и желание сравняться со знаменитыми царями, которых владения некогда простирались не от моря только и до моря, но от пределов восточных до столпов западных. Сообщив о своем намерении иерусалимскому королю Америгу 65 и не встретив с его стороны неодобрения своему замыслу, а напротив получив даже обещание, что он будет помогать ему в этом [206] предприятии, царь снаряжает против Тамиафа 66 огромный флот более чем в двести длинных кораблей, в числе которых десять пришли из Епидамна, а шесть, и все быстрых на ходу, поставлены были евбейцами. Назначив главным начальником над всеми кораблями великого вождя Андроника Контостефана, он шестьдесят триир поручил Феодору Маврозуму и выслал его к королю с тем, чтобы предуведомить его о скором прибытии остального флота и самого Контостефана, побудить его к скорейшему заготовлению всего нужного для похода, а вместе с тем препроводить к нему и жалованье иерусалимским всадникам, которые предполагали вместе с королем идти в поход на египтян, против которых собран был и римский флот. А спустя немного времени, именно в восьмой день месяца июля, выступает и сам Контостефан. Приплыв к Меливоту и здесь получив от царя, прибывшего осмотреть флот, нужные относительно своего дела наставления, он спустя два дня выходит в море, приезжает в Килы, находящиеся около Систа и Авида, и сажает на трииры назначенное ему войско, составленное из римских и иноземных отрядов. А отсюда, когда подул благоприятный и попутный ветер, он, отвязав причалы и распустив паруса, направил путь к Кипру. На этом пути встретив шесть кораблей, высланных египетским эмиром для наблюдения, он два из них взял, а остальные, [207] которые и плыли не близко от него, ускорив бег, ушли.

5. Пристав к Кипру, Контостефан доносит о своем прибытии королю и спрашивает у него, угодно ли будет ему самому прибыть на Кипр, или он должен отправиться в Иерусалим. Между тем король, подобно Епиметею 67, который, говорят, думал о деле не прежде, но после дела, крайне жалел, что дал согласие непременно помогать царю, и даже подстрекнул его, когда он замышлял поход против египтян. Поэтому он медлил и не раз обдумывал, что ему делать. Наконец он приглашает Андроника прибыть в Иерусалим, чтобы здесь вместе рассмотреть, как им действовать общими силами. Контостефан прибыл в Палестину, но Америг опять стал медлить, и овладевшее им сильное раскаяние смущало его душу. Он представлял много и других пустых извинений, но, между прочим, ссылался также и на сбор своего войска. Андроник огорчался этим уже и потому, что таким образом напрасно проходило благоприятное время, которого ничем нельзя было воротить. Но особенно его беспокоила напрасная трата продовольствия на морской экипаж, так как царь назначил флоту содержание на три месяца, начиная с месяца августа, — а тогда был на исходе сентябрь. Когда же решено было выступить в путь, король предпочел сухопутную дорогу морской и советовал также поступить и Андронику. Он говорил, [208] что эта дорога гораздо удобнее и безопаснее и что в то же время, идя этим путем, они легко и; мимоходом овладеют Тунием и Тенесием — небольшими крепостями, признающими над собой власть египетского эмира. Это крепости легкодоступные, и в них нетрудно проникнуть; они лежат на плоской равнине, и их жители большей частью исповедуют имя Христово. Андроник согласился с благоразумными представлениями короля и отправился той дорогой, которую он избрал. Благополучно совершив промежуточный путь, они напали на крепости, о которых мы сказали, и, овладев ими без боя, — так как в них не было ни значительного гарнизона, ни войска, достаточного для вступления в борьбу с неприятелями, — продолжали путь далее. Соединившись с флотом, который уже сложил весла и стоял у Тамиафа на якоре, они имели здесь стычку с сарацинами, которые тотчас же высыпали из города и явились перед ними с оружием. Но римляне своим неустрашимым сопротивлением привели их в такой ужас и смятение, что они с криком и шумом в беспорядке убежали в ворота и не могли даже прямо взглянуть на римлян. Это было в тот самый день, когда и трииры вошли в Нил, и король прибыл сухим путем. На следующий день сарацины опять собрались в намерении сразиться с римлянами на неровном и несколько покатом к стене поле, которое находилось перед городом. Но и теперь они не устояли против римлян. Они обыкновенно держались [209] от ворот на расстоянии сколько можно близком, никогда не удаляясь от передовых укреплений, и тут сражались. А как только римляне нападали на них, они, чтобы не потерпеть урона, предавались бегству и уходили в ворота, не осмеливаясь прямо вести на врагов свою фалангу. Такой образ войны, очевидно, направлен был единственно к тому, чтобы римляне вдались в обман и, обольщаясь несбыточными надеждами, напрасно потратили время. Поэтому спустя несколько времени Андроник придвинул осадные машины и стал ими разбивать стену. Это было не без труда и опасности, потому что варвары поражали сверху и не допускали до работы тех, которые пытались привести машины в действие, сыпали на них стрелы гуще снега и изобретали разные средства к спасению стены. При всем том он успел разрушить верхнюю часть стены, на которой сооружен был знаменитый храм, посвященный Богоматери. Жители города рассказывали, что тут остановилась и жила Матерь-Дева с Иосифом-обручником в то время, как они бежали в Египет, укрываясь от детоубийцы Ирода. Поэтому сарацины смеялись над римлянами и осыпали ругательствами Андроника за то, что он не пощадил храма, в котором христиане, собираясь, совершают свои таинства, возносят молитвы и воспевают благодарственные песни. Но так как и при этом Андроник не достигал того, что имел в виду, то решился испытать заключившихся внутри города сильнейшим приступом. [210] Придя к королю для совещания, он настоятельно убеждал и его вывести войско, обложить всю стену и, если дело пойдет удачно, воспользоваться лестницами и влезть наверх. Король одобрял слова Андроника и боготворил его за мудрые планы, но, клянясь гробом Христовым, утверждал и уверял, что приступит к делу только тогда, когда будут построены и придвинуты к стенам деревянные башни. И объявив это, он приказал рубить пальмы, росшие около города, и выравнивать их в вышину башен. И точно, повалились высокие, покрытые вверху листьями, пальмы, опустошались рощи дерев, и весь лес истреблялся; но ни отделка брусьев для башен, ни их связь и полное устройство нигде не приходили к концу. Король тянул делом, постоянно откладывая его на завтра и не исполняя того, что было решено. Видя это, Андроник скорбел, что ему только и оставалось, и сожалел о войске. Оно уже терпело недостаток в съестных припасах и подвергалось опасности умереть с голоду. У одних не было и овола на покупку необходимого для жизни, а другие негодовали на то, что, не имея собственного рынка, они за большие деньги, платимые королевским поставщикам, получали мало съестных припасов. К тому же войско жаловалось и роптало оттого, что условленное время похода давно прошло. Но больше всего оно тяготилось напрасной и бесполезной осадой, продолжавшейся более пятидесяти дней.

6. Андроник, не имея возможности [211] предпринять что-либо, так как царские грамоты решительно ничего не дозволяли ему начинать без одобрения короля, оставался в бездействии и ожидал приказаний от короля. Но с течением времени он понял из его действий, что этот человек не замышляет ничего доброго и хорошего, что он отнюдь не помогает и не содействует ему. Он увидел, что войско находится в опасности испытать тяжкие и безвыходные бедствия, потому что голод усиливается и страшно свирепствует, так что некоторые принялись за негодную к употреблению пищу, а все вообще ели корни, срывали с пальмы листья и, сварив их, приготовляли для себя стол. Недобрые к тому же присоединялись и вести, именно, что к осаждаемым скоро придет вспомогательное войско от египетского султана и от восточных арабов и что близка уже огромная ассирийская конница, нанятая за большую цену. Вследствие всего этого Андроник не стал более говорить на ухо мертвому, пренебрег латинской спесью и решился один выступить на состязание и испытать жребий войны. Собрав войско, он сказал: «И здесь долго оставаться невыносимо тяжело, и возвращаться отсюда с пустыми руками крайне стыдно, не нанесши никакого поражения тем, против которых мы пришли. Но хуже того и другого и дело явно безумное — повиноваться человеку, который не только ни в чем не сочувствует римлянам, но и расположен к ним не лучше врагов. Не видите ли, что король, наш [212] соратник и союзник, поставив свой лагерь вдали от нашего, отнюдь не выходит оттуда, как будто бы он был приглашен нами на праздничное отдохновение и в зрители, а не для того, чтобы сражаться? Не так ли поступают и наши враги, когда избегают битвы и не выходят из-за ворот для сражения? Поэтому я начинаю теперь бояться не того, что мы уйдем отсюда, не сделав ничего хорошего, но того, как бы не лишиться возможности спасти наши души. И не о том дума и забота теперь у меня, чтобы с нами сражался король, но о том, как бы избежать его козней, потому что он уже не таит и не скрывает своих тайных замыслов, как бы отвратить угрожающую опасность и уйти отсюда, не испытав несчастья. Быть может, у египтян изобретены теперь и новые составы, которые сильнее прежних и могут не только утешать печали и врачевать раны души нежданными восторгами, каков был некогда состав, прогоняющий печаль и наводящий забвение всех зол, который дала Елене жена Фона, но и людей воинственных могут делать женоподобными и не помнящими мужества. И может быть, с таким-то составом чашу египтяне предложили Америгу, и он, очарованный, как нужно полагать, напитком и упившись им до опьянения, погрузился в глубокий и долгий сон. И вот щит у него на гвозде, меч спит в ножнах, копье воткнуто острием в землю. Или если не это, так он отравлен серебром и оттого переменил свои [213] мысли; уши у него заложены золотом, и он, ласкаемый приятным его щекотанием, превратился в глухого. Пропал теперь договор о вспомоществовании римлянам, который он заключил с царем, чтя его одними лишь устами, а сердцем будучи далек от него. А мы окружены столькими бедствиями и умираем от войны и от голода; слава римлян в нас погибает, и блистательные подвиги померкли. Лучше бы нам было не войти в здешние пристани, переплыв безбрежные и беспредельные моря, чем уходить отсюда, ничего не сделав. Ведь теперь придется нам окрылить корабли не белыми парусами, с какими мы приплыли из Византии, а совсем черными, ради мрачности нашего позора. Но, соплеменники и соратники, и вы все, присутствующие здесь иноземцы, — отделимся от палестинских всадников, этих гордых и высокомерных людей, оказавшихся неверными римлянам, и нападем на варваров; сделаем приступ к стенам, будем сражаться так, как будто бы мы состязались друг с другом из-за овладения этим городом, и употребим все усилия, как будто бы уже в руках у нас было его богатство. Если стена служит варварам оплотом и они сверху бросают все, чем можно оборониться, то и у нас есть щиты, которые не легко поднимаются мужами, — они больше знаменитого щита Аяксова, сделанного из семи бычачьих кож, и выставляются вперед как башни-щиты, которых не только не прорвешь стрелами и не рассечешь мечами, но [214] и не сокрушишь всеми снарядами, какие только бросаются из машин. Противопоставив их, как крепкую ограду, мы немного будем думать о стене и о тех, которые с высоты ее сражаются. Итак, если хотите исполнить долг, то следуйте теперь за мной, потому что и сам я вместе с вами охотно подвергнусь всему, что ни будет. Я не попущу, чтобы мог кто-нибудь сказать, что Андроник — большой мастер увлекать словами и возбуждать мужество, но вождь робкий и не умеющий отразить врага. Нет, впереди вас враги увидят чело моего шлема. И сражаясь, как и следует, впереди, я буду вашим вождем и назади, если и этого потребуют обстоятельства. Бог же да совершит наши намерения и да обратит все беды на главу тех, которых страну мы опустошаем».

7. Сказав это, он и сам вооружился, и все прочие, оставив собрание, облеклись во всеоружие. Около третьего часа дня полки стали выступать, и Андроник, поднявшись с места, в стройном порядке повел их вперед, идя сам отдельно впереди всего войска. А сарацины, обложив ворота замками и запорами и выставив для защиты их какие-то машины, стоя на стенах, всякого рода оружием отбивали нападающих так, что по всему пространству на полет стрелы не было проходу от снарядов, бросаемых из-за стенных брустверов, и от стрел, пускаемых из луков. Несмотря, однако же, на такую оборону со стороны бывших в городе, и сам Андроник, понудив коня, [215] направлял копье на ворота, и стрельцы, да и все вообще выказывали мужество. Трубы непрестанно звучали, призывая к бою, кимвалы гремели, так что находившиеся на стенах и башнях были приведены в ужас общим нападением и приступом римлян и действием разнородных орудий. Но между тем, как уже придвигались во многих местах и приставлялись к стене лестницы, весть об этом событии доходит до короля и жестоко поражает его. Словно сам потерпев какое-либо тяжкое и невознаградимое несчастье или как пораженный молнией, он довольно долго оставался нем. Наконец, едва оправившись от потрясения, он потребовал коня, вскочил на него, явился перед римским войском со своими отборными полками и, остановив всех нападающих, убеждал их не сражаться с людьми, которые давно объявили ему, что без кровопролития сдадут и себя, и город царю. Это слово, подобно рыбе гнюсу, связало руки у римлян и остановило их, когда они уже были близки к тому, чтобы овладеть городом. Сам же король, вступив в переговоры, заключил мир, более выгодный для потомков Агари, чем славный для римлян. Но солдаты не обратили нисколько внимания на то, каковы условия этого мира, но при одном слухе о нем, вспомнив о возвращении на родину, самим делом показали, что необузданность моряков хуже огня, и тотчас уничтожили в лагерях всякий порядок. Без приказания полководца они сожгли осадные машины, сложили с [216] себя большую часть оружия, взялись за весла, устремили взоры на неизмеримое море, с каким-то неистовством бросались на корабли и не помышляли о зимнем и неудобном для плавания времени — тогда был четвертый день декабря. Теперь можно было видеть, как этот многокорабельный флот зараз входил в пристань и как опять из нее выходил, разделившись на тысячи частей, потому что одни хотели плыть в одну сторону, другие — в другую, и все направляли корабли к своей родине, так что в пристани едва еще осталось шесть триир, которые должны были перевести Андроника. Но он отправился вместе с королем в Иерусалим, взял здесь надлежащий конвой и через Иконию прибыл в Византию. А из того множества кораблей одни, встретив противные ветры, потонули вместе с людьми, а другие, рассеянные морским волнением, лишь с наступлением весны были введены в городские гавани. Немало кораблей и совсем были покинуты своими пассажирами, как скоро они достигли суши, и, подобно хароновым ладьям, предоставлены произволу непостоянных волн. Вообще, немногие из них уцелели, спасшись и от волнения морского, и от нерадения мореплавателей. Что же касается сарацин, они, как оказалось, устрашились нашествия на них римлян и, желая на будущее время отвратить их плавания, отправили к царю послов, послали высоко ценимые у них дары и утвердили мир.

8. Когда царица уже страдала и была близка [217] к родам, для нее убрали покои и тщательно приготовили все, что нужно для рождения младенца и принятия матери; а когда Илифии приступили к родильнице, ее поместили в порфировой комнате. Тут находился и царь; беспокоясь о своей супруге, он своим присутствием облегчал ее страдания, но более всего обращал взоры на того, кто наблюдал звезды и смотрел на небо. Когда же младенец вышел из утробы, и то был мальчик, а наука объявила, что он будет счастлив, благополучен и наследует отцовскую власть, тогда принесены были Богу благодарственные молитвы и весь народ рукоплескал и ликовал. Чтобы возвысить торжественность дня рождения и наречения младенца, Мануил, по обыкновению римских царей, позвал на пиршество почетнейших граждан с масличными ветвями и наименовал младенца Алексеем. Он избрал это имя не просто и не по желанию почтить дитя именем прадеда, но имея в виду предсказание, сделанное по поводу вопроса о том, сколько продолжится ряд царей из фамилии Алексея Комнина. Предсказание же состояло в слове αιμα, которое, когда его разделяли на части и читали по буквам, ясно обозначало буквой А — Алексея, буквой И — Иоанна, двумя же последующими — Мануила и того, кто примет власть после него. Когда дитя стало подрастать и, подобно цветущему и сочному растению, подниматься, царь переменил свое прежнее намерение и присягу, которая прежде дана была дочери Марии и ее жениху, пэонийцу [218] Алексею, перенес на сына. По этому поводу и сам царь, и тот, кому присягали, и все дававшие присягу собирались в великом и славном храме Богоматери во Влахернах. Передав, как полагал, через совершение присяги скипетр сыну, царь спустя немного времени разлучает дочь свою с ее женихом Алексеем и обручает его на родной сестре жены своей, незадолго перед тем прибывшей из Антиохии с братом Балдуином. Между тем около этого времени венгерский король умер. Мануил, считая его смерть счастливым случаем, тотчас же посылает Алексея с блистательной свитой и огромным царским багажом принять власть над Пэонией и царствовать над своими единоплеменниками. И Алексей без труда надел на себя королевскую корону и без всякого сопротивления стал господствовать над всем народом. А царь начал опять ревностно отыскивать мужа своей дочери. Не обращая нисколько внимания на знаменитых по роду римлян, он старался узнать о владетелях других народов, кто из них не женат и у кого есть сыновья, которые по смерти родителей наследуют отцовскую власть. Преимущество перед всеми оказалось на стороне Вильгельма, владетеля Сицилии. Поэтому царь стал посылать к нему одного за другим послов, на что и тот, желая этого брака, отвечал со своей стороны непрерывными посольствами, так что довольно долго шли пустые переговоры об условиях брака. Но расположение царя к этому супружеству и с [219] самого начала было нерешительное, мысли его колебались и подвергались многим переменам и превращениям; а наконец он и совсем отступил от своего намерения, признав супружество с сицилийским королем невыгодным для римлян. Таким образом, девица-царевна, хотя была сватана многими женихами, но, подобно Агамемновой Илектре, долго грустила в одиночестве среди царских чертогов и, высокая ростом, как водяная тополь, тосковала по брачному ложу. Однако же, после долгих размышлений со стороны царя, она, наконец, вышла замуж за одного из сыновей маркиза монферратского, юношу, красивого с лица и очень миловидного, с прекрасными светло-русыми волосами и еще безбородого, тогда как ей самой было уже за тридцать лет и она владела мужской силой.

9. Достигши этого места истории, я присоединю к сказанному и следующее. Есть на западе один морской залив, называемый Адриатическим; находясь вдали от моря Сицилийского и составляя как бы рукав Ионийского, он лежит отдельно и сильно волнуется при северном ветре. В самом дальнем его углублении живут енеты, которых иные, по свойству языка, называют и венетиками, — люди, взросшие на море, скитальцы-промышленники, подобно финикиянам, одаренные хитрым умом. Принятые некогда римлянами по нужде в людях, способных к морской войне, они целыми толпами и семьями променяли свой отечественный город на Константинополь, а отсюда рассеялись [220] и по всем римским областям. Удерживая за собой только свое родовое имя, а во всем прочем породнившись с римлянами и сделавшись для них своими, они размножились и усилились, приобрели огромное богатство и стали выказывать гордость и дерзость, так что не только враждовали с римлянами, но не обращали внимания и на царские угрозы и повеления. Поэтому царь переменил свое к ним расположение и, частью вспоминая о Керкирском оскорблении, частью вновь узнавая то о том их наглом поступке, то о другом, еще худшем преступлении, раздражавшем его душу, взволновался гневом, как бурное и неукротимое море, когда дует северо-восточный или северный ветер. И как их наглости, по его мнению, превзошли всякое терпение, то разосланы были по всей Римской империи грамоты, в которых повелевалось задержать венециан и назначался день, в который должно было сделать это, а равно и конфисковать их имущество. В назначенный день действительно все они были схвачены, а их имущество частью отовсюду было внесено в царскую сокровищехранительницу, большей же частью присвоено себе местными начальниками. Между тем венециане, жившие в столице и преимущественно неженатые, задумали бежать, и, так как в городской пристани стоял трехпарусный корабль, вместительнее и более которого, говорят, не было никогда в пристани, то они ночью взошли на него, подняли якоря и, распустив паруса, ушли. За ними погнались [221] суда, снабженные горючими веществами, и царские трииры, наполненные людьми, носящими на плечах заостренные с одной стороны секиры. Хотя эти суда и приблизились к кораблю, но не могли ничего сделать уже и потому, что ветер нес корабль так, что он, казалось, летел, а не плыл; главным же образом они должны были отказаться от своего предприятия по причине огромной высоты корабля и отчаянной решимости пловцов. Тогда венецианцы поплыли прямо в свое отечество Венецию; на следующий же год, снарядив большой флот, стали нападать на острова. Приплыв к Евбее, они осадили Еврип и, успев овладеть одной его частью, подожгли здания, а с наступлением весны ушли отсюда и пристали к острову Хиосу. Узнав об этом, царь Мануил высылает великого вождя Андроника Контостефана с триирами, числом около ста пятидесяти, потому что и венецианский флот был не слабее числом, да и в других отношениях снаряжен был с особенной заботливостью и весьма тщательно. Приготовившись к великой борьбе и имея противниками римлян, венециане во всех отношениях хорошо вооружились и привели с собой немало союзных кораблей, прибывших к ним из славянской земли. Но при первом слухе об отплытии римских кораблей, они оробели, взялись все за весла и стали думать о бегстве. Оставив Хиос, они переходили к другим островам, потом уходили и отсюда и, всегда убегая, приплывали к третьим, так что и сами [222] они утруждались этой переменой островов, и римляне досадовали, что им не удавался их поход и что они не могли сразиться с венецианами. Дошедши до самой Малеи, Андроник увидел, что он преследует то, чего, очевидно, никак нельзя достичь, что он гонится за кораблем аргонавтов и потому, повернув корму, прибыл в городскую гавань. А венециане, видя, что силой оружия они не могут с успехом защищать себя, заключили договор с сицилийским королем, чтобы через то увеличить свои средства к обороне и иметь себе помощника в случае, если римляне нападут на них. Царь не оставил без внимания слухов об этом. Он знал, что и ничтожное обстоятельство, случайно встретившись, часто производило перемену во многих делах и порождало неизмеримые бедствия, и потому решился возобновить прежний союз с венецианами. Он старался было сколько мог уничтожить их договор с королем сицилийским, но как они не соглашались на это, то и без этого принял их и, когда они обратились к нему с просьбой, даровал им прощение и дружбу. Восстановив все права, которыми они пользовались прежде как граждане, во всем равные с римлянами, он не отказался отдать им и ту часть их имущества, которая внесена была в царское казнохранилище, но они, как купцы, имея в виду выгоду и удобство как для себя, так и для царя, придумали нечто умное и дельное: отказавшись от [223] обратного получения своего имущества, они единодушно согласились взять за все утраченное ими имущество пятнадцать центенариев золота. Эта сумма и была им уплачена, но не вдруг, а в несколько разновременных выдач. [224]

КНИГА 6

1. Таким образом, и это дело у царя Мануила кончилось. Наше же повествование пусть идет далее и рассказывает о последующих событиях сообразно со временем и значением каждого из них. Так как султан не хотел остаться в покое, признав раз и навсегда постоянные набеги на римские пределы делом, полезным для себя и вполне выгодным для турков, то царь и еще раз выступает против него. Очень часто, впрочем, царь и сам не давал покоя персидскому государю, но дразнил и сердил его, словно спящего дикого зверя, поднимал его с ложа и вызывал на бой. И ни условные прекращения военных действий, ни перемирия во время битвы, ни союзы и договоры, ни переговоры и отправления послов не задерживали и не останавливали их нападений друг на друга. Оба они были горячи и падки на войну, а потому иногда и по незначительной причине нападали друг на друга. Для них было делом особенно любезным надевать всеоружие, собирать полки, водить их [225] в бой и сражаться. Отличались же они друг от друга тем, что султан всегда был как-то предусмотрителен и рассудителен, действовал обдуманно и давал битвы осторожно, посредством своих военачальников; его никогда не видели стоящим во главе фаланги или разделяющим труды с воинами; а царь, как человек с душой благородной, был пылок в сражениях, любил выказывать дела личной храбрости и часто, при разнесшемся слухе о вторжении где-нибудь неприятеля и о страдании его подданных, первым садился на коня и смело выступал в поход. Так как теперь царь вознамерился восстановить Дорилей, то тем еще более раздражил и возбудил варвара к войне. Султан, показывая вид, будто доселе не знал о прибытии царя в Дорилей, через послов спрашивал его о причине появления в тех местах и просил удалиться. А царь, замечая нечто колкое и насмешливое в письме султана, со своей стороны признавал немалым чудом, что султан не знал о его походе до самого прибытия его в Дорилей и что будто бы доселе он не знает причины этого похода. Приступив к возобновлению города, царь сам начал носить камни на своих плечах и этим так воодушевил других, что чрезвычайно скоро была воздвигнута стена и снаружи обнесена валом, внутри во многих местах вырыты были колодцы для того, чтобы можно было черпать воду. Персы считали для себя несчастьем, если они принуждены будут оставить [226] дорилейские поля, на которых проводили лето принадлежащие им стада коз и быков, гуляя по луговым пастбищам, если будет построен город и в нем для стражи поставлена римская фаланга. Поэтому они на всех удилах неслись против римлян, и, подстерегая, когда те выходили за съестными припасами, препятствовали фуражировке, и убивая всех, кто попадался им в руки. Но скоро царь уврачевал это зло. Назначив определенное время для выходов из лагеря на фуражировку, он сам подавал трубой знак, первым выходил из лагеря, и, предводительствуя вышедшим отрядом, ни на минуту не оставлял тех, которые отыскивали съестные припасы, и возвращался в лагерь иногда в сумерки, а иногда и поздно вечером. Персы со своей стороны, чтобы противодействовать этому, частью употребляли и силу оружия и производили частые нападения на римлян, а частью сжигали плоды и предавали огню жилища, чтобы лишить римлян достаточных средств к пропитанию. Однажды, когда царь собирался кушать и очищал ножом персик, ему сказали, что персы сделали нападение на собирающих съестные припасы. Бросив плод, он тотчас же опоясался саблей, надел панцирь и, вскочив на коня, выступил против врагов. Варвары стояли, построившись в фаланги; но спустя немного после того, как явился царь, они оставили этот строй и, притворно обратившись в бегство, поражали нападающих, частью снова поворачиваясь назад, частью во время самого [227] бегства бросая стрелы и повергая тех, кто их преследовал. Обыкновенно персы непрестанно пришпоривают коня и между тем, как конь часто бьет копытами по земле и быстро несется, перс, имея в руках стрелу, пускает ее назад и таким образом наперед убивает того, кто торопился сам убить его, и, внезапно обратившись из преследуемого в преследующего, берет в плен того, кто собирался уже сам взять его. Возобновив Дорилей и тщательно снабдив его всем нужным для его охранения, царь выступил из тамошних стран и прибыл в Сувлей, восстановил и этот город и поставил в нем гарнизон. Затем, устроив и все прочее, по своему убеждению, наилучшим образом, возвратился в царственный город.

Но прошло немного времени, как между царем и султаном опять возгорелась вражда. Они оба обвиняли и упрекали друг друга: царь приписывал султану неблагодарность к благодетелю и забвение прежде оказанных ему благодеяний и всевозможной помощи для получения власти над единоплеменниками; а султан упрекал царя в легкомысленном пренебрежении договорами, в готовности всегда расторгнуть дружбу, в нарушении только что заключенных условий мира, а равно и в том, что он много раз обольщал его обещанием щедрых даров, высказывая это в царских красных грамотах, а давал мало. Поэтому царь стал собирать и бывшие у него прежде войска и набирать новые; вместе с тем он нанял немало и иноземного [228] войска, преимущественно из латинян и из скифов, обитающих около Дуная. Доведя свое войско до огромного числа, он готовился к войне так, что, казалось, хотел истребить персидский народ, уничтожить Иконию с самими ее стенами, подчинить себе султана и наступить ему на шею, подложив ее под свои ноги вместо скамьи. И когда все было готово к походу, он входит в великий храм, носящий название по имени Божественной и неизреченной Премудрости, призывает Божественную помощь и просит свыше победы, но, как показал исход войны, не получает ее: по неисследованным судьбам Божиим она дарована была врагу. Затем, выступив из царственного города и пройдя Фригию и Лаодикию, он прибыл в Хоны, древние Колассы, город богатый и обширный, где родился я — сочинитель сей истории. Посетив здесь храм Архангела, по обширности величайший и по красоте прекраснейший, где все было делом чудной руки, он, вышедши отсюда, прибыл в Лампу и город Келены, где находится исток Меандра и протекает река Марсиас, впадающая в Меандр. Здесь, рассказывают, Аполлон содрал кожу с Марсиаса, который в безумной ярости, как сильно ужаленный оводом, начал состязаться с Аполлоном в искусстве пения. Отсюда царь отправился в Хомы и остановился у Мириокефала. Это древняя и необитаемая крепость, получившая, как думаю, свое название оттого, что при ней происходило, или оправдавшая тем свое название, ибо около ней смерть [229] часто повергала на землю тысячи римских голов 68, как об этом я скоро скажу. На походе царь всегда сохранял стройный боевой порядок, во время остановок укреплял лагерь валом и выступал в путь осторожно, согласно со стратегическими правилами. Шел он, впрочем, довольно медленно, чему причиной были животные, которые везли машины, и множество приставленных к ним людей, неспособных к бою. Да и персы, появляясь там и сям, постоянно тревожили его небольшими схватками и, заезжая вперед, истребляли по дороге траву, чтобы у римских коней не было корма, и портили воду, чтобы римляне не пили чистой воды. А сами римляне жестоко страдали от болезни желудка, и эта болезнь сильно губила войско.

2. Между тем султан, хотя и принял меры к войне и нашел себе довольно союзников в Месопотамии и между другими соплеменными варварами, однако же, отправив к царю послов, просил мира и соглашался на исполнение всех его желаний, каковы бы они ни были. Поэтому все, кто только не был неопытен в войне, и особенно в войне с персами, и кто был постарше возрастом, умоляли Мануила с радостью принять посольство перса и не вверять все надежды жребию войны. Они обращали его внимание на чрезвычайную трудность борьбы [230] и на неудобопроходимые местности, в которых враги наперед устроят засады, выставляли также на вид и самое цветущее состояние всей турецкой конницы, указывали и на болезнь, терзающую греческое войско. Но царь нисколько не обратил внимания на слова почтенных старцев и, открыв весь свой слух своим родственникам, и особенно тем, которые никогда не слыхали военной трубы, людям с прекрасными волосами и с веселыми лицами, носившим на шеях золотые цепи и сияющие ожерелья из блестящих камней и драгоценных перлов, отпустил послов ни с чем. Султан, однако же, и после того не перестал говорить о мире. Когда же увидел, что его мирные предложения не имеют успеха и что царь даже хвалится тем, что будет отвечать ему в Иконии, то поспешил занять теснины, которые называются Иврицкими дефилеями и через которые должны были проходить римляне по выходе из Мириокефала, и скрытно поставил здесь свои фаланги с тем, чтобы они напали на римлян, как скоро те будут проходить. Это место есть продолговатая долина, идущая между высоких гор, которая на северной стороне мало-помалу понижается в виде холмов и перерезана широкими ущельями, а на другой стороне замыкается обрывистыми скалами и вся усеяна отдельными крутыми возвышениями. Намереваясь идти такой дорогой, царь заранее не позаботился ни о чем, что могло бы облегчить для войска трудность пути: не освободился от большого обоза, [231] не оставил в стороне повозки, на которых везлись стенобитные машины, и не попытался с легким отрядом выгнать наперед персов из этих обширных горных теснин и таким образом очистить для войска проход. Напротив, как шел он по равнинам, так вздумал пройти и этими теснинами, хотя перед этим слышал, а спустя немного и собственными глазами удостоверился, что варвары, заняв вершины гор, решились опорожнить все колчаны, выпустить все стрелы и употребить все средства, чтобы остановить римлян и не дозволить им идти вперед. А вел царь фаланги — то было в месяце сентябре — в таком порядке. Впереди войска шли со своими отрядами два сына Константина Ангела, Иоанн и Андроник, а за ними следовали Константин Макродука и Андроник Лапарда. Затем правое крыло занимал брат царской жены Балдуин, а левое — Феодор Маврозом. Далее следовали обоз, войсковая прислуга, повозки с осадными машинами, потом сам царь со своим отборным отрядом, а позади всех — начальник арьергарда Андроник Контостефан. Когда войска вступили на трудную дорогу, полки сыновей Ангела, Макродуки и Лапарды прошли благополучно, потому что пехота, бросившись вперед, опрокинула варваров, которые сражались, стоя на холмах, идущих от горы, и, обратив их в бегство, отбросила назад в гору. Быть может, и следующие за ними войска прошли бы невредимо мимо персидских засад, если бы римляне, тесно сомкнувшись, [232] тотчас же последовали за идущими впереди войсками, нисколько не отделяясь от них и посредством стрельцов отражая нападения налегающих на них персов. Но они не позаботились о неразрывной взаимной связи, а между тем персы, спустившись с высоты вниз и с холмов в долины, большой массой напали на них, отважно вступили с ними в бой и, разорвав их ряды, обратили в бегство войско Балдуина, многих ранили и немало убили. Тогда Балдуин, видя, что его дела дурны и что его войска не в силах пробиться сквозь ряды врагов, теснимый отовсюду, взяв несколько всадников, врывается в персидские фаланги; но, окруженный врагами, он и сам был убит, и все бывшие с ним пали, совершив дела мужества и показав пример храбрости. Это еще более ободрило варваров, и они, заградив для римлян все пути и став в тесный строй, не давали им прохода. А римляне, захваченные в тесном месте и перемешавшись между собой, не только не могли нанести врагам никакого вреда, но, загораживая собой дорогу приходящим вновь, отнимали и у них возможность оказать им помощь. Поэтому враги легко умерщвляли их, а они не могли ни получить какое-либо вспоможение от задних полков и от самого царя, ни отступить, ни уклониться в сторону. Повозки, ехавшие в середине, отнимали всякую возможность возвратиться назад и перестроиться более выгодным образом, а войскам самодержца заграждали путь вперед, стоя [233] против них, как стена. И вот падал вол от персидской стрелы, а подле него испускал дух и погонщик. Конь и всадник вместе низвергались на землю. Лощины загромоздились трупами, и рощи наполнились телами падших. С шумом текли ручьи крови. Кровь мешалась с кровью, кровь людей — с кровью животных. Ужасны и выше всякого описания бедствия, постигшие здесь римлян. Нельзя было ни идти вперед, ни возвратиться назад, потому что персы были и позади, и заграждали путь спереди. Оттого римляне, как стада овец в стойлах, были убиваемы в этих теснинах. И если в них было еще сколько-нибудь мужества, если осталась искра храбрости против врагов, то и она погасла и исчезла, и мужество совершенно оставило их, когда враги представили их взорам новый эпизод бедствия — воткнутую на копье голову Андроника Ватацы. То был племянник царю Мануилу, отправленный с войском, собранным в Пафлагонии и Понтийской Ираклии, против амасийских турков. Такие печальные вести и эти ужасные зрелища привели царя в смятение; видя выставленную напоказ голову племянника и чувствуя великость опасности, в которой находился, он был уныл и, прикрывая печаль молчанием и изливая скорбь в глухих, как говорят, слезах, ожидал будущего и не знал на что решиться. А шедшие впереди римские полки, пройдя невредимо эту опасную дорогу, остановились и окопались валом, [234] заняв холм, на котором представлялось несколько безопаснее.

3. Между тем персы всячески старались одержать верх над полками, бывшими под начальством царя, рассчитывая легко разбить и остальные войска, когда будет побеждено войско главное и самое сильное. Так обыкновенно бывает и со змеей, у которой коль скоро разбита голова, то вместе с тем теряет жизнь и остальная часть тела, и с городом, потому что, когда покорен акрополь, то и остальной город, как будто бы весь был взят, испытывает самую жалкую участь. Царь несколько раз пытался выбить варваров из тамошних теснин и употреблял много усилий, чтобы очистить проход своим воинам. Но видя, что его старания остаются без успеха и что он все равно погибнет, если останется и на месте, так как персы, сражаясь сверху, постоянно оставались победителями, он бросается прямо на врагов с немногими бывшими при нем воинами, а всем прочим предоставляет спасать себя как кто может, потому что не ожидал ничего хорошего от того, что видел. Варварская фаланга со всех сторон обхватила его, но он успел вырваться из нее, как из западни, покрытый многими ранами и шрамами, которые нанесли ему окружившие его персы, поражая его мечами и железными палицами. И до того он был изранен по всему телу, что в его щит вонзилось около тридцати стрел, жаждущих крови, а сам он не мог даже поправить спавшего с [235] головы шлема. При всем том сам он, сверх чаяния, избежал варварских рук, сохраненный Богом, который и древле в день битвы прикрывал голову Давида, как говорит сам псалмолюбец. Прочие же римские полки страдали все более и более: они со всех сторон были поражаемы копьями с железными остриями, насквозь пронзаемы стрелами на близком расстоянии и при падении сами давили друг друга. Если некоторые и прошли невредимо это ущелье и разогнали стоявших тут персов, зато на дальнейшем пути, вступив в следующий овраг, они погибли от находившихся здесь врагов. Этот проход перерезан семью смежными ущельями, которые все похожи на рвы, и то немного расширяется, то опять суживается. И все эти ущелья тщательно охраняемы были приставленными к ним турками. Да и остальное пространство не было свободно от врагов, но все было наполнено ими. Тут же случилось, что во время сражения подул ветер и, подняв со здешней песчаной почвы множество песка, с яростью бросал его на сражающихся. Устремляясь друг против друга, войска сражались как бы в ночной битве и в совершенной темноте и наряду с врагами убивали и друзей. Нельзя было различить единоплеменника от иноплеменника. И как персы, так и римляне в этой свалке обнажали мечи и против единокровных и убивали, как врага, всякого встречного, так что ущелья сделались одной могилой, смешанным кладбищем и общею последнею [236] обителью и римлян, и варваров, и лошадей, и быков, и ослов, носящих тяжести. Римлян, впрочем, пало более, чем врагов; особенно много погибло царских родственников, и притом знаменитейших. Когда пыль улеглась и мгла и тьма рассеялись, увидели людей (какое ужасное событие и зрелище!), которые до пояса и шеи были завалены трупами, простирали с мольбами руки и жалобными телодвижениями и плачевными голосами звали проходящих на помощь, но не находили никого, кто бы помог им и спас их. Все, измеряя их страданиями свое собственное бедствие, бежали, как в опасности жизни, поневоле были безжалостны и старались сколько можно скорее спасать себя.

Между тем царь Мануил, подошедши под тень грушевого дерева, отдыхал от утомления и собирался с силами, не имея при себе ни щитоносца, ни копьеносца, ни телохранителя. Его увидел один воин из конного отряда и из незнатных и простых римлян и, сжалившись, добровольно, по своему усердию, подошел к нему, предложил какие мог услуги и надел ему как следует на голову шлем, склонившийся на сторону. Когда царь стоял, как мы сказали, под деревом, прибежал один перс и потащил его за собой, взяв за узду коня, так как не было никого, кто бы мог ему воспрепятствовать. Но царь, ударив его по голове осколком копья, который оставался еще у него в руках, поверг его на землю. Спустя немного на него нападают другие персы, желая взять [237] его живым, но их царь легко обратил в бегство. Взяв у находившегося подле него всадника копье, он пронзил им одного из нападающих так, что тот лишился жизни, а сам всадник, обнажив меч, отрубил голову другому. Затем около царя собралось десять других вооруженных римлян, и он удалился отсюда, желая соединиться с полками, которые ушли вперед. Но когда он прошел небольшое пространство, турки опять стали заграждать ему дальнейший путь, а не менее того мешали идти и трупы падших, которые лежали под открытым небом грудами и заграждали собой дорогу.

4. С трудом пробравшись наконец сквозь неудобопроходимые места и переправившись через протекающую вблизи реку, причем в иных местах приходилось шагать и ехать по трупам, царь собрал и еще отряд сбежавшихся при виде его римлян. В это-то время он своими глазами видел, как муж его племянницы Иоанн Кантакузин один бился со многими и мужественно нападал на них, как он кругом осматривался, не придет ли кто ему на помощь, и как спустя немного он пал и был ограблен, потому что никто не явился пособить ему. А убившие его персы, лишь только увидели проходящего самодержца, — так как он не мог скрыться, — соединившись в когорту, погнались за ним, как за богатой добычей, надеясь тотчас же или взять его в плен, или убить. Все они сидели на арабских конях и по виду были не из простых людей: у них было [238] отличное оружие, и их лошади кроме разной блестящей сбруи имели на шеях уборы, сплетенные из конских волос, которые опускались довольно низко и были обвешаны звенящими колокольчиками. Царь, одушевив сердца окружавших его, легко отразил нападение врагов и затем продолжал понемногу подвигаться вперед, то пролагая себе дорогу по закону войны, то проезжая и без пролития крови мимо персов, которые непрерывно появлялись одни за другими, и все старались схватить его. Наконец он прибыл к полкам, которые прошли вперед, и был принят с величайшей радостью и удовольствием, так как они более беспокоились о том, что не является он, чем печалились о себе. Но прежде чем он соединился с ними и когда был еще там, где, как я сказал, протекает река, он почувствовал жажду и приказал одному из бывших при нем, взяв сосуд, почерпнуть воды и принести пить. Хлебнув воды столько, что едва смочил небо во рту, он остальное вылил, потому что гортань неохотно принимала ее. Рассмотрев эту воду и заметив, что она смешана с кровью, царь заплакал и сказал, что, по несчастью, отведал христианской крови. При этом один из бывших тут, человек, очевидно дерзкий и наглый, превосходивший своей жестокостью самое тогдашнее время, бесстыдно заметил: «Ну нет, царь, это неправда. Не теперь только и не в первый раз, но давно, и часто, и до опьянения, и без примеси ты пьешь чашу с христианскою [239] кровью, обирая и ощипывая подданных, как обирают поле или ощипывают виноградную лозу». Царь снес хулу и оскорбление этого человека так равнодушно, как будто ничего не слышал и как будто не был оскорблен. Увидев, что персы разрывают мешки с деньгами и что золото и серебро, перечеканенное в монету, рассыпается по земле и расхищается, царь стал убеждать бывших с ним римлян напасть на варваров и взять себе деньги, на которые они имеют больше права, чем персы. Тогда тот же безумный пустомеля опять начал бесстыдно поносить царя за такое приказание. «Следовало бы, — говорил он, — добровольно и раньше отдать эти деньги римлянам, а отнюдь не теперь, когда приобретение их трудно и сопряжено с кровопролитием. Если царь человек храбрый, как он хвалится, или, по крайней мере, если он носит шаровары, то пусть сам сразится с грабителями персами и, мужественно разбив их, отнимет награбленное золото и возвратит его римлянам». Царь молчал и при этих словах и не ворчал ни сквозь зубы, ни под нос, перенося дерзость обидчика, как некогда Давид сносил наглость Семея. Наконец прибыл невредимым и Андроник Контостефан, командовавший задними полками, и собралось несколько других человек, особенно сильных у Мануила, которые также уцелели от ран.

Когда наступила ночь и тьма, преемница дня, прекратила битву, все печально сидели, склонив голову на ладонь руки, и, представляя [240] настоящую опасность, не считали себя в числе живых. Особенно пугало римлян то, что варвары, объезжая кругом лагерь, громко кричали своим единоплеменникам, которые ради выгоды или вследствие перемены веры давно уже перешли к римлянам, убеждая их в ту же ночь выйти из лагеря, так как все находящиеся в нем с рассветом непременно погибнут. Поэтому римляне провели ночь собравшись в дружеские кружки, одноплеменники с одноплеменниками, бледные от страха, подобно тому, как бледнеют листья деревьев в то время, когда опадают.

5. Сам же державный задумал самое неблагородное дело; именно он замыслил тайно убежать и предать плену и смерти столько душ. Высказав свой замысел бывшим с ним, он привел в ужас слушателей, и особенно Контостефана, как человек, говорящий слова, приличные только безумному и явно помешанному. И не только люди, собравшиеся на совещание о том, что должно делать, были огорчены его словами, но и один неизвестный и простой воин, стоявший вне палатки, как скоро услышал царскую мысль, возвысив голос и громко вздохнув, сказал: «Увы, какая мысль пришла на ум римскому царю». Потом, с горячностью обратившись к нему, продолжал: «Не ты ли толкнул нас на этот пустынный и узкий путь и довел до погибели или, лучше, истолок нас, как бы в какой ступе, в этих сталкивающихся между собой скалах и горах, явно готовых задавить нас? Какое было нам дело до этой долины плача и [241] истинно адского жерла и для чего нам было идти по этим неровным и утесистым тропам? И в чем особенном мы можем обвинять варваров, если они, заняв эти тесные, трудные и извилистые места, поймали нас в сеть? И как же ты теперь предаешь нас врагам, как овец, назначенных на заклание?» Смягченный или, лучше, уязвленный этими словами до глубины души, царь изменил свое намерение и решился идти тем путем, который указывали настоящие обстоятельства.

Но Тот, Кто некогда оставил семя Израилю, чтобы вконец не уничтожилось Его наследие, подобно Содому и Гоморре. Кто наказывает и опять исцеляет, поражает и дает жизнь, не дозволяет жезлу грешников до конца тяготеть над частью праведных, — Тот и теперь умилосердился над святым народом и, не восхотев совершенно отвергнуть его, склонил сердце султана к необыкновенной и не сродной ему милости, так что султан, который прежде чтил доблесть царя, теперь был тронут и его несчастьем. Или, лучше, Кто через Хусия разрушил совет Ахитофела и изменил мысли Авессалома так, что он последовал гибельным для него самого советам, Тот и теперь отклонил государя персов от надлежащего образа действий. Склонившись на убеждения своих вельмож, которые во время мира черпали у царя деньги обеими руками, султан, отправив посольство, предлагает царю мир и опять, как прежде, просит о заключении договора. Он [242] предупреждает царя, по необходимости старавшегося о примирении, как бы по своей воле, между тем как побуждал его к тому Сильнейший. А так как персам не были еще известны намерения султана, то они вместе с зарей поскакали к римскому лагерю с тем, чтобы окружить римлян и зараз, подобно зверям, пожрать их, как лакомую пищу, или расхитить, как покинутые яйца и пустое гнездо. Окружив лагерь, они поражали стрелами находящихся в нем, скакали кругом и кричали по-варварски. Царь приказывает Иоанну, сыну Константина Ангела, с бывшим у него легионом напасть на персов; тот по царскому приказанию пытается прогнать турков, но, не сделав ничего славного, возвращается назад. После него Константин Макродука выводит свое войско, составленное из восточных легионов; но и он, показавшись ненадолго, возвратился в лагерь. Между тем султан посылает к царю Гавру, первого и особенно почтенного между своими сатрапами. Тогда турки по его приказанию прекратили свое нападение на лагерь, а римляне перестали потихоньку уходить из него. Представляясь царю, Гавра воздал ему по варварскому обычаю глубокую честь и поклонение и в то же время представил в дар нисейского 69 [243] среброуздого коня из разряда тех, которых откармливают для торжественных церемоний, и длинный обоюдоострый меч. Затем начал речь о заключении мира, смягчив наперед льстивыми словами скорбь царя, видимо опечаленного понесенным поражением, и облегчив жестокость страдания как бы какими заклинаниями — словами, которые прошептал ему на ухо. Увидев, что на царе поверх панциря была одежда золотистого цвета, он сказал: «Этот цвет, царь, служит недобрым знаком, а во время войны он даже много противодействует счастью». Царь, слегка и насильно засмеявшись при этих словах, снял подпанцирную одежду, вышитую пурпуром и золотом, и отдал ее Гавре. Приняв меч и коня, он повелел написать условия мира и приложил к ним руку. В договоре, между прочими условиями, которые время не дозволило тщательно обследовать, находилось и то, чтобы крепости Дорилей и Сувлей были разрушены.

Удостоверясь, таким образом, что варвар искренно говорил о мире и что он не замышляет по злобе обмана, царь решился идти домой другим путем, а не тем, которым шел прежде, чтобы не видеть павших. Но путеводители поэтому-то самому особенно и старались вести его прежним путем, чтобы он своими глазами увидел там печальную картину. Ибо истинно достойно было слез представлявшееся здесь зрелище, или, справедливее сказать, великость зла превосходила всякий плач. Глубокие лощины от [244] множества павших сделались равнинами, долины поднимались холмами, и рощи были покрыты трупами. У всех, которые лежали здесь, содрана была с головы кожа, а у многих отрезаны и детородные уды. Персы сделали это, говорят, для того, чтобы необрезанный не отличался от обрезанного и чтобы, таким образом, победа не была сомнительной и спорной, так как из обоих войск пали многие. Оттого никто не прошел здесь без слез и стенаний, но все громко рыдали, называя по именам погибших друзей и товарищей.

Здесь я могу кстати заметить, что нам, людям, трудно предохранить себя от будущего и что нелегко человеку избежать угрожающего бедствия, если само Божество, умилостивленное неотступными мольбами, не устранит от него зол или не изменит и не ослабит их по своему человеколюбию. Когда царь решился выступить в поход против персов, ему снилось, что он, взошедши на адмиральский корабль, со многими приближенными плыл по Пропонтиде, но что вдруг горы Азии и Европы опрокинулись, так что корабль разрушился, и все бывшие на нем погибли, сам же он едва спасся, приплыв на руках к берегу. А в тот день, когда он вступал в опасный проход, один человек, владевший двумя языками, родом римлянин, по прозванию Мавропул, пришел к нему и объявил, что он видел во сне, будто вошел в храм, называемый Кировым, и, молясь иконе Богоматери, услышал исходящий [245] от нее голос, который говорил: «Теперь царь в величайшей опасности; кто пойдет к нему на помощь?». Чей-то невидимый голос сказал: «Пусть пойдет Георгий»; но Богоматерь отвечала: «Он нескоро решится идти». Тогда опять тот же голос произнес: «Пусть идет Феодор»; но Богоматерь отказалась и от него и, наконец, с великой скорбью сказала, что никто не предохранит царя от угрожающего ему бедствия. Так это было.

6. Когда же римляне прошли теснины, персы, появившись сзади, снова стали нападать на них. Персом овладело, говорят, раскаяние, что упустил бывшую в руках добычу, и потому он дозволил своим преследовать римлян и делать с ними все, что можно было делать и до заключения мира. Впрочем, турки преследовали римлян не всей массой, как было тогда, когда римляне проходили трудные места, но отдельными отрядами. Ибо очень многие и лучшие из них, обремененные добычей, отправились домой. Но и те, которые преследовали, убили многих, особенно же раненых и неспособных к войне, хотя царь и назначил в арьергард воинственных и храбрых вождей. Прибыв в Хоны, римляне с радостью здесь остановились в надежде, что уже не увидят более врагов. А царь позаботился и о том, чтобы дать каждому больному по серебряному статиру на излечение болезни. Отправившись отсюда в Филаделфию, он провел здесь несколько дней для поправления здоровья, расстроенного военными трудами и [246] ранами, и, послав наперед вестников, известил константинопольцев о всем случившемся. То говорил он, что с ним случилось то же, что и с Романом Диогеном, — так как и этот царь, вступив в войну с турками, потерял много войска и сам был взят и отведен в плен, — то превозносил договор с султаном и хвалился тем, что, несмотря на свою неудачу, успел заключить его, так как его войско бесстрашно смотрело в лицо врагов и наводило на них страх и трепет. Тем не менее, однако же, проходя мимо Сувлея, он разрушил его по воле султана, а Дорилей оставил совершенно целым. Поэтому султан, отправив посольство, напоминал ему об условиях мира и говорил, что удивляется, почему доселе не разрушен Дорилей. Но царь отвечал, что он мало обращает внимания на сделанное по необходимости, и решительно не хотел и слышать о разрушении Дорилея. Он явно одобрил только следующие слова из изречения Пифии, сказанного Эпикидиду: «Клянись, потому что смерть ожидает и человека, соблюдающего клятвы»; но не обратил внимания на слова дальнейшие, которые говорят вот что: «Но у клятвы есть безымянное дитя; нет у него ни рук ни ног, но оно быстро и неутомимо преследует, доколе не погубит всего рода и всего дома. Род же человека, соблюдающего клятвы, благоденствует после него еще более». Тогда перс, отделив лучшую часть из всего своего войска, числом в двадцать четыре тысячи человек, и поставив [247] над ней начальником Атапака, послал его опустошать города и села до самого моря с тем, чтобы он никому не давал никакой пощады и принес ему морской воды, весло и песку. Тот, исполняя данное ему повеление, внезапно и неожиданно напал на меандрские города и ужасно опустошил их. Кроме того, он взял на капитуляцию город Траллы и Фригийскую Антиохию, а Лумы, Пентахир и некоторые другие крепости взял с боя и ограбил. Затем, идя далее, опустошил и приморские страны.

7. Царь, услышав об этом, употребил много и других средств к обузданию персов, но вместе с тем и вышел из палатки без труб и рогов. «Теперь, — говорил он, — нужны не эти вещи, а луки и копья, чтобы из римских областей выгнать ненавидящих нас, которые, говоря с Давидом, восшумели и воздвигли главы». Сам он, впрочем, не заблагорассудил идти против врагов, но послал племянника Иоанна Ватацу, человека отважного и вместе осторожного, и Константина Дуку, юношу, у которого недавно начала расти борода, но который, подобно плодовитому растению, обещал до срока принести хорошие плоды, да еще Михаила Аспиэта. Царь много убеждал их действовать во всех случаях благоразумно и как должно, но больше всего — отнюдь не нападать на варваров, точно не узнав наперед об их численности и не уверившись, что в случае битвы будут победителями. Между тем персы, положив море пределом своего похода, с [248] огромной добычей возвращались назад и опустошали на пути то, чего не тронули прежде. А Ватаца и бывшие при нем вожди со всеми силами, какие дал, им царь и какие они собрали на пути, пошли прямо к небольшим городам Гиэлию и Лиммохиру, где некогда через реку Меандр проходил мост. Когда соглядатаи, которых Ватаца поставил на всех решительно дорогах, дали ему знать, что турки идут назад и находятся невдалеке, он, разделив войско на две части, большую часть посадил в засады около дорог, по которым должны были проходить враги, а остальной приказал, рассеявшись по другому берегу реки около старого моста, ожидать, когда будет переправляться какая-либо часть турков с пленниками, и тогда без всякой робости и со всей смелостью напасть на нее. Так он распорядился своим войском, считая такое распоряжение самым лучшим. Турки начали переправляться. Но так как, поражаемые сверху стрелами, они беспорядочной толпой теснились в реку и утопали, то Атапак, поставив в густой боевой строй бывших при нем отлично вооруженных воинов, мужественно вступает в битву с римлянами. Он хотел таким образом и нанести урон врагам, и дать единоплеменникам время спокойно переправиться через реку для того, чтобы, при старании каждого опередить другого, переход не замедлялся и чтобы сбившиеся с брода не подвергались ужасной гибели. Довольно долго он отважно сражался и совершал подвиги, [249] свидетельствовавшие о мужестве его сердца и твердости руки. Но узнав, что римляне стоят и на другом берегу реки и умерщвляют всякого переходящего персидского воина, он теряет бодрость духа и, утратив прежнюю отвагу, начинает думать о своем спасении, оставляет избранный прежде путь и идет вверх по реке, отыскивая другую переправу. А как на реке нигде не было места, удобного для перехода, то он, опасаясь преследования, положил на воду щит и употребил его вместо лодки, мужественно противостояв суровости судьбы. Левой рукой он придерживал коня, плывшего около него, а в правой держал обнаженный меч, обратив его на этот случай в руль, и таким образом подвигаясь понемногу вперед, переплывал глубину реки. Но все же, наконец, он не избежал смерти. Когда он был уже на другом берегу и, взойдя на холм, громко и с величайшим хвастовством провозглашал, кто он, чтобы собрать около себя и других турков, его убил обоюдоострым мечом не кто-либо из знатных и знавших его римлян, а один наемный алан, прибежавший к тому месту, где он рассчитывал прекратить свою необыкновенную греблю. После этого все персы предались беспорядочному бегству, и многих из них принял в себя Меандр, так что из стольких тысяч спаслись очень немногие. Это событие как нельзя более поправило дела римлян и унизило гордость персов, так как они с торжеством шли на римлян, полагая, что [250] римляне не выдержат их нападения, и надеясь опустошить и разрушить чуть не всю Фригию, по которой проходит излучистый Меандр до своего впадения в море. В этом сражении пал Аспиэт следующим образом. Один перс, вступивший с ним в бой, не имея возможности поразить его самого, — так как у него был крепкий панцирь и щит, простиравшийся до ног, стремительно бросился на коня, на котором сидел Аспиэт. Получив жестокий удар в голову, конь отпрянул назад и, став на дыбы, опрокинул всадника в реку.

8. Предположив после этого удачного дела совершить и другое, царь дважды выступал против персов, кочевавших около Лакерия и Панасия. Сначала он разогнал панасийских персов, а потом напал на лакерийских. Но прежде чем вступил в места, на которых кочевали враги, он послал к ним лаодикийца Катида для того, чтобы тот осмотрел, в каком положении находятся дела турков, и немедленно известил его о том, что увидит. Катид, желая устрашить персов именем царя, объявил им о его присутствии в войске и через то разогнал персов, на которых царь шел, как на готовую и весьма легкую добычу. Рассердившись и сильно разгневавшись, царь в наказание обрезал у него нос, а сам нисколько не медля и со всей поспешностью погнал вперед, но и при этом не настиг врагов. Был и еще случай, когда он напал на турков, выслав против них Андроника Ангела, хотя и в этот [251] раз война у него кончилась не совсем удачно. Вверив этому человеку лучшую часть восточных легионов и дав ему в товарищи Мануила Кантакузина, человека искусного в делах и храброго, и других знатных римлян, царь послал его против турков, обитающих в Хараксе. Этот Харакс лежит между Лампой и Граосгалой. Андроник, приняв войска, сначала вступил в Граосгалу, а потом, оставив здесь вьючных животных и весь прочий обоз, пошел к Хараксу с легковооруженным войском. Но не сделав ничего славного и достойного того множества войска, которое тогда было при нем, а ограничив свои подвиги угоном скота и взятием в плен немногих турецких пастухов, он в великом страхе возвратился назад. Когда варвары ночью появились позади и начали кричать, он не подумал разведать, как многочисленны нападающие, и не поставил своих воинов в боевой порядок, а пустил во всю прыть своего быстрого коня и, побуждая его и руками, и ногами, и голосом нестись скорее, направил путь не в лагерь, но прямо в город Хоны. Увидев же, что конь может бежать и далее, не остановился и здесь, но со всей поспешностью понесся во Фригийскую Лаодикию. Тогда войско, испуганное внезапным исчезновением вождя, оставило строй и обратилось в беспорядочное бегство, бросив животных и пленников. Быть может, даже римляне схватились бы и стали бы сражаться друг с другом, так как была еще ночь, если бы Мануил Кантакузин, [252] выступив против них и обнажив меч, не начал бить беглецов плоской его стороной, говоря: «Стойте, куда вы несетесь, когда вас никто не преследует?». Таким образом он мало-помалу остановил это бессмысленное отступление и стремительное бегство по горам, и долам, и холмам. Царь, тяжко прогневавшись на Андроника за это бесславное бегство, чуть было не приказал с позором провести его по улицам города в женской одежде; но, из любви к своим и по всегдашней снисходительности к родным, оставил свой гнев, тем более что в эту войну, как он узнал, пало весьма немного римлян. Вообще, в этот поход не было сделано ничего хорошего: выступление против варваров было поспешное, а возвращение назад еще скорее. В это время один перс, заняв высокое место и засев в нем, убивал много проходящих римлян. Все пускаемые им стрелы были смертельны и низводили в преисподнюю; они проходили сквозь щит и панцирь и были страшным злом. Многие, слывшие за людей доблестных, выступали против него и, подойдя на весьма близкое расстояние, с большой отвагой бросали в него стрелы и направляли копья. Но он, ловко меняя место, точно в военной пляске, избегал всех направляемых на него ударов и, увернувшись, убивал нападающих. Наконец соскочил с коня Мануил Ксир и, выставив наперед щит, с мечом в руках напал на перса; приняв на щит все стрелы, он нанес ему решительный удар в голову и умертвил его. [253] Перс просил Ксира не убивать его, но тот был до того далек от мысли о пощаде и, несмотря на его просьбу, так непреклонен, тверд и неумолим, что за первым ударом нанес ему и второй. Да напрасно он и умолял о человеколюбии тех, которым сам причинил столько гибельного зла.

Тут был и мой родственник, принадлежащий к клиру города Хон, саном диакон, человек весьма отважный и мужественный. Отправившись вместе с войском в Харакс в костюме воина и захватив здесь что попало под руку в турецких палатках, он и в самое опасное время не бросил награбленной добычи, — а добычу составляли персидские платья, которые были у него в суме, и овца с густой шерстью, — но вместе с ней шел потихоньку, обращая на себя взоры всех. Одни хвалили его, как человека, неустрашимого в трудных обстоятельствах, и признавали решительно первым из всех, кто только сражался в то время, а другие смеялись над ним, как над человеком, подвергающим опасности жизнь из-за какой-нибудь овцы. Но он, несмотря и на это, шел себе как мог своей дорогой, осыпая беглецов бранью за то, что они постыдно бежали, тогда как их никто не преследовал.

Через несколько времени турки обложили город, называемый по имени кесаря Клавдия, и сначала отняли у римлян, которым вверено было его охранение, всякую возможность к отступлению, а потом приступили и к осаде. [254] Жители города грозили сдать и самих себя, и город, если не получат помощи со стороны, так как они не в состоянии были долго выдерживать голод и решительно не имели возможности отразить врагов. Мануил, получив известие о бедственном их положении, нисколько не медля, на другой же день со всевозможной поспешностью двинулся к Клавдиополю через Никомидию. Он не повез с собой ни царской палатки, ни кровати, ни каких-либо других вещей, служащих для царской роскоши, а взял только то, что можно везти верхом на коне, и доспехи, сделанные из железных блях. Поэтому он делал длинные переходы и так сильно желал поспеть прежде, чем жители города потерпят какое-либо зло от осаждающих, что даже и не изобразить словами. Он целые ночи проводил без сна и, проходя Вифинию, пользовался в своих переходах искусственным светом, так как эта страна повсюду усеяна ущельями и во многих местах непроходима по причине густых лесов. Если же где по нужде он и должен был останавливаться, в таком случае вместо кресла ему служила земля, а постелью была разостланная солома или подложенное сено. И когда, бывало, пойдет дождь во время стоянки на болотистой долине, на него и сверху лили дождевые капли, и снизу под постель текли ручьи воды и прерывали его сон. И в этих-то случаях к нему питали больше уважения и любви, чем когда он украшался диадемой, надевал порфиру и садился на коня в [255] золотой сбруе. Когда он приблизился к тому месту, куда шел, так что его могли видеть варвары, расположившиеся около Клавдиополя лагерем, они тотчас же обратились в бегство, узнав о его появлении по знаменам полков и по блеску оружия, а он их преследовал на весьма дальнее расстояние, пока было возможно продолжать битву. Его приход так обрадовал римлян, которые находились в этом городе и уже начали было приходить в отчаяние от турецких замыслов, как не радует ни попутный ветер мореплавателей, утомившихся и проливавших много пота над веслами, ни приятнейшая весна после зимней скуки и ничто другое, что составляет переход к лучшему после печального начала. [256]

КНИГА 7

1. Теперь надобно рассказать и о следующих событиях. Этот царь не имел возможности идти войной против народов, которые живут около Ионийского залива, а напротив, сам постоянно боялся их нашествия на римлян и считал его страшным и опасным, так как знал, что римские войска не в силах устоять против войск западных и то же в сравнении с ними, что горшки в сравнении с котлами. Ему казалось очень возможным, что все западные народы составят союз против римлян, сговорятся между собой и войдут в одно общее против них соглашение, а потому он всячески старался заблаговременно обезопасить себя. Он говаривал, что восточных варваров он может деньгами склонить к миру и силой оружия принудить не выступать из своих границ, но что многочисленных народов западных он очень боится. Это, говорил он, люди высокомерные, неукротимые и вечно кровожадные; они не только обладают огромным богатством и все выходят на войну с железным оружием, [257] но и питают непримиримую неприязнь к римлянам, всегда враждебны к ним, смотрят на них косо и сильно против них вооружаются. Поэтому жителей Венеции, Генуи, Пизы и Анконы, а равно и все другие народы, рассеянные около моря, он располагал к дружбе с римлянами, заключал с ними клятвенные договоры, старался привлечь их к себе всевозможными знаками дружелюбия и с предупредительностью давал им приют в царственном городе. А чтобы кто-нибудь из так называемых у них королей не усилился и потом не напал на римлян, он тот народ, которому угрожала опасность подпасть под владычество государя более сильного, поддерживал денежными подарками, приучал к войне и возбуждал к сопротивлению. Так, он часто вооружал итальянцев против алеманского короля Фридерика. Этот последний считал весьма важным для себя, чтобы они подчинились ему и вверили ему управление своими делами, а Мануил через послов поддерживал их, советовал противиться и убеждал остерегаться коварных замыслов короля. Точно так же он помешал королю, несмотря на многократные его покушения, войти в старый Рим и здесь короноваться. «Не давай славы своей другому, — писал он папе, — и не прелагай отеческих пределов, чтобы впоследствии не испытать на деле, что значит непредусмотрительность, и за пренебрежение необходимых мер предосторожности не терзаться раскаянием тогда, когда зло сделается совершенно [258] неисцельным». Вследствие этого славный Рим был заперт для него, как для человека безоружного, тогда как он гордился десятками тысяч своих солдат. Было также время, когда стены Медиолана были разрушены алеманами; но жители этого города перехитрили своих победителей, которые вынудили было у них клятвенное обещание никогда не восстанавливать стен: сначала они жили, окружив себя глубоким рвом, ссылаясь на то, что этим они вовсе не нарушают клятвы, а потом возобновили и стену в прежнем виде при содействии того же царя. Кроме того, он и маркиза монферратского, известного по своему высокому происхождению и счастью в детях и имевшего большую силу, склонил к дружбе с римлянами, частью посредством богатых даров, а частью посредством брака его младшего сына со своей дочерью Марией, как об этом мы сказали немного прежде, — и через то еще более противодействовал замыслам государя алеманов. Тот, выслав с огромными силами своего, как говорится по латыни, канцелярия, или, как говорят греки, логофета, именно епископа майнцкого, начал было подчинять под свою власть италийские города, отторгая их от папы и с безграничной самоуверенностью присваивая себе. Но царь умел увлечь маркиза обещанием денег и убедил его выслать против майнцкого епископа своего сына Конрада, человека весьма видного и красивого собой, который отличался необыкновенным мужеством и умом и был в [259] самом цвете телесных сил. В произошедшем между ними сражении Конрад разбил алеманнов, обратив их в бегство при помощи своей кавалерии, и взял несколько человек в плен, в том числе и майнцкого епископа. Последний, быть может, был бы даже отослан в Византию, если бы царь в то время не скончался. Вообще, между итальянскими и даже более отдаленными городами не было ни одного, в котором бы этот царь не имел своего приверженца и вполне преданного ему человека. Поэтому он слышал и знал все, что только задумывали и затевали тамошние недоброжелатели римлян самым секретным образом, в уединении своих кабинетов. Раз как-то прибыли в Анкону несколько человек, присланные от царя по каким-то делам. Они успешно достигали своей цели и приводили к концу данное им поручение, было ли то привлечение к дружбе с царем так называемых лизиев 70, или что другое, выгодное для римлян. Алеманский король по этому поводу исполнился гнева и послал разрушить Анкону, отомстить здешним жителям и наказать их за то, что они заключают договоры с римлянами и принимают в свой город послов, которые, очевидно, действуют во вред ему и отвращают здешние города от расположенности и верности в отношении к нему. Посланное королем войско напало на анконцев, как на врагов, и, окружив [260] город, требовало выдачи римских послов. Но анконцы так равнодушно слушали угрозы, так мало испугались раскинутого перед ними вражеского лагеря, так бесстрашно смотрели на окружавшие их полчища, что не только не выдали тех, кого настоятельно требовали алеманны, но и с пренебрежением отвергли их требование и мужественно переносили постигшую их опасность. Так как осада продолжалась довольно долго и враги оставались на месте, то они начали употреблять в пищу то, что обыкновенно в пищу не употребляется и что неестественно есть человеку, привыкшему питаться хлебом. Царские послы, собрав народ, спрашивали, нельзя ли достать вспомогательного войска. Когда жители отвечали, что можно, но что сами они не богаты деньгами, послы, призвав в свидетели Бога, уверяли, что царь заплатит за все военные издержки, убеждали их не медлить и предсказывали, что в противном случае они испытают со стороны врагов, окружавших город, самые тяжелые бедствия, так как дети и жены их будут уведены в плен, а деньги и вещи расхищены. Вследствие этого анконцы призывают к себе одного графа, по имени Вильгельм, и одну благородную женщину, которая незадолго перед тем лишилась мужа и получила в наследство родовое его имущество и власть. Предложив им богатую плату, они без всякого труда при их помощи отразили врагов, спасли свою свободу и по этому случаю радовались так, как будто бы извлекли свой [261] город из глубины морской. Царь, обрадованный этим событием, как и следовало ожидать, наградил анконцев за все совершенное ими похвалами, присвоил им права гражданские наравне с природными римлянами и обещал им все, что только он мог безукоризненно дать и чего они были вправе просить. А кроме того, он послал им и гораздо больше золота, чем сколько они издержали. Так окончились анконские дела. Анконцы, как видно, народ по природе верный и не меняют своих мыслей с переменой обстоятельств. Иначе как объяснить, что они отвергли повеление соседнего и весьма достойного властителя, каков был король алеманский, и предпочли ему римского царя, которого видели как бы в тени за многими землями и горами, если бы в них не было врожденного сознания добра и такого стремления к нему, которое не страшится опасностей и при всех обстоятельствах всегда остается твердым и непоколебимым. Но, с другой стороны, в укор им можно сказать то, что они из корыстолюбия, по привычке нищенствовать и протягивать руку за подаянием, оставили того, кого вчера и третьего дня признавали своим властителем, и последовали за другим, кто польстил их алчности и удовлетворил их корыстолюбию и торгашеским расчетам.

2. Между тем как царь так вел эти дела, римляне осыпали его насмешками за то, что он, по самолюбию, питает несбыточные желания, простирает взоры на края земли, делает [262] то, на что может отважиться только горячая, на все готовая голова, далеко выходит из границ, установленных прежними царями, и без всякой пользы тратит деньги, которые собирает, изнуряя и истощая своих подданных необыкновенными податями и поборами. Такие насмешки падали на него совершенно несправедливо, потому что его действия вовсе не были какой-либо безрассудной затеей. Он, как я сказал, опасался, чтобы латинские племена, обладающие неодолимой силой, соединившись между собой, не затопили нашего государства, подобно потоку, который, из малого сделавшись великим, опустошает нивы земледельцев. Он видел, что и малая искра бывает причиной огня, а иногда переходит и в величайшее пламя и пожар, если ей попадется удобосгораемое вещество; а потому и при появлении одного только подозрения принимал меры к устранению опасности в самом ее начале, подражая лучшим земледельцам, которые вырывают негодные, портящие ниву растения, пока они еще молоды, и истребляют только что расцветающие побеги дикорастущих деревьев. И это ясно доказали последующие события, когда он оставил здешнюю жизнь, и ладья царства, лишившись мудрого кормчего, едва не потонула. Я и сам не скрою, что он любил увеличивать подати; не умолчу, что начальственные должности у него отдавались откупщикам, что он любил вновь распаханную землю на полях и сам своим плугом прорезывал борозды, из которых [263] выходили у него колосья в рост человека. Но собираемые деньги не столько слагались в казнохранилища или зарывались в недра земли, сколько были рассыпаемы обеими руками: их щедро раздавали монастырям, церквам и недостаточным римлянам, большей же частью они переходили к разным племенам других народов, а по преимуществу текли к латинским толпам. Стараясь прославиться щедростью, царь без всякой меры раздавал и расточал то, что собирал обеими руками, назначая попечителями своих доходов людей чрезвычайно строгих. Важную статью в расходе составляли и издержки на людей, соединенных с царем узами крови и близких к нему по другим отношениям. Так, прежде всего, племянница царя Феодора, с которой, как мы сказали, он был в связи, имела совершенно царскую свиту, хотя и не носила диадемы; женщина по характеру гордая, надменная и высокомерная, она не хотела и входить во дворец, если то не был дворец великолепный. И родившийся от нее царю сын, а потом и другие дети также переводили на себя целые моря денег. А так как царь был человек добродушный и легко отдавался в руки постельничим и евнухам, находившимся при женских покоях, а равно и слугам из иноземных народов, полуварваров, у которых сначала является слюна, а потом уже слова, то и этих людей он делал богачами, большей частью без труда склоняясь на их желания и безотказно исполняя их просьбы. Некоторые из [264] них владели таким богатством, что у них были кучи денег и множество всякого рода блестящих украшений, все равно как у вельмож самых больших народов. И это были люди, не имевшие никакого образования и произносившие греческие слова точно так же, как горы и скалы повторяют последний звук пастушеских песен. Совершенно полагаясь на них, как на своих вернейших и преданных слуг, царь не только поручал им важнейшие должности, но и вверял судебные исследования, к которым не вдруг бывают способны и опытные законоведы. Если нужно было в каких-нибудь провинциях произвести перепись, — а это бывало часто, — такого рода люди предпочитались людям почтенным. Если же когда и присоединяли к ним какого-нибудь благородного римлянина, который обладал обширным умом и благоразумием, то его посылали только для того, чтобы он сделал перепись и указал предметы, с которых должно было собирать подати, а варвар был главным распорядителем сбора и прикладывал свою печать к мешкам, которые следовало доставить царю. Но на деле большей частью выходило совсем не то, чего ожидал царь, и его намерения не исполнялись. Подозревая и удаляя от себя римлян, как воров, он, сам того не замечая, осчастливливал корыстолюбивых варваров и благодетельствовал жалким и презренным людям, а в туземцах вместо честности и верности, полученных от природы и воспитания, возбуждал [265] противоположные расположения. Римляне понимали, что царь не доверяет им, что они прикомандировываются к иностранцам и посылаются в провинции по двое, скорее как слуги и споспешники при поборах, чем как люди, на верность которых вполне можно положиться, что во всяком случае их считают только за пристяжных в колеснице правительства. Поэтому они делали только то, что им было приказано, только жали, как колосья, деньги, вязали их в снопы и носили, как на ток, к варвару, который начальствовал над многими и один считался стоящим весьма многих римлян, а на все другое не обращали никакого внимания. Нечего и говорить, что царю они доставляли самую малую часть сбора и как бы остатки после других, а большую часть присваивали себе, потому что добрый и верный раб у царя из муки, хотя бы то и золотой, сперва замешивает хлеб себе, а потом еще делится и с товарищем.

3. Делом этого царя была и та башня, которая стоит невдалеке от берега среди моря, омывающего сушу, известную прежде под именем Дамалиса, а ныне называемую Арклой, а равно и башня, построенная на берегу насупротив первой, близ Манганского монастыря. Император соорудил их с той целью, чтобы во время нападения варварских кораблей протягивать из каждой башни железную цепь, и таким образом сделать недоступными те части города, которые лежат около Акрополиса и вдаются внутрь залива до самого влахернского дворца. О [266] любви этого царя к изящному свидетельствуют огромные андроны с колоннами, которые он устроил в обоих дворцах: они горят золотой мозаикой, и в них разноцветными красками с удивительным искусством изображены все его подвиги против варваров, а равно и другие деяния, совершенные им ко благу римлян. Он же воздвиг и отлично украсил большую часть и тех великолепных зданий, которые стоят по берегам Пропонтиды и в которых римские цари ищут отдохновения, проводя здесь лето, как древние персидские властители в Сузах и Экватане. Когда время вызывало на труд, он с необыкновенным терпением выносил и труды, терпел холод, выдерживал зной, отказывал себе во сне, а когда был свободен от войны, любил пожить в свое удовольствие и с наслаждением предавался отдыху. Если бы кто с особенным вниманием посмотрел на него в свободное время и увидел, какое наслаждение доставляют ему вкусные блюда, как он рад послушать и игроков на лире или цитре, и стройное пение, тот сказал бы, что он всю свою молодость провел в одних этих удовольствиях и что наслаждение он считает целью жизни. А если бы, напротив, увидел, как он чуждается в трудные времена всякого наслаждения и презирает житейские удовольствия, то подивился бы его равнодушию к тому и другому. Он предполагал восстановить на берегу моря храм св. Ирины, который некогда был построен знаменитым Маркианом [267] и представлял собой здание, огромнейшее по величине и превосходнейшее по красоте, впоследствии истребленное огнем. Некоторые части этого храма были уже выведены, начиная с основания, но потом работы были прекращены. Он устроил также священную обитель около устьев Понта, на месте, называемом Катаскепой, во имя Архистратига Михаила. Собрав сюда самых знаменитых и самых лучших того времени монахов, он позаботился устроить для них жизнь совершенно уединенную. Зная, что владение имуществом и соединенные с ним разные хлопоты отнимают у людей, избравших для себя пустынную жизнь, много покоя и отклоняют их от жизни для Бога, — а между тем в этом и состоит их обет, — он не уделил им никакого имущества, не назначил монастырю ни полей, ни виноградников, а положил производить монахам из царской казны столько жалованья, сколько нужно для полного их содержания. Это он сделал, по моему мнению, для того, чтобы пресечь непомерную страсть к построению монастырей, которой одержимы были очень многие, и подать потомкам пример того, как должно созидать храмы и какую нужно приготовлять трапезу пустынникам, людям бедным и отрешившимся от земного. Он был очень далек от мысли одобрять нынешний порядок вещей, когда люди дают обет монашества, а между тем бывают и богаче и больше развлечены хлопотами, чем даже те, которые любят удовольствия здешней жизни. Поэтому [268] он возобновил закон, который дан был истинно достойнейшим царем Никифором Фокой, человеком с богатырской силой и с большим умом, — закон, которым запрещалось увеличивать монастырское имущество. Этот закон от времени превратился было в мертвую букву и потерял силу, но он воскресил его, согрев, как бы кровью, красными царскими чернилами. Он не переставал упрекать и отца, и, деда, и прочих своих родственников, которые, построив монастыри, приписали к ним целые десятины плодородной земли и зеленые луга; он осуждал этих людей и изливал на них колкие насмешки не за то, что они часть своего имущества уделили Богу, а за то, что хорошее дело сделали нехорошо. Им бы следовало назначить жилище для монашествующих в неизвестных местах и пустынных странах, в углублении пещер и на возвышенностях гор, а от этого красивого города близ Гелеспонта бежать, как бежал Одиссей от обольстительных звуков и песен сирен. Но они, добиваясь похвалы от людей, стараясь выставить напоказ входящим в храмы свои выбеленные и разукрашенные разноцветными камнями гробы, желая и по смерти являться в венцах, со светлыми и блистающими лицами, воздвигли священные обители на площадях и перекрестках и в них заперли не доблестных подвижников, но людей, которые только потому и монахи, что остригли волосы, переменили платье и отпустили себе бороду. Вследствие этого, по желанию ли поддержать погибавшую и падавшую [269] честь монашества или из опасения быть обличенным в сочувствии к тому, что сам же в других порицал, Мануил избрал для себя другой путь, а не тот, которым шли его родственники.

4. У римлян принято за правило — да, я думаю, что это правило имеет силу и у самих варваров, — давать на содержание солдатам жалованье и делать им частые смотры, чтобы видеть, хорошо ли они вооружены и заботятся ли надлежащим образом о лошадях, а людей, вновь вступающих в военную службу, наперед испытывать, здоровы ли и сильны ли они телом, умеют ли стрелять, знают ли владеть копьем, и потом уже вносить в списки. Но этот царь все деньги, какие должны были идти на содержание солдат, собирал к себе в казнохранилище, как воду в пруд, а жажду войск утолял так называемыми даровыми приношениями обывателей, воспользовавшись делом, придуманным прежними царями и только изредка допускавшимся для таких солдат, которые часто разбивали врагов. Через это он, и сам того не замечая, и ослабил войско, и перевел бездну денег в праздные утробы, и привел в дурное положение римские провинции. При таком порядке вещей лучшие воины утратили соревнование в опасностях, так как то, что побуждало их выказывать воинскую доблесть, не было уже, как прежде, чем-то особенным, что предоставляется только им одним, а сделалось доступным для всех. И жители провинций, которые [270] прежде имели дело с одним лишь государственным казначейством, терпели величайшие притеснения от ненасытной жадности солдат, которые не только отнимали у них серебро и оволы, но и снимали с них последнюю рубашку, а иногда и разлучали их с самыми дорогими для них предметами. Оттого всякому хотелось попасть в число солдат, и одни, простившись с иголкой, потому что она с трудом доставляла скудные средства к содержанию, другие, бросивши ходить за лошадями, иные, отмыв кирпичную грязь, а иные, очистив с себя кузнечную сажу, являлись к вербовщикам и, подарив им персидского коня или несколько золотых монет, зачислялись без всякого испытания в полки, тотчас же снабжались царской грамотой и получали в удел десятины хорошо орошенной земли, плодоносные нивы и податных римлян, которые должны были служить им в качестве рабов. Случалось даже, что римлянин платил подать презренному полуварвару, который никогда не видел боевого строя, между тем как сам он был человек почтенной наружности, так хорошо знал военное дело и имел такие преимущества перед тем, кто брал с него подать, что казался перед ним Ахиллесом или был по отношению к нему то же, что человек, у которого вооружены обе руки, в сравнении с человеком, который от болезни не может протянуть и одной. Положение римских провинций, естественно, было вполне достойно таких беспорядков в войсках; [271] одни из них страдали от иноплеменников, которые на наших глазах грабили их и покоряли своей власти, а другие были опустошаемы и разоряемы своими, словно чужие. О Господи! Доколе Ты будешь забывать Твое наследие и, отвращая от нас лицо Свое, доколе будешь открывать стезю гневу Твоему! Когда Ты, призрев из святого жилища Твоего, видением увидишь нашу тесноту и озлобление и, освободив нас от зол окружающих, пошлешь избавление и от более тяжких зол, которые угрожают нам?!

5. К сказанному нужно присовокупить еще и вот что. Для большей части римских царей решительно невыносимо только повелевать, ходить в золоте, пользоваться общественным достоянием как своим, раздавать его как и кому угодно и обращаться с людьми свободными как с рабами. Они считают для себя крайней обидой, если их не признают мудрецами, людьми, подобными богам по виду, героями по силе, богомудрыми подобно Соломону, богодухновенными руководителями, вернейшим правилом из правил — одним словом, непогрешимыми судьями дел Божеских и человеческих. Поэтому-то, вместо того, чтобы обличать, как бы следовало, людей неразумных и дерзких, вводящих новое и неизвестное Церкви учение, или даже предоставить это тем, кто по своему призванию должен знать и проповедовать о Боге, они, отнюдь не желая и в этом случае занимать второе место, сами бывают в одно и то [272] же время и провозвестниками догматов, и их судьями, и установителями, а часто и карателями тех, кто с ними не соглашается. Таким образом, и этот царь, владевший красноречием и богато наделенный от природы приятным даром слова, не только писал красноречивые послания, но и сочинял огласительные слова, которые называют селенциями 71, и читал их вслух всем. А впоследствии, продолжая идти этим путем, он мало-помалу дошел и до божественных догматов и начал рассуждать о Боге. Часто, прикрываясь недоумением, он предлагал вопросы из Писания, доискивался их решения, собирая и спрашивая всех, кто отличался ученостью. Но и за это его еще можно было бы похвалить, если бы, простирая так далеко свою пытливость, он вовсе не касался непостижимых догматов или, даже и касаясь их, не был упорен в своих мыслях и не перетолковывал во многих случаях смысла Писаний применительно к своим целям, постановляя и привнося свои толкования там, где правильное разумение определено уже отцами, как будто бы он всецело обнял своим умом Самого Христа и от Него Самого и яснее и совершеннее наставлен во всем, что до Него касается. Так, когда возник вопрос об [273] изречении Писания, в котором говорится, что воплотившийся Бог и приносит и вместе приносится, и ученые того времени разделились на противные стороны, исследования продолжались довольно долго, и с обеих сторон сыпались положения и возражения. Но когда вопрос был решен надлежащим образом и царь пристал к тому мнению, которое было богоугодным и лучшим, за разномыслие подверглись низложению Сатирих Пантевген, нареченный епископ града Божия великой Антиохии, Евстафий диррахийский, Михаил фессалоникийский, который украшал собой кафедру Ритора 72, а также всходил и на амвон для евангельской проповеди, Никифор Василак, толковавший послания Павла к церквам и блеском своего красноречия проливавший свет на те апостольские изречения, которые затемнены неясностью и преисполнены духовной глубины. Говорят, что когда рассуждали об этом догмате и положено было предложить его на общее рассмотрение, вдруг в необычное время раздался страшный удар грома и до того оглушил всех бывших с царем, который жил тогда в Пелагонии, что многие от этого удара попадали на землю; а один из питомцев наук, по имени Илья, стратофилакс 73, [274] человек, превосходивший счастьем многих, раскрыв книгу, в которой рассуждалось о громах и землетрясениях, и прочитав, что говорилось в ней относительно того времени, когда прогремел гром, встретил эти слова: «Падение мудрых». И точно, тогда не только упомянутые мужи, умнейшие того времени люди, были извержены из Церкви и подпали под запрещение совершать какое бы то ни было богослужение, но вместе с ними были исключены и изгнаны из священной и божественной ограды и другие лица. А спустя несколько лет царь предложил на обсуждение слова Богочеловека: «Отец Мой болий Мене есть». Не обратив должного внимания на толкование отцов, хотя они и были разнообразны и достаточно определяли и разъясняли смысл этих слов, он представил собственное объяснение и упорно держался однажды принятого мнения, истолковывая сообразно со своим желанием и с тем мнением, которое предположил утвердить, изречения блаженных учителей Вселенной, нисколько не вредящие истине, но сказанные богомудро. Так, одни из отцов говорят, что «болий» сказано об Отце, как виновнике Сына, другие понимают эти слова в отношении к человечеству, относя их к воспринятой плоти, а не к Слову, как и слова о том, что Он идет к Отцу, и о том, что грядет князь мира, но решительно ничего не может найти в Нем; некоторые же принимали слово «болий» и о Слове, но не просто и не по существу, а по отношению к крайнему истощению и [275] уничижению в вочеловечении, а иные объясняли и иным, но всегда благочестивым образом. Но царь, не знаю почему, не удовольствовался этими объяснениями, как будто в них недостаточно сказано о предмете, а потому предложил и свое, особенное истолкование. Составив собор и созвав всех, кто любил заниматься божественными догматами, он убедил постановить и подписать такое определение: «Принимаю и изречения богоносных отцов касательно слов: «Отец Мой болий Мене есть», но утверждаю, что это сказано и по отношению к созданной и подлежащей страданию Его плоти». Это определение, не знаю как, приписывает умаление перед Отцом воплотившемуся Сыну, как будто бы Он через воспринятие человеческого естества и явление к нам потерял равенство с Отцом и не сохранил в этом состоянии принадлежащей Ему славы, но остался в пределах уничижения и не обожил, и не возвысил уничиженного человеческого естества, и не сделал его соучастником в собственной славе через самое соединение с ним, а напротив, Сам был уничижен им, что нелепо. Утвердив это определение, как пламенным мечом, красной грамотой, угрожавшей смертью и отлучением от веры тому, кто осмелится даже сам про себя вникнуть в этот предмет и только подумать о нем, — не говорю уже о том, кто стал бы явно противоречить и роптать, — царь вслед затем по совету некоторых своих приверженцев и льстецов вырезал его на каменных досках и [276] поставил их в Великой церкви. Эти люди опасались, чтобы не отменили их определения, так как оно переносит умаление через посредство плоти на самое Слово, особенно потому, что они упустили из внимания состояние уничижения и все мыслимое по человечеству.

6. Нечто в таком же роде сделал этот человек и при конце своей жизни. В чине оглашения между другими определениями находится и анафема Богу Магомета, о котором последний говорит, что он «и не родил и не рожден» и что он есть олосфирос 74. Царь предположил уничтожить эту анафему во всех книгах, в которых содержится чин оглашения, начиная с книжки, находящейся в Великой церкви. Повод к этому был весьма благовиден. Царь говорил, что всякая вообще хула против Бога служит соблазном для агарян, обращающихся в нашу богоугодную веру. Поэтому, пригласив к себе великого Феодосия, который в то время занимал и украшал самый первый престол, и тех из бывших в городе архиереев, которые отличались умом и добродетельной жизнью, он после напыщенного вступления сообщил им свое намерение. Но они все не согласились с ним и не хотели даже и слышать о его предложении, как не ведущим ни к чему [277] доброму и удаляющем от истинного понятия о Боге. Они истолковывали богоугодно слова, которые будто бы служат к соблазну и претыканию, и объясняли, что подвергается анафеме не Бог вообще, Творец неба и земли, а измышленный безумными бреднями Магомета бог-олосфирос, который и не рожден и не родил, так как христиане прославляют Бога Отца, а те презренные бредни Магомета совсем это отвергают. Да притом, говорили они, мы не совсем хорошо понимаем, что значит слово «ολοσφυρος». Тогда царь, упорно оставаясь при своем мнении, предоставил им сокрушаться в глубине своих сердец и, воспользовавшись услугами придворных, которые были известны ему ученостью и угодничеством, издал сам от себя определение, которым защищалось буесловие — не могу же я сказать богословие — Магомета и явно осуждались прежние цари и лица из священного списка как люди, по невежеству и неосмотрительности дозволявшие подвергать анафеме истинного Бога. Это определение он отдал для публичного прочтения в царских палатах и вместе с тем послал туда главнейших членов сената и совета и своих родственников, отличавшихся образованием, чтобы они, так сказать, подготовили путь этому определению и рукоплескали тому, что было написано. И хотя это сочинение не было богато поучительными словами Св. Духа, но, приправленное красноречивыми доводами человеческой мудрости, имело такую силу убеждения, что едва могли оторвать свой слух [278] от него не только люди, обращавшие внимание на его изящную внешность и приятную оболочку, но даже и те, которые вникали в смысл написанного. И быть может, стали бы славить, как истинного Бога, какого-то бога-олосфироса, которого придумал Магомет, если бы этому решительно не воспротивился патриарх. Он не только сам не согласился с этим сочинением, как опасным и вводящим новые догматы, но и других убеждал остерегаться его, как яда. Царь оскорбился этим, как будто бы получил жестокую обиду, осыпал архиереев бранью и называл их всесветными дураками. Он был тогда особенно раздражителен, потому что боролся со страшной болезнью, от которой и скончался. Затем, изложив сокращеннее то, о чем в прежнем определении говорилось пространно, со всем искусством красноречия, и с ораторскими украшениями, и снова представив свой догмат в обольстительных чертах, он издал другое определение. И так как теперь он жил во дворце, находящемся в Дамалисе и называемом Скутари, желая воспользоваться благорастворенным воздухом и избегая многолюдья, и был совершенно занят врачеванием своей болезни, то туда же по царскому повелению отправляются и сонм архиереев, и все, отличавшиеся ученостью. Но не успели они еще совсем выйти из лодок, как к ним является секретарь, который был особенно близок к царю и имел весьма большую силу. Это был Феодор Мацук. Обратившись с речью к патриарху и собранию [279] архиереев, он сказал, что доступ к царю теперь невозможен вследствие встретившегося от болезни препятствия, но что они должны выслушать то, что он будет читать; тут он показал им бумаги, которые держал в руках. В одной из них рассуждалось об упомянутом догмате, который, как мы сказали, самодержцу очень хотелось утвердить подписью собравшихся архиереев, а в другой, написанной от царского лица к архипастырю Феодосию и собору, не только не было никакой скромности и не содержалось ничего приятного, а напротив, в ней царь порицал настойчивость патриарха и бывших с ним архиереев как безрассудное упорство, грозил созвать большой собор и уверял с клятвой, что пригласит для рассуждения о предложенном вопросе самого папу старого Рима. «Я был бы, — говорил царь, — неблагодарен и безрассуден, если бы не воздал моему Владыке и Царю всяческих — Богу хоть самую малую часть за все те благодеяния, которые я от Него получил, употребив со своей стороны все старание для того, чтобы Его, истинного Бога, не подвергали анафеме». Но слушатели так мало были испуганы этим напыщенным велеречием, что предстоятель фессалоникийский Евстафий, человек с обширной ученостью и с большим даром красноречия, исполнившись ревностью против того, что было прочитано, не потерпел, чтобы прославлялся, как истинный Бог, какой-то олосфирос — вымысел жалкого ума. «Мозг в моей голове, — сказал он, — был бы попран [280] ногами, и я был бы вовсе недостоин этой одежды, — тут он указал на мантию, которая была у него на плечах, — если бы признал истинным Богом скотоподобного деторастлителя, учителя и наставника на все гнусные дела». Слушатели едва не оцепенели при этих словах, потому что он сказал их громко и ясно показал, что горит ревностью по благочестию. А тот, кто читал грамоту, немного, постояв в онемении и с сжатыми губами, отправился назад к самодержцу. Царь, услышав эти слова и как бы оглушенный ими, начал представлять различные оправдания и выказал долготерпение, какого никогда в нем не было. Чтобы избежать упреков и насмешек, он и причислял себя к православнейшим христианам, и говорил, что произошел от самых благочестивых родителей, и настоятельно требовал себе суда с архиепископом фессалоникийским. «Или я оправдаюсь, — говорил он, — и докажу, что не верую в бога-деторастлителя и не ввожу извращения в веру, и тогда подвергну заслуженному наказанию того, кто изрыгает хулу на помазанника Господня, или я буду обвинен в том, что прославляю иного Бога, а не того, которого чтут носящие имя христиане, и тогда я узнаю, наконец, истину и принесу немалую благодарность тому, кто отвратил меня от ложного мнения и научил истине». Когда же спустя немного времени патриарх явился к нему на лицо и уговорил его, объяснив, что было нужно, он смягчил свой гнев, дозволил Евстафию [281] оправдываться сколько угодно и, наконец, простил ему сказанные им слова, присовокупив: «Тебе, как человеку умному, не должно вдаваться в срамословие и дерзко говорить то, что совершенно неуместно». После этого определение о догмате было прочитано вслух, все его одобрили как определение благочестивое, обещали с удовольствием подписаться под ним, и собрание было распущено. Собранные удалились, восхищаясь тем, что своей настойчивостью победили царя, а царь радовался, что склонил их на свое желание и посредством немногих слов достиг того, чего прежде никак не мог добиться при помощи длинного сочинения. На следующий день они собрались в доме патриарха, чтобы поступить так, как согласились, потому что еще на заре явились к ним посланные от царя, чтобы собрать их в одно место. Но они были уже не тем, чем были вчера, а напротив, все опять отказывались и отступались от своего обещания на том основании, что в прочитанной грамоте все еще есть некоторые слова, которые следовало бы выпустить; они хотели, чтобы и эти слова были изглажены и заменены другими, нисколько не противными правому учению. Государь опять рассердился и жестоко поносил их, как чистых дураков, за непостоянство и изменчивость их мнений. Наконец кое-как согласились изгладить в огласительных чинах анафему Богу магометову и написать анафему Магомету и всему его учению и всем его последователям. Постановив и [282] утвердив это определение, они окончили свои многочисленные собрания и совещания.

7. Достигши этого места повествования, не умолчу и о другом событии, достойном замечания. Был один евнух, архиерействовавший в городе Хонах, по имени Никита, украшенный всеми добродетелями. Он в такой мере обладал даром пророчества и прозрения в будущее, что его причисляли к величайшим прозорливцам, и все, знавшие этого человека, дивились, каким образом наш нечестивый и развращенный век сподобился иметь такое благо. Когда Мануил, только что получив венец и сделавшись преемником отцовской власти, проходил из Армении через Хоны, он вошел здесь в храм Архангела и принял благословение от руки этого архиерея, как от человека, который своими добродетелями приобрел известность и о котором все говорили. Некоторые из питающихся от алтаря, и притом люди очень умные, недоумевали, будет ли Мануил, бывший в это время молодым человеком и имевший на бороде только пух, в состоянии управлять всем царством, которое нуждается в муже, поседевшем в думах и обросшем бородой, и одержит ли он еще верх над братом Исааком, который имеет больше прав на власть и заседает в столице. Чтобы разрешить их недоумение и открыть им то, о чем они сомневались, этот великий муж и поистине Божий человек сказал: «Поверьте, этот юноша и царством управит и брат ему покорится, потому что так определено и [283] предустановлено Богом. А чтобы вы знали и то, о чем вовсе меня не спрашивали, я скажу, что он проживет несколько больше, чем его дед, разумею его прародителя, римского императора Алексея, но при конце своей жизни впадет в безумие». Это предсказание было известно как многим другим, так и мне, историку Никите, потому что предсказатель был моим воспреемником от божественного крещения. А какое будет безумие и в чем будет состоять, этого никто из знавших пророчество не мог точно, отгадать. Одни относили предсказание к помешательству на деньгах, а другие привязывали к какой-либо другой телесной слабости. Когда же был поднят спор о только что упомянутом догмате и царь сначала безрассудно настаивал на том, чтобы был признан истинным Богом Магометов бог-олосфирос, и не рожденный и не родивший, все начали говорить, что предсказание исполнилось, потому что это мнение, как совершенно противоположное истине, бесспорно, есть настоящее и самое худшее безумие.

Припадки болезни начались у царя перед месяцем мартом, в 1-й индиктион, когда происходили споры относительно догмата. Эти споры прекратились в месяце мае, а император скончался в сентябре, не устроив ничего как следует относительно царства. Он медлил распоряжением и указанием того, что должно быть после его смерти, потому что никак не хотел верить близости кончины и утверждал, будто хорошо знает, что ему остается прожить [284] еще четырнадцать лет. Это он сказал даже самому патриарху, мудрому и блаженнейшему Феодосию, когда тот советовал ему отечески позаботиться о делах царства, пока еще есть время и силы подумать о том, и избрать человека, который бы имел усердное попечение о наследнике власти, мальчике, еще не пришедшем в возраст, верно охранял царицу и заботился о ней, как о матери. Но зловреднейшие обманщики звездочеты не боялись уверять, что царь скоро от болезни оправится и займется, говоря их языком, любовными делами, и бесстыдно утверждали, что он обратит в развалины иноплеменные города. Что еще страннее, эти люди, любящие болтать и привыкшие лгать, скорее чревовещатели, чем звездонаблюдатели, предсказывали еще сотрясение Вселенной, сближение и столкновение величайших звезд, порывы страшных ветров и почти всеобщее изменение стихий. И не только они исчисляли годы и месяцы, высчитывали недели, в которые это будет, и определительно объявляли о том царю, но точно определяли самые дни и, не стыдясь, указывали час и минуту, как будто бы ясно знали то, что Отец положил в своей власти и о чем Спаситель запретил спрашивать ученикам. Поэтому не только сам царь отыскивал и приготовлял для житья пещеры и убежища, недоступные для ветров, и приказывал вынуть стекла в царских дворцах, чтобы предохранить их от разрушительного действия ветров, но и все те, которые [285] принадлежали к числу его слуг и родственников и старались польстить ему, ревностно занимались тем же; одни, подобно муравьям, рыли землю, другие приготовляли палатки, натягивали втрое скрученные веревки и заостряли колья длиной в локоть, чтобы непоколебимо утвердить палатки. Между тем болезнь царя, как я сказал, усиливалась, и он, неблагоразумно употребив ванну, еще более после этого удостоверился, что его надежды на продолжение жизни исчезают, словно буквы на воде, и что приближается неизбежный предел жизни. Тогда он поговорил немного с окружавшими его о сыне Алексее, прерывая слова рыданиями, потому что предвидел, что случится после его смерти. Затем по предложению патриарха подписал краткую грамоту, в которой свидетельствовал, что он совершенно переменил свое мнение касательно звездочетства. Наконец, приложив руку к артерии и испытав биение пульса, он глубоко вздохнул и, ударив себя рукой по лядвее, потребовал монашеского платья. При этом слове поднялась, как обыкновенно бывает, суматоха; и так как готовой духовной одежды не было, то окружавшие царя, отыскав где-то черную ветхую мантию, снимают с самодержца роскошные царские одежды, одевают его в грубое платье подвижников Божиих и, надев на него божественный шлем и честные латы, преображают в духовного воина и сопричисляют к воинству небесного вождя. Мантия, не достигая до ног и не покрывая всего его богатырского [286] тела, оставляла открытыми голени, так что никто из зрителей не мог удержаться от слез, помышляя о человеческой немощи и о ничтожестве при конце жизни нашего тела, которое у нас, как раковина, обнимает душу и срастается с ней. Так он оставил жизнь и царство, процарствовав тридцать восемь лет без трех месяцев. На это продолжение его царствования, я думаю, намекало одно древнейшее предсказание, которое читается так: «Но попадешь ты в ловушку, которая поставлена на самом конце слова», потому что последний слог имени Мануила (ηλ) означает число тридцать восемь. Царь был погребен сбоку при входе в храм монастыря Пантократора, не в самом храме, но в Ирое 75, около него. Стена храма здесь выведена аркой, и около гробницы открывается широкий вход. Гробница сделана из камня, который отливает черным цветом и представляет собой что-то унылое; камень разделяется на семь возвышений. Недалеко от гробницы лежит на пьедестале и принимает поклонение красный камень величиной в рост человеческий, прежде находившийся в храме города Ефеса. Говорят, что это тот самый камень, на котором Христос по снятии с креста был повит плащаницей и умащен смирной. Царь перевез его оттуда; и, возложив на свой хребет, — так как [287] то был камень, на котором лежало божественное тело, соделавшееся тем же, чем был помазавший, — перенес его от Вуколеоновой пристани до самого храма, находящегося в башне большого дворца. Но потом, спустя немного времени после кончины царя, и этот камень был взят из дворца и перенесен сюда, думаю для того, чтобы громко и ясно провозглашал, сколько деяний совершил и как трудился тот, кто лежит теперь безмолвно в могиле. [288]


Комментарии

62. Память великомученика Прокопия празднуется 8 июля.

63. Указание на Илиаду (V, 835), где говорится, что, когда Минерва вступила на Диомедову колесницу, громко затрещала ось под ее тяжестью.

64. Очевидное указание на разлитие Нила, которое измеряется локтями и от которого зависит урожай или неурожай в Египте. По словам Плиния, самая лучшая мера возвышения воды в Ниле — 16 локтей. При 12 локтях бывает голод, при 13 — недостаток, 14 развеселяют, 15 обеспечивают, а 16 производят общую радость. Hofm. Lex. Univers. tom. 3, p. 326.

65. Америг — Альмарих I, король Иерусалима.

66. Это город Дамиетта на западном берегу Нила.

67. Епиметей — брат Прометея.

68. Греческое название крепости Мириокефала — Μυριοκεφαλος — означает того, кто имеет десять тысяч или вообще множество голов.

69. Нисейские лошади славились в древности огромным ростом и отличными качествами и обыкновенно употреблялись царями. По замечанию Геродота, они получили свое название от нисейской равнины, на которой паслись, в пределах Мидии. Hofman Lex. univers. t. 3. p. 331.

70. Этим именем называются ленники, вассалы.

71. σελεντια (Σελεντιον от латинского silentium — молчание. У латинских и греческих писателей средних веков этим именем называются и частные собрания для рассуждения о гражданских, и особенно о церковных, делах, и самые эти рассуждения, и речь, которую говорил император в этих собраниях. Ducang. Glossar. Graecit. p. 1370. et latinitat. Vol. VI. p. 256.)

72. У Кодина в списке чинов и должностей Великой Церкви ритор, учитель Евангелия и учитель Апостола занимают место в четвертом пятке. Обязанностью ритора было вообще объяснять св. Писание. Учитель Евангелия объяснял в частности Евангелие, а учитель Апостола — Апостол. Codin. de offic. pag. 5.

73. Стратофилакс — хранитель, страж войска и лагеря. По Кодину, на нем лежала обязанность выбирать место для лагеря во время похода. Codin. de offic. p. 83 et 193.

74. Ολοσφυρος, собственно, значит весь скованный молотком или, как переведено у нас в чине оглашения магометан, всекованный. Сильбургий замечает, что Магомет этим названием хотел, кажется, выразить единоличность Бога, в противоположность учению христиан о св. Троице., Ducang. Glossar. Graecit. p. 1039.

75. Ιρωον, собственно, значит храм, памятник в честь героя. У византийских писателей этим именем называются места погребения царей. Обыкновенно это были особые приделы при церквах.

(пер. под ред. В. И. Долоцкого)
Текст воспроизведен по изданию: Никиты Хониата история, начинающаяся с царствования Иоанна Комнина, Том 1. (1118-1185). СПб. 1860

© текст – под ред. В. И. Долоцкого. 1860
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
© OCR – Бакулина М. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001