Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

Суши на дом

суши на дом

sushi-profi.ru

СЕН-СИМОН

МЕМУАРЫ

Полные и доподлинные воспоминания герцога де Сен-Симона о веке Людовика XIV и Регентстве

Избранные главы

Книга 2

25. 1715. Продолжение дневника последних дней короля

Все это дает полное право горько оплакивать ужасное воспитание, направленное лишь на подавление ума и души сего монарха, гнусную отраву неслыханной лести, что обожествляло его в самом лоне христианства, убийственную политику его министров, которые ограждали его стеной и ради собственного возвышения, власти и обогащения туманили ему голову властью, величием, славой, окончательно испортив его, если уж не до конца убили, то почти полностью задавили доброту, стремление к справедливости и правде, дарованные ему от Бога, неизменно и всячески мешая ему проявить эти добродетели, жертвами чего стали его королевство и он сам. Из этих чуждых, отравленных источников произошло его тщеславие, с которым – и эти слова не будут преувеличением – он заставлял бы себя боготворить и нашел бы идолопоклонников, не бойся он дьявола, каковой страх Господь сохранял в нем и в пору величайших его безумств; свидетельство тому – излишне величественные, сдержанно выражаясь, памятники ему и в их числе его статуя на площади Побед, а также совершенно уж языческое ее освящение, на котором я присутствовал и которое доставило ему живейшее удовольствие; из этого тщеславия проистекло и все прочее, что погубило его; о многих гибельных результатах здесь уже говорилось, а об остальных, еще более пагубных, пойдет речь дальше. [131]

Тщеславие это, которым так умело пользовался Лувуа, истощило королевство войнами и строительством бесчисленных крепостей. Нидерландская война, вызванная смертью Филиппа IV и восстановлением прав королевы, его дочери 71, привела к созданию Тройственного союза. Война с Голландией 1670 года, когда король покинул армию ради любви, навсегда напугала Европу одержанными им победами. Она возродила партию принца Оранского, ослабила республиканскую партию и дала Соединенным провинциям главу, который был чрезвычайно опасен для Франции благодаря его дарованиям, поставленным целям, упорству в их достижении, а также родственным связям и который так глубоко уязвил короля своим высокомерным отказом от руки его наименее постыдной побочной дочери 72, что тот никогда не простил ему этого, хотя впоследствии принц неоднократно выказывал ему знаки почтения и делал попытки примириться; приведенный в отчаяние подобной враждебностью, принц Оранский стал личным и наиболее опасным врагом короля и сумел извлечь из этой вражды поразительные выгоды, хотя, воюя, всегда терпел неудачи.

Его первым шагом была знаменитая Аугсбургская лига, которую он создал на страхе перед могуществом Франции, вскормившей у себя на груди куда более грозного врага. То был Лувуа, зачинатель и душа всех этих войн, потому что он был главой военного ведомства и потому что, завидуя Кольберу, хотел погубить его, истощив финансы и тем самым поставив в безвыходное [132] положение. Кольбер же, не будучи в силах отвратить войну, хотел избежать падения; лишившись возможности разумного, но твердого управления финансами и всех мыслимых средств поступления их, он в конце концов разрушил древние и почитаемые преграды между сословиями, ниспровержение которых неизбежно привело к разорению государства и мало-помалу навлекло на него беды, которые многократно ввергали подданных в нищету, разорив предварительно королевство. Вот к чему привели все эти крепости и бесчисленные армии, которые поначалу побеждали врагов, но впоследствии те взяли с нас пример, создав такие же армии, как наши, тем паче что Германия и Север были густо населены, тогда как Франция совершенно обезлюдела.

Та же зависть погубила в нашем королевстве, омываемом двумя морями, мореплавание лишь оттого, что оно процветало при Кольбере и его сыне, а зависть воспротивилась мудрому проекту строительства порта в Оге, который стал бы местом стоянки для наших кораблей в Ла-Манше, и это было величайшей ошибкой: из-за нее Франция несколько лет спустя в том же Оге лишилась многочисленного флота 73, воссозданного с такими расходами; гибель его уничтожила нашу морскую мощь и не дала возможности после стольких затраченных трудов и средств восстановить нашу морскую торговлю, первым же делом задушенную Лувуа, хотя она является источником богатства и, если можно так выразиться, душой государства, так удачно выходящего к двум морям. Та же зависть Лувуа к Кольберу отвратила короля от переговоров, ведение которых кардинал [133] Ришелье считал столь же необходимым, сколь и поддержку мореплавания и торговли, но все три эти ведомства были в руках Кольбера и его брата де Круасси, а Лувуа вовсе не для них предназначал эти трофеи, отнятые у мудрого и умелого Помпонна, хотя, чтобы удалить его, временно стакнулся с Кольбером 74.

При столь печальном внутреннем положении королевства окно Трианонского дворца стало причиной войны 1688 г.; первым делом Лувуа убедил короля не верить донесениям посланника в Голландии д’Аво и других лиц, которые сообщали из Гааги и прочих городов о планах и приготовлениях к революции в Англии, не позволил направить наши войска через Фландрию к Соединенным провинциям, что воспрепятствовало бы исполнению этих планов, а передислоцировал их на Рейн, и это неизбежно привело к войне. В своих личных видах Лувуа одним ударом убивал двух зайцев: этой преднамеренной неосторожностью он обеспечил долгую и тяжелую войну с Голландией и Англией, зная, что король при своей закоренелой ненависти к принцу Оранскому ни за что не потерпит, чтобы тот возвысился и укрепился на развалинах католической веры и трона короля Иакова II, его личного друга, покуда будет хоть какая-то надежда свергнуть первого и вернуть престол второму; одновременно с этим Лувуа воспользовался смертью курфюрста-архиепископа Кельнского и борьбой за избрание на это место, начавшейся между его племянником принцем Клементом Баварским и его коадъютором кардиналом Фюрстенбергом, один из которых открыто поддерживался императором, а другой – [134] Францией, и под этим предлогом убедил короля совершить нападение на императора и империю, осадив Филиппсбург, а чтобы сделать войну ожесточенней и длительней, приказал спалить Вормс, Шпейер и опустошить весь Пфальц 75, за исключением Майнца, который он велел королевской армии захватить. Уверенный после столь неожиданной для всех завязки, что начнется жесточайшая война с императором, империей и Голландией, он, преследуя личный интерес затянуть ее как можно дольше, приказал сменить театр военных действий.

Направь он удар на не имевшую крепостей Германию, многочисленные князья маленьких слабосильных государств не выдержали бы, но это было чревато слишком скорым миром, несмотря даже на ярость, которую он возбудил там безжалостным опустошением. Фландрия же, напротив, изобиловала крепостями, войти в которые после объявления войны было нелегко. Так вот, Лувуа убедил короля сделать Фландрию главным театром военных действий и сосредоточить там главные силы, а в Германии вести военные действия предупредительного характера и для реквизиций провианта. Он соблазнил короля возможностью самому взять эти крепости и вновь покарать голландцев, которые только что посадили принца Оранского на трон короля Иакова II, укрывшегося вместе с семьей во Франции, и тем самым втянул его в бесконечную войну, меж тем как она закончилась бы весьма быстро, по крайней мере с императором и империей, перенеси он стремительно военные действия в центр Германии, придерживаясь оборонительной тактики во [135] Фландрии: голландцы, удовлетворенные своим успехом в Англии, не смели бы и надеяться на успешное продвижение в стране со столькими крепостями. Но это еще не все. Лувуа хотел вполне сдержать свое слово; война, которую он разжег, не устраивала его, он жаждал вести ее против всей Европы. Испания, по причине своих владений во Фландрии бывшая в тесном союзе с императором и даже с голландцами, тоже вступила в войну, а это дало Лувуа повод для осуществления его планов насчет Ломбардии, продолжением каковых было намерение вынудить герцога Савойского объявить Франции войну. Государь этот мечтал только о нейтралитете и, будучи слабее, соглашался пропускать за плату через свою страну французские войска небольшими отрядами установленной численности и с соблюдением определенных правил. С этим трудно было не согласиться, поэтому Катина, уже стоявший на границе с войсками, назначенными для похода в Ломбардию, получил приказ вступить в переговоры. Однако по мере того, как они продвигались, Лувуа выдвигал все большие требования и слал курьера за курьером со столь противоречивыми распоряжениями, что и герцог Савойский, и Катина перестали что-либо понимать. Герцог Савойский решил написать королю, дабы узнать, чего он требует, и с тем сообразовываться. Но это не соответствовало намерениям Лувуа, стремившегося толкнуть этого государя на объявление войны. Он посмел перехватить письмо к королю и без его ведома предъявить такие непомерные требования, что исполнение их означало бы для Савойского герцогства сдаться на милость Франции. Герцог [136] Савойский, не получив ответа на свое письмо и обиженный презрительным молчанием короля, выразил протест и весьма резкое недовольство. Лувуа воспринял это как повод трактовать его дерзко и высокомерно и многочисленными афронтами подвигнуть больше чем к недовольству, а для того приказал Катина враждебно обращаться с ним, хотя тот не мог взять в толк подобной тактики министра, который, не находясь с Савойей в состоянии войны, добивался от нее большего, чем предполагалось. А покуда шли эти странные переговоры, император, принц Оранский и голландцы, совершенно разумно считавшие крайне важным перетянуть Савойю на свою сторону, сумели воспользоваться положением. Герцог Савойский вопреки собственному желанию был вынужден вступить с ними в союз и стал благодаря пограничному положению своего герцогства самым опасным и грозным противником Франции, чего как раз добивался и добился Лувуа.

Вот какова была слепота короля и хитрость, дерзостность, чудовищная власть министра, непревзойденного в разработке и исполнении диспозиций, но бесконечно пагубного для Франции, когда он стал править ею, словно первый министр; не будучи таковым, он сумел низвергнуть всех остальных министров, толкал короля, куда и как хотел, и поистине стал властелином королевства. Ему повезло пережить Кольбера и Сеньеле, своих давних врагов и соперников. Но радость его была недолгой.

История с опалой и концом этого прославленного министра слишком интересна, чтобы забыть [137] о ней, и здесь весьма уместно привести ее. Хоть я был еще отрок, когда она произошла, и жил в родительском доме, однако впоследствии узнал ее во всех подробностях и не боюсь рассказывать о ней, поскольку все сведения получил из источников, заслуживающих совершеннейшего доверия по причине их полной беспристрастности.

Эпизод с окном Трианонского дворца показывает, каков был характер Лувуа. Этот характер, который он не мог сдержать, сочетался с пламенным стремлением к величию, благоденствию и славе короля, что было основой и надежнейшей опорой его собственного благополучия и огромной власти. Он обрел такое доверие государя, что стал поверенным его невероятного решения жениться на г-же де Ментенон и был одним из двух свидетелей на этом чудовищном бракосочетании. Однако у него достало мужества достойно повести себя, доказать королю, какому бесчестью он подвергнет себя, ежели когда-либо открыто объявит об этом браке, и вырвать его королевское слово до конца жизни не объявлять о нем, а равно убедить короля повторить свое обещание Парижскому архиепископу Арле, который как глава диоцеза вынужден был присутствовать на бракосочетании, дабы сделать оглашение и совершить прочие положенные формальности.

Через много лет Лувуа, всегда отлично осведомленный о самых тайных деталях домашней жизни короля, поскольку не скупился, лишь бы поскорей добыть наивернейшие сведения, узнал об интригах г-жи де Ментенон, требующей объявления их брака, и о том, что король имел слабость обещать ей это и что объявления ждать недолго. [138] Лувуа пригласил архиепископа Парижского в Версаль, а сам после обеда взял бумаги, направился к королю и, как обычно, прошел к нему в кабинет. Король, собиравшийся на прогулку, только что встал со стульчака и как раз натягивал штаны. Увидев Лувуа в неурочный час, он поинтересовался, что его привело. «Некое неотложное и важное дело», – отвечает Лувуа со скорбным видом, удивившим короля и вынудившим его приказать слугам, которые всегда находились в том кабинете, выйти. Они вышли, но оставили двери открытыми, так что могли все слышать, а в зеркале и все видеть, в чем и состояла величайшая опасность королевских кабинетов. Как только они вышли, Лувуа тут же выложил королю, что его привело. Этот монарх нередко притворялся, но никогда не опускался до лжи. Пораженный тем, что все раскрылось, он запутался в неубедительных и явных увертках, но, поскольку министр не отставал, пошел в направлении кабинета, где были слуги, чтобы тем самым избавиться от него; однако Лувуа, понявший это, бросившись на колени, задержал короля, вытащил из ножен ни на что не годную шпажонку, которую носил, и, протягивая ее эфесом королю, стал умолять тут же прикончить его, если король не откажется от намерения объявить о своем браке, нарушит слово, данное ему, а вернее, самому себе, и покроет себя в глазах всей Европы позором, до которого он, Лувуа, не хочет дожить. Король топает ногами, гневается, кричит Лувуа, чтобы тот отпустил его. Но Лувуа все крепче сжимает колени короля, боясь, что тот вырвется, и доказывает, как [139] чудовищно не сочетаются его королевский сан и слава, которую он соединил с этим саном, с постыдностью того, что король намерен совершить и что впоследствии убьет его стыдом и раскаянием; одним словом, Лувуа вторично вырывает у него слово никогда не объявлять об этом браке. Вечером приезжает архиепископ Парижский, и Лувуа рассказывает ему, что совершил. Прелат-царедворец на такое не был бы способен, так что поистине поступок Лувуа можно назвать благородным, с какой стороны на него не гляди, тем паче для всемогущего министра, который изо всех сил цепляется за свою власть и пост и который, решаясь на подобный поступок, представляет все могущество г-жи де Ментенон, а следовательно, и ненависть, какую она обрушит на него, если этот поступок откроется, а он при своей осведомленности даже не льстил себя надеждой, что это останется тайной. Архиепископ, которому оставалось лишь утвердить короля в слове, некогда данном ему и Лувуа, а теперь вторично подтвержденном министру, не посмел отказаться от этого почетного и безопасного поручения. На следующее утро он беседовал с королем и легко добился от него возобновления клятвы. Однако обещание, данное королем г-же де Ментенон, предполагало незамедлительное его выполнение, и она со дня на день ждала, что ее объявят супругой короля. Через несколько дней, обеспокоенная молчанием короля, она рискнула в разговоре коснуться этого вопроса. Замешательство, в которое пришел король, крайне встревожило ее. Она попыталась настаивать; король, уже все обдумавший, оборвал ее: он, насколько мог, подсластил пилюлю, однако [140] попросил не мечтать более об этом объявлении и никогда с ним не заговаривать о нем. После первого приступа отчаяния, вызванного крушением надежд, которые, казалось, были близки к воплощению, первейшей ее заботой стало разузнать, кому она этим обязана. Осведомленность ее ничуть не уступала осведомленности Лувуа. Словом, в конце концов ей стало известно, что и в какой день произошло между королем и министром.

Не стоит поэтому удивляться, что она поклялась добиться опалы Лувуа и всячески подготавливала ее, пока не достигла цели, однако тогда время для этого было не самое подходящее. При подозрительности, присущей королю, нужно было выждать, пока дело забудется, и дождаться условий, чтобы постепенно подкопаться под врага, пользующегося совершенным доверием своего властелина и ввиду войны крайне ему необходимого. Роль, какую сыграл архиепископ Парижский, сколь бы ни была она незначительна, тем паче что дело уже было сделано, тоже не ушла от внимания г-жи де Ментенон, и это, скажем походя, исподволь привело его ко все возрастающей немилости; вполне возможно, неудовольствие короля, пришедшее на смену столь длительной и нескрываемой благосклонности, сократило его дни, хотя прожил он на три года дольше, чем Лувуа.

Что же касается министра, несостоявшаяся султанша спешила избавиться от него и не упускала ни единой возможности подготовить пути для этого. Блестящим тому поводом стали опустошения, произведенные в Пфальце. Г-жа де Ментенон не преминула живописать королю всю их жестокость и не упустила случая возбудить в нем [141] сильнейшие угрызения совести, на которые в ту пору он был куда более способен, чем в последующем. Воздействовала она также и утверждениями, что жесточайшую ненависть за это питают не к министру, а к самому королю, и указывала на опаснейшие последствия, которые могут из этого проистечь. В конце концов она восстановила короля против Лувуа и вызвала в нем сильнейшее недовольство министров. А тот, неудовлетворенной жестокостями, произведенными в Пфальце, захотел сжечь Трир. Он доказывал королю, что это еще необходимей, чем в случае с Вормсом и Шпейером, где неприятель мог бы создать себе плацдарм, а теперь он создаст его в Трире, что для нас окажется куда опаснее. Разгорелся спор, но король не дал или не захотел дать себя убедить. Надо полагать, что г-жа Ментенон не пыталась после смягчить разногласия. Через несколько дней Лувуа, обладавший среди прочих недостатков упрямством и вдобавок по опыту не сомневавшийся, что сможет принудить короля, к чему хочет, как обычно, занимался с королем делами в покоях г-жи де Ментенон. Под конец он сказал, что, чувствуя, что единственной причиной, удерживающей его величество от столь необходимого для его же пользы предания Трира огню, являются тревоги совести, он счел необходимым избавить короля от принятия решения и взял его на себя, а для этого, не оповещая его, послал курьера с приказом немедленно сжечь Трир. Король вопреки своему характеру тут же вспыхнул таким гневом, что кинулся на Лувуа с каминными щипцами и ударил бы его, не бросься между ним г-жа де Ментенон с криком: «Что вы делаете, [142] государь!» Король велел Лувуа вернуться и с пылающим взором сказал ему: «Тотчас же пошлите второго курьера с приказом, отменяющим первый, да постарайтесь, чтобы он прибыл вовремя. Помните, вы ответите головой, если там сгорит хоть один дом». Лувуа, полуживой от страха, мигом исчез. Но не потому, что торопился отослать приказ: он предусмотрительно не отправил первого курьера. Он вручил ему пакет с приказанием сжечь Трир, но велел в полной готовности ждать, пока он не вернется от короля. Не отваживаясь самовольно отдать такое приказание, после того как король выразил отвращение и несогласие, он пошел на хитрость, полагая, что государь рассердится, но на этом все и кончится. Если бы дело пошло так, как он предполагал, то, возвратясь, он отослал бы курьера. Но Лувуа был достаточно благоразумен, чтобы не торопиться с отправлением курьера, и в этом его счастье. Теперь ему осталось забрать у курьера пакет и велеть снять сапоги для верховой езды. Король же пребывал в уверенности, что курьер был отправлен, а второй прибыл вовремя, чтобы остановить исполнение приказа.

После столь странного и неожиданного для короля происшествия у г-жи де Ментенон появились сильные козыри против министра. Другой столь же похвальный поступок завершил его падение. Зимой 1691/92 года Лувуа разработал план взятия Бергена 76 в начале весны, а то и раньше. Поскольку все познается в сравнении, скажем, что состояние финансов тогда было куда лучшим, чем впоследствии, но продолжалось это крайне недолго из-за взятой недавно привычки безжалостно [143] транжирить их; и такое положение побудило Лувуа предложить королю отправиться в Берген, не беря туда дам. Шанле, посвященный во все военные секреты, посоветовал Лувуа поостеречься с предложением, которое может раздражить г-жу де Ментенон; та и без того терпеть его не может и обладает достаточным влиянием, чтобы его погубить. Лувуа же, предвидя, каковы будут расходы и сколько затруднений принесет участие дам в походе, предпочел благо государства и славу короля собственной безопасности, и в результате тот сам провел осаду, взял крепость, а дамы оставались в Версале, куда король вернулся сразу после взятия Бергена. Но так же, как последняя капля переполняет чашу, совершеннейший пустяк, случившийся во время этой осады, довершил падение Лувуа. Король, тщеславившийся тем, что лучше всех знает военное дело до самых последних мелочей, объезжая как-то вокруг лагеря, нашел, что один кавалерийский дозор выставлен не там, где следует, и сам переставил его на другое место. В тот же день после обеда король опять совершал прогулку вокруг лагеря и получилось так, что он снова наткнулся на тот же дозор, стоящий не там, куда он его поставил. Король был поражен и возмущен. Он спросил у капитана, кто его поставил здесь, и тот ответил, что Лувуа, проезжавший мимо. «А вы ему сказали, что это я вас переставил?» – поинтересовался король. «Да, государь», – ответил капитан. Уязвленный король обернулся к свите и бросил: «Ну, как вам нравится этот Лувуа? Он мнит себя великим полководцем, который никогда не ошибается», после чего переставил капитана с караулом туда же, куда утром. [144] Поступок Лувуа был глупым и дерзким, и король совершенно справедливо оценил его. Однако он был настолько уязвлен, что так и не смог простить, и уже после смерти Лувуа, вновь призвав Помпонна в государственный совет, вспоминал тому об этом происшествии, все еще досадуя на бывшего министра за его самонадеянность. Об этом мне рассказал сам аббат Помпонн.

После возвращения из Бергена холодность короля к Лувуа лишь усилилась, причем до такой степени, что надменный министр, считавший, что во время такой большой войны он совершенно незаменим, стал всего опасаться. Супруга маршала де Рошфора, бывшая с ним в большой дружбе, как-то вместе со своей дочерью г-жой де Бланзак приехала к Лувуа в Медон на обед, и он повез их на прогулку, о чем они мне обе и рассказывали. Они ехали в маленькой легкой коляске, которой правил сам Лувуа. И они слышали, как он, глубоко задумавшись, говорил сам с собой: «Решится ли он?.. Но, может, его вынудят это сделать?.. Нет... И все-таки... Нет, он не отважится...» Пока продолжался этот монолог, коляска катилась, а мать и дочь молча подталкивали друг друга локтями, как вдруг г-жа де Рошфор увидела, что лошади на самом берегу у воды, и едва успела, наклонясь вперед, схватиться за вожжи и дернуть их, крича Лувуа, что сейчас он всех утопит. От крика Лувуа словно пробудился из глубокого сна, остановил лошадей, повернул их и признался, что он вправду задумался и совсем забыл о коляске. Пребывая в подобном замешательстве, он стал пить по утрам воды в Трианоне 77. 16 июля я был в Версале по одному достаточно неприятному [145] делу: мой отец, находившийся с моей матушкой в Блае, судился с Сурди, командующим войсками в Гиени, которого безуспешно поддерживал Лувуа, а король соблаговолил решить дело в пользу моего отца. Несмотря ни на что, мне посоветовали пойти поблагодарить Лувуа, и он был так обходителен, так поздравлял меня, словно все время старался ради моего отца. Таковы нравы при дворе. Прежде я никогда с ним не говорил. Выйдя в тот же день после обеда короля, я встретил Лувуа в одной из комнаток, расположенных между кордегардией и большой залой, смежной с двориком принцев; он о чем-то беседовал с г-ном де Марсаном, направляясь в покои г-жи де Ментенон, чтобы заняться делами с королем, который после этого собирался прогуляться пешком по Версальскому парку, причем придворные могли сопровождать его во время этой прогулки. В тот же день около четырех часов пополудни я пришел к г-ну де Шатонефу и узнал, что у г-жи де Ментенон Лувуа почувствовал себя нехорошо и король отослал его домой; он пешком вернулся к себе, и там министру сразу стало настолько хуже, что ему сделали клизму, которая тут же подействовала; сразу после этого он скончался, призывая своего сына Барбезье, который так и не успел повидаться с ним, хотя немедленно прибежал к нему. Можно представить, как поражен был двор. Хоть мне было всего пятнадцать лет, я решил посмотреть, как станет вести себя король после столь серьезного события. Я дождался его и сопровождал в продолжение всей прогулки. Мне показалось, что король держится со своей обычной величественностью, но в то же время в нем [146] ощущаются некое облегчение и раскованность, что меня изрядно удивило, чтоб не сказать больше; в ту пору и долго еще после того я не знал всех тех обстоятельств, о которых сейчас повествую. И еще я обратил внимание, что вместо того, чтобы пойти полюбоваться фонтанами и вообще, как обычно, прогуливаться по парку, король ходил туда-сюда по балюстраде оранжереи, откуда, когда он шел в сторону дворца, видно помещение суперинтендантства, где только что скончался Лувуа; оно замыкало старое крыло дворца сбоку от оранжереи, и король все время обращал к нему взоры. Имя Лувуа не было ни разу произнесено, никто словом не обмолвился об этой неожиданной, скоропостижной смерти, пока от короля Английского из Сен-Жермена не прибыл посланец, который, найдя его величество на террасе, передал ему соболезнования по случаю постигшей его утраты. «Сударь, – ничуть не огорченно отвечал ему король, – передайте королю и королеве Англии мои изъявления почтения и благодарность, а также скажите им, что ни мои, ни их дела от этого не пойдут хуже». Посланец отдал поклон и удалился, лицо его и весь вид свидетельствовали о крайнем изумлении. Я с любопытством наблюдал и за этим, и за тем, как вельможи, сопровождавшие короля на прогулке, молча переглядывались между собой.

Барбезье получил право наследовать Лувуа в должности государственного секретаря в 1685 году, когда ему еще не исполнилось восемнадцати и отец его отнял это право у своего старшего сына Куртанво, сочтя его неспособным. Таким образом, Барбезье в течение шести лет состоял при [147] Лувуа до самой его смерти в качестве ученика, и ему было двадцать четыре года, когда тот умер в самое время, чтобы избежать величайшей беды. К моменту смерти низвержение Лувуа было предрешено, и на следующий день его должны были арестовать и заключить в Бастилию. Какие последствия проистекли бы из этого? Смерть Лувуа сокрыла их во мраке, однако то, что король принял решение арестовать его, несомненно; я впоследствии узнал об этом от весьма осведомленных людей, самым же главным доказательством является то, что король сам сказал это Шамийару, а тот уже потом рассказал мне. Этим-то, я думаю, и объясняется хорошее настроение короля в день смерти министра: он испытал облегчение, что не придется завтра исполнять принятое решение и тем самым он избавлялся от всяких неприятных последствий.

Король, возвратись к себе после прогулки, послал за Шанле; он собирался отдать ему пост государственного секретаря, управляющего военным ведомством, который занимал Лувуа. Шанле поблагодарил и решительно отказался. Он сказал королю, что слишком обязан Лувуа, его дружбе, его доверию, чтобы обойти его сына и отнять место, на которое у того наследственное право. Он изо всех сил стоял за Барбезье, предложил исполнять под началом Барбезье все, что ему соблаговолят поручить, обещал передать ему весь накопленный опыт, а в заключение сказал, что он предпочтет, чтобы на него назначили кого угодно, только не его, и что он никогда не согласится занять должность, принадлежащую Лувуа и его сыну. [148]

Шанле был толст, белокур, невысок ростом, имел вид грубого и даже неотесанного мужика, каким и был по происхождению, однако обладал умом, хорошими манерами, и ему свойственно было великое и важное умение жить в ладу со всеми; к тому же он был добр, мягок, приветлив, предупредителен, бескорыстен, здравомыслящ, имел поразительный топографический дар и доподлинно помнил местоположение самых крохотных селений, течение и истоки ничтожнейших ручейков. Он долго служил в разных армиях генерал-квартирмейстером, был ценим генералами и всеми любим. Весьма похвально характеризует его то, что г-н де Тюренн до самой смерти не мог, да и не хотел, обходиться без него, равно как и то, что, хоть он и сохранил преданность памяти Тюренна, Лувуа ему полностью доверял. Тюренн и представил его с великими похвалами королю. Шанле был посвящен во все военные тайны, Лувуа ничего не скрывал от него и при составлении тайных планов, которые намеревался исполнить, пользовался его помощью для подготовки диспозиций и перемещения войск. Его способности, сочетающиеся с безукоризненностью и быстротой исполнения, изворотливостью и изобретательностью, весьма нравились королю, и он даже поручал ему секретные переговоры и конфиденциальные миссии. Король осыпал его благодеяниями и пожаловал большой крест ордена Св. Людовика. Однако он оставался по-прежнему скромен и потому был удивлен и сконфужен похвалами, какими его осыпали за совершенный им благородный поступок; король не держал его в тайне, а Барбезье, обязанный Шанле своей должностью, [149] с удовольствием рассказывал о нем. Впоследствии, когда мною более подробно будут представлены намерения короля и г-жи де Ментенон, уже не будет выглядеть столь странным их решение доверить такой важный пост, да еще во время войны со всей Европой, молодому человеку двадцати четырех лет, и притом сыну министра, которого они заключили бы в Бастилию, не опереди их смерть. Я соединяю здесь короля и г-жу де Ментенон, потому что именно она погубила отца и она же отдала пост сыну. Король после разговора с Шанле по своему обыкновению пошел к ней, и в тот же вечер было принято решение в пользу Барбезье.

Внезапность болезни и смерти Лувуа возбудила много толков, и они еще усилились, когда вскрытие показало, что он был отравлен 78. Он пил много воды, и в его кабинете на камине всегда стоял кувшин, из которого он наливал себе воду. Стало известно, что он пил из него, направляясь работать с королем, а также что между его выходом вместе с другими придворными с королевского обеда и возвращением в свой кабинет, где он взял необходимые для работы с королем бумаги, туда заходил полотер и несколько минут оставался там в полном одиночестве. Полотера арестовали, бросили в тюрьму, началось следствие, но он просидел там всего четыре дня и по приказу короля был освобожден, все имевшиеся уже протоколы сожгли и запретили проводить дальнейшее расследование. Даже говорить об этом было опасно, семья Лувуа всячески пресекала подобные слухи, и, таким образом, ни у кого не было сомнений, что на этот счет отданы совершенно точные [150] распоряжения. Так же старательно замяли историю с врачом, случившуюся несколькими месяцами позже, хотя первые толки о ней пригасить сразу не удалось. По случайности я знаю ее совершенно достоверно; она слишком необычна, если можно так выразиться, и потому заслуживает, чтобы завершить ею все те любопытные и интересные сведения, которые тут были рассказаны о столь значительном министре, каким был г-н де Лувуа. У моего отца много лет служил конюшим перигорский дворянин хорошего рода, приятной внешности, строгих правил, имеющий высокопоставленных родственников; фамилия его была Клеран. Этот Клеран решил искать удачи на службе у Лувуа; он сообщил об этом моему отцу, который, желая ему добра, счел правильным его решение оставить нас и перейти в конюшие к г-же де Лувуа; было это года за два-три до смерти министра. Клеран навсегда сохранил привязанность к нашей семье, мы же отвечали ему дружбой, и он посещал наш дом так часто, как ему удавалось. Он остался на службе у г-жи Лувуа и после смерти ее мужа и рассказал мне, что Серон, домашний врач министра, ставший врачом и г-на де Барбезье, продолжал жить в своей комнате в помещениях суперинтендантства в Версальском дворце, каковые помещения Барбезье сохранил за собой, хотя и не унаследовал ведомства дворцовых строений; и вот через несколько месяцев после смерти Лувуа этот Серон забаррикадировался у себя в комнате и так кричал, что на его крики сбежался народ, но он не открывал дверь и продолжал кричать почти весь день, не желая слушать ни о какой помощи ни от мирян, ни от [151] духовных лиц; дверь его так и не смогли открыть, а под конец услыхали, как он кричит, что получил по заслугам за то, что сделал со своим хозяином, что он злодей, недостойный жалости; часов через десять, исполненный отчаяния, он умер, но так ни с кем и не стал говорить и не назвал ни одного имени. Слухи после этого происшествия возобновились, но передавали их шепотом, так как громко говорить было небезопасно. Кто приказал нанести удар? Это окутано густым мраком. Друзья Лувуа, полагая, что тем самым почтят его, подозревали иностранные державы. Но отчего же они так долго медлили, ежели какая-нибудь из держав и вправду задумала столь мерзкое дело? Несомненно одно: король на такое был совершенно не способен, и никому не пришло бы в голову заподозрить его. Вернемся же, однако, к нему.

Рисвикский мир, столь дорого купленный, столь необходимый и желанный после огромного и долгого напряжения сил, казалось, принесет наконец-то Франции передышку. Королю было шестьдесят лет, и он полагал, что достиг всех вершин славы. Его великие министры умерли, не оставив после себя учеников. Ушли не только великие полководцы, но даже многие из тех, кого они взрастили, а на остальных нельзя было рассчитывать в случае новой войны либо из-за возраста, либо из-за состояния здоровья, и Лувуа, который выл от ярости под гнетом былых военачальников, установил такой порядок, чтобы в будущем не могли появиться новые, кто своими талантами сумел бы затмить его. Он давал продвигаться лишь тем, кто постоянно нуждался бы в его [152] поддержке. Плодами этих своих трудов он не успел воспользоваться, но государство тяжело поплатилось за них и до сих пор еще продолжает страдать. Не успели заключить мир, не успели насладиться им, а король в своем тщеславии пожелал удивить Европу демонстрацией своей мощи, которую почитали уже сокрушенной, и поистине удивил. Такова была причина устройства пресловутого Компьеньского лагеря, где, желая якобы показать своим внукам, принцам, картины войны, король явил такое великолепие и двора, и всех многочисленных войск, какого не знали ни знаменитейшие турниры, ни славнейшие встречи государей. Это привело к новым расходам сразу после окончания долгой и тяжелой войны. Все полки еще долгие годы испытывали тяготы после него, а иные и через два десятка лет не смогли расквитаться с долгами. Здесь мы лишь бегло коснемся этого слишком хорошо известного смотра: ранее о нем было рассказано достаточно подробно. Очень скоро пришла пора пожалеть о столь безумных и неуместных тратах, предпринятых после только что кончившейся войны 1688 года, вместо того чтобы дать стране передышку, оправиться и восстановить население, понемножку снова наполнить королевские сундуки и всяческие склады, восстановить военный и торговый флот, позволить в течение нескольких лет утихнуть ненависти и страхам, потихоньку разъединить тесно сплотившихся союзников, грозных именно своим единством и, действуя предусмотрительно, используя всевозможные разногласия между ними, довести до полного распада лигу, которая была столь пагубной, а в дальнейшем могла стать и гибельной [153] для Франции. К тому же настоятельно призывало и состояние здоровья двух монархов, один из которых 79 благодаря безмерной мудрости, умелой политике и образу действий достиг такой власти и влияния в Европе, что мог все в ней привести в движение, а другой 80, владыка самой огромной монархии, не имел ни дядьев, ни теток, ни братьев, ни сестер, ни потомства. И действительно, не прошло и четырех лет после заключения Рисвикского мира, как умер король Испании, а король Вильгельм не намного пережил его. И тут-то тщеславие короля, следствием которого стало известное событие, заставившее взяться за оружие всю Европу, привело наше великое и прекрасное королевство на край гибели. Но тут следует вернуться назад.

Уже говорилось, что король боялся ума, талантов и благородства чувств даже у своих генералов и министров. Это добавило к власти Лувуа весьма удобное средство препятствовать повышению по службе любому заслуженному человеку, который покажется ему опасным, а также с ловкостью, о которой будет рассказано ниже, мешать подготовке офицеров для замещения генеральских должностей. Если рассмотреть окружение короля с той поры, как он при обстоятельствах, о которых уже говорилось, стал ревновать к уму и заслугам, то найдется лишь очень небольшое число придворных, которым ум не стал препятствием к карьере; при этом следует исключить сановников и простых придворных, с которыми он мирился из-за их возраста или же по привычке, поскольку сам не выбирал и не приближал их, а достались они ему от первых лет [154] самостоятельного правления, начавшегося со смерти кардинала Мазарини. Г-н де Вивонн, обладавший бездной остроумия, развлекал его, но опасений не внушал: король с удовольствием пересказывал его забавные истории. Притом он был братом г-жи де Монтеспан, а это было немало, хотя, кажется, как брат не одобрял поведения сестры; кроме того, король застал его в звании обер-камергера. Г-на де Креки король застал в той же должности, которая весьма помогала ему; к тому же вся жизнь его была заполнена наслаждениями, чревоугодием, игрой в карты по крупной, и это успокаивало короля, с юности привыкшего к нему. Герцог дю Люд, также бывший камергером в те первые годы, удерживался благодаря знанию моды, красивой внешности, галантности и страсти к охоте; в сущности говоря, хоть все трое и были весьма умны, но направление их ума не могло внушить опасений, поскольку оно было таким, каким и должно быть у истинных царедворцев. Катастрофа, случившаяся с герцогом де Лозеном 81, чей ум был совершенно иного свойства, стала отместкой короля за его непохожесть, и даже небывалое и блистательное его возвращение к власти сблизило его с королем лишь внешне, о чем свидетельствуют слова, сказанные королем во время свадьбы герцога маршалу де Лоржу. О герцогах де Шеврезе и де Бовилье говорилось в своем месте. Что же касается остальных, то под конец они так тяготили его, что он давал это почувствовать большинству из них и радовался смерти каждого, как избавлению. Он не смог удержаться и высказал свою радость по случаю кончины г-на де Лафейада и парижского архиепископа Арле и, при всей [155] своей сдержанности и осмотрительности, в Марли за столом, где присутствовали герцогини де Шеврез и де Бовилье, громогласно заявил, что никогда в жизни не испытывал такого облегчения, как от смерти Лувуа и брата его де Сеньеле. После всех вышепоименованных лиц рядом с ним были только двое, отличавшиеся незаурядным умом: канцлер Поншартрен, которого король едва терпел еще задолго до его отставки и, по правде сказать, с удовольствием отделался от него, хотя и пытался это скрыть, а также Барбезье, о чьей ранней смерти в цвете лет и на вершине карьеры сожалели все. В своем месте рассказано, что в тот день за ужином в Марли король не мог скрыть свою радость 82.

Его раздражало превосходство ума и талантов бывших министров и генералов, а также немногочисленных фаворитов, щедро одаренных этими достоинствами. Он желал первенствовать духом и умом на заседаниях кабинета и в военных делах точно так же, как был первым почти везде. Но он чувствовал, что с вышеназванными лицами у него так не получается, и этого было вполне достаточно, чтобы испытать величайшее облегчение, оттого что их больше нет в живых, и в дальнейшем остерегаться выбора таких преемников им, какие смогли бы вновь возбудить в нем подобную ревность. Этим и объясняется, почему он так легко соглашался на передачу места государственного секретаря по наследству, хотя поставил себе законом не давать согласия на наследование любой другой должности; сколько раз случалось, что новички, чуть ли не дети, исполняли, порой в качестве главного лица, важнейшие функции, [156] тогда как занять таким образом куда более мелкий пост, а то и чисто номинальный, нечего было и надеяться. Поэтому при назначении на посты государственных секретарей и министров король брал в расчет только свои вкусы и выбирал крайне посредственных людей. Его это устраивало до такой степени, что порой ему случалось проговариваться, что, дескать, он намеренно выбирает таких, чтобы их воспитывать, и он действительно ставил себе это в заслугу. Новички эти нравились ему как раз своим невежеством и тем успешней вкрадывались к нему в доверие, чем чаще признавались в этом, дабы он получал удовольствие, наставляя их во всяких мелочах. Именно так завоевал его сердце Шамийар, и понадобились все беды государства и самые рискованные интриги, чтобы вынудить короля отставить его, однако король продолжал его любить и до конца жизни при каждой удобной оказии выказывал ему свое благоволение. С выбором генералов было точно так же, как с министрами. Король кичился тем, что управляет ими из своего кабинета, и хотел, чтобы все верили, будто он из кабинета командует своими войсками. Он твердо держался этого дорогого ему обыкновения, на которое, как мы вскоре увидим, натолкнул его Лувуа, и посему лишь в редчайших случаях жертвовал своим тщеславием, чтобы устранить продолжительные помехи, бросавшиеся уже всем в глаза.

Таковы были большинство министров и все генералы, когда началась война за испанское наследство. Возраст короля, его опыт, превосходство, но не ума, не талантов, не ясности взгляда, а его мнения, причем [157] превосходство чудовищное, над мнениями советников и исполнителей подобного рода, привычка к смертоноснейшему яду лести – все это уже в самом начале погубило все чудеса, дарованные нам судьбой. Вся испанская монархия без сопротивления предалась его внуку, а Пюисегюр, так поздно, лишь в 1735 году, ставший маршалом Франции, прославился планом занятия и самим занятием всех испанских крепостей в Нидерландах; он занял их все одновременно, без единого выстрела, захватив врасплох и обезоружив отряды голландцев, составлявших гарнизоны почти всех крепостей. Король, опьяненный столь поразительным успехом, весьма не ко времени вспомнил про упреки, каковые он навлек на себя несправедливостью своих войн, и про то, что страх, который он нагнал на Европу, привел к созданию могущественных коалиций, едва не погубивших его. Он решил избежать подобных неприятностей, но вместо того, чтобы воспользоваться ошеломлением, в какое это величайшее событие привело все державы, лишить голландцев войск, составлявших многочисленные гарнизоны, содержа их в плену, оружием принудить пока еще безоружные и не объединившиеся государства признать в безусловных договорах герцога Анжуйского законным наследником всех земель, какими владел почивший испанский король, тем паче что новый король уже полностью вступил во владение ими, он, кичась безумным великодушием, отпустил эти голландские войска и льстил себя бессмысленной надеждой на надежность договоров, не поддержанных силой оружия. Он тешился этим на радость [158] своим врагам, дав им время вооружиться и тесно сплотиться, после чего война стала неизбежной и король, пораженный тем, как грубо он просчитался, обнаружил, что окружен со всех сторон.

С самого начала он совершил еще один промах, какого не сделал бы даже младенец. Им он обязан Шамийару, маршалу де Вильруа и разветвленной интриге двух дочерей г-жи де Лильбон. А заключался этот промах в полном доверии к их дядюшке Водемону, личному врагу короля, если можно так говорить при столь огромной разнице в их положении, поскольку король в свое время соблаговолил весьма ясно выразить недовольство наглым его поведением в Испании и Италии и вынудил выслать его оттуда; Водемон был доверенным другом короля Вильгельма, самого непримиримого личного врага Людовика XIV, и губернатором Милана, а получил он этот пост благодаря тому же королю Вильгельму и настоятельнейшим ходатайствам императора Леопольда перед испанским королем Карлом II; наконец, его единственный сын 83 с самого начала военных действий в Италии стал вторым лицом в имперской армии, в рядах которой и погиб. Не существовало людей, которые не видели бы самым счастливым образом, что Водемон обо всем оповещает сына. Изменнические действия, причем ведшиеся чрезвычайно грубо, продолжались и после смерти сына, пока это было выгодно Водемону. Король, его министр, его главнокомандующий Вильруа никогда ни в чем не заподозрили Водемона, все так же выказывая ему благоволение и доверие и всячески отличая его; так и не нашлось достаточно отважного человека, который [159] решился бы открыть глаза королю и его министру. Из-за измены Водемона и герцога Савойского увяли лавры Катина, и маршал де Вильруа, отправленный, как античный герой, исправлять его ошибки, попался в их сети. Герцог Вандомский, прибывший туда спасать положение, покарал герцога Савойского, однако у него были весьма серьезные резоны не затрагивать Водемона: то ли он не хотел этого, то ли его одурачили, а возможно, и то и другое вместе, но он явно не желал ничего видеть.

Король по своей слабости, желая сделать приятное Шамийару, назначил его зятя Лафейада, которого раньше не приближал к себе и даже намеревался воспротивиться его браку, сразу командующим армии, доверив ему осаду Турина 84, то есть самое важное дело для государства. Талар, рожденный быть царедворцем и не годный ни на что, кроме ничтожных интриг, был разбит при Гохштедте 85, почти не понеся потерь, кроме тех, кто решился сдаться. Одна наша армия целиком и три четверти другой были отброшены из глубин империи за Рейн, и тут же у них на глазах неприятель взял Ландау. Это несчастье произошло перед освобождением из плена маршала де Вильруа 86, которому король упорно желал вернуть воинскую славу. Он был разбит при Рамильи, потеряв не более двух тысяч человек, после чего был отброшен из глубины Нидерландов в наши пределы, и ничто не могло остановить его отступление. Оставалась единственная надежда на Италию, где герцог Орлеанский наконец сменил герцога Вандомского, которого потребовали во Фландрию для спасения остатков нашей армии. Но к королевскому [160] племяннику был приставлен опекун 87, без позволения которого он ничего не мог делать, да только этот опекун был настолько бестолков, что сам нуждался в няньке. Более всего он думал, как бы не прогневать де Лафейада и его тестя. В своем месте было рассказано, к каким горестным последствиям привели эти предосторожности; как молодой герцог предвидел и предсказывал грозящие беды, как в конце концов, раздосадованный, решил ни во что не вмешиваться и какая последовала вскорости катастрофа 88.

И вот после всевозможных небывалых успехов неизменная благосклонность к Вильруа, а также к Талару, непрекращающееся доверие к Водемону, безумное и невежественное упрямство де Лафейада, всегдашнее боязливое почтение к нему Марсена стоили нам Германии, Нидерландов, Италии, утраченных в результате трех сражений, каковые все три обошлись нам в четыре тысячи убитых. Пристрастие к герцогу Вандомскому и его неразумным планам привело к тому, что мы окончательно потеряли Фландрию. Тессе, снявший в 1706 году, то есть в год поражений под Рамильи и Турином, осаду Барселоны, вынудил испанского короля пробираться из Руссильона в Наварру через Францию и увидеть, как в Мадриде провозглашают королем эрцгерцога Карла 89. Правда, сперва герцог де Бервик, а затем герцог Орлеанский поправили дела в Испании 90. Однако они вскоре снова ухудшились из-за поражения под Сарагосой 91, которое вторично пошатнуло трон Филиппа V, а в это время у нас отнимали крепости во Фландрии и граница с нею становилась беззащитна. Как при таком чудовищном положении [161] было далеко до ворот Амстердама и завоеваний в голландских и испанских Нидерландах!

Подобно больному, меняющему врачей, король сменил министров, отдав финансы Демаре, а военные дела Вуазену, однако, как этот больной, он не почувствовал себя лучше. Положение было настолько отчаянным, что король больше не мог ни вести войну, ни добиться заключения мира. Он готов был на все: уйти из Испании, отдать на границах все, что потребуют. Враги радовались его поражению и вели переговоры лишь затем, чтобы поиздеваться над ним. Наконец на заседании совета короля увидели в слезах, и Торси весьма легкомысленно отправился в Гаагу 92 разведать, можно ли на что-нибудь надеяться. Мы уже знаем горестные и постыдные последствия этого предприятия и позор последовавших за ним переговоров в Гертрудьенберге 93, где, не говоря уже о более чем странных требованиях о возмещении ущерба, от короля потребовали ни больше ни меньше как дать пройти вражеским армиям через Францию, чтобы изгнать его внука из Испании, а также передать союзникам четыре главнейшие твердыни Франции: Камбре, Мец, Ла-Рошель и, кажется, Байонну, ежели только король не предпочтет сам силой оружия отнять у внука престол, и притом в весьма определенные сроки. Вот к чему приводит слепота при выборе, горделивое желание все делать самому, зависть к былым министрам и полководцам, продиктованное тщеславием стремление назначать своими помощниками таких людей, которым невозможно будет приписать заслуги, дабы ни с кем не делить славу великого, желание все вопросы обсуждать в тесном кругу [162] советников, которое, сделав короля для всех недоступным, толкнуло его в ужасные тенета Водемона, а после – герцога Вандомского, и наконец вся эта прискорбная система управления, приведшая государство к очевидной опасности окончательной катастрофы и ввергшая в крайнее отчаяние сего владыку мира и войны, сего каравшего народы раздавателя корон, сего завоевателя, сего величайшего из великих, сего бессмертного, на памятники которому извели всю бронзу и мрамор и для которого уже не хватало фимиама.

Он уже стоял на самом краю бездны и имел страшную возможность измерить всю ее глубину, как вдруг всемогущая длань, которая способна из нескольких зернышек песка воздвигнуть преграду для самой свирепой морской бури, удержала сего самонадеянного и высокомерного монарха от окончательной гибели, заставив его испить до конца чашу бессилия, несчастий и ничтожности. Это великое дело сотворили песчинки иного свойства, но тем не менее песчинки по причине своей незначительности. Сперва ничтожная женская ссора у королевы Английской 94 и последовавшая из этого интрига, а затем и смутное, неопределенное влечение к кровному родичу 95 оторвали Англию от могучей коалиции. Непомерное презрение принца Евгения к нашим генералам привело к тому, что Франция могла бы назвать спасением под Дененом 96, и это не столь уж жестокое сражение имело такие последствия, что в конце концов привела к миру, но к миру совершенно иному, нежели тот, что был бы с радостью заключен, согласись враги на него до этого события, в котором нельзя не усмотреть десницы всемогущего Бога, что [163] возвышает, низвергает, избавляет, когда хочет. Тем не менее этот мир, так дорого обошедшийся Франции, а Испании стоивший половины ее владений, был плодом всего вышеизложенного, а кроме того, нашего всегдашнего неумения здраво оценивать себя, когда дела начинают ухудшаться, неизменной надежды поправить их, а равно как я уже сообщал в своем месте, и от нашего упорного нежелания поступиться хотя бы пядью испанских владений, иначе говоря, еще одного безумства, в котором нам очень скоро пришлось раскаяться, стеная под бременем его последствий, каковые ощущаются до сих пор и будут ощущаться еще долго.

Этим кратким обращением к истории царствования столь длительного, полного событий и к тому же связанного с личностью короля, невозможно пренебречь, ежели желаешь представить сего монарха таким, каким он действительно был. А был он богатым, великим, победоносным вершителем судеб Европы, внушавшим страх и восхищение, пока были живы министры и полководцы, поистине достойные своих должностей. Когда же они ушли, механизм еще некоторое время вращался, поскольку они дали ему толчок. Но вскоре обнаружился истинный характер происходящего, умножились ошибки и заблуждения, стал надвигаться упадок, однако это не открыло глаза деспотическому властелину, ревниво желавшему все делать и всем управлять самому; похоже было, что пренебрежение, с каким относились к нему за границей, он возмещал удвоенным трепетом и страхом перед собой внутри королевства.

Сей государь был счастлив – если только он [164] действительно был счастлив – во всем: наделенный крепким здоровьем, почти незнакомый с недугами, он был счастлив в своем веке, столь плодотворном и щедром во всех отношениях, что его в этом смысле можно бы сравнить с веком Августа; был счастлив в своих подданных, обожавших его и жертвовавших ради него своим достоянием, своей кровью, своими талантами, иногда – добрым именем, а подчас даже честью; немало людей жертвовали и совестью, и верой, лишь бы служить ему, причем нередко из одного только желания ему угодить. Особливо счастлив он был бы в семье, будь у него только одна, законная; мать его довольствовалась изъявляемым ей почтением и оказываемым доверием; брат, чья жизнь была загублена достойными сожаления склонностями и который погряз в ничтожестве, стремился только к деньгам, трепетал перед королем за себя и своих фаворитов и был почти таким же низменным царедворцем, как все те, кто стремился сделать карьеру; добродетельная супруга, влюбленная в него и бесконечно терпеливая, хотя, впрочем, совершенно бездарная, стала истинной француженкой; единственный сын, которого он всегда водил на помочах и который в пятьдесят лет мог только стенать под бременем притеснений и немилости, который, окруженный со всех сторон соглядатаями, осмеливался делать лишь то, что ему дозволялось, и, приверженный к земным радостям, не решался даже на малейший протест; внуки, которые благодаря возрасту и примеру отца, а также помочам, на коих их держали, не вызывали беспокойства, невзирая на большие дарования старшего, на величие среднего, не вышедшего из [165] совершенного повиновения деду, даже когда он унаследовал престол, на порывы, проявлявшиеся в детстве у младшего, но впоследствии не оправдавшие вызванных ими опасений; племянник, который при всей приверженности к распутству трепетал перед ним, и от одного слова, а то и взгляда короля в нем замирало все – ум, таланты, легкомысленные поползновения и безрассудные слова, перенятые им у каких-нибудь развратников; ежели перейти на более отдаленную степень родства, то принцы крови были того же склада, начиная с Великого Конде, который после возвращения с Пиренейским миром 97 стал трусом и низкопоклонствовал даже перед министрами; его высочество Принц, его сын, самый гнусный, самый презренный из всех царедворцев; его высочество Герцог при всем его благородном мужестве был угрюм, свиреп и уже поэтому никак не мог внушать опасений, да к тому же при таком характере еще более, чем все его родственники, робел перед королем и правительством; оба принца де Конти 98 были весьма любезны, но старший слишком рано умер, а младший при всем уме, отваге, изяществе, знаниях, нескрываемой к нему всеобщей симпатии даже при дворе был до смерти перепуган, раздавлен ненавистью короля, неприязнь которого в конце концов свела его в могилу; знать, обессиленная и разоренная долгими смутами, неизбежно попала в зависимость от короля; их наследники 99, разобщенные, пребывающие в разладе между собой, погрязли в невежестве, легкомыслии, наслаждениях, безумных тратах, те же, кто был не столь испорчен, устремлялись к карьере и, движимые лишь честолюбивыми помыслами [166] продвинуться при дворе, становились рабами; парламенты, укрощенные рядом усиливавшихся ударов, оскудели, былое судейское сословие с его взглядами и суровыми нравами мало-помалу сошло на нет, а вместо него в изобилии появились сынки деловых людей, величественные глупцы или невежественные педанты, лихоимцы, думающие лишь о кошельке и зачастую торгующие правосудием, да несколько президентов, кичливых до наглости, а впрочем, людей пустейших; это уже не была корпорация, и со временем не осталось почти никого, кто решался бы даже про себя строить какие-то замыслы, а уж тем паче кому бы то ни было доверить их; наконец дошло до разделения самых близких и самых значительных домов, до полного забвения уз родства и родственников, если не считать траура по самым далеким, и постепенно все обязанности неизбежно свелись к одной – трепетать и стараться угодить. В этом была причина внутреннего спокойствия, ничем не нарушаемого, кроме внезапного безумия шевалье де Рогана 100, брата отца герцога де Субиза, тотчас же поплатившегося за это головой, и возмущения севеннских фанатиков 101, которое возбудило гораздо большую тревогу, чем того заслуживало, длилось недолго и не имело никаких последствий, хотя случилось в разгар тяжелой войны против всей Европы. Отсюда безмерная власть, которая могла делать все, что, хотела, и слишком часто делала все, что могла, никогда не встречая даже малейшего сопротивления, если не считать даже не сопротивления, а скорее видимости его из-за отношений с Римом, а в последнее время из-за буллы. Вот это и называется жить и царить, хотя надо признать, [167] что, даже оставляя в стороне управление министрами и армией, никогда ни один государь не обладал столь высоким искусством править. Давний двор королевы-матери, содержавшийся ею с великолепным умением, внушил королю изысканную учтивость, величественность даже в любовных делах, достоинство, царственность во всем, которую он умел сохранять всю жизнь и даже в конце ее, когда довел двор до полнейшего оскудения. Однако он хотел, чтобы достоинство это было только для него и исходило от него, однако и такое, весьма относительное, достоинство он почти окончательно подорвал, дабы успешней прикончить и уничтожить всякое иное и постепенно заменить его единообразием, что он и сделал, упразднив, насколько возможно, всякий церемониал и отличия, от которых сохранил только тень да те, что были слишком очевидны, чтобы их отменять, но и в них он посеял плевелы, сделавшие их отчасти тягостными, отчасти нелепыми. Такая политика помогала ему разделять, разъединять, укреплять зависимость от него, многократно ее усиливать, пользуясь бесчисленными и весьма любопытными поводами, которые, не будь такого коварства, оставались бы в порядке вещей, не вызывали бы споров и не вынуждали бы прибегать за их разрешением к королю. Его правилом было предупреждать их, а – за исключением самых очевидных – не решать; он умело старался не уменьшать число подобных случаев, считая их крайне выгодными для себя. Так же он действовал и в отношении провинций; при нем все там стало спорным и противозаконным, из чего он извлекал такие же выгоды. [168]

Постепенно он добился, чтобы все, даже те, кого он мало ценил, служили и увеличивали собой число придворных. Всякий, достигший возраста службы, не смел опаздывать со вступлением в нее. То была еще одна хитрость, дабы погубить знать, приучить ее к равенству и перемешать с остальными сословиями. Этим изобретением мы обязаны королю и Лувуа, который жаждал главенствовать над знатью и сделать ее зависимой от себя, чтобы люди, рожденные повелевать другими, существовали бы лишь в идеале, а на самом бы деле их не было. Под предлогом, что любая военная служба почетна и что прежде, чем командовать, следует научиться подчиняться, он заставил всех, исключая лишь принцев крови, начинать ее с самых низших чинов в гвардии и нести ее, как простые гвардейцы, в наружных и внутренних караулах, зимою и летом, а равно и в армии. Впоследствии это так называемое обучение он заменил службой в мушкетерах, но и оно оказалось столь же бесполезным, так как по-настоящему эта служба ничему не учила, а лишь баловала и была пустой тратой времени, однако там принудительно и преднамеренно смешивали людей разного рода и происхождения; именно этого и хотел король от подобного ученичества, которое следовало проходить в течение целого года, со всей покорностью и старательностью исполняя бессмысленную службу; после этого нужно было претерпеть еще одну школу, но она хоть могла считаться таковой. Для тех, кто изъявлял желание служить в кавалерии, то была кавалерийская рота, а для тех, кто выбирал пехоту, чин лейтенанта в королевском полку, и король как полковник этого полка самолично [169] занимался им и особо отличал его среди других. То была вторая ступень службы в малых чинах, на которой король удерживал более или менее долго, прежде чем дозволял купить полк; такой порядок давал возможность королю и его министру выказать благосклонность или суровость в зависимости от того, как они намеревались обойтись с молодыми людьми, основываясь либо на аттестациях, полученных чаще всего тайным образом, либо на отношении короля или министра к родителям, что было важнее всего. Служба в младших чинах, кроме скуки и отвращения, а также естественной зависти к тем, кто раньше вышел из нее, нечего не давала, поскольку не больно-то учитывалась при получении полка, не ограничивалась во времени и не засчитывалась при продвижении; было установлено, что датой, от которой ведется отсчет для повышения, является день получения чина полковника кавалерии или пехоты.

По этому правилу для всех, находящихся в службе, кто бы они ни были, устанавливалось полное равенство в части продвижения и чинов, кроме редких и исключительных случаев вроде отличия в сражении или доставки важного донесения с поля боя. Следовательно, любое ускорение или задержка в получении полка становились весьма чувствительны: ведь от этого зависели все последующие повышения, которые теперь производились лишь по старшинству, что именовалось порядком производства в чин; поэтому знать растворилась среди офицеров самого разного происхождения, какового смешения и желал король; от этого постепенно произошло полное забвение всех и вся, любых различий личных и [170] родословных, и все равно состояли на военной службе, ставшей доступной каждому и находившейся полностью в руках короля, а еще вернее, министра и даже его чиновников, и министр этот неизменно находил поводы, кому хотел, оказать предпочтение в производстве, а кого хотел, унизить и никогда не упускал возможности устроить так, чтобы продвинуть своих протеже вопреки порядку, а кого заблагорассудится, придержать. Ежели кто, наскучив, с досады или же по какому-нибудь неудовольствию бросал службу, его ждала верная опала, и было чудо, если после годов повторяющихся отказов ему удавалось вновь вынырнуть на поверхность. Тех же, кто не состоял при дворе и нигде не служил, мало того, что сам король не выпускал из виду, держал под особым надзором военный министр, и всякий оставивший службу мог быть уверен, что сам он и его семья подвергнутся в провинции или в городе всевозможным унижениям, а зачастую и преследованиям, какие только вздумаются интендантам провинций, осуществлявшим их, и которые касались владений и состояния этих лиц.

Великие и малые, славные и безвестные вынуждены были вступать в службу и нести ее тяготы наравне с простым народом, находясь в покорной зависимости от военного министра и даже его чиновников. Ле Гершуа, умерший государственным советником, а тогда бывший интендантом Алансона, показал мне в Ла Ферте приказ о розыске в его податном округе дворян с совершеннолетними детьми, не вступившими в службу, и о принуждении их вступить под угрозой удвоения и утроения подушной подати тем, кто не [171] подчинится, а также чинения им всяких притеснений. Было это в связи с одним дворянином, в котором я принимал участие, и, узнав про приказ, я тут же послал за ним, чтобы склонить подчиниться. Ле Гершуа потом был интендантом в Безансоне, а государственным советником стал в начале Регентства.

Прежде чем покончить с военной политикой, следует показать, до какой степени Лувуа, дабы подчинить все собственной власти, злоупотреблял презренной ревностью короля и его стремлением все делать самому, держать все в непосредственной зависимости от себя, и как пагубное это честолюбие иссушило источник, дающий полководцев, довело Францию до того, что теперь у нее нет ни их, ни даже надежды на их появление: ведь ученик может научиться только от учителя, и нужно, чтобы такая преемственность не прерывалась и продолжалась от одного к другому, ввиду того что дарования не создаются людьми.

Мы уже видели, какими бедами обязана Франция этому вредоносному министру: бесконечными войнами, которые он затевал, чтобы быть необходимым, ради собственного возвышения, собственной власти, собственного всемогущества; бесчисленными армиями, научившими наших врагов создавать такие же, но только у них население неисчерпаемо, а наше королевство обезлюдело; наконец, упадком мореплавания, торговли, наших мануфактур и колоний из-за зависти Лувуа к Кольберу, к его брату и его сыну 102, которые управляли этими ведомствами, а также превосходно исполненным замыслом разорить богатую и процветающую Францию, чтобы сбросить Кольбера. [172] Остается только показать, как он, чтобы стать полным хозяином, искоренил во Франции полководцев и довел ее до такого состояния, что появиться им решительно невозможно.

Лувуа, отчаявшийся под игом Принца и г-на де Тюренна и столь же раздраженно относившийся к гнету их учеников, решил обезопасить себя от появления у них преемников, а также ослабить самих учеников. Он внушил королю, что опасно давать волю генералам, командующим армиями, так как они, не зная тайных решений кабинета и превыше всего ставя собственную славу, могут не держаться плана кампании, разработанного с ними перед их отъездом в армию, воспользоваться случаем и произвести действия, успех которых помешает тайным переговорам, а неудача будет иметь еще более печальные последствия; лишь король с его опытом и талантом должен не только разрабатывать планы кампаний для всех своих армий, но и руководить их ходом из своего кабинета, не вверяя их судьбы фантазиям генералов, из коих ни один не обладает ни талантом, ни знаниями, ни славой своих учителей его высочества Принца и г-на де Тюренна. Так Лувуа польстил тщеславию короля и под предлогом облегчения его трудов составлял планы различных кампаний, которые становились законом для командующих армий и которые они постепенно стали принимать, ни в чем не оспаривая. Благодаря такой хитрости он держал их на. помочах в течение всей кампании; они даже не смели воспользоваться благоприятным случаем, не послав гонца с просьбой о разрешении на это, причем почти всегда случай этот исчезал еще до получения [173] ответа. Таким образом, Лувуа мог перемещать войска, куда хотел, усиливать или ослаблять их по своему усмотрению, держать генералов в узде, иначе говоря, по прихоти поддерживать их или принижать. Такое стеснение вызывало справедливое недовольство командующих армиями, приводило к утрате великолепных и по большей части вернейших возможностей и к упущениям, из-за которых мы лишились многих удобных случаев.

Сделав сей шаг, Лувуа надоумил короля ввести тот самый пагубный порядок повышения и производства по старшинству, что льстило кичливым намерениям короля свести все состояния до простонародья, но также надолго свело на нет всякое соперничество: уж коль повыситься в чине можно, лишь когда придет черед или в совершенно исключительных случаях, да еще надо быть в фаворе, никто больше не утруждал себя, не приобретал знаний, уверенный, что раньше срока все равно не повысят, а придет черед – получишь новый чин, лишь бы не попасть в немилость, чего очень легко можно избежать.

Но порядком повышения в чинах, введенным, как уже сказано, по вполне объяснимым причинам, дело не ограничилось. Под предлогом, что в армии генералы дежурят по очереди, г-н Лувуа, желавший все захватить и закрыть любой путь к повышению, кроме как через него, распространил этот порядок и на генералов, командующих армиями. До той поры они были вольны и привыкли отдавать крупные и мелкие корпуса под командование тем, кому считали нужным. В зависимости от численности и назначения корпуса они выбирали для командования им, кого хотели, и ни [174] один генерал, ни один цивильный был не вправе препятствовать этому. Если корпус был большой, командующий назначал на него того из своих генералов, кого считал лучшим, а ежели небольшим, то выбирал офицера в меньшем чине. Из числа последних командующие обыкновенно выбирали для испытания молодых людей, о которых точно знали, что они усердны и стремятся чему-то научиться. Генералы смотрели, как они начинают командовать, давали им более или менее крупные корпуса, более или менее легкие задания, в зависимости от того, в какой мере они уже проявили свои способности. Г-н де Тюренн говаривал, что он не теряет уважения к тем, кто был разбит; напротив, только так научаются верно действовать в следующий раз; нужно быть несколько раз побиту, чтобы чего-то достигнуть. Если благодаря подобным испытаниям командующие армиями находили, что подчиненный не обладает способностями, его потихоньку отстраняли, но если видели талант и способности, продвигали. Так они получали умелых помощников; генералы же и офицеры понимали, что их репутация и судьба зависят от их умелости, их поведения и действий, что с назначением или неназначением связаны виды на повышение; все это вынуждало их соперничать в усердии, в учении, в обретении знаний; при этом молодежь искала благосклонности тех, кого назначали чаще, чтобы те приняли их под свое крыло и взяли к себе в корпус для наблюдения за их действиями и обучения. Такой была эта школа, в которой ученики, получая все более крупные корпуса и все более важные задания, [175] поднимались все выше и которая в зависимости от способностей воспитала множество превосходных генералов и несколько великих военачальников.

Командующие армиями в своих донесениях посылали о них отзывы, а по возвращении из похода составляли более пространный отчет. Все понимали, сколь необходимы для их репутации и карьеры подобные отзывы, все старались заслужить как можно лучшие, снискать похвалу, то есть старались показать себя и по мере возможности помогать и содействовать командующему армией, у которого служили, или генералу, в корпус которого были назначены. Это вырабатывало волю, усердие, неусыпность, и все это вместе было весьма на пользу командиру и успеху кампании. Отличившиеся успешнее продвигались по службе соответственно их заслугам; они вскоре становились генерал-лейтенантами, и почти все получившие жезл маршала Франции, до того как их стал раздавать Лувуа, удостоились его до сорока лет. Опыт показал, что это пошло им только на пользу, и они, в соответствии с законами природы, еще двадцать пять–тридцать лет могли проявлять свои таланты, командуя армиями. Эти заслуженные воины неохотно подчинялись Лувуа, и он вывел их под корень, а заодно и питомник, из которого они выходили, и все это – введением рокового порядка повышения в чинах.

Он довел дело даже до того, что командующие армиями принимали из его рук планы кампаний, якобы исходящие от короля. Он запретил им разрабатывать планы без него, а беседовать с королем перед отъездом в армию или по возвращении [176] они могли только в его присутствии, равно и король только так мог беседовать с ними; в конце концов он стал водить их на помочах, все больше растягивая оные, так что они и шагу не могли сделать без его разрешения и почти никогда не осмеливались воспользоваться рискованной возможностью без приказа или дозволения; они целиком зависели от прибытия курьеров. Но Лувуа пошел еще дальше.

Он внушил королю, что должность командующего армией сама по себе весьма значительна и нельзя давать полководцам еще больше усиливаться, позволяя окружать себя своими ставленниками или даже родичами этих ставленников, на которых командующие могли опереться; право продвигать у себя в армии, кого они хотели, было обязательным до мудрого введения порядка производства, который все теперь отдает на благоусмотрение его величества, и введенный отныне порядок должен распространяться на все и не оставлять за командующими права выбора, которое становится даже несправедливым по отношению к генералам и офицерам, поскольку такой выбор является выражением предпочтения, свидетельствующего о большем доверии, а следовательно, уважении к одним по сравнению с другими; он нередко является следствием неприязни или мимолетного недовольства одним и дружеской приязни или личных связей с другим; посему необходимо, чтобы генералы и офицеры в одинаковых чинах, которых назначают на дежурства или в караулы в очередности, определяющейся старшинством, так же назначались бы и на командование частями и чтобы командующие по своему произволу не [177] вмешивались в оный порядок; такое единообразие не даст поводов для зависти, а генералам возможности продвигать или придерживать, кого им хочется. Вкусы короля вполне соответствовали целям его министра, хоть он их и не понял, и предложение было тут же одобрено. Он сделал его правилом, которое мы наблюдаем до сих пор, так что, ежели у командующего армии имеется корпус, предназначенный для важного задания, он вынужден отдавать его тупице, чья очередь подошла, а ежели таких у него оказывается много, как случается весьма часто, полагаться на волю случая или же подвергать свои войска без всякой нужды разделению на столько отрядов, сколько у него имеется тупиц, ждущих повышения по старшинству, пока не дойдет до того, кому он хочет поручить этот важный корпус, но и тут, если он станет повторять подобное, чуть только это заметят, начнутся жалобы, вопли об ущемлении чести, о несправедливости. Мы уже неоднократно видели, насколько это серьезная помеха в армии, но главное в том, что этот порядок погубил военную школу, всякое обучение, всякое соперничество. Уже негде и не у кого учиться, нет больше интереса к тому, чтобы снискать одобрение генералов или быть им полезными своим усердием и неусыпностью. При производстве по старшинству и соответственном порядке повышения в чинах все безразлично. Как говорится, можно спокойно спать да лишь исправно нести службу, высматривая в списке, кто старше кого, так как каждый получает повышение лишь в свой черед, а потому нужно спокойно и терпеливо ждать, не будучи ничем обязанным ни себе, ни кому другому. Вот чем [178] наградил Францию Лувуа, который подвел мину под воспитание полководцев, чтобы не считаться более с заслугами и потому что бездарность всегда нуждается в протекции; вот что принесла королевству слепая гордыня Людовика XIV.

Введенный порядок повышения окончательно все искорежил, окончательно все перемешал – заслуги, подвиги, происхождение, поскольку все это противоречит производству в порядке старшинства и тем редким исключениям, которые умел делать Лувуа для тех, кого хотел продвинуть, равно как и для тех, кого хотел придержать или отвратить от службы. Огромное количество войск, с которыми король вел кампании, привело к увеличению и учащению производства, а это производство, становившееся со временем все более частым, обременило армию бесчисленными офицерами во всяких чинах. Результатом этого стало еще одно неудобство: из-за переизбытка генералов и бригадиров они только чудом могли получить командование раза три-четыре за всю кампанию, обычно же получали не больше раза-двух. Но без наставлений, без школы какое остается средство научиться и набраться опыта, кроме как возможно чаще бывать в деле, дабы обучаться уже в самом сражении, наблюдая и действуя? А офицеры никогда в них не бывали, да и не могли бывать.

И еще одно довело до крайности всю эту неразбериху и невежество в военном деле: привилегированные войска. Я называю ими в пехоте полки французской и швейцарской гвардии и королевский пехотный полк, а в коннице – королевский кавалерийский полк и тяжелую [179] кавалерию. Желая их выделить, король перемешал в них все чины, и почти при каждом производстве эти полки кишмя кишели новоиспеченными генералами. Офицеры в этих полках не могли научиться даже тому немногому, что удавалось другим, поскольку, каков бы ни был их чин, они исполняли службу, какую исполняют в остальных пехотных и кавалерийских полках лейтенанты и капитаны. А ежели их назначали на генеральскую должность, они попадали на нее, ничего не повидав, ничему не научившись, не зная даже службы в промежуточных чинах. Можно представить, на что они годны и какую сумятицу производит в армии такое множество, можно даже сказать – такая толпа, генералов с их обозами. Нечего поэтому и удивляться, что у нас так много маршалов Франции, но так мало таких, кто соответствует этому званию, и что среди бессчетного множества генералов очень немногие на что-то годны, а среди них нельзя найти такого, кого можно было бы назначить командующим или удостоить маршальского жезла по соображениям иным, кроме старшинства. Отсюда – неудачи наших армий и постыдная необходимость призывать командовать ими совершенно неопытных иноземцев 103, поскольку у нас нет даже надежды воспитать своих военачальников. Нет больше учителей, школы угасли, ученики исчезли, а с ними и все средства обучения новых. Безграничная же власть государственных секретарей по военным делам, которые все сплошь держатся заблуждений Лувуа, является вознаграждением, представляющимся, очевидно, вполне достаточным всякому, кто на первых порах пытается улучшить дело. [180] Король боялся знати и предпочитал приказчиков, но кто из знати ради своих интересов и собственного возвышения мог бы нанести Франции такой смертельный удар?

После того как под гнетом Лувуа столько вершин превратились в долы, он отыскал холмы, которые следовало сровнять, и совершал это одним своим словом. Ранее в пехотных, кавалерийских, драгунских полках всем распоряжались полковники. Судьба полковников зависела от укомплектованности, хорошего состояния и неукоснительного несения службы полками; делом их чести было поддерживать боеспособность и полноту состава; уважение они снискивали справедливостью и бескорыстием, являясь как бы отцами своих полков; офицеры же стремились добиться их одобрения и уважения, поскольку и продвижение, и вся жизнь в полку зависели от его командира. Полковники всецело отвечали за свои полки, и с них взыскивали за всякие упущения и несправедливости, ежели таковые обнаруживались. Но власть сия, столь необходимая для блага службы, столь незначительная и, можно даже сказать, столь подначальная, оказалась не по нраву Лувуа; он решил отнять ее у полковников и сосредоточить в своих руках. Для этого он воспользовался склонностью короля входить во всякие мелочи. Лувуа подробно рассказывал королю про устройство полков, про то, что, по его мнению, неразумно отдавать полки в полную волю полковникам, которых слишком много, чтобы иметь за ними надлежащий неусыпный и строгий надзор; наконец, он предложил королю учредить инспекторов, выбираемых из числа наиболее усердных и знающих все [181] мелочи устройства войск полковников, которые будут осуществлять надзор во вверенных им округах, следить за поведением полковников и офицеров, рассматривать их жалобы, а также жалобы рядовых пехотинцев, кавалеристов и драгун, будут обладать властью входить в денежные вопросы, оценивать заслуги и упущения по службе всех и каждого, заниматься предварительным рассмотрением и решением всяких споров, а также проверять состояние экипировки и вооружения, главное же, укомплектованность полков людьми, лошадьми и повозками; обо всем этом два-три раза в год они будут давать полные отчеты королю, то есть Лувуа, на основании каковых отчетов можно будет решать все вопросы с полным знанием состояния полков и иметь совершенную осведомленность о службе, делах, достоинствах и даже настроении полков, офицеров, служащих в них, и полковников, дабы с открытыми глазами решать вопросы о повышениях, взысканиях и награждениях. Король, прельщенный столь легкой возможностью узнать новые сведения об огромном числе офицеров, служивших в его войсках, попался в ловушку и сделал Лувуа прямым и деспотическим владыкой армии. А тот не преминул подобрать подходящих инспекторов, превратив назначение на эти должности в выражение милости. Отчеты тех немногих инспекторов, коих он допускал до короля, чтобы развлечь его, он предварительно просматривал сам и всегда заранее встречался с инспекторами, давая наставления, которые им приходилось исполнять тем более буквально, что сам он всегда присутствовал при этих отчетах. [182]

В то же время Лувуа применил еще одну хитрость, дабы не дать инспекторам выйти из-под его власти. Под предлогом протяженности границ и обширности провинций, где войска стояли на квартирах зимой, и удаленности армий друг от друга летом он проводил постоянную смену инспекторов, чтобы они не проверяли много раз подряд одни и те же полки: он боялся, как бы инспектора не обрели слишком много власти, так как они нужны ему были только затем, чтобы лишить всякой власти полковых командиров, а во всем остальном были бесполезны, даже в исполнении собственных распоряжений и назначенных изменений: они не могли их ни провести, ни проследить за ними, поскольку об исполнении докладывали уже совсем другому инспектору, чаще всего обманывая его, а он ни в чем не мог разобраться и отдавал совершенно противоположные приказания.

В войсках раздавались всеобщие стенания. Генералы, шефы, командиры пехотных, кавалерийских и драгунских полков, а особенно генеральный комиссар кавалерии, притязавший на должность ее главного инспектора, потеряли те крупицы власти, которые им удалось спасти от Лувуа, власти, ранее уже почти полностью отнятой у них, и в результате этого последнего удара превратились в совершеннейшие призраки; командиры полков ничуть не отличались от них. Здравомыслящие офицеры были недовольны зависимостью от этих наезжих гостей, которые не могли их знать, зато другие по разным соображениям весьма радовались, что теперь они не зависят от своих полковников. Никто не посмел протестовать [183] против нововведения, поскольку Лувуа с кнутом в руке зорко высматривал и жестоко карал всякую видимость ропота, не говоря уже о недовольстве. Но после него в войсках начали ощущать всю ошибочность учреждения должности инспектора, которую занимало все больше народу при том, что значение ее все падало. Исправить положение надеялись назначением генералов-инспекторов кавалерии и инфантерии и отдачей инспекторов под их начало. Из этого произошла еще большая путаница в приказах и во всем прочем, еще большие интриги в полках, еще большее небрежение службой. С полковниками, лишившимися возможности повредить или помочь, перестали, можно сказать, считаться в полках, и они оказались уже не в состоянии заставить исправно нести службу, а самые уважаемые из них не имели охоты брать на себя неприятный и не приносящий пользы труд. Основываясь якобы на мнениях инспекторов, военное ведомство, то есть военный министр, а точней, его высокопоставленные чиновники, постепенно стали распоряжаться назначением офицеров в полки, не принимая во внимание предложений полковников; в итоге в войска проникли неудовольствие, неразбериха, разгильдяйство, беспорядок, а отсюда – происки, низкопоклонство, частые ссоры, пререкания вместе с неизменным недовольством и отвращением к службе. И это довершило наши бедствия от последних войн, однако интересы и власть военного ведомства препятствовали единственному спасительному средству, а именно возврату к положению, существовавшему до введения этой разрушительной выдумки. Но ведь благодаря ей все оказалось в [184] личной и даже, лучше сказать, семейной власти Лувуа. И он все слишком хорошо знал, чтобы не понимать гибельных ее последствий, однако думал лишь о себе и вскоре прекратил непосредственные отчеты инспекторов королю; через некоторое время он стал отчитываться за них, а его преемники сумели сохранить это его наследие, если не принимать во внимание крайне редких и преходящих исключений, да и то лишь в их присутствии. Лувуа придумал еще одно новшество, чтобы стать еще могущественней и совершенно держать в руках карьеру военных: то был чин бригадира, доселе неизвестный в нашей армии, без знакомства с которым можно было бы с успехом обойтись. В других армиях Европы его ввели совсем недавно. Прежде каждой бригадой командовал самый старший из полковников, и в корпусах самые старшие по выслуге полковники исполняли должности, которые потом предназначались для этого нового чина. Он бесполезен и излишен, но служит для задержки производства в чин, следующий за полковничьим, то есть Лувуа получил еще одну возможность повышать или придерживать, кого ему хочется, и при существующей системе чинов затруднить и удлинить путь продвижения, чтобы чина генерал-лейтенанта достигали как можно позже, а маршальский жезл получали уже после шестидесяти, когда у человека больше нет ни желания, ни сил бороться с государственным секретарем и он не может вызвать на этот счет ни малейших опасений. После этого единственными исключениями были на флоте последний маршал д’Эстре 104, которому посчастливилось рано получить после своего отца вице-адмиральскую [185] должность, а в сухопутных войсках герцог Бервик 105, который по личным заслугам никогда бы так не продвинулся, не будь он побочным сыном короля Иакова II. Мы уже ощутили и еще долго будем ощущать, чего стоят эти шестидесятилетние генералы и войска, предоставленные самим себе и якобы находящиеся под надзором инспекторов и в полном подчинении военного ведомства, то есть под невежественной, корыстной и деспотической властью государственного секретаря по военным делам и короля, у которого поистине заткнут рот. А теперь перейдем к другой стороне политики Людовика XIV.

Двор был другим поприщем политики деспотизма. Только что мы видели, как она разобщала, унижала, уравнивала до общего уровня самых выдающихся людей, возвышала надо всеми министров, наделяя их властью и могуществом превыше принцев крови, а положением – выше самых высокородных особ, после того как совершенно переменила их состояние. Надлежит с той же точки зрения показать успехи во всех сферах установленной таким образом линии поведения.

Многие причины привели к перенесению навсегда двора из Парижа и к непрерывному пребыванию его вне города. Смуты, ареной которых был Париж в дни детства короля, внушили ему неприязнь к столице, уверенность, что пребывание в ней опасно, меж тем как перенесение двора в другое место сделает крамолы, замышляемые в Париже, не столь успешными благодаря удаленности, как бы невелика она ни была, и в то же время их будет труднее скрывать, поскольку [186] отсутствие замешанных в них придворных можно будет легко заметить. Он не мог простить Парижу ни своего недолгого бегства из него накануне Крещения в 1649 году 106, ни того, что этот город невольно видел его слезы, когда г-жа де Лавальер впервые оставила его 107. Затруднительные положения, связанные с любовницами, и опасность возникновения скандалов в столь многолюдной столице, переполненной людьми самых разных настроений, сыграло тоже немалую роль в решении удалиться из нее. Королю докучали народные толпы всякий раз, когда он выезжал, возвращался или показывался на улицах, не меньше надоедали ему и депутации городских властей, которые не могли бы столь усердно домогаться приема, будь он далеко от города. Вспомним еще его подозрительность, очень скоро замеченную ближайшими его приближенными, которым была поручена его охрана, – стариком Ноайлем, герцогом де Лозеном и несколькими их подчиненными; они всячески преувеличивали свою бдительность, их обвиняли, что они намеренно множат ложные предупреждения, чтобы вынудить короля ценить их и иметь возможность для частых доверительных бесед с ним; вспомним его любовь к прогулкам и охоте, которую легче было удовлетворить вне Парижа, удаленного от лесов и лишенного мест для прогулок; вспомним страсть к строительству, вспыхнувшую позже, но все более усиливавшуюся, которой нельзя было предаваться в городе, где король не мог спрятаться от множества наблюдающих за ним глаз; вспомним его идею усилить поклонение себе, укрывшись от глаз толпы, дабы она отвыкла от привычки ежедневно лицезреть [187] его, – все эти соображения вынудили короля вскоре после смерти королевы-матери обосноваться в Сен-Жермене 108. Туда празднествами и обходительностью он стал привлекать общество, давая почувствовать, что хотел бы чаще видеть его у себя. Любовь к г-же де Лавальер, поначалу бывшая тайной, дала повод для частых поездок в Версаль, в ту пору совершенно крохотный замок, поистине карточный домик, построенный Людовиком XIII, которому – а еще более его свите – надоело ночевать на дрянном постоялом дворе для возчиков и на ветряной мельнице после долгих охот в лесу Сен-Леже, а то и дальше; причем происходило это задолго до того времени, как стал охотиться его сын, когда превосходные дороги, стремительность собак и множество доезжачих и ловчих сделали охоту весьма необременительной и непродолжительной. Людовик XIII никогда, или почти никогда, не проводил в Версале больше одной ночи, да и то лишь по необходимости; король, его сын, уединялся там с возлюбленной, каковое удовольствие было чуждо строителю того крохотного Версаля, праведнику, герою, достойному потомку Людовика Святого. Эти увеселительные поездки Людовика XIV постепенно привели к строительству более обширных и удобных зданий для размещения многочисленного двора, весьма отличавшихся от покоев в Сен-Жермене, так что незадолго до смерти королевы 109 король окончательно перенес туда свою резиденцию. В отличие от Сен-Жермена, неудобством которого была необходимость для большинства придворных проживать в Париже, так что лишь немногие жили в самом замке, причем в чудовищной тесноте, в Версале [188] комнат было без счету, и все придворные стелились перед королем, вымаливая их для себя.

Частые празднества, прогулки по Версалю в узком кругу, поездки давали королю средство отличить или унизить, поскольку он всякий раз называл тех, кто должен в них участвовать, а также вынуждали каждого постоянно и усердно угождать ему. Он понимал, что располагает не таким уж большим количеством милостей, чтобы, одаривая ими, неизменно воздействовать на придворных. Поэтому действительные милости он подменил воображаемыми, возбуждающими зависть, мелкими преимуществами, которые со свойственным ему величайшим искусством придумывал ежедневно и, даже можно сказать, ежеминутно. Эти ничтожные преимущества, эти отличия возбуждали надежды, на их основе строились какие-то соображения, и не было никого в мире находчивей его в изобретении всего этого. Впоследствии он весьма использовал в этом смысле Марли, а также Трианон, куда действительно всякий мог приехать для выражения верноподданнических чувств и где дамам дарована была честь трапезовать с ним, но на каждую такую трапезу их выбирали особо; отличием было держать подсвечник при раздевании, и король, придя с молитвы, каждый вечер громко называл имя придворного, обыкновенно из самых высокопоставленных, которого хотел отличить. Еще одной такой выдумкой были жалованные камзолы; они были голубые на красной подкладке, с красными манжетами и отворотами, украшенными великолепным золотым и чуть-чуть серебряным шитьем, присвоенным только этим одеяниям. Таких [189] камзолов было очень немного, и носили их король, члены его семейства и принцы крови, однако последние, равно как и остальные придворные, получали их лишь тогда, когда такой камзол оказывался вакантным. То была милость, которой добивались, и самые высокопоставленные по происхождению или положению придворные выпрашивали ее у короля. Государственный секретарь 110, возглавлявший придворное ведомство, давал на камзол грамоту, и никто другой не мог носить его. Они были придуманы нарочно для тех немногих особ, что могли сопровождать короля в его поездках из Сен-Жермена в Версаль без именного приглашения, а когда поездки эти прекратились, такой камзол не давал уже никакой привилегии, кроме права носить его во время траура, даже если последний был при дворе или в семье, лишь бы только он не был всеобщим или не близился к концу, а также права надевать его в те дни, когда запрещалось ношение золота и серебра. Я никогда не видел такого камзола на короле, Монсеньере или Месье, но весьма часто на трех сыновьях Монсеньера и на других принцах; до самой смерти короля, как только такой камзол освобождался, все придворные стремились его заполучить, и если его жаловали кому-нибудь из молодых, то это было величайшее отличие. Подобным уловкам, сменявшим друг друга, по мере того как король старел, а празднества менялись и становились реже, и знакам внимания, которыми он отмечал людей, чтобы всегда иметь многочисленный двор, не было конца, и все их не пересказать.

Король не только следил за тем, чтобы его постоянно окружали все самые знатнейшие лица, но [190] был внимателен и к низкопоставленным. При одевании, при раздевании, при трапезах, проходя через свои покои или прогуливаясь в садах Версаля, где сопровождать его имели право только придворные, он посматривал налево, направо, все видел, всех замечал, никто не ускользал от его глаз, даже те, кто не надеялся быть замеченным. Он отмечал про себя отсутствие тех, кто постоянно пребывал при дворе, и тех, кто более или менее часто приезжал ко двору, сопоставлял общие и частные причины таких отлучек и при малейшей возможности соответственно поступал в отношении этих людей. Для самых высокопоставленных считалось проступком, если они не жили постоянно при дворе, для других – если они изредка не приезжали туда, ну а для тех, кто никогда или почти никогда не бывал там, немилость была обеспечена. Когда решалось дело такого человека, король отрезал: «Я его не знаю»; о человеке, бывавшем редко, говорил: «Я его никогда не вижу»; и это были окончательные приговоры. Еще вменялось в виду непосещение Фонтенбло, который король приравнивал к Версалю, а некоторым людям – если они не просили у короля позволения сопровождать его в Марли, одни – всякий раз, другие – часто, пусть даже он не имел намерения брать их с собой; для имевших же право всегда ездить туда с ним требовалась весьма основательная причина, дабы уклониться от поездки. Особенно же он не терпел тех, кому нравился Париж. Довольно спокойно он относился к тем, кто любил жить в своих владениях, однако и здесь либо нужна была мера, либо приходилось принимать изрядные предосторожности, прежде чем уехать [191] на достаточно длительный срок. И это не ограничивалось особами, исполнявшими какие-то должности, приближенными лицами, пользовавшимися его благосклонностью, или людьми, которые благодаря своему возрасту или положению значили больше, чем остальные. Само назначение ко двору считалось достаточным основанием для постоянного там пребывания. В своем месте 111 было уже рассказано, как я, совсем еще молодой человек, уехал в Руан для участия в одном процессе, и король, заметив мое отсутствие, велел Поншартрену письменно запросить меня о причинах отъезда.

Людовик XIV весьма стремился быть точно осведомленным обо всем, что происходит всюду – в общественных местах, частных домах, в свете, о семейных тайнах и любовных связях. Шпионам и доносчикам не было числа. И были они всякого рода: многие даже не знали, что их доносы доходят до короля, другие это знали, некоторые писали прямо ему и отсылали свои послания тем путем, который он им сам указал, и эти письма читал только он самолично, и притом прежде всех, а имелись и такие, кто лично отчитывался перед ним в кабинете, приходя туда с заднего хода. Из-за этой тайной слежки сломали шею множество людей всех состояний и очень часто совершенно безвинно, причем они так никогда и не узнали причин; король же, однажды настроившись предубежденно, никогда или крайне редко – почти никогда – не менял своего мнения.

Был у него еще один недостаток, весьма опасный для других, а часто и для него самого, потому что он лишал его добрых подданных. У него была [192] великолепная память, и он через двадцать лет мог узнать человека, даже из простонародья, которого видел всего один раз; такая же память у него была на события, и он никогда их не путал, однако же помнить то бесконечное множество сведений, которые ежедневно сообщали ему, невозможно. Ежели он что-то припоминал о каком-нибудь человеке, но не помнил точно, что именно связано с ним, он внушал себе, что это сведения против этого человека, и этого было достаточно, чтобы восстановить короля против последнего. И тогда не помогали ходатайства ни министра, ни генерала, ни даже королевского духовника, в зависимости от рода дела или характера людей, о которых шла речь. Король отвечал, что не помнит, что именно связано с этим человеком, но надежней будет взять другого, с которым у него не связано никаких воспоминаний.

Именно его любознательности мы обязаны учреждением грозной должности начальника полиции. С той поры значение ее все возрастало. Этих чиновников, подчинявшихся непосредственно королю, все боялись, им угождали и выказывали почтения больше, чем даже министрам, да и сами министры вели себя точно так же, и не было во Франции человека, не исключая принцев крови, у кого не оказывалось бы оснований подлещиваться к ним. Король получал от них донесения обо всех важных событиях, но заодно развлекался, узнавая о любовных историях и всяких глупостях, происходящих в Париже. Поншартрен, к ведомству которого относились Париж и двор, очень часто угождал королю таким презренным способом, на что сердился его отец, однако монарх [193] поддерживал его в этом и защищал от жестоких нападок, без каковой поддержки он, по свидетельству самого короля, давно бы уже пал, о чем неоднократно становилось известно от г-жи де Ментенон, герцогини Бургундской, графа Тулузского и личных лакеев короля.

Но самым опасным из всех способов, какими король долгие годы, прежде чем это стало известно, получал сведения и каким из-за неосведомленности и беспечности многих людей и в дальнейшем продолжал получать их, была перлюстрация писем. Именно это придало такое влияние семействам Пажо и Руйе 112, державшим почту на откупе, именно по этой, столь долго остававшейся неведомой, причине у них невозможно было ни отнять, ни повысить за него цену, благодаря чему они чудовищно обогатились в ущерб обществу и самому королю. Невозможно даже представить, с какой быстротой и ловкостью совершалось вскрытие писем. Королю предъявляли выдержки из всех писем, где находились сведения, которые начальники почт, а затем министр, ведавший ими, почитали необходимым довести до него, иные письма – целиком, ежели они стоили того по причине своего содержания либо положения особ, состоявших в переписке. Благодаря этому люди, ведавшие почтой, и служащие их могли измыслить что угодно и о ком угодно, а поскольку достаточно было самой малости, чтобы бесповоротно погубить человека, им даже не было нужды выдумывать и пускать в ход интригу. Презрительное замечание о короле или правительстве, насмешка, короче, какое-нибудь слово или место, вырванное из письма и соответствующим образом поданное, [194] губило человека без суда и следствия, и это средство неизменно находилось в их руках. Просто невероятно, сколько самых разных людей было погублено или пострадало по вине или безвинно таким вот образом. Хранилось это в глубочайшей тайне, и королю ничего не стоило молчать и притворяться, будто ничего подобного не существует. Дар притворства он нередко доводил до лицемерия, правда никогда – до лжи, и гордился тем, что всегда держит слово. Однако он почти никогда не давал его. Чужие секреты он хранил так же свято, как свои. Ему были даже лестны такие исповеди, откровения, признания, и ни любовница, ни министр, ни фаворит не могли вынудить его выдать тайну, пусть даже она касалась их. Среди многих других известна знаменитая история одной дамы, имени которой до сих пор так никто и не знает, даже не догадывается; она целый год была в разлуке с мужем и вдруг понесла, причем тогда, когда он собирался возвратиться из армии; не видя выхода, она попросила короля соблаговолить дать ей секретную аудиенцию по важнейшему в мире делу, но так, чтобы никто о ней не узнал. Аудиенция была дана. Она призналась королю, в каких крайних обстоятельствах оказалась, прибавив, что обратилась к нему как к самому порядочному человеку в королевстве. Король посоветовал ей извлечь урок из этого величайшего несчастья и в будущем вести себя благоразумней, но заодно пообещал задержать ее мужа на границе под предлогом служебной надобности столько, сколько будет необходимо, чтобы у него не возникло и тени подозрения. Действительно, в тот же день он отдал Лувуа приказ не только не [195] давать этому мужу отпуска, но и проследить, чтобы тот ни на день не покидал гарнизона, которым он назначен командовать в течение всей зимы. И заслуженный офицер, который ничуть не желал, более того, не просил назначать его на зиму на границу, и Лувуа, не собиравшийся этого делать, были в равной мере поражены и раздосадованы. Однако обоим пришлось подчиниться, не спрашивая причин, и король рассказал эту историю только много лет спустя, будучи совершенно уверен, что уже невозможно будет определить людей, в ней замешанных; так оно и оказалось, и не возникло даже самых приблизительных, самых сомнительных догадок.


Комментарии

71 ...восстановлением прав королевы, его дочери... – Марии-Терезии, дочери Филиппа IV. См. коммент. 46.

72 ...высокомерным отказом от руки его наименее постыдной побочной дочери... – В 1674 г. принц Оранский отказался жениться на Марии-Анне, будущей принцессе де Конти, которая считалась «наименее постыдной» из внебрачных детей Людовика XIV, поскольку ее мать, мадемуазель де Лавальер, не была замужем.

73 ...в том же Оге лишилась многочисленного флота... – См. коммент. 22 к т.1.

74 ...временно стакнулся с Кольбером. – Симон Арно, маркиз де Помпонн, министр иностранных дел, был отстранен от должности в 1679 г.

75 ...приказал спалить Вормс, Шпейер и опустошить весь Пфальц... – По инициативе Лувуа и с одобрения Людовика XIV в ходе войны 1672–1678 гг. пострадали многие культурные и исторические ценности Рейнской области (Пфальца).

76 Лувуа разработал план взятия Бергена... – Осада Бергена началась 21 марта и завершилась взятием города 8 апреля 1691 г.

77 ...он стал пить по утрам воды в Трианоне. – Лувуа пил воду из железистого источника в оранжерее дворца.

78 ...вскрытие показало, что он был отравлен... – Версия об отравлении Лувуа не получила научного подтверждения.

79 ...один из которых... – Вильгельм III Оранский, король Англии.

80 ...другой... – Карл II Габсбург, с 1665 г.– король Испании.

81 Катастрофа, случившаяся с герцогом де Лозеном... – В 1674 г. герцог де Лозен подвергся опале и был заключен в Бастилию, где провел около 10 лет.

82 ...король не мог скрыть свою радость... – «...словно находясь в кабаке, король хлопнул в ладоши и постучал всеми ложками и вилками своего столового прибора по тарелке» (см.: t. 1, р. 801).

83 ...его единственный сын... – Шарль-Тома Лотарингский-Водемон (1670–1704), генерал-фельдмаршал императорской армии в Италии.

84 ...доверив ему осаду Турина... – Турин, являвшийся столицей Савойи, был осажден весной 1705 г. В решающем сражении 6–7 сентября 1706 г. французские войска под командованием Лафейада потерпели поражение и вынуждены были оставить Италию. См. коммент. 238 к т. 1.

85 Талар... был разбит при Гохштедте... – Войска коалиции под командованием герцога Мальборо и принца Евгения Савойского нанесли поражение армии Талара в сражении при Гохштедте в августе 1704 г.

86 ...перед освобождением из плена маршала де Вильруа... – Взятый в плен 1 февраля 1702 г. под Кремоной и освобожденный на основании картели (договоренности об обмене пленными), маршал Вильруа возглавил в 1706 г. командование армией во Фландрии, однако и после поражения 23 мая при Рамильи не утратил расположения короля.

87 ...приставлен опекун... – маршал де Марсен.

88 ...какая последовала вскорости катастрофа... – сражение под Турином. См. коммент. 84.

89 ...в Мадриде провозглашают королем эрцгерцога Карла. – Эрцгерцог Карл, второй сын императора Леопольда I, воевал в Испании в союзе с Англией как претендент на испанскую корону. 28 сентября он вступил в Мадрид, однако был холодно встречен населением города. Весть о смерти старшего брата Иосифа I побудила его вернуться в Германию, где он был коронован под именем императора Карла VI.

90 ...поправили дела в Испании. – Благодаря выигранному сражению при Альмансе 25 апреля 1707 г.

91 ...из-за поражения под Сарагосой... – 20 августа 1710 г.

92 Торси... отправился в Гаагу... – Торси был послан в Гаагу на поиски мира в мае 1709 г.

93 ...переговоров в Гертрудьенберге... – На переговорах в голландской крепости Гертрудьенберг, проходивших с марта по июль 1710 г., помощник Вильгельма Оранского Хейнциус потребовал, чтобы Людовик XIV самолично отозвал из Испании Филиппа V, на что король ответил, что «привык воевать с неприятелем, а не с собственными детьми».

94 ...ничтожная женская ссора у королевы Английской... – Леди Мэшем, враждебно настроенная по отношению к герцогине Мальборо, пожаловалась королеве Анне, что герцогиня взяла у камеристки перчатки, прежде чем та успела обслужить королеву. Потерявшая самообладание герцогиня выплеснула воду из миски в лицо леди Мэшем. А вот интерпретация, какую этот эпизод получил в письме Вольтера Фридриху II от 5 августа 1738 г.: «Если бы герцогиня Мальборо не выплеснула воду из миски в лицо леди Мэшем и не забрызгала бы платья королевы Анны, королева не устремилась бы в объятия тори и не предоставила бы Франции передышку, без которой та уже просто не смогла бы выжить».

95 ...неопределенное влечение к кровному родичу... – королева Анна приходилась внучкой Генриетте-Марии Французской, дочери французского короля Генриха IV.

96 ...спасением под Дененом... – В 1712 г. Виллар нанес поражение принцу Евгению в сражении под Дененом, исход которого ускорил заключение Утрехтского мира (1713).

97 ...после возвращения с Пиренейским миром... – в 1659 г.

98 ...оба принца де Конти... – См. коммент. 237 к т. 1.

99 ...их наследники... – герцоги и пэры.

100 ...внезапного безумия шевалье де Рогана... – Увлечение Людовика XIV Гортензией Манчини, племянницей кардинала Мазарини. вызывало эксцентричные вспышки ревности ее мужа Армана де ла Порта. Оказавшись в щекотливом положении, Гортензия Манчини покинула Францию в сопровождении Луи де Рогана. Разгневанный король лишил шевалье де Рогана должности обер-егермейстера. В ответ на это Роган примкнул к заговору против Людовика XIV. Заговор был раскрыт, а Луи де Роган казнен на площади Бастилии в 1674 г.

101 ...возмущения севеннских фанатиков... – восстание протестантов в Севеннских горах в ответ на отмену Нантского эдикта (1685). Новое восстание камизаров (1702) было подавлено маршалом Вилларом осенью 1704 г.

102 ...к его брату и его сыну... – Брат – Шарль-Франсуа Кольбер, маркиз де Круасси, с 1679 г. – министр; сын – Жан-Батист Кольбер, маркиз де Сеньеле, с 1683 г., после смерти отца, –государственный секретарь по морским делам, с 1689 г. – министр, член Государственного совета.

103 ...неопытных иноземцев... – Сен-Симон имеет в виду Германа-Мориса Саксонского (1696–1750), внебрачного сына Августа II, курфюрста Саксонского, маршала Франции, участника войны за Австрийское наследство (1740–1748), с 1747 г. – главнокомандующего французской армией.

104 ...последний маршал д’Эстре... – Виктор-Мари, граф д’Эстре, получил маршальский жезл в 1703 г. в возрасте 43 лет. Стал называться маршалом де Кевр.

105 ...герцог Бервик... – побочный сын Якова II, получил маршальский жезл в 1706 г.

106 ...бегства... накануне Крещения в 1649 г. ... – Напуганные восстанием Парламентской фронды, Мазарини и Анна Австрийская с малолетним Людовиком XIV покинули Париж в ночь с 5 на 6 января 1649 г.

107 ...г-жа де Лавальер впервые оставила его... – Желая сохранить в тайне отношения между Генриеттой Орлеанской и Арманом де Грамоном, графом де Гишем, Луиза де Лавальер покинула Тюильри ранним утром 24 февраля 1662 г. и укрылась в монастыре близ Шайо, где в тот же день вечером ее разыскал Людовик XIV.

108 ...после смерти королевы-матери обосноваться в Сен-Жермене. – Анна Австрийская скончалась 19 января 1666 г. 22 января король показался в Версале, а затем в тот же день отправился в Сен-Жермен, где прожил в относительном уединении около двух лет.

109 ...незадолго до смерти королевы... – Мария-Терезия скончалась 30 июля 1683 г. 6 мая 1682 г. Людовик XIV покинул Сен-Жермен и окончательно обосновался в Версале.

110 Государственный секретарь – Жером Фелипо де Поншартрен.

111 В своем месте... – См.: t. 2, р. 658. Деловая поездка в Руан завершилась небольшой прогулкой: «...мы направились с г-жой де Сен-Симон в Дьепп полюбоваться на море». Тем временем король поручил Поншартрену выяснить, с какой целью и как долго Сен-Симон пробудет в Руане.

112 Пажо и Руйе – Леон Пажо (ум. в 1686) и его сын Леон (ум. в 1708), а также Руйе держали на откупе всю королевскую почту.

(пер. Ю. Б. Корнеева)
Текст воспроизведен по изданию: Сен-Симон. Мемуары: Полные и доподлинные воспоминания герцога де Сен-Симона о веке Людовика XIV и Регентстве. Книга 2. М. Прогресс. 1991

© текст - Корнеев Ю. Б. 1991
© сетевая версия - Тhietmar. 2009
© OCR - Засорин А. И. 2009
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Прогресс. 1991

Суши на дом

суши на дом

sushi-profi.ru