Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

МИХАИЛ ПСЕЛЛ

ХРОНОГРАФИЯ

CRONOGRAFIA

ИСТОРИОГРАФ МИХАИЛ ПСЕЛЛ

Едва ли не важнейшей задачей при анализе сочинений на исторические темы является выяснение специфики метода историка, его представлений о сущности и задаче историографии и особенностей его видения истории, иными словами — его историографических и исторических концепций. Строго говоря, никаких оригинальных концепций, если под ними понимать систематически изложенные взгляды, у Пселла нет. Античные и византийские историки вообще теоретизировали крайне редко, создание «системы» всегда было привилегией философов и богословов. Пселл же, который был и тем, и другим, несмотря на свою необыкновенную литературную продуктивность, не оставил ни одного трактата на подобную тему. Более того, «Хронография» лишена предисловия — традиционного компонента почти всех исторических произведений, где обычно историки высказывали свое кредо. Тем не менее концепция у Пселла, как и у любого историка, есть, ибо даже ее принципиальное отсутствие — тоже своего рода концепция. [236]

У современных исследователей уже выработался метод анализа воззрений древних и средневековых авторов. Он состоит в подборе, сопоставлении и рассмотрении отдельных, часто мимоходом оброненных замечаний на цели и задачи историографии и сущность исторического движения. Такой метод всегда дает определенные результаты, и мы тоже для начала воспользуемся этим относительно элементарным приемом. Пселл принялся писать историю, опасаясь, что события его времени за давностью лет будут преданы забвению. Высшей целью исторического повествования Пселл признает истину и неоднократно противопоставляет исторический жанр похвальным речам, «энкомиям», мастером которых был сам. «В мои намерения входит сейчас писать не похвальное слово, а истинную историю...», «Если бы я решил создавать похвальное слово, а не истинную историю...» — подобными замечаниями пестрит текст «Хронографии». Наиболее подробное противопоставление обоих жанров содержится в биографии Константина Мономаха. «... Как могу я преступить законы исторического повествования и писать по правилам похвального слова, — пишет Пселл, — забыть о собственном замысле, пренебречь искусством, не проводя грани между разными предметами и сводя к единой цели то, чье назначение различно (Зоя и Феодора. Константин IX, XXV). И дальше: «Славословящий обычно опускает все дурное в своем герое и плетет похвалу только из его достоинств... Напротив, пишущий историю — судья нелицеприятный и беспристрастный, который не склоняется ни в ту, ни в другую сторону и все меряет равной мерой.

Оправдание труда стремлением увековечить события, провозглашение истины смыслом исторического повествования — не выдумка Пселла и даже не изобретение византийских историков, а наиболее распространенные «общие места» всей античной и средневековой историографии. Можно даже утверждать, что декларации подобного рода служат своеобразными жанровыми признаками историографии: историки самых непохожих воззрений и самых различных направлений одинаково хотят увековечить события и одинаково взывают к истине как к высшей цели, хотя, конечно, сама истина часто понимается ими совершенно различно. Ничего нет оригинального и в противопоставлении жанров истории и энкомия, встречающемся у ряда античных историков 23. Вряд ли имеет смысл обсуждать вопрос о том, у кого именно заимствовал Пселл те или иные рассуждения, — они входили в привычный круг идей античной и византийской историографии 24. [237]

Коснемся взглядов Пселла на движение истории. Читатель, знакомый с античной и средневековой историографией, открывая очередной труд древнего или византийского историка, обычно готов встретить там апелляции к некоей внешней для человека и высшей силе, управляющей людскими судьбами и ходом событий — «судьбой», «роком» или просто «случаем», если речь идет об античности, божественном провидением и тоже «случаем», если автор — христианин. «Хронография» не «разочаровывает» и в этом отношении. Хотя ссылок на божественный промысел там относительно мало, вложены они чаще всего в уста героев и представляют собой нередко facon de parler средневекового автора, тем не менее детерминированность всего происходящего божественной волей для Пселла — аксиома. «События развиваются не по нашей воле, но выше нас существует некое могущественное начало, которое направляет нашу жизнь, куда захочет...», — пишет историк, сожалея, что действия Константина Мономаха не приводят к желаемой цели. «Я привык возводить все значительные события к воле божественного провидения и, более того, ставлю в зависимость от него вообще все происходящее, если наша природа не извращена», — утверждает Пселл в другом случае. Хотя пути провидения для человека неисповедимы, его воля в конечном счете направлена к высшему благу и высшей цели. Так, болгарин Алусиан бунтует против царя, но его измена в конце концов приводит к поражению всего болгарского восстания. Бог внушает Константину Дуке мысль добровольно отказаться от царской власти во время мятежа 1057 г., имея в виду позже возвести его на престол законным образом, и т. д.

Определенную роль в управлении земными делами и людскими судьбами играют у Пселла рок и случай, но они не имеют такого значения, как у некоторых современников писателя (например, у Иоанна Мавропода) и поздних византийских историков, да и сами по себе управляются провидением.

Итак, провидение, в полном согласии с христианской доктриной, определяет у Пселла течение земных событий. Вместе с тем в «Хронографии» обнаруживается и иной причинно-следственный ряд, к которому божественный промысел не имеет отношения. «У меня есть обыкновение всякое дело, имеет оно видимость доброго или кажется иным, не только рассматривать само по себе, но исследовать его причины и возможные результаты». Эти слова из «Хронографии» — не пустая декларация. У историка действительно обостренное внимание к причинной зависимости событий, что нередко сказывается даже в композиции его сочинения. «Возвращаясь к истокам событий, я устанавливаю причины и делаю [238] вывод о следствиях», — заявляет Пселл, объясняя, почему он вставляет в повествование рассказ о самом себе. «Намереваясь поведать о восстании против самодержца, я снова возвращаю к началу свой рассказ и сообщу прежде, как оно возникло, каковы были его причины...», — замечает Пселл, повествуя о мятеже Льва Торника против Константина IX Мономаха.

Историк гордится тем, что в состоянии обнаружить не только явные и всем видимые причины, но и вскрыть истоки событий, не заметные для поверхностного наблюдателя. Императрица Зоя, пишет Пселл, была необыкновенно щедра, и «царская власть тогда, казалось, обрела величие и еще большее достоинство». Но «все происходящее и высочайший взлет на самом деле оказались началом упадка и унижения государства» (Зоя и Феодора. Константин IX, VIII) «Многим кажется, — продолжает историк несколькими строками ниже, — что окружающие нас народы вторглись в ромейские пределы, но, как мне представляется, дом рушится уже тогда, когда гниют крепящие его балки. Хотя большинство людей и не распознало начало зла, оно коренится в событиях того времени: из туч, которые тогда собрались, ныне хлынул проливной дождь» (там же, IX). Конечно, Пселл «задним умом крепок» и обнаруживает причины, следствия которых уже отчетливо проявились, тем не менее умение увидеть приметы разложения в самом расцвете — несомненная заслуга средневекового историка. В этом отношении Пселл (не в смысле традиционного средневекового подражания — «мимесиса», а по существу) продолжает линию Фукидида с его стремлением к вскрытию причинной исторической связи.

Итак, два причинно-следственных ряда (в одном все зависит от провидения, в другом — от естественных причин) как бы параллельно существуют в «Хронографии», пересекаясь лишь в редких случаях, когда историк ощущает необходимость объяснить возникающее противоречие. Так, Пселл приписывает себе в «Хронографии» следующую речь, когда упрекает Константина IX Мономаха, полагающегося на божественный промысел и потому отказывающегося принимать меры по охране своей персоны: «Никто из них (Пселл говорит об архитекторах, кормчих и воинах. — Я. Л.), делая свое дело, не отказывается от упований на Бога, но первый возводит строения сообразно правилам, другой кормилом направляет судно, а из людей военных каждый носит щит, вооружен мечом, на голову надевает шлем, а остальное тело покрывает панцирем» (там же, CXXXIII). Объяснение это вполне укладывается в рамки средневекового христианского мировоззрения, никогда не требовавшего от человека бездействия и полного подчинения божественному промыслу, хотя в принципе и предпочитавшего деятельной жизни созерцательную.

Такими наблюдениями, вероятно, можно было бы ограничиться, рассуждая об историографических и исторических воззрениях [239] Пселла, если бы предметом анализа был философский трактат, а не историографическое произведение. Однако, как известно, в древности и средневековье писание истории было видом литературного творчества, а раз так, то мировоззрение писателя проявляется не только в откровенных авторских декларациях, но и во всей структуре произведения. Необходимость анализа этой структуры определяется не желанием воздать долг традиции и добавить обязательный раздел о «художественных особенностях», а специфической задачей статьи.

*

Начиная с первого исследователя византийской литературы К. Крумбахера, чей главный труд и поныне остается единственной универсальной историей литературы Восточноримской империи 25, ученые обычно различают в византийской историографии две жанровые линии — так называемые «хронографии» и «истории». Принято считать, что «хронографии», начинавшие обычно изложение событий от сотворения мира или «от Адама», писались полуобразованными монахами, адресовались непритязательным монашеским кругам и распределяли материал в хронологическом порядке. Напротив, «истории» создавались образованными вельможами и чиновниками и концентрировались вокруг современных автору событий. Условность строгого деления между двумя жанрами историографии в недавнее время показал Г. Г. Бек 26. Лучшим опровержением традиционной точки зрения могут служить и исторические произведения Пселла: непритязательная «Краткая история», начинающаяся если не «от Адама», то от Ромула, по авторскому жанровому определению, — история, а обширная и ученая «Хронография», посвященная главным образом современным автору событиям, — хронография. Оба произведения принадлежат одному писателю. Впрочем, Пселлу в данном случае чужда всякая терминологическая строгость, и в самом тексте он попеременно называет свое произведение то «историей», то «хронографией». Тем не менее определенные, хотя и не столь принципиальные, как казалось К. Крумбахеру и его последователям, различия в выборе и расположении материала между двумя линиями византийской историографии существуют, их не отрицал и Г. Г. Бек. Эти общие положения надо иметь в виду при рассмотрении жанровой природы риторических произведений.

Только в одном случае сам Пселл более или менее подробно останавливается на жанровой специфике «Хронографии»: «Я умолчал о многих значительных событиях, не распределил материал своей истории по олимпиадам и не разделил подобно Историку [240] (Фукидиду. — Я. Л.), по временам года, но без затей сообщил о самом важном и о том, что всплыло в моей памяти, когда я писал. Как уже говорилось, я избегаю здесь всяких подробностей и избрал средний путь между теми, кто повествовал о владычестве и деяниях старшего Рима, и теми, кто составляет летописания в наши дни, — я не подражаю растянутому повествованию первых и не беру за образец краткость вторых, дабы сочинение мое не навевало скуку, но и не опускало ничего существенного (Зоя и Феодора. Константин IX, LXXIII). В приведенном отрывке Пселл высказывает три авторские установки. Прежде всего, он отказывается от анналистического принципа в расположении материала. Во-вторых, он открыто провозглашает мемуарный характер своего произведения: фраза «Я просто повествую о наиболее важном и о том, что у меня всплывает в памяти, когда я пишу», — стереотип мемуарной литературы любой эпохи. И наконец, в-третьих, Пселл говорит о своей промежуточной позиции между древними историками и современными ему авторами хронографических сочинений.

Мемуарный характер «Хронографии» бросается в глаза уже при первом чтении: Пселл не только постоянно вводит себя в рассказ в качестве наблюдателя или участника событий, но и пропускает весь исторический материал сквозь призму субъективного авторского восприятия. В этом отношении Пселлу нет равных ни в предыдущей, ни в последующей византийской историографии. В цитированных словах Пселл не связывает себя ни с каким традиционным историографическим жанром (хотя и ощущает некоторую зависимость от них) и резервирует себе свободу в выборе и расположении материала. Действительно, у Пселла нет образца, которому он бы сознательно подражал, хотя такая практика и была в обычае византийской историографии. Напомним, что сравнительно близкий предшественник Пселла Лев Диакон часто настолько рабски следует за своим образцом — историографом VI в. Агафием, что подчас невозможно определить, что в его описаниях от реальности, а что от литературного прототипа 27. Два историка, Прокопий и Иоанн Кантакузин, разделенные восемью столетиями, описывают эпидемии, свидетелями которых были сами (542 и 1347 гг.) почти в одинаковых выражениях, ибо оба следуют знаменитому рассказу Фукидида 28. В этом смысле «Хронография» Пселла совершенно оригинальна, хотя и она имеет определенные жанровые корни.

«Хронография», повествующая о правлении 14 императоров, четко делится на рассказы об отдельных «царствованиях». В рукописи эти рассказы снабжены заголовками и, хотя последние [241] принадлежат, видимо, не автору, а переписчику, само их появление — доказательство дробности композиции произведения.

Основная часть «Хронографии» посвящена современным Пселлу событиям, но по крайней мере две первые биографии (Василия II и Константина VIII) составлены по литературным источникам. «Хронография» начата так, будто ее изложение примыкает к какому-то предыдущему рассказу (не исключено, что и самого Пселла в «Краткой истории»!). Все это — черты не «истории», а «хронографии» в традиционном крумбахеровском смысле слова, а точнее — того вида хронографии, который получил в научной литературе наименование «императорских хроник» (Kaiserchronik), представленных Иоанном Малалой, Симеоном Логофетом, Георгием Монахом и другими, разделявшими повествование на отдельные царствования.

Такое парадоксальное сближение не может не вызвать протеста исследователей. Действительно, что может быть общего между непритязательной «монашеской» хроникой и одним из самых тонких и совершенных произведений ученейшего Пселла! Однако дальнейшее рассмотрение структуры «Хронографии» только убеждает в справедливости этого вывода.

Все «биографии» (так мы для краткости будем называть разделы «Хронографии», посвященные царствованию того или иного императора) построены по определенной схеме: I. Приход к власти. II. Характеристика императора. III. Деяния императора и события царствования. IV. Смерть или отречение императора. Разделы эти могут быть очень различны по величине и занимать от нескольких строчек до десятков страниц, но они легко прослеживаются во всех биографиях, кроме рассказов о Константине X и Михаиле VII, вообще выпадающих из стиля произведения. В компактной и очень ясной по структуре биографии Константина VIII, например, раздел I занимает гл. I, раздел II — гл. II-V, раздел III — гл. VI-IX, раздел IV — гл. X. Такая же четырехчленная схема легко обнаруживается и в так называемых «императорских хрониках» Иоанна Малалы и Симеона Логофета. Если вспомнить, что Пселл в «Краткой истории» пользуемся с «Хроникой» Симеона одним источником, структурное сходство двух этих произведений окажется не столь парадоксальным.

И все-таки между «Хронографией» и хрониками Малалы или Симеона только то сходство, которое может существовать между шедевром и примитивом, а удивление, которое оно вызывает, сродни удивлению человека, впервые узнающего, что его анатомическое строение мало чем отличается от животных. На фоне этого сходства лишь явственнее проступает различие. Чтобы, его продемонстрировать, мы прибегнем к методу сравнения, но объектом его выберем не «Хронику» Симеона, а «Историю» Иоанна Скилицы. Такой выбор имеет несколько оснований. Во-первых, сочинение [242] Скилицы — тоже «императорская хроника», и, таким образом, мы остаемся в пределах одной жанровой разновидности; во-вторых, Скилица — современник Пселла; в-третьих, по историческому материалу произведения Пселла и Скилицы частично совпадают, и различие в предметах изображения не помешает делать выводы.

Об Иоанне Скилице, написавшем в самом конце XI в. обширное хронографическое сочинение, частично описывающее современные автору события, нам фактически почти ничего не известно. Уже это обстоятельство дает материал для сопоставлений. Жизнь Пселла — исходя из одной только «Хронографии» — мы можем проследить по годам, а в эпизоде с посольством к мятежному Исааку Комнину — даже по часам. Если Скилица сознательно самоустраняется из рассказа — и в этом он продолжает традицию нарочито «анонимных» византийских хроник, — то «Хронография» Пселла — почти мемуары. Совершенно иначе организован у Скилицы и исторический материал. Следует при этом оговориться, что структура разных «биографий» в сочинении хрониста не совсем однородна и зависит, видимо, от источников, которыми он пользовался.

Вот как, например, построен рассказ Скилицы о царствовании Михаила IV (1034-1041). Хронист начинает «биографию» повествованием о событиях во дворце, об интригах «первого министра» Иоанна Орфанотрофа, о заговорах против императора и его родственников, но вскоре эта «дворцовая» история перебивается сообщениями о самых разнообразных эпизодах, не имеющих между собой никакой внутренней связи. «На одном уровне» повествует Скилица о мероприятиях Иоанна Орфанотрофа, о граде, побившем посевы, падении звезды, болезни императора, варяге, пытавшемся изнасиловать некую женщину во Фракисийской феме и убитом ею, о тучах саранчи, напавших на поля, вещем сне, увиденном неким священнослужителем, возмущении жителей Антиохии, землетрясении в Иерусалиме, наступлении арабов, нападении печенегов и т. д. Мы перечислили эти события в том порядке, в котором приводит их Скилица в начале рассказа о времени Михаила IV. Не станем продолжать перечня: принцип организации исторического материала ясен и из уже сказанного. Сочленение эпизодов чисто хронологическое. «В том же году...», «В это же время...» — такими замечаниями пестрит текст хроники, и они по сути дела — единственные связующие звенья между эпизодами. Естественно, что события, длившиеся продолжительное время, расчленяются и попадают в различные части произведения. При строгой хронологической закрепленности эпизоды лишены не только причинной, но и территориальных связей. Действие рассказа с легкостью переносится из Константинополя в отдаленную малоазийскую фему, а оттуда в Сицилию, Болгарию или на Русь. Местом действия хроники практически оказывается вся византийская [243] ойкумена. В такой композиции нетрудно увидеть трансформацию принципов анналистической историографии.

Весьма характерно то внимание, которое уделено автором всевозможным природным явлениям и «чудесам». Все пожары, засухи, падения звезд, землетрясения и прочее старательно фиксируется Скилицей (одних землетрясений в рассказе о правлении Михаила IV насчитывается более десяти!). В ряде случаев Скилица не только фиксирует, но и комментирует эти явления. Град, побивший посевы, — знак Божий, ибо Господь недоволен незаконным способом, которым новый царь пришел к власти; налет саранчи — наказание ромеям за нарушение божественных заповедей, землетрясение — кара царю Михаилу и т. д. Но и без авторского толкования византийский читатель воспринимал эти экстраординарные явления как знамения высшей воли и потому нисколько не удивлялся соседству сообщений о них с рассказами о войнах, заговорах и других политических событиях. Рассказы о всевозможных чудесах, необычных явлениях и стихийных бедствиях создавали как бы второй план повествования и коррелировали реальные исторические события с бдящим божественным промыслом.

У Пселла в биографии Михаила IV, как, впрочем, и в других разделах «Хронографии», ни о каких чудесах и природных явлениях речи нет вообще, все повествование концентрируется вокруг человеческих поступков и реальных исторических событий. Если у Скилицы повествование свободно переносится в любую точку византийской ойкумены, то у Пселла оно сосредоточено вокруг императорского дворца, а точнее — вокруг личности самого императора. Лишь один раз переносит Пселл действие из Константинополя в Болгарию, и то лишь потому, что туда отправился сам царь.

Весь рассказ о Михаиле IV строится на совершенно иных структурных принципах, чем у Скилицы. Начав биографию, как и положено, с сообщения о воцарении Михаила (Михаил IV, I-V), историк тут же переходит к характеристике царя (там же, VI-VIII). Закончив ее, Пселл заявляет о необходимости «вернуть к началу свой рассказ», и далее естественно было бы ожидать повествования о «деяниях императора» (пункт III той идеальной четырехчленной схемы, которую мы выше пытались установить). Такое повествование действительно следует, но построено оно весьма оригинально. Вторично похвалив Михаила за его добрые свойства, Пселл видит единственный недостаток царя в низменных качествах его братьев (там же, X). Это замечание дает ему основание подробно описать братьев (там же, XII-XV). Затем Пселл возвращается к Михаилу и рассказывает о перемене его отношения к царице Зое (там же, XVI сл.). Главную причину этой перемены он видит в болезни императора. Отныне мотив царского недуга становится ведущим и сквозным в биографии. Пселл [244] повествует о страданиях царя (там же, XVIII), а потом предлагает читателю посмотреть, что делал царь между приступами болезни. В следующей короткой главе о «времени между приступами болезни» (там же, XIX) Пселл умудряется уместить рассказ о всей внешнеполитической и внутригосударственной деятельности Михаила. «Постигшая болезнь грозила уже его жизни, а Михаил как ни в чем не бывало занимался делами» — такими словами заканчивает Пселл этот раздел. Вновь подхватив мотив царского недуга, Пселл продолжает его развивать дальше. Болезнь и приближающийся конец императора активизируют интриги Иоанна Орфанотрофа, обеспокоенного судьбой царского наследия и желающего обеспечить власть за своим родом. Его усилия приводят в конце концов к усыновлению Зоей царского племянника Михаила — будущего Михаила V. После характеристики Михаила (Пселл никогда не упускает случая набросать портрет упомянутого персонажа!) историк вновь возвращается к мотиву болезни: умирающий царь строительством храма и другими богоугодными делами старается обеспечить себе спасение в загробной жизни (там же, XXXI-XXXVII). Пселл собирается уже закончить рассказ, но, вновь с похвалой упомянув царя, считает своим долгом в подтверждение высказанного им мнения, «выбрав один эпизод из многих», поведать о подавлении Михаилом болгарского восстания Петра Деляна. Впервые на протяжении всей биографии (как иллюстрация положительной оценки героя!) разворачивается более или менее подробное повествование о внешнеполитических событиях и действиях императора (там же, XXXIX-L). Из болгарского похода Михаил возвращается еле живым, и это делает естественным переход к рассказу о его постриге и смерти (там же, LII сл.).

Подобно Скилице, Пселл повествует о Михаиле IV с момента его восшествия на престол и до самой смерти, но как разнится структура их рассказов (мы отвлекаемся сейчас от разницы в оценке императора)! У Скилицы элементарная от года к году повременная смена разрозненных событий, у Пселла, у которого вообще нет ни одной даты, — сложное движение и взаимосвязь эпизодов. Группируются они вокруг личности царя, сочленены словесно-ассоциативной связью и в большинстве случаев «зацеплены» за сквозной мотив царского недуга, к которому рассказ неизменно возвращается. Вместо временного развития здесь ассоциативное движение авторской мысли, лишь имитирующее движение хронологическое.

В некоторых случаях ассоциативные связи, используемые Пселлом для создания иллюзии хронологического развития, носят даже характер словесно-риторического трюка. Прекрасный в этом отношении пример содержится в биографии Константина VIII. Характеризуя своего героя и чувствуя необходимость закончить рассказ, как и положено, сообщением о смерти царя, Пселл говорит об [245] увлечении Константина игрой в кости, после чего следуют слова, которые лучше всего передать на русский язык образом, заимствованным из сферы игры не в кости, а в карты: «И вот его, ставящего на карту державу, таким образом постигла смерть».

Разницу между Скилицей и Пселлом нетрудно, видимо, объяснить несопоставимым интеллектуальным уровнем авторов. Первый — «один из самых сухих и, по-видимому, совершенно тупых византийских хронистов» (мы приводим крайнюю и не совсем справедливую характеристику) 29, второй — самый блестящий ученый и ритор эпохи. Безусловно, риторическая техника, которой великолепно владел Пселл и которая уже в X в. все больше и больше проникает в историографию 30, оказала на структуру «Хронографии» огромное влияние. Можно определенно утверждать, что именно из риторики заимствовал Пселл изощренное умение пользоваться ассоциативными связями и словесными сцеплениями, что, подобно Плутарху, он решает «исторические задачи риторическими средствами» 31.

И тем не менее в структуре пселловской «Хронографии» надо видеть не только плоды искусства ритора, но и установку историка, не только блестящее владение риторической техникой, но и своеобразное видение истории.

Христианство, как известно, принесло с собой новую по сравнению с античностью концепцию исторического процесса. История стала мыслиться не как циклическое движение, а как поступательное развитие, имеющее определенное начало и конечную цель и детерминированное божественным промыслом. Трансформируя в христианском духе римскую идею «универсального государства», раннехристианские философы представляли Константинополь в виде «второго Рима» или «нового Иерусалима», Византийскую империю — как царство Божие на земле, а императора — как наместника Божьего» 32.

Сформулированные философами и богословами, эти идеи не нашли полного воплощения в византийских исторических произведениях. Лишь Евсевий на заре развития византийской историографии более или менее последовательно излагает ход мировых событий как историю «благодатных для человека действий промысла Божия» и видит содержание всемирной истории в «борьбе неба с адом». Хотя линия Евсевия практически не получила развития и сам жанр «церковной истории» вскоре иссяк, тем не [246] менее, если не всегда прямо, то косвенно, христианское «ощущение» истории нашло свое отражение в специфическом продукте после-античного времени — уже упомянутом жанре «всемирных хроник». Создание «всемирных хроник» в средневековье (и не только в Византии) всегда находится в связи с той или иной религиозно-идеологической системой 33. Начиная рассказ от сотворения мира или человека, всякий раз заново излагая (а в некоторых случаях просто непосредственно продолжая труд предшественника), включая в повествование всю византийскую ойкумену, авторы как бы стремились охватить мироздание в целом, постичь лежащую в основе бытия идею 34. Хронисты не пытались логически или словесно сочленить между собой разрозненные события и эпизоды, ибо все в мире было соединено, по их представлениям, высшей связью и явилось результатом действия божественного промысла. Нельзя, естественно, во всех византийских хронистах предполагать столь развитого религиозного сознания — вероятно, многие из них строили таким образом свои произведения просто по традиции, тем не менее именно такие идеи в конечном счете лежали в основе этого удивительно живучего жанра историографии.

Авторы «императорских хроник», т. е. той жанровой разновидности, к которой так или иначе примыкает и «Хронография» (Иоанн Малала, Симеон Логофет, Георгий Монах, Иоанн Скилица и др.), дробили свои хроники на отдельные «царствования», однако императоры играли у них роль своеобразных эпонимов, почти не влиявших на структуру и характер повествования, остававшегося каталогом или описанием сменявших друг друга разнородных событий и эпизодов.

Вышедшая из той же традиции «Хронография» по сути отрицала мировоззренческие основы, на которых жанр «Хронографии» возник и мог развиваться на протяжении всех веков византийской истории. Пселл не начинает рассказа с сотворения мира или человека. Если даже полагать, что «Краткая история» — первая часть «Хронографии», то открывается она не Адамом, а Ромулом — факт уникальный в византийском летописании. Это вообще не «всемирная хроника», а история римских царей (русское слово «римский» не может передать содержание греческого rwmaioV, означающего как «римский», так и «византийский»). Любопытно, что история республиканского Рима, в которой не было места императорам, вообще почти обойдена молчанием, как предмет, не достойный изображения. Но главное другое. В сознании Пселла уже не существовало той универсальной связи, которая бы объединяла разнообразные события мировой истории и потому [247] делала лишним «литературное» сцепление эпизодов. Эта утерянная «всеобщая связь» компенсировалась у Пселла словесно-ассоциативными приемами, заимствованными из риторической практики, и повествование об исторических событиях уже не формально, а по существу тесно связывалось с личностью императора. Утеря «религиозно-идеологических основ» привела к выдвижению на первый план личности исторического героя — прежде всего императора.

В этом отношении процесс развития византийской историографии в самом общем виде повторил путь историографии античной. И там системообразующая, «концептуальная» историография с определенными принципами освещения истории (Фукидид, Полибий) существует только в периоды государственного подъема, образования или расцвета новой общественной системы: греческого полиса, римской государственности. В периоды нисходящего развития историография (какого бы высокого художественного уровня она ни достигала) концентрирует свое внимание на личности «хорошего» или «плохого» императора. «Горизонт историков, прежде пытавшихся включить в поле зрения весь мир или хотя бы весь римский народ (речь идет о римской историографии.— Я. Н.), сузился до пределов императорского дворца. История стала тесно переплетаться с императорскими биографиями. Их составляли Плутарх, Светоний, позже — авторы, известные как «писатели истории августов», и многие другие, сочинения которых до нас не дошли... Историография теряла свою прежнюю общефилософскую и общесоциальную значимость 34-35. Как античная биография «возникла и развивалась в отталкивании от монументальной историографии как порождение центробежных, антимонументалистских тенденции эллинистической культуры» 36, так и византийские исторические сочинения, концентрирующие свое внимание на личности государей, «возникли и развивались в отталкивании» от монументальных «всемирных хроник».

Процесс этот имел глубокие исторические корни, и не Пселл стоял у его истоков.

Более 100 лет до Пселла историки из круга «просвещенного монарха» Константина VII — Генесий и так называемые «писатели после Феофана» — начали, возрождая эллинистическую традицию, создавать произведения, охватывающие не всемирную историю, а царствования одного или нескольких императоров, произведения, содержанием которых были «деяния» и характеристики царей. Характерно уже название труда Генесия — «царствования» (basileiai). Некоторые из этих историй превращались в настоящие жизнеописания царей: традиционное [248] наименование одной из них, принадлежащей перу самого Константина VII, — Vita Basilii, т. е. «Жизнеописание Василия» (имеется в виду Василий I Македонянин), — весьма точно отражает ее содержание. Эта идущая от эллинистических истоков линия 37 продолжалась и дальше. Фактически описанием «царских деяний» была история и Льва Диакона (конец X в.), и современника Пселла Михаила Атталиата.

Таким образом, если по жанровым корням «Хронография» примыкает к «всемирным хроникам», то в отношении содержания ее нужно рассматривать в русле возрожденной древней традиции «царской истории» 38. Однако между «Хронографией» Пселла и современной ему историографией — огромная дистанция. Чтобы это показать, вновь прибегнем к методу сравнения, и его объектом возьмем на этот раз «Историю» Михаила Атталиата. Время жизни обоих авторов примерно совпадает, оба обладали высокими титулами, занимали важные государственные посты и пользовались милостями царствующих императоров, оба писали не понаслышке, а были свидетелями и участниками многих важных политических и исторических событий. Атталиат, подобно Пселлу, принадлежал к интеллектуальной верхушке общества и (в этом важное отличие обоих от Скилицы!) не только не умаляет своей роли в событиях и при царском дворе, но всячески ее подчеркивает и даже преувеличивает.

Сходны в целом и воззрения обоих писателей на движение истории. Наряду с общей провиденциалистской концепцией Атталиат не склонен принижать значение человеческой деятельности и активности. Удачи по Атталиату — дело божественного провидения, несчастия — следствия человеческих грехов (Аттал., с. 86), мысль, весьма напоминающая приведенные уже рассуждения Пселла о том, что все находится в зависимости от божественного провидения, «если только наша природа не извращена» (см. выше, с. 237). Идея кары божьей за человеческие грехи, столь часто повторяемая Скилицей, хотя и разделяется Атталиатом, но с известной долей скептицизма (см. Аттал., с. 97).

Как и Пселл, Атталиат дробит повествование на рассказы об отдельных «царствованиях», каждый из которых представляет собой логическое и даже композиционное целое. Такое разделение отнюдь не формально, и имя царя — вовсе не «эпоним» действия: рассказ действительно концентрируется вокруг фигуры [249] императора, более того — удачи и неудачи империи часто прямо выводятся из достоинств или недостатков царя.

Как и при сравнении Пселла со Скилицей, мы остановились на сходстве, чтобы еще ярче были видны различия. Покажем их, сопоставив разделы о Константине IX Мономахе в обеих «историях». Рассказ Атталиата о Константине IX — история деяний царя, который в этой биографии чаще оказывается лицом, страдающим от всевозможных обрушивающихся на него бед, нежели фигурой активной. Не успел Константин прийти к власти, как начинается мятеж Георгия Маниака (Аттал., с. 18). Едва избавился царь от этой напасти, как к стенам Константинополя приближается русская флотилия. Победоносно закончив войну, император принялся за устройство гражданских дел, и его стараниями были открыты юридическая и философская школы. Против Константина поднимается мятеж Льва Торника, царь успешно подавляет восстание. Тем временем печенеги переправляются через Дунай и поселяются во владениях империи. Царь борется с печенегами, но, не имея сил противостоять захватчикам, начинает задабривать их дарами. На Ивирию нападают сельджуки, царские войска противостоят нашествию, и эта борьба длится до смерти императора. Кончина Константина позволяет автору дать развернутую характеристику царя. В рамках характеристики, как иллюстрация «черт» Константина, сообщается и о некоторых его поступках (строительство храма и другие). «Заключительная характеристика» — это обычный элемент, завершающий жизнеописание царя в античной историографии — так называемый elogium.

Биография Константина Мономаха в «Хронографии» занимает около трети произведения и представляет собой самый сложно построенный и, пожалуй, наиболее интересный ее раздел. После подробного рассказа о воцарении Константина (Зоя и Феодора, Константин IX, XV-XXI) следуют пространные рассуждения о позиции автора-историка, завершающиеся утверждением о противоречивости характера нового императора. Этот тезис (Константин — «соседство противоположностей») является по сути дела той «предварительной характеристикой», которая у Пселла следует обычно за сообщением о воцарении и является обязательным компонентом композиционной схемы каждой биографии. Следующий затем раздел «деяния императора» строится по уже известным нам принципам. Хронологическое движение материала достигается с помощью изысканных ассоциативных связей, а реальные исторические события оказываются включенными в повествование о главном герое.

Как и полагается историку, Пселл начинает с первых мер пришедшего к власти Константина, но быстро переходит к новой характеристике его качеств. Мономах обладал добрым и приятным [250] нравом, но отличался легкомыслием (подтверждение тому — любовная связь царя со Склиреной). Мономах не желает заниматься государственными делами (в подтверждение — повествование о «бедах», обрушившихся на империю: восстание Георгия Маниака, нападение русского флота, мятеж Льва Торника). Царь беспечен, в том числе и по отношению к своему здоровью и безопасности (в качестве иллюстрации — рассказ о двух последовательных покушениях на Константина). По всем принятым в «Хронографии» правилам, повествование должно приблизиться к концу: Пселл уже описал внешность императора, поведал о его болезни, но историк вдруг спохватывается, что много упустил, возвращается назад и как бы вновь начинает рассказ: «Как и обычно в этом сочинении, я многое в своем рассказе опустил и потому снова должен вернуться к Константину. Но прежде я обращусь к Зое и, завершив повествование сообщением о смерти царицы, примусь за новый рассказ» (там же, CLVI). Таким образом, все, о чем говорил Пселл до сих пор, оказывается как бы «первым рассказом», за которым должен последовать некий «новый рассказ». «Новый рассказ» композиционно параллелен первому и соответствует уже установленному нами типу построения биографий. За «предварительной характеристикой» следует новое перечисление свойств императора (милосердие, страсть к развлечениям, неуравновешенность характера и т. д.). И лишь после этого Пселл возвращается к болезни царя и сообщает о его смерти. Происходит весьма любопытное дублирование композиционной схемы биографии. Остается добавить, что в раздел о Константине Мономахе включены два больших экскурса о собственной персоне и обширная характеристика царицы Зои.

Никакое схематическое изложение не в состоянии передать действительной сложности композиции биографии Константина Мономаха, построенной как непринужденное изложение со свободным движением мысли, необязательными переносами, едва уловимыми ассоциативными переходами, но непременно концентрирующимися вокруг личности главного героя. «Рассказ о нем, изменяясь и преобразуясь вместе с героем, кажется противоречивым. Тем не менее составлен он по законам правды, а не риторики и как бы уподобляется и сопереживает царю». Эту характеристику мы заимствовали не у современных критиков, — она принадлежит самому Пселлу (там же, IX, CCIII).

Если рассказ Атталиата — хронологическая смена эпизодов, связанных с личностью императора, характеристика которого вынесена в конец в виде самостоятельного небольшого раздела, то биография у Пселла — по сути дела сама по себе усложненная характеристика героя, в которой растворяется исторический материал, характеристика, «замаскированная» (термин не совсем точный, потому что речь идет не о сознательном акте) под историю. [251]

Последнее утверждение нуждается в уточнении. Исторический материал и личность героя, в первую очередь императора, в «Хронографии» — нерасчлененное единство, в котором последняя играет явно доминирующую роль. Особенно ясно это видно в биографии Исаака I Комнина. Вся история его царствования разбивается на три «периода» (так мы в данном случае переводим греческое cairoV), которые последовательно описываются историком и разбивают повествование на три части. Первый период — время прогрессирующей болезни государства, когда тело государства «болезненно располнело и разбухло от губительных соков» (многозначная метафора, означающая и утерю империей прежней мощи и силы во время правления «слабых императоров», и «перенасыщение» приближенной к царю верхушки синклитиков, «перекормленной» чинами и раздачами, — один образ у Пселла постоянно переходит в другой). Второй период — время, когда государь преждевременно применил сильнодействующие средства (имеются в виду похвальные, с точки зрения историка, но скоропалительные меры императора для «лечения» государства). Третий период — время, когда не достигший результата царь под влиянием неблагоприятных обстоятельств переменился к худшему, что в свою очередь навлекло новые беды на империю. История и образ героя в этой биографии как бы сливаются в нераздельное целое: первый период у Пселла — «болезнь» государства, второй и третий — поступки и характер Исаака. То и другое тесно между собой переплетено. Временное движение материала подменено эволюцией нрава императора, хронологическая последовательность уступает место «хронологии характера».

Пселл не только растворяет исторический материал в личности героя, но иногда искажает последовательность событий в угоду своей концепции характера персонажа. Так случилось, например, в биографии Василия II. Согласно историку, изгнание фаворита Василия II — паракимомена Василия произошло после гибели мятежника Варды Фоки, на самом же деле оно имело место за четыре года до этого события. Реальная последовательность событий, видимо, не устраивала историка, ибо, с его точки зрения, мятеж Варды Фоки стал одной из причин ухудшения нрава императора, а акт неблагодарности — изгнание паракимомена — его следствием.

Пселл ощущает себя не столько историком, излагающим и организующим материал действительности, сколько своеобразным режиссером драмы на историческую тему. Эта художническая и совсем не средневековая раскованность Пселла может быть иллюстрирована примером из упоминавшейся биографии Константина Мономаха. Начав рассказ о законной жене легкомысленного императора Зое, писатель замечает (Зоя и Феодора, LXV): «Расскажу о ней подробней, пока самодержец блаженствует со своей севастой» [252] (т. е. с любовницей Константина Склиреной, об открытой и шокирующей окружающих связи, о которой писатель только что рассказывал). Следующий затем рассказ о Зое заканчивается словами: «Доведя до этого места повествование о царице, снова вернемся к севасте и самодержцу и, если угодно, разбудим их, разъединим и Константина прибережем для дальнейшего рассказа, а жизнь Склирены завершим уже здесь» (там же, LXVIII). В данном случае уничтожается дистанция между героями и автором, между прошлым и настоящим (Пселл пишет через десятилетия после смерти любовников), и все течение событий подчиняется произволу художника.

Итак, процесс разложения «монументальной» истории находит у Пселла предельное выражение. Последнее, конечно, вовсе не означает, что сама «монументальная» история прекратила существование, напротив, «всемирные хроники» продолжали создаваться до самого конца Византийской империи. У Пселла исчезла не только концепция истории, но если угодно, и сама история, растворяющаяся в личности исторического героя. «Хронография» подходит уже к той грани, за которой вообще вряд ли возможно существование историографического жанра.

Как уже говорилось, процесс разложения «монументальной» истории происходит тогда, когда кризис переживает религиозно-идеологическая система, бывшая ее основой. В XI в., во всяком случае в кругах интеллектуальной элиты, этот кризис ощущался уже весьма остро. Для части византийских интеллектуалов в это время постепенно теряют свое значение сами устои византийской жизни. Догматы христианской религии, безусловно, оставались — и будут еще долго оставаться — объектом непререкаемой веры, тем не менее они превращаются в некую обязательную данность, не способную воодушевить на самоотверженное служение в жизни и на вдохновенное воплощение в литературе. Тем более дискредитируется идея богоизбранничества ромеев. Страна, на престоле которой чередой сменяют друг друга слабые и ничтожные императоры, страна не находящая сил обеспечить безопасность собственных границ, очень мало подходила для роли «второго Рима» или «нового Иерусалима». Терпят крах и прежние универсалистские представления. Иначе говоря, начинает рушиться система иерархического порядка, та taxiV, которой в глазах византийца подчинялся весь мир и его собственная жизнь 39. Наиболее яркое воплощение эти тенденции нашли в личностях и творчестве Михаила Пселла и его ученика Иоанна Итала. Всеядный интеллект и необыкновенно «гибкие» нравственные устои Пселла как раз и были крайним выражением процесса разложения традиционного [253] византийского «миропорядка» — taxiV. Именно такой писатель, как Пселл, и был способен создать «Хронографию» в ее парадоксальной для Византии XI в. литературной форме.

*

«Растворение» исторического материала, «исчезновение» истории тем не менее не только не умаляют роли «Хронографии» как исторического источника, но, напротив, предопределяют ее ценность. То, что можно было бы принять за слабость «Хронографии»,— на самом деле и ее сила. Раскованность метода историка, его несвязанность наперед заданными концепциями позволили Пселлу создать такие образы современников, нарисовать такие картины жизни Византии XI в., равные которым вряд ли вообще можно найти в византийской литературе.

Главное и наиболее интересное в «Хронографии» — образы исторических героев. Современные исследователи не раз восхищались умением Пселла рисовать портреты современников, искусством оживлять предметы и лица и даже сравнивали в этом отношении византийского писателя с Шекспиром и Достоевским. Искусство психологического проникновения, поражающее современных ценителей творчества Пселла, было вполне осознано и, более того, составляло предмет гордости самого писателя. «... Я проник в твою душу и понимаю тебя лучше, чем ты самого себя», — пишет он митрополиту Амасии (Курц—Дрексль, II, с. 162). «Как никто другой, — похваляется Пселл, — способен я распознавать людей и посредством своих чувств проникать в душу и постигать ее, отраженную в бровях и глазах» (Курц—Дрексль, I, с. 77). На каких же принципах строится портрет исторического героя в «Хронографии» Пселла?

Византийская литература, во всяком случае до XII в., как и большинство литератур «средневековой системы», не знала вымышленного героя. Все ее персонажи — или исторические, или претендующие на историчность. Исторический герой был предметом более или менее развернутой характеристики в произведениях трех жанров: агиографии, «похвального слова» — энкомия (или его антипода: «поношения» — «псогоса») и историографии. Стиль характеристики (как и вообще стиль произведения в широком смысле слова) почти полностью зависел от жанра. Житийный герой по сути дела обладал одной и той же постоянной чертой — святостью. В задачу агиографа входила лишь иллюстрация этого определенного условиями жанра свойства, которое он каждый раз раскрывал и по-новому утверждал в серии эпизодов искушений, добровольного подвижничества или мученичества героя. В результате агиографическое произведение (мы отвлекаемся от возможных вариантов) превращалось в цепочку «подвигов» героя, вновь и вновь подтверждавших его святость. Эту цепочку можно было бы [254] произвольно сократить или удлинить, ничего при этом не убавив и не прибавив к характеристике объекта изображения. Сам Пселл дал образец такой характеристики в единственном написанном им житии — «Житии св. Авксентия».

Агиография и энкомий — единственные жанры, в которых изображение героя является основной и специальной задачей авторов. В историографии характеристика императора (если она вообще есть) дается в связи с рассказом об исторических событиях и царских деяниях. Ее стиль зависит от отношения писателя к изображаемому лицу. Она может строиться по принципам похвального слова, если автор хочет прославить своего героя (см., например, изображение Исаака I Комнина, Романа IV Диогена, Никифора III Вотаниата у Михаила Атталиата), может превращаться в «поношение» (например, портреты императоров-иконоборцев у ряда хронистов), но может и претендовать на определенную объективность, если отношение историка к герою неоднозначно. Так, Константин X Дука у Атталиата радеет о пополнении казны и правосудии, но мало заботится о военных успехах империи; это милостивый, благочестивый и щедрый царь, но оказывает благодеяние он только немногим избранным, и его политика оказалась причиной упадка государства, хотя вину скорее нужно возлагать не на самого царя, а на его дурных советников (Аттал., с. 76 сл.). Портрет Константина X далек от энкомиастического стандарта, но это портрет «функциональный», в котором историка интересуют лишь свойства и качества государственного мужа, так или иначе влияющие на деятельность императора и вообще на исторические события.

Во всех случаях связь между характеристикой героя и историческими повествованиями поверхностна. Портрет императора или предшествует изложению, или его заключает, или, наконец, на манер отступления вставлен в середину. Его почти всегда можно безболезненно изъять, не нарушив структуры рассказа. Немало подобного рода характеристик содержится и в «Хронографии» Пселла. Многие из них написаны с неподражаемым художественным мастерством, но не в них своеобразие и сила Пселла-художника.

Пселл не только осознает свое искусство психологического проникновения, но неоднократно и декларирует собственные взгляды на природу человеческого характера, в которых причудливо переплетались «античные» и «византийские» черты. В полном согласии с античной психологической теорией Пселл различает в человеке врожденную природу (jusiV) и благоприобретенные в результате воспитания и жизненной практики свойства, составляющие так называемый «этос» (hJoV): «первая — от родителей, второй — от воспитания» (Сафа, V, с. 97). В душе человека историк видит два начала: «разумное» и «неразумное» (Сафа, IV, с. 331 сл.). «Так [255] вот составлена наша природа. Мы представляем собой смешение разумного и неразумного, причем разумного в нас меньше, чем неразумного. В первом из них мысль, по которой мы существуем, во втором чувственное восприятие, представление, воображение и большинство мнений. Из этих свойств, разумных и неразумных, мы состоим, и никто из нас не является только разумным или только неразумным. Разуму, как господину и царю, необходимо владычество над тем, что ниже его и чем он управляет, как конем и колесницей. Поэтому служат ему органы чувств, восприятие, впечатления и постигающее их смысл мнение, желание внешних благ, благородный и воинственный дух, вожделение и прочие проявления наших свойств» (Сафа, V, с. 435 ел.). Из этих слов ясно: помимо разума, Пселл признает в человеке не контролируемую рассудком сферу, в которую наряду с первыми ступенями познания (чувственное восприятие, представление, мнение) входит то, что, пользуясь современными определениями, можно было бы назвать областью подсознательного и инстинктивного.

Излюбленный тезис Пселла — утверждение о подвижности, изменчивости и противоречивости человеческого характера. В наиболее законченном виде эта мысль высказана в уже цитированных строчках «Хронографии», посвященных Константину Мономаху. Главное свойство императора, по Пселлу, это «соседство противоположностей». Ни один из людей, а тем более из императоров, не остается неизменным до конца своих дней, одни становятся лучше, другие — хуже. Сдвиги в характере происходят по имманентным причинам, но большей частью под влиянием внешних обстоятельств: «изменчива природа людей, особенно если для изменений есть серьезные внешние причины» (Евдокия, Роман IV, V). Истоки представлений Пселла о принципиальной противоречивости человеческой натуры нетрудно обнаружить как в античной диалектике, так и в неплатонической философии, адептом которой был писатель. Но коренятся они, скорее всего, в особенностях Византийского сознания и православной теологии, для которых сосуществование тезы и антитезы было не только допустимым, но подчас и обязательным 40. Оставляя в стороне другие общеизвестные философские противоречия, которые христианские теологи пытались решить с помощью диалектических допущений, напомним, что с богословской точки зрения человек и был как раз классическим примером «совмещения несовместимого». Человек «смертен и бессмертен», «велик и ничтожен», он «необычайное смешение противоположностей», — пишет в «Слове о душе» современник Пселла богослов Никита Стифат 41. Что касается взгляда на человека как [256] на существо непостоянное и изменчивое, то он тоже не был особенностью мировоззрения Пселла, а входил в систему этических представлений византийцев. Во всяком случае, другой современник Пселла — Кекавмен, не отличавшийся, видимо, глубокой образованностью, замечает: «Природа человеческая изменчива и непостоянна, и то обращается от добра ко злу, то склоняется от зла к добру» (Кекавмен, с. 230-231).

Наверно, не имело бы смысла излагать не блещущие оригинальностью теоретические воззрения Пселла на человеческую природу, если бы они не стали принципами его художественной практики. Специфика пселловского метода создания образов проявляется уже в первоэлементах характеристик — определении отдельных свойств героя. «Сильный телом, он был труслив душой...»; «легко поддающийся гневу, он не был чужд и сострадания...»; «благодетельствовать подданных он умел лучше любого другого императора, однако в милостях не соблюдал справедливости...»; «с науками он был не очень знаком и лишь слегка, по-ученически причастен к эллинской образованности, но, человек от природы способный и приятный, владея бойким и изящным слогом, он прекрасными речами помогал появляться на свет мыслям, рожденным в его душе» (Константин VIII, VI). Приведенные цитаты взяты из небольшой биографии Константина VIII, но аналогичные примеры можно было бы привести и из других разделов «Хронографии». Во всех характеристиках — одна особенность: они двучленны по своему построению. Тезис сопровождается в них антитезисом, корректирующим, ограничивающим или частично отрицающим основное утверждение. Свойства героев Пселла не абсолютны, сфера их проявления ограничена временем, ситуацией или другой чертой характера. Качества героя не подводятся под какое-то стандартизованное свойство, а индивидуализированы и по сути внутренне диалектичны.

Эта диалектичность бывает свойственна не только отдельной черте, но и характеристике в целом. Великолепный тому пример — образ Иоанна Орфанотрофа. Человек умный, деятельный и проницательный, он рьяно заботился о государственных делах, но никого не хотел обижать и принимал грозный вид только для устрашения провинившихся. Государственные заботы не оставляли его даже на пирах, и ничто не могло укрыться от его бдительного взора. Поэтому все страшились и опасались Иоанна. Он был изменчив и непостоянен, желал придать своему образу жизни царское великолепие, но был склонен к пьянству и, напившись, пускался во всякие безобразия, хотя и в состояний опьянения не прекращал бдительно наблюдать за поведением присутствующих. В этом человеке смешались разные свойства: уже давно приняв постриг, он и во сне не помышлял о монашеском благочестии, в то же время лицемерно исполнял все положенное свыше монахам [257] и выказывал полное презрение к живущим распутно. При этом он был враждебен каждому, кто избрал благообразную жизнь, жил в добродетели или украшал жизнь светскими науками, и всеми способами унижал предмет их рвения. Так нелепо вел он себя со всеми, но к брату-императору всегда сохранял неизменное расположение и проявлял тут постоянство нрава» (Михаил IV, XIV). Диалектизм характеристики достигает здесь апогея. За каждым утверждением следует ограничение или отрицание, за каждой тезой — антитеза. Обычная двучленность превращается в «многочленность» (ср. последнюю цитату: Иоанн — монах, но не благочестив, в то же время порицает нечестивцев, но враждебен к благочестивым людям). Мысль автора, как бы следуя и «сопереживая» персонажу (пользуемся выражением самого Пселла), противоречит самой себе и вместе с тем самой своей противоположностью создает сложный образ героя.

Иоанн Орфанотроф — персонаж второстепенный (при обрисовке второстепенных образов, особенности метода писателей часто проявляются ярче, чем при изображении главных героев!), но индивидуальность и диалектичность — отличительные свойства характера и большинства главных героев «Хронографии».

Индивидуальность обрисовки пселловских героев легко обнаруживается при сравнении их между собой. Михаил V — один из самых «отрицательных» персонажей «Хронографии». Этот образ, однако, не сводится к фигуре «злодея на троне», свойственной историографии предшествовавших веков. Уже первые описания (Михаил тогда еще только наследник престола) содержат указание на основное качество, которое в дальнейшем станет лейтмотивом образа: «Этот человек скрывал, как никто другой, огонь под золой — я имею в виду дурной нрав под маской благомыслия, — питал злые намерения и желания, пренебрегал своими благодетелями... Однако все это он умел прятать под притворной маской» (Михаил IV, XXVIII). Еще до вступления на престол кесарь Михаил с наслаждением предвкушает момент, когда он расправится со своими доброжелателями, и особенно с Иоанном Орфанотрофом, которому более всего обязан. Именно по отношению к нему Михаил ведет себя наиболее лицемерно. В отношениях между этими людьми возникает сложная ситуация. Иоанн — «более проницательный, чем Михаил лицемерный» — знает об истинных намерениях будущего императора, но до времени не обнаруживает этого знания. В результате Михаил и Иоанн втайне злоумышляют друг против друга, но изображают доброе расположение, и, хотя каждый думает, что его намерения неизвестны другому, оба хорошо понимают, чего хочет противник.

С восшествием на престол Михаила эта драматическая ситуация получает свое развитие. В первое время молодой император дружелюбно и даже подобострастно относится к царице Зое и [258] Иоанну Орфанотрофу, однако вскоре обнаруживает истинные намерения. Образ Михаила, казалось бы, совершенно ясен, тем не менее Пселл считает нужным дать ему — на сей раз прямую — характеристику: «В жизни своей этот человек был существом пестрым, с душой многообразной и непостоянной, его речь была не в ладах с сердцем, на уме он имел одно, а на устах другое... Часто вечером сажал он за свой стол и пил из одного кубка с теми, кого уже наутро собирался подвергнуть жестокому наказанию» (Михаил V, IX). Заключительная сцена ослепления императора завершает его образ: царь не находит в себе сил мужественно встретить испытание, он рыдает, молит о пощаде, проявляя неблагородство и низость натуры.

«Лицемерие» (prospoihsiV) оказывается в «Хронографии» ведущей чертой и другого образа — Романа III Аргира. Описание этого императора начинается с характеристики, близкой к панегирической. «Этот муж был воспитан на эллинских науках и приобщен к знаниям, которые доставляются наукой латинской, отличался изящной речью, внушительным голосом, ростом героя и истинно царской внешностью» (Роман III, II). Но уже следующая фраза (это обычно для двучленных характеристик) значительно снижает впечатление от первого утверждения: «Однако о знаниях своих мнил много больше, чем они заслуживали». Это противоречие между претензиями и действительностью отныне становится ключом к образу императора. Роман хочет подражать великим древним государям Марку Аврелию и Августу в занятиях науками и в военном деле, но в последнем он был полным невеждой, а науки знал очень поверхностно. Император, пишет Пселл, занимался философско-теологическими проблемами, однако это было «маской и лицемерием», а не выяснением и исследованием истины. Да и вообще деятельность императора могла бы принести немалую пользу, если бы не представляла собой «воображение и лицемерие». Однако между лицемерием Романа и лицемерием Михаила — большая дистанция. Для Михаила — это сознательно надетая маска, имеющая целью обман и мистификацию, Роман III притворяется перед самим собой. Его претензии оказываются в постоянном противоречии с его возможностями, а жертвой этого противоречия он прежде всего оказывается сам: «Самомнение и напряжение сверх меры сил души ввели его в заблуждение в вещах весьма значительных» (там же). Основная черта героя — лицемерие (если не в прямых оценках, то в многочисленных образных деталях, косвенных характеристиках) — постоянно подчеркивается Пселлом. Описывая, например, вступление царя в Антиохию, историк замечает, что «процессия его выглядела царственно, но скорее театрально, чем по-боевому (Роман III, VIII). «Театральность» императорской процессии соотносится в представлении читателя со стремлением героя к чисто внешней эффектности. Во время того же похода [259] враги предлагали Роману мир, но он, «будто рожденный лишь для того, чтобы располагать и строить в боевые ряды войско, устраивать засады и набеги, копать рвы, отводить реки, разорять крепости и делать все, чем, как известно, занимались знаменитый Траян, Адриан, еще раньше цезарь Август, а до них Александр, сын Филиппа, отправил посольство назад» (там же). «Великие предки» фигурируют здесь не случайно: авторская речь воспроизводит ход мыслей героя, подражающего древним государям. Вообще стремление уподобиться легендарным правителям — постоянное свойство Романа. Царь, например, строит церковь, соревнуясь со знаменитым царем Соломоном и подражая самодержцу Юстиниану. Не благочестие, а стремление походить на властителей прошлого движет византийским императором.

Нетрудно видеть, что Михаила V и Романа III объединяет лишь общность «родового» качества — лицемерия. В остальном это совершенно различные образы. У каждого из героев свой, характерный именно для него тип лицемерия. Внимание историка направлено не на общее, «родовое», а на частное, индивидуальное.

Индивидуальность персонажа, говорили мы, сочетается у Пселла с его внутренней диалектичностью, проявляющейся не только в изменчивости героя, но и в неоднозначности, противоречивости его образа. Так, первая характеристика Исаака Комнина создает возвышенный, героический образ. У Исаака властный вид, благородство мыслей, душевная твердость, он «благородный» полководец. Повстанец Исаак необычайно деятелен и целеустремлен, он проводит ночи в беспокойных мыслях, дни посвящает делам. Действия его отличаются разумностью — Пселл дважды отмечает, что Исаак действует «скорее разумно, чем дерзко». В облике героя подчеркивается сдержанная суровость: Комнин никогда не обнажал меча на провинившегося, но его нахмуренные брови действовали сильнее любого удара. В некоторых эпизодах фигура императора окружена героическим ореолом. Таков он в батальной сцене, когда четыре «скифа», приставив с разных сторон копья к Исааку, удержали его в седле. Такова по-царски величественная картина приема Исааком императорского посольства во главе с Лихудом и Пселлом и т. д.

Императору-воину присуща государственная мудрость: он с необычайным вниманием прислушивается к советам (черта, чрезвычайно ценимая Пселлом, тем более что в качестве советчика выступает он сам) и философски относится к собственным успехам, полагая, что чрезмерная удача редко приводит к хорошему исходу.

Энкомиастические нотки первых описаний подготовляет торжественно-панегирический стиль рассказа о восшествии на престол и о первых шагах нового императора. Исаак, «человек дела», «не успев еще отряхнуть с себя пыль сражений, сменить платье... и, подобно моряку, нашедшему спасение в спокойной гавани от [260] пучины и бури, обтереть с губ соль и перевести дух», принялся за государственные дела и приступил к управлению (Михаил VI, Исаак I Комнин, XLIV).

Традиционной условности стиля соответствует и энкомиастический тип изображения героя: император уподобляется восходящему солнцу, лучи которого разгоняют облака. Его образ создается с помощью ряда графически четких сцен, запечатленных как бы наблюдателем «извне». Император на троне, проникнутый государственными заботами, суров и непреклонен, казалось, нрав его не может смягчиться. Но тот же император, находясь в домашней обстановке или раздавая должности, неожиданно превращается в «мягкого и доступного». Одна и та же струна, пишет Пселл, издает то резкие, то гармонические звуки, император — «двойной», в нем совмещены несовместимые свойства.

Другой эпизод рисует «грозного» Исаака. Император поднимается на трон, кругом располагаются синклитики; сначала он не произносит ни слова, но, как бы отдавшись размышлениям, сохраняет на лице точное «Ксенократово выражение» 42. Собравшихся охватывает страх. Одни застывают на месте, как от удара молнии, стоят «высохшие, обескровленные», словно лишенные души, другие бесшумно двигаются, третьи еще крепче охватывают руками грудь, склоняются вниз и усилием воли стараются заставить себя стоять неподвижно. Сцена замечательна своей статичной монументальностью. Вместе с тем, как это ни парадоксально, в ней присутствует и доля легкой иронии. Император здесь не только на самом деле величествен, но еще и изображает величие. Его действия заранее рассчитаны на определенный внешний эффект; Исаак «как бы» (oion) педается размышлениям, «копирует» (mimhsamenoV) «точное» (akribwV) «Ксенократово выражение» лица. Еле заметный иронический подтекст сохраняется и в дальнейшем изложении.

Император был немногословен, продолжает Пселл, как Лисий, умел обуздывать свою речь, его молчание было красноречивей слов, а кивок головой и жест могли заменить обильные словоизлияния. Все это, конечно, совершенно серьезно. Но тут же следует описание Исаака в роли судебного арбитра: несведущий в законах император не берет на себя вынесение приговоров, а поручает его судьям. Тем не менее он делает вид, будто заранее знает содержание приговора, более того, выдает себя за его автора. Вместе с тем, не желая демонстрировать неправильное произношение юридических терминов, Исаак сам не зачитывает приговор, но всегда что-то добавляет или убавляет в тексте, когда его оглашает кто-то другой. И здесь усилия Исаака направлены на создание внешнего впечатления, сокрытие собственных недостатков. Общий энкомиастический тон первой части биографии, несмотря на элемент [261] иронии, настораживает: Пселл пишет об Исааке уже после его смерти. И действительно, дальнейший рассказ («детальная характеристика» или «деяния» — по нашей классификации) приносит нечто новое. Оказывается, что все положительные свойства императора, декларированные писателем, не дают никаких результатов, их влияние сводится на нет нетерпеливостью и поспешностью Исаака. Последний все стремится делать немедленно, избыток напористости и приводит его к неудачам. В свою очередь неудачи изменяют характер и образ жизни Исаака, который стал не в меру суров, начал презрительно относиться к окружающим и почти все время проводил на охоте.

Восхищение императором заставляет Пселла прибегать к редким в «Хронографии» энкомиастическим приемам изображения, однако второй частью биографии писатель сводит на нет или, во всяком случае, значительно ограничивает высокую оценку героя в первой части. «Двучленность», вообще свойственная пселловским характеристикам, проведена здесь в масштабе целого жизнеописания. Интересно, что даже в панегирическом разделе биографии монументально-торжественный стиль смягчен легким ироническим подтекстом: отношение автора к герою в «Хронографии» лишено догматической однозначности.

Еще сложней фигура Константина Мономаха. Грани этого образа нечетки и размыты, ни одно его свойство не получает однозначной оценки, каждое из них одновременно «хорошо» и «плохо», «положительное» с легкостью переходит в «отрицательное» и наоборот. Усложнение исторического образа у Пселла — явление принципиально новое в византийской литературе. Черты героя Пселла — не равноправные детали в мозаике «добродетелей» или «пороков», а взаимосвязанные элементы единой картины, группирующиеся в сложных взаимоотношениях вокруг одного или нескольких свойств, составляющих сердцевину образа. Образ в «Хронографии» — структурное единство, и изъятие любого из его элементов (в отличие от агиографии или энкомия!) наносит непоправимый ущерб целому. Изъятие самого образа из «Хронографии» (в отличие от прочих византийских историографических произведений) — почти такая же невозможная операция, как, скажем, изъятие из «Войны и мира» образов Андрея Болконского, Пьера Безухова или Наташи Ростовой. Действительность воспринимается Пселлом в большей мере по законам художественного отражения, нежели исторического изображения. Скажем иначе. В «Хронографии» наряду с историческим повествованием, принципам которого субъективно следует Пселл, возникает картина действительности, построенная по законам, близким к законам художественного воспроизведения в новом смысле слова. Факт весьма примечательный в Византии, не выработавшей понятия, аналогичного современному термину «художественная литература». [262]

Делая вывод на первый взгляд столь парадоксальный, мы менее всего хотели бы создать впечатление изолированности «Хронографии» от византийской и вообще средневековой литературы. Со средневековьем «Хронография» (не говоря уже о ее жанровых истоках) связана многими нитями. Отдельные персонажи сочинения (Михаил VII, например) обрисованы по принципам энкомиастического героя; не умеет Пселл создать адекватного внешнего портрета персонажа, его образная система, особенно сравнения, часто не отличается оригинальностью, да и сама мысль историка нередко сбивается на трафаретную дорогу. Вряд ли, однако, детальное описание подобных «истоков» «Хронографии» может принести серьезные результаты: никакие «истоки» в конечном счете не объясняют появления литературных шедевров.

Образы «Хронографии» дают современному историку беспрецедентную возможность проникнуть во внутренний мир, понять скрытые пружины действий исторических деятелей Византии XI в Но не только образы. Многочисленные исторические детали и эпизоды, обычно укрывающиеся от взора других историографов, предоставляют современному исследователю поистине бесценный материал. Однако сделаем одну оговорку. «Хронографию» нельзя оценивать, пользуясь критериями, обычными при анализе рядовой византийской хроники. Подход к ней должен быть скорее сродни методу исторического исследования памятников художественной литературы. А художественная литература, как известно, подчас служит незаменимым источником для восстановления исторической действительности минувших столетий.

*

Итак, творчество Пселла, как и его личность, при всех традиционных чертах, — явление исключительное в византийской литературе. В риторике, говорили мы, Пселл следует ораторским канонам, но в ряде речей настолько искусно манипулирует «правилами», что создает сложные и разнообразные произведения и по существу подрывает сами каноны. Но истинный «взрыв» литературной традиции происходит в «Хронографии», в которой используется принципиально новый метод изображения реальности. Литература «средневековой системы» была весьма тесно, гораздо тесней и, во всяком случае, непосредственней, чем в новое время, связана с исторической реальностью. Однако это была связь особого рода. Жанры словесности удовлетворяли в средние века вполне конкретные потребности жизненной практики, церковного богослужения, придворного церемониала и т. д. и служили определенным внеположенным литературе целям. Подчас литературные произведения непосредственно включались в жизненную практику, становясь составной частью религиозного ритуала (гимнография) или [263] дворцовых церемоний (похвальное слово). Историография в этом смысле в Византии всегда была более свободна, хотя и подчинялась диктату внеположенных литературе факторов (например, хронологически последовательное изложение событий в хрониках), не говоря уже о целой системе связывающих византийского писателя клише, выработанных внутри самой литературы, но в конечном счете зависящих от тех же внешних факторов.

Именно в этом соотношении «литература — действительность», с нашей точки зрения, и произвела «взрыв» «Хронография». Действительность здесь, пропущенная через творческое сознание писателя, как бы заново воссоздается в произведении, образуя новую и уже художественную реальность. Композиция «Хронографии» не следует (или следует лишь внешне) действительной последовательности событий, а подчинена художественной задаче писателя. Образы «Хронографии» определяются не риторической схемой, а художественной логикой.

Почему Пселл — автор десятков многостраничных произведений — только в одной «Хронографии» так резко порывает с традицией? Объяснить это в какой-то степени могут два обстоятельства. Во-первых, как уже говорилось, историография всегда была в Византии жанром, наиболее свободным от канонических предписаний. Истина наряду с пользой упорно, в том числе и Пселлом, провозглашается целью и смыслом исторического повествования. Пселл настаивает главным образом на истине. Во-вторых, как бы ни было велико значение «Хронографии», для самого Пселла, это лишь небольшой эпизод в его литературной деятельности, побочный продукт творчества — как известно, новые явления часто возникают не на магистральном пути, а в боковых ответвлениях.

*

Переводя «Хронографию», мы не считали себя обязанными следовать чтениям и тем более толкованиям текста в издании Е. Рено, по которому делался перевод. В переводе учтен ряд конъектур А. Грегуара и И. Сикутриса 43, в некоторых случаях предлагались и новые исправления.

Характер настоящего издания, однако, не позволил в комментарии входить в филологические детали — отмечены только случаи наиболее резкого расхождения перевода с обычным пониманием текста Пселла.

При подготовке настоящего издания мы пользовались постоянными консультациями А. И. Зайцева, которому приносим свою глубокую благодарность.

«Хронография» Михаила Пселла впервые была издана по единственной рукописи, хранящейся в Парижской Национальной библиотеке (№ 1712) К. Сафой в составе «Греческой библиотеки средних веков» (т. 4, 1874). В 1926-1928 гг. «Хронография» была переиздана и снабжена французским переводом Э. Рено (Michel Psellos. Chronographie ou histoire d'un siecle de Byzance (976-1077), texte etabli et traduit par E. Renauld, t. I-II. Paris, 1926-1928). С этого издания и делался настоящий перевод.

По имеющимся сведениям, недавно американский ученый Х.-К. Снайпс обнаружил новую рукопись «Хронографии», остающуюся пока неопубликованной.

При переводе последних глав «Хронографии» учитывались чтения новонайденного фрагмента этого произведения (рукопись Синайского монастыря св. Екатерины № 1117).

На русском языке «Хронография» до сих пор не издавалась.


Комментарии

23. См.: Avenarius С. Lukians Schrift zur Geschichtsschreibung, 1956, S. 13 ff.

24. Надо отметить, что многие из «привычных» идей в «Хронографии» не встречаются — например, утверждения о «пользе» и «удовольствии», которое должно доставлять историческое произведение. Вряд ли, однако, из этого отсутствия надо делать какие-нибудь выводы. Вспомним, предисловия в «Хронографии» нет.

25. Krumbacher К. Geschichte der byzantinischen Litteratur. Muenchen, 1897.

26. Beck H.-C. Zur byzantinischen «Monchschronik». — In: Beck H.-C. Ideen und Realitaten in Byzanz Gesammelte Aufsaetze. London, 1972.

27. См.: Сюзюмов М. Я. Об источниках Льва Дьякона и Скилицы. — «Византийское обозрение», вып. II. Юрьев, 1916.

28. См.: Moravcsik Gу. Klassizismus in der byzantinischen Geschichtsschreibung.— «Polychronion», Festschrift F. Doelger. Heidelberg. 1966, S. 366 ff

29. Мы цитируем слова К. Крумбахера по кн.: Бенешевич В. Н. Очерки по истории Византии, вып. III. СПб., 1913, с. 110.

30. См.: Jenkins . The Classical Background of the Scriptores post Theophanem. — «Dumbarton Oaks Papers», VIII, 1954.

31. Weizsacker A. Untersuchungen ueber Plutarchs Technik. Berlin, 1931, S. 59.

32. Ссылки на новейшую литературу вопроса см.: Turner С. Pages from Late Byzantie Philosophy cf History. — BZ, 57, 1964.

33. См.: Рифтин Б. Типология и взаимосвязи средневековых литератур. — В кн.: Типология и взаимосвязи средневековых литератур Востока и Запада М., 1974, с. 17.

34-35. Штаерман Е. М. Кризис античной культуры. М., 1975, с. 85 сл.

36. Аверинцев С. С. Плутарх и античная биография. М., 1973, с. 176.

37. Об эллинистических корнях византийской историографии X в. см.: Аlеxander Р. Secular Biography at Byzantium. — «Speculum», XV, 1948; Jenkins R. Op. cit.

38. Делая такое утверждение, трудно не вспомнить приведенные выше (см. с. 239 и сл.) замечания Пселла о жанровой природе его «Хронографии». Ведь как раз о среднем пути между этими двумя линиями в историографии и говорит историк!

39. См.: Ahrweiler H. Ideologie politique de l'Empire Byzantin. Paris, 1975, p. 134 sq.

40. См.: Бычков В. Из истории византийской эстетики. — ВВ, 37, 1976, с. 165 сл.

41. Nicitas Stethatos. Opuscules et lettres. Paris, 1961, p. 78 sq.

42. См. с. 291, прим. 41.

43. Поправки были сделаны в рецензиях на издание «Хронографии» Рено [см. Byz., 2 (1925), р. 550 sq.; 4 (1927/28), Р. 716 sq.; BZ, 27 (1927), S. 98 ff.; 29 (1929, S. 40 ff.].

(пер. Я. Н. Любарского)
Текст воспроизведен по изданию: Михаил Пселл. Хронография. М. Наука. 1978

© текст - Любарский Я. Н. 1978
© сетевая версия - Тhietmar. 2009
© OCR - Караискендер. 2009
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Наука. 1978