Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ИОАНН КИННАМ

КРАТКОЕ ОБОЗРЕНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ ИОАННА И МАНУИЛА КОМНИНОВ

(1118-1180)

Книга 5

1. Вот что происходило здесь. Так как теперь, по-видимому, никто ни с которой стороны не угрожал Римской империи, то царь для успокоения себя отправился в находящееся близ Византии местечко, по имени Лонги. Между тем как он там проводил время, наступил последний день жизни царицы Ирины — женщины, которая, как говорил я и прежде, целомудрием, скромностью и милосердием к нуждающимся далеко превосходила своих современниц. Она была матерью двух дочерей, из которых одна, старшая, была жива и жила у отца, а другая спустя немного умерла на четвертом году жизни. Но дитя еще продолжало бороться с болезнью, как царь, призываемый делами Запада, должен был оставить дело домашнее и отправляться на Запад. В то время распространилась молва, что алеманский король Фридерик поднял весь свой народ и идет со всеми силами на римскую землю. Так, по этой причине и потому еще, что тогда умер [223] гуннский король Гейза, царь отправился в Сардику. Пробыв там довольно долго и видя, что молва об алеманах еще не подтверждается, он сильно старался овладеть гуннским королевством. А с чего вздумалось царю покорить себе гуннское королевство, о том мы скажем. У этого Гейзы 191 было два брата — Владислав и Стефан. Не знаю, за какую обиду он жестоко ненавидел обоих. Поэтому, после долгого странствования по разным землям, братья Гейзы пришли к царю и признали над собой его власть. Стефан женился на племяннице царя Марии, дочери севастократора Исаака, которая, как сказано, была прекрасна, а другой брат оставался неженатым. Так как по смерти Гейзы законное право 192 призывало к власти [224] одного из братьев (ибо у гуннов есть закон, чтобы венец всегда переходил на одного из остающихся братьев), то царь старался возвратить их в отечественную землю, тогда как Гейза, пренебрегши отеческий закон, перенес власть на сына. Итак, гунны, с одной стороны уважая этот закон, а с другой — опасаясь нападения со стороны царя, лишили власти сына Гейзы Стефана и отдали ее одному из Гейзиных братьев, Владиславу, а Стефану, — говорю о старшем, — дали достоинство урума. Это имя у гуннов употребляется для обозначения наследника престола.

2. Так кончились дела этих родных братьев. После сего царь отправился в македонский город Филиппы для устроения дел Сербии. Управлявший тогда этой страной Примислав 193 и прежде уже, как рассказано мной в другом месте, замышлял отложиться от царя и показывал самоуправство, а потому царь и прежде едва не лишил его власти и только по милости оставил в том же достоинстве. Теперь тот самый Примислав, не обращая никакого внимания на уверения и клятвы, начал опять приниматься за нововведения. Дознав отсюда неисправимость этого человека, царь лишил его начальства и передал управление [225] брату его 194, Белусу. Но сжалившись над судьбой Примислава, он хотя и удалил его оттуда, чтобы не представлять ему случая к новым злодействам, однако же подарил ему тучную землю с хорошими пастбищами для скота. Впрочем, Белус, спустя немного после того как был облечен властью, сложил с себя знаки правителя и, оставив отечество, удалился в гуннское королевство, где жил еще долго, пока не умер. Между тем царь положил призвать младшего его брата, который назывался Дезе и управлял сопредельной с Наисом Дендрой 195, страной богатой и многолюдной, и, получив от него уверение в том, что во все время жизни будет ненарушимо сохранять покорность ему и, кроме того, подчинит римлянам всю Дендру, которой, как я сказал, был он правителем, объявил его архижупаном.

3. Около того же времени пришел по своей воле в Византию и султан Кличестлан 196 с целью просить царя о своих пользах, — событие великое, до удивления важное, какого, сколько я знаю, прежде у римлян никогда не случалось; ибо не всего ли выше то, что человек, [226] управляющий такой страной и господствующий над столькими народами, предстал перед римским царем в качестве просителя? Я расскажу любознательным читателям, что тогда происходило. Воздвигнут был блистательный престол и поставлено очень высоко поднятое над полом кресло — зрелище, достойное великого удивления. Кресло было сделано все из золота и со всех сторон унизано в изобилии камнями, карбункулами и сапфирами, а жемчужин нельзя было и сосчитать, потому что ими в достаточном количестве обложены были все камни — каждый поодиночке, так как они находились один от другого в симметрическом расстоянии; и те жемчужины были тщательно округлены и белизной превосходили белизну снега. Таким-то светом облито было это кресло. А верхняя его часть, возвышающаяся над головой, столько превосходила блеском другие, сколько голова превосходнее соседственных с ней членов. На нем сидел царь и соответственной полнотой своего тела занимал его все. На царе была багряная одежда — вещь дивная. Она сверху до самого подола горела карбункулами и блистала жемчужинами, которые были не как-нибудь разбросаны, но расположены чудным узором, и искусство произвело из них на одежде как бы настоящий луг. С шеи на грудь спускался на золотых цепях необыкновенной величины и цвета камень: он горел, как роза, а по виду походил особенно на яблоко. О головном же украшении я считаю лишним и говорить. По обеим [227] сторонам кресла стояли, по обыкновению, рядами сановники, и каждый занимал место соответственно роду и важности правительственного его значения в государстве. Такова была обстановка царя. Вступив в среду, Кличестлан весь обратился в изумление. Царь предложил ему садиться, но он сперва упорно отказывался, и только видя, что царь еще более настаивает, сел на низкое и очень мало поднятое над полом кресло. Сказав и выслушав что следовало, он получил отпуск и удалился в покои, которые были отведены ему во дворце. А царь, гордясь великим своим успехом, приготовлялся совершить торжественное шествие от самого акрополя до славного храма Божьей Премудрости и хотел, чтобы в том шествии участвовал и Кличестлан. Но задуманное не исполнилось — этому воспротивился управлявший тогда церковными делами Лука 197, говоря, что нечестивым не следует идти между божественными хоругвями и священными украшениями престола. Предположенному ходу помешал и другой случай. Когда уже настала глубокая ночь, вдруг страшное сотрясение поколебало землю, и византийцы, видя в этом подтверждение увещаний Луки, заговорили, что намерение царя не угодно Богу. Люди имеют обыкновение [228] главным образом обращать внимание на настоящее, нисколько не занимаясь тем, что должно следовать далее. Конец дела живо объяснил значение случившегося. По прошествии долгого времени Кличестлан, пренебрегши заключенными с царем условиями, заставил римлян со всеми силами идти на персов. Но по какому-то несчастью римское войско, попав в неудобопроходимые места, потеряло многих знатных людей и было бы близко к великому бедствию, если бы царь не показал здесь, что он в воинских делах стоит выше пределов человеческой доблести. Но об этом, как я уже и сказал, будет речь впоследствии. Между тем царь, переехав во дворец, находящийся на южной стороне города, угощал Кличестлана великолепными пиршествами и оказывал ему всякое благорасположение, потом увеселял его конскими ристалищами, жег, по обычаю, влажным огнем 198 ботики и лодки и до пресыщения развлекал этого человека зрелищами ипподрома, чем особенно выказывается величие городов. Довольно времени прожив в Византии и подтвердив вторичными клятвами прежние обещания, Кличестлан отправился домой. А обещания его были таковы: иметь во всю жизнь вражду с теми, которые питают вражду к царю, и наоборот, — [229] дружбу с теми, которые хранят благорасположение к нему; отдать царю большие и важнейшие города, которыми он овладел; ни в каком случае не заключать мирных договоров с кем-либо из врагов без позволения царя; когда будет нужно, помогать римлянам и являться для этого со всеми силами, где бы ни была война — на востоке или на западе; не оставлять без наказания тех своих подданных, которые привыкли жить грабежами и обыкновенно называются туркоманами 199, как скоро они совершат какое-либо преступление против римской земли. Это обещал он и сам, и сопровождавшие его вельможи, которые говорили, что, если Кличестлан начнет пренебрегать заключенными условиями, они всеми силами будут препятствовать его начинанию. Это совершалось в Византии, но молва скоро перешла из Европы в Азию. Посему филархи, рассудив, что союз между царем и султаном не послужит им к добру, отправили к царю послов и просили, чтобы он примирил и их с султаном. Царь выслушал их не без удовольствия, [230] но, предоставляя это дело как бы воле султана, отослал их к нему, имевшему, как сказано, квартиру во дворце. Лишь только явились они к султану для объяснений, тотчас успели прекратить взаимную вражду и убедили Кличестлана быть за них ходатаем перед царем. Уважив его ходатайство, царь и их принял в число своих друзей, и Римская империя на последующее время приобрела прочный мир.

4. Когда царица Ирина уже скончалась, царь, не имея еще детей мужского пола, стал думать о вступлении во второй брак. В Триполе финикийском была девица, родом хотя латинянка 200, но одна из прекраснейших. Привезти ее оттуда посланы были Иоанн Севаст Контостефан и итальянец Феофилакт, которого прозывали Эксувитом. Посланные, увидев девицу, были восхищены ее красотой и, так как не представлялось ниоткуда никакого препятствия, нисколько не медля посадили ее на трирему. Но только лишь хотели они отплыть, как в девице проявилась жестокая болезнь, и она находилась в опасном состоянии. Посему откладывая со дня на день отплытие, они напрасно теряли время, ибо только лишь немного облегчались ее страдания и она казалась благонадежной для отплытия, страшная болезнь вдруг будто нарочно возвращалась к ней, и тогда, уложенная в постель, она тряслась всем телом и [231] подвергалась жестоким судорогам, а затем следовали жар, синета под глазами и изнеможение. Цвет глаз, прежде сиявший какой-то прелестью, быстро изменялся и становился мрачным. Всякий, видя, как вянет преждевременно этот цветок, проливал слезы. Так страдала девица, находясь дома; а когда она всходила на корабль и немного удалялась от Триполя, тогда поднималась в ней сугубая тревога, и судно снова возвращалось к Триполю, где, после кратковременного облегчения от страданий, она подвергалась еще сильнейшим. Частое повторение этого явления наконец поставило Контостефана в недоумение, — и вот он, колеблясь теми и другими мыслями, пришел в один из тамошних храмов узнать, следует ли царю жениться на этой девице. Священный 201 оракул отвечал: «Брак действительно готов, но званые не достойны войти». Услышав это и поняв ответ оракула, подтверждавшийся притом и [232] распространившейся молвой, будто девица вступила уже в незаконный брак, Контостефан считал предпринимаемое дело весьма постыдным и, удерживаясь от выполнения его, скоро собрался и прибыл в Византию. В то время и у антиохийского князя Раймунда были дочери, славившиеся своей красотой. Посмотреть их царь послал некоего Василия, по прозванию Каматира, бывшего тогда аколуфом 202. Он поспешно приехал в Антиохию и нашел, что обе дочери были прекрасны, но Мария казалась более красивой. Взгляд этого посла оказался до того верным, что такой красоты византийцы, по их словам, от века не видывали. Впрочем, это после, а тогда, выспросив у разведывателя все, что он знал о Марии, царь для испрошения девицы в супружество послал в Антиохию чиновных особ: Алексея, внука царю Алексею, имевшего тогда сан великого дукса 203, и Никифора из рода Вриенниев, зятя царю по сестре, бывшего севастом. К ним присоединен был и Андроник Каматир 204, облеченный в то [233] время властью эпарха 205, — человек с достоинством севаста и состоявший в родстве с царем. Увидев Марию, они удивлены были ее красотой, посадили ее на трирему и пышно привезли в Византию. Потом, в двадцать пятый день текущего месяца апеллея, который люди, говорящие по-латински, называют декабрем, царь торжественно введен был в славнейший храм Божьей Премудрости, где тогдашний предстоятель Константинопольской Церкви Лука, предстоятель александрийский Софроний и антиохийский Афанасий, по христианскому обычаю возложив на них руки 206, сочетали их браком — и царь, наименовав свою жену Августой, возвратился в царские палаты, угостил великолепным обедом вельмож, а для народа по всем улицам города расставил преисполненные кушаньем столы, пригласил также патриархов принять участие в его пиршестве и, одарив каждого обильно золотом, отпустил их; больше же всего одарил Церковь, внеся в нее центенарий 207 золота; а немного спустя развлекал народ и конскими скачками и ничего не [234] упустил, что могло служить к его удовольствию.

5. Вот что делалось в Византии. Между тем Стефан по кончине Владислава получил власть, но казался для подданных тяжелым и крайне неприятным. Посему гунны часто поносили его и готовы были тотчас же лишить престола. Устрашенный этим, Стефан опять стал просить царя, и царь, двинувшись 208 уже во время равноденствия, направился к Филиппополю, где сам с большей частью римского войска остановился лагерем, а другую, меньшую часть вверил племяннику Алексею, сыну Контостефана, и послал ее в землю гуннов. Но Стефан между тем пришел к мысли, что он примирился с гуннами, и не видел надобности в римском войске, которое посему и возвратилось домой. Однако же гунны снова восстали на Стефана и порицали его, между прочим, за то, что под его правлением расстроились дела их. Тогда царь опять стал собирать войско; Стефан же, устрашившись опасности, сперва пришел беглецом в один из ближайших к Дунаю городов, которые издавна подвластны были царю, а потом перешел в Сардику и там соединился с царем. Царь, живо сострадая этому человеку в постигшей его судьбе и жалея о нем, дал ему денег и достаточные [235] силы для возвращения отцовской власти. Этими силами командовал упомянутый уже нами Алексей Контостефан, а царь медленно шел позади. Когда прибыл он в город Наис, ему пришла мысль стать здесь лагерем и на досуге заняться делами Сербии; ибо отсюда можно было идти в обе земли — и в Пэонию, и в Сербию; то был исходный пункт туда и сюда. Сербией в то время, по милости царя, управлял Дезе. Но, получив над страной власть, он нарушил договоры и, опять заняв страну, дендрийскую, отверг зависимость от римлян, отправил посольство к алеманам в намерении взять себе оттуда жену и всячески поступал наперекор римлянам. Даже тогда, как царь призывал его принять участие в войне против пэонян, он явился неповоротливым и упрямым, имея в виду отдаленные надежды, и со дня на день откладывал прибытие. Поэтому царь, находясь в Наисе, где одна из двух дорог ведет в Сербию, а другая к Дунаю — в землю пэонскую, расположился лагерем там, где они разделяются. Заметив грозившую ему опасность, Дезе с бывшим у него войском отправился в римский лагерь. Царь принял его благосклонно и почтил должным образом. Но, кажется, нет зла хуже необузданного языка. Видя, что прежнее его безрассудство не навлекло на него никакой беды, Дезе замечтался и задумал вредить римлянам больше прежнего, только замысел свой держал в тайне. Так благодеяние, оказываемое людям крайне злым, весьма [236] часто служит поводом к большим несправедливостям. Спустя немного пришли к царю послы от народа пэонского. Случайно встретившись с ними, Дезе на обыкновенный вопрос их — как идут дела его — откровенно отвечал, что идут хорошо, что он достойно пользуется расположенностью к себе их короля, и открыто назвал его своим господином. Узнав о том, царь не хотел более медлить, но позвал Дезе к суду, выставил на лице его обвинителей и соучастников, которые были свидетелями его измены, и, вынудив у него признание, держал его под стражей, хотя не без чести, то есть окопал его палатку валом и в ней стерег его по обычаю, принятому в лагерях (так что это место по сему случаю наконец прозвано было валом Дезе — именем, употреблявшимся на языке простого народа), а потом немного спустя отправил его в Византию и посадил под караул во дворце. Так шли здесь дела. Дав аудиенцию пришедшим от пэонян послам и видя, что они не говорят ничего путного, царь приказал им тотчас удалиться из римского лагеря и возвратиться восвояси. По удалении же их прибыл он в город Белград и там остановился. Этот город выстроен, как сказывают, римским войском по разрушении Зевгмина и в построении его принимали участие многие гунны. Вот игра случая, всегда посмеивающаяся над делами человеческими! Как не смеяться, видя, что истребители труда прежних строителей сами становятся строителями! [237] От таких-то явлений, думаю, главным образом произошло у людей название случая, ибо, не в состоянии будучи постигнуть умом дел Провидения и полагая, что они происходят сами собой, люди исход действий приписывают случаю. Но об этом пусть думают и говорят кому как угодно, а мы возвратимся к прежнему. Прибыв сюда и узнав, что Стефану наконец невозможно удержать власть над землей гуннов (потому что гунны опять восстановили Стефана, сына Гейзы), царь обратился к другому намерению. Он, как сказано, захотел во что бы то ни стало подчинить себе землю гуннов, лежащую между землями западных народов. С этой целью решился он со своей дочерью Марией соединить браком следовавшего за Стефаном сына Гейзы Белу и, для сего послав в гуннское королевство Георгия, который был тогда предводителем царской дружины, происходил от Палеологов и достиг звания севаста, дал ему приказание вести дело о браке, а сам опять отправился в Византию. Вступив в переговоры с Палеологом, гунны представили ему Белу и охотно уступили в наследство страну, которую назначил ему при своей жизни отец. Взяв принца с упомянутыми условиями, Палеолог возвратился в Византию, и царь занялся приготовлениями к браку, причем Бела переименован был в Алексея и провозглашен деспотом 209. [238]

6. Таково было начало пребывания Белы в Византии. Успешно устроив дела на Западе, царь обратил наконец свой взор на Азию. Тамошние события и прежде возбуждали его внимание, но он был отвлекаем оттуда делами Запада. Нураддин, владевший в Сирии Веррией и Дамаском, двумя знаменитыми городами, при благосклонно улыбавшемся ему счастье, подчинил своей власти и многие другие города, лежащие на Евфрате, завоевал многие немаловажные страны, сражался со многими тамошними сатрапами и иных держал в плену, в числе которых был и владетель Эдессы Яцелин 210, а других убил на войне, например Раймунда из Петуи, о котором мы довольно упоминали в предыдущих книгах, мужа, по силе и могуществу стоявшего наряду с прославляемыми Ираклами, и Балдуина 211, правителя Марассы. Идя далее, вступил он в сражение с Константином 212, [239] дуксом Киликии, который назывался Каламаном и был юноша красивый и искусный в военном деле. Но здесь, в первый раз побежденный этим юношей, испытал он самые невыносимые бедствия; потом, однако ж, каким-то счастьем взял в плен и его самого, и антиохийского князя Ренальда, и правителя финикийского Триполя. Причина была та, что, одержав победу, Константин не остановился на этом, но, увлекшись неразумной смелостью и пустившись без толку в погоню, и сам попал в плен, и уронил дело римлян. Победив в сражении и Тероза, Нураддин питал надежду скоро напасть также на Антиохию. Такими событиями царь еще прежде был огорчен, а потому теперь решился перейти в Азию и, пользуясь удобным временем, понесся было на это дело со всей быстротой. Но западные дела снова помешали ему. Новый король пэонян, самым явным образом нарушив договор, опять напал на наследственное владение Белы; а Стефан, которого гунны лишили уже престола, вторгнувшись через город Анхиал в землю гуннов, задумал возвратить себе власть, но, сам не замечая, приступил к делу более опрометчиво, чем осмотрительно; ибо, узнав, что тот на пути привлек на свою сторону некоторых гуннов, [240] вышел против него со всем войском. Посему в Киликию для охранения этой страны царь отправил достаточное войско, а сам опять поспешил к Дунаю, переправившись через Саву, стал лагерем у Тителия 213 в намерении, с одной стороны, возвратить Беле отцовское наследие, с другой — избавить Стефана от предстоявших ему бедствий, потому что войско его начало уже уменьшаться, находившиеся с ним гунны стали постоянно переходить к королю, и он видел себя в весьма тесных обстоятельствах. Итак, для избавления Стефана от беды царь послал с войском сына Контостефанова Андроника, который спустя немного времени получил сан великого дукса, а сам, со всей армией поднявшись из Тителия, пошел далее. Искатель королевской власти Стефан, не смея сразиться с царем по неравенству сил, сначала с бывшими при нем войсками удалился к крайним пределам гуннской земли, а потом, приведя союзников, решился вступить в борьбу с римлянами. Между тем царь, достигший некоторого места, называемого Петриком 214, раскинул там палатки. Место это составляет первый пункт для вступления во внутренность Пэонии. Отсюда царь написал Стефану следующее: «Сын мой! Мы пришли не [241] воевать с гуннами, а возвратить твоему брату Беле страну, которую приобрели не насилием, но которая отдана ему как тобой, так еще прежде — вашим отцом. Пришли мы также и для избавления от опасности дяди твоего Стефана, сделавшегося уже зятем нашему величеству. Итак, если тебе угодно, чтобы и Бела был нам зять, — на что ты уже и соглашался, — то не лучше ли уступить ему страну и пользоваться нашим гостеприимством? А когда этот брак ты отвергаешь и думаешь другое, то знай — мы весьма далеки от того, чтобы подчиниться твоему насилию».

7. Так писал царь. Но Стефан, как было сказано, привел союзное войско, составившееся из алеманов и притаврских скифов; к нему присоединились также чехи, которых правитель пришел в землю гуннов со всем своим войском. Этот правитель прежде был сподвижником алеманского короля Конрада, когда последний, как было говорено, отправлялся в Азию, за что Конрад и признал его королем. Впрочем, тогда оба обманулись — один тем, что признал, а другой тем, что принял эту милость; ибо много уже прошло времени, как имя царя 215 исчезло в Риме. После Августа, [242] которого, намекая на принятие им власти в юном возрасте, называли Августулом, право царского владычества перешло к двум тиранам — к Одоакру и потом к готфскому вождю Феодорику; но Феодорик, как повествует Прокопий, во всю свою жизнь именовался уже королем, а не царем. Рим от самого Феодорика и еще несколько прежде того времени был жертвой возмущений. Многократно возвращаемый при Юстиниане римлянам римскими полководцами Велисарием и Нарзесом, он опять, тем не менее, начинал служить тиранам — варварам, которые, по примеру Феодорика, первого короля и вместе тирана, любили называться королями. Для кого недоступна высота царского престола, тот может ли нести такие должности, которые, как я уже говорил, отделяются и вытекают из царского могущества? Но им и того недостаточно, что они посягают на не принадлежащую себе высоту царской власти и украшаются императорским величием, которое означает власть неограниченную, — они даже дерзают царство византийское отличать от римского. Не раз уже приходилось мне плакать, когда я представлял себе это. Каким образом, в самом [243] деле, власть Рима сделалась предметом торга для варваров и низких рабов? И с тех пор нет в нем ни архиерея, ни тем более правителя: там восхищающий царское величие, вопреки своему достоинству, идет пешком впереди едущего верхом архиерея и исправляет должность его конюшего; а первый, правителя называя императором, почитает его тожественным царю. Как и откуда получил ты право, почтеннейший, употреблять римских царей вместо конюших? Если же не получил ниоткуда, то и в тебе лживо архиерейство, и в нем унижен царь. Если ты не допускаешь, что царский престол Византии есть вместе престол и Рима, то откуда наследовано самим тобой достоинство папы? Это определил один Константин, первый христианский царь. Как же ты одно, — разумею, престол и величие достоинства, — с удовольствием принимаешь, а другое отвергаешь? Или принимай то и другое, или отступись от того и другого. Но мне, скажешь, дано право возводить на престол царей? Так, поколику возлагать руки, поколику посвящать есть дело духовное; но ты не имеешь права дарить царства и в этом отношении делать распоряжения. Ведь если в вашей власти было передавать царства, то отчего не переместили вы того, которое находилось в Риме? Но как скоро сделал это другой, — распоряжения его невольно принял тогдашний правитель вашей Церкви. Ты спотыкаешься о собственные дела и не замечаешь, как противоречишь своим поступкам; ибо [2445] тех самых, которых незадолго перед сим, не внимая их просьбе, в цари ты не принимал (да и хорошо делал, потому что не следовало), — тех самых теперь, причислив к конюхам, не знаю отчего, принимаешь в цари, хотя того, от кого и через кого и при ком достался тебе престол, почитаешь, конечно, не наравне с варваром, тираном, рабом. Но меня неволят, скажешь ты, — заставляют силою. Такой предлог в отношении к тебе неуместен, потому что это в разные времена вносил ты в условия с царем Мануилом. А станешь запираться, — будут проповедовать письменные свидетельства — письма собственного твоего сочинения и почерка. В самом деле, поступок этот есть какое-то шутовство, — образ действования неблагоприличный и низкий, всегда изменяющийся, подобно башмаку, сообразно обстоятельствам. Но мы распространились об этом более, чем сколько допускает задача хроники; обратимся опять к прежнему предмету.

8. Приготовившись таким образом, Стефан выступил против римлян. Между тем для принятия царя, когда он прибыл в землю гуннов, вышли ее жители всенародно. Тут было множество духовных лиц, облаченных в шерстяные одежды и державших в руках священные книги; тут были толпы людей всякого звания и совершалось весьма согласное пение хорошо составленных нашими писателями стихов. Эти стихи следующие: «Соратоваший, Господи, кроткому Давиду» — и далее. Миновав [245] здешние места, царь спешил переправиться через Дунай и, перейдя лежащий там остров, хотел продолжать путь во внутренность страны. Говорят, что, когда римская армия совершала переправу, один из кораблей, наполненный грузом, оружием и множеством людей и находившийся недалеко от берега, склонился на одну сторону, так что начинала уже вливаться в него вода. Остальные римские войска, как те, которые, взойдя на корабли, плыли по реке, так и остававшиеся еще на берегу, не обращали на это внимания, одни по боязни, как бы не подвергнуться опасности, а другие по беззаботности; и корабль тотчас пошел бы ко дну вместе с людьми, если бы царь, бросившись в воду и пройдя большое пространство пешком, несмотря на то что волны неслись с великой силой и образовали здесь почти непроходимый нанос, не поддержал плечом корабля и, отдаляя опасность, не дал времени явиться на помощь другим, которые, быв пристыжены его усердием, поспешили к погибавшим и избавили их от беды. С того времени царь своим человеколюбием приобрел себе великую славу. Итак, перейдя тогда через верхний Дунай, он двинулся к городу по имени Пагацию. Этот город был митрополией сирмийского округа и местопребыванием архиерея того народа, и из него вышло великое множество туземцев в качестве почетной стражи. Там где-то царь остановился и потом, узнав, что Стефан находится уже близко, тотчас поставил войско в [246] боевой порядок. Между тем, призвав одного из римлян, понимавшего язык чехов, приказал он ему переодетым войти в лагерь неприятелей и, явившись лично к чешскому королю, сказать ему следующее: «Куда это ты идешь? Какой поход предпринимаешь со своим войском? Разве не знаешь, что ты отваживаешься поднимать руки на великого царя, с которым трудно бороться и по причинам справедливым, — тем труднее, что он боится унизиться перед гуннами, которые, уступив наследие Беле, потом отняли его и обратили свои клятвы в шутку. Если и заключающий условия с частным человеком отнюдь не остается невинным перед законом, когда нарушает их, то останутся ли ненаказанными гунны, нарушив договор со столь великим царем? Никак не останутся. Не за правду ли воюет царь? А успех войны всегда бывает на стороне правды. Рассчитай и то. Ты — раб, идешь войной на господина, и раб не такой, на которого возложили иго насильно, — иначе было бы некоторое основание, так как подобное рабство естественно бывает соединено с ненавистью к владетелям, — а раб добровольный или, по вашему объяснению, ленный. Разве изгладилось в твоей памяти, какие условия заключил ты некогда в Византии, отправляясь с Конрадом в Азию? Итак, пока исход дела зависит от твоего выбора, избирай то, что полезно всем чехам и тебе самому, потому что раскаяние не вовремя обыкновенно менее всего приносит пользы [247] раскаивающемуся». Так говорил посланный, а Владислав (это было ему имя) отвечал следующее: «Мы являемся здесь, добрейший, не для войны с великим царем (ибо не забыли заключенных с ним условий), а для защиты Стефана, несправедливо пострадавшего от дяди, который сначала изгнал его из отцовской земли и наследия, а потом, когда его право было восстановлено, опять воюет с ним и опять решается насильно получить власть, потерянную им от худого управления. Для этого я и обращаюсь с просьбой к царю и умоляю его лучше взять сторону сироты. Если же этот юноша Стефан в чем-либо провинился перед его царским величеством (так как меня извещают, что он без всякого права опять занял землю Белы), то эта земля при нашем посредстве тотчас будет возвращена, и он всеми мерами постарается загладить свой проступок». Сказав это, Владислав отпустил того человека. Возвратившись в римский лагерь, он передал сказанное царю, и царь слушал его слова не без удовольствия, хотя и не совсем верил им. Ему приходило на мысль, что все сказанное Владиславом было не искренно и что тут скрывается какая-нибудь хитрость. Посему он снова послал к Владиславу некоторых из своей свиты с приказанием подтвердить обещания клятвой, и Стефан тотчас, нисколько не медля, исполнил требуемое. Да и не в этих только новых обещаниях, но и в прежних, о которых я говорил, согласился он дать [248] вторичную клятву. Потом, спустя несколько времени, и Стефан отправил к царю послов, через которых возвращал страну и присоединял просьбу не дозволять дяде Стефану воевать против земли гуннов. Царь принял это и, прекратив войну, пошел к пределам Римской империи; уговаривал также оставить землю гуннов и Стефана, который по опыту узнал теперь нерасположение к себе соотечественников. Не могши, однако, убедить этого человека, он сказал: «Теперь я удаляюсь, ибо, по возвращении страны Беле, у меня не остается никакого повода к войне справедливой. А ты знай, что в непродолжительном времени будешь предан врагам. Если угодно, представлю тебе на вид самое дело. Есть у тебя племянник (с братней стороны) Стефан, столь похожий на тебя лицом, что и внимательно рассматривающий вас с трудом отличит одного от другого. Надень же на него свое оружие и прикажи ему идти с твоим войском против неприятелей, а сам скрытно засядь где-нибудь здесь — и тотчас узнаешь, насколько расположены к тебе гунны». Итак, сев в лодку, он укрылся у берегов Дуная, а между тем племянник его Стефан вместе с находившимися при нем гуннами спешил сразиться с королем Стефаном. Но войска не успели еще и встретиться одно с другим, как находящиеся со Стефаном гунны наложили на него руки и, принимая его за Стефана-старшего, представили королю. Этим и кончилась ошибка гуннов. [249] Узнав о том, царь повторил Стефану свое увещание в следующих словах: «Довольно для тебя доказательств, друг мой, что сколь опасно вмешиваться в ненужные дела, столь же неразумно домогаться несвоевременного. Вот уже дважды узнал ты, сколько зла принесла тебе та и другая попытка. Не делай третьей, любезнейший. А иначе тогда, может быть, и нельзя уже будет тебе поправить свои дела». Так говорил царь, а тот сказал: «Теперь гунны станут гораздо больше оказывать мне уважения, когда они уже обличены в злых против меня умыслах». Так душа, однажды плененная страстями, всякое суждение насильно гнет и применяет к ним. Потеряв надежду убедить его, царь оставил при нем свое войско под командой Никифора Халуфы, чтобы последний находился при Стефане и располагал действиями смотря по обстоятельствам; а сам направился к пределам римским. Между тем временем король гуннский, узнав, что Стефан все еще остается в земле гуннов, собрал сил больше прежнего и спешил окончить дело войной; тогда как, напротив, державшиеся стороны Стефана всякий раз во множестве переходили к королю и тем ослабляли искателя короны. Узнав о том, Халуфа советовал ему оставить землю гуннов и удалиться в Сирмий, потому что в этой подвластной царю стране, говорил он, позволено будет ему предпринимать все что угодно. Когда же Стефан продолжал упорно отказываться, Халуфа придумал [250] следующее. Ссылаясь на предлог, что от царя пришла грамота, он отправился к Дунаю, чтобы там увидеться с принесшими ее людьми, которые, боясь гуннов, остановились где-то около Дуная. Прибыв туда, Халуфа переправился и пришел в Сирмий, куда немного спустя явился в виде беглеца и Стефан, едва не попавшийся в плен неприятелям. Получив об этом известие, царь отправил в Сирмий значительное войско, — частью для удержания за собой страны (потому что весьма опасался, как бы гунны опять не предприняли чего нового), частью для охранения безопасности подданных и для спасения Стефана. Начальствовал над этим отрядом Михаил, по прозванию Гавра, который женат был также на племяннице царя и вместе с Халуфой почтен достоинством севаста. В то время царь, взяв в Сирмии руку мученика Прокопия 216 и принесши ее в Наисский храм, присоединил к остальному телу, от которого она давно была отнята по следующему случаю. Гунны часто делали сильные набеги на римскую землю, а незадолго до царствования Алексея Комнина, овладев Сирмием и поработив много придунайских [251] городов, дошли даже до Наиса. Здесь случайно увидели они святой гроб мученика и, полагая, как мне кажется, что унести все тело его есть дело бесчеловечное, при возвращении отняли от него одну руку и, прибыв в Сирмий, положили ее в храме мученика Димитрия 217, созданном в давнее время областным правителем Иллирика. Найдя здесь эту руку, царь взял ее отсюда и, как мы сказали, присоединил к остальному телу.

9. Вот что делал в том году сам царь относительно гуннов. А Алексея, сына доместикова, который, как уже много раз упоминаемо было, нес правительственную должность протонотария, отправил он со значительными силами в Киликию и сделал его полновластным в этой войне главнокомандующим, потому что веррийский сатрап Нураддин, возгордившись прежними победами, возымел надежду вскоре овладеть городом Антиохией, а властвовавший тогда над армянами Тероз коварно захватил много подвластных царю исаврийских городов и это сделал по ненависти к царскому племяннику Андронику Фервину, который тогда командовал войском в Киликии и которого Тероз обвинял как во многом другом, так особенно в убиении его брата Стефана 218. Таковы были дела [252] в той стране. Между тем все более и более возвышалось и возрастало могущество алеманского короля Фридерика. Кроме многого другого, чем старался он обезопасить свою державу, теперь у него родилась особенная забота о собирании денег, чего прежде в нем не замечалось. Вот он овладел знаменитым городом Медиоланом, подчинил себе лигурийцев, или ломбардов, и, идя далее, вступил во внутреннейшие (части) Запада. Не быв прежде в состоянии покорить оружием и ближайшие страны, теперь начал он овладевать и отдаленнейшими, так что готовился к борьбе с самым Римом. Этим возбуждена была заботливость царя Мануила удержать его стремление, чтобы, при таких необычайных успехах, не обратил он своего оружия и на Римскую империю, на которую с давнего времени бросал жадный взор. По этому побуждению царь к тамошним народам и к жителям, населяющим берега Ионийского залива, тайно послал несколько самых незначительных лиц с приказанием напомнить им о жадности Фридерика и побудить их к сопротивлению; а к венетам отправил с деньгами Никифора Халуфу, чтобы он выведал расположение к нему народа и тамошние дела направлял к пользе римлян. Между тем [253] Фридерик овладел уже Римом и, кроме того что сделал много других нововведений, низвел также с престола тамошнего архиерея Александра, а на место его поставил Октавиана — с намерением, думаю, присвоить себе достоинство римского самодержца, так как, кроме римского царя 219, никому иному не дозволяется давать Риму архиерея. С течением времени от небрежения византийских царей этот обычай пришел в забвение: никто и никого не поставлял в Рим архиереем; поставление совершалось собором епископов и римской иерархией. Давно уже, смотря с жадностью на власть самодержца, Фридерик думал предвосхитить и это величайшее ее право и, подчинив себе многих епископов, утвердил свои нововведения как бы именем собора. Другим королям хотя и казалось это делом непохвальным, но Фридерику никто не мог противиться, когда он ушел столь далеко, — никто, кроме царя, который частью деньгами, частью другими средствами и в этом также послужил ему препятствием и восстановил на престоле Александра 220. Впрочем, это [254] после. Между тем Халуфа прибыл в Эпидамн и, согласно с данным ему приказанием оставив здесь большую часть денег, сам при попутном ветре прибыл на кораблях к венетам. Вступив в разговор с дуксом (дожем) страны и с другими знатными у этого народа лицами, он произнес следующее: «Никто из вас да не думает, мужи, что я послан сюда царем из опасения, как бы не ослабело в вашем уме благорасположение к Римскому царству, и с целью утвердить ваш, может быть, колеблющийся дух. Ведь и сами вы не захотите поступать неблагородно и недостойно своего рода, и царь не может ошибиться во мнении, какое издавна имеет о вас. Но так как из всех служащих под его державою он [255] особенно полагается на вашу признательность, то и решился дать вам знать, что предмет его попечения прежде всего вы; ибо постыдно, пользуясь подданными во время их благоденствия, не заботиться об их спасении, когда они в худых обстоятельствах. Так вот, чтобы и вам вместе с другими, которые чужды благосклонному вниманию царя, не пришлось терпеть насилие от Фридерика, человека властолюбивого и любящего без всякого труда разрушать то, что утверждено временем и давним обычаем, царь, как видите, послал меня к вам доставить в ваше распоряжение все, чего бы вы ни потребовали от него. Вам известно, без сомнения, что некогда при Медиолане, вступив в сражение с этим Фридериком, вы с помощью царя победили его, за что он и питает к царю ненависть. Полагаясь на слепое счастье, он хочет вопреки праву назваться римским самодержцем, а не знает того, что случайные успехи, не проистекая из прочного основания, по обыкновению, скоро пропадают. Вот то, для чего я пришел к вам. Вы должны теперь осуществить все, в чем недавно через послов заключили с царем условия. Тогда вы говорили: «К нам присоединятся соседние города лигурийцев, если кто-нибудь придет из Византии и поможет нам в этом деле», — это, как видите, и состоялось». Так говорил Никифор, и венеты, выслушав его речь, дали обещание все исполнить в точности. Вслед за тем сторону царя приняли Кремона, Патавия и весьма [256] многие другие из знаменитейших городов Лигурии. Вот что делал царь в Италии, впрочем, еще не открыто, потому что до времени хотел таить свою ненависть к Фридерику.

10. Между тем король пэонян опять занял Сирмий, отняв его у римлян, и овладел уже самым Зевгмином. Извещенный об этом, царь писал ему следующее: «Несправедливо поступаешь, благороднейший, не уважая клятвы, которую ты недавно дал нашему величеству относительно Сирмия и других мест. Знай же (зачем далеко пускаться в исчисление твоих поступков!), что если ты в скорейшем времени не оставишь того, что тебе не принадлежит по праву, то не столько потерпишь, когда римляне будут отнимать у тебя Сирмий, сколько испытаешь, когда они с оружием в руках опять нападут на всю твою землю. Разве забыл, скольких мириад народа лишилось Гуннское королевство некогда по вине твоего отца, оскорбившего Римское государство? Но тогда он скоро раскаялся в своих поступках, и это послужило для него спасением; ты же смотри, как бы и раскаяние твое не осталось бесполезным. Долго изощряемый меч правды обыкновенно этим лишь способом и притупляется; а иначе, думаю, никто не может избежать острия его». Вот что заключалось в письме царя. Но Стефан, не обращая внимания на эти слова, оставался при том же. Посему царь стал всеми способами приготовляться к войне с ним и решился опять возвести на престол Стефана-дядю, [257] хотя прежде не хотел этого. Между тем Мануил, производивший свой род от Комниных, отправился к тавроскифам напомнить их правителю 221 о клятвенных условиях, которые он заключил с царем, и укорить его за дружбу к галицкому князю Ярославу, который, нарушив договор с римлянами и в иных статьях, кроме того принял еще и удостоил дружбы Андроника, тогда как этот Андроник (о нем мы много говорили) бежал из дворцовой темницы, где находился в заключении, кажется, около девяти лет. А как удалось ему бежать, я расскажу.

11. Он уже не раз каким-то дивным образом уходил из темницы, но так как ему надлежало, думаю, еще долее нести наказание за преступления, то он, несчастный, опять без всякого труда попадался в руки искавших его. Так, однажды достиг он уже, говорят, реки Сангария, где, понуждаемый холодом, вошел в одну бедную хижину. Но жившие в ней люди тут же узнали его по внешнему виду, ибо он от природы был всегда страшен, имел взгляд дикий и лукавый, так что этими, думаю, чертами обнаруживались все душевные его [258] движения. Земледельцы окружили его и, несмотря на ужасное сопротивление с его стороны и уверения, что он не Андроник, связали его и отвели в Византию, где опять заковали его в цепи и заключили в темницу. В последний же раз он сделал оттиски ключей на воске и послал их жене и сыну, а они при содействии других, принявших в этом участие, приготовили железные ключи и тотчас переслали к нему. Получив их, он, говорят, немедленно, после солнечного заката (каковое время и было назначено для исполнения намерения), подстерег отсутствие стражей и ушел. К стене темницы, в которой он содержался, примыкал двор, а на дворе, в месте менее утоптанном, сама собой росла очень высокая трава. Сюда-то скрылся беглец как заяц и сжал там в комок все свое тело. Когда наступила уже ночь и ночным стражам нужно было, по обыкновению, окружить темницу, пришел и тот, кому вверено было от царя хранение Андроника. Поставив стражу и потрясши запоры, что делалось обыкновенно всякий день перед отходом ко сну, он старался узнать, не предпринято ли тут чего-нибудь худого, но уверившись, что нет ничего подозрительного, удалился и предался сну. Андроник боялся, что Кладон (так называли того человека), найдя дверь отворенной, тотчас же станет отыскивать его, и потому, выйдя, снова запер ее за собой на замок и удалился. Потом в глубокую ночь пришел к концу двора, где влез на замыкавшую его стену, которая [259] хотя была и не очень высока, зато стояла так близко к морю, что волны, вздымавшиеся на нем от южного ветра, часто разбивались о ее поверхность. К вершине этой стены привязал он веревку и, ухватившись за нее, спустился на берег. Здесь судьба опять было на короткое время приняла его с суровым видом, но потом улыбнулась и была к нему благосклонна, точно будто шутила и играла с ним. Один из дворцовых стражей, которые обыкновенно по очереди держат посты на башнях, перекликаются между собой и каким-нибудь условленным речением возбуждают друг друга к бдительности, заметил его и, подойдя, спросил, кто он такой. Андроник назвал себя одним из узников, содержимых за долги папием 222, и сказал: «Если ты позволишь мне уйти, то получишь от меня вот какую благодарность». С этим словом он вынул из-за пазухи и показал ему кошелек. Сторож-то был деревенский житель, постоянно боровшийся с нуждой, — ослепленный золотом, взял он деньги и отпустил Андроника. В ту же минуту для принятия его приблизился плывший по морю [260] челнок, на который посадили его и привезли домой. Дома сбросил он цепи, которыми были закованы его ноги, и тотчас, взойдя опять на корабль, поплыл на нем за городские стены. Там нашел он приготовленных для себя лошадей, на которых сел и уехал. Спасшись таким образом из тюрьмы, Андроник прибыл к тавроскифам; а мы своим повествованием возвратимся к прежнему предмету,

12. По вышесказанной причине Мануил ходил и к Примиславу 223, чтобы взять оттуда вспомогательное римлянам войско; был от него посол также и к Ростиславу 224, который управлял тогда Тавроскифией, чтобы вести с ним переговоры о союзной войне, — и достиг своей цели. Чрезвычайно довольные тем, что царь отправил к ним столь знаменитого посла, они обещались сделать все, что будет угодно царю. Не упущен был из внимания даже и Ярослав 225, только царь вооружил его против Стефана другими средствами, именно следующим письмом: «Мы не будем подражать тебе в недоброжелательстве, которое ты без всякой нужды обнаружил в отношении к нам, вменив ни во что условия и договоры, недавно [261] подтвержденные твоей клятвой. Тебе угрожает крайняя обида, и я представляю ее перед твоими глазами. Знай, что, выдавая свою дочь замуж за короля пэонян, ты соединяешь ее с человеком злонравным и в своих мыслях весьма нетвердым, который никогда не уважал правды, или истины, с человеком, отказавшимся от природы и законов и, кажется, совершенно расположенным все сделать легкомысленно. Итак, Стефан пусть не соединяется с твоей дочерью и не вступает ни в какие другие законные связи с ней, потому что, и законно соединившись, он поставит себя в отношение к ней, как к распутной женщине. Ведь если он так оскорбляет наше величество и не стыдится обращать в шутку недавно данные нам клятвы, то подумай, какого бесчеловечия не сделает с тобой». Выслушав эти слова с какой-то невежественной простотой, Примислав тотчас был пойман ими, стал смотреть на зятя, как на врага, и согласился всячески помогать римлянам в войне с ним. Есть в Тавроскифии город, по имени Киама 226, который превосходит все прочие тамошние города, почитается митрополией того народа, получает архиерея из Византии и пользуется другими важными преимуществами. Так вот, правитель и этой страны обещался воевать против Стефана и условия подтвердил клятвой. Тогда же и король алеманов [262] Фридерик, замечая, что царь сильно противодействует ему на Западе, вражду свою с римлянами заключил миром и условился с царем воевать против Стефана. Не отказывался от участия в этой войне и Эрик 227, который, как уже не раз говорено, был женат на племяннице царя Феодоре. Кроме того, собиралось многочисленное войско из скифов и подвластных римлянам сербов; да и султан, в силу договоров, прислал вспоможение, так что отовсюду шли значительные отряды. Около этого времени добровольно пришел также к римлянам с детьми, женой и со всеми силами один из владетелей Тавроскифии, Владислав 228. Ему подарена была придунайская страна, которую царь прежде отдал пришедшему в Византию Васильку, сыну Георгия, занимавшему первое место между филархами Тавроскифии. Тогда же и венеты, возобновив с царем прежние договоры, обещали прислать римлянам для морских предприятий флот из ста трирем и при этом дали слово быть врагами и королю алеманов [263] Фридерику, и всем другим западным народам, если последние решатся на войну с римлянами.

13. Вот что совершалось тогда на Западе. Между тем палестинский король Балдуин, женатый на племяннице царя, кончил свою жизнь. Так как он умер бездетным, то управление страной перешло к его брату 229, который, сделавшись правителем, стал через послов просить себе у царя в супружество римлянку и вместе хотел знать его мысли относительно Антиохии, потому что антиохийцы, будучи по природе вероломны, пришли в Палестину к Балдуину и добровольно вверили ему власть над собой и над своим городом. Но король, зная, что этот город подвластен царю, счел нужным, как сказано, сперва спросить его о нем. Царь отвечал ему: «Просьба о браке, так как тебе угодно заискивать наше благорасположение, будет в непродолжительном времени исполнена; что же касается до Антиохии, то она как издревле была данницей римлян, так и ныне подвластна нашей державе, — и ни ты, пока мы живы, ни кто другой не может управлять ею. А антиохийцы скоро получат от нашего величества возмездие за свою неверность римлянам и тогда почувствуют, кого дерзнули они оскорбить». [264] Таково было содержание письма. Потеряв надежду относительно Антиохии, король продолжал просить царя о браке и, получив в супружество одну из дочерей протосеваста, подтвердил клятвой все те условия, какие были у царя с его братом Балдуином. Еще не совсем приготовившись к предстоящей борьбе, а между тем опасаясь за город Зевгмин, стесненный до крайности осадой Стефана, царь, прежде чем мог открыть войну во всем ее объеме, послал туда значительный вспомогательный отряд под предводительством Михаила Гавры и Иосифа Вриенния, под которыми служили и другие знаменитые римляне, как-то: Иоанн, названный Ангелом, муж в войне опытный, и Иоанн Иса, родом перс, но получивший воспитание и образование римское. Даже, чтобы еще более помочь городу, приказано было отправить множество кораблей с войском и разными запасами. Эти корабли должны были войти в Дунай и доставить осажденным необходимое, пока в землю гуннов не прибудет со всей армией царь. Между тем гунны, стоя уже долго под стенами города и многократно пытавшись взять его, убедились, что предпринимают дело невозможное, потому что римские корабли, подплывая к приречной стороне города, доставляли осажденным весьма многое и, сверх того, принимая раненных в сражении, заменяли их другими — здоровыми. Посему, доколе не прибыло еще в землю гуннов войско под начальством Гавры и Вриенния, решились они тоже собрать флот, [265] чтобы, спустившись по реке, напасть на римские корабли и потом, потопив их, без труда победить врага. Некоторые между ними не одобряли этой попытки на том основании, что корабли их, по неудобной постройке и несоразмерной широте, не столь быстры на ходу, как римские. Несмотря, однако же, на то, они действительно спустились по реке. Тогда римляне, построившись в боевой порядок, встретили их на середине реки и стали осыпать стрелами, а те, не имея сил противостоять им, поворотили кормы — и корабли их, успевшие причалить к своему берегу, избежали опасности, один же из них, занятый военачальниками, попал в руки римлян и был сожжен искусственным огнем 230. Испытав и тут неудачу, гунны обратились теперь к другой мере: они склонили деньгами некоторых служивших Стефану гуннов и убедили их подмешать этому человеку яду 231, вследствие чего город был взят и весь Сирмий опять перешел во власть гуннов. Но находившиеся в городе римляне и сражавшиеся под начальством Стефана гунны остались неприкосновенными, так как под этим только условием они и сдали город. После сего гунны стали издеваться над Стефановым [266] трупом: сперва они даже не совершили над ним поминовения и никаких других обрядов, совершаемых над умершими, но выбросили его за городские ворота и оставили там без погребения; после уже, уступив голосу природы, перенесли тело в храм первомученика Стефана и там предали его земле.

14. Как скоро царь получил об этом известие, тотчас, несмотря на жестокую тогдашнюю болезнь царицы, со свойственным ему удивительным рвением устремился к войне и, прибыв в митрополию Иллирии Сардику, стал там собирать войско. Поднявшись отсюда в исходе июня, пришел он к Дунаю и, намереваясь переправиться через него, распорядился следующим образом. Все, что было лучшего в его армии по вооружению и воинским способностям, поставил он против гуннского города Храма, делая вид, что здесь имеет намерение совершить переправу; когда же увидел, что на противоположной стороне расположилось гуннское войско, вдруг на рассвете отплыл оттуда к Белграду. Таким образом, неприятели, чтобы противостать той и другой части римского войска, должны были разделиться. Впрочем, и римляне приступали к переправе слишком нерешительно. Заметив это, царь сел в лодку и, плывя впереди других, — на что он уже не раз отваживался, — перешел на противоположный берег, а за ним, пристыженная его решимостью, взошла на корабли и римская армия. Видя, что царь переправился, гунны расстроили свой [267] боевой порядок и отступили. В это время случилось, что царь, при вступлении на неприятельскую землю прыгнув далее чем следовало (ибо мелководье не позволяло притянуть корабль к берегу), повредил себе одну ногу и чувствовал себя худо; однако ж и тут не умерил он своей ревности, но целый день провел в трудах, стараясь отвести течение реки, пока поврежденная часть его ноги не стала пухнуть. Между тем защищавшие Зевгмин варвары, выйдя в великом множестве за его стены, готовились противостать римлянам; но как скоро увидели они царя, тотчас в беспорядке и смятении, перегоняя друг друга, побежали к городу и уже не смели показываться. Затем римляне стали приготовляться к приступу и на третий после того день принялись за дело. Сражаясь со стен, варвары наполняли воздух криками и ничего не выражавшими воплями, непрестанно бросали стрелы и в свою очередь сами были поражаемы ими. В этом прошел настоящий и следующий день; но ни римляне, ни гунны не сделали никакого успеха. Многие события во время этой осады возбуждали мое удивление, но отважность царя в сии дни была такова, что если бы я не был личным свидетелем тех событий, то с трудом поверил бы рассказу о них. Римляне построили деревянную башню и задумали идти посредством ее на город, чтобы вступить в рукопашный бой с бывшими на стенах варварами. Царь желал взойти на эту башню прежде других и говорил: «Римляне! [268] Вы представите величайшее из всех доказательство вашего ко мне благорасположения, если не помешаете мне взойти». Но его желание не исполнилось, потому что главные из окружавших его военачальников сильно воспротивились этому. Тогда, обойдя кругом стену, он высмотрел место, откуда удобнее всего было сделать нападение, и приказал опоясывавшие город довольно глубокие и широкие рвы наполнить, за неимением фашинника и хвороста, камнями, чтобы затем подкатить машины. Однако же для взятия города и этого было недостаточно. Гунны хотя и значительно пострадали от римских воинов, но еще громче прежнего пели песни и питали себя надеждой, что скоро придет к ним другое гуннское войско.

15. Когда дело находилось в таком состоянии, пришли римские соглядатаи и донесли о приближении к ним огромного войска, потому что заметили высоко поднявшуюся в воздухе пыль. Притом один из знатнейших гуннов, по имени Васак, перешедший на сторону римлян, утверждал, что король пэонский снаряжается невдалеке, что, кроме других многочисленных войск, он ведет с собой также скифов и тавроскифов и что, кроме того, с ним опять идет со всеми своими силами правитель чехов. Выслушав это, царь советуется со своими вельможами, как поступить в настоящих обстоятельствах. «Римляне! — сказал он. — Свойство настоящих обстоятельств требует не того только, чтобы иметь смелость, [269] но и того, чтобы к смелости не присоединить дел, ей несоответственных. Мне кажется, что имеющий и немного ума должен очень много думать об этом. Итак, если этот народ под благоприятным влиянием какой-то непонятной вышней судьбы восстал со страшной силой на Римское государство, то да не подумаем, будто для нас довольно и того, чтобы только вести войну на его земле. Мы должны всякому времени жертвовать чем следует и настоящим обстоятельствам отдавать то, чего они требуют; ибо я не думаю, чтобы одни и те же действия равно были приличны и счастливым, и несчастным. На этом основании Римскому государству, которое, конечно, не достигло еще древнего благосостояния, а только (с Божьей помощью) приведено нашей защитой в лучшее состояние, никак не поставится в бесчестие отступить перед гуннским королем, который, по рассказам, идет с многочисленным войском как из туземцев, так еще более из дружин, присланных ему союзниками. Посему теперь пусть каждый внимательно рассудит, как сохранить Римскому государству то и другое: и славу, которую оно уже приобрело, и силу, которую должно унести отсюда невредимой». Так говорил царь, и одни из бывших в совете римлян полагали, что следовало бы перенести лагерь на Саву и там окопаться, чтобы оттуда можно было безопаснее противостоять неприятелю, а другим это отнюдь не нравилось, напротив, казалось лучшим — оставить осаду города и со всеми силами идти на [270] приближающегося неприятеля. Но царь не одобрил ни того, ни другого совета: один осудил как голос трусости, а другой — как выражение неблагоразумия. «Если мы оставим осаду города, — говорил он, — то занятые его защитой гунны будут иметь возможность собрать большие, чем теперь, силы и достаточно снабдить их продовольствием». Итак, он приказал, чтобы слабейшие в войске и прислужники вооружились и остались у города под начальством нескольких не очень замечательных военачальников, а все остальные вместе с ним шли сражаться против других гуннов. Когда это мнение одержало верх, римляне готовились на следующий день выступить оттуда, но, не получив никаких верных известий, вооружились утром и сделали уже третий приступ к городу. Опять завязывается сражение: гунны со стен бросают в римское войско камни, стрелы и все что ни попало, а римляне более прежнего подкапывают основания и посредством метательных машин засыпают неприятелей камнями. С той и другой стороны слышны непрерывные ободрения и увещания, раздаются вопли и стоны и несется глухой шум. Заметив, что римляне колеблют основания, гунны решились сделать следующее. Внутри стены лежал камень огромной величины; подложив под него бревна и привязав к нему веревки, они старались втянуть его на деревянную предбашенную галерею, которая устроена была у них по протяжению стен, и хотели оттуда спустить его на римлян. Но лишь [271] только камень вкачен был в башню, как она, не выдержав его тяжести (потому что он был чрезвычайно велик), вдруг повалилась на землю со многими гуннами, так что ни один из них не избежал бедствия. Тут снова поднялся шум, и битва закипела еще сильнее. При этом рассказывают, как царь, заметив, что один из римлян непременно подвергался удару удачно пущенной стрелы, подбежал и, поставив над ним щит, сохранил его от стрел.

16. Наконец гунны, видя, что дело их находится в весьма затруднительном положении, послали просить царя, чтобы по сдаче ему города им позволено было выйти из него невредимыми. Но царь сказал, что не прежде сделает это, как тогда, когда Григорий и другие между ними жупаны явятся к нему с веревками на шеях, с необутыми ногами и с непокрытыми головами. Между тем как он посылал им ответ, римляне, еще более разгоряченные, взяли город. Когда же был он взят, Григорий и находившиеся с ним военачальники гуннов предстали перед царем с бесчестием и плачем, в упомянутом нами виде и в жалких одеждах. Царь до некоторой поры не удостаивал их и взгляда и уже позднее, по усиленному ходатайству Белы, отменил смертную казнь и отправил их в темницу. Между тем римляне, вступив в город, с великим ожесточением убивали там людей, будто баранов. Размышляя тогда о жизни человеческой, мне пришлось плакать, — каким [272] бедствиям произвольно подверг себя этот бедный род. Воины уносили сокровища, одежды, серебряные вещи; расхищалось всякое добро; каждый забирал даже и оружие неприятелей — оружие этих обнаженных и обезоруженных ратоборцев. Там найдена была и одна несчастная женщина со стрелой, вошедшей в заднюю часть тела. Как это случилось с нею, сейчас объясню. Упомянутая женщина, пока еще не был взят город, стояла на стене и сыпала золу 232. В это время, поднимая без всякого стыда платье, она отворачивалась и, показывая римскому войску заднюю часть тела, беспрерывно приговаривала какие-то пустые слова в намерении этим дьявольским колдовством связать римлян. Но один из воинов, пустив стрелу, попал бедной в то место, где природа образовала проход для извержения нечистот. Найден был также в грязной и мрачной темнице один злосчастный узник из римлян, заключенный по следующей причине. Гунны, взяв его в плен, принуждали, как искусного стрелка, бросать со стены стрелы в римлян. Он хотя не без умысла, однако же часто стрелял, только всякий раз невпопад. Заметив это, гунны многократно секли его и потом держали под караулом в темнице. Таким-то образом Зевгмин взят был и во второй раз. В то время много было и [273] других, которые совершили дела, достойные имени дел доблестных; не менее отличился и Андроник 233 Дука. Так, видя, что римляне по лестнице взбираются на стену, он пришел к племяннику царя Андронику, под начальством которого служил, когда последний, возвратившись из Тавроскифии, получил от царя прощение, и просил его, чтобы и ему также дозволено было попытаться взойти на стену. Получив дозволение, Дука с великим рвением принялся за это. Некоторые из латинян, лезших позади, старались было, по соревнованию, опередить его, но он сильно спорил с ними и никак не хотел уступить своей чести. Тогда как это происходило, лестница нечаянно упала на землю и разлетелась, но Андроник снова возвратился к обычной своей смелости, ибо, видя, что некоторые опять взбираются по другой лестнице, рысью взбежал на нее и сам. Вот что здесь происходило. Между тем король Стефан, уверенный в безопасном состоянии Зевгмина, — ибо, кроме всего другого, он напоен был водой проведенного из Дуная канала, который прежде тянулся по городу под открытым небом, а потом, во время войны царя с этим самым Стефаном, протекал уже под землей, — не хотел верить, чтобы он мог быть так легко взят римлянами. Но когда царь, выступив отсюда, построил другую крепость и [274] поселил в ней многих взятых из Сирмия гуннов, которые обыкновенно называют себя халисиями, а это, как я говорил, иноверцы, одного вероисповедания с персами, — тогда Стефан, получив уже подробное сведение о том, что случилось с Зевгмином, отправил к царю посольство из мужей знаменитых, в числе которых один имел власть епископа той страны, и соглашался возвратить римлянам как Сирмий, так и всю Далмацию. Послы допущены были пред лицо царя и, высказав ему все, что было им предписано, наконец стали просить его оставить свой гнев. Но он сперва отказывал и говорил им так: «Почтенные послы! Уступка была бы, конечно, весьма важная, если бы кто изволил отдать нам то, что мы уже отняли. Сирмий в наших руках, Зевгмин в нашей власти, Далмацией тоже владеем мы. Мы — господа над всем тем, что вы нам теперь столь милостиво отдаете. Разве есть у вас другой Сирмий? Разве где-нибудь есть другой Зевгмин и другая Далмация, для отдачи которых вы пришли к нам? Если есть, покажите, чтобы мы тотчас протянули к ним свои руки и взяли их. Знаем, конечно, что не владеть нам спокойно и тем, что мы получили от вас, ибо действовать противозаконно для вас ничего не значит; однако же своей силой, при Божией помощи, надеемся как-нибудь удержать полученное. Если же все это — в нашей власти, то у вас не остается ничего, чем, по вашим словам, хотите вы одарить нас. Стало быть, какие же [275] условия? На чем помиримся?» Так сначала отвечал им царь, но потом, переменив тон речи, сказал: «Вы должны знать, что мы желаем примириться с вами безвозмездно, как с христианами; произнесите клятву». Так сказал Мануил, и посланные, подтвердив все клятвой, удалились к своим, а царь возвратился в Византию.

17. Между тем Иоанн Дука, покорив Далмацию 234, управление ею, по предписанию царя, передал Никифору Халуфе, потому что царь еще прежде послал его туда с войском, чтобы он либо силою, либо посредством переговоров занял эту страну, по согласию гуннов предназначавшуюся в наследство Беле. Как скоро Дука, миновав Сербию, вступил в Далмацию, вся власть над ней в короткое время перешла большей частью к царю. В то же время покорился римлянам Трагурион 235 и Севеник 236; — [276] затем Спалаф 237 и народ какцикийский 238, со знаменитым городом Диоклеей, который построен римским царем Диоклитианом 239, Кардон 240, Острумбица 241 и все другие города, лежащие в Далмации, — числом пятьдесят семь. Итак, дела в Далмации шли успешно. Царь возвратился, как мы говорили, в Византию и шел с триумфом от самой крепости до великого храма Софии, где, принеся благодарение Богу и одарив священнослужителей золотом, которое римляне собрали в Сирмии, успокоился во дворце. Но я едва было не забыл сказать, что для этого триумфа колесница, на [277] которой надлежало ехать царю, сделана была из цельного золота. Впрочем, он не сел на нее — частью потому, что боялся показаться высокомерным, а частью и потому, что везшие двухместную колесницу лошади были запряжены в первый раз и, то и дело пугаясь, чуть было не опрокинули ее. Но не прошло еще довольно времени, как он узнал о новых попытках сербов и пэонян и спешил предупредить их нашествие. А те, как скоро услышали о его приближении, тотчас остановили свое движение и продолжали ненарушимо хранить договор.

Книга 6

1. По возвращении Андроника 242 из Тавроскифии, как было сказано, царь не только удостоил его дружбы, но и, щедро одарив золотом, послал в Киликию, чтобы он привел в порядок тамошние дела; а для ведения больших расходов предоставил в его пользу сбор податей с Кипра. Впрочем, Андроник на [278] назначенном ему месте пробыл недолго и сперва обручился с родной сестрой Августы, Филиппой, хотя наш закон 243 не допускал этого; потом, оставив ее без всякой причины и взяв с собой большие суммы царских денег, собранных им в виде податей с Киликии и Кипра, отправился в Палестину. Встретившись там с дочерью севастократора Исаака, которая, как сказано, была замужем за Балдуином, а когда он умер и власть его перешла к брату, жила вдовствующей в городе Аке; он часто бывал у этой вдовы, как родственницы, и вступал с ней в какие-то тайные совещания. Простираясь же далее, воспламенился к ней беззаконной и нечестивой любовью и, заведя с ней связь, взял ее и уехал в землю сарацинов, где впоследствии имел от нее детей. Затем, обойдя многие иноземные страны, проник он в восточную часть земли иберийской, а оттуда спустя немного времени опять пришел с женой к персам, и, из Персии делая частые набеги на римские пределы, этот злодей поработил множество людей и военную добычу передавал персам, за что Церковь и предала его анафеме.

2. Около этого времени в Византии произошел спор о славе Христовой по следующему случаю. Был некто Димитрий 244, родом [279] римлянин, но происходивший из азийской деревни Лампы. Мало, думаю, знаком он был с энциклическим образованием и светскими науками, зато прилежно занимался божественными догматами и свою о них говорливость всегда простирал до бесконечности. Часто отправляемый в качестве посла на Запад и к народам Италии, он возвращался оттуда с сильным нравственным насморком 245, начинал говорить много нелепого и не переставал исследовать божественную природу, — дело, никому другому не дозволенное, кроме учителей и лучших иереев да царей ради их достоинства. Наконец, возвратившись из земли алеманов, он стал уже открыто склонять народ к иномыслию и однажды заговорил о том же, беседуя с царем. Тут царь спросил его 246, в чем состоит это учение, — и он тотчас изложил все его содержание. Дело вот в чем. «Люди дерзают говорить, — начал Димитрий, — что один и тот же — и меньше, и равен рождающему Его Богу». — «Так что же? — сказал царь. — Разве мы не говорим, что один и тот же есть и Бог, и человек?» — «Да», — отвечал он. А царь продолжал: «Так вот, как человека мы признаем Его меньшим, а [280] как Бога — равным. То же самое говорит и Спаситель; в одном месте Он сказал: Отец мой болий мене есть. И если этого нельзя приписать той и другой природе, — что было бы крайне нелепо, — то приведенное изречение необходимо приложить ко второй (человеческой), ибо не прилагать его ни к которой — безумно. Следовательно, люди говорят об этом хорошо, сколько понимает наше величество». — «Нет, они явно заблуждают», — сказал опять Димитрий. Этим тогда и заключился разговор. Потом, спустя немного времени, Димитрий изложил свои мнения даже в книге и представил ее царю. Тогда царь сказал ему: «Если можно скрыть эту книгу под землей, то немедленно закопай ее, чтобы не сделаться тебе виновником погибели многих. Ведь мне надобно крепко держаться высказанного мною учения; да, я думаю, и не легко кому-нибудь отклонить меня от него». Но тот сделался еще дерзновеннее и показывал свое сочинение как частно, так и в собраниях, даже вошел в сношение со многими архиереями и некоторыми левитами, которых мы называем диаконами. Найдя же себе много единомышленников, он стал еще открытее восставать и нападать на тех, которые принимали слово «меньше». Через это спор обобщался и чрезвычайно усиливался, так что тогда не было никого, кто не говорил бы и не делал исследований по этому предмету, к какой бы стороне ни принадлежал. Узнав об этом и принимаясь за дело с осторожностью, царь медлил и [281] отказывался передать его на общее обсуждение. Видя же, что почти все склоняются на мнение Димитрия, начал он призывать к себе состязателей то по одному, то по два, то более и, рассматривая с ними предмет спора, многих из них, не могших противоречить ему, убедил в противном мнении, потому что хотя и не получил диалектического образования, зато природной проницательностью и глубиною понимания превосходил всех вообще людей, живших в наше время. И никто не отрицал в нем этого, — не только из тех, которые были в близком к нему отношении (ибо таких можно было бы подозревать в лести), но и из людей, ему неизвестных. Если он принимался объяснять что-нибудь, то раскрывал дело с чрезвычайным искусством, ясностью и простотой выражения, из какой бы части философии ни взят был вопрос: из естественных ли наук, или из богословских, или даже из чего другого; потому что слушал и божественное, и светское учение, мог много говорить и о Марсе и Меркурии, хотя почти никогда не отрывался от воинских занятий. Итак, благодаря природным способностям, о которых мы говорили, царь склонил к своему мнению многих, с кем сходился, тогда как прежде не было никого, кто бы не принадлежал к противной ему партии, кроме Луки, управлявшего тогда церковными делами, который, впрочем, еще не отваживался открыто высказывать свои мысли, и еще не более шести диаконов. Все же другие, видя, что после [282] домашнего разговора с царем многие покидают их сторону, думали, что на этих домашних беседах они привлечены к нему гибкостью его суждения и изворотливостью языка, и стояли в своем убеждении, так что никто из них наедине и тайно не приходил к единомыслию с царем. «Ведь если не теперь, — говорили они, — то после смерти, — там непременно будет он предан анафеме» и делали собрания то в собственных домах, то в домах некоторых знатных лиц. Не зная еще всего этого, царь однажды призвал к себе частно епископа Новых Патр Евфимия 247 и, желая заняться с ним делом о славе Христовой, стал спрашивать его. Но тот сжал губы и стоял молча. Когда же царь спросил о причине молчания, он вдруг заговорил и высказал все дело. Раздраженный этим, царь — чего прежде с ним не бывало (ибо что ни делал он, все делал спокойно и без запальчивости), грозил столкнуть его с высоты, если, извращая здравое мнение о Боге, они будут приписывать это Богу. «Но чтобы вам узнать, — сказал он, изменив голос, — каковы вы и как, рассуждая неправо о Боге, оскорбляете и меня (я удерживаюсь от обиды, боясь правое мнение уронить наказанием за личное мне оскорбление; ибо уравнение добрых дел с худыми может отожествить и самые мысли, из которых происходят те и другие), [283] вооружитесь и постарайтесь сразиться со мной одним, выступающим против всех вас, — сразитесь не силой рук, а действенностью слова. Мне ненавистна победа над побежденным, свидетель — теперешнее дело: самым явным образом оскорбляемый, я, как видишь, удерживаюсь от мщения. Скажу еще: вам не следовало рассеивать это по углам; да кто и принуждал вас? Или кто отнимал у вас свободу? Изгонялось ли когда-нибудь ваше слово от моего престола? Какую пользу извлеку я сам из того, что стану защищать уродливое учение? Итак, чтобы не уронить своей чести в словесных исследованиях, что испытали уже многие из вас (впрочем, я никогда ничего такого не высказывал), мне, без сомнения, остается не предавать моих убеждений о Боге. Впрочем, если бы кто взялся изменить мои мысли, говоря согласно со Священным Писанием, я нисколько не постыдился бы последовать ему. Одно только будем иметь в виду — не оскорблять Бога; за Него я готов тысячекратно терпеть оскорбления. Так говорил царь и потом, спустя несколько дней принеся значительное количество книг, в которых раскрывался спорный вопрос, передал дело на общее исследование. Тогда всякий раз многие оставляли противную сторону, пока во мнении с другими патриархами не сошлись все и не согласились, что царь лучше понимает смысл Священного Писания, а Луку открыто оскорбляли, подвергали насмешкам и кричали, что его следует низвергнуть с престола, [284] полагая, что он управляет делами неискусно; ибо признавались, что если побеждены они мнением Луки и возвратились к истинному учению веры, то потому, что приняли мнение царя; иные же при этом возводили на него и другие вины. За такие пристрастные отзывы их о Луке осуждал их, думаю, и царь, когда сказал: «Это дело пусть будет до времени отложено; прежде окончим настоящее, а потом рассмотрим и то и сделаем надлежащее заключение». Отраженные этим, они утвердили определение, которое подписал и сам царь, и наконец, вырезав его на камне, поместили в храме Софии с левой стороны от входа. Так кончилось исследование. Что касается до меня, то относительно подобных предметов я всегда был того мнения, что человек никак не должен подвергать исследованию естество Божие. Скажу еще о том, что нахожу удивительного в самодержце. Однажды, когда он участвовал в исследовании спорного предмета (а исследование его продолжалось около шести лет), явился в собрание один из придворных чинов и донес ему на ухо, что царица выкинула и что выкидыш — мужского пола. Но он, нимало не изменившись в лице, продолжал сидеть и внимательно слушал, что говорилось; по окончании же рассуждений того дня встал и, упав к ногам иереев, говорил: «Святые отцы! Сейчас пришло ко мне известие с женской половины, что выкинут младенец мужского пола — величайшая моя надежда; прошу вашу святость, вознесите [285] молитву к Богу, вознесите, умоляю вас. Если я не право подвизался в этой священной борьбе, то да не созреет и после мое семя того или другого пола, пусть не сбудутся мои надежды; а когда мой образ мыслей благоугоден Богу — надежда моя исполнится не в продолжительном времени». Сказав это, он поднялся с земли; а иереи, приклонив колена, со слезами призывали Бога и потом разошлись. Прошло немного времени, и у царя родился сын 248 — образ Харит, цвет природы. Но каков он собой, будет описано в своем месте. Этим и закончилось исследование упомянутого предмета. Лука, так как обвинители не представили ничего достойного внимания, опять остался на престоле. Напротив, предстоятель Корциры Иоанн и один из монахов, по имени Ириник, упорно державшиеся прежнего мнения, преданы анафеме, а иные исключены из церковных каталогов.

3. Между тем король гуннов опять нарушил договор и послал с большим войском одного из бывших при нем знатных лиц, Дионисия, человека, доказавшего свою опытность во многих войнах, приказав ему снова занять Сирмий. Извещенные об этом, римские вожди составили по сему случаю совет. Совещания происходили, но не принесли пользы римлянам, потому что совещавшиеся имели [286] в виду только обмануть друг друга. Главными из них были два Михаила: один назывался также и Гавром и был дуксом той страны, а другой — Врана, командовал собственно войском. Оба они были весьма воинственны, но Врана превосходил первого. Согласившись наконец напасть на Дионисия ночью, они поднялись и со всем войском двинулись вперед; но прибыв туда, где Дионисий стоял лагерем, и найдя лагерь совершенно оставленным, начали робеть, ибо если что может потрясти душу воина, так это пустынное место и непривычное пребывание на неприятельской земле. Тем не менее, однако же, они продолжали отыскивать след неприятелей и, быть может, сделали бы что-нибудь, если бы раньше напали на гуннов. Но так как тогда уже рассвело, то гунны, приметив римлян, начали вгонять в лагерь лошадей (ибо они были на пастбище), и каждый, сев на свою, по обыкновению, всегда стоявшую у палатки, построились в фалангу; потом, видя, что римляне несутся в большом беспорядке (ибо многие из них действительно рассеялись, устремившись на гуннов, когда они загоняли в лагерь лошадей), напали на них и, обратив в бегство, успели прогнать их до самой римской фаланги, которая шла позади. Испуганные этим, римляне начали отступать и потом побежали изо всех сил, полагая, что нападавших гораздо больше, чем сколько видели их. В подобных обстоятельствах весьма немногие люди способны видеть истину и рассуждать. Но [287] тогда как все поспешно разбегались, на месте оставались еще несколько времени оба вождя со знаменами и с немногими из своей свиты, полагая, что некоторые римляне тоже остановятся. Видя же, что никто ниоткуда к ним не присоединяется, они и сами наконец дали тыл. Врана, по крайней мере, однажды обратился назад и поразил копьем одного из неприятелей, а другой бежал не озираясь. Тогда прояснилась причина, по которой они прежде ссорились в совете. Снова догнав бежавшего Гавру, Врана стал сильно смеяться над ним и, забавляясь на его счет, сказал: «Был ли ты тут, севаст, как я еще однажды стал против неприятелей и пустил в них копье?» и на утвердительный ответ последнего примолвил: «А тебя, клянусь головой 249 царя, я видел только бегущим». Так-то, из нынешних римлян никто ничего не делает ради пользы общей; всякий принимает на себя труды, чтобы только самому показаться человеком хорошим и доблестным. Преследуя бегущих, гунны убили не очень многих, немногих также и взяли в плен, потому что и сами были в страхе. Об [288] этом можно заключить из того, что один гуннский пехотный полк добежал до самого Зевгмина, не подвергшись ни разу нападению со стороны римлян, — так осмотрительно шли они. При этом Дионисий, чтобы придать более важности своему подвигу, собрал немногие тела павших и набросал на них как можно более земли, полагая, что по величине кургана будут заключать о числе убитых. Между тем как все это происходило, царь пришел в негодование и хотел опять сам идти в землю гуннов с намерением особенно дать врагам почувствовать силу римлян. С этой целью он послал к Дунаю Алексея, обрученного тогда с его дочерью, и вверил ему многочисленное войско, которым Алексей командовал как протостратор и теперь должен был показать вид гуннам, что хочет напасть на них опять из прежних обыкновенных военных пунктов. С этой также целью он приказал Льву, по прозванью Ватаца, зайти с другой стороны и, ведя другое, тоже значительное войско, вместе с дружиной валахов, которые почитали себя древнейшими выходцами из Италии 250, вторгнуться в [289] землю гуннов из мест, лежащих у так называемого Евксинского Понта, откуда никто никогда, с первых веков, не нападал на них. Итак, Алексей с одним римским войском пришел к Дунаю и, как бы готовясь здесь к переправе, навел на гуннов страх; а Ватаца вторгся в гуннскую землю из указанных мест и, беспощадно опустошая и разрушая все попадавшееся, умертвил множество людей и не меньше взял их в плен; кроме того, пригнал оттуда целые табуны лошадей и других животных и возвратился к царю. Но царь. желая нанести врагам и вторичный удар, опять выслал против них войско и приказал напасть с горных возвышенностей на принадлежащую гуннам Тавроскифию. Этим войском предводительствовали Андроник Лампарда, Никифор Петралифа и некоторые другие. Но над всеми был поставлен Иоанн Дука, о котором я уже много раз упоминал. Они, в непродолжительное время совершив путь на пространстве нескольких десятков миль, по местам непроходимым и странам безлюдным, вторглись в землю гуннов и, нападая на [290] многие весьма многолюдные деревни, захватили большое количество добычи, умертвили много народа, а еще больше взяли в плен. Собираясь же удалиться оттуда, водрузили там медный крест и сделали на нем следующую надпись:

Здесь некогда многочисленные роды паннонского племени
Уничтожены грозным Марсом и рукой Авзониев,
Когда Римом правил славный божественный Мануил —
Честь и хвала державных Комнинов.

4. В то самое время, как это происходило, прибыл в Сардику австрийский герцог Эрик (Генрих) с женой своей, племянницей царя, Феодорой 251. Цель приезда была примирить с царем короля алеманов Фридерика и просить его о прекращении войны с гуннами. Фридерик, как я уже говорил в прежних книгах, от противодействия ему царя едва не лишился власти над Римом, когда римский архиерей согласился восстановить древний обычай; испытал также много и других неприятностей, когда царь стал способствовать к восстанию против него тамошних народов. Посему еще несколько прежде, находясь в затруднительных обстоятельствах и желая привлечь на свою сторону царя, он отправил к нему посольство и, прося его дружбы, обещался, как сказано, идти вместе с ним против гуннов. Но как [291] скоро переговоры царя с папой о власти над Римом рушились, оттого что царь домогался, чтобы престол царства Римского опять оставался в Византии, а папа не соглашался на то и требовал 252, чтобы он царствовал в Риме, — ободренный этим, Фридерик опять обнаружил неприязненное расположение и, решившись вторгнуться в римскую землю, с каким-то варварским безумием начал даже делить ее между своими. Но так как от противодействий царя он не мог успеть в своем намерении, то задумал составить посольство из Эрика и Владиграца, стараясь под видом дружбы отклонить царя от враждебных против него намерений, а сам между тем готовился, при благоприятных обстоятельствах, вступить в войну с римлянами. Однако же царь понял дело и, приняв Эрика благосклонно, по его просьбе склонился на перемирие с гуннами, а касательно Фридерика не сделал ничего окончательно. На возвратном пути домой Эрик прибыл в Пэонию и убедил Стефана, прогнав от себя тавроскифянку, взять в супружество девицу 253, дочь [292] его. Спустя немного времени гунны задумали снова отнять Далмацию. Посему в эту страну вступило войско и сам военачальник, имеющий у них сан жупана (жупан у того народа есть имя правителя, занимающего первое место после короля). Но тогдашней войной гунны не могли ничего достигнуть и, захватив одного Халуфу, удалились. Как это случилось с Никифором, сейчас расскажу. Узнав о прибытии в страну гуннского войска, он вышел из Спалафы с немногими воинами своего отряда; но когда совершал путь, следовавшие за ним понемногу уходили и сделали этого человека легкой добычей неприятелей, которые окружили его и, несмотря на мужественную его оборону, взяли в плен.

5. Узнав об этом, царь прибыл в Византию и думал весной выступить против гуннов с большими против прежнего средствами, но не мог прибыть туда в благоприятное для военных действий время, потому что одно обстоятельство помешало ему; а в чем оно состояло, видно будет из следующего рассказа. Когда прошла зима и рассеялись туманы, царь предался одному умному гимнастическому упражнению, издавна бывшему в обычае у царей и царских детей. Оно состоит вот в чем: несколько юношей, разделившись между собой поровну, берут сделанный из кожи шар [293] величиной в яблоко и бросают его на какое-нибудь высокое место, которого высота была бы, разумеется, применена к их силам. К этому шару, как бы к награде, лежащей среди двух спорящих сторон, бегут они изо всех сил, перегоняя друг друга, и каждый держит в правой руке палочку длины посредственной, оканчивающуюся крутым широким крючком, которого середина перехватывается несколькими от времени высохшими струнами, сплетенными между собой наподобие сети. Этими палочками каждая сторона старается прежде другой угнать тот шар к своей цели, которая заранее бывает назначена, потому что чьей цели ускоряемый палочками шар достигнет, на той стороне остается и победа. Эта игра слишком отважна и опасна. Упражняющемуся в ней необходимо постоянно наклоняться и сгибаться, быстро делать круговые повороты на лошади, совершать все рода бега и производить столько различных движений, сколько случится сделать их шару. Так вот в чем состояла игра. Тогда как царь в этой игре делал страшные повороты, случилось, что под ним всем телом упала на землю лошадь. Лежа внизу под лошадью, он долго бился и напрягал силы, чтобы подняться, но, не могши оттолкнуть лошадь, которая, как я сказал, налегла на него всем телом, опасно повредил себе бедро и руку от нажавшегося седла. Впрочем, он столь мужественно переносил это, что, хотя смертельно страдал, однако ж, когда многие окружили его, [294] проворно встал, снова вскочил на коня и некоторое время без труда скакал взад и вперед, пока не почувствовал еще сильнейшей боли и не слег в постель. Тут болезнь так одолела его, что от приключившегося с ним обморока он на следующий день не помнил ничего, что вчера говорилось или делалось. Так это было. Впрочем, через два дня ему сделалось легче и он отправился в Апамею; но, вероятно, от какого-нибудь усилия во время пути опухоль снова явилась и стала часто беспокоить его боль. Потом, проведя пасхальные дни в городе Силиврии и почувствовав себя лучше, он отправился в Филиппы. Здесь говорил он с прибывшими из Пэонии послами и, видя, что они не предлагают ничего здравого, а только всячески пытаются достигнуть перемирия и прекращения войны, отослал их ни с чем и отправил с ними к пэонянам одного римлянина, который должен был вытребовать Халуфу, если же они не исполнят этого, тотчас же грозил им, что царь и римская армия опять явятся, а сам, прибыв в Сардику, стал набирать там войско.

6. Во время пребывания царя в Сардике случилось следующее. Алексей 254, исполнявший тогда, как я многократно говорил, должность протостратора, давно уже замышлял измену, а [295] теперь, явно обличенный в этом, принял пострижение, поступил в число монахов в один из нагорных монастырей, каковых весьма много при реке Стримоне, на горе Папикии, и, прожив там довольно времени, скончался. Скажем же, отчего и по какой причине этот человек дошел до такого состояния. В прежнее время он был послан в Киликию и назначен от царя полновластным распорядителем происходившей там войны. На пути туда он нарочито заезжал в Иконию к султану, вошел с ним в дружбу и много рассуждал относительно тирании; потом, получив от него и взаимно вручив ему грамоты, в которых изложены были заключенные между ними условия, отправился в Киликию. Впоследствии, возвратившись в Византию и желая однажды украсить картинами один из своих загородных домов, он не представил на них ни древних греческих деяний, ни подвигов царя на войне и охоте, как это было в особенном обычае у знатных людей, ибо царю случалось бороться со столькими зверями и нападать на таких из них по природе, с какими, слышали мы, не случалось встречаться никому из живших когда-либо людей. Чтобы не потерять из виду исторической нити, я представлю только один случай. Было это уже около зимнего поворота солнца; снегу выпало на землю столько, что им покрылись почти все ложбины и горные ущелья; от непомерной стужи едва не замерзали тела; звери, не находя места, где укрыться, покидали [296] трущобы и толпами бродили по снегу; стаи птиц не в состоянии были пользоваться крыльями (ибо лед сковывал их, будто узами, подобно тому, как схватывает их липкая палочка птицеловов), и они становились пешеходными вместо пернатых и делались готовой добычей зверей и людей. В это время царь выехал охотиться в одну из восточных областей, называемую Даматрис. Когда он занимался этим, вдруг встречается с ним огромной величины зверь, однако же не лев, потому что назвать его так не дозволяла барсовая кожа, а назвать барсом не допускала величина его и сходство со львом. Итак, это была какая-то двойная, свойственная тому и другому порода, — барс во льве и лев в барсе, какое-то странное смешение свойств: благородства со зверством, гнева с жестокостью, — вообще все, сродное обоим, но взятое вместе. Таков был этот зверь. Большая часть царской свиты при виде его разбежалась, потому что для многих невыносимо было даже смотреть на него; и когда зверь находился уже близко, не нашлось никого, кто бы сошелся с ним. Но царь, тогда как разбежались все, извлекши висевший у него меч, бросился поразить зверя и, нанеся ему удар, рассек его с головы до самой груди. Таков-то был царь на охоте. Так Алексей (возвращаюсь к тому, от чего сделал отступление), оставив эти подвиги царя, — ребенок, — изобразил деяния султана: что следовало хранить во мраке, то в своих домах он живописно выставил [297] напоказ. Узнав о том, царь в частных, многократно бывавших с ним беседах уговаривал его оставить эти затеи. Но он по-прежнему упорно держался своего намерения да и, кроме того, нередко призывал к себе одного латинянина, чародея, весьма сведущего в демонских делах, входил с ним в самые искренние беседы и сообщал ему о тайных своих намерениях, например о том, как бы сделать царя навсегда бездетным; с этой целью брал он у того злодея много лекарств и не переставал, несчастный, заниматься подобными делами. За это царь начал опять порицать его и обличал в сумасшествии. Но он, показывая вид, что раскаялся, продолжал быть тем же, чем был, и спустя некоторое время снова принимал у себя упомянутого волшебника и открывал ему прежние свои замыслы. Сошедшись однажды с Константином Дукой, который тоже был женат на племяннице царя, Алексей сказал ему: «Любезнейший! Если тебе угодно будет прийти к одной с нами мысли, то знай, что никто не одолеет нас». Но это было сказано им еще не очень открыто; другое обнаружилось гораздо яснее. Некогда Кассиан заметил, что Алексей, воюя вместе с Белой в гуннской земле, более надлежащего уклоняется от сражения с гуннами и, придя к нему, старался возбудить в нем решимость сразиться. Но Алексей, отведя Кассиана в сторону, сказал: «Ты спрашиваешь, для чего я часто удерживаюсь от сражений? Это потому что мне [298] очень жаль человеческого рода». Когда же Кассиан что-то возразил против его слов, тот отвечал: «Царь непредусмотрительно приказал мне с решительностью вводить римлян во все, какие представятся, сражения, — конечно, для истребления их. Впрочем, ты молчи об этом — и будешь мне другом». Так говорил Алексей, а Кассиан передал его слова царю. Но это было прежде. А случившееся в последнее время состояло в следующем. К римлянам пришла на помощь дружина скифов и сначала много толковала об условиях, а потом согласилась помогать римлянам. Но протостратор, тайно поговорив со скифами, расположил их приманкой денег притвориться, будто они возвращаются в отечественные жилища, а когда наступит полночь, напасть в большом числе на палатку царя и приняться за дело. Так было предложено и положено. Но один молодой невольник из числа служителей при царской палатке, узнав о заговоре, тотчас пришел к евнуху Фоме, который в то время был самым преданным царю человеком, и открыл ему замысел; а Фома передал все это царю и представил ему потом самого невольника. Однако ж царь не хотел еще верить доносу, пока не увидел, что скифы утром начали удаляться без всякой причины. Впрочем, он успел удержать их обещаниями; что же касается до Алексея, то были посланы люди схватить его, и несчастный скоро сделался узником. Потом, через несколько времени, по повелению царя явились к нему [299] сановники: Иоанн Дука и Михаил, бывший тогда логофетом; кроме них тут же были и евнух Фома, и Никифор, один из судей Вилы 255, по прозванию Каспакс. Эти лица представили Алексею три обвинения и приказали ему, если может, защищаться против каждого из них. Но Алексей, выслушав обвинителей, признал себя виновным во всем и просил только, чтобы ему дозволено было сначала остричь волосы и приобщиться божественных Тайн; а потом пусть суд определяет что угодно. Тронутый этим, царь постриг его в монахи.

7. Так закончилась здесь судьба Алексея. Между тем царь, узнав о вступлении гуннского войска в Сирмию, послал туда силы, которыми предводительствовал, кроме других римских военачальников, и царский племянник Андроник, по прозванию Контостефан, поставленный от царя полновластным распорядителем этой войны. Ему, будто на картине, начертан был план, как построиться в бой и где расположить свою армию. Но Андроник, перешедши Саву и находясь недалеко от гуннского лагеря, сделал следующее: он не счел полезным посылать в неприятельский лагерь соглядатаев [300] и лазутчиков, как это обыкновенно водится, а приказал нескольким римлянам выйти за лагерь и постараться, схватив кого-нибудь из неприятелей, привести его живым. Те, согласно приказанию, возвратились, имея в руках неприятеля, — и Андроник расспросил пленника, с какими силами пришли гунны и что намерены они делать. Пленник рассказал все по правде: «Командуют, — говорил, — этим войском тридцать семь наших вождей, но над всеми ними вверена власть Дионисию; войско же состоит всего из пятнадцати тысяч латников, конников, стрелков и копейщиков, а смелости у них столько, что, по их убеждению, римляне не выдержат и первого их нападения». Выслушав это, Андроник отпустил его и приказал ему объявить Дионисию, что «царь не в состоянии более сносить то, в чем они провинились перед римлянами, и что недалеко уже тот, кто подвергнет их должному наказанию». Затем, вооружив римское войско, он вывел его за лагерный ров и построил следующим образом. Впереди приказал он идти скифам и большей части персов вместе с немногими конниками, которые сражаются копьями; потом на обоих флангах следовали фаланги римлян под начальством Кокковасилия и Филокала, также Татикия и, как его зовут, Аспиета. В тылу их шли латники, перемешанные со стрелками, и тяжеловооруженная персидская фаланга; за этими с обоих флангов двигались Иосиф Вриенний и Георгий Врана, также брат последнего Димитрий и Константин [301] Аспиет-Севаст. Далее следовал Андроник, бывший тогда хартулярием царя, по прозванию Лампарда, вместе с отборными римлянами, алеманами и персами; а позади всех — военачальник Андроник со многими другими знаменитыми мужами, которые, по обычаю, всегда находились подле царя, когда он шел на войну, и с наемными итальянцами и сербами, которые следовали за ним, вооруженные копьями и длинными щитами. В таком порядке римляне открыли поход. Придя к тому месту, где Дионисий насыпал могильный холм, они сошли с лошадей, горячо плакали и каждый дал друг другу слово умереть за соотечественников и родных. Между тем Дионисий, узнав о приближении римлян, сделался чрезвычайно дерзок и с колкой насмешкой приказал гуннам, принявшись за чаши, пить за здоровье римлян. Те стали пить усердно и потом, взявшись за оружие, построились обыкновенным своим порядком. У них всегда в обычае составлять переднюю фалангу из отборного войска. Давно уже зная это, царь приказал Андронику построиться наоборот. Посему, когда войска находились близко одно от другого, Андроник велел передовым своим отрядам осыпать гуннов стрелами и, как скоро они увидят, что те несутся на них, тотчас бежать, но не прямо к римскому войску, а более в сторону, чтобы таким образом разделенные гунны середину своей фаланги оставили пустою. Но те при первом нападении гуннов обратились в бегство и бежали [302] изо всех сил, пока не очутились на Саве. После сего у римлян уцелели только два отряда на левом фланге под предводительством Кокковасилия и Татикия; прочие были уже сдвинуты, — Димитрий Врана, когда бывшие с ним рассеялись и когда оставалось у него только восемьдесят человек, бросившись в ряды неприятелей и геройски подвизаясь, был смертельно поражен в лицо и, взятый в плен, отнесен в лагерь гуннов; а брат его Георгий, устрашившись множества неприятелей, не отважился на сражение. Таким образом, левое крыло римлян склонилось к отступлению; а правое, между тем напав на левое гуннское, блистательно разбило его. Увидев это, Дионисий хотел было напасть на тех, которые окружали военачальника Андроника, но многие из бывших с ним начали робеть и потому призывали к себе конницу. Заметив это, Дионисий стал порицать их за робость и вместе просил остаться при нем, чтобы не обнаружить своего страха перед римлянами. Между тем Андроник Лампарда, видя, что делается, и опасаясь, как бы многочисленный отряд Дионисия, в случае его удаления в другую сторону, не напал на военачальника Андроника, счел нужным заранее вступить в сражение с Дионисием. Когда они сошлись, поднялся ужасный стук, повсюду раздавался треск, копья ломались о щиты и падали на землю. Римляне, несмотря на то что к ним подоспел отряд под начальством другого Враны, Георгия, начинали уже уставать. [303] Военачальник Андроник заметил это и, опасаясь, как бы, в случае поражения отряда Лампардова, вся тяжесть борьбы не пала на него, тоже устремился на неприятелей. Тут произошло самое упорное сражение, так что при первой стычке римлян пало восемьдесят человек, а варваров гораздо более. Но римляне выдерживали борьбу с какой-то невыразимой стойкостью и наконец, благодаря своему мужеству, обратили гуннов в бегство. Вслед за этим произошло такое побоище варваров, что тамошняя равнина почти вся была устлана их трупами, потому что, когда были переломаны копья и сокрушены мечи, несчастных били по голове дубинами. Тогда было отбито и знамя, которое, по значительной его величине, эти варвары возили на тележке 256; тогда со всем вооружением был взят и конь Дионисия, а сам Дионисий — не могу сказать, каким образом, — едва спасся от опасности. Да и те из варваров, которые успели убежать с поля битвы и пришли к реке, были здесь перехвачены римским флотом. Таким образом, военачальников, которых сами они называют жупанами, взято в плен пять, а воинов около восьмисот, и в этом числе было много лиц благородных, даже знаменитых. Много тысяч и пало в этой борьбе. Не было ни одного римлянина, который не [304] совершил бы тогда собственноручно великих подвигов; но больше всех совершили их Иоанн Контостефан и Андроник Лампарда. Исполнив с успехом свое дело, римская армия — так как была уже полночь — удалилась в лагерь и взяла с собой пленных, также до двух тысяч лат, а шлемов, щитов и мечей никто не мог бы и пересчитать. Итак, ночь римляне провели здесь; когда же наступил день, они вооружились и отправились в лагерь гуннов, но людей в нем не нашли и потому, разрушив его, возвратились назад. Такой был исход этой войны с гуннами.

8. Между тем царь обратил внимание на стены Константинополя, которые во многих местах от времени повредились, и так как этот город чувствовал недостаток в воде, то старательно очищал водопроводы. Он нашел, что для возобновления весьма древних труб, которые проводили в Византию воду, потребуется много труда и времени, а потому, не в дальнем расстоянии от Византии высмотрев одно место, называемое Петра 257, устроил там подземный бассейн. Находясь в углублении между холмами и занимая довольно большое пространство, он принимает в себя воду многими устьями, так, как бы она вливалась в него из трещин земли тысячью каналами, и потом через обыкновенные подземные трубы проводит ее в [305] город. Этот самодержец изгнал из Римского государства один из нелепейших обычаев 258, перешедший почти уже в закон. А в чем он состоял, сейчас скажем. Неотвратимая для человека необходимость жить внесла в жизнь много нового и, между прочим, заставляла многих продавать свою свободу. Вот одни лишь толпы черни кабалят себя людям высоким, знатным и богатым. Какое зло — человеческое любостяжание! Те, которые купили рабство этих несчастных, принимали их и обращались с ними, как с купленными за деньги. Едва ли не три овола были установленной ценой свободных людей, и таким образом существовал постыдный торг. А кто, угнетаемый тяжестью кабалы, захотел бы освободиться от [306] нее заработкой, того схватывали, как беглеца, и налагали наказание за дерзость. Тогда осуществлялась самым делом басня Эзопа, в которой в пещеру к больному льву входят животные: следов входящих свободных людей множество, а выходящих — ни одного. Так жесток был этот обычай. Желая вырвать его с корнем из римского общества, царь грамотой утвердил свободу тех, которые признаны будут свободными по рождению; ибо хотел управлять не какими-нибудь невольниками, а свободными римлянами. Этот же царь в пятнадцатый 259 год своего царствования постановил, чтобы никто не заводил тяжбы с находящимися около Византии святыми монастырями относительно тех приобретений, которые они где-нибудь имели, и эту дарованную милость утвердил законом, который оттого, что был скреплен золотой печатью, обыкновенно называется хрисовулом. Вследствие сего теперь не увидишь ни одного монаха у дверей судилища, так как не представляется повода вести с ними тяжбу в суде. Вот каково это постановление. Далее, — прежний закон объявлял свободными большее число тех дней, в которые или праздновались христианами Господни таинства, или совершалась память кого-нибудь из великих святых. Отсюда происходило то, что судопроизводство в государстве тянулось на [307] неопределенное время и никогда не оканчивалось. Поэтому я видел людей, которые состарились в тяжбах и даже умирали, не кончив их. Это зло новым определением тоже изгнано из Римского государства; ибо царский указ 260 предписывает и не вовсе отменять праздничные дни, и не допускать подобными отсрочками оттягивать судопроизводство, но считать совершенно свободными от судебных дел только те дни, в которые Бог являл людям какие-нибудь благодеяния, прочие же признавать непременно судебными; а в иные поутру судопроизводство повелевалось закрывать, на все же послеполуденное время открывать, и желающим позволялось входить в места судебные. Этот царь с великим торжеством перенес также в Византию священный, с давнего времени лежавший в Ефесе камень и присоединил его к другим священным памятникам города. Что это был за камень и откуда явился он на земле ефесской, откроется из следующего рассказа. Когда уже совершено было Спасителем крестное таинство. Матерь, приняв Господа по обыкновенному порядку, положила его на том камне и, припав к нему, естественно, горько плакала. Эти слезы рыдавшей тогда Матери, упав на камень, и доныне остаются неизгладимыми, — предмет, достойный [308] благоговейного удивления. Взяв этот камень, сказывают, Мария Магдалина плыла на нем прямо в Рим, чтобы, явившись пред лицо кесаря Тиверия, обвинить Пилата и иудеев — нечестивых убийц Иисуса. Но каким-то образом занесенная в ефесскую гавань, она оставила его здесь и, отсюда уже отправившись, прибыла в Рим. С того времени до настоящего камень оставался в Ефесе. Перенесенный сперва на берег дамалейский, он был встречен потом в Византии со светлым торжеством. Это торжество выполнили весь римский сенат и весь священнический и монашеский чин; предшествовали же по обеим сторонам управлявший тогда Церковью Лука и царь. Царь даже поддерживал камень своим плечом, ибо в подобных случаях смирялся более, чем сколько было нужно, и к таким предметам обыкновенно приступал с уничижением.

9. Около этого времени Египет, только что подпавший под власть римлян, отторгнут был от нее следующим образом. Еще не очень давно стал он признавать над собой римское владычество и ежегодно доставлял в Византию большое количество дани. Когда же Азия подверглась жестоким бедствиям и измаилитское племя с каждым днем усиливалось, он был занят и покорился персам. Но царь Мануил, уже возвративший римлянам многие восточные области, сильно желал возвратить и Египет. Посему он отправил туда послов и приказал им напомнить стране о прежнем обычае и о [309] доставлявшейся нам дани, которая стоила много талантов, в случае же отказа объявить, что в непродолжительном времени будет внесена в нее война. Такова была цель посольства. Когда египтяне стали упорно отказываться от этого, царь снарядил флот из большого числа конно-перевозных и военных кораблей и, посадив на них войско, послал 261 его в Египет. Командовал им Андроник Контостефан, о котором я часто упоминал и который, как сказано, давно уже носил звание великого дукса. После скорого плавания прибыв в Египет, Андроник послал в Палестину просить тамошнего короля, чтобы, в силу заключенных условий, он помог римлянам в их предприятии. Между тем как король медлил, Андроник, чтобы не терять напрасно времени, счел нужным ввести войско в страну и затем, при первом нападении, овладел городом Тенесием и частыми набегами опустошал страну. Получив же известие о приближении короля, он перенес войну к Тамиафу 262, городу многолюдному и весьма богатому. Здесь происходили многие и страшные для римлян сражения, а успеха все-таки не было, и вот по [310] какой причине. Между царем и воевавшими с Египтом палестинянами был заключен договор, по которому одну половину завоеванной страны должны были получить римляне, а другую удержат они. Но так как римляне пришли в Египет первые, то король намеренно решился медлить отбытием на войну, чтобы, то есть, по ослаблении римлян самому без труда овладеть страной. Наконец довольно поздно прибыл и он, но и тут еще продолжал откладывать сражение и то же советовал римлянам, хотя последние обращали мало внимания на его слова и ежедневно подвизались. Упомянутые мной действия палестинян происходили ли из желания подвергнуть римлян опасности, чтобы после без труда воспользоваться победой, или из зависти к господству царя над Египтом, — решительно сказать не могу. Говорили, впрочем, что осажденные склонили к этому короля, подкупив 263 его деньгами. Итак, римляне, уверившись, что эта война им не по силам, поворотили кормы и возвратились в Византию; а когда поднялась буря, потеряли весьма много кораблей. Такой был конец экспедиции римлян в Египет. Египтяне же, чтобы предотвратить вторичное нашествие на них римского войска, соглашались через отправленных к [311] царю послов ежегодно доставлять римлянам условленное количество золота; но царь отверг посольство и отослал его ни с чем, имея в мысли снова сделать нападение на всю страну.

10. В то же время прибыл в Византию и король палестинский с просьбой к царю о своих делах. Получив желаемое, он согласился и на многое другое, и на службу царю. Около того же времени царь заключил в государственные темницы венетов 264), живших как в Византии, так и в других римских областях, и описал в казну их имущество. О причине этого я сейчас скажу. Страна венетов лежит у крайних пределов Ионийского залива и вокруг омывается морем, мелководье которого тянется на далекое пространство от берега. Посему во время суточного прилива море на том пространстве бывает судоходным, а при отливе опять делается недоступным ни для людей, ни для судов. Это народ безнравственный, хищный больше, чем всякий другой, низкий и нисколько не имеющий понятия о флотской честности. Некогда царю Алексею прислали они вспомогательное войско, когда тот Роберт, из Италии переехав в Диррахий, напал на эту страну, и за [312] то, кроме другого вознаграждения 265, получили в Византии особо для них назначенный переулок, который в народе назывался Эмволон. Живя здесь с того времени, они одни из всех не платили никому из римлян десятины 266 за свою торговлю и, через это скоро без меры разбогатев, сделались заносчивыми, стали обращаться с гражданами, будто с рабами, и обращались так не только с людьми из низшего сословия, но и с теми, которые отличены были званием севаста или даже пользовались у римлян еще большими почестями. Приведенный этим в негодование, царь Иоанн изгнал их из Римского государства, и с того времени старались они мстить римлянам: снарядив флот, вторгались в их землю, взяли Хиос и опустошили знаменитейшие острова Родос и Лесбос; потом, отправившись к палестинянам, вместе с ними осадили и взяли Тир и, производя разбои на море, злодеи, никому из людей [313] не давали пощады. Побуждаемый этим, царь принял их в империю на прежних условиях и через то расположил еще к большей надменности и гордости, потому что высокомерие, видя свои успехи, обыкновенно доходит до безумия. И действительно, венеты многим знатным и по родству близким к царю лицам даже наносили удары и жестоко оскорбляли их иными способами. Так продолжали они поступать в этом отношении и во времена царя Мануила, когда женаты были уже на римлянках и жили в домах своих жен, подобно другим римлянам, — следовательно, вне назначенного им от царя местопребывания. Не в состоянии будучи сносить это, царь решился за такие преступления подвергнуть их наказанию. Он отделил венетов, живших в Византии, от тех, которые приходили в Римскую империю для торговли, и назвал их латинским словом «бургезиями» 267 (Burgenses), с тем чтобы они искренне дали ему клятву оставаться в римском подданстве на всю жизнь; ибо такое значение имеет у них это имя. Почти в то же самое время венеты вздумали мстить ломбардам за то, что последние отделились от союза с ними: они [314] восстали на них, разрушили до основания их жилища и причинили им величайший вред. Посему царь призвал их на суд и приказал им снова построить ломбардам дома, а все отнятое у них тотчас возвратить. Но венеты не хотели исполнить ничего этого, а напротив, еще грозили нанести римлянам жесточайший удар, напоминая о том, что сделали они при жизни царя Иоанна. Узнав о том, царь не хотел долее медлить и, задумав захватить их, как бы сетью, в один и тот же день разослал по всей римской земле грамоты, которыми начальникам областей назначалось время для задержания венетов. Вследствие сего венеты и в Византии, и в крайних пределах римской земли были схвачены и заключены в темницы и монастыри в один и тот же день. Но по прошествии некоторого времени, так как для столь великого множества арестантов темницы оказались тесными, венеты (поколику никто не бывает отважнее людей, доведенных до отчаяния) отважились на следующее. Каждый из них представил за себя царю поруку и таким образом успел выйти из темницы. Между ними был один, отличавшийся знатностью рода и богатством и продавший государству за большие деньги огромной величины корабль, какого Византия еще не видывала. Так как надзор за этим кораблем царь вверил ему же, то он посоветовал теперь венетам взойти на его корабль ночью и плыть на нем в отечество. Те ухватились за такое предложение и при наступлении [315] попутного ветра, бросившись на корабль, начали поспешно уходить. Заметив это, римляне пустились преследовать их и, настигнув у Авидосского пролива, думали сжечь корабль мидийским 268 огнем; но те, будучи знакомы с обыкновенными римскими средствами, намочили уксусом полости 269 и, обтянув ими корабль, смело продолжали свой путь. Итак, римляне, не видя успеха (потому что огонь, бросаемый в это огромное здание, или не достигал его, или, ложась на полости, был сбрасываем назад и, падая в воду, погасал), возвратились ни с чем. Достигнув скоро своей земли, венеты построили флот и, предприняв поход против римлян, прежде всего пристали к Еврипу, но отсюда были отражены, — потому что царь здешние города снабдил достаточными гарнизонами, — и, переплыв к острову Хиосу, вытащили здесь на берег корабли и пошли опустошать страну. Однако же и здесь встретились они с войском, которое, по предусмотрительности царя, переправлено было на остров, и, в происшедшем сражении потеряв много своих, поспешно отступили к кораблям. Между тем царь, чтобы захватить их всех, думал послать против них сухопутную и [316] морскую армию. Но в это время жил некто, исправлявший должность аколуфа, по имени Аарон, человек чрезвычайно надмевавшийся своим умом. Он всегда противился действиям царя, не раз замечен был в злоупотреблении посольствами и, сверх того, обличен в демонских делах. Но это случилось после, когда и благодетельное правосудие не минуло бездельника. Теперь же он открыл венетам намерение царя и помешал его предприятию. Теперь римский флот плыл по направлению к Малее (а этот мыс отстоит от острова Хиоса на несколько дней пути), чтобы там подстеречь венетов, ибо предполагалось за верное, что они будут вытеснены с Хиоса тамошним пехотным войском римлян, которое, как сказано, засев на острове, счастливо схватывалось с ними. Но поражаемые находившимися на острове римлянами и потеряв при этом большую часть своего войска, венеты с другой стороны услышали о приближении римского флота и, потому отчалив, в позднюю пору дня оставили остров. На следующее утро римский флот пришел к Лесбосу и, узнав о случившемся, пустился преследовать бегущих, но не мог решить дело открытой битвой, потому что неприятели не переставали бежать без оглядки. Со многими их триремами римляне схватывались и, взяв их вместе с людьми, потопили; но остальные ушли восвояси. Избежавшие, впрочем, опасности были столь малолюдны, что не могли взять в плен ни одного корабля, шедшего им прямо в руки из [317] Епидамна. Вот какую пользу принесла венетам их надменность. Желая посрамить их дерзость, царь написал им следующее: «Ваш народ еще прежде показал великое невежество в житейских делах, потому что, издавна быв скитальцами и нищенствующими и пробравшись в римское общество, вы вздумали относиться к римлянам с великим презрением и вменяли себе в особенную честь предавать их сильнейшим врагам. Но перечислять все это знающим — теперь дело лишнее. Когда же вас обличили и законно изгнали из римской земли, вы по той же надменности решились вступить с римлянами в борьбу, — вы, народ некогда без имени и теперь лишь сделавшийся известным через римлян, но никак не могущий равняться с ними силой! Сами вы знаете, что этим можно только везде возбудить громкий смех. Как? Да против римлян не могут безнаказанно воевать и славнейшие в свете народы». Так писал царь. Венеты же, не имея возможности противопоставить римлянам большой флот, начали с того времени заниматься морскими разбоями, пока не потерпели вторичного поражения.

11. Так это происходило. Между тем начали приходить в расстройство дела Киликии, ибо по смерти Тероза получивший власть над страной брат его Мелия 270 ничем не менее стал вредить римлянам, как и Тероз. [318] Военачальником в Киликии был избран сперва Михаил Врана, а потом Андроник, по прозванию Фервин, который, как уже сказано, был племянником царя. Но когда и последний не сделал там ничего замечательного, дела исавров стали клониться к упадку. Правда, в Киликии сменилось много военачальников и после Андроника, и в числе их был также Константин, которого звали Каломаном, но успеха не было никакого. Каломан и Армении причинил много вреда, а сам потерпел еще более. Около того времени приходил в Византию с большой свитою правитель саксонцев 271, народа весьма многочисленного и богатого, с целью примирить с царем алеманского короля (так как они сильно подозревали друг друга) и, исполнив то, для чего приходил, возвратился восвояси. В это время, подчиняясь влиянию венетов, задумали отложиться и сербы; а в земле гуннов, по смерти правившего ею Стефана, произошло большое волнение. Побуждаемый этими обстоятельствами, царь едет в Сардику. В бытность его там гунны отправляют к нему послов и просят его прислать к ним в короли Белу, так как по смерти Стефана право на престол принадлежит ему. Бела сперва назначаем был в зятья царю, как я уже и прежде сказал, но [319] когда закон родства возбранил это, он женился на сестре Августы 272 и потому, нареченный кесарем, через таковой титул возвысился над прочими византийскими вельможами. Провозгласив его наконец гуннским королем, царь отпустил его вместе с женой в землю гуннов и взял с него клятву, что он будет до конца жизни соблюдать выгоды царя и римлян. Со стороны царя сопровождали его особы, долженствовавшие возвести его на престол, именно Иоанн, протосеваст, и другие знаменитые лица. Утвердив Белу на престоле, царь направил путь к сербам, чтобы отплатить им за дерзость. И вот чему я всегда удивляюсь: прежде чем собралось все войско, он, с немногими тысячами вступив в страну через крутые и утесистые места, поспешил сразиться с архижупаном 273. Этот, несмотря на [320] то что под его управлением было бесчисленное союзное войско, убежал в самом начале сражения и, когда страх овладел его душой, отправил к царю послов просить прощения в своих проступках; не могши же получить его, просил по крайней мере безопасного к нему доступа. Когда царь согласился на это, он подошел к престолу с непокрытой головой, с руками обнаженными по локоть, босыми ногами, с веревкой на шее, с мечом в руке и предавал себя в полное распоряжение царя. Тронутый этим, царь отпустил ему вину и, окончив с успехом это дело, вышел из Сербии в сопровождении архижупана. В это же время и Аарон, о котором я недавно упомянул, быв пойман в том, о чем сказано, лишен зрения.

12. Так шли дела на Западе; но Азия опять страдала. Нураддин, сатрап Верреи, султан, управляющий Ликаонией, Мелия, владетель Армении, также правитель Анкиры и прочей Галатии, согласились между собой вступить в войну с римлянами. Посему-то царь столь поспешно и возвратился с Запада. Но между тем как он, расположившись лагерем близ Филадельфии, имел в виду это, алеманы и венеты шли осаждать Анкону — одни с моря, другие с суши. Алеманами командовал некто из мужей, [321] занимавший у них святительский 274 престол. Так как осада продолжалась уже много времени и у анконян наконец недоставало необходимого продовольствия, то город почти готов был сдаться. Но была одна женщина 275, родом хотя итальянка, однако с душой высокой, какой не найдешь и у иного мужчины. Давно уже лишившись мужа, она с того времени проводила жизнь целомудренную. Эта-то женщина, узнав, что Анкона находится в последней крайности, воспламенилась ревностью (ибо хранила дружбу к римлянам) и решилась домашними издержками удовлетворять нуждам города; когда же увидела, что для потребностей войны этого далеко не достаточно, стала занимать у детей и, собрав таким образом много золота, послала его в город и просила жителей не робеть и врагам не сдаваться. Услышав об этом, анконяне действительно ободрились и стали думать о вылазке на неприятеля. А неприятели как скоро узнали о том, тотчас перенесли свой [322] лагерь далее от города. В это время и та покровительствующая городу военачальница присоединилась к анконянам со своим войском, и, когда произошло сражение, алеманы, не выдержав натиска, побежали от женской армии и потеряли много своих. Тогда едва не взят был в плен и полководец, иерей; только одно бегство послужило ему к спасению. Потом она устремилась на венетов, которые, как сказано, осаждали город с моря, и, одолев их в сражении, возвратилась в город с торжественными восклицаниями в честь великого царя. Между тем царь, стоя лагерем, как сказано, близ Филадельфии, думал о том, каким бы образом искуснее отделить друг от друга упомянутых варваров. И вот отправил он послов к султану Ликаонии, через которых укорял его за вероломство и спрашивал о причине столь нечаянно воздвигаемой на римлян войны. Султан в оправдание, кроме многого другого, приводил гнев их калифа 276 и верховного у них жреца, что-де я столько уже времени нахожусь в дружбе с римлянами. После таких слов он отпустил послов ни с чем. Выслушав то, царь отправил к нему вторичное посольство со следующим [323] письмом: «Хотя тебе и понравилось в союзе с другими твоими единоплеменниками делать набег на дальние пределы Римской империи, однако же смело ступай назад. В римском войске ты узнаешь судейского стража, который придет взять тебя не больше как через пятнадцать дней». Получив это письмо, султан содрогнулся в своей душе и, отказавшись от своих затей, заговорил о мире. Таким образом, замысел, еще не осуществившись самым делом, уже разрушился, потому что с переходом султана на сторону царя неприятели теряли большую часть своей силы. Украсившись этим бескровным трофеем, царь возвратился в Константинополь; а король палестинский и князь антиохийский, получив о том известие, сделались смелее и, двинувшись на веррейских варваров, нанесли им много вреда.

13. В это время также царь написал и «молчаливое слово» 277 (τον σιλεντιον λογον), — написал не в той форме, как обыкновенно пишутся сочинения, [324] но говорит в нем асикрит 278 (секретарь) от имени царя В этом слове заключена мысль глубокая, льющаяся из души весьма благородной. Оно содержит в себе много назидательных положений и доказательств; вообще говоря, оно не имеет искусственных красот, однако же оригинально и живо выражает своего писателя. Я уже много раз говорил, что по природным способностям Мануила нельзя равнять ни с кем. В разговорах с ним я часто предлагал ему много труднейших аристотелевских вопросов и видел, что он решал их легко и естественно, дело, никому от века не удававшееся. Равным образом многое, что в сочинениях оставалось нераскрытым или не совсем точно объясненным, он объяснял с удивительной простотою. Но описывать здесь все это мне кажется делом, несовместимым с историею. [325]

Книга 7

1. Таковы были до настоящего времени подвиги царя Мануила на том и другом материке. Теперь мне следует описать, что случилось с ним во время войны его в Азии 279. Кличестлан, о котором много говорили мы прежде, получив от царя, как я сказал, большие деньги, приобрел весьма большую силу и, лишив власти некоторых правителей, стал сам властвовать, даже изгнал Санисана, который был родной его брат и управлял двумя галатийскими городами, Гангрой и Анкирой, и вместо него сам сделался правителем. их. Не имея возможности умертвить брата, он заставил его скитаться и странствовать по всем человеческим обществам. Таким образом, Кличестлан и не возвращал царю ни одного из тех городов, которыми овладевал, и не хотел исполнить ничего другого, что обещал прежде, но питал презрение ко всем и никогда не обуздывал своих страстей. Узнав об этом, царь негодовал на него за прежние поступки и дело с ним [326] считал весьма важным, но, отвлекаемый событиями Запада, не хотел присоединять к ним и дел азийских. Так как с Запада теперь не угрожала ему никакая война, потому что все окончательно было приведено в порядок, то он, собрав достаточное войско, решился переправиться в Азию. Услышав об этом, Кличестлан отправил к царю послов с обещанием сделать все по его желанию и просил немедленно прислать в Азию римские войска для занятия городов, которые царю угодно будет избрать, да и сам вызывался приложить старание к сему делу. Приняв это предложение, царь послал Алексея Петралифу с шеститысячным войском и снабдил его такой суммой денег, какую считал необходимой для ведения войны. С этим Алексей и отправился в Азию. Услышав о приближении римской армии, Кличестлан дал знать тем городам, которые еще не были подвластны ему, с целью возбудить в них страх к царским войскам. Чувствуя себя не в силах противостоять той и другой силе, они поневоле покорились ему. Но, сделавшись их обладателем, Кличестлан не хотел уступить римлянам ни одного города. Царь вознегодовал на это и немедленно хотел вступить в сражение, но так как обстоятельства не благоприятствовали ему (ибо прошло уже самое удобное для воинских предприятий весеннее время; притом теперь он мог заняться другими полезными для римлян делами, особенно — обновлять города; кроме того, к нему присоединялся восточный город [327] Амасия и до открытия войны, по-видимому, очень готов был предаться римлянам), то он предпринимает следующее: Михаила, по прозванию Гавра, человека, как я часто говорил, достигшего до звания севаста и достаточно опытного в воинских делах, посылает в Пафлагонию, частью для приведения туда готового уже войска, частью для собрания его в тех местах и для присоединения к себе отрядов, стоящих около Трапезунта и Инеона, городов понтийских, и с этими войсками назначает ему поход в Амасию. Между тем случилось вот что. У Иоанна Кантакузина, о котором я часто упоминал в прежних моих книгах, был сын Мануил, прекрасной наружности и превосходивший всех телесной силой. Этому Мануилу за дурные поступки, которым он, как говорят, был совершенно предан, царь сначала делал увещания и старался удержать его от подобных поступков; когда же он продолжал упорствовать в своей дерзости, потерял терпение и заключил его в темницу. Но тогда как царь ничего более не хотел, — темничная власть (а власти иногда делают многое, чтобы только приобрести себе царское благоволение) приведенному узнику выколола глаза. Услышав об этом, царь сильно скорбел и клялся, что так поступлено без его ведома, однако же спокойно перенес эту печаль, потому что не знал, как законно наказать людей, поступивших таким образом.

2. Михаила, как мы сказали, царь послал к Амасии. Переплыв пролив Дамалейский, [328] он направился прямо к Мелангиям и здесь, в окрестностях Вифинии и Риндака собрав достаточное войско, отправился на равнины дорилейские, чтобы во время продолжающегося мира римские крепости снабдить необходимыми припасами, в ненавистниках султана возбудить еще больше смелости и возобновить Дорилею. Город Дорилея был одним из самых больших и важнейших городов Азии. Эту местность освежает тихий ветерок; дорилейские поля стелются по равнине на величайшем протяжении, представляются зрению весьма красивыми и отличаются такой тучностью и плодородием, что произращают весьма густую траву и развивают многозернистые колосья. Через эту страну катит свои воды река, представляющая зрению прекрасный вид, а вкусу — приятную влагу. В той реке плавает такое множество рыбы, что, в каком изобилии ни ловят ее жители, она никогда не переводится. Там кесарем Мелиссинским построены были некогда блистательные дворцы, многолюдные деревни; там находились самобытные теплицы, портики, купальни; вообще та страна обильно доставляла все, что могло приносить людям удовольствие. Но персы, с тех пор как усилились их набеги на Римскую империю, этот город сравняли с землей и превратили его в совершенно безлюдную пустыню, так что истребили все сказанное и не оставили даже малейшего следа прежнего великолепия. В таком-то состоянии находилась Дорилея. В то время около него в числе [329] двух тысяч жили персы, по их обычаю, кочевьем. Царь изгнал их и, недалеко оттуда обведя город рвом, приступил к постройке стен. Город быстро воздвигался и по внутреннему своему плану много отличался от прежнего; особенно же крепостная его возвышенность была немного более удалена и со всех сторон на равном расстоянии от внешних укреплений окружена стеной. Между тем царь, с небольшим отрядом каждый день либо выходя нечаянно из засады, либо нападая открыто, убивал многих и иногда знатных персов; ибо многие из них не переставали стекаться с возвышенностей и препятствовать построению города. Тогда-то и Санисан, в прежние времена, как я уже упоминал, перебежавший к царю, с путевыми деньгами для войска послан был им в нагорные пределы Иконии. Под его предводительством войско отправилось в Пафлагонию. Но недалеко еще ушел он, как персидские силы, выскочив из засады, перебили многих бывших с ним римлян и получили порядочную добычу. Санисан, едва успевший убежать, в страхе пришел к царю: так постигало этого человека несчастье, что он ни делал! И вот каковы были события при Дорилее. Между тем Михаил Гавра прибыл с войском к Амасии и, приглашаемый градоначальниками немедленно вступить в город, никак не решался на это, — тем более что и посланное с той же целью войско Кличестлана расположено было лагерем недалеко от города. Он сильно [330] подозревал, засевшие внутри не задумали ли предать его. Жители даже выслали ему заложников и свой акрополь сдали уже во власть римлян, но какой-то страх совершенно овладел этим человеком и заставлял его переходить от сомнения к сомнению, — до тех пор, пока городские советники, опасаясь, как бы, по долговременной медленности римского вождя, город не был взят Кличестланом и им не подвергнуться вечной, ненависти будущего своего повелителя, не сдали ему города без ведома своего градоначальника. Тогда и Михаил, сняв лагерь, пошел оттуда к римским пределам, не предуведомив ни одним словом ни римлян, находившихся, как я сказал, в акрополе, ни других, бывших в городе. Так кончилось дело с городом Амасией. Узнав об этом, царь, занимавшийся тогда еще Дорилеей, отправил к Кличестлану евнуха Фому, через которого настоятельно требовал у него Амасии, укорял его в нарушении клятвы и, если он не отстанет от такого оскорбления римлян, грозил скоро подвергнуть его должному наказанию. А кто был этот Фома, сейчас объясню. Он был выходец с острова Лесбоса и потомок незнатного дома. Не имея в отечестве никакого порядочного занятия, пришел он в Византию и здесь, научившись кровопусканию, этим снискивал себе пропитание. Но между всеми человеческими делами нет ни одного, которое в благоприятном случае не могло бы пригодиться. Фома хотя сошел и до самого низкого ремесла, однако ж [331] через него стал во дворце выше всех других, в короткое время нажил огромные деньги и впоследствии отправился с ними в Палестину. Но в Палестине ему не понравилось, и он опять возвратился к царю и пользовался его милостью, но скоро обличен был в злоумышлении, заключен в царскую темницу, которая обыкновенно называлась Элефантиной, и там кончил жизнь. Но это случилось после; в описываемое же время прибыл он, как мы сказали, к султану и, не захотев исполнить то, для чего отправился, приехал назад к царю ни с чем. Во время этого путешествия едва не убили его находившиеся в засаде персы.

3. В продолжение едва сорока дней воссоздав город, обведя его рвом, поселив в нем множество римлян и, сверх того, снабдив его достаточной стражей, царь двинулся оттуда и остановился в местах по Риндаку, где, дав войску отдых, пошел далее. Видя же, что за ним следуют весьма немногие (ибо большая часть полков без его ведома разошлась по домам, хотя, как говорили, еще прежде многократно подтверждалось никому не удаляться из лагеря), он послал Михаила, родом варвара (прежде называвшегося, кажется, Исахом и между домашними его слугами занимавшего первое место), с приказанием некоторых воинов за самовольное выбытие из строя наказать телесно; а сам с немногими войсками, перейдя через лампийские равнины, восстановил одну крепость (имя ей Савлеон), построенную при истоке [332] Меандра и от времени пришедшую в упадок. Отсюда царь уже не тем способом, как бывало прежде, начал делать схватки с неприятелями, но развертывался и несся неудержимо, как огонь или поток. Этим занимался царь; а Михаил, о котором я уже упомянул, издавна беснуясь против римлян, воспользовался теперь гневом царя и каждого встречного без предварительного допроса повергал на землю и вонзал железо в глаза несчастному, который и сам не знал, за что он страдает, который даже не принимал участия в войне, но занимался либо земледелием, либо торговлей, либо каким другим ремеслом. Нападал он и на других и изуродовал много человеческих тел, пока не узнал о его действиях царь (тогда, по окончании работ в крепости, он возвратился уже в Византию) и не остановил его неистовства, едва не подвергнув и самого, как говорят, таким же пыткам. Но хотя царь, думая, что он вперед не будет так поступать с римлянами, простил ему эту вину, однако же скоро постиг его суд Божий и отнял у него жизнь, а детей его подверг бедствиям. В то же время царь призвал на суд и Гавру и по произнесении над ним приговора (приговор же состоял в том, чтобы он сам себе назначил наказание), связав его ноги цепями, заключил до некоторого времени в одну из придворных темниц, а потом освободил и возвратил ему прежние почести. Между тем Кличестлан, узнав о намерении царя (ибо [333] произшедшее в Дорилее сильно тревожило его душу), отправил в Византию одного из самых сильных при нем лиц, по имени Гавра, и просил царя, чтобы он принял взятые им крепости какие ему угодно и перестал на него гневаться. Но царь не принял этого предложения и отослал посла назад, а сам, из сербов и гуннов составив значительную армию, начал еще с большим старанием приготовляться к войне. А чтобы ни лошади, ни люди не терпели никакого недостатка в съестных припасах, приказал привести из Фракии бесчисленное множество быков и более трех тысяч телег. Когда все это было готово, он весной переправился в Азию и, по обычаю, собрал войско на берегу Риндака. Но союзные гунны и римские подданные сербы, придя не вовремя, оттянули войну на летнее время, — и это-то особенно было причиною тогдашних неудач; ибо в деле войны нужнее всего обращать внимание на время. Итак, царь направил свой поход через Лаодикию и земли, лежащие около Меандра, имея в виду всем войском осадить Иконию. Когда же присоединилась к нему и Неокесария, он послал туда с войском племянника своего, Андроника Ватацу, и приказал ему идти через земли Пафлагонии. Между тем, не выходя еще из Византии, отправил он флот из полутораста кораблей в Египет, чтобы открыть войну с Кличестланом вдруг всеми своими силами. Посему, так как войска на флоте было меньше, чем сколько требовалось для покорения Египта...

(пер. под ред. В. Н. Карпова)
Текст воспроизведен по изданию: Краткое обозрение царствования Иоанна и Мануила Комнина (1118-1180). Труд Иоанна Киннама. СПб. 1859

© текст – под ред. В. Н. Карпова. 1859
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
© OCR – Бакулина М. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001