Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

АННА КОМНИНА

СОКРАЩЕННОЕ СКАЗАНИЕ О ДЕЛАХ ЦАРЯ АЛЕКСЕЯ КОМНИНА

(1081-1118)

КНИГА ВТОРАЯ

1. Итак, кто желает знать, откуда происходил и какого рода был самодержец Алексей, того мы отсылаем к сочинениям моего Кесаря. Там же можно почерпнуть сведения и о царе Никифоре Вотаниате. Мануил, старший брат Исаака, Алексея и других сыновей деда моего Иоанна Комнина по определению царствовавшего пред тем Романа Диогена, самовластно управлял всею Азиею; а на долю Исаака выпало быть Дуксом Антиохии 62. Оба они много воевали и сражались, и одержали много побед над неприятелями. После этих вождей, царствовавший тогда Михаил Дука самовластным военачальником избрал отца моего Алексея [78] и послал его против Урзелия. Потом царь Никифор, видя воинские способности моего отца и слыша, как он геройствовал, когда был на Востоке с братом своим Исааком, и не по летам участвовал в различных битвах, равным образом, как он, уничтожив Урзелия, принял его в особенную любовь и любил не менее Исаака, — слыша все-это, Никифор обоих братьев прижимал к груди, весело смотрел на них, а иногда удостаивал их и своего стола. Это воспламенило ненависть к ним двух вышеупомянутых варваров, родом Славян, Ворилла и Германа. Замечая, что царь благорасположен к Комниным и что, по временам бросаемые в них стрелы ненависти не причиняют им язв, они мучились. У Алексея не было еще и пуха на бороде, как Вотаниат, видя успехи его во всем, назначил его самовластным стратигом Запада и почтил саном Проедра 63. Сколько трофеев воздвиг Алексей на Западе и сколько изменников победил и привел к царю пленными, о том достаточно сказано прежде. Но это не нравилось ненавистникам и еще более усиливало пламеневшую в них ненависть. Они то тихомолком — про себя ворчали на Комниных, то тайно, а иногда и явно говорили царю либо сами, либо через других и, пользуясь всеми [79] средствами, всячески старались погубить их. Находясь в таких затруднительных обстоятельствах, Комнины сочли за нужное привлечь на свою сторону женскую половину двора, чтобы чрез нее снискать расположение к себе царицы. Они были люди вкрадчивые, способные, какими бы то ни было средствами, смягчить и каменное сердце. Исаак скоро успел в этом, так как, отличаясь словом и делом и во многом походя на моего отца, был принять в родство с царицею, чрез вступление в брак с ее племянницею 64. Устроив же хорошо собственные свои дела, он стал потом заботиться и о брате и, сколько тот помогал ему вступить в брак, столько этот старался теперь, чтобы и брат был близок к царице. Говорить, что Орест и Пилад, быв друзьями, так взаимно себя любили, что во время сражения ни который из них не обращал внимания на противостоявших себе врагов, а только защищал от них друга и спешил подставить грудь под направленное на него копье. То же можно было видеть и в этих. Надлежало ли отклонять опасности, оба брата старались предупредить друг друга; требовалось ли, чтобы один получил отличия, почести, вообще выгоды, это, дело считал собственным и другой; тоже — и наоборот. Так любили они друг друга. Когда Промысл Божий устроил таким образом дела [80] Исаака, служащие на женской половине двора стали по Исаакову внушению побуждать царицу к усыновлению Алексея. Царица послушалась и, когда в один праздничный день оба брата находились в царских покоях, усыновила 65 Алексея по установленному древле обряду. Это впоследствии избавляло великого Доместика западных войск от больших беспокойств. С того времени оба они часто хаживали в царский дворец воздать царствующим особам надлежащие почести и, побыв там немного, удалялись к царице. Такие отношения разжигали против них еще большую ненависть. Комнины знали это от многих и, боясь, как бы не попасть в сети врагов и не остаться беспомощными, стали изыскивать способы для приведения себя, при содействии Божием, в безопасное состояние. После многократных советов с матерью и по рассмотрении различных средств, они остановились на одной возможной для человека надежде спасения. Эта надежда состояла в том, чтобы, воспользовавшись благовидным предлогом, подойти к царице и высказать ей свою тайну; впрочем задуманное дело хранили строго и отнюдь никому не открывали его, опасаясь, как бы [81] подобно рыбакам, не испугать добычи прежде времени. Сперва они задумали было бежать, но боялись объявить о том царице, чтобы она, по своей заботливости как о царе, так и об этих людях, не пересказала всего царю. Поэтому, оставив свой замысел, они обратились к другому, ибо были способны пользоваться обстоятельствами.

2. Между тем царь, по старости 66, не надеясь иметь детей и боясь неизбежной смерти, стал думать о наследнике. В то время жиль некто Синадин, происходившей с Востока от знатного рода, человек с красивым лицом, глубоким умом, сильною рукою; он был еще в юношеском возрасте и притом состоял в родстве с царем. Его-то, преимущественно пред другими, думал царь оставить преемником царства, имея недоброе намерение — передать ему власть, будто какое отеческое наследие. Можно было ему до конца (жизни) оставаться в безопасности и вместе совершить дело справедливое, оставив самодержавную власть сыну царицы Константину, как наследство, принадлежащее ему от отца и деда; чрез это царица возымела бы к нему еще более доверия и благорасположения: но старик забылся и, питая намерение несправедливое и бесполезное, сам сделался [82] виновником павших на его голову бедствий. Царица узнала о таком замысле и опечалилась, ибо видела в этом опасность для своего сына. Она была огорчена и никому не открывала своего огорчения; но это не утаилось от Комниных. Нашедши удобный случай, которого искали, они решились подойти к ней. Держать же беседу с нею мать приказала Исааку в присутствии брата его Алексея. Когда Комнины пришли к царице, Исаак сказал ей: «госпожа! мы видим тебя вовсе не такою, какою ты была незадолго прежде; тебя озабочивают и мучат тяжкие мысли. Неужели тебе недостает человека, на которого ты могла бы положиться и открыть ему тайну»? Но царица не хотела тогда же высказаться пред ними, а только, глубоко вздохнув, сказала: «зачем спрашивать людей живущих на чужой стороне? — и этого уже довольно, чтобы быть им печальными, а у меня, увы, что и чем сменяется и чего еще, по-видимому, должна я ожидать в скорости»! После сего они отступили назад и не сказали больше ни слова, но, опустив глаза в землю и сложив руки, немного постояли в задумчивости и потом, сделав обычный поклон, с тревожным чувством удалились домой. Однако ж чрез несколько времени Комнины опять пришли говорить с царицею и, заметив, что она смотрит на них веселее, чем прежде, оба подошли к ней и сказали: «ты наша госпожа, а мы преданнейшие твои слуги, за твое царствование готовые потерпеть все. Да не [83] смущает тебя никакая мысль, и да не волнует твоей души сомнением»! Этими словами, высказав ей свою верность и изгладив в ней всякое к себе подозрение, они выразумели тайну. Как люди острые и проницательные, они способны были и в не многих словах человека схватить глубоко сокрытую и пока еще затаенную мысль, — и тотчас, приняв ее сторону, вызвались быть открыто преданными ей, обещались усердно исполнять все, к чему она призовет их, показали готовность по-апостольски обрадоваться ей радующейся и соболезновать скорбящей, только бы она удостоила считать их однородцами и друзьями, происходящими оттуда же, откуда сама, и прибавили одно — тотчас же открывать им, что враги будут доносить на них ей или царю, чтобы в противном случае не попасть в сети вражеские неожиданно. Об этом просили они и ободряли ее надеждою, что с Богом усердно подадут ей возможную помощь, так что, по их старанию, сын ее Константин не лишится царства. Такую свою решимость они пожелали даже утвердить клятвою; ибо, из опасения сторонних глаз, часто провожать им здесь время не следовало. Таким образом эти люди облегчили тяжкую свою скорбь и ободрились. С той поры они веселее беседовали с царем, и оба, а особенно один из них, Алексей, умели ловко прикрывать маскою тайную свою мысль и созревавшее в глуби не души намерение. Но так как зависть все [84] более разгоралась, а между тем от них, по прежнему условию, ничего не скрывалось, что на них говорили царю; то узнали они, что два временщика — рабы намерены погубить их, и потому стали ходить во дворец не вместе, как бывало прежде, а попеременно. Это делалось с тою, мудро придуманною, паламидовскою целью, что если, по тайным замыслам этих двух временщиков — Скифов, одного из них схватят, то другой убежит, и следовательно не попадут они в сети варваров оба вместе. Так думали они; но обстоятельства расположились не по их ожиданию. Они должны были предупредить своих злоумышленников, чтобы иметь над ними верх, как это со всею ясностью покажет ниже следующий рассказ.

3. Когда Турки взяли Кизик 67, самодержец, узнав об этом, тотчас призвал к себе Алексея. А в тот день во дворце приходилось быть Исааку. Увидев, что брат его пришел вопреки условию, Исаак подошел к нему и спросил, для чего он здесь. Тот сейчас сказал ему причину: «меня, говорит, призвал самодержец». Итак, они вошли оба и сделали обычный поклон. Тогда время было уже обеденное, — и царь приказал им немного подождать, чтобы разделить с ним трапезу. За стол сели они не рядом, но один по [85] правую, а другой по левую сторону, друг против друга. Немного спустя они внимательно посмотрели на стоявших вокруг стола и заметили, что эти люди с пасмурным видом перешептываются между собою, а потому боясь, не замышляется ли против них какое-нибудь зло и не близка ли уже опасность, стали тайно переглядываться друг с другом и не знали, что делать. Но так как все окружавшие царя еще задолго задобрены были ласковыми их речами, знаками уважения и разными способами приветливости, до того, что и сам повар расположен был смотреть на них весело; то один из служителей Исаака Комнина, подошедши к повару, сказал: «доложи моему господину о взятии Кизика. Это известие получено оттуда чрез письмо». Повар, ставя кушанья на столь, тотчас же тихо передал Исааку, что узнал от слуги; а Исаак, немного наклонившись, дал знать брату движением губ о том, что было ему сказано. Алексей, как человек острый, пламеннее огня, тотчас схватил слово брата, и вследствие того оба они успокоились от взволновавшей их мысли. Теперь, пришедши в себя, стали они думать о том, как отвечать, когда кто скажет им эту новость, и что приличнее посоветовать царю, если он потребует от них совета. Между тем как Комнины думали об этом, царь, взглянув на них, объявил им о взятии Кизика, в той мысли, что до них еще не дошла эта весть. А они, будучи готовы врачевать душу царя, [86] обеспокоиваемую опустошением городов, постарались укрепить упавший дух его и оживили его добрыми надеждами, ручаясь, что город легко может быть возвращен. «Только да благоденствует твое владычество, говорили они; а завоевателям города седмерицею отплатится за то, что ими сделано». Эти слова тогда обрадовали царя, и он остальную часть дня после обеда провел беззаботно. С того времени Комнины старались чаще бывать во дворце и еще более ласкали окружающих царя, чтобы никак не представлять пищи злоумышленникам и никому не подавать повода к ненависти, а напротив во всех возбуждать к себе любовь и заставить всех думать и говорить в свою пользу. Кроме того они заботливо усиливали расположение к себе царицы Марии и уверяли ее, что исключительно на нее смотрят и ею дышат. Исаак, под предлогом родства, как муж ее племянницы, имел пред нею особенное дерзновение; а мой отец, посещая ее и по праву близкого родственника, а еще более по силе знаменитого усыновления, не возбуждал ни в ком подозрения и (таким образом) обуздывал ненависть своих злодеев, — ибо ему не неизвестна была смертельная злоба тех варваров — рабов и крайнее легкомыслие царя. Да и не следовало им терять расположения царицы, чтобы не сделаться добычею врагов; ибо только умы легкомысленные бывают изменчивы и, подобно Еврипу, колеблются приливом и отливом мыслей. [87]

4. В это время помянутые рабы, видя, что дело идет не согласно с их целью, что погубить им таких людей не легко и что расположение к ним царя со дня на день возрастает, стали думать да передумывать, и наконец избрали другую дорогу. Какая же это была дорога? — В одну ночь призвать Комниных без царского приказания, низложить их и под предлогом измышленной вины выколоть им глаза. Однако ж это не скрылось от Комниных: после долгих разысканий, они узнали о приближающейся опасности и, находя, что единственною надеждою спасения остается им отложение, побуждаемые крайнею необходимостью, прибегли к этой мере; ибо чего должно будет ожидать, когда раскаленное железо коснется их глаз и лишит их солнечного света? И так они зародили и скрыли в душах своих эту мысль. Вскоре потом приказано было Алексею вооружить часть войск, которая должна была идти против разоривших Кизик Агарян; ибо Алексей в то время был Доместиком Запада. Воспользовавшись этим благоприятным случаем, он призвал к себе чрез письма именно тех войсковых начальников, с вверенными им войсками, которые были к нему расположены и все они, двинувшись со своих мест, поспешили к великому городу. В это время некто, по наущению одного из рабов, по имени Ворилла, спросил царя, по его ли приказанию великий Доместик собирает в царственный город все [88] войска. Царь тотчас призвал Доместика и спросил, правда ли, что говорят о нем. Он не запирался, что одна часть войска действительно собралась по его приказанию; но что все войско отовсюду собирается в столицу, — это решительно отвергал. «Рассеянные везде войска, говорил он, получив приказание, шли, — которое откуда. Видя такое движение их из разных частей римской империи, и обманываясь тем, что видели, иные приняли это за признак, что приказано собраться сюда всем войскам». Ворилл много возражал против этих слов; но Алексей преодолел его и имел на своей стороне общее мнение. Герман же, как человек более простой, не слишком сильно нападал на Алексея. Так как и эти доносы на Доместика не возмутили души царя, то упомянутые рабы, избрав случай и безопасное время (это было вечером), решились устроить Комниным задуманные козни. Рабская природа по отношению к господам вообще бывает неприязненна и, если не удается ей что-нибудь против господ; то, воспользовавшись силою, она становится несносною для равных себе рабов. Что такой был нрав и таково настроение помянутых людей, Алексей Комнин знал по опыту. Они злились на Комниных не за самодержца, а потому, что Ворилл, как говорили, сам домогался царства; Герман же принимал участие в его замыслах и помогал ему строить козни. Они сообщали друг другу [89] свои мысли, вместе заботились, чтобы затеянное дело совершилось по их желанию, и наконец стали уже явно высказывать то, о чем прежде говорили сквозь зубы. Некто, родом Алан, чином Магистр 68, человек весьма близкий к царю и служивший между домашними его людьми, услышав об их умысле, в среднюю стражу ночи вышел из дворца и пришел к Комниным с намерением рассказать обо всем великому Доместику. Некоторые говорят, что отправление Магистра к Комниным не со всем неизвестно было и царице. Алексей ввел его к матери и брату. Выслушав от него страшную весть, они сочли теперь необходимым обнаружить то, что доселе скрывали, и с помощью Божией позаботиться о своем спасении. Узнав, что войско на третий день придет в Чурул (небольшой городок на границах Фракии), Доместик в первую стражу ночи пошел к Пакуриану 69. Это был человек, говоря словами поэта, малорослый, но воинственный, происходивший от знатного рода армянского. Алексей рассказал ему все, — как рабы злобствуют и ненавидят их, как давно питают против них свои [90] вымыслы и как задумали и уже собрались выколоть им глаза, и прибавил, что этого не должно терпеть рабски, но следует действовать мужественно и, если бы понадобилось, лучше погибнуть; ибо такой только образ действий свойствен душам великим. Выслушав все и поняв, что в подобных случаях медленность непозволительна, что теперь надобно скорее приниматься за благороднейшее дело, Пакуриан сказал: «если завтра рано утром ты выйдешь отсюда, то и я последую за тобою и буду усердно защищать тебя; а как скоро отложишь свое намерение, знай, что я сам, нисколько не медля, пойду к царю и расскажу ему о тебе и о твоих сподвижниках». Алексей отвечал: «вижу твое попечение о моем спасении и, замечая в этом, конечно, дело Божие, не отказываюсь от твоего совета; но для безопасности нужно нам наперед обязать друг друга клятвою». Итак они клятвенно условились между собою в том, что, если Бог возведет Алексея на царский престол, он даст Пакуриану сан Доместика, которым облечен теперь сам. Окончив дело с Пакурианом и вышедши от него, пошел он к другому человеку, Ариманию Убертопулу 70, которому [91] тоже объявил свое намерение и, представив причину предположенного бегства, пригласил его к содействию. Ариманий тотчас даль согласие: «во мне, сказал он, ты имеешь человека, готового благодушно подвергаться за тебя опасности». Эти люди были расположены к Алексею сколько по другим причинам, столько же и потому, что мужеством и благоразумием он превосходил всех. Кроме того и Алексей был щедродателен, и рука его, больше, чем чья другая, простиралась для раздачи подарков, хотя он и не слишком славился богатством. Его нельзя было отнести к числу людей хищных и жаждавших обогащения. О щедрости он обыкновенно судил не по величине даваемой суммы, а по душевному расположению дающего. Можно быть щедрым, владея немногим и расточая, сколько позволяют средства: а кто имеет и большое богатство, но зарывает его в землю, или не уделяет из него в надлежащей мере нуждающемуся; того, как второго Креза или златолюбивого Мидаса, нисколько не погрешая против истины, можно назвать скрягою — скупцом или одним из тех, которые выколачивают тмин 71. Итак упомянутые люди, [92] издавна зная, что Алексей украшается всеми этими добродетелями, были довольны его намерением провозгласить себя царем, и желали ему успеха. Взяв клятву и от Убертопула, Алексей поспешно отправился к себе и обо всем сообщил своим домашним. Была ночь сырного воскресенья, когда мой отец задумал это; а рано на следующее утро он вышел со своими из города. По сему случаю народ, одобряя его за решительность и благоразумие, сплел ему песенку из самых его дел. Эта песенка сложена была на простом наречии, но превосходно выражала смысл предприятия и позволяла угадывать как замысел его, так и устроенный против него козни. Вот подлинные ее слова: «в сырную субботу ты понял это, любезный Алексей, а на другой день рано поутру я сказал: прекрасно, мой сокол»! На языке общеупотребительном она имеет следующий смысл: в сырную субботу чудно открылась твоя проницательность, Алексей, и на другой день после воскресенья, ты, как высокопарящий сокол, улетел от злоумышлявших против тебя варваров.

5. Мать Комниных, Анна Далассенская 72, успевшая устроить брак внука Вотаниатова с дочерью старшего из своих сыновей, [93] Мануила, опасаясь, как бы о затеянном деле не узнал дядька ее зятя и не донес о нем царю, придумывает следующий превосходный план. Она приказывает всем собраться вечером, чтобы отправиться на богомолье в святые Божьи церкви; ибо у ней было в обычае посещать святые храмы. Приказание исполнено. Все по обыкновению явились, вывели лошадей из конюшен и делали вид, будто тщательно подвязывают приличные женщинам седла. В это время внук Вотаниата и его дядька спали в особо отведенных им покоях. В первую стражу Комнины заперли ворота и, располагаясь вооружиться и бежать из царствующего города, отдали ключи (от ворот) матери; заперли также и двери того дома, в котором спал зять Анны по внуке, Вотаниат, хотя и не плотно притворили их, чтобы не произвести шума и не разбудить спавшего. Между тем как это происходило, прошла большая часть ночи. Наконец, пока еще не пропели первые петухи, они отворили ворота, взяли с собой мать, сестер, жен и детей, и вместе со всеми шли пешком до Константиновской площади 73; а здесь простившись с [94] ними, быстро понеслись к влахерискому дворцу 74, прочие же проворно пошли к храму великой Софии. После них проснулся дядька Вотаниата и, узнав о случившемся, отправился за ними, с фонарем в руках, и скоро настиг их, прежде чем они дошли до храма сорока Святых 75. Увидев его, Анна Далассенская, мать тех отличных детей, тотчас сказала ему: «вот я узнала, что кто-то наговорил на нас царю; поэтому теперь отправляюсь во святые церкви, чтобы, по возможности, воспользоваться их защитой, а оттуда на [95] рассвете пойду в царские палаты. Ступай же и ты (туда), чтобы привратники, предуведомленные тобою о нашем прибытии, отворили нам ворота». Дядька сейчас отправился, как было ему приказано; а те поспешно отправились к храму святителя Николая 76, который и доныне обыкновенно называют Просфигионом (прибежищем). Этот храм еще в древности построен близ великой церкви для спасения обличенных в преступлении, и составляет как бы некую часть ее 77, нарочито, думаю, предназначенную древними к тому, чтобы всякий, обличенный в преступлении, успевши войти в нее, мог избавится от законного наказания; ибо прежние цари и кесари оказывали подданным много милости. Сторож этого храма не тотчас отпер им двери, но правде спросил, кто они и откуда. Один из бывших с ними людей отвечал: «это — женщины с Востока; истратив все, что им необходимо и теперь решившись отправиться домой, они спешат поклониться» (св. местам). Тот сейчас отпер двери и дозволил [96] им войти. А царь на другой день, узнав о поступках этих людей, созвал Сенат, говорил против них, что следовало, и упрекал Доместика. Потом послал он за женщинами Страворомана 78, как его называли, и некоего по прозвищу Евфимиана, и требовал их во дворец. Но Далассенская отвечала им: «скажите самодержцу: мои дети — верные рабы твоего царствования, усердно служащие тебе во всем; они не щадили ни душ своих, ни тел, и всегда мужественно подвергались опасностям за твое величество. Но зависть, не перенося твоего благоволения и расположения к ним, ежечасно готовила им великую опасность, так что даже задумала выколоть у них глаза. Сведав об этом и не снося такой незаслуженной напасти, они удалились из города не как изменники, а как верные рабы, желающие в одно и тоже время и избежать грозящей беды, и вместе, доведши до сведения твоего величества то, что злоумышляли против них, испросить царской твоей защиты». Но те весьма настоятельно звали ее (к царю). Посему разгневавшись на них, эта женщина говорит им: «позвольте же мне войти в церковь Божию для поклонения; ведь не прилично той, которая поспешала к вратам ее, не войти в них и [97] не воспользоваться заступлением всепречистой Владычицы и Богоматери пред Богом и душою царя». Уважив благословную просьбу этой женщины, послы дозволили ей войти (в храм). Медленно переступая ногами, как и следовало женщине, удрученной печалью и старостью, или лучше — притворявшейся удрученною, она приблизилась к самому всходу пред святым алтарем 79, сделала два коленопреклонения, а при третьем поверглась ниц и, крепко ухватившись за святые врата, вскричала: «если только не отсекут у меня рук, я не выйду из священного храма, пока не получу от царя креста, как залога спасения». Стравороман вынул нагрудный крест 80, который носил на себе и подал (его Анне). «Не от вас я прошу ручательства, сказала она, но домогаюсь [98] упомянутой защиты от самого царя. Не этот, даваемый тобою, малой величины крестик могу я принять, а такой, который имел бы приличную величину». (Она требовала этого, чтобы крест в отношении к ней был явным знаком клятвы; ибо обещание, даваемое при небольшом кресте, вероятно, для многих осталось бы неизвестным). «Итак я призываю на себя его суд и милость; подите, возвестите ему». Α невестка ее, что за Исааком (она тоже поспешила войти в церковь, как скоро отворены были врата для утреннего песнопения), сняв лежавшее на ее лице покрывало, сказала им: «она, если ей угодно, пусть идет; а мы без ручательства в безопасности не выйдем из храма, хотя бы пришлось нам и умереть». Итак, видя упорство этих женщин и замечая, что они еще самовластнее обращаются с ними, чем прежде, посланные побоялись, как бы не произошло шума, и потому пошли донести обо всем царю. Царь, добрый по природе, к тому же убежденный словами той женщины, посылает ей требуемый крест и дает полное обеспечение. Он приказывает, по выходе ее из святой Божией церкви, заключить ее вместе с дочерями и невестками в лежащий близ Сидиры 81 [99] петрейский женский монастырь 82; вызывает и сваху ее, жену Кесаря Иоанна, которая имела достоинство Протовестиарии 83 и находилась во влахернском храме 84, построенном во имя Владычицы нашей Богоматери, повелев ей жить также в упомянутом монастыре петрейском; приказывает оставить неприкосновенными их погреба, житницы и все кладовые. Обе эти женщины, живя в упомянутом месте, каждый день [100] утром подходили к стражам и спрашивали их, не слышали ли они чего-нибудь об их детях; и те из стражей, которые были с ними откровеннее, рассказывали им все слышанное. К тому же Протовестиария, выражавшая свою щедрость и рукою и сердцем, чтобы расположить к себе караульных, дозволила им из ее кушаньев брать для своего употребления, сколько им угодно; потому что приносить заключенным все потребное не запрещалось. От этого стражи извещали их еще охотнее и, пока передавали им все, от них не скрыто было ничто.

6. Это-то происходило с женщинами. Между тем Комнины, пришедши к воротам, ведущим в влахернское укрепление, сломали замки и открыли себе вход в царские конюшни. Там из числа принадлещих царю лошадей некоторых они оставили, отрубив им наперед задние ноги по самые бедра, а других, которые казались им пригоднее, захватили с собой и поспешно поехали в ближайший к столице монастырь, называвшийся Космидионом 85. Здесь, нашедши упомянутую Протовестиарию, — я рассказываю это мимоходом, чтобы мое повествование было яснее, — прежде чем она была позвана к царю, как сказано об этом выше, они простились с нею и, отправляясь оттуда, уговаривали Георгия Палеолога 86 [101] присоединиться к ним и отправиться вместе с ними; впрочем еще не открывали этому человеку своих планов, потому что расположение его к себе почитали подозрительным: так как отец его пользовался особенною благосклонностью царя, то разоблачать пред ним задуманное предприятие было небезопасно. Сначала Палеолог оказался несговорчивым, много возражал им, упрекал их за такой умысел и за то, что, по пословице, взявшись за заднюю мысль, они приглашают и его. Но когда и Протовестиария, теща Палеологa начала сильно настаивать на том, чтобы он согласился с ними и стала грозить ему бедствиями, — он сделался мягче. Палеолог между прочим беспокоился о женщинах — о своей жене Анне и теще Марии, которая корень своего рода имела в Болгарии и так привлекала своею красотою и стройностью частей и членов тела, что в то время не представлялось ни одной женщины прекраснее ее. Поэтому в отношении к ней не без заботы были и Палеолог и Алексей. Последний имел мысль взять этих женщин оттуда и отвезти в какую-нибудь крепость, а Палеолог желал поместить их в храме влахернской Богоматери. Мнение Георгия одержало верх. Итак, они немедленно пошли с ними, и вверили их Непорочной Матери Вседержащего Слова; а сами, воротившись [102] опять туда, откуда вышли, стали думать, что им теперь делать. Тогда Палеолог сказал: «вам надобно отправляться, а я скоро догоню вас, только соберу принадлежащие мне вещи»; ибо все находившееся там его имущество заключалось в движимости. Итак те, нисколько не медля, предприняли предстоявшее себе путешествие; а этот, сложив на монастырских вьючных животных все, что у него было, последовал за ними. Прибывши в Цурул (это фракийское селение существует доселе), все они благополучно соединились с пришедшим туда, по распоряжению Доместика, войском. Там признали они нужным о случившемся с ними известить Кесаря Иоанна Дуку, проживавшего в своих меровундских 87 владениях, и с этим делом послали вестника. Посланный для сей цели, прибыв туда около рассвета, остановился при входе в деревню и спрашивал Кесаря. Внук последнего Иоанн, бывший тогда еще дитятею, не достигшим и отроческого возраста, и потому безотлучно находившейся при Кесаре, увидев посланного, побежал рысью и, разбудив спавшего Кесаря, объявил ему о деле Комнинов. Кесарь, вдруг пораженный этим слухом, схватил мальчика за волосы и, запретив ему болтать вздор, прогнал его. Но тот, немного спустя, опять входит и [103] приносит тоже известие, присовокупив и слова Комнинов, какие приказано было передать ему. В этих словах было довольно остроумия; ими загадочно давалось знать о деле Алексея: «мы, сказано было, изготовили очень хорошее блюдо, и не без приправы; если ты хочешь принять участие в нашем пире, поспешай, как можно скорее, разделить его с нами». Тогда, приподнявшись и опершись на правую руку, Кесарь велел ввести к себе посланного. Как скоро посланный рассказал ему все о Комниных, — Кесарь воскликну л: «беда мне», и тотчас закрыл глаза руками, а потом, немного спустя, стал вертеть свои усы, как бы в голове его толпилось много дум, и порешил на одном — последовать и самому за ними. И так потребовал он тотчас конюхов, сел на коня и понесся по дороге, ведущей к Комниным. На пути, встретившись о одним Византийцем, который вез довольно большой мешок золота и направлялся к столице, спросил его словами из Гомера: τις ποϑεν εις ανδρων «что ты за человек и откуда»? И узнав, что он везет много золота, сбор каких-то податей, и должен доставить это в царскую опочивальню 88, стал принуждать его ночевать с ним и уверял, что по наступлении [104] дня он может идти, куда угодно. Византиец упорствовал и начинал досадовать; но Кесарь продолжал еще сильнее уговаривать и убеждать его своими словами; потому что был весьма речист, силен мыслями и увлекателен языком, как второй Эсхин или Димосфен. И так, взяв его с собою, остановился он с ним в одном доме, обошелся самым дружеским образом, удостоил его своей трапезы и, доставив ему хороший ночлег, удержал его при себе. Наконец поутру, когда солнце показалось на восточном горизонте, Византиец, положив седла на лошадей, хотел тотчас отправиться в Византию. Видя это, Кесарь говорит ему: «полно, поезжай вместе с нами». Но тот, не зная даже, куда это велят ему ехать, больше же всего не угадывая причины, по которой удостаивают его такого радушия, опять стал отказываться и начинал уже подозревать Кесаря по поводу таких ласк его. Однако ж Кесарь продолжал уговаривать Византийца, и так как этот не слушался, то первый, переменив тон, стал ему грозить, если он не исполнить того, что приказывают. Когда же тот не хотел повиноваться, Кесарь велел все у него бывшее переложить на собственных своих вьючных животных и отправиться в предлежащий путь, а тому дал волю идти, куда хочет. Но Византиец решительно отказался от намерения ехать во дворец, ибо боялся быть взятым под стражу, если бы к управляющим царскою [105] опочивальней явился с пустыми руками. Не хотел он также и бежать, ибо по случаю восстания Комниных, которое сделалось уже известным, в империи произошли замешательства и беспорядки, а потому против воли пристал к Кесарю. В то время по счастливому стечению обстоятельств произошло следующее. Предприняв путь, Кесарь случайно встретил Турков, переправлявшихся чрез реку, по имени Эвр 89. Тотчас осадив коня, он спросил их, откуда они и куда едут, и тут же обещал им дать много денег и оказать всякого рода услуги, если они вместе с ним отправятся к Комнину. Стали договариваться. Кесарь, желая, чтобы условия были тверды, потребовал от их вождей клятвы. Вожди но обычаю своей страны тотчас поклялись, обещаясь весьма усердно помогать Комнину. И так, взяв с собой и Турков, Кесарь отправился к Комниным. Эти, завидев его издалека и сильно обрадовавшись новой добыче, особенно мой отец Алексей, от радости не знали, что и делать. Алексей вышел навстречу Кесарю и, обнявши его, поздоровался с ним. Что же потом? По предложению и настоянию Кесаря, они направились, по дороге, ведущей к столице. Все городские и сельские жители сами собой подходили к Алексею и провозглашали его царем, исключая только жителей Орестиады 90, [106] которые издавна были нерасположены к нему за то, что он взял Вриенния, и держались стороны Вотаниата. И так, вступив в Афиру 91 и там переночевав, на другой день они пошли далее и, заняв Схизы 92. — (фракийское также селение), стали там лагерем.

7. Внимание всех было напряжено, все ожидали, что будет, и провозглашенным на царство желали видеть того, кого чаяли. Большая часть расположена была вручить власть Алексею, однако ж и державшиеся стороны Исаака не падали духом, но по возможности тянули к себе всех. Казалось, дело было несогласимое, когда одни желали того, а другие другого кормчего на корабле империи. Вышли на сцену тогда и близкие к Алексею по родству — упомянутый выше Кесарь Иоанн Дука, муж искусный в советах и распорядительный в делах, которого и я застала в живых и немного видела, внуки его Михаил и Иоанн, равно как и зять их по сестре, Георгий Палеолог. Эти люди находились при Комниных, хлопотали, мысли каждого направляли в пользу своего предприятия, напрягали, как говорится, все силы, и искусно пустили в ход все пружины дела, чтобы [107] провозглашен был Алексей. Поэтому все стали переходить на их сторону, а вместе с тем число приверженцев Исааковых уменьшалось: ибо где был Кесарь Иоанн, там прекословие казалось ни от кого невозможным; потому что никто не мог с ним равняться ни силою ума, ни величественностью тела, ни видом, приличным властителю. Чего не делали Дуки? Чего не говорили они? Какого блага не обещали и воинским чинам, и рядовым в войске, если Алексей взойдет на царский престол? Они говорили: «(Алексей) наградит вас величайшими дарами и почестями, кого как следует, а не как случится, что делают вожди невежественные и неопытные; потому что ваш Стратопедарх уже давно на службе, имеет сан великого Доместика Запада, участвовал в ваших походах, мужественно сражался с вами в засадных и строевых отрядах, не щадил для спасения вас ни своего тела, ни членов, ни самой жизни; много раз вместе с вами переходил горы и равнины, знаком с тягостями битв, и хорошо знает всех вас вообще и каждого порознь; сам любимец Арея, высоко ценит он и храбрых воинов». Вот что говорили Дуки. Между тем Алексей показывал великое уважение к Исааку и во всем отдавал ему первенство — частию по братской к нему любви, а еще больше (надобно признаться) потому, что к Алексею стекалось все войско и спешило вверить ему царство, тогда как к стороне Исаака не присоединялось из [108] него нисколько. И так, имея в своих руках власть и силу и видя, что дело идет согласно с его надеждами, Алексей утешал брата мечтою царства: не теряя сам ничего, если всем войском будет возведен на высшую степень государственного величия, он ласкал брата словами и делал вид, будто готов уступить ему державу. Между тем время шло; вокруг палатки вождя собралось все войско, настали минуты всеобщего ожидания и каждый желал, чтобы исполнились его надежды. Наконец Исаак встал с своего места и, взяв красные туфли, старался надеть их на ноги брата; когда же этот многократно отказывался, тот промолвил: «позволь, — Бог хочет возвратить нашему роду престол чрез тебя». И припомнил слова, изреченные ему некогда кем-то, явившимся у Карпиан, когда оба брата возвращались домой из царских палат. В бытность их там встретился с ними какой-то муж. Если это был не кто-нибудь выше обыкновенного человека, то человек, правду сказать, прозревавший будущее. По виду казался он священником, с обнаженною головою, седыми волосами, косматою бородою. Подходя к ним, он ухватился за ногу Алексея и, быв пешим, притяну л к себе всадника, а потом изрек ему на ухо слова из Давидова псалма: «наляцы, и успевай, и царствуй истины ради, и кротости, и правды», и к сему прибавил: «самодержец Алексей»! Сказав это как бы пророчески, он исчез. Алексей не мог схватить [109] его; смотрел кругом, не увидит ли где, а потом пустил коня во весь опор, не настигнет ли прорицателя, чтобы точнее узнать, кто он и откуда. Но видение скрылось совершенно. Когда он воротился, брат Исаак долго выспрашивал его о явившемся и убеждал открыть тайну: Алексей, не смотря на настойчивость Исаака, сначала, казалось, не соглашался, но потом объявил сказанные ему таинственные слова. Сам он, наружно и в разговоре с братом, сказанное признавал, конечно, выдумкой и называл обманом; однако ж, представляя в уме явившегося ему священнолепного мужа, не мог не уподоблять его сыну грома Богослову. Видя, что предречение упомянутого старца и то, что выражено им на словах, теперь оправдывается самым делом, Исаак стал еще сильнее настаивать и убеждать Алексея надеть багряные туфли, — тем более, что к нему же направлялось и пламенное желание всего войска. Итак начались поздравления 93 прежде всего со стороны Дук, которые принимали этого мужа и по другим причинам, да и потому, что их родственница Ирина, моя мать, была законною супругою моего отца. Вместе с ними тоже самое охотно сделали и те, которые приходились им в кровном родстве; а когда приступило к [110] поздравлению и войско, восклицания поднимались к самому небу. При этом заметно было странное явление, — что и те, которые прежде расходились в мнениях и готовы были скорее умереть, чем отказаться от своих желаний, в один миг пришли к единодушию, так что и подозревать было невозможно, будто между ними когда-нибудь проявлялось несогласие. Тогда как это происходило, пронесся слух о Мелиссине 94, что он, с достаточным числом войска прибыв в Дамалис 95, провозгласил себя там царем и уже облекся в порфиру; но здесь не тотчас поверили этим словам. А Меллисин, в свою очередь узнав о предприятии Комниных, тотчас отправил к ним послов. Послы прибыли и вручили Алексею письмо следующего содержания: «Меня и находящееся под моим начальством войско Бог сохранил невредимым до самого Дамалиса. Между тем я узнал, что случилось с вами и как вы, промышлением Божиим избавившись от злоумышления тех рабов и от страшных козней их против вас, позаботились о своем спасении. Но так как и я, изволением Божием, ближний ваш, и по родственной связи, и по образу мыслей, и по неразрывному к вам расположению, не [111] уступаю никому из кровных ваших родственников, что известно Судии всяческих Богу; то должно нам, стремясь к своей цели, сообща заботиться о безопасности и благонадежности своего положения, чтобы не колебаться от всякого ветра, но, хорошо управляя делами царства, идти вперед твердым шагом. А этого мы, без сомнения, достигнем, если, при помощи Божией, взяв столицу, вы будете управлять Западом, а мне в удел уступите Восток, так как я уже ношу венец, облечен в порфиру и по обычаю царей провозглашен на царство, вместе с тем, который наречен из среды вас, чтобы и торжественное приветствие нам было общее, и, не смотря на раздельность мест и дел, обоими нами руководила одна и та же мысль. Если это так будет, оба мы весьма безмятежно станем управлять империею». Передав это, послы не вдруг в то же самое время получили ответ. На другой день Комнины, призвав их, долго доказывали им невозможность исполнить предложение Мелиссина, — и свое мнение обещали сообщить после чрез Георгия, по прозванию Мангапи, на которого возложили и попечение о них. Между тем не слишком медлили они и осадой столицы, но пробовали, сколько было можно, метать стрелы в ее стены, а на другой день призвали послов и сказали им свое мнение. Оно состояло в том, чтобы Мелиссина почтить саном Кесаря, удостоить его кесарских украшений, торжественных приветствий и всего, что [112] прилично этому сану, также дать ему важнейший город в Фессалии, в котором сооружаем был тогда превосходный храм во имя великомученика Димитрия 96, коего честная гробница источает миро, всегда подающее дивные исцеления людям, приступающим к нему с верою. Послы были недовольны этим решением; но так как представлений их не слушали, а между тем они видели, что делаются большие приготовления против города и что у Комниных такое несметное войско, времени же им остается немного: то боясь, как бы Комнины, по взятии города, не сделались еще самоувереннее и не отказали даже в том, что обещают теперь, стали просить о выдаче им договорной грамоты, скрепленной красною подписью 97 и золотою печатью. Новый царь Алексей согласился на это. Он тотчас призвал Георгия Мангани, который исполнял у него должность секретаря, и приказал ему [113] приготовить золотую грамоту. Георгий оттянул это дело на три дня и всякий раз придумывал новую причину медленности, — то говорил, что утомившись днем, в ночное время не мог окончить грамоты, — то уверял, что написанное сгорело ночью от упавшей искры. Выдумывая такие и подобные предлоги, Мангани оправдывал свое прозвание (μαγγανευομενος — искусно обманывал), и то так, то иначе оттягивал это дело. Между тем Комнины, двинувшись оттуда, скоро заняли так называемые Ареты. Это место лежит близ города, возвышается над долиною, и тем, которые стоят внизу и смотрят на него, представляется в виде холма, одною стороной склоняющегося к морю, другою к Византии, а двумя остальными — к северу и югу. Оно со всех сторон обвевается ветром, изобилует прозрачною, приятною для питья и проточною водою, но вовсе не осеняется растениями и деревами. Можно сказать, что этот холм обнажен какими-нибудь дровосеками. Обратив внимание на веселые виды этого места и благорастворенный воздух, самодержец Роман Диоген, для легкого отдыха царей, построил там красивые и поместительные здания. Прибыв туда, Комнины отрядили людей сделать нападение на городские стены, не посредством осадных машин или метательных орудий, ибо и время не позволяло этого, а соединенными силами щитоносцев, стрелков, копьеносцев и латников.

9. Видя с одной стороны Комниных с столь [114] многочисленные ополчением, которое составилось из разного рода людей и уже близко преступало к городским воротам, а с другой — Никифора Мелиссина, стоявшего при Дамалисе ее с меньшею силой и также домогавшегося Царской власти, Вотаниат не знал, что и делать. Став от старости хладнокровным и слишком робким, хотя в молодости был весьма мужествен, он не находил себя в состоянии отразить ту и другую сторону и на столько лишь сохранял тогда присутствие духа, на сколько оберегали его крепостные стены, больше же склонялся к мысли оставить престол. Поэтому жители были поражены страхом и тревожились; казалось, что все тотчас же будет взято (Комниными). Но самим Комниным взятие города представлялось трудным; ибо войско у них было составлено из разного рода людей, чужестранцев и туземцев: а где толпа разнородна, там бывает и различие в образе мыслей. И так, надев новые туфли, Алексей видел, что город взять трудно и, подозревая войско в непостоянстве, ухватился за иную мысль, — вознамерился ласками и обещаниями склонить на свою сторону некоторых охранителей городских стен и, выведав образ их мыслей, взять таким способом город. Продумав об этом целую ночь, рано утром входить он палатку Кесаря и, сообщив ему свой план, просит его в тоже время отправиться вместе с ним для осмотра стен, зубцов и сторожевого войска, (которое было из разных [115] областей), и для разузнания, как можно взять город. Кесарь не охотно принимал это приглашение, так как недавно еще надел на себя 98 монашеское платье, и понимая, что стоящие около стен и между зубцами будут над ним смеяться, естественно отказывался от намерения подходить близко к стенам. Так действительно и случилось. Когда он принужден был следовать за Алексеем, тогда смотревшие на него со стен не задумывались поносить его именем аввы 99 с какой-то оскорбительной прибавкой. Но Кесарь, надвинув свой кукул и внутренне кипя гневом, не думал ни о чем, а только держал в уме предлежащую цель; ибо люди с твердым характером обыкновенно упорны бывают в том, что избрали, и презирают внешние случайности. Итак он стал спрашивать, что за люди охраняют те или другие башни, и узнав, что вот здесь поставлены так называемые [116] Бессмертные 100 (это был особенно отличный отряд римского войска), там Варяги 101 из Фулы (то есть — вооруженные секирами варвары), в другом месте Немицы 102 (тоже народ варварский, издавна подвластный римскому государству), убеждал Алексея не нападать ни на Варягов, ни на Бессмертных; ибо первые, как туземные подданные царя, необходимо были к нему весьма расположены и лучше отдали бы за него жизнь, чем согласились бы замыслить против него что-нибудь злое; а последние, носящие мечи 103 на плечах, верность [117] к самодержцам и охранение их тел наследуют по преданию от отцов, как бы какой залог или жребий, и потому ненарушимо сохранят преданность Вотаниату и не потерпят даже одного слова о предательстве. Но если он поиспытает Немицев, то вероятно недалек будет от цели и найдет возможность пройти через охраняемую ими башню. Алексей послушался Кесаря, и слова его принял, как бы божественное изречение. Чрез одного посланного он усердно просил вождя Немицев спуститься вниз: тот спустился сверху, многое говорил и слушал, и вскоре заключил условие о сдаче города. Воин возвратился и принес это известие Алексею. Услышав о такой неожиданной новости, Алексей сильно обрадовался и приказал своему войску быть готовым садиться на коней.

10. Вместе с этим и послы Мелиссина весьма настоятельно требовали обещанной им золотой грамоты, и был отдан приказ Мангани тотчас принести ее; но Мангани отвечал, что золотая грамота у него уже написана, только затерялись — нужный для царской подписи сосуд с чернилами 104 и трость для письма. [118]

Это был человек скрытный, имел способность легко предугадывать будущее, извлекать пользу из прошедшего, и верно оценивать настоящее, мог искусно отлагать дело, на сколько хочет, и скрывать его, если ему угодно. Так и теперь, он откладывал выдачу золотой грамоты, имея намерение поддерживать в Мелиссине мечтательную надежду; ибо боялся, как бы Мелиссин, если ему будет послана скорее, чем следует, золотая грамота на достоинство Кесаря, не отказался быть Кесарем и, объявив себя настоящим царем, как уже и выразил это Комниным, не решился на какой-нибудь отважный поступок. Вот в чем заключалась хитрость и лукавство Мангани, оттягивавшего выдачу золотой кесарской грамоты. Между тем как дело шло таким образом и уже приближалось время вступления в город, — послы, догадываясь, что их обманывают, стали еще настоятельнее требовать золотой грамоты. Но тут Комнины сказали им: «так как мы имеем уже город в своих руках и идем, при помощи Божией, овладеть им; то вы ступайте и уведомьте об этом повелителя и господина вашего. Когда же дело окончится согласно с нашими надеждами, прибавили они, пусть он сам прибудет к нам, и тогда мы все устроим согласно с нашим и его желанием». Это сказано было послам. Между тем Георгия Палеолога отправили к вождю Немицев Гилпракту — выведать его мнение и, если окажется, [119] что Гилпракт согласен пропустить их, как обещал Комниным, то дать им условный знак, который увидевши, они поспешат приступом, а он, вошедши в башню, немедленно отворить им ворота. Георгий весьма охотно принял приказание отправиться к Гилпракту, так как был человек способный к военным делам и захватыванию городов, за что по справедливости мог быть назван «стеновоителем (τειχεσιπλητης)», как Омир назвал Арея. Комнины же, вооружившись и искусно выстроив все войско, двинулись тихим шагом и отдельными отрядами к городу. Когда наступил вечер, Георгий Палеолог подошел к стене и, получив от Гилпракта условный знак, взошел, с окружавшими его людьми, на башню. Между тем войско Алексея вскоре потом подошло к стенам и, поставив частокол, прекрасно расположилось лагерем. Простояв здесь небольшую часть ночи, Комнины заняли сами средину фаланги вместе с отборными всадниками и лучшим войском; потом поставили в порядок легко вооруженных и, подвигаясь вперед шаг за шагом, к утру остановились пред самыми стенами. Войско имело боевой вид, все покрыты были оружием, чтобы навести страх на жителей города. Наконец, когда Палеолог подал им и сверху условный знак и отворил ворота, они вошли туда толпой, без воинского порядка, кому как случилось, и только держали в руках щиты, стрелы да копья. Это был [120] пятый 105 великий день, в который мы совершаем и вместе вкушаем таинственную пасху, четвертый индикт 6589 года месяца апреля. Итак, все ополчение, составленное из иноземного и туземного войска, сошедшееся из своих и чужих стран, — все это ополчение, зная, что столица издавна изобилует всякого рода сокровищами и постоянно наполняется ими с суши и моря, быстро вошло в нее чрез Харсиевы 106 ворота и, рассеявшись повсюду — по главным улицам, перекресткам и переулкам, не щадило ни домов, ни церквей, ни даже самых священных алтарей, но выносило оттуда богатую добычу, и только удерживалось от убийств, а все прочее совершало дерзко и бесстыдно. Всего же бесстыднее было то, что подобные дела позволяли себе и туземцы, как будто бы они, забыв себя, переменили свои нравы к худшему и, не краснея, совершали тоже самое, что варвары.

11. Видя это, царь Никифор очень стеснялся своими обстоятельствами. С запада столица его была осаждена войском Алексея, а на востоке стоял лагерем при Дамалисе Никифор Мелиссин. Не зная, что делать в таких [121] обстоятельствах, он предпочитал уступить престол лучше Мелиссину и, как скоро город взять был Комниными, призвал к себе одного из вернейших своих слуг и приказал ему перевести Мелиссина на флоте в царский дворец. С ним отправился также и один Спатарий 107, человек весьма воинственный. Но прежде чем успели эти слова осуществить самым делом, город был уже взять, и Палеолог, в сопровождении одного из своих, пустился пешком к морю. Нашедши там лодку, он тотчас садится в нее и велит гребцам править судно в ту сторону, где обыкновенно пристает флот. Когда они были уже близко к противоположному берегу, Палеолог увидел посылаемый Вотаниатом для перевозки Мелиссина флот со всем готовым, и на одном из военных кораблей заметил Спатария. Узнав его издалека, так как давно был с ним в дружбе, он подплыл к нему и после обычного приветствия, спросив, откуда и куда идет, стал умолять его взять и себя. Но Спатарий, видя его с мечом и щитом в руках, побоялся и сказал: «если бы ты не был так вооружен, я с радостью принял бы [122] тебя». Тогда Палеолог охотно согласился оставить и щит, и саблю, и шлем, лишь бы только он не отказался взять его с собою. Видя же, что он в самом деле снял с себя вооружение, Спатарий дозволил ему взойти на собственный свой корабль и, обнявшись с ним, весело поздоровался. Тут Палеолог, человек весьма решительный, не медля ни минуты, взялся за дело. Удалившись на нос корабля, начал он уговаривать гребцов: «что вы делаете? — говорил он, куда плывете, приготовляя на свою голову величайшую беду? Город, как вам известно, взят; прежний великий Доместик теперь провозглашен царем; и вы видите его оруженосцев, слышите приветственные восклицания, и уже никто другой не будет иметь места в царских чертогах. Хорош Вотаниат, Комнины гораздо лучше; велико Вотаниатово войско, но наше гораздо многочисленнее. Итак не следует вам жертвовать своею жизнью, своими женами и детьми, но, видя, что город уже занят, что все войско внутри его, и слыша, как при развевающихся знаменах, раздаются торжественный восклицания, и прежний великий Доместик, в сане царя и с знаками самодержавной власти, приближается к дворцу, следует вам плыть назад, усилить сторону победителя и присоединиться к нему Выслушав это, все те гребцы пристали к его образу мыслей. Спатарий досадовал, но меченосец Георгий Палеолог грозил связать его и спустить в кубрик, либо даже бросить в [123] море. Потом начал он тотчас провозглашать Алексея, а за ним и гребцы. Что же касается до Спатария, который все еще не соглашался и досадовал; то Георгий заключил его в оковы и положил в кубрик, а немного отплыв, взял опять свою саблю и щит и, в таком виде прибыв туда, где был флот, сделал там уже всеобщее провозглашение. Догнав же флотилию, посланную Вотаниатом для принятия и переправы Мелиссина, он тотчас задержал ее и приказал матросам расснастить корабли; потом отплыв оттуда вместе с флотом, занял акрополь 108, и там торжественно провозгласил Алексея. Здесь велел он гребцам перестать грести и стоять неподвижно, чтобы задерживать всех, кто хотел бы переправиться с восточного берега. Спустя немного, увидев судно, направлявшееся к большому дворцу 109, приказал он своим гребцам грести как можно сильнее, и настиг его. Усмотрев же на нем своего отца, он тотчас встал и, преклонив колена, отдал ему поклон. Но тому не весело было встретиться с сыном, и не назвал он его [124] милым светом, как некогда Одиссей Иттакский, — увидев Телемака. В Иттаке были и пиршество, и женихи, и ратоборство, и тетива, и стрела, и целомудренная Пенелопа — награда победителю, и Телемак, пришедший к отцу на помощь, не как враг, а как сын. Напротив здесь война и битва, и оба (отец и сын) по образу мыслей находились во враждебном отношении друг к другу. И взаимные их отношения не были тайною ни для которого, хотя то, что было в мыслях, и не перешло еще в дело. Посему-то, назвав сына глупцом, отец спросил его: «что такое хочет он делать»? А сын отвечал: «так как это спрашиваешь ты, мой отец, то — ничего». Но тот примолвил: «подожди немного; если царь послушает меня, то скоро узнаешь». Потом упомянутый Никифор Палеолог отправился во дворец и, увидев, что там все рассыпались и занимались грабежом имущества, подумал, что их легко одолеть, а потому просил Вотаниата дать ему Варягов с острова Фулы, чтобы с помощью их выгнать Комниных из города. Но Вотаниат, совершенно отчаявшись поправить свои дела, говорил, что, так как Комнины уже в городе, «поди к ним в качестве посла, для переговоров о мире». И Никифор, хотя неохотно, однако же пошел.

12. Вступив в город, Комнины, ободренные уже успехом, остановились на площади [125] святого великомученика Георгия, именуемого Сикеотом, — в той мысли, чтобы сперва пойти к своим матерям и сделать им по обыкновенно, какой водится, поклон, а потом отправиться во дворец. Узнав об этом, Кесарь послал к ним одного из своих слуг, чрез которого стращал их и сильно укорял за медленность. Когда же они шли около дома Ивирица 110, — встретил их Никифор Палеолог и сказал: «царь возвещает вам следующее: я уже стар и одинок; не имею ни сына, ни брата, и никого из родственников. Если ты хочешь (обратил он слово к новообъявленному царю Алексею), будь моим нареченным сыном. Я ни у кого из воинов не отниму тех наград, которые ты дал им, и не буду иметь никакого участия в царской твоей власти, я удовлетворюсь одним именем царя, обычным приветствием, пурпуровыми туфлями и покоями во дворце; на тебе же исключительно будет лежать управление делами царства». На это Комнины отвечали такими словами, которые как будто выражали согласие их. Но Кесарь, услышав о том, поспешно отправился к ним, чтобы постращать их и побудить идти во дворец. Когда вступил он пешком в лагерь Комниных с правой стороны, они вышли ему на встречу и долго выслушивали его укоризны. [126] Вступая в лагерь, увидел он также и Никифора Палеолога, входившего туда слева и спросил его: «ты что здесь? Какая цель твоего прихода, сват?» — «Кажется, я пришел для того, чтоб ничего не сделать, отвечал Никифор, а только представить предложение самодержца. Царь настаивает на сохранении своих обещаний, будет считать Алексея сыном с тем, чтобы он облечен был властью самодержца и управлял империею по своему произволу, а Вотаниат, как уже старец, имеющий нужду в покое, пользовался бы именем царя, носил красные туфли и новую порфиру, и имел помещение во дворце». Но Кесарь, взглянув на него сердито и наморщив брови, сказал: «поди — доложи царю, что это было бы полезно до взятия города; а теперь предложение посольства вовсе неблаговременно. Как старец, пусть он сойдет с престола и позаботится о своем спасении». Так говорил Кесарь. Между тем Ворилл, узнав о вшествии Комниных в город и о том, что войско их, всюду размявшись, занимается грабежом и все предалось собиранию добычи (а сами они остались только с кровными родственниками, с приближенными к себе людьми и с немногими чужеземцами), задумал противостать им и, так как войско было рассеяно, надеялся легко одолеть их. Итак собрав воинов, носящих мечи на плечах, и всех происходящих из Хомы, он постепенно и весьма стройно расположил их, — начиная от [127] константиновской площади до так называемого Милия 111 и далее; и эти воины, сомкнув щиты и приготовившись к битве, стояли пока неподвижно. Исполнявшей тогда должность патриарха, муж поистине нестяжательный и в полном смысле подвижник, подобный отцам, населявшим некогда пустыни и горы, и удостоившихся божественной благодати предвидения, многое и многократно предрекавший и никогда не ошибавшийся, но постоянно бывший правилом и образом добродетели, — этот муж, по-видимому, не вовсе не знал о том, что случилось с Вотаниатом. По Божию ли вдохновению, или вместе и по убеждению Кесаря (ибо говорили и так), который с патриархом, как с человеком высокой добродетели, издавна был в дружеской связи, он стал советовать царю сойти с царского престола: «не вступай, говорил он, в междоусобную войну; не противься повелению Божию. Не обливай города кровью христиан, но, уступив воле Божией, сойди с поприща». Царь послушался слов архиерея. Боясь необузданности войска, он подпоясался и, отказавшись от престола, сошел в великую церковь Божию; но взволнованный духом, и забыл, что был облечен еще в приличную царям одежду. [128] Тогда Ворилл, обратившись к нему, схватил лежавшее на его шее жемчужное ожерелье 112 и, оторвав его от платья, насмешливо и со злобною улыбкою сказал: «это поистине принадлежит нам». Вотаниат же, вошедши в великий храм Божией Премудрости, до времени оставался там.

КНИГА III

1. Между тем Комнины, заняв дворец, немедленно посылают к Вотаниату зятя по своей двоюродной сестре, Михаила, который в последствии назывался Логофетом Секретов 113. Отправившись вместе с тогдашним [129] Эпархом (а это был Радин) 114 Михаил посадил царя на одно небольшое судно, и отплыл с ним в знаменитую перивлептскую обитель 115, где оба стали убеждать его облечься в монашеский образ. Вотаниат откладывал было это дело до другого времени; но они, боясь, как бы в тогдашних смутных и неустроенных обстоятельствах не произошло опять мятежа со стороны тех рабов и Хоматинцев, настоятельно советовали ему постричься. Он уступает им, и тогда же уподобляется ангельского образа. Какая судьба! То возносит она человека на высоту, когда захочет улыбнуться ему, возлагает на него диадему и обувает в пурпуровые туфли; то, когда нахмурит брови, вместо порфиры и царских украшений, одевает в черные лохмотья. Это случилось и с царем Вотаниатом. На вопрос одного из коротких с ним людей, — легко ли переносить ему свое превращение, он отвечал: «томит меня только воздержание от мяса, а о прочем мало забочусь». Между тем царица вместе с сыном Константином, которого имела от царствовавшего пред тем Михаила Дуки, [130] оставалась еще во дворце, боясь, по выражению поэта, за белокурого Менелая. Безукоризненный предлог медлить там она находила в родстве, (хотя некоторые, движимые завистью, подозревали иное); потому что в одном из Комниных успела приобрести себе зятя 116, а в другом усыновленника. И это устроит расположила ее не какая-либо неодобрительная причина, какую указывали многие, и не то, будто бы она приманивала тех людей и была доступна для них, а то, что она жила на чужбине, не имела ни родственника, ни сочувствовавшего себе человека, и решительно ни одного соотечественника. Поэтому не хотела она выйти из дворца без пути, чтобы с ее сыном не случилось чего худого, если выйдет оттуда, не имея ручательства за его безопасность, что обыкновенно случается при смене царей. Константин был еще слишком мал, — не имел и семи лет; однако ж вообще отличался красотою и несравнимою приятностью, не только в словах, но, как впоследствии говорили жившие тогда, и во всевозможных движениях и приемах, требуемых играми (да не гневаются на меня, что я хвалю своих; побуждаюсь к тому существом самого дела). По цвету волос и лица, он был белокур, бел как молоко, румян, где нужно, и походил на [131] выбивающийся из почки розан. Но глаза у него были не светлые, а соколиные, и сияли из-под бровей, будто из золотой оправы. Такая красота его доставляла разнообразное удовольствие тем, кто смотрел на него, и казалась небесною, а не земною; увидев его, всякий сказал бы, что таким рисуют Эроса. Вот настоящая причина замедления царицы во дворце. Я и по природе не люблю выдумывать басни и небылицы, хотя это, знаю, нравится многим, особенно, когда ими овладевает зависть и злорадство, и не скоро поддамся лживым толкам большинства; да и внешние мои обстоятельства могут ручаться за истину моих слов в этом отношении, ибо я с детства, не имея еще и осми лет, воспитывалась у царицы. Сильно любя меня, она открывала мне все свои тайны. Речи и толки об этом слышала я и от многих других, которые понимали тогдашние дела то так, то иначе, каждый по собственному расположен, души, — по приязни или ненависти, какую кто имел к царице, и видела, что не все в этом отношении одного мнения. Впрочем, царица часто и сама говаривала, что случилось с нею и в каком она была страхе, особенно за сына, когда царь Никифор отказался от престола. Итак, по моему мнению, и по суду многих отличных и любящих правду людей, Марию на короткое время удержала тогда во дворце любовь к сыну. Это я сказала о царице Марии. А отец мой Алексей, недавно принявший скипетр, по вступлении во дворец, супругу [132] свою, имевшую тогда пятнадцатый год, с сестрами, матерью и Кесарем, ее дедом пo отцу оставил в нижних палатах. Так привыкли называть их по положению места. Сам же с братьями, матерью и близкими родственниками со своей стороны, занял верхние палаты 117, называемый также Вуколеоном по следующей причине. Близ стен этого дворца из тамошнего камня и мрамора с давних времен выстроена пристань, на которой каменный лев терзает вола. Он держит это животное за рог и припал к ему горлу так, что будто впился в него. Отсюда и здания на суше, и самая пристань 118, — все то место названо Вуколеоном.

2. И так, многие, как сказано выше, смотря подозрительно на замедление царицы во дворце, шушукались, что и нынешний владетель престола намерен, видно, взять Марию за себя замуж. Только Дуки ничего такого не [133] представляли (потому что не были расположены делать пустые предположения); они издавна знали о явной ненависти к себе матери Комниных, и потому, как я много раз слышала, подозревали ее и береглись. Да и Георгий Палеолог, когда, прибыв с флотом и начав торжественное приветствие, увидел, что выглядывавшее сверху из-за Комниных приказывают молчать, чтобы по крайней мере в торжественном приветствии не поздравить вместе с Алексеем и Ирину, вспыхнул от гнева, и, стоя внизу, сказал им: «не для вас я принял на себя такой труд, а для той, которую вы называете Ириною», и тотчас приказал морским силам приветствовать вместе с Алексеем и Ирину. Это привело души Дук в большое смущение, а пересудчикам подало материю для порицания царицы Марии. Царь же Алексей и не имел и в мысли ничего такого (да и как мог?). Приняв управление над Римлянами, он, как человек в высшей степени деятельный, тотчас ухватился за дела и начал, так сказать, со средоточия. В самом деле, с восходом солнца вступив во дворец, прежде чем успел он стряхнуть с ног пыль и дать отдых телу, тотчас весь предался заботам о делах воинских. Почитая брата Исаака, как отца, он допустил его к участию во всем, равно как и мать; это были люди в правительственных делах проницательные, хотя последняя имела достаточно ума и распорядительности не для одного управления царством, [134] но и для многого другого. Сам же он занялся делом, настоятельно необходимым, — весь остаток дня и всю ночь провел в заботе о том, чтобы рассыпавшееся но Византии и буйствовавшее войско без шума удержать от бесчиния и восстановить общественное спокойствие. Дерзости воинов боялся он и в другом отношении, тем более, что они собраны были из различных народов: он опасался, как бы не вздумалось им затеять что худое и против него. Между тем Кесарь Иоанн Дука, желая скорее отделаться от царицы и выпроводить ее из дворца, чтобы вместе с тем уничтожить во многих ложное подозрение, с одной стороны всячески подделывался к патриарху Косме и добивался того, чтобы он пришел к одному образу мыслей с ними, никак не уступая в этом случае речам матери Комниных, с другой умно внушал царице Марии, чтобы она, вытребовав от самодержца грамоту, обеспечивающую безопасность ей самой и ее сына, удалилась оттуда, и таким образом повторял в себе случай с Патроклом 119. Он имел о ней попечение еще при сошествии с престола царя Михаила Дуки, ибо воцарившемуся после него Никифору Вотаниату советовал 120 соединиться с нею браком, представляя ему на вид то, что [135] она иностранка и не окружена толпою родственников, из-за которых царь мог бы иметь неприятности; к тому же указывал на ее род, много и часто хвалил телесную ее красоту. И действительно, — она была высока и стройна, как кипарис, бела, как снег, имела лицо не совсем круглое, но цветущее румянцем весенней розы. А блеск ее глаз? Кто опишет его? Бровь высокая и поражающая, глаза голубые. Рука живописца часто схватывает оттенки цветов, которыми обыкновенно дарят нас времена года; но красота царицы и сияющая в ней прелесть, привлекательность и приятность ее нрава — выше описания и искусства. Ни Апеллес, ни Фидий, да и никто из ваятелей не оставил по себе такого прекрасного изображения. Говорят, голова Горгоны взглядывавших на нее людей обращала в камни; а кому случалось увидеть царицу во время ее прогулки или нечаянно встретиться с нею, тот поражаем был изумлением и оставался как ошеломленный в том положении, в каком встречал ее, будто при этом терял и душу и рассудок. Такой соразмерности членовь и частей, такой гармонии целого с частями и частей с целым, конечно, никто никогда не видывал в человеческом теле. Это было живое изваяние, пленявшее любителей прекрасного, это был сам Имерос 121, живший [136] телесно в земном нашем мире. Воспользовавшись в тο время такими качествами Марии, Кесарь смягчил и преклонил душу царя, хотя многие советовали ему жениться на царице Евдокии 122, о которой иные потихоньку говорили, что, желая снова царствовать, она письмами привлекала к себе Вотаниата, когда тот занял уже Дамалис и домогался престола. Впрочем, другие утверждали, что Евдокия хлопотала не о себе, а о своей порфирородной Зое 123, и, быть может, достигла бы своей цели, если бы один из прислужников, евнух Лев Кидониат, не уничтожил ее затеи, наговорив ей много страшных вещей, которые передавать в подробности не в наших правилах, потому что мы по природе избегаем худых отзывов о людях, тогда как составители подобных басен о том только и заботятся. И так Кесарь Иоанн в то время обошел Вотаниата и свое намерение довел до конца, то есть, убедил его обвенчаться с царицею Мариею, как это яснее показано в прежней нашей речи, и чрез то помог ему получить у нее большой вес. Теперь же вот протекло уже несколько дней, а Комнины не хотят тотчас высылать ее из дворца, частию в уважение многих благодеяний, которые она совершала во все время своего царствования, не менее также и в уважение коротких своих к ней [137] отношений, по наружности основывавшиеся на обоестороннем родстве с нею. Отсюда появилось множество толков, в которых высказывались различные догадки; причем одни объясняли события так, другие иначе, смотря по тому, расположение или ненависть кто питал к Марии, ибо привыкли судить о вещах по своему произволу, а не по тому, каковы они действительно. Между тем Алексей венчается на царство один, рукою архиерея Космы; ибо по смерти святейшего патриарха Иоанна Ксифилина 124, случившейся на четвертом году царствования Михаила Дуки и сына сего самодержца, Константина, второго числа месяца августа, тринадцатая индикта, был рукоположен этот священнолепный и полный святости муж. Дуков очень озабочивало то обстоятельство, что царица еще не была удостоена царских украшений; поэтому они настаивали, чтобы и Ирина украсилась венцом. Был тогда один монах, по имени Евстратий, по прозванию Гарида, близ великой Божией церкви выстроивший здания и прикидывавшийся добродетельным. Он издавна по временам посещал мать Комниных и предсказывал ей царствование. А [138] она с своей стороны, и без того любя монахов, этими же словами еще сильнее увлекаемая в их пользу, со дня на день показывала к нему больше и больше доверия и даже задумала посадить его на патриаршем престоле великого города. Ссылаясь на простоту и нераспорядительность тогдашнего архиерея, она убедила некоторых предложить ему, в виде совета, отречься от престола, так как бы они советовали это для его же пользы. Но такая затея не укрылась от святого мужа и он в заключение, клянясь своим именем, сказал им: «не будь я Косма, если сойду с патриаршего престола, не возложив моими руками венца на Ирину». Возвратившись, они объявили государыне 125, что оказалось, — (так называли ее уже все, ибо этого хотел царь, любивший свою мать). Посему на седьмой день после наречения Алексея удостоена была того же и супруга его Ирина и получила венец из рук патриарха Космы 126.

3. Фигуры обеих царственных особ, Алексея и Ирины, неизобразимы и бесподобны. Ни живописец не напишет таких, глядя на [139] оригинал красоты, ни ваятель не обработает так бездушного вещества, хотя бы для подражания этим изваяниям природы, — разумею нововенчанных самодержцев, — он имел пред глазами произведения известного Поликлета. Алексей от земли поднимался не очень высоко, но отличался соразмерною с ростом полнотою. Впрочем, стоя, он не возбуждал особенного удивления, но когда садился на царский престол и бросал из глаз страшный блеск, тогда казался молниею, тогда и от его лица и от всего тела лился необоримый свет. Черные брови дугою огибали глаза, из-под бровей выглядывали они и дико, и вместе кротко; так что от бросаемых взоров, от ясности чела, от важности ланит и набегающего на них румянца, зрители чувствовали и страх, и смелость. Широта плеч, крепость мышц и ведающаяся вперед грудь, — все вообще было в нем геройское, все такое, что возбуждало в других и удивление, и удовольствие. В этом человеке в то же самое время поражали — с одной стороны красота и приятность, с другой важность и недоступность. Когда он вступал в разговор и приводил в движение язык, тогда невольно представлялось, что его устами движет пламенное красноречие Димосфена. Потоком доказательств он увлекал всякий слух и всякую душу, был неизобразим и неодолим, как на словах, так и в бою, — как в метании копья, так и в безвредных увеселениях. А царица и мать моя Ирина в то [140] время была еще очень молода, ей не исполнилось и пятнадцати лет. Она была дочь Андроника 127, старшего сына Кесарева, происходила из рода знаменитого, и возводила родословную линию к известным Андроникам и Константинам Дукам. Она поднималась, будто прямой и вечно зеленеющий отросток, симметрически расширяясь и утончаясь в каждом своем члене, в каждой части. Любо было смотреть на нее, любо было и слушать ее; — и действительно, как для зрения, так и для слуха она была предметом, которым чувство не могло насытиться. Ее лицо отбрасывало от себя свет луны, и не представляло ни совершенного круга, как у женщин ассирийских, ни удлинялось, как у Скифянок, но лишь несколько уклонялось от правильной круговой линии. По щекам ее расстилался цветущий луг и даже издали манил розами. Голубые ее глаза возбуждали вместе и удовольствие и страх, так что приятностью и красотою их она привлекала к себе взоры, а страхом заставляла их смежаться, — и не могли они ни смотреть прямо, ни закрываться. Я не знаю, существовала ли изобретенная древними поэтами и писателями Афина; но знаю, что это — миф, всем известный и всюду повторяемый. Итак если бы кто сказа л, что эта царица есть та самая Афина, которая в тогдашние времена явилась людям [141] или ниспала с неба в небесном луче и неприступном блеске; то не погрешил бы против справедливости. И что всего удивительнее, — это черта, которой не найдешь в другой женщине: она одним взглядом смущала самых дерзких мужчин, и сообщала бодрость испуганными. Уста ее большею частию были сжаты и представляли ее молчащею: тогда она казалась поистине живым изваянием красоты и одушевленною колонною — в образце гармонического сочетания линий. Речь ее весьма прилично сопровождалась движениями руки, обнаженной до соединения кисти с следующею частию; персты и форма ее рук были, можно сказать, произведением художника, выточенным из слоновой кости; а зрачки ее глаз походили на тихое море, отражающее со дна цвет лазури. Около же зрачков блестели белки глаз, и все это смотревшим доставляло несравнимое ни с чем наслаждение и невыразимое удовольствие. Такова была наружность Ирины и Алексея. Дядя мой Исаак и ростом походил на брата, да и всем другим немного отличался от него. Лицом он был бледноват, бороду имел не очень густую, и на щеках она была реже, чем у брата. Оба эти братья, если не много стекалось у них государственных работ, любили ходить на охоту, хотя с большим удовольствием занимались воинскими, чем охотничьими делами. В стычках с неприятелями Исаак, даже тогда, когда сам командовал войском, никому не давал забегать вперед [142] себя, но лишь только засматривал неприятельский строй, бросал всех других и, как молния, летел на врагов и быстро рассекал фалангу. От этого, схватываясь в Азии с Агарянами, он не раз попадал в плен. То только и достойно упрека в воинских подвигах моего дяди, что в стычках он был неудержим.

4. Никифору Мелиссинскому, по обещанию, следовало получить сан Кесаря; но и Исаака, как первого из братьев по возрасту, надлежало также почтить высшим достоинством (какового, кроме Кесаря, не было); поэтому царь Алексей придумал и усвоил брату новое название Севастократора, составив его из Севаста и Автократора, — как бы, то есть, представлял его вторым царем, и возвышал над Кесарем, которому в торжественных приветствиях назначалось уже третье место после самодержца. Кроме того Севастократору и Кесарю велел он в торжественные дни украшаться венцами, которые однако ж, по ценности, долженствовали быть далеко ниже диадемы, венчавшей его самого. Царская диадема окружает голову в виде полушария: она со всех сторон украшена жемчугом и дорогими камнями, из которых одни лежат на ней, а другие свешены; потому что на висках справа и слева спускаются нитки жемчуга и камней и ударяются о щеки. Это-то и есть отличие собственно царской одежды. Напротив венцы Севастократоров и Кесарей только по [143] местам украшаются жемчугом и камнями, и сверху не имеют полушария. В то же время и Тарронитянин 128, зять царя по сестре, почтен был саном Протосеваста и Протовестиария 129 а спустя немного объявлен даже Паниперсевастом 130 и стал заседать наравне с Кесарем. Сверх того и брат его Адриан удостоен почетнейшего звания 131 Протосеваста; а Никифор, младший из братьев, возведен в достоинство великого Друнгария 132 флота и поставлен на степени Севастов. Эти титулы выдумал мой отец, частию, как [144] сказано выше, составив их вновь, а частию дав иное значение прежним. Паниперсеваст, Севастократор и близкие к ним, составлены; а достоинство Севаста, кажется, принято в ином значении. Севастами некогда назывались исключительно цари и имя Севаста относилось собственно к царю. Алексей же в первый раз перенес это достоинство на подданных. Кто способен удивляться человеку, умеющему царствование возводить на степень знания и какой-нибудь высочайшей философии, как искусство искусств и науку наук; тот удивился бы и моему отцу, будто какому ученому или зодчему, введшему в царство и новые должности, и новый названия. Не одни передовые в словесных науках для ясности придумывали такие названия; и этот главный знаток в управлении царством, Алексей, направляя все к государственному благу, часто делал нововведения и в распределении должностей, и в значении имен. Между тем священнолепный тот патриарх Косма 133, о котором упомянуто было прежде, чрез несколько дней по поминовении Иерарха Иоанна Богослова, совершив богослужение в храме Евдомском 134, построенном во имя сказанного святого, оставляет свое место и, после пяти лет и шести месяцев [145] управления патриаршим престолом отказавшись от должности патриарха, удаляется в обитель Каллия 135. После него кормило патриаршества берет в свои руки вышеупомянутый скопец Евстафий Гарида. Что же касается до сына царицы Марии, порфирородного Константина, то, по сошествии с престола отца своего Михаила Дуки, он добровольно снял красные туфли и обулся в простые, черные. Никифор Вотаниат, приняв скипетр после отца Константинова, Дуки, хотя и велел ему снять черную обувь и обуваться в цветную из толковой материи, ибо уважал этого молодого человека и ценил в нем как красоту, так и род; однако ж ему как будто завидно было, что у Константина обувь горит сплош пурпуром, и потому дозволил он только расцветить ее по местам. Но, после наречения Алексея Комнина, царица и мать его Мария, склонившись на представления Кесаря, обратилась к самодержцу с просьбою дать ей скрепленное красными чернилами и золотою печатью письменное ручательство в том, что ее и сына ее не только не тронут, но что последний сверх того будет соцарствовать Алексею обуваться в красные туфли, возлагать на себя венец и провозглашаться вместе с ним, как царь. И в этой просьбе ей не отказано: она получила хрисовул, утверждавший все ее желания. И так, сняв с него тогда шелковые туфли, [146] в которые он обувался, дали ему сплошные красные, хотя впрочем в дарственных грамотах и хрисовулах он подписывался красными чернилами после царя Алексея и в торжественных выходах, возложив на себя царскую тиару, следовал позади его. Говорили даже, что царица, еще до восстания Комниных, заключила эти условия и требовала, чтобы так было поступлено с ее сыном. После сего она с подобающею честию выходит из дворца, чтобы поселиться в палатах близ обители великомученика Георгия, построенной царем Константином Мономахом и в просторечии доныне называющейся Манганою 136. В эту обитель сопровождал ее Севастократор Исаак.

5. Так поступили Комнины с царицей Марией. Между тем самодержец, с детства получившей хорошее воспитание и, согласно с внушениями матери, глубоко укоренивший в своем сердце страх Божий, болел душою за грабеж, которому, при его вступлении в столицу, подверглись все ее жители. В самом деле, несознательность и молчание ума, заставляющее забыть свой долг и располагающее к возмущению, ведет человека к бесчувственности, если события нисколько не тревожат его. Напротив погрешающий, когда он принадлежит к числу людей осмотрительных и благоразумных, тотчас пробуждает в душе страх Божий, сильно беспокоится и боится, — [147] особенно, если совершил дело великое и достиг высокого положения в обществе. Его тревожит опасение, как бы, поступая неблагоразумно, самонадеянно и дерзко, не накликать на себя гнева Божия и, низверглись с высоты власти, не лишиться того, чего он стал было обладателем. Это самое случилось некогда и с Саулом. За высокомерие сего царя Бог, разделяя, разделил его царство. Тревожась такими мыслями и болея душою, как бы тотчас же не постигло его Божие наказание, — ибо все зло, произведенное в целом городе каждым из воинов, сколько ни разлилось этой сволочи по столице, приписывал себе, как бы им самим произведены все те страшные бедствия, — Алексей, весьма естественно терзался и сокрушался, и, при мысли о постигшем тогда столицу неописанном несчастии, считал за ничто и царствование, и державу, и порфиру, и украшенную каменьями диадему, и унизанную золотом и жемчугом одежду. Действительно, тяготевших над ним в то время ужасов не опишет никто, если бы и хотел. В эту годину и святилища, и храмы, и общественный здания, и частные дома, — все и всеми было расхищаемо; слух каждого был поражаем выходившими со всех сторон воплями и криками; иной, видя это, сказал бы, что случилось землетрясение. Приводя себе все сие на мысль, Алексей страдал душою, разрывался от горя и не находил ничего, чем бы облегчить тяжесть своей скорби. Это был человек, [148] чрезвычайно скоро приходивший к сознанию дурного своего поступка. Хотя он знал, что происшествия, от которых город страдал, были делом чужих рук и чужой воли, однако ж вполне сознавал и то, что повод и начало к этой беде подал он сам. А ему опять повод к возмущению подали вышесказанные рабы. Принимая же всю вину на себя, сам он старался и уврачевать рану. И лишь после такого врачевания и такого очищения, намеревался приняться за государственные дела, приступить к надлежащим распоряжениям относительно войска и ведения войн. И так, он приходит к матери, сообщает ей похвальную свою скорбь и ищет способа облегчить и освободить себя от угрызения совести. Мать поцеловала его и с любовью выслушала его слова. И так, посоветовавшись, они призывают патриарха, коему, который тогда еще не отказался от престола, и нескольких лиц из священного Синода 137 и монашеского чина. К ним приступает царь, как виновный, как подсудимый, как человек незначительный равный всякому подвластному, ожидающему себе приговора, какой произнесет ему судилище. Алексей излагает им все, не опуская ни первого шага, ни предварительных соображений, ни [149] самого дела, ни повода к нему, но о всем возвещает со страхом и доверчивостью и, предавая себя на епитимии, горячо просит врачевания. Α те не только его, но и происходивших с ним от одной крови; и согласившихся на возмущение, подвергают одним и тем же епитимиям, назначив пост, лежание на голой земле и соединенные с этим дела, необходимые для умилостивления Бога. Приняв епитимии, они охотно соблюдали их. Даже и жены их не хотели оставаться без епитимий. Да и как могло быть иначе, когда они любили мужей? Они добровольно приняли на себя их покаяния. Тогда-то увидели обильные слезы и сокрушение царя, — сокрушение не укоризненное, не то, которое свидетельствует о слабости души, но похвальное и доставляющее радость высшую и никогда непрекращающуюся. Самодержец был до того благочестив, что делал еще больше: под царскую багряницу надевал рубище, прилегавшее к самому телу, и носил его в продолжение сорока дней и ночей. По ночам он ложился на голую землю, подкладывая под голову камень, и, по всей вероятности, плакал. Значит, чистыми уже руками принялся он за дела правления.

6. Желая, чтобы мать предпочтительно пред ним вращала кормило правления, он хранил однако ж свое желание пока втайне, ибо опасался, как бы, узнав о таком замысле, она не оставила царских чертогов, так как ему было известно ее расположение к высшему [150] образу жизни. В самом деле, он ни в чем, даже случайно не действовал без ее совета, но имел ее участницею и помощницею во всех своих планах, однако ж втягивал ее в управление, как бы подползая под нее и ясно показывая, что без ее ума и соображений государственные дела пришли бы в расстройство. Чрез это он все больше привязывал ее к себе и уклонил от предположенной ею цели; ибо она видела уже предел своей жизни и подумывала о монастыре, в котором бы могла со спокойною душою провести остальное время жизни. Об этом размышляла она и постоянно молилась, чтобы желание ее исполнилось. Но если она и имела такую мысль и всецело стремилась к высшему образу жизни, все однако ж была женщина чадолюбивая, больше чем какая другая, хотела, как бы то ни было, выдерживать вместе с сыном волнение царствования и, сколько можно, лучше править кормилом этого корабля, будет ли он плыть под попутным ветром, или станет отовсюду обуреваться волнами, — хотела тем более, что ее сын только что сел на корме, только что взялся за руль и еще не успел свыкнуться с морем, с такими волнами и ветрами. Говоря это, я намекаю на многоразличные и разнообразный тревоги, соединенные с правлением. И так, ее удерживала материнская любовь, и она правила вместе с сыном и царем, а иногда и одна принимала бразды правления, и колесница власти катилась плавно и [151] безошибочно. Это не удивительно: с одной стороны ум ее был высок, помыслы по природе царские, нужные для поддерживания престолов; с другой — ее желаниями двигала любовь к Богу. Когда в месяце августе того же индиктиона переправа Роберта вынудила Алексея выступить из города, — он, выводя на свет и осуществляя делом затаенную дотоле мысль, самовластное распоряжение в империи вручил матери, — только ей одной, и свое решение обнародовал хрисовулом. Так как пишущему историю следует передавать дела и распоряжения доблестных людей не массою, но излагать и описывать их, сколько можно подробнее; то и я cодeржание упомянутого хрисовула хочу изложить таким же образом, оставив только прикрасы писателя. Этот хрисовул читается так: «нет ничего равного сочувствующей и чадолюбивой матери, нет охраны крепче, — предвидится ли какая опасность, угрожает ли что иное неприязненное. Посоветует ли она что, — совет будет надежный; помолится ли, — молитвы будут твердынею и непобедимыми стражами. Такою показывала себя на деле царскому моему величеству с самого моего незрелого возраста благочестивейшая мать моя и государыня, бывшая для меня всем — и родительницею, и кормилицею, и руководительницею. И тогда, как я был уже включен в число сенаторов, она находилась при мне, предупреждала меня материнскою любовью, — и доверенность к ней сына сохранилась во всей силе. В [152] отдельных наших телах была, можно сказать, одна душа, и это единство благодатию Христа прекрасно соблюлось до сих пор. Мы не произносили этих холодных слов «мое» или «твое». Всего же важнее то, что ее молитвы, всегда и во множестве воссылаемые, дошли до слуха Господа и возвели нас на настоящую высоту царствования. Когда я принял царский скипетр, — она и тут не могла удержаться, чтобы не трудиться наравне с моим величеством и не заботиться об общей пользе и общем благе. Но так как теперь мое величество готовится выйти с помощью Божиею на врагов Романии, и для того, с большими хлопотами, производит сбор и распределение войска, а между тем не меньше надобно пещись также о делах судебных и гражданских; то мы нашли самое надежное ограждение государственной власти в том, чтобы управление всем возложить на благочестивейшую и высокопочтеннейшую мою мать. И так, мое величество настоящим хрисовулом положительно определяет, чтобы все, что она, владея великою опытностью в пренебрегаемых ею впрочем делах житейских, письменно утвердить по представлениям как главного начальника секретариатов 138 или зависящих от [153] него чиновников, так и других лиц, которые разбирают доносы, просьбы или тяжбы, при склонности народа к тяжбам, — чтобы все то имело полную силу, и написанные ее слова, распоряжения были принимаемы, как исходящие от милостивейшей власти моего величества. Какие ни выйдут от нее решения, или повеления, письменные или неписьменные, основанные на причинах, или не основанные, лишь бы скреплялись ее печатью с изображением Преображения и Успения, они должны быть принимаемы за распоряжения моего величества. И не только в пределах времени лица управляющего секретариатом, благочестивейшая мать моя будет иметь царское полновластие, поступать, как ей заблагорассудится, но и за пределами его, при передаче секретариата или казенной службы, и при раздаче достоинств, должностей и недвижимых имений. И кого она введет в секретариат или казенную службу и сделает преемником другому, также кого удостоит почестей, будет ли он находиться на высших степенях, или на средних, или на низших; тот и в последующее время останется на своем месте и будет неприкосновенен. Равным образом она имеет несомненное право увеличивать руги 139 и [154] делать прибавки к наградам, прощать так называемые обычные 140 подати, уменьшать или даже совершенно отменять жалованье 141 вообще, ничто не должно считаться неважным, что ни повелевала бы она письменно, или устно. Ее слово и повеления должны быть принимаемы за волю моего величества, и ни одно из них да не отменяется, но да остается твердым и неизменным на времена последующие. И никто из служащих при ней, даже сам, на то время Логофет секретариата, не должен ни теперь, ни после прекословить ей и перевершать ее определения, основываются ли они на причинах или не основываются. Все, что ни утверждается этим хрисовулом, должно навсегда иметь полную силу».

7. Таково было содержание хрисовула. Иной, пожалуй, удивится, что мой отец и [155] самодержец оказал матери такую честь и предоставил ей все, а сам, как бы выпустив из рук бразды правления, решился бежать за нею, тогда как она некоторым образом ехала на царской колеснице, и удовольствовался одним именем царя, не смотря на то, что из юношеского возраста перешел в такой, в котором люди, особенно с подобным характером, бывают расположены к любоначалию. Войны с варварами и соединенные с этим труды и подвиги он принял, конечно, на себя; но все управление делами, попечение о гражданских властях, о сборе податей, о государственных расходах вверил матери. При этом, иной, может быть, похулит такое распоряжение моего отца, вверившего управление царством гинекею. Но если бы кто знал мудрость этой женщины и то, какою отличалась она добродетелью, каким умом, и как была деятельна; то, оставив осуждение, перешел бы к удивлению. Моя бабушка была так ловка в делах и так способна устроять и устанавливать государственный порядок, что могла управлять не только римским государством, но и всяким царством, где бы оно ни было в подсолнечной. Она отличалась большою опытностью, знала свойства многих вещей, и то, как что начинается и к чему клонится, что в явлениях следует уничтожать и что более усиливать; она отличалась в высшей степени находчивостью, умела вести дела осторожно, и была такова не по уму только, но [156] имела и язык, соответствовавший уму. В самом деле, в ней видели убедительнейшего оратора; она не была ни говорлива и растянута, ни прерывчива и кратка в своей речи, но, своевременно начав слово, своевременно и оканчивала его. На царский престол воссела она, когда была уже в преклонных летах, и когда ум ее уже укрепился, понимание развилось и сопровождалось знанием дел, от чего правительственные соображения и распоряжения получают особенную прочность. В этом возрасте, естественно, и говорят умнее молодых людей, скажем словами трагедии, и действуют с большею пользою. Впрочем, и в прежнее время, принадлежа еще к кружку молодых женщин, она была уже настоящим чудом, обнаруживала даже в юном возрасте мудрость украшенной сединою старости. Кто всматривался в нее, тот в самом взгляде ее замечал соединение добродетели с важностью. Повторяю: мой отец, получив царскую власть, взял на себя только подвиги и телесные труды, под наблюдением матери; на нее же смотрел как на свою государыню и приказания ее передавал и выполнял, будто раб. Царь любил ее чрезвычайно и находился в полной зависимости от ее советов (такова была любовь его к матери); представлял из себя послушное орудие ее языка, был проводником звуков ее голоса и соизволял или не соизволял на все, на что соизволяла или не соизволяла она. Дело шло точно так. Он имел только вид [157] царской власти, а она — самую власть. Она издавала законы, двигала всем и управляла; а он письменные и неписьменные ее распоряжения запечатлевал одной подписью руки, другие живым голосом, и был для нее, так сказать, орудием царствования, а не царем. Он одобрял все, что присуждала и определяла мать, и не только вполне слушался ее, как матери, но и внимал ей, как отлично знавшей искусство царствования; ибо ему было совершенно известно, что она стояла высоко во всех отношениях, и как своим умом, так и знанием дел далеко опередила всех, живших в то время людей.

8. Таково было начало царствования Алексея. В отношении к тому времени, когда он совершенно отказался от управления и предоставил его матери, иной мог справедливо и не называть его самодержцем. Следуя требованиям похвальных слов, другой при этом стал бы восхвалять отечество сей чудной матери и ее род, восходящий к известным Адрианам Далассенским 142 и Харонам (О Хароне см. Вриенн. стр. 15.), и пустил бы слово по морю их доблестей; но мне, писательнице истории, надлежит характеризовать [158] ее не родом и происхождением, а добродетелью и всем тем, о чем рассказывать берется история. Итак возвращаясь к ней опять я должна сказать, что она составляла величайшую честь не женщин только, но и мужчин и украшала собою вообще человеческую природу; а придворный гинекей, совершенно развратившийся с тех пор, как известный Мономах облекся царскою властью, и продавившийся безумным наслаждениям плотской любви 143 до самого царствования моего отца, преобразовала в лучшее состояние и довела его до похвального приличия. Тогда в царских покоях можно было видеть похвальную чинность; ибо она назначила часы для священных песнопений, установила время и для обеда, и для приема государственных чинов, и сама для всех служила примером и правилом, так что царские покои стали походить на священные кельи монастырей. Такова была эта необыкновенная и поистине святая женщина. Воздержанием она, столько превосходила издавна прославленных женщин, о которых так много говорят, сколько солнце превосходнее звезд. А ее милосердие к бедным и щедрость [159] к нуждающимся как и изобразить? Дом ее был общим пристанищем и для бедных ее родственников, и для чужестранцев. Преимущественно же уважала она и приглашала к своему столу священников и монахов, и никто не видал, чтобы за ее трапезою не было монашествующих. Состояние ее нрава выражалось внешностью, она была чтима Ангелами и страшна самим демонам; что же касается до людей, то нерассудительным и пристрастившимся к удовольствиям казался невыносимым даже взгляд ее, а с людьми воздержными была она кротка и обходительна. Она знала меру самоуничижения и важности, так что ни самоуничижение ее не казалось диким и нелюдимым, ни мягкость — распущенною и выходящею из границ, и я думаю, что такое благоприличие в ней определялось влиянием ее человеколюбия на величие ее души. При своей настроенности к размышлению, она постоянно приходила к новым и новым предположениям, которые не только не были опасны для общего блага, как некоторые ворчали, но еще оказывались спасительными и клонились к тому, чтобы распавшееся уже царство привести в целость и, сколько можно, восстановить пришедшие в крайний упадок общественные дела. Впрочем, занимаясь управлением государственных дел, она чрез это отнюдь не упускала из виду и приличествующей монахам жизни. Напротив, большую часть ночи проводила она в священных песнопениях, в напряженной [160] молитве, и бодрствовании, под утро же, а иногда и со вторых петухов 144 принималась за общественные дела, и то определяла на места судей, то решала просьбы просителей, имея у себя под рукою по секретариатским делам Григория Гинесия. Если бы какой оратор захотел сделать это содержанием похвального слова; то кого из известных в древности по добродетели и знаменитых людей того и другого пола не затмил бы он, превознося похваляемую посредством епихирем, ентимем и сравнений, как это бывает в обычае у составляющих похвальные слова? Но история не дает такой свободы историку. Посему когда, говоря об этой царице, мы великие дела ее описываем коротко, — пусть за такой рассказ не порицает нас никто, знающий о ее добродетели, о безмерных ее достоинствах, о ее проницательности во всех обстоятельствах и о благородстве ее мыслей. Однако ж возвратимся к тому, от чего, заговорив о ней, мы несколько уклонились. И так, управляя, как мы сказали, царством, она не целый день посвящала мирским заботам, но бывала также и на положенных по уставу службах в святом храме мученицы [161] Феклы 145, который выстроил деверь ее самодержец Исаак Комнин по следующему случаю. Некогда предводители Даков не захотели более соблюдать издавна постановленных с Римлянами условий, но вероломно нарушили их; а как скоро стало это известно и Савроматам 146, которых древние называли Мизийцами, то и Савроматы не остались спокойными в своих пределах (они населяли земли, отделяемые от римского государства Истром), но, поднявшись миром, выбрались на нашу землю. Причиною же их переселения была непримиримая вражда их с Готами, которые, быв сопредельны с ними, производили у них разбои. Посему, выбрав время, когда Истр окристаллизовался от холода, Савроматы переправились к нам по этой реке, как по суше, налегли всем народом на наши границы, и стали страшно грабить прилежащие к ним города и села. Услышав об этом царь Исаак счел [162] нужным отправиться в Триадицу 147. Так как он еще прежде остановил покушение восточных варваров; то и это дело ему не стоило хлопот. Собрав все войско, пошел он ведшим туда путем, с намерением отогнать этих пришлецов от римских пределов; а по пришествии на место поставил войско в боевой порядок и повел его в сражение. Видя это, варвары тотчас разделились в своих мыслях. Но он, не слишком доверяя им, устремился с сильною фалангою на сильнейшую и отважнейшую часть их, сблизился с ними и, как собою так и своим войском, изумил их. На него, как бы на громовержца, они не смели и взглянуть; глядя же на неразрывно сомкнутые ряды его воинов, сами рассеивались. Впрочем, несколько отступив, они на третий день объявили было ему о сражении, но тут же, оставив палатки, бросились бежать. Прибыв на то место, где стояли они лагерем, Исаак разрыл их палатки и, взяв найденную добычу, с трофеями отправился в обратный путь. Но, когда прибыл он к предместью Ловица 148, его застиг проливной дождь и несвоевременный снег; это случилось 24 сентября, — в тот день, в который совершается память великомученицы Феклы. Реки поднялись [163] и выступили из берегов, так что вся равнина, где стояли царский шатер и войско, казалась морем. От этого все, необходимое для продовольствия, было унесено потоками и мгновенно исчезло; а люди и скот коченели от холода. К тому же небо ревело громами, а частые молнии, не прерывавшиеся почти никаким промежутком, как будто грозили зажечь всю окружающую землю. Видя это, царь не знал, что делать. Наконец, когда буря поутихла и когда весьма многие, унесенные страшными потоками ручьев, уже погибли, он выходит с военачальниками и, подошедши с ними под одно фиговое дерево, останавливается. Но, услышав величайший гул и треск, по-видимому, выходивший из под этого дерева, и опасаясь, как бы, при сильнейшем тогда дуновении ветров, оно от напора их не повалилось, отступил на такое расстояние, на котором дерево, повалившись, не могло бы раздавить его, и онемел от ужаса. Вдруг оно, как будто по условленному знаку, исторгается с корнем, и расстилается по земле. Царь стоял и чудился Божию о нем промыщлению. Потом, узнав о затевавшемся на Востоке возмущении 149, он возвратился домой, и тогда-то построил великолепный храм во имя великомученицы Феклы, великолепно и щедро украсил его, покрыл превосходною живописью и, сделав в него вклады, какие прилично делать христианам, всегда [164] слушал в нем священные славословия. Так-то создан был упомянутый выше святой храм во имя великомученицы Феклы, в котором, как сказано, царица и мать самодержца Алексея совершала частые моления. Некоторое время и я видала ее и удивлялась ей. Выше сказанное — не хвастовство; это знают все и, если угодно, засвидетельствуют, как скоро захотят открыть истину беспристрастно. Если бы я намеревалась написать похвальное слово, а не историю; то повествованию об этом дала бы обширнейший объем, как уже замечено мною прежде. Теперь же считаю нужным опять обратиться к тому, что было предположено.

9. Царь Алексей замечал, что царство его находится как бы в предсмертной агонии; потому что на Востоке страшно грабили Турки, а западные области сильно страдали от Роберта, который употреблял все силы для введения пришедшего к нему самозванца Михаила во дворец римских государей. Впрочем этот самозванец служил только, мне кажется, предлогом; поджигало же его и вовсе не давало ему покоя властолюбие. Под личиною Патрокла нашедши монаха Михаила, Роберт искру властолюбия раздул в большой пламень и стал страшно вооружаться против римского государства, — заготовил дромоны 150, диремы, триремы, собирал из приморских мест сермоны 151 и множество других перевозных [165] кораблей, равно как и на суше в помощь себе в предстоящей войне снаряжал великие силы. Посему этот доблестный юноша находился в крайнем затруднении и, не зная, куда обратиться, потому что неприятели как будто наперерыв добивались войны с ним, скорбел и сокрушался. Римская империя не имела тогда ни достаточно войска, ибо его считалось не больше трех сот человек, да и те были из Хомы, люди вовсе без мужества и опытности в войне (к этому войску присоединялся еще немногочисленный отряд наемных варваров, имевших обыкновение носить на правом плече секиру); — ни достаточно денег в царских казнохранилищах, чтобы за них можно было найти вспомогательное войско в чужих землях. Царствовавшие до него, относительно ведения войн и содержания войск, распоряжались весьма неискусно, и все дела Римлян довели до крайнего положения. Я слышала и от самих воинов и от некоторых стариков, что ни один из городов никогда не бывал в таком жалком состоянии. И так, трудны были обстоятельства самодержца; его душа расторгалась многоразличными заботами. Однако ж, быв мужествен и неустрашим и снискав в воинских делах большую опытность, он надеялся опять вывести царство из волистого моря затруднительных обстоятельств и ввести его в безопасную пристань и с Божьей помощью точно так уничтожить врагов, как рассыпаются волны, ударяясь о скалы. [166] Ему представлялось нужным поспешно созвать всех восточных топархов, которые занимали крепости и города и мужественно противостояли Туркам. И вот он ко всем им немедленно пишет отдельные письма, и к Даватину, тогдашнему наместнику понтийской Ираклии и Пафлогонии, и к Вурце, топарху Каппадокии и Хомы 152, и к прочим правителям, с одной стороны объявляя, что с ним случилось и как, дивно спасшись от явной опасности, он, по воле Промысла, взошел на высоту самодержавия, с другой приказывая, чтобы они, достаточно позаботившись о своих областях и обезопасив их надлежащим количеством воинов, с остальными прибыли в Константинополь, и кроме того привели с собою свежее, вновь набранное, войско, какое можно будет составить. Потом счел он нужным, по возможности, обезопасить себя и против Роберта, и порывавшихся к нему военачальников и графов отклонить от их намерения. Еще до взятия столицы, отправил он посла к Мономахату и чрез это посольство, во-первых, звал его к себе на помощь, во-вторых, просил у него денег; но посланный возвратился с одним письмом, [167] которое, как мы прежде сказали, наполнено было извинениями, выражавшими ту мысль, что, пока царствует Вотаниат, он помогать Алексею не может. Прочитав это письмо и испугавшись, как бы Мономахат, узнав о низвержении Вотаниата, не присоединился к Роберту, царь совсем было упал духом. Поэтому, он призвал к себе свояка 153 Георгия Палеолога и послал его в Диррахий (это город иллирийский), наказав ему употребить в дело все, чтобы только без боя выпроводить оттуда Мономахата (ибо для изгнания его силою не было достаточного войска), и, сколько можно, противостать коварным затеям Роберта. Кроме того велел он устроить по новому способу бойницы на стенах города, то есть, множество бревен наверху оставить непригвожденными, чтобы, когда вздумается Латинянам взлезать на них по лестницам, они опрокидывались и вместе с ними падали наземь. Много убеждал он письмами и правителей приморских городов и самих островитян, чтобы они не упадали духом и не опускали рук, но, в ожидании Роберта, бодрствовали, мужались и укреплялись; в противном случае, он, при первом же нападении, овладеет приморскими городами и самими островами, и впоследствии римскому царству наделает хлопот. [168]

10. Так-то царь распорядился относительно Иллирика и, как видно, хорошо оградил земли, лежавшие перед глазами и у ног Роберта; но он не забыл и земель, находившихся в тылу его. Сперва послал он грамоту к вождю Лонгобардов Герману 154, потом к римскому папе, затем к архиепископу Капуи Ербию 155, также к князьям и ко всем вождям стран кельтических и, располагая их к себе порядочными подарками и обещанием больших — как подарков, так и достоинств, подстрекал их ко вражде против Роберта. Посему одни из них тотчас же отказались от дружбы с Робертом, другие обещали тоже, если скоро получат больше. Притом зная, что король Алемании преимущественно пред всеми может сделать с Робертом все, что захочет, он не один раз посылал к нему грамоты, в которых сладкими речами и всевозможными обещаниями привлекал его на свою сторону, и когда увидел, что он склоняется на убеждения и обещает поступать согласно с его желанием, — послал к нему Хиросфакта с другим письмом, следующего содержания. «Благоденствие твоего могущества и умножение твоих успехов составляет для нашего [169] величества предмет молитв, высокоблагороднейший и поистине христианнейший брат. Да и как можно, при благочестии нашего величества, не молиться нам о том, что для тебя лучше и полезнее, когда наше благочестие уверено в твоем? Ведь настоящая братская твоя приязнь и расположение к нашему величеству и согласие твое принять на себя труды против того коварного человека, чтобы его, разбойника, злодея, врага Божия и христианского, достойно наказать за его бессовестность, показывают великую благонамеренность души твоей, и это дело служит явным доказательством, что ты рассуждаешь по-божьему. Что же касается до нашего величества, то в других отношениях наше положение хорошо; нас немного тревожат и смущают только волны, поднятые замыслами Роберта. Впрочем, если должно сколько-нибудь верить Богу и Его праведным судам, — скоро последует гибель этого несправедливейшего человека. Бог, без сомнения, не попустит, чтобы жезл грешников долго тяготел на его наследии. — То, что наше величество обещало послать твоему могуществу, именно сто сорок четыре тысячи монет и сто кусков пурпуровой краски, чрез Протопроедра и высшего сановника Константина, согласно с желанием вернейшего и благороднейшего твоего графа Булхарда, теперь же посылается. Упомянутая сумма состоит из чеканного серебра и романатов 156 старого [170] качества. А когда твое благородство даст клятву, — будут посланы и остальные двести шестнадцать тысяч монет, равно как и руга данным двадцати чинам, как скоро вступишь в Лонгобардию, отошлется чрез вернейшего твоей власти Багеларда 157. Каким образом должна быть совершена клятва, было и прежде объяснено твоему благородству; изложит это еще яснее и Протопроедр, великий сановник Константин который получил от меня наставление относительно каждого пункта, которые имеют быть рассмотрены и будущею твоею клятвою утверждены. Когда между моим величеством и посланными от твоего благородства сановниками происходило соглашение, — были упомянуты некоторые весьма важные пункты; но так как доверенные твоего благородства сказали, что относительно сих пунктов они не имеют приказания, то мое величество и не настаивало, чтобы они дали в этом клятву. И так, клятва да будет совершена твоим благородством так, как утвердил ее клятвенно пред моим величеством верный твой Алберт, с присоединением необходимой прибавки, которой желает наше [171] самодержавие. Замедление вернейшего и благороднейшего твоего графа Булхарда произошло от моего величества: мне хотелось, чтобы он посмотрел на любезнейшего моего племянника, сына вельможнейшего Севастократора и возлюбленного брата моего величества, — хотелось, чтобы, возвратившись, рассказал он тебе о зрелости смысла в этом дитяти, не смотря на ранний его возраст. Внешние и телесные его достоинства моим величеством ставятся на втором месте, хотя и в этом отношении он имеет преимущество. Твой посол расскажет тебе, что видел он в дитяти, пока проживал в столице, и о чем иногда говорил с ним. А так как Бог еще не дал моему величеству наследника, и этот любезнейший племянник занимает для меня место родного сына; то, если Богу будет угодно, ничто не помешает нам соединиться посредством родственной крови, дружелюбно быть расположенными друг к другу, как христианам, и считать себя своими людьми, как родственникам, чтобы таким образом, подкрепляя друг друга, мы могли, с Божьею помощью, быть страшны противниками В настоящее время мы в знак уважения посылаем твоему благородству золотой, украшенный жемчугом, грудной крест, раззолоченный ковчежец, скрывающий внутри частицы святых, которых имена можно узнать по приложенной к каждой частице бумажке, сардониковую чашу и хрустальный стакан, звездовидную, обвитую золотом секиру [172] и несколько бальзаму. Да продлить Бог жизнь твою, да расширить пределы твоей власти и да положить всех противников твоих в посрамление и попрание. Мир да будет в царстве Твоем, и да сияет ясно солнце над всей подвластной тебе землей, да исчезнут пред тобою все враги твои, да будет дарована тебе от Бога необоримая сила за то, что ты любишь истинное Его имя и вооружаешь руку на Его врагов».

11. Устроив таким образом дела на Западе, Алексей стал готовиться против настоятельной и вблизи грозившей ему опасности; оставаясь еще в столице, он придумывал, какие бы найти способы противостать врагам, которые были у него перед глазами. Видел он, что безбожнейшие Турки, как было выше замечено, вселяются около Пропонтиды, — что Солиман 158, владевший всем Востоком и имевший жительство в Никее (где был и султаниат, по нашему царский дворец), часто высылает их на грабеж и расхищает все, лежащее в окружности Вифинии и Финии, — что они делают нападения и набеги до самого Босфора, называемого ныне Дамалисом, уносят много добычи и едва не перебираются за самое море, — и что Византийцы, смотря, как они бесстрашно проживают в прибрежных местечках и храмах, откуда их никто не прогоняет, постоянно находятся в трепете, и не [173] знают, что делать. — Видел это царь, и перебирал в голове множество планов, сменял их один другими, дошедши наконец до того, который представлялся наилучшим, приступил, по возможности, к выполнению его. Из недавно поступивших на службу Римлян и из нескольких Хоматинцев избрал он десятиначальников 159 и посадил эти войска на небольшие суда, — одни из них были легко вооружены и имели только стрелы и щиты, а другие, умели сражаться в латах, в шлеме, со щитом и копьем в руке. Этим войскам царь приказал ночью пристать к морским берегам, скрытно выбраться на сушу и напасть на безбожных, — если же увидят, что враги превосходят их числом, тотчас каждому воротиться назад, откуда кто вышел. Притом зная, что эти люди вовсе неопытны в войне, он приказал внушить гребцам, чтобы они гребли без шуму и вместе наблюдали, не присматривают ли за ними варвары из горных расселин. Это приказание исполнено было войсками в продолжение нескольких дней, и варвары от приморских селений мало по малу удалились во внутренность страны. Узнав об этом, самодержец приказал посланным занять местечки и здания, которые прежде занимаемы были [174] Турками, и ночевать в них, при первых же лучах солнца, когда случится неприятелям выйти для фуражировки или по другой какой надобности, кучей напасть на них и, если хоть немного одолеют, довольствоваться этим, сколько бы мал успех ни был, чтобы, ища большого, не подвергнуться опасности и чрез то не придать смелости врагам, но тотчас возвращаться и оставаться внутри крепостей. Эта мера вскоре заставила варваров уйти еще далее. Тогда самодержец ободрился и приказал служившим до тех пор в пехоте садиться на коней, учиться владеть копьем и разными путями, как можно чаще, делать нападения на неприятелей; и эти нападения производились уже не ночью и не украдкой, а при белом дне. В это время бывшие дотоле десятиначальниками сделаны пятидесятиначальниками, и выходившие сперва на неприятелей пешими, по ночам и с большим страхом, теперь стали налегать на них с наступлением утра и смело схватывались с ними в открытой борьбе, когда солнце являлось на самой середине неба. Таким образом, дело пошло вперед, и в римском царстве мало по малу снова заблистала потухавшая искра могущества. Комнин прогнал Турков не только далеко от Босфора и прилегавших к морю селений, но и от пределов всей Вифинии, Финии и Никомидии, и заставил Султана усердно просить мира. А так как в это время многие уверяли его, что Роберт неудержимо стремится к войне и с [175] бесчисленными силами спешит пристать к берегам Лонгобардии, то он охотно принял предложение о мире. Если и Ираклу нельзя было бороться с двумя, как говорит приточное слово; то тем менее достаточен был для этого юный вождь, только что принявший под свою власть расстроенное царство, которое задолго мало по малу истощалось и доведено было до и последней крайности, и в котором не имелось ни войск, ни денег; потому что все это было растрачено прежде, без всякой пользы. Вот почему, не смотря на то, что Турки разными способами были выгнаны из Дамалиса и приморских мест, и прислали ему дары, он вынужден был согласиться на мирные предложения. Назначив границею турецких владений так называемую реку Дракон 160, Алексей потребовал, чтобы Турки не переходили чрез нее и в пределы Вифинии не вторгались.

12. Так улажены были дела на Востоке. Между тем Палеолог, прибыв в Диррахий, отправил к Алексею гонца с известием, что Мономахат, узнав о цели его прибытия, поспешно удалился к Бодину и Михаилу, ибо боялся следствий своего отказа и отослания с [176] пустыми руками того посла, которого Алексей, пред открытием затевавшегося возмущения, прислал к нему с письмом, и чрез которого просил у него денег, хотя теперь за вышесказанную вину он ничего не готовил ему, кроме лишения власти. Узнав это о Мономахате, самодержец посылает ему хрисовул и тем дарует ему полную безопасность. Взяв в руки хрисовул, Мономахат возвращается во дворец. Между тем Роберт прибыл в Идрунт и, всю свою власть над самою Лонгобардиею передав сыну Рожеру, отправился оттуда и вошел в брундузийскую гавань, где, узнав о прибытии Палеолога в Диррахий, немедленно построил на больших судах деревянные башни, и обтянул их сыромятными кожами. Потом старательно снабдив корабли всем необходимым для осады стен, равно как взведши на, дромоны лошадей и вооруженных всадников и быстро собрав отовсюду военные потребности, приступил к переправе. Он имел в виду тотчас, по прибытии к Диррахию, окружить его осадными машинами с моря и суши, чтобы, поразив ужасом засевших внутри и отовсюду обступив их, с первого же разу взять город. В самом деле, велико было смятение, объявшее островитян и береговых жителей Диррахия, когда они узнали о его намерении. Наконец все снаряжение выполнено по желанию Роберта, и он, снявшись с якорей и расположив дромоны, триремы и моноремы [177] военным строем, какой устанавливают опытные моряки, в порядке пустился в море. При попутном ветре достиг он берега, на котором стоит Авлон и, плывя вдоль его, прибыль к Вотренту 161. Здесь соединившись с сыном своим Боэмундом, который успел опередить его и, при первом приступе, овладеть Авлоном, он разделил войско на две части, и одну удержал при себе, в намерении сделать приступ к Диррахию с моря, а другую отдал под начальство Боэмунда, который должен был подойти к этому городу с суши. Но когда, миновав Корфу, шел он по направлению, к Диррахию, у так называемого мыса Глоссы 162 вдруг застигла его ужаснейшая буря. Сильная вьюга и ветры, сорвавшись с гор, глубоко взбороздили море, волны с ревом поднимались одна за другою, весла гребцов ломались, паруса от ветра разрывались в клочки, мачты трещали и падали на палубу, и суда вместе с людьми погружались в море, не смотря на то, что время было летнее; ибо солнце, миновав уже Рака, спешило ко Льву, — когда появляется, говорят, созвездие пса. Все от страха пришли в смятение и, не имея сил противостоять стольким врагам, не знали, что в делать. Поднялся страшный шум, вопили, [178] плакали, молились, призывали Бога Спасителя, и давали обеты, если увидят сушу. Однако ж буря не утихала, как будто Бог гневался на неудержимую и непомерную заносчивость Роберта и уже по первому шагу давал предвидеть неблагополучный исход дела. И так, одни суда потонули вместе с пловцами, другие были брошены на берег и разбились. Между тем кожи, которыми обшиты были башни, от дождя растянулись, гвозди из своих мест повыскакивали, и повисшие от того кожи, перетягивая эти деревянные башни на бок, опрокидывали их и топили вместе с кораблями. Судно, на котором находился Роберт, было почти разбито и едва уцелело; уцелели также, сверх чаяния, и некоторые из транспортных судов с пловцами. Многие корабли морем выброшены были на берег; немало разбросано было по песку мешков с деньгами и некоторых других вещей, которые моряки Роберта везли с собою. Спасшиеся погребали мертвых с соблюдением всех обрядов, отчего распространялось большое зловоние; потому что нелегко было им скоро похоронить с удобствами такое множество трупов. А так как в это время погибли и все съестные припасы, то и спасшиеся должны были бы умереть от голода, если бы находившиеся у берегов нивы, поля и сады не были обременены плодами. Смысл этого понятен был всем людям здравомыслящим, но Роберта не устрашило такое событие; он был человек [179] отважный и молился о продолжении жизни, думаю, на столько, на сколько мог бы сражаться с теми, с кем хотел. Поэтому ничто случившееся не отклонило его от предположенной цели. Соединив спасшихся (ибо некоторые необоримою силою Божиею исхищены были от опасности), он прожил семь дней в Главинице 163, чтобы и самому укрепиться в силах, и дать отдых спасшимся от волн морских, а между тем надеялся, что скоро прибудут к нему и те, которые оставлены им в Брундузие и в других местах, и которых прибытия поджидал он на кораблях, да и те, которые незадолго отправились сухим путем, то есть тяжело вооруженная конница и пехота, и легко вооруженное его войско. Собрав, действительно, всех по суше и по морю, он со всеми своими силами прибыл на равнины Иллирика. При нем находился в то время и тот Латинянин, который рассказывал мне это и который, по его словам, был послом при Роберте от барского епископа 164 и разделял с ним тягости сего похода. Они разбили палатки внутри разрушенных стен города, в древности называвшегося Эпидамном 165, и [180] расположили войска по отрядам. Здесь некогда эпирский царь Пирр соединился с Тарентинами и вступил в тяжкую войну с Римлянами в Апулии. После претерпленного им решительного поражения, когда все его воины сделались добычею меча, этот город совсем опустел. Но в последующие времена, как говорят Греки и свидетельствуют высеченные на городских памятниках надписи, он восстановлен был Амфионом и Зифом в тот вид, в каком находится теперь, и тогда же переименован в Диррахий. Это историческое замечание об Эпидамне мы делаем мимоходом, и здесь оканчиваем третью книгу. О дальнейшем же будем рассказывать вслед за этою.

(пер. под ред. ?. Карпова)
Текст воспроизведен по изданию: Сокращенное сказание о делах царя Алексея Комнина. (1081-1118). Труд Анны Комниной. Часть 1. СПб. 1859

© текст – под ред. ?. Карпова. 1859
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
© OCR – Бакулина М. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001