ЖАН ФРАНСУА ПОЛЬ ДЕ ГОНДИ, КАРДИНАЛ ДЕ РЕЦ
МЕМУАРЫ
MEMOIRES
Вторая часть
Вы видели уже, что я разнообразил скуку занятиями. Иногда я позволял себе рассеяться. На террасе донжона я завел кроликов, в одной из башен — горлиц, в другой — голубей. Редкими этими развлечениями я обязан был неустанным хлопотам парижской Церкви, однако мне то и дело отравляли их тысячью вздорных помех. Это не мешало мне получать от них удовольствие тем большее, что еще задолго до моего ареста я много раз обдумывал, чем заполню свой досуг, если однажды попаду в тюрьму. Трудно описать, как услаждают душу в несчастье утехи, пусть даже самые скромные, какие ты уготовил себе заранее.
Но как я ни был занят упомянутыми развлечениями, я с величайшим усердием обдумывал возможности побега, а сношения, какие я непрестанно поддерживал с внешним миром, давали мне повод надеяться и строить планы.
На девятый день моего заточения стражник по имени Карпантье, воспользовавшись тем, что товарищ его заснул (меня всегда, даже ночью, охраняли двое часовых), подошел ко мне и сунул мне записку, в которой я сразу узнал руку г-жи де Поммерё. В записке стояло всего несколько слов: «Жду ответа, податель сего достоин доверия».
Солдат вручил мне карандаш и клочок бумаги, на котором я подтвердил получение записки. Г-жа де Поммерё завязала знакомство с женой этого солдата, заплатив за первую записку пятьсот экю. Муж, имевший навык в такого рода сделках, принял в свое время участие в побеге герцога де Бофора. Ни самого солдата, ни членов его семьи уже нет на свете, вот почему я говорю об этом столь свободно. Но поскольку все [566] написанное в силу непредвиденных случайностей может стать достоянием чужих глаз, позвольте мне не входить в подробности того, каким способом продолжались дальнейшие мои сношения с волей, ибо мне пришлось бы для этого назвать имена людей, которые еще живы. Довольно будет сказать, что, хотя за пятнадцать месяцев тюрьмы возле меня сменилось трое караульных офицеров и двадцать четыре солдата, связь моя с миром не прерывалась и была такою же исправной, как связь Парижа с Лионом 605.
Госпожа де Поммерё, Комартен и д'Аквиль писали мне неизменно два раза в неделю, и я неизменно дважды в неделю посылал им ответ. В переписке мы касались разнообразных вопросов, но речь в них всегда шла о моем освобождении. Самый короткий путь к нему был побег из тюрьмы. Я замыслил для этой цели два плана, один из которых был подсказан мне моим лекарем, человеком математического склада ума. Он придумал подпилить решетку маленького оконца в часовне, где я слушал обедню, привязать к ней некий механизм, с помощью которого я и в самом деле мог бы, и даже довольно легко, спуститься с четвертого этажа донжона; но это означало бы проделать всего полдороги, ибо следовало еще взобраться на ограду, спуститься с которой было невозможно, и потому лекарь отказался от этой мысли, в самом деле несбыточной, и мы остановились на втором плане, который не привели в исполнение лишь потому, что Провидению не угодно было его благословить. В ту пору, когда меня выводили на галерею донжона, я приметил на самом верху башни нишу, назначение которой так и осталось для меня загадкою. Ниша до половины завалена была щебнем, и, однако, в нее можно было забраться и там укрыться. Вот мне и пришло в голову, улучив минуту, когда караульные отправятся обедать, а сторожить меня останется Карпантье, опоить его сотоварища (это был старик по имени Тоней, который засылал как убитый после двух стаканов вина, в чем Карпантье не раз пришлось убедиться), незаметно для всех подняться на башню и спрятаться в нише, о которой я вам рассказал, прихватив с собой хлеба и несколько бутылок воды и вина. Карпантье соглашался, что первый этот шаг исполнить возможно и даже нетрудно, тем более что двое солдат, которые сменяли его и его сотоварища, были столь учтивы, что никогда не входили в мою комнату, а дожидались у дверей, пока я проснусь, ибо я взял привычку спать после обеда или, точнее, прикидывался, будто сплю. Это вовсе не значит, что солдаты не имели приказа никогда не оставлять меня одного, но на свете всегда находятся люди, наделенные более благородным сердцем, нежели другие. Карпантье должен был привязать веревки к окну в галерее, через которое совершил побег герцог де Бофор, и бросить в ров веревочную лестницу, ночью сплетенную Вашпо в его комнате, чтобы подумали, будто я с ее помощью преодолел невысокую стену, которую здесь возвели после побега г-на де Бофора. В то же время Карпантье должен был дать сигнал тревоги, как если бы он заметил, что я проник в галерею, и показать свою шпагу, обагренную кровью, как если бы, преследуя меня, он меня ранил. Вся стража сбежалась бы на этот шум, на окне увидели бы веревки, во [567] рву лестницу и кровь; восемь или десять всадников с пистолетами в руках показались бы на опушке леса, словно поджидая меня, кто-то вышел бы из ворот в красной скуфье, потом всадники рассыпались бы, и тот, что в красной скуфье, поскакал бы в сторону Мезьера; в Мезьере три-четыре дня спустя произвели бы пушечный выстрел, словно я и впрямь туда прибыл. Кто мог бы вообразить, что я прячусь тем временем в нише наверху. Из Венсеннского леса не преминули бы убрать усиленную охрану, оставив обычную — отставных солдат, которые за два су показывали бы всему Парижу и окно, и веревки, как показывали их после побега герцога де Бофора. В числе любопытных явились бы и мои друзья, они принесли бы мне женскую, монашескую или какую-нибудь другую одежду, и я вышел бы в ней, не вызвав и тени подозрения и не встретив никаких препятствий.
Думаю, что для двора было бы самым большим унижением, если бы его провели таким способом. План этот столь необычен, что кажется неисполнимым. И, однако, исполнить его было совсем нетрудно; я уверен, что он непременно увенчался бы успехом, если бы по случайной прихоти судьбы его не загубил стражник по имени Л'Эскармусере. Его прислали на место другого заболевшего солдата, и, так как он был человек старый, крутой и исполнительный, он объявил офицеру, что удивлен, почему не соорудят двери, чтобы запирать маленькую лестницу, ведущую на галерею донжона. Дверь соорудили на другое же утро, и предприятие мое рухнуло. Тот же самый солдат вечером по дружбе сообщил мне, что, если Его Величеству угодно будет приказать, он задушит меня собственными руками.
Но хоть я непрестанно обдумывал способы, какими сам мог бы выбраться из Венсеннского замка, я не забывал также о тех, что могли принудить моих врагов меня из него выпустить. Аббат Шарье, выехавший в Рим на другой день после моего ареста, застал папу Иннокентия в гневе, чуть ли не в ярости, готовым обрушить кары на головы виновников злодеяния — участь кардиналов де Гиза, Мартинуцци и Клезля указывала ему, в чем состоит в подобных обстоятельствах его долг 606. Пылая гневом, он высказал все свои чувства французскому послу. Он послал архиепископа Авиньонского, монсеньора Марини, в качестве чрезвычайного нунция, добиться моего освобождения. Но Король, со своей стороны, заартачился. Он запретил монсеньору Марини продолжать путь далее Лиона. Папа побоялся подвергать свое достоинство и достоинство Церкви ярости безумца — такое выражение употребил он в разговоре с аббатом Шарье. «Дайте мне армию, — присовокупил он, — и я дам вам легата». Дать ему армию было трудно, однако возможно, если бы те, кому в этом случае следовало показать свою ко мне дружбу, не предали меня.
Из второго тома этого сочинения вы знаете, что Мезьер был на моей стороне благодаря дружбе ко мне Бюсси-Ламе; Шарлевиль и Монт-Олимп также должны были меня поддержать, ибо Нуармутье получил эти две крепости из моих рук. Вы знаете также, что этот последний предал меня, [568] когда кардинал Мазарини возвратился во Францию. Надеясь оправдать себя, он твердил окружающим, что готов служить мне во всем и против всех, если дело коснется меня лично; и поскольку нет дела более личного, нежели арест, он открыто присоединился к Бюсси-Ламе, как только я оказался в тюрьме; вдвоем они написали письмо Кардиналу, которым объявляли, что принуждены будут взять крайние меры, если меня не выпустят из темницы. Три упомянутые крепости, неприступные в том случае, если они находятся в руках одной партии, имели значение весьма важное, ибо принц де Конде, объявивший, едва до него дошел слух о моем аресте, что ради моего освобождения сделает все, чего пожелают мои друзья, — принц де Конде предложил двум этим комендантам привести им на подмогу все силы Испании; ибо Франция из-за Англии, на которую она в это время отнюдь не могла положиться, должна была принимать в расчет Бель-Иль, которым владел герцог де Рец; ибо Бруаж и Бордо 607 все еще держали сторону Принца. Многие и теперь убеждены, что, принимая во внимание обстоятельства, мною перечисленные, а также многие другие, им подобные (так, например, находившийся в Бетюне виконт д'Отель несомненно склонился бы на мою сторону, если бы видел, что партия наша сильна), можно было затеять серьезное дело — иными словами, материи на него хватило бы. Беда в том, что не нашлось человека, который взялся бы эту материю кроить. Герцог де Рец был исполнен благих побуждений, но не способен к важному предприятию, да вдобавок его удерживали жена и тесть 608. Г-н де Бриссак, которому приказано было удалиться в свои владения, никогда не умел предводительствовать. Герцог де Нуармутье мог бы оказаться самым деятельным из них, но его с самого начала прибрали к рукам герцогиня де Шеврёз и Лег, которым Кардинал объявил прямо, что им придется держать ответ за поступки их друга, и, если он хотя бы раз выстрелит из пистолета, им не поздоровится. Нуармутье, который и вообще, как вы уже видели, был не слишком мне предан, уступил настояниям своих друзей и жены, отнюдь не бывшей украшением своего пола 609, и дал слово двору, что будет лишь делать вид, будто помогает мне, а в действительности помогать не станет; это свое обещание он сдержал. О сговоре Нуармутье с двором маршал де Вильруа сообщил г-же де Ледигьер на четырнадцатый день моего заключения. Нуармутье не оказал никакой поддержки защитникам Стене 610, который Король осадил в эту пору; он отклонил все предложения принца де Конде и довольствовался тем, что продолжал заступаться за меня устно и письменно и палить из пушек, когда пили за мое здоровье. Ему было бы, однако, нелегко долго играть эту роль, останься в живых Бюсси-Ламе, человек умный и решительный, который сказал Мальклеру, присланному к нему моими друзьями: «Нуармутье хочет отделаться болтовней, но я заставлю его заговорить человеческим языком или выбью его из его крепости». Бедняга Бюсси-Ламе скончался в ту же ночь от апоплексического удара. Шевалье де Ламе, бывший при нем помощником, стал по смерти брата комендантом крепости; старший брат покойного, виконт де Ламе, в ней укрылся и [569] до конца служил мне верой и правдой. Аббат де Ламе, наш общий двоюродный брат, состоявший моим камерарием 611, также остался в Мезьере и со всем возможным усердием защищал мои интересы, но эта крепость, бессильная без поддержки другой, бездействовала, и Мезьер, Шарлевиль и Монт-Олимп, сохраняя мне преданность, ничего для меня не сделали. Они обошлись мне, однако, в солидную сумму, которую герцог де Рец ссудил мне для содержания гарнизона. Впоследствии мне пришлось выплатить ее с большими процентами — теперь уже не помню их точную цифру.
Вы, конечно, понимаете, что обстоятельства эти, о которых меня неуклонно извещали, не в последнюю очередь занимали меня в моей тюрьме, но одной из первейших моих забот было скрыть, что они мне известны; помню, как Прадель, который командовал ротами швейцарцев и французов, несших охрану в замке, и которому вместе с гвардейским капитаном Мопу де Нуази позволено было меня видеть, как этот самый Прадель сказал однажды, что ему горестно стать вестником печального для меня сообщения о том, что скончался Бюсси-Ламе; и хотя мне было это известно не хуже, чем ему, я притворился пораженным и, погрузившись для вида в задумчивость, ответил: «Я весьма опечален; одно утешает меня: перед смертью он ни в чем не преступил воли Короля. Я все время опасался, как бы из дружбы ко мне он не совершил какого-нибудь опрометчивого поступка». При этих словах глаза Праделя радостно вспыхнули, ибо он заключил из них, что я не имею никаких вестей с воли; один из часовых сказал мне, что слышал, как он с восторгом говорил об этом Нуази. «По крайней мере, двор будет доволен, — рассуждал Прадель, — и не скажет, что наш узник изводит бумагу как Святой Фома» 612. Сравнение это употребил кардинал Мазарини, выражая недовольство Баром, который не довольно усердно сторожил принца де Конде. Упомянутый Прадель в том же разговоре постарался любезно развеять мои опасения насчет того, чтобы в Мезьере не вздумали преступить волю Короля, и уверил меня, что крепость находится в руках коменданта, посланного туда Его Величеством. Благоволите заметить, что накануне я получил записку от виконта де Ламе, который писал, что крепость в его руках и он готов мне служить. Я сделал, однако, вид, будто принимаю за чистую монету все, что Праделю угодно было мне сказать об этом предмете, как, впрочем, вообще большую часть разговоров, какие принято то и дело затевать с политическими заключенными. Я говорю: большую часть, ибо были среди них и такие, к каким я не мог отнестись подобным же образом. Так, например, Прадель, который чаще всего толковал со мной о погоде и о том, что случилось до того, как я был арестован, вздумал однажды сообщить мне радостную весть о благополучном прибытии в Париж г-на кардинала Мазарини 613; он разукрасил свой рассказ всеми подробностями, могущими, по его суждению, мне досадить, и даже в напыщенных выражениях расписал восторженный прием, оказанный г-ну Кардиналу муниципалитетом. Я уже знал об этом, а также о том, что советник Ведо приветствовал Мазарини с неслыханным подобострастием. Я [570] холодно ответил Праделю, что меня это ничуть не удивляет. «Это и не огорчит вас, сударь, — подхватил он, — когда вы узнаете, сколь великодушно обходится с вами господин Кардинал; он поручил мне передать вам, что он ваш покорный слуга и просит вас помнить, что всегда готов быть вам полезным». Я сделал вид, будто пропустил мимо ушей эту любезность, и спросил Праделя о чем-то постороннем. Он, однако, возвратился к прежнему предмету разговора, и, поскольку он добивался ответа, я сказал, что не преминул бы тотчас выразить г-ну Кардиналу свою признательность, но полагаю, что почтение, коим узник обязан Королю, не дозволяет ему изъясняться о чем-либо, касающемся до его освобождения, пока Его Величество сам не пожелает возвратить ему свободу. Прадель все понял; он стал уговаривать меня ответить г-ну Кардиналу с большей учтивостью, но не преуспел в своих стараниях.
А вот происшествие более важное, в котором я оказался не более сговорчивым. Известия, получаемые Кардиналом из Рима, и недовольство, вызванное арестом моим в Париже, которое не только не утихало, а, напротив, все усиливалось, вынудили Мазарини хотя бы для виду предпринять шаги, клонящиеся будто бы к моему освобождению. С этой целью воспользовался он простодушием папского нунция во Франции монсеньора Баньи, человека благородных чувств и высокого рождения, но легковерного и уступчивого. Мазарини прислал его ко мне в сопровождении господ де Бриенна и Ле Телье с предложением освободить меня, предоставив мне различные выгоды при условии, если я сложу с себя звание парижского коадъютора. Заранее уведомленный моими друзьями о намерениях Мазарини, я ответил на предложение Кардинала речью весьма обдуманной и истинно пастырской, которая совершенно смутила бедного монсеньора Баньи, а позднее даже навлекла на него грозную отповедь Рима. Прекрасная и справедливая эта речь, присланная мне Комартеном, опубликована была на другой же день 614. Двор был поражен в самое сердце. Караульного офицера и солдат, охранявших меня, сменили, но, как я вам уже сказал, Господь не оставил меня своим покровительством, и перемены эти не нарушили связи моей с внешним миром.
Когда я возвратился из изгнания, однажды в Фонтенбло Королева-мать настоятельно просила меня рассказать в подробностях, как мне удавалось сноситься с друзьями, клятвенно обещая никогда не раскрывать имен тех, кто принимал в этом участие; я, однако, отказался, прося ее не требовать, чтобы я обнаружил тайну, ибо это повредит всем тем, кто может оказаться в узилище в грядущие века; мое объяснение ее убедило. Мелкие эти подробности не стоят, может быть, вашего внимания, но поскольку они складываются в очерк, дающий некоторое представление о тюремном обиходе, а о нем писали немногие, я полагаю, что не худо будет их упомянуть. Вот и еще две из них.
Настояния капитула собора Богоматери принудили двор согласиться, чтобы при мне находился кто-нибудь из духовных лиц, — выбор пал на каноника из семьи де Бражелон, учившегося со мной в коллеже и даже [571] получившего из моих рук свой приход. Он не постиг умения скучать или, лучше сказать, он слишком предавался скуке в тюрьме, хотя из любви ко мне с радостью в ней затворился. Но в крепости им овладела глубокая меланхолия. Я заметил это и приложил все старания, чтобы он покинул тюрьму, но он и слушать об этом не хотел. Вскоре он захворал лихорадкой и во время четвертого ее приступа перерезал себе горло бритвой 615. Пока я находился в Венсеннском замке, от меня скрывали, какой смертью он погиб, — то была единственная милость, оказанная мне в тюрьме; правду я узнал от Первого президента де Бельевра в тот день, когда меня выпустили из донжона Венсеннского замка, чтобы препроводить в Нант. Однако друзья мои разгласили историю трагической этой гибели, и она лишь усилила сочувствие ко мне народа. А сочувствие это в свою очередь усилило страхи кардинала Мазарини; они довели его до того, что он стал подумывать, не перевести ли меня в Амьен, в Брест или в Гавр-де-Грас. Меня о том уведомили, я прикинулся больным. Ко мне подослали Везу — проверить, вправду ли я болен. О том, что он доложил двору, ходили разные слухи. Перевести меня из Венсеннского замка помешала смерть архиепископа 616, которая произвела такое волнение в умах, что двор старался уже не раздражать их более, а успокоить. То, что совершили для меня в этом случае мои друзья, граничит с чудом.
Дядя мой скончался в четыре часа утра, а в пять мой представитель от моего имени вступил во владение архиепископством, имея от меня выправленную по всей форме доверенность 617; когда в четверть шестого Ле Телье явился в церковь, чтобы от имени Короля воспрепятствовать церемонии, он имел удовольствие услышать, как с амвона оглашаются мои буллы 618. Все, что поражает воображение народа, его будоражит. А эта сцена поражала в высшей степени, ибо что могло быть удивительней соблюдения всех формальностей, обязательных для такого рода церемонии, когда казалось невозможным соблюсти хотя бы одну? Священники негодовали теперь еще сильнее прежнего, друзья мои подогревали их пыл, народ желал видеть своего архиепископа; нунций, считавший себя дважды обманутым двором, в гневе возвысил голос и грозил отлучением. В свет вышла маленькая книжица, которая доказывала, что следует закрыть церкви 619. Кардинал перепугался, и поскольку страх всегда толкал его заводить переговоры, он их завел и в этом случае; он знал, сколь выгодно вести переговоры с людьми неосведомленными; почти всегда он относил меня к их числу; таким он считал меня и в эту пору и стал сулить мне золотые горы — одну должность за другой, выгодные назначения, жирные приходы, губернаторства, возвращение королевских милостей, дружбу с первым министром.
Прадель и караульный офицер, меня охранявший, с утра до вечера толковали со мной в подобном духе. Мне стали предоставлять большую, чем прежде, свободу; если на галерее донжона появлялось солнце, мои стражники уже не могли стерпеть, чтобы я сидел взаперти. Я делал вид, будто не замечаю перемен, ибо от друзей мне была известна их [572] подоплека. Они передавали мне, чтобы я держался начеку и ни с кем не пускался в откровенности: им известно было, что, когда дойдет до дела, все обещания лопнут, как мыльный пузырь, ибо двор хочет одного — чтобы я вступил в переговоры о возможности отказа моего от архиепископства и тем самым охладил рвение духовенства и народа. Я в точности следовал наставлениям друзей, и, когда дежурный капитан личной гвардии Короля де Ноай явился ко мне от имени Его Величества и повел со мной речь весьма необычную в устах этого учтивого и кроткого человека (ибо Мазарини приказал ему говорить со мной тоном более приличествующим предводителю янычар, нежели офицеру христианского монарха), я просил его разрешения отвечать ему письменно. Не помню уже точных слов моего ответа, но знаю, что выказал в нем полнейшее пренебрежение к угрозам и посулам и твердое решение ни в коем случае не отказываться от Парижского архиепископства.
На другой день я получил письмо от друзей, сообщивших мне, что мой ответ, который они печатали всю ночь, произвел желанное действие, и уведомлявших меня, что на завтра Первый президент де Бельевр должен будет предпринять еще одну на меня атаку. Он и в самом деле явился в Венсеннский замок предложить мне от имени Короля аббатства Сен-Люсьен в Бове, Сен-Map в Суассоне, Сен-Жермен в Осере, Барбо и Сен-Мартен в Понтуазе, Сент-Обен в Анже и Оркан 620. «Но с условием, — прибавил он, — чтобы вы отказались от архиепископства Парижского, а также... — При этих словах он замолчал и, устремив на меня взгляд, молвил: — До сих пор я честно исполнял свою роль посла, теперь я потешусь над сицилианцем, который настолько глуп, что посылает меня к вам с подобным поручением... Итак, с условием,— продолжал он, — чтобы двенадцать названных вами ваших друзей поручились, что вы подтвердите ваше отречение, как только окажетесь на воле. Это еще не все, — присовокупил он. — Одним из этих двенадцати должен быть я, другими — господа де Рец, де Бриссак, де Монтрезор, де Комартен, д'Аквиль и другие».
«Выслушайте меня, — вдруг снова заговорил он, — и, прошу вас, не отвечайте ни слова, пока я не выскажу все, что у меня на сердце. Большинство друзей ваших убеждены, что вам не следует идти на уступки и двор освободит вас, довольствуясь тем, что пошлет вас в Рим, чтобы от вас отделаться. Заблуждение! Двор in ogni modo (любой ценой (лат.).) желает вашего отречения. Говоря “двор”, я разумею “Мазарини”, ибо Королева приходит в ярость при одной мысли, что вас хотят выпустить из тюрьмы. Ле Телье уверяет, что Его Преосвященство, должно быть, лишился рассудка. Аббат Фуке в бешенстве, а Сервьен соглашается с Мазарини потому лишь, что другие ему противятся. Следует, по-видимому, признать, что один лишь Мазарини желает вас освободить и желает этого потому только, что надеется отомстить вам, отняв у вас Парижское архиепископство. Так, по крайней мере, он объясняет свои побуждения, но на самом деле в настоящую минуту [573] им движет страх — страх перед нунцием, перед капитулом, перед духовенством, перед народом; я говорю “в настоящую минуту”, имея в виду недавнюю смерть монсеньора архиепископа, могущую в крайнем случае вызвать бунт, который, не будучи поддержан, ни к чему не поведет. Более того, я утверждаю, что смерть архиепископа не вызовет бунта, что нунций разразится угрозами и ничего не сделает, капитул станет протестовать и протесты его будут бесплодны, священники станут читать проповеди и этим ограничатся, а народ пошумит, но за оружие не возьмется. Все это я вижу совершенно ясно; а кончится дело тем, что вас переведут в Гавр или в Брест, отдав во власть и на милость ваших врагов, которые поступят с вами по своему усмотрению. Я знаю, что Мазарини не кровожаден, и, однако, меня пробирает дрожь, как я вспомню слова Ноая, сказавшего вам, что решено действовать скоро и притом следуя примерам, поданным другими государствами, и дрожу я потому, что у них достало решимости вам это объявить. Люди благородные для достижения своих целей могут иной раз объявить о подобных намерениях, не приводя их в исполнение; подлецам легче сотворить злодеяние, нежели объявить о нем.
Вы полагаете, будто из всего сказанного я вывожу заключение, что вам надо отречься от своего сана. Отнюдь. Я пришел сюда сказать вам, что вы обесчестите себя, если совершите этот шаг, и что в нынешних обстоятельствах вам должно, рискуя жизнью своей и свободой, которой, без сомнения, вы дорожите более, нежели жизнью, исполнить то, чего с великой надеждой ожидает от вас мир. Настала минута, когда вам должно делом доказать справедливость сентенций, за которые мы так часто укоряли вас: я, мол, не боюсь ни кинжала, ни яда, мне дорог лишь мир в моей душе; умирают, мол, равно повсюду. Так и следует ответить тем, кто станет предлагать вам отречение. До сих пор вы держались с достоинством и никто не вправе вас в чем-нибудь упрекнуть, тем более я не вправе пытаться убедить вас переменить мнение. Я и не прошу вас об этом; я желаю лишь, чтобы вы сказали мне напрямик: согласитесь ли вы получить свободу, если вам придется заплатить за нее не имеющей цены бумажонкой?» 621
В ответ на эти слова я улыбнулся. «Постойте, — сказал он, — я сумею убедить вас, что это возможно. Как по-вашему, законно ли отречение от архиепископства, подписанное в Венсеннском замке?» — «Нет, — отвечал я, — но вы видите сами, что, не довольствуясь им, от меня требуют поручителей, которые гарантировали бы будущее его подтверждение». — «А если мне удастся сделать так, — настаивал Первый президент, — чтобы от вас перестали требовать поручительства, тогда что вы на это скажете?» — «Я завтра же объявлю о своем отречении», — ответил я. И тут г-н де Бельевр рассказал мне о том, чего ему удалось добиться; он отказывался от какого бы то ни было посредничества в переговорах со мной до тех пор, пока не удостоверился в том, что, во-первых, Кардинал и в самом деле намерен меня освободить, во-вторых, что Кардинал готов пойти на уступки в отношении гарантий; подкрепляющих мое отречение, хотя вначале [574] Мазарини перебрал в уме самые невероятные способы их получить: первой его мыслью было потребовать письменного обещания от капитула и духовенства Сорбонны не признавать меня более, если по выходе на свободу я откажусь подтвердить свое отречение; потом он решил доставить меня в Лувр и, собрав в нем представителей всех духовных конгрегации Парижа, вынудить меня дать слово Королю в их присутствии. «Словом, — сказал Первый президент, — не было такого вздору, к какому он не пожелал бы прибегнуть в своем недоверии. Вы сами видите это из моего рассказа, и, однако, я описал вам лишь половину того, что пришлось услышать мне. Зная Мазарини, я ни в чем ему не перечил. Нелепые планы рухнули сами собой. Последний, и, правду сказать, самый здравый, — назвать двенадцать поручителей — еще остался, но и он рухнет, как все прочие, если вы решительно его отвергнете. Я буду настойчиво убеждать вас его принять, вы будете упорно его отвергать, как условие для вас постыдное, и мы вынудим сицилианца прибегнуть к другому средству, за которое он ухватится, полагая, что с его помощью вас одолеет. Средство это — вверить вас попечениям господина д'Окенкура или маршала де Ла Мейере до тех пор, пока папа не получит ваше отречение. Мазарини полагает, что, если папа отречение примет, его можно считать законным 622 — он столь плохо знает наши обычаи, что толковал мне об этом еще вчера».
Перебив тут Первого президента, я заметил, что средство это никуда не годится, ибо папа никогда не примет моего отречения. «Ну так что же? — возразил он. — Ведь это худшее, что нам угрожает; дабы обезопасить себя на этот случай, вам должно, выслушав предложение Кардинала, назначить условие, чтобы вас ни при каких обстоятельствах не передали снова в руки Короля, не получив о том письменного моего распоряжения — я заставлю того, кто возьмется быть вашим стражем, подписать такое условие по всей форме. Положитесь на меня. Последуйте моему совету. Предчувствие говорит мне, что Бог нас не оставит».
Мы основательно разобрали вопрос, обсудили подробно, кому отдать предпочтение — д'Окенкуру или де Ла Мейере, из коих надлежало сделать выбор, уговорились обо всем, и г-н де Бельевр со слезами на глазах покинул Венсеннский замок, сказав Праделю: «Его упорство непобедимо, я в отчаянии. Помехой тут не архиепископство. Им он не дорожит. Он находит, что требование гарантий задевает его честь. На это он никогда не согласится, не стану я больше мешаться в это дело, все равно толку не будет».
Прадель, преданный более аббату Фуке, нежели Кардиналу, и знавший, что аббат ни под каким видом не желает, чтобы меня освободили, поспешил сообщить ему добрые вести, а сам принял от него поручение в разговорах со мной как бы невзначай поманить меня надеждой на архиепископство Реймское и на огромное денежное возмещение, чтобы, когда мне предложат условия менее щедрые, я не шел бы на уступки и тем еще более озлобил Кардинала. Я без труда разгадал эту игру, сравнив надежные сведения, полученные мной от г-на де Бельевра и от моих друзей, с [515] известиями, столь от них отличными, которые сообщали мне Прадель и караульный офицер д'Авантон. Этот последний, подчинявшийся приказаниям одного только капитана де Ноая, не видел тут никакой хитрости и, стремясь лишь честно служить Королю, не старался ничего приукрасить. Зато другой, целью которого было принудить меня, положившись на его заверения, будто я могу выговорить себе лучшие условия, отказаться от тех, что мне предложат, продолжал рисовать мне радужные картины. Я решил на притворство отвечать лукавством: я сказал д'Авантону, что удивлен поведением двора; что, хотя я и в оковах, они не настолько тяготят меня, чтобы я решился разорвать их любой ценой; что должно действовать чистосердечно даже с узниками, а мне в одно и то же время предлагают условия, одни с другими несовместные; Первый президент сулит мне семь аббатств, а Прадель соблазняет архиепископством. Д'Авантон, искренне желавший одной только пользы дела, не замедлил передать мои сетования своему капитану. Кардинал Мазарини, смертельно боявшийся парижских кюре и исповедников и потому горевший нетерпением поскорее от меня избавиться, страшно рассвирепел на Праделя; он изругал его на чем свет стоит; он заподозрил подоплеку происшедшего, а именно: что тот действует по приказу аббата Фуке; обозленный тем, что даже его подручники противятся его воле, Кардинал, как на другой день сообщил мне г-н де Бельевр, согласился, чтобы я подписал в Венсенне свое отречение от архиепископства, чтобы Король даровал мне семь поименованных мною выше аббатств, чтобы меня передали маршалу де Ла Мейере и он содержал бы меня под охраной в Нантской крепости, освободив, как только Его Святейшество соизволит утвердить мое отречение; но как бы папа ни отнесся к делу, я не буду возвращен в руки Его Величества до тех пор, пока Первый президент де Бельевр собственноручным письмом не подтвердит маршалу де Ла Мейере своего на то согласия; для вящей нерушимости последнего условия Король своей рукой подпишет бумагу, которою он дозволит маршалу де Ла Мейере письменно поручиться в этом Первому президенту де Бельевру. Все перечисленные пункты были исполнены, и в Страстной понедельник маршал с Первым президентом явились за мной в Венсенн, дабы в королевской карете препроводить меня в Порт-а-л-Англе.
Разбитый подагрой маршал не смог подняться в мою камеру, и пришедший за мной г-н де Бельевр, пока мы спускались по лестнице, успел шепнуть мне, чтобы я не давал обещания, какого у меня будут требовать. И в самом деле, маршал, дожидавшийся меня внизу, просил, чтобы я дал слово не искать способа бежать. Я отвечал ему, что подобные обещания дают военнопленные, но я никогда не слыхал, чтобы их требовали от политических заключенных. Маршал рассердился и объявил, что в таком случае не примет на себя ответственности за мою особу. Г-н де Бельевр, который в присутствии караульного офицера, Праделя и солдат не мог договориться со мной обстоятельно, перебив его, сказал: «Вы не поняли друг друга. Господин кардинал вовсе не отказывается дать вам такое [576] обещание, если вы полностью ему доверитесь и не приставите к нему караульных. Но если вы решите охранять его, сударь, на что вам его обещания? Человек, которого охраняют, вправе их не давать» 623.
Расчет Первого президента был точен, ибо он знал, что Королева потребовала от маршала обещания сторожить меня, никогда не теряя из виду. Бросив взгляд на г-на де Бельевра, маршал сказал: «Вы ведь знаете, что я не могу исполнить такое условие. Ну, что ж, — продолжал он, обратившись ко мне, — придется мне вас сторожить, но я буду делать это так, что у вас не будет причин на меня сетовать».
И вот мы выехали под конвоем тяжелой и легкой конницы и мушкетеров Короля; в конвое этом весьма торжественно выступали еще гвардейцы кардинала Мазарини, что, на мой взгляд, было совершенно неприлично.
Мы расстались с Первым президентом в Порт-а-л-Англе и продолжали свой путь до Божанси, где после смены конвоя погрузились на корабль. Конница возвратилась в Париж; Прадель со своим знаменщиком Морелем, тем, что теперь, если не ошибаюсь, состоит на службе у Мадам, сели на тот же корабль, что и мы, а гвардейская рота следовала за нами на другом судне. Караульный офицер, гвардейцы Короля и гвардейская рота покинули меня на другой же день после прибытия в Нант, и я остался всецело на попечении маршала де Ла Мейере, который сдержал слово и охранял меня с такой учтивостью, что лучшего нельзя было и желать. Все меня навещали, придумывали для меня всевозможные развлечения, почти каждый вечер давали для меня комедию. Все городские дамы являлись на спектакль и часто оставались ужинать.
Госпожа де Ла Вернь, после смерти мужа вышедшая вторым браком за шевалье де Севинье и поселившаяся с ним в Анжу, навестила меня, привезя с собою дочь, мадемуазель де Ла Вернь, нынешнюю г-жу де Лафайет. Она была прехорошенькая и премилая и к тому же напоминала г-жу де Ледигьер. Мне она весьма понравилась, но я ей — увы — не понравился ничуть: то ли я был не в ее вкусе, то ли мать ее и отчим еще в Париже внушили ей недоверие ко мне, усердно расписывая мое непостоянство и мои любовные приключения. С обычной своей ветреностью я недолго горевал об ее жестокосердии — свобода встречаться с местными дамами, какую предоставил мне маршал де Ла Мейере и какую, по правде говоря, ничем не стесняли, была для меня большим утешением. Стерегли меня, однако, столь же неусыпно, сколь учтиво. Только удалясь к себе в комнату, я уходил из-под надзора, но единственную дверь в эту комнату день и ночь охраняли шестеро солдат. В ней было всего одно окно, расположенное очень высоко и к тому же смотревшее во двор, где всегда размещался многочисленный караул, а всякий раз, когда я выходил, за мной следовал отряд из упомянутых выше шести солдат, которые располагались на террасе башни, откуда могли видеть, как я прогуливаюсь по садику, разбитому на своего рода бастионе или равелине, окруженном водой. Г-н де Бриссак, который встретил меня по прибытии моем [577] в Нантскую крепость, а также господа де Комартен, д'Аквиль и аббаты Понкарре и Амело, приехавшие туда вскоре после, были более удивлены неусыпностью установленной за мной слежки, нежели довольны учтивостью моих стражей, хотя последняя и была отменной. Признаюсь вам, что слежка и меня очень тяготила, в особенности после того, как от нарочного, посланного аббатом Шарье, я узнал, что папа не пожелал признать мое отречение; я был сильно раздосадован, потому что согласие папы все равно не могло узаконить моего отречения, но зато даровало бы мне свободу. Я спешно отправил в Рим Мальклера, имеющего честь быть вам знакомым 624, вручив ему письмо, в котором изъяснял папе, в чем состоит прямая моя выгода; сверх того я снабдил Мальклера подробной инструкцией, перечислив в ней все способы, какими возможно, не уронив достоинства папского престола, утвердить мое отречение. Но убедить Его Святейшество не удалось, он остался непреклонен. Он счел, что его репутация потерпит слишком большой ущерб, если он согласится, пусть даже на время, одобрить столь чудовищное надругательство над всей Церковью. «Я знаю, что согласие мое не узаконит отречения, исторгнутого силою, — сказал он аббату Шарье и Мальклеру, которые со слезами на глазах заклинали его уступить, — но знаю также, что оно меня обесчестит, когда пойдет молва, что я признал отречение, подписанное в крепости».
Разумеется, подобное настроение папы заставило меня всерьез призадуматься, а настроение маршала де Ла Мейере еще усугубило мои раздумья. Не было при дворе человека раболепнее его; выучка, полученная им при кардинале де Ришельё, столь глубоко в него впечатлелась, что, хотя он питал сильную неприязнь к особе кардинала Мазарини, он трепетал даже звуков его имени. Я не пробыл в руках маршала и двух дней, как тотчас заметил в нем этот дух подобострастия, а сам он заметил, что ввязался в дело, которое в дальнейшем может оказаться весьма для него затруднительным. Страхи его усилились при первых известиях о том, что Рим заупрямился. Волнение, с каким он их встретил, переходило границы всякого приличия. А когда Кардинал уведомил маршала, будто ему известно из верных рук, что в несогласии папы повинен я сам, г-н де Ла Мейере уже не мог более сдерживаться: он осыпал меня упреками, не захотел выслушать мои объяснения, совершенно искренние и правдивые, и уверовал, а лучше сказать, постарался себя уверить, что я лгу. Я все понял и не сомневался более, что он ищет предлога при первом удобном случае предать меня в руки двора. Поведение такого рода присуще тем, в ком хитрость превозмогает здравомыслие, но оно вовсе не сулит успеха тем, в ком горячность превозмогает прямодушие. Я на деле доказал это маршалу, ибо вынудил его обнаружить свои намерения, исподволь его раздразнив: он выдал себя сам, неосторожно открыв их в присутствии всех, кто находился с нами во дворе крепости. Он прочитал мне письмо, в котором ему сообщали, что двору стало известно, будто я обещал Месьё, находящемуся в Блуа, склонить на его сторону маршала де Ла Мейере и даже выражал надежду, что маршал предоставит герцогу Орлеанскому [578] убежище в Пор-Луи 625. Я сказал маршалу, что его будут надувать таким образом каждый день и что двор, который, удалив меня, желал лишь одного — водворить спокойствие в Париже, теперь с помощью различных уловок желает меня у него выманить. Маршал в ярости обернулся ко мне. «Да будет вам известно, сударь, — объявил он громко и раздраженно, — я не намерен ссориться из-за вас с Королем. Я честно сдержу свое слово, но пусть и Первый президент сдержит свое — то, что он дал Королю». Сообразив эти его речи с краткой поездкой в Пор-Луи, какую маршал совершил два дня спустя, и с тем, как поспешно он отослал в Ла-Мейере 626 свою жену, всего за восемь или десять дней до того воротившуюся из Парижа, я решил, что мне следует бежать не мешкая.
Первый президент, у которого двор уже пытался обиняками выманить согласие на мое возвращение, торопил мой побег, а Монтрезор через одну из нантских дам передал мне записку такого содержания: «В конце месяца, если вы не успеете бежать, вас переведут в Брест». Но побег был делом далеко не простым. Прежде всего следовало отвести глаза маршалу, убедив его, сразу по его возвращении из Пор-Луи, что Рим склонен уступить; Жоли показал ему несколько расшифрованных писем, имевших вид совершенно правдоподобный 627. В этом случае мне снова пришлось убедиться, что люди особенно недоверчивые легче всего даются в обман. Затем я открылся де Бриссаку, который время от времени наезжал в Нант и обещал мне свою помощь. Имея при себе большой багаж, он путешествовал всегда с целой вереницей мулов: его даже укоряли за то, что нарядов у него не меньше, чем у Короля. Обилие его дорожных сундуков навело меня на мысль, что я мог бы спрятаться в одном из них. Для этой цели смастерили сундук размером немного более обыкновенного. Внизу просверлили дыру, чтобы я мог дышать. Я даже его опробовал и нашел, что такой план бегства можно исполнить с тем большей легкостью, что он прост и к тому же не требует участия многих лиц. Г-н де Бриссак горячо его одобрил, но, съездив на три-четыре дня в Машкуль 628, совершенно переменил мнение. Он рассказал о моем замысле герцогине де Рец и своему тестю, и они его отговорили — она, я полагаю, из ненависти ко мне, а он в силу своего нрава, который вопреки некоторым его свойствам, достойным истинного вельможи, всегда в конце концов склонял герцога к дурным поступкам. Словом, де Бриссак возвратился в Нант, убежденный, по его уверениям, в том, что я задохнусь в сундуке, а на деле смущенный опасениями, какие ему внушили, будто, участвуя в подобного рода предприятии, он слишком явно нарушит законы гостеприимства. Я убеждал его как мог, что он тем более нарушит законы дружбы, если допустит, чтобы меня перевезли в Брест, имея возможность этому помешать. Он признал справедливость моих слов, пообещал, что больше не поедет в Машкуль и вне пределов замка будет всеми силами содействовать моему побегу. Мы взяли все необходимые меры, чтобы привести в исполнение новый план, который я составил сам, едва пришлось отказаться от первого. [579]
Я уже говорил вам, что иногда прогуливался на некоем подобии равелина, у подножия которого протекала Луара, и заметил, что, поскольку дело было в августе, река не подступала вплотную к стене — между нею и бастионом оставался небольшой клочок суши. Я приметил также, что вход в маленький сад на бастионе с террасы, где, пока я совершал прогулку, оставались мои стражи, загорожен калиткой, которую приказал тут навесить Шалюсе, чтобы солдаты не вздумали лакомиться его виноградом. На этих наблюдениях я и построил свой план: словно невзначай закрыть за собой калитку, которая, будучи решетчатой, не мешала бы караульным меня видеть, однако помешала бы им до меня добраться; спуститься вниз по веревке, которую будут держать мой врач и брат моего управителя, аббат Руссо, а у подножия равелина будут дожидаться с лошадьми четверо дворян, которых я намеревался взять с собою. Исполнить этот план было непросто. Действовать можно было только при свете дня, на глазах двух часовых, стоявших в тридцати шагах друг от друга, и в половине пистолетного выстрела от шестерых моих караульных, которые могли стрелять в меня через прутья решетки. Четверым дворянам, которые должны были ждать меня внизу, чтобы помочь моему бегству, следовало оказаться у подножия равелина точно в условленное время, ибо появление их легко могло вызвать подозрения. А я не мог обойтись меньшим числом помощников, ибо мне следовало пересечь находившуюся поблизости площадку, где имели обыкновение прогуливаться гвардейцы маршала. Если бы моим намерением было только выбраться из крепости, довольно было преодолеть те препятствия, что я вам перечислил. Но замыслы мои были более обширны, ибо я решил направиться прямо в Париж и открыто в нем показаться, а потому предстояло соблюсти и другие предосторожности, несравненно более трудные. Мне следовало добраться от Нанта до Парижа без задержки, чтобы меня не успели схватить по дороге, поскольку гонцы маршала де Ла Мейере не преминули бы повсюду поднять тревогу; мне следовало принять меры и в самом Париже, ибо необходимо было предупредить о моем прибытии моих парижских друзей, но при этом устроить так, чтобы все прочие ни о чем не проведали. Вот скольким струнам предстояло зазвучать в лад, и, оборвись хоть одна из них, расстроилась бы вся игра. Я расскажу вам о том, что из всего этого вышло, но сначала позволю себе рассуждение, которое представляется мне здесь необходимым.
Кажется, я уже говорил вам, что людям, способным лишь на поступки обыденные, всякое необычайное дело, пока оно не свершится, кажется неисполнимым. Я наблюдал это сотни раз; если не ошибаюсь, ранее меня это заметил Лонгин, славный советник царицы Зиновии 629. Мне смутно помнится, что я вычитал замечание на сей счет в изумительном его трактате «De sublimi genere» («О возвышенном» (лат.).). Наш век не знал бы события более необычайного, нежели мой побег из тюрьмы, ежели бы он удался 630, и я, разбив свои [580] оковы, стал хозяином в столице королевства. Не мне пришла в голову эта мысль — подсказал мне ее Комартен. Я с жаром за нее ухватился; она не была ни сумасбродной, ни химерической — недаром Первый президент де Бельевр, которому было весьма важно, чтобы наша затея имела надежду на успех, ее поддержал, а канцлер и Сервьен, находившиеся в Париже, едва узнав, что я двигаюсь к столице, тотчас подумали лишь о том, как бы убраться подальше и спастись бегством. Об этом были первые слова Сервьена, человека отнюдь не робкого десятка, когда он получил донесение маршала де Ла Мейере. Прибавьте к этому благодарственный молебен, который отслужили в соборе Богоматери в честь моего освобождения 631, и фейерверки, которые пускали во многих кварталах Парижа, хотя народ меня не видел, и судите сами, каких плодов я мог ждать от своего появления в Париже.
Вот что я мог бы возразить тем, кто порицал меня за мою затею; я прошу их об одном — заглянуть в собственную душу и ответить по совести, поверили ли бы они, что давняя моя речь против кардинала Мазарини, произнесенная в присутствии всего Парламента на другой день после битвы при Ретеле 632, увенчается таким успехом, каким она увенчалась, предложи я им произнести ее за четверть часа до этого успеха. Я уверен, что таково свойство почти всех великих предприятий; уверен также, что зачастую в них должно рисковать, и тем более уверен, что в этом случае риск был оправдан, ибо на худой конец мы совершили бы дело, которое вызвало бы шум и которое я решительно продолжил бы при обстоятельствах благоприятных, а если бы почва оказалась более зыбкой, нежели я предполагал, я действовал бы осмотрительно и сдержанно; ибо я намеревался явиться в Париж, всемерно выказывая дух миролюбия, объявить в Парламенте и в Ратуше, что я прибыл для того лишь, чтобы вступить в свои обязанности архиепископа, и впрямь сделать это в моем храме; поглядеть, какое действие окажет это на народ, взволнованный множеством событий, ибо Аррас осажден был в ту пору принцем де Конде 633. Увидев меня в Париже, Король не предпринял бы своего наступления в Аррасе, сторонники Принца, которых немало было в Париже, без сомнения, присоединились бы к моим друзьям; бегство канцлера и Сервьена нагнало бы страху на мазаринистов; тайное пособничество Первого президента де Бельевра также дало бы мне перевес. Первый президент Счетной палаты Николаи говорил мне позднее, что, поскольку в моем деле были нарушены все формальности, его собратья не колебались бы ни минуты, чтобы, насколько от них зависело, подтвердить мои права на архиепископство. Сделав первые шаги, я узнал бы, как далеко мне должно и можно зайти потом. Если бы, как я уже сказал, я встретил на своем пути препятствий более, нежели предполагал, мне пришлось бы немного отступить, придать делу характер исключительно церковный, и, утвердившись в своей епархии, удалиться в Мезьер, куда двести конников сопроводили бы меня совершенно беспрепятственно, поскольку войска Короля были далеко. В крепости находился виконт де Ламе; и даже сам [581] Нуармутье, хотя он, как вы видели выше, под рукой сговорился с двором, принужден был бы обойтись со мною как нельзя более предупредительно, во-первых, чтобы не покрыть себя совершенным уж позором в глазах всего света, во-вторых, ради собственной выгоды, ибо Шарлевиль и Монт-Олимп ничего не стоят без поддержки Мезьера. По выходе моем из Венсенна Нуармутье в некотором роде даже возобновил со мной прежнюю дружбу; полагая, что я со дня на день получу свободу, он воспользовался этой минутой, чтобы со мной примириться, и послал ко мне Браншекура, пехотного капитана, служившего в гарнизоне Мезьера. Капитан доставил мне письмо, подписанное Нуармутье и виконтом де Ламе: оба писали ко мне так, словно всегда были, остаются и до конца жизни останутся моими приверженцами. В отдельной записке виконт уведомлял меня, что герцог де Нуармутье, как никогда прежде, тщится показать мне свою преданность, дабы искупить прошлое пылким рвением, которое в нынешних обстоятельствах уже не может более, по крайней мере по его суждению, рассорить его с двором. Мезьер немногого стоит без Шарлевиля и Монт-Олимпа, а стало быть, я не мог предпринять оттуда сколько-нибудь важного дела, поскольку не доверял Нуармутье, однако я всегда мог бы там укрыться, а в случае, о каком я повествую, это и было для меня всего важнее. План мой рухнул в мгновение ока, хотя все пружины, какие надлежало пустить в ход для его исполнения, работали исправно.
Я бежал из крепости в субботу, 8 августа, в пять часов пополудни; дверца маленького сада захлопнулась за мною словно бы сама собой; верхом на палке 634 я благополучно спустился по стене бастиона в сорок футов высотой. Лакей по имени Фромантен, который служит у меня и поныне, отвлек внимание караульных, поднеся им вина. Они отвлеклись и сами, заглядевшись на якобинского монаха, который купался в реке, да к тому же еще стал тонуть. Часовой, стоявший в двадцати шагах от меня, но там, откуда он не мог меня настигнуть, выстрелить не решился, — заметив, что он навел на меня свой мушкет, я крикнул: «Если ты выстрелишь, я велю тебя повесить»; на допросе он признался, что, услышав эту угрозу, вообразил, будто маршал со мной в сговоре. Два молоденьких пажа, купавшиеся в реке, увидя, как я скольжу по веревке, закричали, что я сбежал, но на их вопли никто не откликнулся — подумали, что они зовут на помощь тонущему якобинцу. Четверо моих дворян в урочный час поджидали меня внизу равелина, делая вид, будто поят своих лошадей, собираясь на охоту. Я сам оказался в седле, прежде чем поднялась хоть малейшая тревога, и, поскольку по дороге от Нанта до Парижа меня ждали сорок две подставы, я непременно прибыл бы в столицу во вторник с зарей 635, если бы не происшествие, которое, можно сказать, роковым образом повлияло на всю дальнейшую мою судьбу. Но прежде, чем рассказать вам о нем, я хочу упомянуть об обстоятельстве, важном в том смысле, что оно показывает, как опасно полагаться на шифр.
Мы с принцессой Пфальцской пользовались шифром, который прозвали непроницаемым, уверенные в том, что его нельзя прочесть, не [582] зная слова, служащего к нему ключом. Мы полагались на него настолько безоглядно, что с его помощью не обинуясь сообщали друг другу самые важные и сокровенные тайны, доверяя их простым гонцам. Этим самым шифром сообщил я Первому президенту, что побег мой назначен на 8 августа; тем же шифром Первый президент уведомил меня, чтобы я бежал ни на что не глядя; тем же шифром отдал я распоряжения, необходимые для устройства моих подстав, и тем же шифром Аннери и Лайево уговорились со мной о том, в каком месте должны присоединиться ко мне дворяне Вексена, чтобы сопроводить меня в Париж. Принц де Конде, у которого на службе состоял один из самых искусных в мире отгадчиков тайнописи — его, помнится, звали Мартен, — шесть недель продержал у себя в Брюсселе этот шифр и вернул мне его, признав, что Мартен подтвердил: прочитать его нельзя. Вот, казалось бы, неоспоримое доказательство достоинств шифра, но недолго спустя он был разгадан. Жоли, который, хотя и не знал шифровального ремесла, поразмыслив, нашел к нему ключ и представил его мне в Утрехте, где я в ту пору находился 636. Простите мне это маленькое отступление, быть может небесполезное. Возвращаюсь к своему повествованию.
Вскочив в седло, я помчался в направлении Мова, городка, расположенного, если не ошибаюсь, в пяти лье от Нанта, у самой реки, где по уговору должны были ждать меня герцог де Бриссак и шевалье де Севинье с лодкой, для переправы на другой берег. Конюший герцога де Бриссака, Ла Ральд, скакавший впереди меня, посоветовал мне сразу пустить лошадь в галоп, чтобы солдаты маршала не успели закрыть ворота в конце маленькой улочки предместья, которые мы непременно должны были миновать и где стояла стража. У меня была великолепнейшая лошадь, она обошлась де Бриссаку в тысячу экю. Я, однако, не отпускал поводья, потому что дорога была скверная и скользкая; но тут один из моих дворян, по имени Буагерен, крикнул мне, чтобы я держал наготове пистолет, ибо он заметил двух гвардейцев маршала, и, хотя они не обращали на нас никакого внимания, я и в самом деле выхватил пистолет; я приставил его к виску того из солдат, что оказался ближе ко мне, чтобы помешать ему схватить под уздцы мою лошадь, но тут солнце, стоявшее еще довольно высоко, заиграло на металле пистолета; яркая вспышка испугала мою лошадь, чуткую и сильную, она сделала резкий скачок и рухнула как подкошенная. Я отделался переломом плеча, которое ушиб о воротный столб. Один из моих дворян, по имени Бошен, поднял меня, вновь усадил на лошадь, и, хотя я страдал от ужаснейших болей и время от времени дергал себя за волосы, чтобы не лишиться чувств, я проделал пять лье, уйдя от преследования Командующего артиллерией 637, который во весь опор гнался за мной, в сопровождении, если верить песенке Мариньи, всех рогоносцев Нанта. В условленном месте меня ждали с лодкой де Бриссак и де Севинье. Шагнув в нее, я упал замертво; меня привели в чувство, плеснув в лицо водой. На другом берегу я хотел сесть на лошадь, но силы мне изменили, и пришлось де Бриссаку устроить мне убежище в [583] огромном стоге сена, поручив меня попечениям дворянина по имени Монте, державшего меня на коленях. Де Бриссак взял с собой Жоли, — из всех провожатых у меня остались только он и Монте, ибо лошади трех остальных выбились из сил. Де Бриссак направился прямо в Бопрео 638 с намерением собрать там дворян, чтобы вызволить меня из моего стога.
Но пока они готовятся к сбору, я хотел бы рассказать вам о замечательных подвигах добрых моих слуг, которые заслуживают не быть преданными забвению 639. Доктора Наваррского коллежа, Пари, который, подкинув свою шапочку, подал знак четырем дворянам, помогавшим мне в моем побеге, заметил на берегу конюший маршала Кулон, — он не только схватил доктора, но и отвесил ему несколько затрещин. Пари, однако, не растерялся и, прикинувшись этаким простачком, забормотал: «Погодите у меня, я пожалуюсь господину маршалу, как вы попусту время теряете, обижая бедного пастыря, а господина кардинала боитесь, потому что у него к седлу приторочены добрые пистолеты». Кулон, попавшись на удочку, спросил, где я. «Не видите разве, — отвечал Пари, — вон он идет в деревню». Благоволите заметить, что доктор видел, как я переправился на другой берег. Так он отвел от себя опасность, и должно признать, что подобная находчивость встречается не столь уж часто. А вот не менее редкое присутствие духа. Тот, кого доктор желал выдать за меня, когда уверил Кулона, будто я иду в деревню, да еще указал на него пальцем, был Бошен, о котором я упоминал выше и который не мог за мной следовать, потому что загнал лошадь. Кулон, приняв Бошена за меня, бросился ему вслед, и, поскольку на подмогу конюшему уже скакали верховые, он подбежал к Бошену с пистолетом в руке. В свою очередь наведя пистолет на Кулона, Бошен пригвоздил его к месту; при этом у него достало хладнокровия заметить в десяти — двенадцати шагах от себя лодку. Он прыгнул в нее и, целясь из одного пистолета в Кулона, чтобы не дать ему двинуться, другой пистолет приставил к виску лодочника и заставил того переправиться на другой берег. Решимость Бошена спасла не только его самого, но содействовала и моему спасению, потому что Командующий артиллерией, не найдя на месте лодки, принужден был искать переправы гораздо ниже по реке.
А вот поступок другого свойства, который, однако, еще более содействовал моему освобождению. Я уже говорил вам, что, как только аббат Шарье сообщил мне об отказе папы принять мое отречение, я послал в Рим Мальклера, чтобы исхлопотать согласие Его Святейшества. Двор отправил с ним Гомона, который вез текст отречения, подписанный моей рукой, для передачи кардиналу д'Эсте с приказанием ходатайствовать о нем перед папой, ибо в Риме более не было французского посла 640. В Лионе утомленный дорогой Гомон решил от Марселя плыть морем, Мальклер же упорствовал в своем намерении ехать через горы, и, так как путь этот был короче, Гомон счел за благо вручить ему пакет, адресованный кардиналу д'Эсте. Как видите, Гомон был изрядно глуп и к тому же не знал правила, которое я неустанно внушал своим людям: в делах [584] важных ни во что не ставить усталость, опасность и расходы. За это свое незнание Гомону пришлось поплатиться. Оригинала моего отречения в пакете не оказалось, хотя пакет был по-прежнему старательно запечатан. Когда Гомон стал на это жаловаться, Мальклер, бывший ко всему прочему храбрее его, в свою очередь стал жаловаться на его коварство. Недоразумение это помогло папе ввести в сомнение кардинала д'Эсте, который никак не мог решить, чем вызвано бездействие Рима — нежеланием Его Святейшества исполнить волю французского двора или отсутствием оригинала моего отречения. Мальклеру еще прежде приказано было просить папу от моего имени, в случае если он не примет моего отречения, помедлить с отказом, чтобы облегчить мой побег. Как видите, Мальклер предоставил папе вдобавок отличный для этого предлог. Кардинал д'Эсте, которого потчевали отсрочками, сам медлил с ответом Мазарини. Потому и Мазарини все реже и не так настойчиво требовал от маршала передать меня в руки Короля; таким образом я имел удовольствие быть обязанным усердию и уму двух моих слуг (поскольку аббат Шарье также участвовал в этой интриге) тем, что у меня оказалось вдоволь времени, чтобы обдумать и приготовить мой побег. Возвращаюсь, однако, к стогу сена, где я скрывался.
Я оставался там более семи часов, терпя мучения неописанные. Плечо у меня было сломано и вывихнуто, ушиб причинял мне страшную боль, к девяти часам вечера открылась лихорадка, вызванный ею жар еще усугублялся прением свежего сена. Хотя река была в двух шагах, я не смел напиться воды: если бы мы с Монте выбрались из стога, некому было бы снова сложить сено так, чтобы разворошенный стог не надоумил моих преследователей искать меня в нем. Справа и слева от нас то и дело слышался топот всадников. По голосу мы даже узнали Кулона. Кто сам не испытал жажды, тот не поверит и не поймет, как ужасны ее муки. Г-н де Ла Пуаз-Сент-Оффанж, знатный вельможа, живший поблизости и предупрежденный де Бриссаком, который заехал к нему по пути, в два часа пополуночи явился взять меня из стога, удостоверившись прежде, что в окрестностях более не видно конных. По его приказанию меня уложили на носилки для навоза, и два крестьянина перенесли меня на сеновал принадлежащего ему дома в одном лье от реки. Здесь меня снова засыпали сеном, но, поскольку я мог утолить жажду, я едва ли не блаженствовал 641.
Герцог и герцогиня де Бриссак явились за мною через семь или восемь часов в сопровождении пятнадцати или двадцати верховых и доставили меня в Бопрео, где я увидел аббата Белеба, бывшего у них в гостях, и где провел всего одну ночь, пока не съехалось местное дворянство. Герцог де Бриссак был горячо любим в своих краях — за этот короткий срок ему удалось собрать более двухсот дворян. Герцог де Рец, еще более любимый своими земляками, присоединился к нему с тремястами человек в четырех лье от Бопрео. Наш путь пролегал почти в виду Нанта, из ворот которого выехали несколько солдат маршала, открывшие по нас стрельбу. Их отбросили до городской заставы, и мы без всяких приключений прибыли [585] в Машкуль, находящийся во владениях Рецев. Моя радость была, однако, омрачена огорчениями семейственными. Г-жа де Бриссак, которая во все время этого путешествия держала себя геройски, на прощанье вручив мне бутылку ароматной настойки, сказала: «Если бы не ваши злоключения, я подмешала бы сюда яду». Она винила меня в вероломстве Нуармутье, разгласившего то, что касалось до наших с ней отношений, о чем вы читали во втором томе моего сочинения. Не могу передать вам, как огорчили меня ее слова — с невыразимой силой ощутил я тогда, что благородное сердце чувствительно до слабодушия к упрекам тех, кому почитает себя обязанным.
Отнюдь не столь чувствителен оказался я к жестокости г-жи де Рец и ее отца. Они не удержались, чтобы не выказать мне свою неприязнь тотчас после моего к ним прибытия. Герцогиня сетовала на то, что я не посвятил ее в свою тайну, хотя она покинула Нант накануне моего бегства. Отец ее, почти не скрывая, злобился на меня за то, что я упрямо отказываюсь подчиниться приказаниям Короля — он делал все, чтобы через де Бриссака убедить меня подтвердить двору мое отречение 642. На самом же деле и он и она смертельно боялись маршала де Ла Мейере, который в ярости от моего побега и еще более от того, что никто из дворян его не поддержал, грозил предать огню и мечу их владения. В страхе своем они дошли до того, что вообразили, а точнее сказать, пожелали внушить другим, будто недуг мой — следствие моей изнеженности, что никакого вывиха у меня нет и я отделался одним лишь легким ушибом. Приближенный хирург герцога де Реца твердил об этом всем и каждому, как и о том, что с моей стороны жестоко из-за такой безделицы подвергать опасности всю мою родню, которая со дня на день может оказаться осажденной в Машкуле. Я тем временем не покидал постели, испытывая жестокие страдания и не в силах даже повернуться с боку на бок 643. Но подобные речи выводили меня из терпения настолько, что я решил покинуть этих людей и бежать в Бель-Иль, куда, по крайней мере, мог добраться морем. Пуститься в этот путь было весьма рискованно, ибо маршал де Ла Мейере вооружил все побережье. И все же я дерзнул.
В порту Ла-Рош, всего в полулье от Машкуля, я сел в шлюпку 644, которой Ла Жискле, капитан корабля и опытный мореход, пожелал править сам. Непогода вынудила нас бросить якорь в Ле-Круазике, где нас едва не задержала шлюпка, посланная ночью проверить, кто мы такие. Ла Жискле, знавший местное наречие и нравы, ловко выпутался из беды. На другой день с рассветом мы вновь вышли в море и вскоре увидели бискайский баркас 645, пустившийся за нами в погоню. Мы стали спасаться от него бегством, ради де Бриссака, которому вовсе не хотелось оказаться в Испании, ибо, в отличие от меня, он не бежал из тюрьмы, а, стало быть, путешествие подобного рода могло быть вменено ему в преступление. Поскольку баркас шел полным ходом и уже настигал нас, мы почли за благо пристать к острову Рюис. Баркас двинулся было туда вслед за нами, довольно долго лавировал у нас на глазах, но потом скрылся из виду. Мы вышли в море ночью и с рассветом прибыли в Бель-Иль. [586]
Во все время этого путешествия я терпел муки невообразимые, и только крепость моего сложения не дала возникнуть и распространиться гангрене от обширной раны, которую врачевать было нечем, кроме соли и уксуса.
Таких обид, как в Машкуле, мне в Бель-Иле претерпеть не пришлось, однако, правду сказать, твердости я встретил там не более. Во владениях Рецев вообразили, будто комендант Ла-Рошели де Нёшез вот-вот получит приказ осадить Бель-Иль. Там узнали, что маршал де Ла Мейере велел снарядить в Нанте два больших баркаса 646. Известия эти были правдивы и точны, однако опасность была вовсе не так близка. Чтобы она приблизилась, должно было пройти время куда более долгое, нежели то, в каком нуждался я для того, чтобы поправить свое здоровье. Но страх, охвативший Машкуль, поселил тревогу в Бель-Иле — я заметил ее, когда понял, что окружающие думают, будто никакого вывиха в плече у меня нет, и от боли, причиняемой ушибом, болезнь моя представляется мне опаснее, чем она есть в действительности. Трудно описать, какое горькое чувство пробуждают подобные пересуды, когда ты сознаешь всю их несправедливость. Правда, горечь эта скоро переменяет свой характер, если ты замечаешь, что пересуды порождены страхом или усталостью. В тех, о которых я вам рассказываю, сказалось и то и другое.
Шевалье де Севинье, человек храбрый, но корыстолюбивый, опасался, как бы не сровняли с землей его замок; герцог де Бриссак, полагавший, что довольно искупил не столько слабодушие, сколько нерадивость, оказанную им во время моего ареста, спешил завершить приключение, подвергавшее его покой тревогам, которым не видно было конца. Мне ничуть не менее, чем им самим, не терпелось освободить их от дела, в которое они замешались из одной любви ко мне. Разница была лишь в том, что я не считал угрожающую им и мне опасность столь близкой, чтобы я не мог повременить, полечиться и раздобыть подходящее для плавания судно. Они убеждали меня отправиться в Голландию на гамбургском паруснике, стоявшем на рейде в бухте, а я находил, что не должен вверяться неизвестному мне лицу, которое будет знать, кто я, и может доставить меня вовсе не в Голландию, а в Нант. Я предложил им привести мне фрегат бискайских корсаров, который виднелся у оконечности острова, где он бросил якорь, но они опасались преступить закон, войдя в сношения с испанцами. Короче, мне так наскучили поминутно терзавшие их страхи, оправданные и беспричинные, что я нанял рыбачью лодку, куда, кроме меня, сели всего пять матросов с Бель-Иля, Жоли, двое служивших у меня дворян — одного звали Буагерен, другого Саль — и лакей, которого уступил мне мой брат. Лодка гружена была сардинами, что оказалось довольно кстати, потому что денег у нас было в обрез. Брат выслал мне их, но гонец был перехвачен кораблем охраны. У тестя его недостало благородства предложить мне денежную помощь. Де Бриссак ссудил мне восемьдесят пистолей и комендант Бель-Иля — четыре. Мы сбросили свою одежду, облачились в жалкие лохмотья гарнизонных солдат и с наступлением [587] темноты вышли в море с намерением держать курс на Сан-Себастьян в Гипускоа. Путь туда был довольно далеким для суденышка вроде нашего, ибо от Бель-Иля до Сан-Себастьяна восемьдесят больших лье, но это был ближайший порт из всех, где я мог высадиться, не страшась опасности. Всю ночь бушевала буря. К утру она утихла, но штиль не обрадовал нас, потому что единственный наш компас, не помню уж по какой несчастной случайности, упал в море.
Наши матросы совершенно растерялись и, будучи к тому же людьми невежественными, не могли определить, где мы находимся; они взяли курс туда, куда нас принудило направиться погнавшееся за ними судно. По его очертаниям матросы решили, что оно принадлежит туркам из Сале 647. Поскольку к вечеру преследователи убрали паруса, мы решили, что они боятся приближения к суше и, стало быть, мы от нее поблизости. Впрочем, об этом же свидетельствовали небольшие пичужки, которые подлетали к нашей мачте. Весь вопрос был в том, чей это берег, ибо мы одинаково боялись и французов и турок. В таком сомнении мы лавировали вдоль берега всю ночь и весь следующий день, а когда попытались подойти к встречному судну, чтобы узнать, где мы, оно, вместо всякого ответа, дало по нам три пушечных залпа. Запас воды у нас был очень скуден, и мы боялись, как бы нас не застигла буря, предвестники которой уже появились. Ночь, однако, прошла довольно тихо, а на рассвете мы заметили в море шлюпку. Мы настигли ее с превеликим трудом, потому что три человека, в ней бывшие, вообразили, что мы корсары. Мы обратились к ним по-испански и по-французски, они не понимали ни того, ни другого языка. Один из них закричал: «Сан-Себастьян», чтобы объяснить нам, откуда он. Мы показали ему деньги и ответили: «Сан-Себастьян», чтобы он понял, что туда мы и хотим попасть. Он перебрался в нашу лодку и повел ее в Сан-Себастьян, что было для него делом несложным, ибо мы находились неподалеку от этого порта 648.
Не успели мы ступить на землю, как у нас тотчас спросили свидетельство о фрахте, без которого в море обойтись невозможно, — всякий, кто пускается в плавание, не обзаведясь им, может быть вздернут без всякого суда. Хозяин нашей лодки не подумал об этом, полагая, что я не нуждаюсь в подобной бумаге. Но отсутствие ее при том, что мы были одеты в рубище, побудило стражников в порту объявить, что, похоже, нам не миновать качаться утром на перекладине. Мы отвечали, что нас знает барон де Ватвиль, наместник испанского короля в Гипускоа. Услышав это имя, стражники отвели нас в какой-то трактир и дали человека, который доставил Жоли к г-ну де Ватвилю, находившемуся в Пасахесе и при взгляде на лохмотья Жоли решившему было, что это самозванец. Впрочем, барон на всякий случай не обнаружил своих подозрений и наутро явился ко мне в трактир. Он приветствовал меня с отменной учтивостью, в которой, однако, чувствовалось смущение человека, по своей должности привыкшего часто иметь дело с плутами. Прибытие Бошена, которого я послал в Париж из Бопрео и которого друзья мои поспешили отправить ко мне, как [588] только узнали, что я высадился в Сан-Себастьяне, несколько успокоило г-на де Ватвиля. Бошен сообщил наместнику столько различных новостей, что тот понял: посланец, столь осведомленный, — не подставное лицо. Новостей, привезенных Бошеном, оказалось даже больше, нежели то было желательно наместнику, ибо от Бошена он узнал, что французская армия прорвала линии испанцев, осадивших Аррас, и сообщение это, поспешно переданное бароном в Мадрид, было первым известием, полученным в Испании об этом разгроме. Бошен доставил мне его с неслыханной быстротой на фрегате бискайских корсаров, который он нанял у оконечности Бель-Иля и который охотно принял его на борт, узнав, что он держит путь ко мне в Сан-Себастьян. Друзья мои, опасавшиеся, что я намерен укрыться в Мезьере, снарядили ко мне Бошена, чтобы он убедил меня ехать в Рим. Совет этот был несомненно самым разумным, хотя плоды его оказались не самыми счастливыми. Я последовал ему без колебаний, хотя и не без грусти.
Я довольно знал папский двор, чтобы понимать, что роль беглеца и просителя при нем не из числа приятных; несмотря на проигрыш, я стремился продолжать игру против Мазарини, и в душе моей бушевали чувства, которые влекли меня в те края, где я мог бы дать волю своему мщению. Не надеясь, что герцог де Нуармутье окажет мне всю ту поддержку, какая может мне понадобиться впоследствии, я, будучи полновластным хозяином Мезьера, предполагал, однако, что, оказавшись в Мезьере самолично, сумею, может быть, получить от Нуармутье некоторую помощь, ибо по наружности он все-таки сохранял со мной дружественные отношения и, едва узнав о том, что я оказался на свободе, вместе с виконтом де Ламе даже послал ко мне дворянина, предлагая пристанище в подчиненных им крепостях. Друзья мои не сомневались в том, что в Мезьере я и впрямь найду приют, и приют совершенно надежный. Но они отнюдь не были уверены в надежности Шарлевиля, а поскольку крепости эти расположены так, что одна из них немногого стоит без другой, друзья мои, зная настроение Нуармутье, полагали, что мне лучше не рассчитывать там укрыться. Повторю вам снова то, что уже говорил: как знать, быть может, мне следовало довериться не столько добрым намерениям Нуармутье, сколько положению, в каком он сам невольно оказался бы. Но совет друзей моих одержал верх над прочими соображениями. Они же доказывали мне, что естественное прибежище гонимого кардинала и епископа — Ватикан; но бывают времена, когда не худо предвидеть, что место прибежища может легко превратиться в место изгнания. Я предвидел это и, однако, избрал его. К чему бы ни привел мой выбор, я никогда в нем не раскаивался, ибо поступил так из уважения к советам тех, кому был обязан. Я гордился бы им еще более, будь он плодом моей осмотрительности и желания добиться восстановления моих прав одним лишь путем, приличествующим лицу духовному.
Испанцы весьма желали бы, чтобы я принял другое решение. Как только г-н де Ватвиль признал во мне кардинала де Реца, — а случилось [589] это спустя восемь или десять часов после нашей встречи благодаря описанным выше обстоятельствам, а также благодаря служившему у него секретарю-бордосцу, который не раз видел меня в Париже, — он немедля поселил меня у себя в доме на самом верхнем этаже, спрятав меня так надежно, что маршал де Грамон, находившийся всего в трех лье от Сан-Себастьяна 649, хотя сначала и послал ко двору нарочного с сообщением о моем прибытии, на другой день был совершенно обманут и послал другого гонца с опровержением первой депеши. Три недели я провел в постели не в силах шевельнуться, и хирург барона де Ватвиля, весьма искусный в своем ремесле, не хотел браться за лечение, находя, что уже слишком поздно. Вывихнутая рука болталась как плеть, и хирург приговорил меня остаться на всю жизнь калекой. Я послал Буагерена с письмом к испанскому королю, умоляя Его Величество позволить мне пересечь его владения, дабы добраться до Рима. Дворянин этот принят был Его Католическим Величеством 650 и доном Луисом де Харо как нельзя лучше. Его снарядили в обратный путь на другой же день; ему вручили цепь стоимостью в восемьсот экю; мне прислали крытые носилки и немедля отправили ко мне дона Кристобаля де Крассенбаха, немца, который давно осел в Испании и был секретарем по внешним сношениям и доверенным лицом дона Луиса. К каким только ухищрениям не прибегал этот секретарь, пытаясь убедить меня отправиться в Мадрид. Я отговаривался тем, что поездка эта не принесет никакой пользы Его Католическому Величеству, а враги мои используют ее против меня. Моих доводов, которые были, как видите, весьма разумны, никто не слушал; я выразил этому удивление, и Ватвиль, который в присутствии секретаря его поддерживал, и притом с жаром, позднее наедине сказал мне: «Поездка ваша обошлась бы королю в пятьдесят тысяч экю, а вам, быть может, стоила бы Парижского архиепископства; проку от нее никакого, и, однако, я должен соглашаться с секретарем, иначе я поссорюсь с двором. Мы руководимся правилом Филиппа II, который всегда старался связать руки иностранцам, публично их скомпрометировав. Видите, как мы применяем это правило — вот так, как нынче». Слова эти знаменательны, я не раз впоследствии вспоминал их, размышляя о поведении испанского Совета. И мне не раз казалось, что он столь же грешит чрезмерной приверженностью к общим своим правилам, сколь во Франции грешат пренебрежением к правилам как общим, так и частным.
Видя, что ему не убедить меня ехать в Мадрид, дон Кристобаль приложил все старания, чтобы принудить меня сесть на фрегат из Дюнкерка, стоявший в Сан-Себастьяне, и сулил мне золотые горы, если я соглашусь плыть во Фландрию, чтобы, договорившись с принцем де Конде, предоставить в его распоряжение Мезьер, Шарлевиль и Монт-Олимп. Дон Кристобаль имел причины предложить мне такой выход, ибо это и впрямь было на руку его государю. Мне, однако, по причинам, изложенным выше, пришлось отказаться от его предложения. Впрочем, дон Кристобаль был столь благороден, что, несмотря на решительный мой [590] отказ, приказал принести обтянутую зеленым бархатом шкатулку, в которой лежали сорок тысяч экю в монетах достоинством по четыре экю. Я не считал себя вправе принять их, не оказав никаких услуг Его Католическому Величеству; сославшись на это, я со всем подобающим почтением отклонил подарок; но поскольку ни у меня, ни у моих людей не было ни белья, ни одежды, а четыре сотни экю, вырученные от продажи сардин, я почти без остатка роздал слугам Ватвиля, я просил дона Кристобаля ссудить мне под расписку четыре сотни пистолей, которые позднее ему возвратил.
Окрепнув немного, я выехал из Сан-Себастьяна по Валенсианской дороге, рассчитывая добраться до Винароса, куда дон Хуан Австрийский, пребывавший в Барселоне, должен был, по словам дона Кристобаля, прислать за мной фрегат и галеру. В носилках испанского короля, под именем маркиза де Сен-Флорана и под охраной дворецкого барона де Ватвиля, который говорил всем, что я бургундский дворянин 651 и еду служить Королю в герцогство Миланское, я пересек из конца в конец все Наваррское королевство. В Туделе, довольно большом городе, куда я прибыл, миновав Памплону, я застал народ в сильном волнении. Ночь напролет жители не тушили огней и несли караул. Взбунтовались окрестные пахари, которым запретили охоту. Они ворвались в город, учинили в нем беспорядки и даже разграбили несколько домов. При виде караула, поставленного в десять часов вечера возле постоялого двора, где я остановился, я стал беспокоиться о собственной участи, уповая, однако, на королевские носилки и погонщиков мулов, одетых в королевскую ливрею. В полночь в мою комнату вошел некий дон Мартин с длинной шпагой и большим круглым щитом в руке. Он объявил мне, что он сын хозяина здешнего подворья и пришел уведомить меня, что народ возбужден — подозревают, что я француз, явившийся подстрекнуть бунтовщиков-землепашцев; сам алькальд 652 не знает, что делать; как бы чернь, воспользовавшись удобным предлогом, не ограбила меня и не убила; даже караульные, стоящие у входа, начали роптать и волноваться.
Я просил дона Мартина как бы невзначай показать караульным королевские носилки, разрешить погонщикам поговорить с караульными и устроить так, чтобы стражники могли побеседовать с доном Педро, дворецким барона де Ватвиля. Тот как раз в эту минуту вошел в мою комнату, чтобы сказать мне, что это endemoniados (одержимые бесом (исп.).), они не внемлют никаким уговорам и грозились прикончить его самого. Всю ночь мы слушали вместо серенад нестройный хор голосов, певших или, лучше сказать, горланивших песни против французов. Утром я почел за благо хладнокровным поведением показать этим людям, что мы не считаем себя французами, и хотел выйти послушать мессу. Но на пороге я наткнулся на часового, который весьма грубо заставил меня вернуться в дом, приставив дуло пистолета к моему виску и объявив, что алькальд приказал ему именем короля не выпускать меня на улицу. Я послал к алькальду дона Мартина, [591] чтобы тот объяснил ему, кто я такой, с ним пошел и дон Педро. В это время алькальд сам явился ко мне; он положил свой жезл у моего порога, приблизясь ко мне, преклонил колено, поцеловал край моего камзола, но при этом объявил, что не может выпустить меня на улицу, пока не получит на сей счет повеления вице-короля 653 Наваррского, графа Сан-Эстебана, пребывающего в Памплоне. Дон Педро отправился туда с одним из городских служащих и вернулся, передав мне множество извинений. Для охраны мне предоставили пятьдесят мушкетеров верхами на ослах, которые сопроводили меня до Кортеса.
Я продолжал свой путь через королевство Арагонское и прибыл в его столицу Сарагосу, большой и прекрасный город. Я был несказанно удивлен, услышав, что на улицах все говорят по-французски. Французов и в самом деле здесь великое множество 654, особливо ремесленников, которые преданы Испании более, нежели местные уроженцы. В двух или трех лье от Сарагосы меня встретил посланец вице-короля Арагонского, герцога Монтелеоне, неаполитанца из рода Пиньятелли, объявивший мне от имени герцога, что тот сам выехал бы мне навстречу со всеми своими дворянами, если бы король, его государь, не уведомил его, что я воспротивился бы такой встрече и должно повиноваться моему желанию. Приветствие это, как видите, весьма учтивое, сопровождалось великим множеством любезностей, а также всевозможными развлечениями, какие предоставили мне в Сарагосе. Позвольте мне остановиться на них, чтобы рассказать вам о некоторых обстоятельствах, какие я нахожу достойными упоминания. При въезде в город со стороны Туделы виден старинный дворец мавританских королей, Алькасар, принадлежащий ныне Инквизиции. Рядом тянется аллея, в которой я приметил прогуливающегося священника. Посланец вице-короля рассказал мне, что это священник из Уэски, старинного арагонского города, — его держат в карантине, потому что три недели назад он предал земле последнего своего прихожанина, то есть последнего из двенадцати тысяч человек, умерших от чумы в его приходе 655.
Этот же дворянин показал мне все достойное внимания в Сарагосе, всюду представляя меня как маркиза де Сен-Флорана. Он, однако, не подумал о том, что, называясь маркизом, нельзя увидеть Nouestra Sennora del Pilar 656, одну из знаменитейших святынь во всей Испании. С чудотворной статуи снимают покров лишь в честь монархов и кардиналов. Маркиз де Сен-Флоран не был ни тем, ни другим, и потому, увидев, что я, в черном камзоле с воротником, оказался за оградой капеллы, огромная толпа, сбежавшаяся со всего города на звук колокола, который звонит только во время этой церемонии, вообразила, будто я английский король. В каретах съехалось, наверное, более двухсот дам, они осыпали меня любезностями, на которые я отвечал как человек, не слишком хорошо говорящий по-испански. Церковь эта сама по себе прекрасна, к тому же украшения ее и богатства огромны, а ризница полна сокровищ неисчислимых. Мне показали человека, зажигающего в этом храме лампады, которых в нем несметное множество, и рассказали, будто семь лет подряд его видели у [592] здешних дверей об одной ноге. Теперь он ходил на двух. Декан и каноники храма уверили меня, что весь город, как и они сами, видел его одноногим, и, если мне угодно, через два дня двадцать тысяч человек, и среди них не только местные жители, но и приезжие, подтвердят мне, что видели его калекой. По их словам, он вновь обрел ногу, натираясь лампадным маслом. Каждый год чудо это празднуется при огромном стечении народа; и впрямь, выехав из Сарагосы, после целого дня пути я все еще видел дороги, запруженные людьми всех состояний, которые стремились на этот праздник.
Из Арагона я вступил во владения королевства Валенсианского, которое заслуживает названия не только самой прекрасной страны, но и самого роскошного сада на земле. Гранатовые, апельсиновые, лимонные деревья тянутся там по обе стороны больших дорог. Невиданной красоты и прозрачности воды образуют здесь каналы. Поля, расцвеченные миллионами разнообразных, ласкающих взор цветов, чаруют обоняние миллионами различных ароматов. Так я добрался до Винароса, куда на другой день прибыл командующий неаполитанским галерным флотом, дон Фернандо Карильо Катральбе, чтобы встретить меня на втором из кораблей своей эскадры, великолепной нарядной галере, команда которой усилена была лучшими гребцами и солдатами с флагманской галеры, по этому случаю почти совсем обезоруженной. Дон Фернандо вручил мне письмо от дона Хуана Австрийского, самое учтивое и ласковое. Дон Хуан предлагал мне на выбор эту галеру или фрегат из Дюнкерка, который стоял здесь же и на борту которого находилось тридцать шесть пушек. На фрегате в такое время года легче было миновать Лионский залив — ведь шел уже октябрь 657. Я, однако, избрал галеру, и, как вы увидите, напрасно.
Четверть часа спустя после дона Фернандо Карильо в Винарос прибыл рыцарь ордена Святого Иакова 658 дон Кристобаль де Кардона, объявивший, что вице-король Валенсии, герцог Монтальто, послал его, желая услужить мне всем, что в его власти; зная, мол, что я отверг в Сан-Себастьяне дары Его Католического Величества, он не смеет уговаривать меня принять то, что привез мне pagador (Здесь: казначей (исп.).) галер; но, зная при этом, что поспешный мой отъезд помешал мне взять с собой много денег, а я щедр и, наверное, не прочь угостить гребцов, он надеется, что я не откажусь принять маленькое подношение. Подношение это составили шесть громадных ящиков, наполненных всевозможными валенсианскими сластями, двенадцать дюжин пар восхитительных перчаток испанской кожи и пропитанный благовониями кошелек, в котором оказалось две тысячи золотых монет индийской чеканки 659, стоимость которых равна двум тысячам двумстам или даже тремстам пистолей. Я не чинясь принял подарок, ответив, что, поскольку я не в силах послужить Его Католическому Величеству, я во всех отношениях нарушил бы свой долг, если бы принял столь значительные суммы, какие он оказал мне милость доставить в [593] Сан-Себастьян и предложить в Винаросе; но я оказал бы непочтение столь великому монарху, если бы отверг последний подарок, которым он соблаговолил меня удостоить. Словом, я принял подарок, но перед отплытием отдал сласти капитану галеры, перчатки — дону Фернандо, а золото — дону Педро для передачи г-ну де Ватвилю, в письме напомнив барону о том, как он не раз говорил мне, что не знает, где взять денег, чтобы довести до конца требующую больших расходов постройку флагмана для похода в Вест-Индию (корабль стоял на верфи в Сан-Себастьяне): вот я, мол, и посылаю ему немного золота для уврачевания его головной боли (так он называл заботы, снедавшие его из-за постройки этого судна). Поведя себя таким образом, я, пожалуй, хватил через край. Я поступил правильно, отдав яства капитану; оставил ли я перчатки себе или подарил их дону Фернандо, значения не имело; но две тысячи с лишком пистолей отдавать не следовало. Испанцы никогда мне этого не простили и всегда приписывали ненависти к их народу то, что на самом деле было лишь следствием зарока — ни от кого не брать денег, который я нерушимо исполнял.
Я поднялся на корабль с началом второй ночной вахты во время бури, которая, впрочем, не слишком нам докучала, потому что шли мы с попутным ветром. Мы делали пятнадцать узлов в час и наутро еще затемно прибыли на Мальорку. Поскольку в Арагоне свирепствовала чума, прибывшим с побережья Испании возбранялись сношения с Мальоркой. Начались долгие переговоры о том, чтобы нам позволили сойти на берег, чему весьма решительно воспротивились городские власти. Здешний вице-король, куда менее полновластный, нежели правители других испанских владений, имея повеление своего монарха оказать мне всяческое гостеприимство, добился все же для меня и моих людей дозволения посетить город, однако без права остаться в нем на ночлег. Не правда ли, весьма нелепое условие, ибо занести в город заразу можно и не ночуя в нем. После обеда я заметил это одному мальоркскому дворянину, ответившему мне словами, которые я запомнил, ибо они могут быть применены ко многим жизненным случаям: «Мы не боимся, что вы принесете с собой заразу, ибо нам хорошо известно, что вы не были в Уэске, но, поскольку вы проезжали неподалеку от нее, мы хотим на вашем примере показать, как мы намерены поступать с другими в подобных случаях, и, не причинив беспокойства вам, обеспечить в будущем покой самим себе». По-испански это звучит более выразительно и притом более учтиво, нежели по-французски.
Вице-король, арагонский граф, имени которого я не помню, явился за мною на мол в сопровождении ста или даже ста двадцати карет, полных испанской знати, да притом еще самой родовитой. Он отвез меня слушать мессу в Сео (так в этой стране зовутся соборы), где я увидел тридцать или сорок знатных дам, одна красивее другой, и что самое примечательное — на всем острове вы не встретите уродливой женщины, во всяком случае, они там очень редки. Красота обитательниц Мальорки чаще всего необыкновенно изысканна, ланиты их — цвета розы и лилеи. Таковы же и [594] женщины из простонародья, которых встретишь на улице; они причесываются на особый лад, весьма изящно. Вице-король дал в мою честь великолепный обед в роскошном шатре из золотой парчи, который он повелел раскинуть на берегу. Потом он пригласил меня послушать пение в женском монастыре, где монахини могли поспорить красотой с городскими дамами. Отделенные от нас решеткой, они славили своего святого в песнопениях, которых мелодия и слова были сладострастнее песенок Ламбера. Вечером мы совершили прогулку в окрестностях города, прекраснейших в мире и похожих на сады королевства Валенсия. Потом мы возвратились к вице-королеве, безобразной как смертный грех, — сверкая драгоценностями, она восседала под балдахином в окружении шестидесяти своих дам, избранных среди первых красавиц города, которые рядом с ней казались еще прекраснее. Потом меня проводили на галеру, освещая мне путь пятьюдесятью факелами из белого воска, под гром всей береговой артиллерии и под звуки бесчисленных гобоев и труб. Таким развлечениям я предавался три дня, которые буря принудила меня провести на Мальорке.
Я отплыл с острова 4 октября при свежем попутном ветре; проделав за полсуток пятьдесят больших лье, я еще до наступления темноты благополучно прибыл в порт Маон, самый прекрасный порт на Средиземном море. Вход в гавань очень узок: в нем навряд ли разойдутся две галеры. Но потом гавань вдруг расширяется, образуя продолговатый водоем — половину большого лье в поперечнике и не меньше лье в длину. Высокие горы, окружающие гавань со всех сторон, являют глазу спектакль, о котором можно сказать без преувеличения: разнообразие и мощь покрывающих склоны деревьев и ручьи, в чудесном обилии по ним стекающие, образуют тысячи картин, поражающих воображение зрителя, более нежели картины оперы 660. Эти же горы, деревья и скалы защищают порт от всех ветров, так что даже во время самых жестоких бурь вода в нем спокойна как в водоеме фонтана и прозрачна как зеркало. Глубина ее всюду одинакова, и индийские галионы бросают здесь якорь в четырех шагах от берега. Наконец, чтобы увенчать все эти совершенства, порт расположился на острове Минорка, который поставляет мореплавателям мясо и другие необходимые им съестные припасы в количестве, большем даже, нежели Мальорка гранаты, апельсины и лимоны.
После того как мы вошли в порт, погода заметно испортилась, и мы принуждены были задержаться здесь на четыре дня. Мы четыре раза пытались выйти в море, но ветер каждый раз возвращал нас вспять. Двадцатичетырехлетний дон Фернандо Карильо, человек благородного происхождения, весьма учтивый и любезный, старался предоставить мне все развлечения, какие только можно найти в этом прекрасном краю. Здесь превосходная охота на всевозможную дичь и в изобилии ловится рыба. Вот способ ловли, которым, насколько мне известно, пользуются лишь в этом порту. Дон Фернандо взял сто турок из числа гребцов, построил их в ряд и дал им в руки канат необыкновенной толщины; четырем из этих рабов он приказал нырнуть, [595] чтобы обвязать канатом огромный камень, а потом вместе с другими их товарищами вытянуть его на сушу. Это им удалось ценой неслыханных усилий; не меньшего труда стоило им раздробить камень ударами молотка. Внутри они нашли семь или восемь раковин, величиной уступающих устрицам, но несравненно более вкусных. Отварили раковины в их собственном соку — это отменное лакомство 661.
Поскольку буря утихла, мы подняли паруса, чтобы выйти в Лионский залив, здесь начинающийся. Он имеет сто лье в длину и сорок в ширину и чрезвычайно опасен как потому, что он, по рассказам, временами вздымает и перекатывает горы песка, так и потому, что с подветренной стороны не имеет порта. Берберский берег, окаймляющий его с юга, неприступен для судов, берег Лангедокский, образующий другую его границу, весьма для них неудобен; словом, плавать по этому заливу на галере отнюдь не приятно в осеннюю пору, а осень была уже в разгаре, ибо приближался праздник Всех Святых, когда в море начинает бушевать шквальный ветер. Дон Фернандо Карильо, один из самых бесстрашных людей в Испании, признался мне, что в этом случае небольшой фрегат надежней самой сильной галеры. Но вышло так, что, будь у нас даже всего лишь крошечная фелука, мы и на ней чувствовали бы себя не хуже, чем на мощном фрегате. Мы прошли залив за тридцать шесть часов при великолепной безоблачной погоде и при ветре, при котором, хотя он подгонял нас, свечи в кормовой каюте почти не нуждались в стеклянных колпаках, какими их обычно накрывают. Так мы вошли в пролив между Корсикой и Сардинией. Дон Фернандо Карильо, увидев облака, заставившие его опасаться перемены погоды, предложил мне бросить якорь в Порто-Конде — покинутом жителями порту в Сардинии; я согласился. Но опасения его рассеялись вместе с облаками, и, не желая терять времени, он переменил решение, к большому счастью для меня, ибо в Порто-Конде бросил якорь герцог де Гиз, направлявшийся к французскому флоту в Неаполь с шестью галерами 662. Дон Фернандо Карильо, узнав об этом два дня спустя, сказал мне, что эти шесть галер были бы ему нипочем, ибо собственная его галера с четырьмя с половиною сотнями гребцов одолела бы их в два счета, однако узнику, бежавшему из тюрьмы, лучше не ввязываться в подобные дела. С крепости Сан-Бонифачо, находящейся на Корсике и принадлежащей Генуе, завидя нас, дали четыре пушечных залпа, и, поскольку мы проходили слишком далеко от нее, чтобы гарнизон мог нас приветствовать, мы посчитали, что нам подают какой-то сигнал; и верно — нас предупреждали о том, что в Порто-Конде враги.
Мы этого не поняли и вообразили, будто нас уведомляют о том, что небольшой фрегат, который маячит впереди у выхода из пролива, принадлежит туркам, как это можно было предположить по его очертаниям. Дону Фернандо пришла фантазия напасть на него, и он просил моего позволения потешить меня битвой, которая закончится в четверть часа. Он приказал идти вдогонку за фрегатом, который, распустив все паруса, казалось, и впрямь обратился в бегство. Но наш рулевой, устремивший все [596] свое внимание на один лишь этот фрегат, не заметил мели, которая, хотя и не выступает из воды, известна настолько, что нанесена даже на морские карты. И галера села на мель. Нет в море опасности более страшной; все завопили: Misericordia! (Господи, помилуй! (исп.)). Гребцы вскочили, пытаясь освободиться от цепей и спастись вплавь. Дон Фернандо Карильо, игравший в пикет с Жоли в каюте на корме, бросив мне первую подвернувшуюся под руку шпагу, крикнул: «Шпагу наголо!» — и сам обнажил свою, раздавая ею удары направо и налево. Все офицеры и солдаты последовали его примеру, опасаясь, как бы гребцы, среди которых было много турков, столкнув галеру с мели, не завладели ею, как уже не раз случалось в подобных обстоятельствах. Когда все расселись по местам, дон Карильо сказал мне с невозмутимой твердостью: «Мне приказано, сударь, позаботиться о вашей безопасности — это первый мой долг. О нем мне следует подумать прежде всего. Потом я прикажу выяснить, не дала ли галера течи». Объявив это, он приказал четырем рабам взять меня на руки и перенести в фелуку. Туда же он усадил тридцать испанских мушкетеров, распорядившись доставить меня на видневшийся в пятидесяти шагах от мели небольшой каменистый островок, где едва могли разместиться четыре или пять человек. Мушкетерам пришлось стоять по пояс в воде — я сжалился над ними и, убедившись, что галера цела и невредима, приказал им вернуться, но они возразили мне, что живущие на берегу корсиканцы, увидев, что у меня нет надежной охраны, ограбят меня и убьют. Варвары эти почитают всех потерпевших кораблекрушение своей добычей.
Галера чудом оказалась цела. И все же более двух часов ушло на то, чтобы снять ее с мели. За мной прислали фелуку, и я вновь поднялся на борт. Выходя из пролива, мы опять заметили фрегат, который, видя, что галера его более не преследует, продолжал свой путь. Мы бросились за ним — он стал уходить. Нагнав его менее чем за два часа, мы увидели, что фрегат и в самом деле турецкий, однако он попал в руки генуэзцам, которые отбили его у турок и вооружили. Признаться, я был очень рад, что приключение на этом закончилось. Битва вовсе мне не улыбалась; она была не опасна, но любая полученная мной в ней царапина поставила бы меня в смешное положение. Дон Фернандо Карильо, человек молодой и большой храбрец, предложил устроить баталию, и у меня недостало духу ему отказать, хотя я понимал, как это неосторожно. Но поскольку погода начала портиться, решено было зайти в Порто-Веккьо — заброшенный порт на острове Корсика. Трубач, посланный туда комендантом находившегося неподалеку генуэзского форта, предупредил нас, что герцог де Гиз с шестью французскими галерами находится в Порто-Конде — судя по всему, он нас заметил и может нынче же ночью напасть на нас, пока мы стоим на якоре.
Мы решили тотчас же выйти в море, хотя надвигалась сильная буря и покидать Порто-Веккьо в темноте было довольно опасно, потому что при [597] самом выходе из порта у подводной скалы образуется весьма коварное течение. С восходом луны ветер свежел, и наконец разыгралась такая буря, подобной которой, быть может, не бывало на море. Королевский лоцман неаполитанского галерного флота, находившийся на нашем судне и проведший в море уже полвека, сказал, что ничего похожего ему не приходилось видеть. Все молились, все исповедовались, один лишь дон Фернандо, который на суше причащался каждый день и вообще отличался ангельским благочестием, один лишь он, говорю я, не торопился пасть на колени перед священниками. Он не мешал каяться другим, но сам воздерживался от покаяния. «Боюсь, — шепнул он мне на ухо, — что исповеди эти, исторгнутые единственно страхом, ничего не стоят». Он все время оставался на своем посту, отдавая приказания с поразительным хладнокровием, и, помню, обращаясь к ветеранам-пехотинцам неаполитанского полка, которые немного растерялись, учтиво и ласково подбадривал их, величая их неизменно sennores soldados de Carlos Quinto (сеньоры солдаты Карла Пятого (исп.).) б63.
Капитан галеры, по имени Виллануэва, в минуту самой большой опасности приказал принести себе кружевные манжеты и красную перевязь, объявив, что истинный испанец умирает с эмблемой своего короля. Он уселся в глубокое кресло и пнул ногой в зубы беднягу-неаполитанца, который, не в силах удержаться на ногах, полз по палубе на четвереньках, крича: «Sennor don Fernando, par l'amor de Dios, confession!» (Сеньор дон Фернандо, ради Бога, исповедь! (исп.)). Ударив беднягу, Виллануэва воскликнул: «Ennemigo de Dios, pides confession!» (Ах ты, вражий сын. И ты еще смеешь просить об исповеди! (исп.)). Когда я стал убеждать капитана, что он прибегнул не к самому лучшему доводу, он возразил мне, что este veilaco (этот трус (исп.).) бесчестит всю галеру. Вы не можете представить себе весь ужас большой бури, но вы не можете также вообразить себе весь ее комизм. Один сицилийский монах ордена обсервантов 664, устроившись у грот-мачты, твердил, что ему явился Святой Франциск и уверил, что мы не погибнем. Вздумай я описывать вам все страхи и нелепости, какие приходится наблюдать в подобных случаях, я никогда бы не кончил.
Смертельная опасность длилась всего семь часов, после чего мы ненадолго укрылись от непогоды возле острова Пьяноса. Буря улеглась, и мы добрались до Порто-Лонгоне. Здесь мы провели праздник Всех Святых и День поминовения, потому что противный ветер помешал нам выйти в море. Испанский губернатор принял меня со всею возможной учтивостью и, поскольку погода оставалась плохой, посоветовал мне посмотреть Порто-Ферраре, находящийся, как и Порто-Лонгоне, на острове Эльба. Один порт от другого отделяют всего пять сухопутных миль, и я направился туда верхом.
Я только что говорил вам, что никакие сельские сцены, показанные в Опере, не могут соперничать красотой с видом порта Маон. Теперь я могу [598] сказать с равной справедливостью, что самые пышные представления, виденные вами в этом театре, не могут соперничать величием со зрелищем, какое являет глазам крепость Порто-Ферраре. Надобно быть военным, чтобы предложить вам ее описание, я удовольствуюсь тем, что скажу: мощь ее превосходит ее величие. Это единственная в мире неприступная крепость, и маршал де Ла Мейере должен был это признать. Во времена Регентства, овладев Порто-Лонгоне 665, он явился осмотреть Порто-Ферраре и, будучи человеком пылким, объявил коменданту крепости, командору Грифони, наместнику Великого герцога, что бастионы хороши, однако, если Король, его повелитель, прикажет ему взять их приступом, он через полтора месяца доложит Его Величеству о выполнении приказа. «Ваше превосходительство назначили слишком долгий срок, — ответил Грифони. — Великий герцог столь предан Королю, что для этого не понадобилось бы и минуты». Маршал устыдился своей горячности или, лучше сказать, грубости и, чтобы загладить ее, сказал: «Вы учтивый человек, господин командор, а я болван. Я должен признать, что крепость ваша неприступна». Маршал рассказал мне эту историю в Нанте, а Грифони подтвердил мне ее в Порто-Ферраре, где он по-прежнему был комендантом, когда я навестил этот форт.
Покинув с попутным ветром Порто-Лонгоне, мы высадились на берег в Пьомбино 666 — владении княжества Тосканского. Здесь я покинул галеру, раздав на прощанье офицерам, солдатам и гребцам все оставшиеся у меня деньги, не исключая и золотой цепи, которую испанский король подарил Буагерену. Я выкупил ее у него и перепродал фактору 667 принца Лудовизио, владетеля Пьомбино. Себе я оставил только девять пистолей, надеясь добраться с ними до Флоренции.
Должно сказать во имя истины, что не было на свете людей, более достойных вознаграждения, нежели экипаж галеры. Деликатность, подобную той, с какой они держались в отношении меня, едва ли можно встретить где-нибудь еще. Их было более шестисот человек, и все до одного знали, кто я такой, но ни один ни разу ничем не показал этого ни мне, ни кому другому. Признательность их равнялась их деликатности. То, как я вознаградил их благородство, растрогало этих людей настолько, что все они плакали, прощаясь со мной, когда я высадился в Пьомбино.
На этом я заканчиваю третий том и вторую часть моей Истории, ибо именно тогда я обрел наконец свободу, на пути к которой до этой минуты меня ждало множество испытаний. Теперь я приступлю к завершающим страницам обещанного вам отчета о моей жизни, которые составят третью, и последнюю, его часть.
(пер. Ю. Я. Яхниной)
Текст воспроизведен по изданию: Кардинал де Рец. Мемуары. М. Наука. 1997
© сетевая версия - Тhietmar. 2006
© OCR - Засорин А. И. 2006
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Наука. 1997