ЖАН ФРАНСУА ПОЛЬ ДЕ ГОНДИ, КАРДИНАЛ ДЕ РЕЦ
МЕМУАРЫ
MEMOIRES
Первая часть
Сударыня 1, как ни мало у меня охоты представить вам историю моей жизни 2, изобилующую разнообразными приключениями, я повинуюсь, однако, вашему приказанию, пусть даже это и повредит моей репутации. Прихоть судьбы определила мне совершить немало ошибок, и, пожалуй, было бы осмотрительней не приподнимать завесы, какою они отчасти сокрыты. И все же я поведаю вам чистосердечно и без уверток малейшие подробности моей жизни с той минуты, как я себя помню, и не утаю от вас ни единого поступка, когда-либо мною совершенного.
Смиренно молю вас не удивляться тому, что рассказ мой столь мало искусен и, напротив, столь беспорядочен 3 — если, излагая различные части, его составляющие, я и прерву иной раз нить своего повествования, я неизменно буду верен той искренности, какой требует мое к вам почтение. Я ставлю свое имя на этом труде, чтобы лишний раз взять на себя обязанность ни в чем не погрешить против правды, не приуменьшая ее и не преувеличивая 4. Ложное тщеславие и ложная скромность — вот два подводных рифа, которых редко случается избегнуть тем, кто берется описывать историю собственной жизни. В минувшем веке это счастливо удалось президенту де Ту 5, в древности их благополучно миновал Цезарь 6. Я надеюсь, вы поверите мне, что я не стал бы сопрягать эти великие имена со своим собственным, не будь чистосердечие той добродетелью, в которой позволительно и даже похвально желать состязаться с великими 7.
Я веду свое происхождение от старинного итальянского рода, прославленного во Франции 8. В день моего рождения 9 в маленькой речке, протекающей во владениях Монмирай в Бри, где моя мать произвела меня на свет, выловили громадную белугу. Я не столь высокого о себе мнения, чтобы почитать себя достойным предзнаменования, и не стал бы упоминать это обстоятельство, если бы в пасквилях, сочиненных впоследствии против меня, о нем не говорилось как о предвещанье смуты, зачинщиком которой меня пытались объявить, а стало быть, мое умолчание могло бы показаться преднамеренным... 10
Я доверился Аттиши, брату графини де Мор, и просил его воспользоваться моими услугами в первом же случае, когда ему приведется [8] обнажить шпагу. Он обнажал ее часто, и мне не пришлось ждать долго. Он просил меня передать его вызов Мельбевилю, гвардейскому полковнику-знаменщику, который пригласил секундантом Бассомпьера, того, что окончил свои дни заместителем главнокомандующего императорской армией, покрытый воинской славой. Мы дрались на шпагах и пистолетах позади монастыря Миноритов в Венсеннском лесу. Я ранил Бассомпьера ударом шпаги в бедро и выстрелом в руку. Он, однако, будучи старше годами и сильнее меня, выпадом с левой ноги выбил оружие у меня из рук. Потом мы разняли наших друзей, которые оба были тяжело ранены. Поединок этот наделал много шума, но не произвел действия, на которое я рассчитывал. Генеральный прокурор 11 начал было расследование, но приостановил его по ходатайству наших родных; таким образом я остался при моей сутане и одной дуэли...
Мать ее дозналась об этом, она уведомила моего отца, и меня без долгих разговоров отправили в Париж. Разлученный с ней, я надеялся найти утешение у г-жи Дю Шатле, но она, состоя в любовной связи с графом д'Аркуром, видела во мне мальчишку и как над мальчишкой откровенно посмеялась надо мной в присутствии графа д'Аркура. Я не простил этого графу и бросил ему вызов в театре. На. другое утро мы бились за предместьем Сен-Марсель. Нанеся мне удар шпагой, которая, впрочем, только оцарапала мне грудь, он стал меня теснить; потом поверг меня на землю и без сомнения одержал бы надо мной верх, если бы во время нашей схватки не выронил шпагу. Я собирался поразить его в спину, но он был много сильнее и старше и, навалившись на меня, так сдавил мои руки, что я не мог исполнить свое намерение. В таком положении мы оставались некоторое время, не в силах одолеть друг друга. «Встанем, — наконец сказал он мне, — нам не пристало вступать врукопашную. Вы славный малый, я питаю к вам уважение и готов признать, что не давал вам повода искать со мной ссоры». Мы уговорились рассказать о поединке маркизу де Буази, племяннику графа и моему другу, но скрыть его от других, чтобы не повредить г-же Дю Шатле. Меня это вовсе не прельщало, но человеку порядочному, как было отказаться? Об этой истории толковали немного, да и то лишь по нескромности Нуармутье, который, узнав о ней от маркиза де Буази, разгласил ее в свете; но и это не повлекло за собой преследования, и я остался при своей сутане и двух дуэлях.
Позвольте мне, прошу вас, сделать тут небольшое отступление о природе ума человеческого. Вряд ли можно было найти в мире сердце более великодушное, нежели у моего отца, — я решаюсь назвать его твердынею добродетели. И однако же, несмотря на описанные дуэли и любовные похождения, он по-прежнему делал все, чтобы посвятить Церкви душу, наверное, менее всех на свете пригодную для служения Богу: особенная привязанность к старшему сыну и надежды на архиепископство Парижское, принадлежавшее членам нашей семьи 12, толкали его к этому. Сам он этого не чувствовал и не сознавал, я готов даже поклясться, что и он [9] поклялся бы от чистого сердца, будто единственным его побуждением в этом случае была боязнь опасностей, какими грозила моей душе военная стезя; вот сколь справедливо утверждение, что заблуждаться более всего свойственно как раз благочестию. Разнообразные ошибки проникают под его покров и прячутся под ним; оно оправдывает всевозможные химеры, и самые добрые намерения не способны стать на его стезе порукою безгрешности. Словом, несмотря на все, что я вам поведал, я оставался особой духовного звания; впрочем, это продолжалось бы недолго, не случись происшествия, о котором я вам сейчас расскажу.
Старший в нашем роду, герцог де Рец 13, в эту пору, по приказанию Короля, расторг заключенное несколькими годами ранее соглашение о брачном союзе между герцогом де Меркёром и его дочерью. Вслед за этим он без промедления явился к моему отцу и весьма обрадовал его нежданной вестью о том, что намерен выдать дочь за своего двоюродного брата, чтобы таким образом объединить наш род. Мне было известно, что у невесты есть сестра, владеющая восемьюдесятью тысячами ливров дохода, и я тотчас подумал о возможности двойного союза. Зная все обстоятельства, я не мог надеяться, что девицу посватают за меня, и решил сам устроить свою судьбу. Угадав, что отец, который, быть может, предчувствовал дальнейшие события, не имеет намерения везти меня на свадебные торжества, я сделал вид, будто смирился с уготованным мне поприщем. Я прикинулся, будто уразумел наконец справедливость постоянных на сей счет увещаний родных, и так исправно играл свою роль 14, что все вообразили, будто я совершенно переменился. Отец решил взять меня в Бретань с тем большей легкостью, что я не выразил к тому ни малейшей охоты. Мы застали мадемуазель де Рец в Анжу, в замке Бопрео. На старшую я смотрел только как на сестру, но в мадемуазель де Сепо — так звали младшую — сразу увидел свою возлюбленную. Она показалась мне красавицей: ослепительная кожа, вся — розы и лилеи, восхитительные глаза, прелестный рот, в сложении изъян, впрочем не столь уж заметный и весьма основательно прикрытый видами на восемьдесят тысяч франков доходу, надеждами на герцогство Бопрео и множеством воздушных замков, которые, однако, я строил на земном основании 15.
Вначале я весьма искусно скрывал свою игру, изображая пастыря и святошу во все время путешествия и продолжая вести себя так же по прибытии на место. Однако в присутствии красавицы я вздыхал, — от нее это не укрылось, потом заговорил — она меня выслушала, хотя и с видом довольно суровым. Заметив, что она питает глубокую привязанность к старой служанке, сестре одного из монахов моего аббатства Бюзе, я приложил все старания, чтобы расположить эту особу в свою пользу, в чем и преуспел с помощью сотни пистолей и весьма щедрых посулов на будущее. Она стала внушать хозяйке, будто ту хотят постричь в монахини, я же со своей стороны говорил ей, что и меня прочат в монахи. Мадемуазель де Сепо жестоко ненавидела свою сестру, которой отец отдавал [10] явное предпочтение, я по тем же причинам не слишком жаловал своего брата. Сходство наших судеб во многом содействовало нашему сближению. Уверившись во взаимности, я решил увезти ее в Голландию. Это и в самом деле было проще простого, поскольку Машкуль 16, куда мы приехали из Бопрео, находился всего лишь в полулье от моря. Но для предприятия нужны были деньги, а я, подаривши служанке сто пистолей, истощил свою казну и сидел без гроша. Я надумал пополнить ее, объявив отцу, что, поскольку доходы от моих аббатств поступают исправно 17 в строгом соответствии с законами, мне по совести следовало бы вступить в управление ими. Желание мое не понравилось отцу, но у него не было причин мне отказать, потому что, во-первых, так было положено, а во-вторых, это отчасти подтверждало, что я желаю, по крайней мере, удержать свои бенефиции, поскольку намерен взять на себя попечение о них.
На другой же день я отправился в аббатство Бюзе, расположенное всего в пяти лье от Машкуля, чтобы сдать его в аренду. Я договорился об этом с купцом из Нанта по имени Жюкатьер, который, воспользовавшись тем, что я вынужден был действовать поспешно, и уплатив мне четыре тысячи экю наличными, заключил сделку, принесшую ему целое состояние. А я чувствовал себя так, словно мне досталось четыре миллиона. Я уже нанял было голландское грузовое судно, которых всегда много на рейде у берегов Реца 18, когда случилось происшествие, разрушившее все мои замыслы.
У мадемуазель де Рец (после замужества сестры она стала зваться этим именем) были прекраснейшие в мире глаза; особенную красоту придавало им томное выражение: я не встречал других глаз, которым нега сообщала бы такое очарование. Однажды, будучи в гостях у дамы, которая жила по соседству в одном лье от Машкуля и пригласила нас к обеду, мы поглядели друг на друга в зеркало, висевшее в алькове, и возлюбленная моя изобразила в своем взгляде все, что есть самого нежного, пылкого и трогательного в присущей итальянцам morbidezza 19. На беду, она не подумала, что против зеркала сидел Паллюо, будущий маршал Клерамбо. Он все заметил и, горячо преданный г-же де Рец, с которой был весьма дружен до ее замужества, не замедлил подробно сообщить ей об увиденном, а увиденное им, как он сам уверял меня впоследствии, могло быть только отражением.
Госпожа де Рец, смертельно ненавидевшая сестру, в тот же вечер уведомила обо всем своего отца, а тот не замедлил известить моего. На другой день прибыла почта из Парижа; отец сделал вид, будто важные известия призывают его домой, с дамами попрощались наскоро и при всех. Ночь мы с отцом провели в Нанте. Вам нетрудно представить себе мое удивление и досаду. Я не знал, чему приписать столь поспешный отъезд, я не мог упрекнуть себя ни в малейшей оплошности и далек был от мысли, что Паллюо мог что-то увидеть. Кое-что отчасти прояснилось для меня в Орлеане, где отец, опасаясь, как бы я не сбежал, на что я тщетно несколько раз покушался, едва мы добрались до Тура, завладел [11] шкатулкой, где я держал все свои деньги. Я понял, что меня разоблачили, и вернулся в Париж в отчаянии, какое вы легко можете вообразить.
Я обратился за помощью к Экилли, который приходился маркизу де Вассе дядей, а мне двоюродным братом и которого смею назвать благороднейшим человеком своего века. Он был двадцатью годами старше меня, что не мешало ему питать ко мне сердечную приязнь. Еще до моего отъезда я сообщил ему о своем намерении похитить мадемуазель де Рец, и он решительно его одобрил, не только потому, что считал этот брак весьма для меня выгодным, но также из убеждения, что двойной союз необходим для укрепления нашего рода. События, приведшие к тому, что имя наше перешло ныне к чужой семье 20, показывают, насколько он был прав. Экилли снова пообещал всеми силами помочь мне в моем предприятии. Он ссудил меня тысячью двумястами экю — всею своею наличностью. Три тысячи экю я взял в долг у президента Барийона. Экилли вытребовал из Прованса капитана своей галеры, человека храброго и сметливого. Я открылся в своем замысле графине де Со, ставшей впоследствии герцогиней де Ледигьер...
Это имя вынуждает меня прервать нить моего повествования — вы поймете сейчас, по какой причине.
Из-за сущей безделицы я затеял ссору с Праленом, мы дрались в Булонском лесу, с неописанным трудом избавившись от тех, кто вознамерился нас арестовать. Прален сильно поранил меня шпагой в шею, я с не меньшей силой поразил его в руку. Конюший моего брата, Мейанкур, бывший у меня секундантом, раненный в нижнюю часть живота и обезоруженный, и секундант Пралена, шевалье Дю Плесси, положили конец поединку. Я старался как мог придать огласку дуэли, даже заранее приготовил свидетелей, но против судьбы не пойдешь, никто не подумал даже их допросить...
«Неужели вы не понимаете, — сказал он мне, — что привязанность к девице какого сорта повредит вам, как вашему дяде, архиепископу Парижскому, повредил не столько его распутный нрав, сколько низменные его пристрастия? Духовные особы, подобно женщинам, могут сохранить честь в любовных связях лишь в том случае, если избирают достойный предмет. А в чем состоят достоинства мадемуазель де Рош, если не считать ее красоты? И довольно ли этого оправдания для аббата, могущего притязать на архиепископство Парижское? Если вы, как я полагаю, решитесь взяться за шпагу, понимаете ли вы, какой опасности подвергаетесь? Можете ли вы отвечать за себя, имея дело с девицей, столь красивой и блистательной? Через полтора месяца она уже не будет ребенком, наставлять ее возьмутся старая лиса Эпинвиль и ее мать, особа, судя по всему, отнюдь не глупая. А знаете ли вы, куда способна вас завлечь такая красавица, которую к тому же еще сумеют подучить?..» 21 [12]
Кардинал де Ришельё питал глубокую ненависть к принцессе де Гемене, ибо был убежден, что она мешала его ухаживаниям за Королевой и даже приняла участие в шутке, которую сыграла с ним камер-фрейлина Королевы, г-жа Дю Фаржи, передавшая Королеве-матери Марии Медичи любовное письмо, писанное Кардиналом Королеве, ее невестке. Ненависть Кардинала дошла до того, что он даже хотел из мести принудить маршала де Брезе, своего зятя и капитана королевской гвардии, предать гласности письма г-жи де Гемене, которые найдены были в шкатулке герцога де Монморанси, захваченного при Кастельнодари 22; но маршал де Брезе то ли по благородству, то ли по независимости нрава возвратил их г-же де Гемене. Маршал был большим сумасбродом; в свое время он в известном смысле оказал Кардиналу честь, женившись на его сестре 23, и де Ришельё, опасавшийся его вспыльчивости и того, что он может наговорить Королю, который питал к нему некоторую слабость, терпел выходки де Брезе, в надежде обрести покой в лоне собственной семьи — он страстно мечтал возвеличить ее и укрепить. Но это как раз и было неподвластно всемогущему во Франции человеку, потому что маршал де Брезе так невзлюбил де Ла Мейере, в ту пору командующего артиллерией, а позднее маршала, что не переносил его присутствия. Он не мог взять в толк, чего ради кардиналу де Ришельё вздумалось приблизить к себе человека, который, правда, приходился ему двоюродным братом, но чьим вкладом в их союз было лишь низкое происхождение, всем известное, самая невзрачная наружность и весьма заурядные, по словам Брезе, дарования.
Кардинал де Ришельё не разделял этого мнения. Он по справедливости считал де Ла Мейере человеком весьма отважным; способности его в военном искусстве он ценил куда более, нежели они того заслуживали, хотя они и в самом деле были вовсе не так уж ничтожны. Наконец, он прочил его на то место, на каком впоследствии стяжал такую славу г-н де Тюренн 24.
Из рассказанного мною вы можете судить о распре в семействе кардинала де Ришельё и о том, сколь важно ему было положить ей конец. Он усердно стремился к этой цели и полагал, что вернее достигнет ее, если примирит главарей двух враждующих партий, оказав им доверие, какого не оказывал никому. Ради этого он и посвятил их обоих вместе в свои любовные похождения, которые, по правде сказать, были отнюдь не сообразны ни с величием его деяний, ни с его славою, потому что одним предметом любви его была Марион Делорм, едва ли не продажная девка, предпочитавшая ему Де Барро, а другим г-жа де Фрюж, которую ныне называют старухой и не пускают далее задних комнат. Первая приходила к нему по ночам, он сам так же по ночам навещал вторую, которая уже в ту пору за ненадобностью брошена была Бекингемом и Л'Эпьенном. Двое наперсников, заключившие между собой недолгий мир, провожали туда Кардинала, переодетого слугою; г-жа де Гемене едва не сделалась жертвою этого худого мира.
Господин де Ла Мейере, которого называли Командующим, влюбился в нее, она же осталась к нему совершенно холодна. А так как по натуре [13] своей, да еще благодаря кардинальской милости, он отличался редким самовластием, ему пришлось не по вкусу, что его не любят. Он стал роптать — к его жалобам отнеслись равнодушно; он перешел к угрозам — над ним посмеялись. Он полагал себя вправе грозить, потому что Кардинал, которому он изливал свой гнев на г-жу де Гемене, все-таки принудил наконец маршала де Брезе передать ему письма, адресованные герцогу де Монморанси, о которых я упоминал 25, и вручил их Командующему, а тот в новом приступе угроз намекнул на это г-же де Гемене. Она уже больше не смеялась над ним, но впала чуть ли не в бешенство. А потом ею овладела невообразимая меланхолия, такая, что принцессу было не узнать. Она удалилась в Купере и никого не принимала...
Решившись посвятить себя ученым занятиям, я решился также идти в них по стопам кардинала де Ришельё; хотя даже моя родня воспротивилась этому, полагая, что подобный предмет годен лишь для педантов, я исполнил свое намерение — я попытал счастья и добился успеха. Впоследствии этой стезей шли все благородные люди духовного звания. Но поскольку после кардинала де Ришельё я ступил на нее первый, мысль моя пришлась ему по душе; к тому же Командующий изо дня в день старался расположить его в мою пользу, и Кардинал два-три раза благосклонно отозвался обо мне, выразив любезное недоумение, отчего я ни разу не явился засвидетельствовать ему свою преданность; он даже приказал г-ну де Ленжанду, ставшему впоследствии епископом Маконским, чтобы тот привел меня к нему.
Таков был источник первой моей опалы; ибо вместо того, чтобы ответить на выражения благосклонности Кардинала и послушать Командующего, убеждавшего меня явиться к де Ришельё, я уклонялся от этого под весьма неубедительными предлогами. Я то сказывался больным, то уезжал в деревню, словом, сделал довольно, чтобы дать понять, что не имею намерения войти в милость к кардиналу де Ришельё 26, который был человек воистину великий, но в высшей степени наделенный слабостью придавать значение мелочам. Он доказал это отношением к моей особе; в ту пору Лозьер, которому я доверил только для прочтения историю «Заговора Джанлуиджи деи Фиески» 27, написанную мною восемнадцати лет от роду, упустил ее из рук, и Буаробер 28 отнес ее Кардиналу, а тот в присутствии маршала д'Эстре и Сеннетера объявил во всеуслышание: «Вот опасный склад ума». Сеннетер в тот же вечер пересказал эти слова моему отцу, и я намотал их на ус. Я продолжал, однако, теперь уже по собственному побуждению, вести себя так же, как прежде, когда сообразовался лишь с ненавистью, какую питала к Кардиналу г-жа де Гемене.
Успех моей диссертации в Сорбонне сообщил мне вкус к славе на этом поприще. Мне захотелось стяжать еще новые лавры, и я забрал себе в голову, что могу успешно читать проповеди. Мне советовали начать с небольших монастырей, чтобы понемногу приобрести навык. Я поступил как раз наоборот. В день Вознесения, в Троицын день и в день праздника [14] Тела Господня я проповедовал в монастырях Малых Кармелитов в присутствии Королевы и всего двора; эта смелость заслужила мне вторую похвалу от кардинала де Ришельё. Когда ему донесли, что проповеди мои хороши, он ответил: «Успех — еще не оправдание, это дерзкий молодой человек». Как видите, для моих двадцати двух лет хлопот у меня оказалось предовольно.
Граф Суассонский, который проникся ко мне горячей дружбой и которого интересам и особе я был искренне предан, покинул Париж ночью, намереваясь укрыться в Седане из опасения быть арестованным 29. В десять часов вечера он послал за мной. Он открыл мне свой замысел. Я настоятельно просил его оказать мне честь, позволив его сопровождать. Он безусловно запретил мне это, но вверил моим попечениям Ванброка, фламандца-лютниста, пользовавшегося особым его доверием. Граф просил меня его охранять, спрятать у себя в доме и позволять выходить на улицу только ночью. Я неукоснительно исполнил все приказания Графа; я устроил Ванброка в кладовой, где разве только кошка или нечистый дух могли его отыскать. Сам Ванброк, однако, вел себя не столь осторожно, поскольку убежище его открыл привратник Отеля Суассон, — я, по крайней мере, всегда подозревал, что доносчик не кто иной, как он; в одно прекрасное утро, к глубокому моему изумлению, вся моя комната наполнилась вооруженными людьми, которые разбудили меня, вышибив дверь. Вперед выступил прево Иль-де-Франса 30, который, пересыпая свою речь проклятиями, спросил меня: «Где Ванброк?» — «Я полагаю, в Седане», — ответил я. Прево стал браниться еще пуще и в поисках Ванброка перевернул на кроватях все перины. Всем моим людям он грозил пыткой, но никто из них, кроме одного, ничего не знал. О существовании кладовой пришельцы не заподозрили, да, по правде сказать, ее и невозможно было заметить, и ушли они весьма недовольные. Вы понимаете сами, что попасть в подобную историю означало для меня получить, так сказать, новый изъян в глазах двора. А вот и еще один.
В Сорбонне пришла пора присуждать степени лиценциата; приступили к распределению мест, то есть от имени всей корпорации готовились публично объявить, кто оказался лучшим в защите диссертации; объявление это сопровождается обыкновенно весьма торжественной церемонией. У меня достало тщеславия притязать на первое место, и я не собирался уступать его аббату Ла Мот-Уданкуру, ныне архиепископу Ошскому, которого я и впрямь оказался сильнее в диспуте.
Кардинал де Ришельё, удостаивавший этого аббата чести называть его своим родственником, послал в Сорбонну своего дядю, великого приора де Ла Порта, чтобы тот рекомендовал Ла Мот-Уданкура. Я повел себя в этом случае разумнее, чем можно было бы ждать от человека моего возраста; прослышав обо всем, я отправился к г-ну де Ракони, епископу Лаворскому, и попросил его передать г-ну Кардиналу: узнав, что он принимает это дело к сердцу, из почтения к нему, я немедля отказываюсь от [15] моих притязаний. Епископ Лаворский на другое же утро явился ко мне и объявил, что г-н Кардинал уверен: аббат де Ла Мот будет обязан своим первенством не моей уступке, а собственным заслугам, достойным этой награды. Слова эти привели меня в бешенство, но я лишь улыбнулся в ответ, отвесив глубокий поклон. Я продолжал упорно следовать своей цели и получил первое место большинством в восемьдесят четыре голоса 31. Кардинал де Ришельё, всегда и во всем требовавший покорности, в гневе своем дошел до ребячества: он пригрозил представителям Сорбонны, что снесет до основания капеллу, которую начал строить в университете, и снова похвалил меня с неописанной злобою.
Семья моя была напугана. Мой отец и тетка де Меньеле, действовавшие заодно, вся Сорбонна, Ванброк, граф Суассонский, мой брат, уехавший той же ночью, и г-жа де Гемене, моя пылкая преданность которой от них не укрылась, — все горячо желали удалить меня и отправить в Италию. Я уехал туда и до половины августа пробыл в Венеции, где не преминул вести себя так, что меня едва не убили. Забавы ради я приволокнулся за синьорой Вендраниной, благородной венецианкой и одной из самых хорошеньких на свете женщин. Президент де Майе, королевский посол, знавший, какой опасностью грозят в этой стране подобные приключения, посоветовал мне уехать. Я совершил путешествие по Ломбардии и в конце сентября явился в Рим. Послом в Риме был маршал д'Эстре. Он прочел мне наставления о том, какой образ жизни мне следует здесь вести, и они меня убедили: хотя я отнюдь не намеревался быть священнослужителем, я решил на всякий случай заслужить добрую славу при церковном дворе, где я мог однажды появиться в сутане.
Я исправно следовал принятому решению. Я отказался от всякого распутства и любовных приключений, одевался с величайшей скромностью, и эта моя скромность еще подчеркивалась щедростью, с какой я тратил деньги, великолепными ливреями моих слуг, богатым выездом и свитой из семи или восьми дворян, среди которых было четверо мальтийских рыцарей 32. Я принимал участие в диспутах в Доминиканском коллеже, который по части учености далеко уступает Сорбонне, а тут судьба еще постаралась меня возвысить.
Однажды я играл в мяч в Термах императора Антонина, когда князь Шемберг, имперский посол при папском дворе, послал сказать мне, чтобы я освободил для него место. Я велел передать в ответ, что нет на свете услуги, какой я не оказал бы Его Превосходительству, попроси он меня о ней учтиво; но коль скоро это приказание, я принужден объявить ему, что приказывать мне вправе лишь посол моего Государя. Поскольку князь продолжал стоять на своем и во второй раз через вооруженного слугу приказал мне покинуть зал, я приготовился к защите, но немцы, как я полагаю, более из презрения к малому числу слуг, бывших со мною, нежели по другим соображениям, отступились. Победа эта, одержанная скромным аббатом над послом, который всегда появлялся в сопровождении сотни конных мушкетеров, наделала в Риме много шуму, так много, что [16] Роз, ныне секретарь кабинета 33, который в тот день находился в зале для игры в мяч, рассказывал, будто уже в ту пору это глубоко впечатлелось в воображение покойного кардинала Мазарини, и он впоследствии не раз заговаривал с ним об этом... 34
Здоровье кардинала де Ришельё пошатнулось, и вследствие этого у меня появились известные виды на архиепископство Парижское. Граф Суассонский, который в седанском своем уединении приобрел некоторую склонность к благочестию и почувствовал угрызения, что по праву Custodi nos 35 получает более ста тысяч ливров дохода от бенефициев, написал моему отцу, что как только добьется согласия двора принять его отказ от них в мою пользу, он передаст бенефиции мне. Все эти соображения, взятые вместе, не отвратили меня полностью от намерения сбросить сутану, однако побудили его отложить. Более того, они повлияли на мое решение сбросить ее лишь при благоприятном сцеплении обстоятельств и совершив какие-нибудь славные деяния, но поскольку в ближайшем будущем я не предвидел и не ждал ни того, ни другого, я задумал отличиться на своем поприще, и отличиться во всех отношениях. Я начал с того, что удалился решительно от света, почти каждый день проводил в занятиях, встречался лишь с немногими, почти не поддерживал сношений с женщинами, исключая г-жу де Гемене...
<...> находилась 36 в алькове; но самым забавным было то, что пожалели его в нежнейшую минуту примирения. Целого тома не хватило бы, чтобы живописать подробности этой истории. Одна из самых незначительных состояла в том, что пришлось дать клятву позволить красавице, когда в комнате станет слишком светло, прикрыть глаза носовым платком. Но так как платок скрывал только лицо, он не мог помешать мне оценить прочие ее прелести, без всякого преувеличения превосходившие прелести Венеры Медицейской, которые незадолго перед тем я созерцал в Риме 37. Я привез оттуда гравюру с изображением богини, но это чудо века Александрова уступало живому чуду.
Как раз за две недели до описанного приключения к принцессе де Гемене явился дьявол и зачастил к ней, вызываемый, без всякого сомнения, заклинаниями г-на д'Андийи, который, как я полагаю, заставлял лукавого наводить страх на свою духовную дочь, ибо сам он возлюбил ее еще сильнее, нежели я, однако лишь в Боге и совершенно платонически. Я, со своей стороны, вызвал демона, который явился ей в образе более приятном и утешительном; через полтора месяца она покинула Пор-Рояль 38, куда время от времени удалялась не столько в поисках уединения, сколько ради разнообразия.
Так я управлялся с Арсеналом и Королевской площадью 39, врачуя сим сладостным сочетаньем скорбь, которую в глубине души продолжал внушать мне мой сан. Очарование это, однако, едва не разродилось бурей, которая изменила бы лицо Европы, если бы судьбе угодно было меня [17] поддержать. Кардинал де Ришельё любил насмешки, но не терпел, когда они обращались против него, а люди подобного нрава обыкновенно шутят весьма язвительно. В таком язвительном тоне он однажды в большом обществе обратился к г-же де Гемене, и все поняли, что он намекал на меня. Она была в ярости, я — тем более 40.
В эту пору г-жа де Ла Мейере, в которую я влюбился, несмотря на всю ее глупость, приглянулась Кардиналу, и настолько, что маршал заметил это до отъезда своего в армию. Он стал попрекать жену, да так, что она вначале вообразила, будто ревность в нем сильнее даже честолюбия. Она страшно боялась мужа и не любила Кардинала, который, выдав ее за своего двоюродного брата, обездолил ее семью, ею боготворимую. Немощи старили Кардинала еще более, нежели годы, и к тому же, не будучи вообще педантом, он оказался им в любви. Мне в подробностях были пересказаны все его ухаживания, которые и в самом деле были смешны; но он продолжал преследовать г-жу де Ла Мейере столь рьяно, что даже приглашал ее, и притом на длительное время, в Рюэль 41, бывший местом постоянного его пребывания; я понял, что глупенькую головку дамы может вскружить блеск оказанной ей милости, а ревность маршала вскоре отступит перед соображениями выгоды, к которой он был отнюдь не безразличен, и уступит желанию угодить двору, в котором он не знал себе равных.
Я вкушал тогда первый пламень наслаждения, который молодость легко принимает за первый пламень любви, и самолюбие мое так тешила победа, одержанная над Кардиналом на поле брани столь прекрасном, как Арсенал, что, едва я почувствовал перемену во всех членах семьи, душу мою охватила ярость. Муж соглашался и даже желал, чтобы почаще ездили в Рюэль; жена дарила меня признаниями, в искренности которых я теперь часто сомневался; наконец гнев г-жи де Гемене, о причине которого я вам рассказал, ревность, пробужденная во мне г-жой де Ла Мейере, отвращение к моему сану — все соединилось в роковую минуту и едва не произвело одно из самых великих и громких событий нашего века.
Ла Рошпо, мой двоюродный брат и близкий друг, состоял на службе при особе покойного герцога Орлеанского и пользовался чрезвычайным его доверием. Он от души ненавидел кардинала де Ришельё, ибо был сыном г-жи Дю Фаржи, которую преследовал этот министр, подвергший ее публичному поруганию 42; к тому же незадолго до этого Кардинал, все еще державший в Бастилии графа Дю Фаржи 43, отказался дать Ла Рошпо Шампанский полк, о котором хлопотал для него маршал де Ла Мейере, высоко ценивший его храбрость. Вам нетрудно представить себе, сколь часто мы с ним слагали панегирики Кардиналу, негодуя на малодушие герцога Орлеанского, который убедил Графа покинуть Францию и удалиться в Седан, дав ему слово присоединиться к нему, а сам бесславно возвратился из Блуа ко двору.
Поскольку я был преисполнен чувств, о которых вам только что поведал, а Ла Рошпо тех, что были внушены ему обстоятельствами его семьи [18] и его собственными, мы легко пришли к одной и той же мысли: воспользовавшись слабодушием Месьё 44, исполнить то, что отвага приближенных едва не заставила его совершить в Корби и о чем для большей ясности должно вам коротко рассказать.
Когда вражеская армия 45 под командованием принца Томмазо Савойского и Пикколомини вторглась в Пикардию, Король сам отправился туда, взяв брата своего главнокомандующим, а графа Суассонского его заместителем. Оба были в самых дурных отношениях с кардиналом де Ришельё, который возложил на них эти обязанности, повинуясь одной лишь необходимости и потому, что испанцы, угрожавшие самому сердцу королевства, захватили уже Корби, Ла-Капель и Ле-Катле. Едва только враги отступили в Нидерланды и Король вновь овладел Корби 46, всем стало ясно, что графа Суассонского, который внушал первому министру жестокую зависть своей доблестью, учтивостью и щедростью, был связан сердечной дружбой с Месьё, и главное — совершил тягчайшее преступление, отказавшись жениться на г-же д'Эгийон 47, постараются сгубить. Л'Эпине, Монтрезор и Ла Рошпо приложили все старания, чтобы, запугав Месьё, вселить в него решимость избавиться от Кардинала; Сент-Ибар, Варикарвиль, Бардувиль и Борегар, отец того Борегара, который состоит у меня на службе, убедили в том же графа Суассонского.
Дело было решено, но не исполнено. В Амьене Кардинал был у них в руках, но они его не тронули. Я так никогда и не дознался почему; все участники заговора об этом рассказывали, и каждый винил другого. Что произошло на самом деле, мне неизвестно. Верно лишь, что по прибытии в Париж, всеми ими овладел страх. Граф, который по общему суждению был самым твердым из амьенских заговорщиков, бежал в Седан, бывший в ту пору владением герцога Буйонского. Месьё отправился в Блуа, а герцог де Рец 48, который не участвовал в амьенском предприятии, но был горячо предан графу Суассонскому, выехал ночью из Парижа на перекладных и укрылся в Бель-Иле. Король послал в Блуа графа де Гиша, ныне маршала де Грамона, и де Шавиньи, государственного секретаря и ближайшего доверенного Кардинала. Они напугали Месьё и увезли его в Париж, где им овладел еще больший страх, ибо те из его приближенных, кто был ему предан, то есть те из состоявших у него на службе, кто не был подкуплен двором, зная его слабую струну, не преминули воздействовать на нее, чтобы он позаботился о своей, а лучше сказать, об их безопасности. Эту струну мы с Ла Рошпо и надеялись натянуть, чтобы втянуть Месьё в наш заговор. Я прибегнул к столь неправильному выражению, ибо не нашел другого, которое нагляднее изобразило бы натуру Месьё. Он замысливал все, но ни на что не решался, а если случайно решался на что-нибудь, его надо было при этом подталкивать или, лучше сказать, толкнуть со всей силой, чтобы побудить исполнить задуманное.
Ла Рошпо старался как мог, но так как, в ответ на предлагаемые им меры, Месьё все только откладывал или отговаривался невозможностью их исполнить, тот придумал способ, без сомнения рискованный, но как это [19] бывает обыкновенно в деяниях чрезвычайных, менее рискованный, нежели это казалось с первого взгляда.
Кардинал де Ришельё должен был совершить обряд крещения над Мадемуазель 49, которую, разумеется, давно уже окрестили, но еще не состоялась торжественная церемония. Для этой цели Кардинал намеревался прибыть в Тюильри 50, где находились покои Мадемуазель, и крещение должно было состояться в часовне. Ла Рошпо предложил по-прежнему неустанно убеждать Месьё в необходимости разделаться с Кардиналом, однако менее обычного входить в подробности задуманного, чтобы лучше сохранить тайну; довольствоваться в разговорах с ним общими рассуждениями, чтобы приучить его к этой мысли и иметь возможность в нужную минуту сказать ему, что от него ничего не утаили, — многократный опыт подтверждает, что услужить Месьё можно лишь таким способом, и сам герцог не однажды признавался в этом ему, Ла Рошпо; следовательно, остается лишь завербовать храбрецов, способных на решительные действия, под предлогом любовного похищения обеспечить подставы на дороге в Седан, исполнить задуманное именем Месьё и в его присутствии в часовне в самый день церемонии; Месьё одобрит содеянное от всей души, едва оно совершится, и мы тотчас увезем его на перекладных в Седан, покуда двор, где министров охватит растерянность, а Король обрадуется избавлению от своего тирана, будет думать более о том, чтобы искать в Месьё, нежели о том, чтобы его преследовать. Так выглядел план Ла Рошпо; в нем не было ничего невозможного — я почувствовал это по впечатлению, сделанному на меня близкой надеждой его исполнить и весьма отличному от того, какое рождали во мне умозрительные рассуждения об этом предмете.
Должно быть, сотни раз вместе с Ла Рошпо я осуждал бездействие Месьё и графа Суассонского в Амьене. Но едва для меня самого настала минута действовать, иначе говоря исполнить умысел, который я же и заронил в душу Ла Рошпо, меня охватило неизъяснимое чувство, сродни страху. Я принял его за угрызения совести. Не знаю, обманывался ли я, но воображение рисовало мне убийство духовной особы, Кардинала. Ла Рошпо посмеялся надо мной. «На войне вы не решитесь взять приступом город из боязни перебить спящих», — сказал он мне. Я устыдился своих колебаний и согласился на преступление, которое в моих глазах освещали великие примеры, а грозившая нам великая опасность оправдывала и возвышала. Мы приняли решение и согласились о подробностях. В тот же вечер я заручился поддержкой Ланнуа, который известен вам ныне при дворе под именем маркиза де Пьенна. Ла Рошпо привлек к делу Ла Фретта, маркиза де Буази, Л'Эстурвиля, преданность которых Месьё и ненависть к Кардиналу были ему известны. Мы сделали все приготовления. Успех был верный, хотя опасность нам грозила великая; впрочем, мы вправе были надеяться ее избегнуть, потому что гвардейцы Месьё, находившиеся во внутренних покоях, без сомнения, поддержали бы нас против гвардейцев Кардинала, которые должны были оставаться у дверей. [20]
Но судьба, более могущественная, нежели телохранители, уберегла Кардинала от опасности. Он захворал, — не то он сам, не то Мадемуазель, теперь я уже в точности не помню. Церемония была отложена 51, удобного случая больше не представилось. Месьё вернулся в Блуа, а маркиз де Буази объявил нам, что никогда нас не выдаст, но отныне не станет с нами соумышлять, потому что Кардинал удостоил его не знаю уж какой милости.
Признаюсь вам, предприятие это, которое, если бы оно удалось, покрыло бы нас славой, никогда не было мне по душе. Оно не пробуждало во мне таких угрызений совести, как два прегрешения против морали, о которых я рассказал вам выше, и, однако, я от всего сердца желал бы никогда в нем не участвовать. В Древнем Риме оно заслужило бы почести, но не за то почитаю я Древний Рим 52.
Участие в заговоре часто бывает безрассудством, но оно как ничто другое способно нас потом образумить, по крайней мере на известное время: поскольку в подобных предприятиях опасность продолжается долго спустя, мы остаемся до некоторых пор осторожными и сдержанными.
Граф Ла Рошпо, видя, что наш заговор не удался, на семь или восемь месяцев удалился к себе в Коммерси 53. Маркиз де Буази отправился к своему отцу герцогу де Руанне в Пуату; Пьенн, Ла Фретт и Л'Эстурвиль разъехались по домам. Мои привязанности удерживали меня в Париже, но я вел себя скромно и сдержанно, все дни посвящая ученым занятиям, а если изредка и показывался на людях, то держался как подобает праведному пастырю. Мы все соблюдали такую осторожность, что во времена кардинала де Ришельё, который был самым осведомленным министром на свете, никто ни разу не проведал о нашем умысле. По неосторожности Ла Фретта и Л'Эстурвиля он вышел наружу после смерти Кардинала. Я говорю «по неосторожности», ибо нет ничего более неблагоразумного, нежели хвалиться способностью совершить поступок, которого пример может быть сочтен опасным.
Некоторое время спустя выступление графа Суассонского извлекло нас из наших нор, звуки его труб заставили нас встрепенуться. Но, повествуя о Графе, следует возвратиться несколько вспять.
Я уже упоминал выше, что граф Суассонский удалился в Седан единственно ради безопасности, на какую не мог надеяться при дворе. Прибыв на место, он написал Королю: он уверял Его Величество в своей верности и обещал не предпринимать ничего противного королевской пользе во все время пребывания своего в этих местах. Он, без сомнения, ни на волос не отступил от данного Королю слова, не соблазнясь никакими посулами Испании и Империи и даже отвергнув с негодованием советы Сент-Ибара и Бардувиля, которые подбивали его поднять мятеж. Состоявший у него на службе Кампион, которого он оставил в Париже, чтобы в случае необходимости тот вел его дела при дворе, по приказанию Графа посвятил меня в эти подробности; вспоминаю, в частности, письмо, которое Граф однажды написал ему и где я прочитал следующие слова: «Люди, вам известные, прилагают все старания, чтобы понудить меня заключить [21]соглашение с врагами; они винят меня в слабодушии, потому что меня страшит пример Шарля Бурбонского и Робера д'Артуа». Кампиону приказано было показать мне письмо и спросить моего мнения. Я тут же взял перо и там, где в ответном письме, начатом Кампионом, оставался свободный уголок, написал: «А я виню их в безрассудстве». Случилось это в самый день моего отъезда в Италию. А написал я так вот по какой причине.
Граф Суассонский обладал в самой высокой степени, какая доступна смертным, той смелостью души, что обычно зовется доблестью, но он не обладал даже в самой малой мере той смелостью ума, которая зовется решимостью. Первое свойство — довольно распространенное и даже заурядное, второе встречается редко, и даже реже, чем это можно предположить, — однако для великого дела оно еще более необходимо, нежели первое; а какое дело может равняться с тем, чтобы руководить партией? Руководство армией требует несравненно меньшего числа пружин, руководство государством большего, но пружины эти далеко не столь хрупки и щекотливы. Наконец, я убежден, что для истинного предводителя партии потребно более великих достоинств, нежели для истинного властителя мира, и в ряду этих великих достоинств решимость идет об руку с силой понятия; я имею в виду понятие героическое, важнейшее назначение которого — отличать необыкновенное от неисполнимого. Граф Суассонский не обладал и крупицей такого рода понятия, какое даже великим умам присуще весьма редко, хотя одни лишь великие умы и бывают им наделены. Его же ум был посредственный и, следовательно, подвержен несправедливым подозрениям, а подобный нрав являет собой крайнюю противоположность тому, каким должен быть истинный предводитель партии, для кого всего более необходимо, даже имея основания не доверять кому-то, уметь во многих случаях подавить это недоверие и всегда его скрыть.
Вот что побуждало меня не соглашаться с теми, кто желал, чтобы граф Суассонский начал гражданскую войну. Варикарвиль, наиболее разумный и наименее отчаянный из всех знатных дворян, близких к Графу, говорил мне впоследствии, что, увидев слова, приписанные мной к письму Кампиона в тот самый день, когда я уезжал в Италию, сразу понял, что заставило меня так рассудить вопреки собственной моей наклонности.
В продолжение всего этого года, а также последующего, не столько сила собственного характера, сколько мудрые советы Варикарвиля помогли Графу устоять против натиска испанцев и домогательств своих приближенных. Но ничто не могло оградить его от неусыпной подозрительности кардинала де Ришельё, именем Короля то и дело докучавшего ему требованием объяснений. Рассказывать подробности было бы слишком долго, скажу лишь, что министр против собственных интересов толкнул Графа на гражданскую войну вздорными придирками, которыми те, кто в известной мере взыскан Фортуной, не упускают случая досадить обойденным ею.
Поскольку раздражение умов сделалось сильнее обычного, Граф приказал мне тайно явиться в Седан. Я свиделся с ним ночью в замке, где он [22] жил; я говорил с ним в присутствии герцога Буйонского, Сент-Ибара, Бардувиля и Варикарвиля и понял, что истинной причиной, по какой он вызвал меня к себе, было желание изустно и более подробно, чем это возможно из письма, узнать о положении дел в Париже. Мой ответ не мог не доставить ему удовольствия. Я сказал, и это было правдой, что его любят, почитают, боготворят, а его врага страшатся и ненавидят. Герцог Буйонский, который во что бы то ни стало желал разрыва с двором, воспользовался случаем, чтобы преувеличить выгоду этого обстоятельства. Сент-Ибар горячо поддержал его. Варикарвиль энергически оспаривал.
Я был слишком молод, чтобы изъяснять свое мнение. Но Граф этого потребовал, и я взял на себя смелость высказать ему, что принцу крови должно скорее начать гражданскую войну, нежели поступиться хоть в малой степени своим добрым именем или достоинством; однако лишь попечение о добром имени и достоинстве может послужить оправданием междоусобицы, ибо, начав ее, он рискует и тем и другим, если ни то, ни другое не вынуждают его к мятежу; Графа же ничто решительно к этому не вынуждает; пребывание в Седане избавляет его от низостей, на какие двор покушался толкнуть его, добиваясь, к примеру, его согласия на неравный брак с родственницей Кардинала; ненависть, какую питают к министру, и даже само изгнание окружило Графа общественной благосклонностью, а поддержать ее всегда легче бездействием, нежели деятельностью, ибо слава деяния зависит от успеха, за который никто не может поручиться; зато слава, какую в подобных обстоятельствах приносит бездеятельность, всегда надежна, поскольку зиждится на ненависти к правительству, никогда не утихающей в обществе; по моему мнению, перед лицом всей Европы Графу более приличествует искать опоры против козней министра, столь могущественного, как кардинал де Ришельё, в собственной своей силе, то есть в силе своей добродетели, ему, повторяю, приличествует более противостоять Кардиналу благоразумным и мудрым своим поведением, нежели разжигать пламя, последствия которого весьма ненадежны; правительство Кардинала и вправду вызывает ненависть, но я не нахожу, чтобы ненависть эта достигла уже высшей точки, необходимой для свершения великих революций; Его Преосвященство стал часто хворать, и, если он погибнет от болезни, Граф выиграет в глазах Короля и народа, доказав им, что, располагая такою силою, какую дает ему его происхождение и важная крепость, подобная Седану, он заглушил свои обиды во имя блага и спокойствия государства; а если здоровье Кардинала восстановится, его власть сделается еще более ненавистной и не замедлит представить для мятежа обстоятельства более благоприятные, нежели те, что существуют ныне.
Вот общий смысл того, что я изложил графу Суассонскому. Казалось, он был тронут. Это разгневало герцога Буйонского. «Для человека ваших лет у вас весьма холодная кровь», — объявил он мне с насмешкой. «Все, кто служит графу Суассонскому, — ответил я ему, — столь многим обязаны вам, сударь, что им должно сносить от вас все, но это единственное [23] соображение и удерживает меня нынче от мысли, что вы не всегда будете находиться под охраной своих бастионов». Герцог Буйонский опомнился; он осыпал меня всевозможными любезностями, которые и положили начало нашей дружбе. Я пробыл в Седане еще два дня, в течение которых Граф пять раз переменял решение. Сент-Ибар дважды признавался мне, что трудно полагаться на человека подобного нрава. Наконец герцог Буйонский заставил его решиться. Послали за испанским министром доном Мигелем де Саламанка; мне поручили привлечь на нашу сторону людей в Париже, дали записку, чтобы я мог получить деньги для этой цели, и я возвратился из Седана, снабженный ворохом писем, которых с лихвой хватило бы, чтобы предать суду более двухсот человек 54.
Поскольку я не мог упрекнуть себя в том, что не защищал перед Графом его же выгоду, а она, без сомнения, состояла в том, чтобы не затевать дело, которое было ему не по плечу, я почел себя вправе подумать теперь и о собственных интересах, которым эта война весьма содействовала. Я ненавидел свой сан, и даже более чем прежде; на церковную стезю меня толкнула настойчивость моих родных; судьба прикрепила меня к ней цепями наслаждения и долга; я продолжал идти по ней, чувствуя себя опутанным настолько, что уже почти не видел выхода. Мне было двадцать пять лет, — я понимал, что в этом возрасте слишком поздно начать носить мушкет, но более всего удручали меня мысли о том, что в иные минуты жизни я сам по слишком сильной приверженности своей к наслаждению, укрепил узы, которыми судьба против моей воли, казалось, пожелала приковать меня к Церкви. Судите же сами, как обрадовался я в этом моем умонастроении обстоятельствам, давшим мне надежду найти из затруднения выход, не только достойный, но и славный. Я обдумывал, какими способами мог бы отличиться, — я нашел их, я им последовал. И вы убедитесь, что один только рок разрушил мои замыслы.
В эту пору маршалы де Витри и де Бассомпьер, граф де Крамай 55 и господа Дю Фаржи и Дю Кудре-Монпансье в силу различных обстоятельств содержались в Бастилии. Но так как продолжительность неволи всегда смягчает ее, с ними обходились там весьма предупредительно и даже предоставляли им большую свободу. Друзья навещали их, кое-кто время от времени даже с ними обедал. Через г-на Дю Фаржи, женатого на сестре моей матери, я имел случай познакомиться с остальными, и в беседах кое с кем из них приметил расположение ума, над которым поневоле задумался. Маршал де Витри был глуп, но отважен до безрассудства, а то, что ему выпало убить маршала д'Анкра, создало ему в свете славу человека готового к решительным действиям, на мой взгляд совершенно не заслуженную. Мне показалось, что он весьма раздражен против Кардинала, и я рассудил, что в теперешних обстоятельствах он может оказаться небесполезным. Однако я не стал обращаться к нему, а счел более уместным опробовать графа де Крамая, человека разумного и имевшего на него большое влияние. Граф понял меня с полуслова и прежде всего спросил, открылся ли я кому-нибудь в Бастилии. Я ответил без колебаний: [24] «Нет, сударь, и скажу вам в двух словах почему. Маршал де Бассомпьер слишком болтлив, на маршала де Витри я могу положиться только при вашем участии, верность Дю Кудре внушает мне сомнения, а мой дядюшка Дю Фаржи — человек добрый и славный, но недалекий». — «Кому вы доверились в Париже?» — спросил в том же тоне граф де Крамай. «Никому, кроме вас, сударь», — отозвался я. «Отлично, — объявил он решительно, — вы тот человек, который мне нужен. Мне восемьдесят лет, вам всего лишь двадцать пять 56. Я буду умерять ваш пыл, вы подогревать мой». Мы приступили к обсуждению, мы составили план. «Дайте мне неделю сроку, — сказал он на прощанье, — тогда я буду говорить с вами с большей определенностью и, надеюсь, сумею доказать Кардиналу, что гожусь не только сочинять “Игры неизвестного"». Позволю себе напомнить вам, что так называлась книга, написанная и впрямь весьма дурно, которую выпустил граф де Крамай, а кардинал де Ришельё вволю над ней посмеялся.
Вас, верно, удивляет, что в деле такого рода я решился прибегнуть к людям, находившимся в заточении, но мне как раз и служит оправданием самый характер дела, которое, как вы увидите из дальнейшего, не могло бы оказаться в руках более надежных.
Ровно через неделю я обедал с маршалом де Бассомпьером, который, сев в три часа играть в карты с г-жой де Гравель, также узницей Бастилии, и добряком Дю Трамбле, комендантом тюрьмы, самым естественным образом оставил меня наедине с графом де Крамаем. Мы вышли на террасу, и там граф, многократно поблагодарив меня за доверие к нему и подтвердив свою преданность графу Суассонскому, сказал так: «Избавить нас от Кардинала может только удар шпаги или Париж. Будь я участником амьенского дела, я повел бы себя иначе, чем те, кто упустил представившийся случай, — так я, по крайней мере, полагаю. Но я участник дела парижского, и уж мы не оплошаем. Я все обдумал, и вот что я добавил к нашему плану». С этими словами он вложил мне в руку исписанный с двух сторон клочок бумаги; смысл записки сводился к следующему: граф говорил с маршалом де Витри, который выразил совершенную готовность служить графу Суассонскому; они вдвоем берутся завладеть Бастилией, гарнизон которой всецело им предан, и отвечают также за Арсенал; выступят они после первого же сражения, выигранного Графом, с условием, если я прежде смогу доказать им то, в чем заверял графа де Крамая, а именно, что их поддержит достаточное число офицеров парижской милиции 57. В записке содержалось также множество подробных соображений о том, как начать предприятие, и даже множество советов касательно действий графа Суассонского. Более всего восхитило меня то, с какой легкостью эти господа могли бы исполнить свой план. Само собой разумеется, я должен был хорошо знать внутренние порядки Бастилии (а они были мне известны благодаря моим постоянным сношениям с узниками), чтобы поверить, что дело можно исполнить, — недаром мне пришло в голову его предложить. Но, признаюсь вам, прочитав план графа де [25] Крамая, который был человеком весьма опытным и весьма разумным, я просто остолбенел от изумления, ибо убедился, что узники распоряжаются Бастилией с той же свободой, с какой мог бы действовать в крепости самый полновластный ее хозяин.
Поскольку обстоятельствам необычайным принадлежит всегда значительная роль в народных революциях 58, я рассудил, что данное обстоятельство, необычайное в высшей степени, произведет великолепное действие в городе, едва только оно станет известно; а поскольку ничто так не воодушевляет и не подкрепляет мятеж, как осмеяние тех, против кого он обращен, я полагал, что нам будет нетрудно представить в смешном свете поведение министра, способного допустить, чтобы узники могли, так сказать, обрушить на него собственные оковы. Я не стал терять времени: я открылся покойному г-ну д'Этампу, президенту Большого совета 59, и г-ну Л'Экюйе, теперешнему старейшине Счетной палаты 60, — оба командовали отрядами городской милиции и пользовались влиянием среди горожан; я нашел их расположенными именно так, как говорил мне граф Суассонский, то есть горячо преданными его делу и убежденными, что поднять возмущение не только возможно, но даже и легко. Обратите внимание, что люди эти, дарований весьма посредственных, даже в своей отрасли, были притом едва ли не самые миролюбивые во всем королевстве. Но бывает пламень, который охватывает все: важно вовремя распознать его и воспользоваться подходящей минутой.
Граф приказал мне не открываться в Париже никому, кроме этих двух лиц. Я собственной волей присовокупил к ним еще двоих: одним из них был помощник генерального прокурора Пармантье, другим — аудитор Счетной палаты Л'Эпине. Пармантье был капитаном городской милиции квартала Сент-Эсташ, в который входит улица де Прувель, важная благодаря соседству рынка. Л'Эпине в качестве лейтенанта милиции командовал ротой также по соседству с рынком со стороны Монмартра и пользовался там гораздо большим влиянием, нежели капитан, бывший его зятем. Пармантье, благодаря уму своему и храбрости, более чем кто-либо другой из людей мне известных пригодный для великого дела, заверил меня, что почти наверное может рассчитывать на Бригалье, советника Палаты косвенных сборов 61 и капитана городской милиции своего квартала, обладавшего большой властью в народе. Но добавил при этом, что его не следует ни во что посвящать, ибо он вертопрах и не способен хранить тайну.
Граф Суассонский через одного из своих секретарей, Дюно, уж не помню под каким предлогом передал мне двенадцать тысяч экю. Я отнес их своей тетке Меньеле, объяснив ей, что сумма эта была перед смертью вручена мне одним из моих друзей, с тем чтобы я употребил ее на вспоможение бедным, которые не просят милостыни; поскольку я на Евангелии поклялся, что сам раздам эти деньги, я в большом затруднений, ибо не знаю нуждающихся, и прошу ее мне помочь. Тетка была в восторге, она объявила, что с охотой исполнит мою просьбу, но, поскольку я [26] обещал сам принять участие в раздаче денег, я должен непременно при этом присутствовать, чтобы в точности исполнить данное мною слово и самому приучиться к делам благотворительности. Этого-то я и добивался, желая, чтобы меня узнали все парижские бедняки. Делая вид, что уступаю настояниям тетки, я каждый день обходил с ней все предместья и все чердаки. Я часто видел у нее хорошо одетых, а иногда даже известных людей, которые приходили к ней за тайной милостыней. Добрая женщина почти не упускала случая сказать им: «Молите Бога за моего племянника, это его угодно было Господу избрать орудием сего доброго дела». Судите сами, какую любовь это снискало мне среди людей, которым принадлежит, без сомнения, самая великая роль в народных возмущениях. Богатые участвуют в них лишь поневоле, нищие приносят более вреда, нежели пользы, потому что из страха перед грабежом к ним относятся с опаской. Более всего значат в революциях люди, которые находятся в обстоятельствах достаточно стесненных, чтобы желать перемен общественных, но которые в то же время не настолько бедны, чтобы открыто просить подаяния. Три или четыре месяца подряд я с великим усердием делал все, чтобы меня узнали люди такого сорта, и не было в их семьях ребенка, какого я не одарил бы какой-нибудь безделицей — я знал по именам всех Нанон и Бабе. Вуаль тетушки моей, которая всю свою жизнь отдавала благотворительности, покрывала все. Я даже ударился в благочестие и ходил на собрания в Сен-Лазар 62.
Оба моих седанских корреспондента, Варикарвиль и Борегар, время от времени уведомляли меня, что намерения у Графа самые твердые и с той поры, как он принял решение, он более не колеблется. Помню, например, Варикарвиль написал мне однажды, что мы с ним когда-то жестоко заблуждались на счет Графа и доказательство налицо: ныне приходится его сдерживать, он проявляет даже излишнюю горячность в совещаниях с посланцами Империи и Испании 63. Благоволите заметить, что оба эти двора, которые осаждали Графа настоятельными уговорами, покуда он колебался, едва он выказал решимость, стали его обуздывать, ибо флегматичность, свойственная испанскому климату, именуя себя осторожностью, роковым образом действует на политику Австрийского дома. Но тут, вообразите, Граф, три месяца подряд державшийся с неколебимой твердостью, едва враги согласились на то, чего он от них требовал, вдруг круто переменился. Такова участь нерешительности — всего более сомнений одолевает ее к развязке.
Об этом повороте меня уведомил Варикарвиль, приславший ко мне нарочного. Той же ночью я выехал в Седан и прибыл туда часом позже Анктовиля, официального посланца герцога де Лонгвиля, зятя графа Суассонского. Тот привез условия соглашения, заманчивые, но коварные. Совместными усилиями мы старались им противоборствовать. Те, кто неизменно оставались приверженцами Графа, с жаром напомнили ему все, что он думал и говорил с той поры, как исполнился решимости объявить войну. Сент-Ибар, который от его имени вел переговоры в Брюсселе, [27] упирал на его обязательства, обещания, настояния, я напоминал о шагах, предпринятых мной в Париже, о слове, данном маршалу де Витри и графу де Крамаю, о тайне, доверенной двум лицам по его приказанию и четырем другим с его одобрения ради его интересов. Почва была благодатная, и с той поры, как мы заручились сторонниками, не оставляла сомнений в успехе. В конце концов мы его убедили или, лучше сказать, одержали над ним верх после четырехдневного препирательства. Анктовиль был отослан назад с весьма резким ответом. Герцог де Гиз, который бежал вместе с Графом и горячо желал войны, отправился в Льеж объявить набор солдат. Сент-Ибар возвратился в Брюссель, чтобы заключить там соглашение; Варикарвиль на перекладных отправился в Вену, а я вернулся в Париж, где позабыл упомянуть заговорщикам о нерешительности нашего вождя. Впоследствии еще появлялись некоторые облачка, но уже легкие; зная, что с испанской стороны все готово, я в последний раз выехал в Седан, чтобы обеспечить последние предосторожности.
Там я встретился с Меттернихом, полковником одного из старейших полков Империи, посланным генералом Ламбуа, который выступил уже с хорошо вооруженной и экипированной армией, почти сплошь состоявшей из обстрелянных солдат. Полковник заверил Графа, что Ламбуа получил приказ исполнить все его требования и в случае необходимости дать бой маршалу де Шатийону, который командовал французскими войсками, стоявшими на Мёзе. Так как парижский заговор полностью зависел от успеха этого дела, я весьма желал лично разузнать все как можно более подробно. Граф согласился, чтобы я поехал с Меттернихом в Живе. Там я увидел сильное войско в превосходном состоянии, встретился с доном Мигелем де Саламанка, подтвердившим мне слова Меттерниха, и вернулся в Париж, имея при себе тридцать два незаполненных приказа с подписью Графа. Я обо всем доложил маршалу де Витри, который составил план действий, собственноручно написал его и пять или шесть дней носил в своем кармане, что довольно редко случается в тюрьмах. Вот главные черты этого плана.
Получив известие о выигранной битве, нам должно не мешкая обнародовать его в Париже, сопроводив гравюрами. Господам де Витри и де Крамаю тогда же открыться другим узникам, овладеть Бастилией, арестовать коменданта, выйти на Сент-Антуанскую улицу с отрядом дворян, преданных маршалу де Витри, крича: «Да здравствует Король! Да здравствует граф Суассонский!» Г-ну д'Этампу — в назначенный час приказать своему отряду милиции бить тревогу, присоединиться к маршалу де Витри на кладбище Сен-Жан и идти ко Дворцу Правосудия 64, чтобы вручить Парламенту письма Графа и принудить палаты издать указ, его поддерживающий. Я, со своей стороны, вместе с двадцатью пятью дворянами, нанятыми мною под разными предлогами и даже не знавшими в точности для какого дела, должен встать во главе отрядов Пармантье и Герена, за которых ручался Л'Эпине. Добряк комендант, заподозривший, что я намереваюсь похитить мадемуазель де Роган, сам привел мне двенадцать [28] своих земляков. Я рассчитывал захватить Новый мост, через набережные соединиться с теми, кто шел ко Дворцу Правосудия, и затем воздвигнуть баррикады в районах города, более других охваченных духом мятежа... Расположение умов в Париже внушало нам безусловную веру в успех; то, как в нем сохранили тайну, походило на чудо. Граф Суассонский дал битву и выиграл ее. Вы, без сомнения, полагаете, что мы были почти у цели. Ничуть не бывало. Граф был убит в самую минуту победы 65, убит, находясь среди своих сторонников, и никто никогда не мог объяснить, как это случилось. Это кажется невероятным, и, однако, это чистая правда. Судите сами, что сталось со мной, когда я получил это известие. Граф де Крамай, без сомнения самый разумный в нашем стане, теперь заботился лишь о том, чтобы замести следы того, что в Париже известно было всего лишь шестерым. Впрочем, как правило, этого уже много, но еще более следовало опасаться Седана, где участники заговора имели менее нужды оберегать тайну, ибо, не собираясь возвращаться во Францию, менее опасались возмездия. Но все оказались в равной мере верны своему слову. Г-н де Витри и г-н де Крамай, которые вначале намеревались бежать из Бастилии, передумали. Ни один человек не проговорился, и это обстоятельство в соединении с происшествием, о котором я поведу речь во второй части моего повествования, было причиной того, почему я часто думал и говорил, что люди, привыкшие участвовать в делах большой важности, умеют хранить тайну чаще, чем это полагают.
Смерть графа Суассонского удержала меня на моем поприще, ибо я не находил для себя другого достойного дела, а я вошел уже в такой возраст, когда мне не пристало бы расстаться с духовным званием ради дела ничтожного. К тому же здоровье Кардинала становилось все хуже, и парижское архиепископство начинало прельщать мое честолюбие. Вот почему я решился не только продолжать служить Церкви, но и исполнять налагаемые ею обязанности. Все склоняло меня к этому. Г-жа де Гемене вот уже шесть недель как удалилась в Пор-Рояль. Г-н д'Андийи похитил ее у меня: она перестала пудриться, завивать локоны и дала мне отставку по всей форме, какую могло бы потребовать церковное покаяние. Если Господь Бог отнял у меня Королевскую площадь, то сам я потерял вкус к Арсеналу, где через лакея, посвященного в мои дела и совершенно мною подкупленного, я узнал, что капитан личной гвардии маршала Пальер пользуется милостями маршальши никак не меньше моего. Делать было нечего. Оставалось только удариться в святость.
Я и впрямь стал куда более добродетельным, по крайней мере с виду. Я вел жизнь весьма уединенную. Чтобы рассеять последние сомнения в том, какую стезю я избрал, я много времени посвящал книгам, усердно поддерживал знакомство со всеми столпами учености и благочестия, превратив свой дом едва ли не в академию 66, но притом усердно следил за тем, чтобы не сделать из академии судилища; как бы невзначай я начал обхаживать Каноников и кюре, с которыми встречался у моего дяди. Я не строил из себя святошу, так как не мог поручиться, что долго смогу им [29] прикидываться, но я всячески почитал святош, а в их глазах это один из главных признаков благочестия. Даже наслаждения свои я сообразовал с прочими своими поступками. Без любовной связи я обойтись не мог, но я завязал ее с молодой и кокетливой г-жой де Поммерё, а это не могло меня скомпрометировать: ее всегда окружали молодые люди, которые не только бывали у нее в доме, но и вообще повсюду следовали за ней по пятам, так что открытые ухаживания других служили ширмой для моих собственных, оказавшихся, во всяком случае некоторое время спустя, более счастливыми. Словом, игра моя удалась, и настолько, что я вошел в моду у людей моего звания; даже святоши повторяли вслед за г-ном Венсаном, применившим ко мне слова Евангелия, что мне хоть и недостает благочестия, все же я недалеко от Царствия Божия 67.
Судьба в этом случае благоприятствовала мне более обычного. У гугенотки г-жи д'Арамбюр, дамы ученой и жеманной, я однажды познакомился со знаменитым протестантским богословом из Шарантона, Метреза 68. Она стравила нас из любопытства. Завязался диспут, и такой оживленный, что мы сходились с ним для спора девять раз в продолжение девяти дней. На трех или четырех наших встречах присутствовали маршал де Ла Форс и виконт де Тюренн 69. Некий дворянин из Пуату, побывавший на всех девяти, обратился в католическую веру. Так как мне не было еще двадцати шести лет, событие это наделало много шуму, и в числе прочих его следствий оказалось одно, не имевшее отношения к причине. Я расскажу вам о нем, после того как воздам должное Метреза за учтивость, выказанную мне во время одной из наших встреч.
На пятом нашем диспуте, где мы трактовали о воззвании к Богу, я добился небольшого перевеса. Он загнал меня в угол на шестом, предметом которого был авторитет папы, ибо, не желая ссориться с Римом, я утверждал начала, которые отстаивать более затруднительно, нежели догмы Сорбонны 70. Пастор заметил мое смущение и не стал касаться вопросов, принудивших бы меня к объяснениям, которые могли вызвать недовольство нунция. Я оценил образ его действий и по окончании диспута поблагодарил его в присутствии г-на де Тюренна, на что он ответил мне: «Было бы несправедливо помешать аббату де Рецу сделаться кардиналом». Не правда ли, женевским педантам отнюдь не свойственна подобная обходительность.
Я сказал вам выше, что диспут наш произвел следствие, никак не сообразное с причиной. Вот в чем оно заключалось.
После диспута герцогиня Вандомская, о которой вы наслышаны, прониклась ко мне поистине материнской нежностью. Она присутствовала на наших диспутах и, хотя, без сомнения, ничего в них не поняла, утвердилась в расположении ко мне в особенности благодаря своему духовнику г-ну Коспеану, епископу Лизьё, который всегда останавливался в ее доме, когда приезжал в Париж. В эту пору он как раз возвратился из своей епархии; он всегда питал ко мне дружеские чувства, а теперь, увидев, что я твердо намерен посвятить себя служению Богу, чего он всегда пламенно [30] желал, приложил все возможные старания, чтобы с самой выгодной стороны представить свету те немногие достоинства, какие мог во мне заметить. Нет сомнения, что именно ему я обязан некоторой славой, какую стяжал в ту пору; во Франции не было другого человека, чье одобрение могло бы столь много этому содействовать. Проповеди г-на Коспеана возвысили его, безродного чужеземца (он был фламандец), до епископства; и это свое положение он упрочил благочестием, лишенным суетности и суесвятства. Бескорыстием своим он превосходил пустынников, стойкостью был равен святому Амвросию и при дворе и при особе Короля пользовался свободой, внушавшей кардиналу де Ришельё, его ученику в теологии, боязнь и почтение. Этот добрый человек, питавший ко мне такую дружбу, что три раза в неделю толковал мне Послания апостола Павла, забрал себе в голову обратить виконта де Тюренна и честь этого обращения приписать мне 71.
Господин де Тюренн глубоко почитал епископа, но все наружные знаки этого почтения особенно старался выказать ему теперь, по причине, какую он открыл мне сам, но только десять лет спустя. Граф де Брион, которого вы знали под именем герцога Данвиля, был пылко влюблен в мадемуазель де Вандом, ставшую позднее герцогиней Немурской; графа связывала близкая дружба с г-ном де Тюренном, который, чтобы доставить ему удовольствие и дать случай почаще видеться с мадемуазель де Вандом, делал вид, будто слушает увещания епископа Лизьё и даже исполняет его наставления. Граф де Брион, дважды бывший капуцинским монахом и то и дело перемежавший благочестие с грехом, принимал живейшее участие в так называемом обращении виконта и не пропускал ни одной беседы, которые происходили часто и всегда в комнате герцогини Вандомской. Брион был весьма недалек умом, но обладал навыком света, во многих делах заменяющим ум; вот этот его светский навык в соединении с известной вам повадкой г-на де Тюренна и безмятежным выражением мадемуазель де Вандом содействовали тому, что я все принимал за чистую монету и ничего не замечал 72.
Беседы, описанные мной выше, нередко заканчивались прогулкой по саду. Покойница г-жа де Шуази однажды предложила поехать в Сен-Клу и шутя заметила герцогине Вандомской, что там следовало бы дать театральное представление для г-на Коспеана. Добряк епископ, восхищавшийся пьесами Корнеля, отвечал, что ничего не имеет против, если только спектакль будет дан за городом и приглашенных будет немного. Назначили день, решено было, что присутствовать будут только герцогиня и мадемуазель де Вандом, г-жа де Шуази, господа де Тюренн, де Брион, Вуатюр и я. Де Брион взял на себя заботу о пьесе и о музыкантах, я — об угощении. Мы отправились в Сен-Клу во дворец архиепископа. Актеры, игравшие в тот вечер в Рюэле у Кардинала, приехали с большим опозданием. Г-н Коспеан заслушался скрипок, герцогиня Вандомская не могла наглядеться на свою танцующую дочь, хотя та и танцевала в полном [31] одиночестве. Словом, веселились так, что начала уже заниматься заря (дело было в разгаре лета), когда карета наша спустилась вниз с холма Миноритов.
У самого подножия склона карета вдруг замерла на месте. Я сидел у одной из дверец рядом с мадемуазель де Вандом и спросил у кучера, с чего ему вздумалось остановиться. «Уж не хотите ли вы, чтобы я ехал прямо на чертей, которые преградили мне дорогу?» — в страшном испуге ответил тот. Я высунулся из кареты, но, поскольку я всегда страдал близорукостью, ничего не заметил. Г-жа де Шуази, сидевшая у другой дверцы рядом с г-ном де Тюренном, первая в карете увидела, что так напутало нашего кучера. Я говорю: первая в карете, потому что пятеро или шестеро лакеев на запятках уже кричали, дрожа от страха: «Господи Иисусе! Пресвятая Дева!» При возгласе г-жи де Шуази г-н де Тюренн выпрыгнул из кареты. Решив, что это грабители, я бросился следом за ним, вырвал шпагу у одного из лакеев, обнажил ее и, обогнув карету, бросился к г-ну де Тюренну — тот пристально вглядывался во что-то, чего я разглядеть не мог. Я спросил его, что он разглядывает. «Я вам все объясню, но не надобно пугать дам», — ответил он, подтолкнув меня локтем и понизив голос, а дамы и впрямь не кричали уже, а стенали. Вуатюр начал читать «Отче наш», пронзительные вопли г-жи де Шуази вам, может быть, доводилось слышать, мадемуазель де Вандом перебирала четки, герцогиня Вандомская умоляла епископа Лизьё ее исповедать, тот твердил ей: «Дочь моя, не предавайтесь страху, вы в деснице Божьей», а граф де Брион, упав на колени, вместе со всеми нашими лакеями истово молился Богородице. Надо ли вам говорить, что все описанное совершилось одновременно и притом очень быстро. Г-н де Тюренн, у которого на боку висела короткая шпага, также обнажил ее и, попытавшись, как я уже говорил, разглядеть что-то видневшееся впереди, обернулся ко мне с таким видом, с каким приказывал подать обед или начать сражение. «Пойдем поглядим, что это за люди», — сказал он. «Какие люди?» — изумился я; мне и впрямь казалось, что все вокруг потеряли рассудок. «В самом деле, может, это черти», — ответил он. За это время мы уже сделали пять или шесть шагов в сторону королевской мануфактуры Савонри, а следовательно, приблизились к зрелищу, поразившему наших спутников, и я начал кое-что различать; глазам моим представилась длинная процессия призраков в черном, которая вначале оказала на меня впечатление более сильное, нежели на г-на Тюренна, но потом мне пришло на ум, что я уже давно искал встречи с духами и вот наконец случай свел меня с ними; мысль эта побудила меня действовать с большей живостью, нежели этого допускали повадки де Тюренна. В два-три прыжка я оказался возле процессии. Сидевшие в карете, полагая, что мы схватились с самою нечистою силою, испустили громкий крик, и, однако, не они больше всех натерпелись страху. Бедные босоногие августинцы, называемые черными капуцинами, которых воображение наше превратило в чертей, увидев двух мужчин, приближающихся к ним со шпагами, перепугались еще пуще; один из них, [32] отделившись от остальных, крикнул нам: «Господа, мы бедные служители Божии, мы никому не делаем зла и просто искупались в речке для поддержания телесных сил».
Вы легко можете представить, как смеялись мы с виконтом де Тюренном, воротившись в карету, и оба мы тогда же сделали два наблюдения, которыми наутро не преминули поделиться друг с другом. Он клятвенно заверил меня, что при первом появлении воображаемых призраков ему стало весело, хотя прежде он всегда полагал, что, если ему представится случай увидеть что-либо сверхъестественное, ему непременно сделается страшно; я же признался, что в первую минуту был смущен, хотя всю свою жизнь мечтал увидеть духов. Второе наблюдение состояло в том, что большая часть читаемых нами жизнеописаний лжива. Г-н де Тюренн поклялся мне, что не испытал ни малейшего страха, но согласился в том, что по пристальному его взгляду и медлительным движениям я имел причину заподозрить, будто он сильно напуган. Я же признался ему, что вначале оробел, а он заверил меня, что поклялся бы спасением души, что не заметил во мне ничего, кроме отваги и веселости. Кто же в таком случае может правдиво описать какое-нибудь происшествие, кроме тех, кто сам его пережил? Прав был президент де Ту, утверждавший, что верить можно лишь историям, написанным людьми, у которых достало искренности говорить правду о самих себе. Искренность эту я отнюдь не вменяю себе в заслугу, ибо, раскрывая вам тайники моей души и сердца, испытываю нравственную отраду, такую глубокую, что не столько по рассудку, сколько ради удовольствия чту истину и неуклонно ей следую 73.
Мадемуазель де Вандом прониклась неописанным презрением к бедняге Бриону, который и впрямь во время этого забавного приключения выказал невообразимое слабодушие. Как только мы все вновь уселись в карету, она посмеялась над ним вместе со мной. «По тому, какую цену имеет в моих глазах доблесть, — заметила она, — я чувствую, что я внучка Генриха Великого. А вы, верно, вообще не знаете страха, если не испугались на этот раз». «Я испугался, мадемуазель, — возразил я, — но поскольку я не так благочестив, как Брион, страх мой обнаружил себя не в молитвах». «Нет, вы не испугались, — повторила она, — и я думаю, вы не верите в дьявола, потому что даже господин де Тюренн, известный своей храбростью, был смущен и действовал не так быстро, как вы». Признаюсь вам, то, что она отличила меня перед г-ном де Тюренном, мне польстило и подало мысль дерзнуть приволокнуться за ней. «Можно верить в дьявола и не бояться его, — сказал я ей. — На свете есть вещи пострашнее». «Какие же это?» — спросила она. «Такие страшные, что их не смеешь и назвать», — ответил я. Она прекрасно поняла меня, как сама призналась впоследствии, но виду не подала и вернулась к общему разговору. Карета остановилась у Отеля Вандом, и каждый отправился к себе.
Мадемуазель де Вандом нельзя было назвать красавицей, и, однако, она была очень хороша; многие соглашались со мной, когда я говорил о ней и о мадемуазель де Гиз, что в красоте их видна порода — с первого [33] взгляда в них узнаешь принцесс. Мадемуазель де Вандом была весьма неумна, но в ту пору, о какой я веду речь, глупость ее, без сомнения, еще не обнаруживала себя столь явно. Была в ее повадке какая-то важность, происходящая не от рассудительности, а от томности с малой толикой надменности, а такого рода важность хорошо скрывает недостатки. Словом, она была весьма и весьма привлекательна.
Я следовал своему замыслу, которому обстоятельства чрезвычайно благоприятствовали. Я снискивал всеобщие похвалы, не выходя от г-на Коспеана, который жил в Отеле Вандом; беседы, предназначавшиеся для виконта де Тюренна, сопровождались толкованием Посланий апостола Павла, которые добряк епископ усердно заставлял меня повторять по-французски будто бы для того, чтобы они были понятны герцогине Вандомской и моей тетке Меньеле, почти всегда при этом присутствовавшей. Два раза мы выезжали в Ане — один раз на две недели, другой на полтора месяца; во время второго путешествия я продвинулся далее, нежели до Ане 74. Однако я не добрался до конечной цели и так никогда ее и не достиг: поставлены были границы, преступить которые не пожелали. Путь мне преградила свадьба мадемуазель де Вандом, состоявшаяся вскоре после кончины покойного Государя. Она ударилась в благочестие, стала читать мне мораль; я возвратил ей ее портреты, письма и прядь волос и остался ее преданным слугой, что имел счастье доказать ей на деле во время гражданской войны.
Из всего рассказанного мною вы видите, что мои духовные занятия разнообразились и оживлялись другими, несколько более приятными, которые, однако, отнюдь не бросали тени на первые. Благоприличие было соблюдено во всем, а в тех редких случаях, когда оно нарушалось, его возмещала моя удача, которая была столь велика, что все духовные лица епархии желали видеть меня преемником моего дяди с нетерпением, какого они не могли скрыть. Кардинал де Ришельё был весьма далек от подобной мысли, наш род был ему глубоко противен, а сам я неугоден по причинам, о которых я уже упоминал. Вот два случая, которые еще сильнее его ожесточили.
Как-то в разговоре с покойным президентом де Мемом я высказал ему мысль, сродную, хотя и противоположную той, что я однажды высказал вам, когда заметил, что мне известна особа, в изобилии наделенная мелкими недостатками, но нет из этих недостатков ни одного, который не был бы источником или следствием какого-нибудь достоинства. А президенту де Мему я сказал, что у кардинала де Ришельё нет такого великого достоинства, которое не было бы источником или следствием какого-нибудь великого недостатка. Слова эти, сказанные с глазу на глаз в уединенном месте, были уж не знаю кем повторены Кардиналу, и повторены от моего имени, — судите сами об их следствиях. Вторым поводом, вызвавшим его гнев, было то, что я навестил покойного президента Барийона, содержавшегося в тюрьме в Амбуазе за представления, сделанные Парламентом 75, и навестил его в обстоятельствах, привлекших внимание к [34] моему путешествию. Два жалких отшельника-фальшивомонетчика, которые состояли с герцогом Вандомским в каких-то тайных сношениях, быть может, имевших касательство ко второму их ремеслу, недовольные герцогом, обвинили его совершенно облыжно в том, будто он предложил им убить Кардинала; чтобы придать своему навету более правдоподобия, они приплели к нему имена тех, кто, на их взгляд, был в этих краях на подозрении. В их числе оказались Монтрезор и президент Барийон: я узнал об этом одним из первых от Бержерона, состоявшего при г-не де Нуайе, а так как я горячо любил президента Барийона, я в тот же вечер выехал на почтовых, чтобы предуведомить его и похитить из Амбуаза, что было нетрудно исполнить. Будучи ни в чем не повинен, он и слушать не захотел о моем предложении и остался в Амбуазе, презрев обвинителей и обвинение. По случаю этой моей поездки Кардинал сказал г-ну Коспеану, что я состою в дружбе со всеми его врагами. «Это правда, — ответил ему епископ, — и вам следовало бы уважать его за это. У вас нет причин быть им недовольным, ибо я обратил внимание, что все, кого вы имеете в виду, были его друзьями еще прежде, чем сделались вашими врагами». — «Если это правда, — заметил Кардинал, — то, стало быть, на него возводят напраслину». Епископ воспользовался случаем, чтобы отозваться обо мне Кардиналу самым лестным образом, и на другой день сказал мне и неоднократно повторял впоследствии, что, проживи кардинал де Ришельё еще некоторое время, он, г-н Коспеан, без сомнения совершенно оправдал бы меня в его глазах. В особенности этому содействовали заверения епископа, что я, хоть и имел основания считать себя в немилости у двора, никогда не помышлял присоединиться к друзьям Главного конюшего; 76 правда, г-н де Ту, с которым я поддерживал сношения и даже был дружен, склонял меня к этому, но я не поддался, потому что с самого начала не верил в основательность их затеи, — дальнейшие события показали, что я не ошибся.
Кардинал де Ришельё умер, прежде чем епископу Лизьё удалось завершить то, что он начал, с целью примирить меня с двором, и таким образом я остался в толпе тех, кто был на подозрении у правительства. А это не предвещало добра в первые недели после смерти Кардинала 77. Хотя Король был несказанно ею обрадован, он желал соблюсти приличия: он утвердил всех должностных лиц и губернаторов, которых завещал назначить первый министр, обласкал всех его приближенных, сохранил в правительстве всех его ставленников и старался показать, будто не жалует тех, кого не жаловал Кардинал. Для меня одного допущено было исключение. Когда архиепископ представил меня Государю, тот обошелся со мной не только любезно, но и с особенным вниманием, удивившим и поразившим всех; он заговорил со мной о моих ученых занятиях, о моих проповедях и даже ласково и милостиво шутил со мной. Он приказал мне каждую неделю являться ко двору.
Причины этого благоволения стали известны нам самим лишь накануне смерти Короля. Он рассказал о них Королеве. Ими оказались две [35] истории, приключившиеся со мной по выходе моем из коллежа, о которых я не стал упоминать, посчитав, что сами по себе, не имея касательства ни к каким другим делам, они не заслуживают даже мимолетного вашего внимания. Я принужден рассказать о них теперь, потому что судьбе угодно было, чтобы они повлекли за собой множество последствий, куда более значительных, нежели этого должно было ждать по естественному ходу вещей. Скажу вам более, в начале своего повествования я, правду говоря, совсем забыл о них, и только упомянутые последствия оживили их в моей памяти.
Немного времени спустя после того, как я выпущен был из коллежа, лакей моего наставника, бывший моим tercero (сводником (исп.)), нашел для меня у одной продавщицы булавок четырнадцатилетнюю племянницу, девушку удивительной красоты. Показав ее мне, он купил ее для меня за сто пятьдесят пистолей 78 , снял для нее маленький домик в Исси и поселил с ней свою сестру; я отправился туда на другой же день после того, как она там обосновалась. Я нашел ее в страшном отчаянии, что меня ничуть не удивило, ибо я приписал его стыдливости. На другой день я, однако, обнаружил в ней то, чего не ждал, а именно ум, еще более поразительный и необычайный, нежели ее красота, превзойти которую было нелегко. Девушка говорила со мной разумно, благочестиво и без гнева, плакала она, однако, только когда не могла удержать слез. Тетки своей она боялась настолько, что мне стало ее жаль. Меня восхитил ее ум, а потом и ее добродетель. Я домогался ее лишь для того, чтобы ее испытать. И устыдился самого себя. Дождавшись ночи, я посадил ее в карету и отвез к своей тетке Меньеле, которая поместила ее в монастырь, где она и умерла лет через восемь или десять в ореоле совершенной святости. Тетка моя, которой девушка призналась, что, запуганная торговкой булавками, она исполнила бы все, чего бы я от нее ни потребовал, была столь растрогана моим поступком, что на другой день рассказала о нем епископу Лизьё, а он в тот же день за обедом пересказал это Королю.
Вот первая из этих историй 79. Вторая была иного рода, но и она сделала не меньшее впечатление на Короля.
За год до этого первого приключения я отправился в Фонтенбло травить оленя со сворой г-на де Сувре, и, так как лошади мои сильно устали, я нанял почтовых, чтобы вернуться в Париж. Моя лошадь оказалась проворнее, нежели у моего наставника и лакея, которые меня сопровождали, и я первым прибыл в Жювизи, где велел оседлать лучшую из тамошних лошадей. Кутенан, капитан небольшого отряда королевской легкой конницы, человек храбрый, но сумасбродный и злокозненный, прибывший из Парижа также на почтовых, приказал конюху снять мое седло и заменить тем, которое принадлежало ему самому. Подойдя к нему, я объяснил, что уже нанял эту лошадь, но так как на мне была простая черная одежда с гладким воротничком, он принял меня за того, кем я и в самом деле был, [36] то есть за школяра, и вместо всякого ответа с размаха отвесил мне пощечину, разбив мне лицо в кровь. Я схватился за шпагу, он — за свою; после первых же ударов, которыми мы обменялись, он, поскользнувшись, упал; пытаясь удержаться, он кистью руки ударился об острый край какой-то деревяшки, шпага его отлетела в другую сторону. Я отступил на два шага и предложил ему поднять шпагу; он так и сделал, но поднял ее за лезвие, а мне протянул рукоятку, рассыпавшись в извинениях. Он еще удвоил их, когда прибыл мой наставник, объяснивший ему, кто я такой. Кутенан повернул обратно в Париж и отправился к Королю, который принимал его в любое время, чтобы рассказать Его Величеству это маленькое приключение. Королю оно понравилось, и он вспомнил о нем, как вы увидите далее, перед своей кончиной. А теперь я возобновлю прерванное повествование.
Благоволение ко мне Короля заронило в моих родных надежду, быть может, получить для меня парижское коадъюторство. Сначала они натолкнулись на решительное сопротивление моего дядюшки, человека мелкого, а следовательно, завистливого и упрямого. Они уломали его с помощью Дефита, его поверенного, и Куре, его капеллана, но совершили промах, расстроивший, по крайней мере в тот раз, все их усилия. Против моей воли они расславили о том, что архиепископ Парижский дал согласие на мое назначение, и даже допустили, чтобы Сорбонна, кюре и капитул изъявили ему благодарность. Это обстоятельство наделало много, даже слишком много шуму; кардинал Мазарини, господа де Нуайе и де Шавиньи воспользовались им, чтобы мне помешать, объявив Королю, что не должно приучать духовенство самому избирать архиепископов 80; и потому, когда маршал де Шомбер, первым браком женатый на моей двоюродной сестре, пожелал разведать обстоятельства, он понял, что надежды мои рушились. Король отозвался обо мне весьма благосклонно, но сказал, что я, мол, еще слишком молод, а дело приобрело слишком большую огласку, прежде чем дошло до него, и прочее в этом роде.
Некоторое время спустя мы обнаружили другое препятствие, более потаенное, но тем более опасное. Государственный секретарь де Нуайе, из трех министров пользовавшийся наибольшей милостью двора, был отъявленным святошей и даже, как полагали, тайным иезуитом 81. Он забрал себе в голову стать архиепископом Парижским, и, поскольку из месяца в месяц все ждали смерти моего дяди, который и в самом деле был очень плох, он решил на всякий случай удалить меня из Парижа, где я был, как он видел сам, всеобщим любимцем, и дать мне место, которое казалось бы и выгодным, и сообразным моему возрасту. Через отца Сирмона, иезуита и духовника Короля, он предложил Его Величеству назначить меня епископом Агда, в котором всего лишь двадцать два прихода, но который приносит более тридцати тысяч ливров. Король с радостью согласился и в тот же день послал мне указ о моем назначении. Признаюсь вам, я был в растерянности неописанной. Благочестие отнюдь не манило меня в Лангедок. Но отказ от назначения мог, как вы понимаете, повлечь за собой следствия, столь для меня неприятные, что никто не осмелился [37] бы мне его посоветовать. Я принял решение сам. Я отправился к Королю. Поблагодарив его, я сказал ему, что с великим страхом думаю о бремени пастырства в отдаленном краю, что по возрасту моему нуждаюсь в советах и наставлениях, которые нелегко получить в провинции. К этому я добавил все, что только можно измыслить. Мне повезло. Король не прогневался на мой отказ и сохранил прежнее ко мне благоволение. Это обстоятельство в соединении с отставкой Нуайе, который попался в западню 82, расставленную ему Шавиньи, оживило мои надежды на парижское коадъюторство. Но поскольку Король, назначив коадъютора Арльского, велегласно объявил, что не станет более назначать коадъюторов, мои приверженцы колебались и не торопили времени, тем более что здоровье Короля с каждым днем ухудшалось, а я имел причины возлагать большие надежды на Регентство.
Король умер 83. Герцог де Бофор, всегда бывший сторонником Королевы и даже ее воздыхателем, забрал себе в голову, что будет править королевством, на что был способен менее, нежели его лакей. Епископ Бовезский, самый глупый из всех известных вам глупцов, сделался первым министром и в первый же день потребовал от голландцев, чтобы они, если желают сохранить союз с Францией, приняли католическую веру. Королева устыдилась своего шутовского правительства. Она приказала мне предложить от ее имени первое место в нем моему отцу, но, видя, что он упорно отказывается покинуть свою келью в Ораторианской обители, предалась во власть кардинала Мазарини.
Надо ли вам объяснять, что мне не составило труда получить желанное место в ту пору, когда никому ни в чем не было отказа. Ла Фейад, брат того Ла Фейада, которого вы нынче встречаете при дворе, говорил, что у всех французов на языке было тогда всего четыре слова: «Как добра наша Королева!»
Госпожа де Меньеле и епископ Лизьё попросили для меня у Королевы место коадъютора, но она отказала им, объявив, что согласится на него только, если об этом будет хлопотать мой отец, который не хотел показываться в Лувре. Наконец он явился туда один-единственный раз. Королева при всех объявила ему, что покойный Государь накануне своей кончины распорядился, чтобы она вручила мне указ о моем назначении, и в присутствии епископа Лизьё сказал ей, что постоянно держал меня на примете с тех пор, как узнал о двух моих приключениях — с торговкой булавками и с Кутенаном. Казалось бы, какое отношение могут иметь подобные безделицы к архиепископству Парижскому? И однако, вот как чаще всего вершатся дела...
Все духовенство явилось поблагодарить Королеву. Лозьер, судья-докладчик и мой личный друг, доставил мне семнадцать тысяч экю для оплаты папской буллы 84. Я отправил деньги в Рим с нарочным, наказав ему не добиваться для меня права наследования, чтобы не задерживать назначения и не дать первому министру времени ему воспрепятствовать. Я получил согласие папы в канун праздника Всех Святых. На другой же [38] день я взошел на кафедру церкви Сен-Жан-ан-Грев, чтобы начать чтение предрождественских проповедей. Но, пожалуй, настало время сделать небольшую передышку.
Мне кажется, что до сей поры я все время оставался в партере, в лучшем случае в оркестре, играя и обмениваясь шутками с музыкантами; теперь я поднимусь на подмостки, где перед вами разыграются сцены, не скажу — достойные вас, но несколько более достойные занять ваше внимание.
Конец первой части «Жизни кардинала де Реца»
(пер. Ю. Я. Яхниной)
Текст воспроизведен по изданию: Кардинал де Рец. Мемуары. М. Наука. 1997
© сетевая версия - Тhietmar. 2006
© OCR - Засорин А. И. 2006
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Наука. 1997