ЗАРУБИН И. И.

ВОКРУГ АЗИИ

ПУТЕВЫЕ ЗАМЕТКИ

(См. Русский Вестник №№ 1 и 3 1881 года.)

VI.

Опять все море да море вокруг... Штиль и жара. Великий Океан дремлет. Ни малейший ветерок не рябит бесконечную, серебристо-синюю скатерть воды, и опять кажется что находишься в центре очарованного круга. А между тем уже несколько дней как мы вышли из Сингапура; скоро останется только половина пути до нашей следующей стоянки, Нагасаки, обетованной земли всех русских моряков, которые никогда не променяют ее ни на какое другое место. Скучно: переход крайне однообразен. Южно-Китайское море которое мы теперь проходим так же тихо и спокойно как какое-нибудь Переяславское или Ростовское озеро. Даже летучие рыбы куда-то исчезли. Становится наконец просто досадно; где же бури, штормы, где все сильные впечатления, те приключения которыми так богато море и которые нагоняют трепет на нервных людей при одной мысли о морском путешествии? По палубе Парохода ходишь точно по твердой земле. Обедаешь, пьешь чай наверху, спишь на юте, не опасаясь ни качки, ни внезапных шквалов. Дни идут однообразно, и [306] только от жары не знаешь куда деваться. Зной стоит еще удушливее чем в Индийском океане, чему вероятно способствует близость азиятского материка, восточного берега Китая. Тяжело жителю севера быть в мае месяце под экватором. Жар отнимает всякую способность работать, даже думать не хочется. Начнешь от нечего делать ходить взад и вперед по пароходу, но ходьба не освежает, а утомляет. Захочешь пить, жажду не утоляет теплая, точно нагретая, вода. Сон бежит с глаз; да в каюте нет возможности и оставаться долго. Наружная сторона нагревается страшно быстро от железной обшивки парохода, в крошечный иллюминатор почти не проникает свежий воздух. Веером лучше и не обмахиваться; в конце концов устанет рука, а как только перестанешь, тотчас делается вдвое жарче. Выйдешь на палубу — тоже. На всем пространстве между машиной и грот-мачтой несется аромат от стоящих тут и там корзин с ананасами и макгустанами, и от развешенных бананов. Хорошо подышать несколько минут, но оставаясь долее рискуешь схватить головную боль. Изредка корабль слегка закачает; обрадуешься, не засвежеет ли, бросишься смотреть. Нет, это была слабая зыбь, след отдаленного и может быть давно-минувшего волнения. И снова все тихо, и опять думаешь тоскливо, скоро ли конец этому. Является какое-то беспричинное недовольство, апатия. Плавание стало мне надоедать. Стала являться мысль, по прибытии в Николаевск, вернуться назад чрез Сибирь. Там, в этой Сибири, по крайней мере не будет такой жары. Как-то не верилось штурману что чрез две недели и даже меньше жар снимет как рукой, пожалуй еще придется кутаться в теплое пальто. С нетерпением ждешь ночи, так как тогда термометр падает хоть на несколько градусов. Да, мы все-таки стремимся к северу. С каждым днем сумерки становятся длиннее. Ночь уже не наступает почти мгновенно после захода солнца, как под экватором. Самые ночи как будто прохладнее прежнего. Море залито фосфорическим светом и блещет по ночам как расплавленное золото. Звезды горят так же, ярко, во уже многие из них мы видим в последний раз. Южный Крест с каждым днем все ниже и ниже встает над горизонтом, и скоро, чрез несколько дней, совсем скроется [307] из глаз. Полярная Звезда начинает подыматься выше. По утрам заря стала золотить небо. Скоро родной север, скоро!...

Однажды вечером один из офицеров сказал мне:

— А завтра нас немного покачает.

Море было спокойно и гладко как зеркало, на небе не было на облачка, и ничто не предвещало близости ветра или волнения.

— Отчего? спросил я его.

— Завтра будем проходить остров Формозу.

У моряков распространено мнение что около этого острова постоянное неправильное волнение и на один корабль не минует его спокойно.

На другой день, 21 мая, на девятый день после того как мы оставили Сингапур, действительно показалась небольшая зыбь. Ветра не было, во вода на протяжении 20-30 верст бурлила как кипяток. Волны шли с противоположных сторон и сталкивались, рассыпаясь пеной. Около Формозы существуют неправильные течения и, кроме того, главное течение Великого Океана, имеющее для него такое же значение как Гольфстрим для Атлантического, Куро-Сиво, отделившись от экваториального течения, поворачивает около Формозы к северу, к берегам Японии. Теперь это течение поможет нам отчасти, и мы пойдем быстрее. Быстрота течения Куро-Сиво около двух верст в час. Куро-Сиво значит черная река; так назвали его Японцы, знавшие его несколько тысяч лет тому назад, по причине темносинего цвета воды. Это течение, называемое также Тессановым, по имени мореплавателя открывшего его, от берегов Японии заворачивает к Америке, мимо Алеутских остров и Берингова пролива, и затем спускается к югу, к берегам Аляски и Калифорнии. Оно-то, сталкиваясь с прибрежными течениями около острова Формозы, и произвело зыбь которую мы видели. Оно несло нас теперь к Японии, как некогда китайских мореплавателей которые, благодаря только ему, открыли новый свет за тысячу лет до Колумба, если только под землею Фузанг, упоминаемой в летописях Небесной Империи, действительно подразумевались Мексика и Гватемала, как это принимают некоторые ученые (Нейман).

Я не видал Формозы, этого гнезда пиратов, несмотря на [308] то что товарищи уверяли будто в хорошую зрительную трубу можно видеть очертания его берегов. Пиратство до сих пор уцелело здесь, на пространстве между Индо-Китаем, Малаккой, Зондскими и Филиппинскими островами; а Формоза, именно независимые ее части, затем Минданао, Борнео, служат ему главнейшими убежищами. В других местах пиратство уничтожено повсеместно, но здесь еще попадаются такие же «морские волки» как в романах Купера. Их успехи здесь обеспечивает обилие островов и закрытых бухт между ними, а также слабость правительств Китая и мелких владений Зондского архипелага. Мне невольно проходило в голову что если бы пиратам удалось напасть на наш пароход, то мы не могла бы дать им никакого отпора, так как Владивосток был совсем не вооружен и изо всех офицеров только один имел револьвер, да и тот заржавел еще в Индийском океане и стал негоден к употреблению. Впрочем разбойникам с их парусными джонками трудно бывает нападать на быстро идущие пароходы, и жертвами их обыкновенно делаются мелкие малайские, аннамитские, сиамские и китайские суда, торговые джонки и небольшие купеческие корабли. Прежде морские разбойники действовали почти безнаказанно. Китайское правительство, наиболее заинтересованное в истреблении пиратов, — так как большинство захваченных судов принадлежит китайским подданным, — по слабости своего военного флота не могло предпринять против них ничего решительного. Пираты под носом у Китая уводили массу джонок, а в XVII веке разбойник Ко-шин-га начал истреблять целые флоты и завладел всею Формозой. Оригинально средство предпринятое Пекинским правительством чтоб обезопасить себя от него. Богдыхан предложил разбойнику поступить к нему на службу, и заручившись согласием сделал его великим адмиралом, начальником всех морских сил своего государства. Теперь пираты не могут действовать так смело. Множество военных европейских судов, постоянно находящихся во всех открытых портах Китая, внушают им весьма основательный страх. Кроме того, их преследуют китайские канонирские лодки и военные джонки, хотя не очень тщательно, разве когда уверены в громадном численном превосходстве. Это происходит от того что пираты защищаются отчаянно [309] до последнего человека, так как знают что пощады им ждать нечего, что по китайским законам, будучи пойманы, они будут все преданы мучительной смерти. Англичане, как говорят, с целью убить китайский коммерческий флот, не особенно противодействуют пиратам и даже открыто продают им порох и военные припасы в Сингапуре и Гонконге, но все-таки жестоко расправляются с ними в случае захвата английских судов. От этого многие китайские купцы предпочитают вступать в сделку с Англичанами и, построив джонку, пускают ее под британским флагом. Так барка Arrow, бывшая причиной войны 1857 года, была именно из разряда этих двусмысленных судов. В 1874 году жестокий удар морским разбойникам нанесли Японцы, атаковав их в самом их гнезде, Формозе. Но до сих пор пиратство далеко не уничтожено, доказательством чему может служить высокая премия за товары перевозимые здесь на парусных судах.

В вечеру этого дня мы вышли из тропиков. На другой же день погода стала хмуриться, точно желая доказать нам что впереди будут уже не те волшебные места какие мы покинули. Темные тучи покрыли небо, налетел вихрь, барометр стал опускаться. Почаще стали осведомляться с положением ртути, так как мы шли в полосе где свирепствует тайфун, и в то время года когда он бывает очень часто. А тайфун для Великого Океана то же что ураган для Индийского. Все дело разрешилось впрочем дождем, но уже не таким как под экватором, с громом, молнией, бурным, но кратковременным; нет, это был мелкий, обложный, настоящий северный дождик. Прощай юг! не тот юг к которому привыкли мы в Европе, где и Крым и Италию зовут югом, нет, тропический юг, тропическая жара. Вряд ли придется мне быть здесь опять. Я имею понятие о здешней природе и людях, все ради чего я стремился в плавание. Но вперед, вперед! Впереди тоже еще много предстоит увидеть.

Утром на следующий день, 23 мая, на краю горизонта показалась пред нами, точно встала из морской глубины извилистая, холмистая полоса далекого берега. Это была Япония... [310]

VII.

Вот она, эта страна восходящего солнца, так чудно освещенная взошедшею над нею зарей цивилизации! Пред нами, остров Киу-Сиу; мы входим на длинный и узкий Нагасакский рейд. Все свободное население парохода на палубе. Мои товарищи, из которых многие побывали здесь более двадцати раз, приветствуют Нагасаки как родной город. Они показывают и называют мне окрестности.

Берег вставал во всей своей красоте по мере того как мы подходили. Море было тихо; только у подножия отдаленных холмов набегавшие волны рассыпались белою пеной. Легкий ветерок умерял зной. Виды менялись. Одни холмы расступались, давая место другим; за ними дальше опять виднелись возвышенности. Сквозь темные покатости и пади белели кой-где дома. Здесь все как будто ласкает взор. Нет резких контуров, остроконечных утесов, диких скалистых вершин. Все покрыто растительностию; на мягких округленных верхушках, по склонам холмов возвышаются какие-то пальмовидные деревья освещенные солнцем. Я старался отыскать между ними ту знакомую мне по описанию чудную Cryptomeria japonica которой так восторгаются путешественники. Дальше, к высокому белому зданию, протянулся целый лес, может из камелий, которых здесь родина. Всякое свободное место занято расчищенными зелеными четыреугольниками, — рисовыми полями; в Японии мало земли, и ни один вершок ее не пропадает даром. Вот, справа от нас, показалась группа полуостровов или вырезок в бухте; за многочисленными маленькими заливчиками видны другие горы, — угольные копи Токасима. Прямо пред нами поднимается из воды одинокая, остроконечная, ощетинившаяся лесом скала: это стров Папенберг. Он загораживает с океана вход в Нагасакский рейд и похож на каменную трехугольную пирамиду. Передняя грань ее оканчивается отвесным выкупом, и с этого-то выступа двести слишком лет тому назад рассвирепевшие туземцы бросали в воду католических монахов. Задняя сторона острова отлога; редкие высокие деревья покрывают ее и взбегают на самую вершину; [311] тут же привязана лодка, и узенькая тропинка вьется между деревьями. За островом на пять верст тянется извилистый Нагасакский рейд; берега холмисты и роскошно возделаны. Между холмами с обеих сторон прячутся японские деревеньки. С левой стороны приютился новый, прекрасный, не давно только выстроенный док, хорошо знакомый нашим судам. Дальше, вправо около набережной города, искусственный, насыпанный руками Японцев островок Децима, где долгое время была фактория или, вернее сказать, тюрьма Голландцев переведенных сюда из Хирандо. Наискось от нее «русская колония» Иносса, милая Иносса! Это — японская деревня или предместье города; жители в ней все почти говорят по-русски; тут обыкновенная стоянка русских военных судов и любимое местопребывание наших моряков. Во глубине и по всю правую сторону рейда показалась масса городских зданий Нагасаки; они уходят в даль между двумя холмами и теряются там. На рейде пропасть судов; между ними и два наши: военная лодка Морж и пароход Константин. Наш Владивосток прошел почти весь рейд и бросил якорь в самой глубине залива, в нескольких стах шагах от города.

Поползли Японцы. Их легонькие, маленькие шлюпки, с каютой в виде домика посредине, поминутно приставали к трапу, и скоро вся палуба наполнилась изнеженными женоподобными фигурами этих детей Востока. Большинство их оказалось знакомыми наших офицеров и многие хорошо говорили по-русски. Мы их поведи завтракать. Начались бесконечные расспросы: где были, что делали? Всего чаще вертелись у нас на пароходе следующие лица, конечно хорошо известные всем русским морякам в Японии: толстяк Кихэ с жирным добрым лицом и большими очками на лбу; это генеральный поставщик провизии и разнощик новостей; далее, Бенгоро, скромно величающий себя коммиссионером Императорского российского флота. Кто сделал его коммиссионером — неизвестно, но так значится на его карточке. Потом Сига-Сан, цивилизованный Японец, одетый по-европейски; он даже был в Петербурге и теперь только и вспоминает о нем. Затем ряд других неизвестно что делающих, какой-то Ямамото, Ценитар, которого мы звали Санитаркой и др. Все они не прочь и продать что-нибудь. Бенгоро принес какой-то узелок с [312] деревянными вещами а черепаховыми изделиями; но за завтраком налился пьян и только смеялся и говорил какую-то чепуху. Некоторые из них звали нас в гости. Масса других Японцев навезла нам рыбы, плодов; но, увы! здесь было уже не то что в Сингапуре. Из плодов нам привезли какой-то пивы, в роде наших абрикосов, но только гораздо хуже их, с золотисто-желтою толстою кожей, потом громадных, но совершенно невкусных деревянистых груш и наконец малины. Мы очень обрадовались этой родной ягоде, но к сожалению это оказалась не малина, а плоды шелковицы (Morus nigra), хотя и очень похожие с виду на малину, но далеко не того вкуса. Впрочем Японцы оправдывались что настоящее время для плодов еще не пришло. Между прочими новостями мы узнали от своих гостей что пароход Добровольного Флота Нижний Новгород, отправившийся с арестантами из Одессы на Сахалин пятью днями раньше нашего (1 апреля), был здесь всего два дня тому назад. Мы таким образом сделали тот же путь тремя днями скорее, и это хорошо рекомендует ход Владивостока. В последний день нашего пребывания в Нагасаки нас поразила другая, горестная для всей России новость; телеграф принес известие о смерти Императрицы. У нас приспустили флаг, отопили реи. По кодексу международных приличий все другие корабли тоже приспустили флаги, и этот вид массы судов с висящими до половины флагштоков флагами производил особенное впечатление.

Гости уехали. Вместо посетителей явилось японское начальство с необходимыми расспросами. Наконец на борт к нам поставили какого-то Японца с саблей, в синей куртке и шароварах, не то солдата, не то полицейского или акцизного. Его обязанность состояла в том чтобы препятствовать вывозу чего-то из своей страны, но чего — не знаю до сих пор, так как каждый из нас преспокойно покупал и провозил на пароход все что ему хотелось, не обращая на присутствие надзирателя ни малейшего внимания.

Мы собрались в город: нас взялся везти один из многочисленных японских лодочников окружавших наш пароход. Японская шлюпка фуне мала и плоскодонна. Посредине делается надстройка в роде какой-то собачьей конуры. Это каюта, куда могут залезть два или три человека. Чистота и отделка досок поразительная. Одним веслом, [313] прикрепленным за кормой, Японец подвигает шлюпку вперед, действуя им в обе стороны как рыба хвостовым плавником. Это кажется очень легко, но когда я взялся попробовать, то ничего не вышло; весло постоянно соскальзывало со шкива. За то про таком управлении лодка идет очень медленно и есть еще один недостаток: она качается из стороны в сторону, так что при продолжительном путешествии закачает хуже чем в море, особенно нервного человека.

Ехать пришлось очень недалеко, и перевощик скоро причалил к набережной Европейской части города. Тут нас ждали японские извощика, женериксы. Лошадей в Японии мало и они не употребляются для езды, — мы по крайней мере не видели ни одной лошади, — а возят люди. Женерикс, это род маленького кабриолета на двух колесах, очень похожий на наши детские колясочка или на тачки, только с верхом на случай дождя. Нет ни сбруи, никаких принадлежностей. Является седок, садится, Японец берет оглобли в руки и везет; нет седока, — оглобли опускают на землю и возница свободен. Нам сначала было не то совестно, не то странно ездить на людях, но потом мы привыкли. Везти легко, потому что улицы Нагасаки содержатся в отличном порядке, и средина их почти постоянно выложена плитами. Кроме того, так как весь город расположен на холмах, то из одних улиц в другие, более высокие, существуют широкие каменные переходы. Неутомимость этих женериксов (экипаж и возница обозначаются одним именем) поразительна. Они могут бежать несколько часов под ряд и бегут, право, шибче чем лошади наших московских извощиков. Мы велели везти себя к русскому консулу, так как надо было справиться насчет писем.

Дорога вилась, уходя в гору: Японские домики стояла по обеим сторонам ее. Легкие, миниатюрные, выстроенные из каких-то тоненьких планочек, они казалась воздушными. По нашим многоэтажным, каменным зданиям мудрено себе составить понятие о японском доме. Здесь камня нет и в помине. Все дерево и притом самое легкое дерево. Да иначе и нельзя: Япония вся стоит на волканическом кольце действующем и до сих пор, стоит только припомнить извержение в Симабаре и землетрясение в Синоде. [314] Выстроивший каменный дом раскует быть погребенным под его развалинами. Еще иногда встречается массивная черепичная крыша, придающая дому устойчивость; да и то иной кажется довольно толкнуть плечом чтоб он рассыпался. Обыкновенно же легкая, сколоченная из тоненьких досок крыша поддерживается четырьмя столбами. Столбы соединены поперек такими же тоненькими досками, или раздвижными ширмами, обклеиваемыми бумагой; это составляет стены. Кругом решетчатый балкон. За то каждая дощечка выстрогана на диво и блестит как полированная. Неопрятность, нечистота, сор кажется немыслимы в Японии. При небольшой величине территории и скученности населения, экономия места здесь поразительная. Домик похож на клетку, но за то каждый уголок идет в дело. Дома по большей части двухэтажные: внизу лавка, а вверху жилье; оба этажа соединены лестницей, а чтобы место не пропадало, под каждою ступенькой устроены выдвижные ящики которые заменяют комоды и шкафы в доме.

Получив письма от консула и полюбовавшись прекрасным садом окружавшим его жилище, мы отправилась в город. Один из наших женериксов говорил немного по-русски и мы велели везти себя на базар, что было немного непонятно, так как весь город представляет сплошной базар. Он долго повторял: Кизиемац; после оказалось что он хотел везти нас в квартал назначенный для чайных домов. Японские «чайные дома», иосивари, конечно известны всем иностранцам. Молодая Японка из иосивари то же что индийская баядерка или египетская альмэ. В Кизиемаце несколько сот таких красавиц. Многие из этих «заведений» существуют от правительства. В Йокогаме, например, Японское правительство устроило громадный квартал чайных домов с тысячью обитательниц и разослало всем консулам и вообще иностранцам по чайной чашке и вееру, на котором был изображен план этого квартала с надписью: это место назначено для удовольствия иностранцев (for the pleasure of foreigners). Вообще нравственность, приличие, чувство стыда понимаются в Японии совсем не так как в Европе, и лучше не распространяться об этом щекотливом предмете.

Мы поспешали вразумить своего возницу и велели отвезти себя в какой-нибудь магазин деревянных изделий и [315] долго путешествовала по разным улицам Нагасаки. Город очень велик; в нем до 100.000 жителей. Выстроен он отлично; улицы хотя немного узкие, но прямые, пересекают друг друга под прямыми углами. Много зелени, воды, несколько речек текут с холмов; через них устроены каменные мосты. Везде пропасть народу. Японцы и Японки все маленького роста, что, как кажется, зависит от ранних браков. Они стройны, хорошо сложены, хотя мущины очень женоподобны на вид, может быть отчасти от того что они тщательно бреют себе лицо. Одежда Японца состоит из широких шаровар и халата. Иногда сверху надевается что-то в роде кофты. На ногах сандалии из соломы или особого рода бумаги. Эти сандалии всегда снимаются при входе в жилище, и Японец, по циновкам, которые густым слоем покрывают полы домов, всегда ступает босыми ногами. Японская девушка, мусуме, страшная кокетка. Нигде, кажется, девушки так не раскрашивают себе лица бесчисленными притираньями и румянами как в Японии.

Женщины те, наоборот, даже нарочно выщипывают себе брови и чернят зубы для того чтобы, как они говорят, никому не нравиться кроме мужа. Но это их очень безобразит, и, к сожалению, в таком виде они часто не нравятся и мужу, по крайней мере тот не стесняется брать себе в дом других женщин. Японки не носят белья. На голое тело надевается рубашка, нередко вышитая, а на нее длинный и широкий шелковый халат, кэримон. Он стягивается тоже широчайшим кушаком с бантом назади. Японка в таком наряде похожа немного на куклу. На голове целое здание из роскошных черных волос. Я даже не берусь описывать прическу японской женщины, хотя несколько раз внимательно рассматривал ее. На прическу тратится чуть не полдня времени, но за то она и делается на несколько дней. Чтоб ее не попортить Японка спит не на подушках, которых нет в Японии, а на особого рода подставках. На маленьком деревянном ящичке, в котором прячутся гребенка, румяна или мыло, устраивается полулунная выемка, подобно тому как бывает в фотографиях. На эту выемку кладется какая-нибудь книга, а на книгу Японка кладет уже голову, причем листы книги каждый день переворачиваются для того чтобы голова [316] всегда лежала на чистой бумаге. В платье повсеместно преобладают темные цвета, синий или коричневый.

Мы громко разговаривали между собою, и так как Японцам часто приходилось слышать русский язык, то они легко узнавали какой мы национальности. Многие приветливо кланялись нам, склоняясь чуть не до земли. Две какие-то хорошенькие девочки, поместившиеся на балконе одного дома, бросили в нас огромным цветком лилии когда мы проезжали мимо. Вообще население Нагасаки, уже давно имевшее дело с путешественниками, которых здесь всегда масса, развязнее чем в других городах Японии и, надо сказать правду, предпочтительно предо всеми иностранцами, знает и любит Русских.

В Йокогаме нас немного не долюбливают за наши якобы завоевательные замыслы, за что мы должны благодарить наших всегдашних добрых друзей, Англичан, распустивших этот слух; но в Нагасаки, где каждый год бывает много русских судов, так как Приморская Область под боком, народ успел убедиться что мы не преследуем не только завоевательных, но просто никаких замыслов. Да и обращаемся мы с ними без сравнения лучше тех же Англичан, которые со своим британским чванством не считают Японца за человека.

В Нагасаки много лавок. Почти все дома в тех улицах где мы проезжали были двухэтажные, с лавкой в нижнем этаже. Магазины с деревянными лаковыми изделиями рассеяны по всему городу. Япония прежде славилась этими изделиями, да и теперь кажется нигде не сумеют покрыть так вещь лаком как здесь, хотя сорт лака стал уже далеко не такой как прежде. Мы были в нескольких лавках и накупили массу вещей. Лавки очень не велики, всего одна маленькая комнатка, но частота везде поразительная. Полы устланы в несколько рядов толстыми, белыми циновками. У дверей стоит ряд соломенных сандалий обитателей дома, а сами они сидят на циновках поджав нога. Нам положительно совестно было ступать в обуви по лавке, а снимать сапоги тоже не хотелось, и потому мы останавливались у порога и просили принести показать ту или другую вещь. Есть вещи изумительной отделки. К сожалению Японцы стали в последнее время делать их в европейском вкусе, принаравляясь к [317] потребностям потребителей, иностранцев. Появились сундучки, чайные и письменные шкатулка, нессесеры, этажерки, столы; за то очень трудно становится найти что-нибудь оригинальное, чисто японское, из туземного быта, какую-нибудь миску для кушанья или туалетный японский столик. Окраска и рисунок вещей сходны с китайскими. Какой-нибудь баснословный дракон, дерево уходящее в пространство, без начала и конца, на нем фантастическая птица, Японка переходящая через мостик висящий в воздухе и т. д., вообще безвкусица страшная. Все раскрашено самыми яркими красками и при этом ни теней, не перспективы. За то все это покрыто великолепным черным густым лаком, так что вещь кажется сделанною из кости или папье-маше. Цена на лаковые изделия вообще не высока и колеблется от нескольких центов до десяти долларов, смотря по величине вещи и ее достоинству. В Японии, как и в Сингапуре, ходят мексиканские доллары и кроме того японские так называемые йены: эти йены по цене равны мексиканскому доллару и следовательно по курсу на наши деньги стоят два рубля сер.; есть мелкие медные и серебряные монеты в несколько центов. Кроме того, есть и бумажки, ассигнации, кинсацы, но они далеко не ходят al-pari с серебром. Существует еще и прежняя японская монета ицебу, с подразделением на каши, но я ее не видал. Золото же не охотно берут в Японии, и за наш полуимпериал давалт только два доллара, то есть четыре рубля, тогда как он в то время стоил семь рублей пятьдесят копеек. Многие из нас поэтому очень раскаивались что не успели разменять все золото в Сингапуре. Торговаться с Японцами наказание. Во-первых, говорят так что решительно ничего не поймешь, коверкают отчаянно и английские, и русские слова, и при этом щедро прибавляют японские. Поэтому необходим переводчик, или надо делать как делали мы. Возьмешь монеты, высыплешь их на ладонь и даешь выбирать. Японец, осмотрев монеты со всех сторон, берет например два йена; это значит что ему надо давать всего полдоллара, так как все они ужасно запрашивают. Они точно дети. Им ужасно нравится самый процесс торговли. Японец запрашивает цену и сбавляет понемножку, и чмокает, приседает, кивает головой; возьмет вещь, полюбуется ее и даст посмотреть [318] всем домашним, позовет женерикса и ему покажет. Постепенно набирается с улицы японская публика, снимает сандалии и садится тут же, и тоже принимает участие в торговле. Или, наконец, когда по его мнению дают уж очень мало или сбираются уходить из лавки, он, отбросив из речи все английские и русские слова, вдруг заговорит сплошь по-японски, без сомнения что-нибудь вполне убедительное, но к сожалению совершенно для нас непонятное, и опять кланяется и приседает. Наконец торг кончен; как бы ни была мала и дешева вещь которую вы купили, ее непременно положат в другой ящик сделанный из простого, но очень красивого дерева и превосходно отполированный. Запаковывают вещь, заколачивают ее гвоздями, точно ее везти на край света, и в этом принимает участие все население лавки, потом выбегают провожать, укладывают покупки в женерикс, и кланяются, кланяются... и все это без шума, грациозно, с ужимками, с какою-то кошачьею грацией. Нет ни резких выкриков, ни порывистых движений; только и слышно мягкое шуршанье шелковых халатов да хлопанье сандалий о циновки.

Кроме этих обыкновенных деревянных лаковых вещей, есть еще вещи так называемого старого лака. Это, можно сказать, идеальный лак, секрет приготовления которого в настоящее время потерян даже и у Японцев. Не говоря уже о том что такую вещь можно положить в кипяток хоть на месяц, на ней можно тушить папиросу, сигару, и лак не потускнеет. Настоящую вещь старого лака можно бросить в огонь; дерево истлеет и обуглится, а лак должен остаться цел. Но таких вещей мало осталось и в Японии, и они переходят из рода в род как фамильные драгоценности.

Мне ужасно захотелось достать хоть одну такую вещь. Для этого я на другой день взял проводника, Японца, хорошо говорившего по-русски, нечто в роде наших коммиссионеров, и мы отправились. Долго он водил меня по улицам Нагасаки, так как вещи подобного рода не продаются в лавках, а некоторые любители собирают у себя вообще все местные редкости, и конечно не прочь их при случае продать за хорошую цену. Мы исходили по крайней мере с полдюжины домов пока удалось приобрести [319] кое-что. Тут уж нет вещей в современном вкусе; все старина. Какие-то футляры для врачей, деревянная посуда, покрышки для табаку, различные крышечки и коробочки неизвестно для чего. Тут и разные другие предметы, кроме деревянных. Древнее японское вооружение, вещи из фарфора, из слоновой кости, старинные сабли и пр. Хозяин-Японец обыкновенно с удовольствием показывал все вещи одна за одной и нисколько не бывал в претензии когда я, пораженный непомерными ценами, уходил ничего не купив. Цены действительно были ужасные. Например, за два деревянные ящичка с подносом (японская посуда) я заплатил восемь долларов, между тем как будь они нового лаку, красная цена им была бы полдоллара. В этом доме, когда я поднялся вслед за своим проводником во второй этаж, я мирно застал всю семью распивающею чай. Мне тоже поднесли в маленькой фарфоровой чашечке какую-то мутную зеленоватую жидкость, очень ароматную, но неприятного вкуса. Только пришлось пить стоя, так как мебели не было никакой.

Хорош также в Японии фарфор, впрочем более по качеству чем по отделке, которая груба и аляповата. За то, особенно в высших сортах, чайные блюдца тонки как лист почтовой бумаги и совершенно прозрачны. Жаль что рисунки никуда не годятся. Есть громадные фарфоровые вазы, более сажени в высоту; есть также нежные, изящные вещи, например фарфоровые цветы или рельефные изображения разных ландшафтов. Вообще японский фарфор предпочитается любителями китайскому, впрочем опять-таки только высшие сорта; обыкновенный же фарфор плох даже в Нагасаки, центре этого рода изделий.

Долго мы еще путешествовали по городу в этот первый день, — осмотрели магазины с шелковыми изделиями, черепаховые вещи, оружейные лавки и проч. Черепаховые вещи недурны, но дороги (цена некоторым побольше и пооригинальнее доходит до 100 долларов и больше), а главное — все в европейском вкусе; разные запонки, гребни, портсигары, рамки, альбомы. Вообще, после, когда утихла первая жажда приобретения и мы внимательно рассмотрели свои покупки, мы пришли к тому заключению что действительно стоило купить только лаковые вещи, а все остальное можно было приобрести в Европе лучше и дешевле. [320]

Жаль что мы не попали в Нагасаки раньше несколькими днями. Пред нами только что закрылась японская выставка, а вещи была уже увезены. А интересно было бы поглядеть на лучшие изделия этой страны.

В Нагасаки есть несколько отелей, из которых лучшие содержатся Французами. Уличная жизнь мало развита в этом городе. Вскоре после заката солнца все уже тихо и пусто. По пустынным улицам только изредка пройдет запоздавший Японец с бумажным фонарем в руках, так как городского освещения нет в Нагасаки. Наши женериксы тоже вооружились большими фонарями из промасленной и разрисованной бумаги, и мы быстро и бесшумно катились по мощеным плитами улицам. Город спал; над перепутанною массой домов высались холмы, мягкие контуры которых слабо вырисовывалась в темном ночном небе. С рейда доносилась музыка. Там еще кипела жизнь, и многочисленные огоньки судов мигали здесь и там. Ночной воздух был тепел тем живительным, не ослабляющим теплом от которого мы давно отвыкли. Вода тоже не блестела так как под экватором.

Убаюкиваемый монотонным раскачиванием нашей фуне, под однообразный шум производимый единственным веслом лодочника, слегка бороздившим зеркальную поверхность воды, я невольно переносился мысленно в то недавно прошедшее время когда эта прекрасная страна почти не существовала для иностранцев, когда она была отделена ото всего цивилизованного мира точно непроницаемою стеной. Ни одна страна не шагнула так быстро по пути реформ, ни одно государство не переходило так страшно круто от старых форм общежития к новым, к совершенно иному строю жизни. Некоторое подобие этого представляет Россия при Петре, и не даром Японцы идеалом государственных людей всех веков и народов ставят этого государя. Я например спокойно еду теперь один по нагасакскому рейду, возвращаюсь из города который осмотрел почти весь, а всего каких-нибудь 25-30 лет это было немыслимо ни для одного Европейца. Сколько было тщетных попыток с одной нашей стороны завязать сношения с Японцами. Мне вспоминается плен Головнина, неудачная миссия Рязанова, полуудачная экспедиция Путятина, так талантливо описанная Гончаровым. Давно ли это было? [321]

Хотя история Японии начинается задолго до нашей эры, но эта страна сделалась известною Европейцам только с половины XVI столетия. Первые иноземцы, Португальцы и Голландцы, были приняты радушно, и в продолжение почти целого столетия оставались самыми желанными гостями. Но вместе с торговлей начались вмешательства в политическую жизнь страны, началась католическая пропаганда, в то суровое время не разбиравшая никаких средств. Жадность, властолюбие и гордость католических миссионеров имели своим последствием то что присутствие их стало ненавистным для Японцев. Народ, неспособный на полумеры, круто расправился с притеснителями; массу Португальцев отправили назад в их колонию (в Макао), других резали и бросили в море. Голландцы спаслись только тем что, как говорят, объявили себя нехристианами. Но это им мало помогло. Их перевели на островок Дециму, в Нагасаки, и обставили самыми суровыми условиями пребывание их там; около того же времени был издан знаменитый указ, навсегда воспрещавший доступ в Японию иностранцам. Так в полном отчуждении прошло два века, и Япония в это время, по словам ее историков, процветала, поля ее сплошь были засеяны рисом, а жители благоденствовали.

Но такой обширный, непочатый рынок не мог оставаться постоянно закрытым. В половине XIX века иноземцы снова постучались в запертую дверь этого неведомого мира, но постучались уже вооруженною рукой, готовые ворваться насильно, если им не отворят добровольно. Американская эскадра командора Перри появилась в 1853 году близь столицы страны, Иеддо, требуя заключения трактата на право торговли, и конечно не робким наивным туземцам с их деревянными пушками можно было противоставить что-нибудь суровому требованию пришельцев. Открыты были сначала два порта с обязательством открыть потом еще три. Вслед за Американцами и почти одновременно с нами вступили в правильные отношения с Японцами и Русские, затем Французы и Англичане. Брешь была пробита, и новая жизнь неудержимо хлынула в приготовленную страну.

Ослепленные материальным могуществом иностранцев Японцы прежде всего постарались усвоить себе казовую [322] сторону европейской цивилизации, перенять от своих учителей то в чем особенно осязательно-резко проявлялось могущество этих последних. Закипела лихорадочная деятельность. Только двадцать пять лет прошло с открытия страны, а уж Япония имеет железные дороги, телеграф, пароходы, целый военный флот; она издает газеты, строит механические и пороховые заводы, доки, арсеналы, вводит нарезное оружие; ее ученые знакомят общество с лучшими произведениями великих людей Европы, переводят трактаты по астрономии, физике, механике, математике. Само политическое устройство изменилось; пали сиогуны, и вся власть сосредоточилась в руках одного микадо. Но для подобных реформ нужны были деньги и деньги; государство вошло в долги и уже выпускает ассигнации, прежде неизвестные. Во многих местах империи раздаются жалобы на экономическую неурядицу. А между тем недобросовестность и эксплуатация иностранцев делают свое дело. Большинство Французов и Англичан ездят сюда только для наживы и не гнушаются для этого ничем: стоит только припомнить уступку за баснословную цену гнилых английских пароходов и такое знаменитое в своем роде дело как продажа конской сбруи Французами. Доверия к своим просветителям у Японцев нет больше; презрение с одной стороны и ненависть с другой часто оканчиваются кровавыми расправами. Русские впрочем стоят в стороне от подобного рода политики, и за то Русских любят в Японии.

Так идет дело до сих пор. Конечно со временем даровитый, предприимчивый, тесно сплоченный сорокамиллионный народ сбросит с себя невольную экономическую зависимость и освободится ото всякого постороннего влияния. На это есть много данных. Японцы стремятся сравниться с Европейцами и в области умственной. Ежегодно сотни молодых людей отправляются в Лондон, Париж, Нью-Йорк, иногда к нам Петербург, для поступления в высшие учебные заведения. У себя же на родине народное образование у них идет так что можно завидовать. Из сорока миллионов жителей нет ни одного неграмотного, хотя японская азбука и письменность представляют сколок с китайской и вдесятеро труднее нашей. Много высших заведений уже устроено в Японии; в них учат иностранцы. [323] Между прочим есть и русские факультеты и один из офицеров Владивостока, отставной лейтенант Д. несколько лет был на японской службе в Торкео (Иеддо, вторая столице) преподавателем на русском факультете. И конечно в Японии больше знают о России чем в России о Японии.

На другой день я посетил окрестности Нагасаки. Что за чудный вид открывается с близлежащих холмов! Рейд кажется широкою извилистою рекой и корабли на нем чернеют маленькими точками. Холмы сплошь возделаны; везде зеленеющие квадраты рисовых полей, сады, дома. Не сколько речек стекают вниз по направлению к городу. Я жалею только что мае не удалось осмотреть самую главную примечательность Нагасаки, — храм Сувы, построенный на высоком холме. Одному ехать не хотелось, и я отложил до следующего дня, а следующий день вплоть до вечера лил дождь. Так я и не видал замечательной гранитной лестницы этого храма во 160 ступень и рощи из камелий которою он окружен.

К вечеру один знакомый Японец пригласил нас всех к себе на обед, или ужин, или бал, не знаю как правильнее назвать. Я пробыл в городе довольно долго и когда приехал на пароход, то узнал что мои товарищи уже уехали. Пришлось поскорее отыскивать лодочника хоть немного говорящего по-русски и отправляться. Японец жил в предместье, довольно далеко. Хотя его дом стоял у самой воды, но я не решился отправиться один, а прихватил и лодочника. Собрав весь свой запас японских и английских слов и добавив русскими, я объяснил ему кого мне надо. Он впрочем понял меня хорошо, в доказательство чего бесконечное число раз закивал головой. Пришли. Какая-то сморщенная старая Японка, с лицом похожим на сушеное яблоко, с седыми волосами и черными зубами, объяснила моему провожатому что хозяина нет дома. Долго в свою очередь говорил он мне что-то, но я, убедившись что проехался попусту, решил вернуться назад. Уже на пароходе узнал я что меня ждет посланный от нашего знакомого и что этот последний принимает нас в другом своем доме, в самом городе. Но я все-таки в этих мытарствах потерял час и опоздал к пиршеству. [324]

Дом был весь освещен. На дворе толпились женериксы привезшие моих товарищей. Я начал взбираться на второй этаж по такой тонкой, нежной лестнице что она ходила подо мной как живая. Как я уже говорил, здесь все дома строятся так на случай землетрясения, но право, эту лестницу стоило только толкнуть хорошенько и она развалилась бы, не дождавшись землетрясения. Когда я вошел, пир был в полном разгаре. Четверо моих товарищей были уже тут и их штиблеты стояли рядком около стены, они должны были снять их за неимением сандалий. Я последовал их примеру и затем сел или лег на мягкие ценовки. Лежать было удобнее, так как я, несмотря на свое годичное пребывание в Туркестане, не научился все-таки сидеть по восточному. Посредине комнаты были уставлены фарфоровые и лакированные подносы с фруктами, цветами, конфетами и разными украшениями. Вдоль стен сидели гости. Для прислуживания были приглашены мусуме (молодые девушки) и затем японские артистки, музыкантши и танцовщицы (гейки). Предо мной живо очутилась масса деревянных подставок и на них деревянные же чашечки с кушаньями. Японский обед описывали уже много раз и поэтому я не буду распространяться об этом, скажу только что трудно выдумать более отчаянную бурду. Общее впечатление получается какое-то приторно-сладкое; в конце концов есть не хочется, а между тем чувствуешь что голоден. Я ел все не разбирая, и рыбу, и какое-то мясо (редкость в Японии), и опять рыбу, и зелень, и супы, супы без конца. Палочками конечно я есть не умел, а ложек не было, и потому я все жидкое выпивал, а куски рыбы и овощи протыкал палочкой и ел таким образом. Подобным неумением я возбудил нескончаемый смех моей мусуме, приставленной подавать кушанья доктор-сану, как называл меня хозяин. Все это заедалось рисом и заливалось противною японскою рисовою водкой — саки. Эту водку пьют теплую; хозяин то и дело провозглашал тосты, мусуме подходила с чашкой саки в руках и кланялась до земли, подавая ее. Надо было пить, — так принято.

Наконец все кончилось. Убрали последнюю подставку, последнюю чашку с рисом; унесли фрукты и конфеты, вместе с сушеною рыбой и драконами из рисовой муки, [325] которые, согласно японскому обычаю, нам прислали на другой день уже на пароход. Подали чай. Началось пение. Японская песня состоит из нескольких основных тонов и затем бесконечных вариаций и в общем напоминает жужжание пчел. Музыканты вторили певицам на своих самисенах. Затем наш амфитрион пустился показывать фокусы. Это любимая забава в Японии; хотя его фокусы были очень обыкновенны, но надо было видеть с каким удовольствием смотрели на них Японки. Впрочем, в благодарность за труды, и мы наградили его дружными рукоплесканиями. Затем следовали танцы и пантомима. Гейки плясали не дурно, хотя после индийских баядерок на них не стоило и смотреть. Но за то танцы их выразительны до последней степени. Содержание их конечно непередаваемо. Как я уже сказал выше, в Японии о приличии и нравственности имеют совсем другое понятие чем у нас. Для тех кто был в Нагасаки я скажу что между прочими пиесами исполнялись: Четыре времени года и Признание трех девушек...

На обратном пути мой женерикс выпивший, благодаря щедрости хозяина, двойную порцию саки, вез меня как хорошая лошадь.

Последний день нашего пребывания в Нагасаки, на который возлагали мы много надежд, совсем не удался нам. С самого утра шел мелкий неприятный дождь. Окрестности закутались туманом. Это были предвестники тех туманов которые в продолжение всего лета господствуют в наших владениях в более высоких широтах. Город закрылся как бы занавеской. Мой женерикс тоже закрылся какою-то соломенною занавеской и храбро бежал, подставляя на волю дождю только кончик носа. Я спешил делать последние закупки и между прочим запасся массой тонкой японской бумаги. Эта бумага сделана из волокон какого-то растения, тонка, плотна и исправляет у Японцев множество обязанностей: в нее и завертывают разные предметы, она заменяет и салфетку, и носовой платок. Но дождь наконец выжил меня из города.

На вечер трое из нас были приглашены к одному японскому чиновнику жившему в Иносе, давнишнему знакомому одного из наших офицеров. К вечеру разгулялась и погода, проглянуло солнце и мокрая зелень холмов заблестела как полированная. На пароходе у нас шла последняя суета — [326] уборка, какая всегда предшествует уходу. Завтра, рано утром мы покидаем Нагасаки.

Уже был час девятый и сделалось совсем темно как мы тронулись в путь с механиком К. Он знал дорогу, так как раньше бывал несколько раз в гостях у этого Японца. Иноса расположена к западу от города, по другую сторону маленькой бухты. До нее добрались мы благополучно, и велев лодочнику нас дожидаться, отправились в деревню. Так как до дому было довольно далеко и сделалось совсем темно, то мы вооружились большим фонарем. Было совсем тихо; только капли от давишнего дождя, стекая с крыш, звучно ударялась о гранатные платы улиц. Дорога шла в гору; Иноса построена на холме, и мы часто должны были подниматься по каменным ступенькам. Встречавшиеся иногда Японцы ласково говорили нам: сайнара (здравствуй), и шли дальше. Но впрочем народ попадался редко, так как было уже поздно. Шли мы довольно долго. Я надеялся на своего товарища и бодро шагал за ним, но оказалось что он заблудился. От света нашего фонаря окружающая темнота казалась еще гуще, а улицы и переулка Иносы как две капли воды походили друг на друга. Походили еще немного и отчаявшись отыскать дорогу собственными средствами, мы постучались в первый попавшийся дом. Вышел Японец немного говоривший по-русски, как вообще большинство живущих в Иносе, и проводил нас.

На этом вечере мне удалось увидеть настоящую музыкантшу считавшуюся артисткой в Нагасаки. Так передала нам жена чиновника пригласившего нас, очень хорошо и бегло говорившая по-русски. Хозяева пригласили ее и еще несколько девушек из своих знакомых. После бесконечного зеленого чая и угощения, состоявшего из каких-то медовых пряников, мы приготовилась слушать. Обыкновенный музыкальный инструмент употребляемый здесь — самисен. Это в роде нашей гитары с несколькими струнами. На нем играют, проводя по струнам какою-то лопаточкой из черепахи или слоновой кости, или пальцами на которых надеты роговые колпачки. Мелодии японские чрезвычайно монотонны, по крайней мере мне так показалось. Искусство артистка состояло в разнообразных вариациях. Играла она не дурно и очевидно любила музыку. [327] Одушевление лежало на красивом выразительном личике девушки, и может быть однообразная унылая музыка ей нравилась столько же сколько нам нравятся композиции Моцарта или Бетховена.

На другой день, рано утром, на пароходе подняли якорь. Мы уходам во Владивосток. Еще одна страна, один народ мимо.

Пары разведены. Прощай, Япония!

VIII.

Не совсем впрочем распростились мы с ней. Как воспоминание у нас остались пассажиры. До десяти Японцев и Японок ехало на Владивосток. В своих кэримонах и сандалиях они беззвучно шлепала по палубе, ко всему приглядываясь, останавливаясь над каждою безделицей. Все их интересовало: и как бросают лаг, и как поднимают якорь, и движение цилиндров в машине.

Впрочем, это было не продолжительно. Поднялся небольшой противный ветерок и, как непривычных к морю, их стало укачивать. По целым дням лежали они на палубе, без движения, на брезенте покрывавшем люк, положив головы на свои полулунные подставки, и только изредка вытаскивали из-за пазухи бумажки с рисом который заменял им пищу. Все они ехали во Владивосток. — Теперь вообще сношения наших восточных окраин с Японией начинают мало-помалу оживляться. И слава Богу! В один прошлый год в тех пустынных местах перебывало множество кораблей и военных, и Добровольного Флота. В добрый час! Япония для нас выгодная соседка, хотя от нас сама не имеет никакой пользы. Во Владивостоке есть целый японский магазин; Япония снабжает Владивосток и предметами роскоши, и жизненными припасами, а иногда и прислугой. Наши корабли ходят для починки в японские доки в Нагасаки, или в превосходные доки Йокоски, около Йокогамы. В портах Японии они запасаются всем нужным для себя. Русские офицеры и чиновники, прослужив достаточное число лет в Приморской Области и возвращаясь назад домой, предпочитают ехать морем, чрез Японию, где всегда находят прекрасные иностранные [328] пароходы, а не примитивною дорогой чрез Сибирь. Даже в отпуск всякий старается уехать в Японию, где хоть на время, например в Йокогаме, отдыхает в вихре жизни и разнообразных удовольствий и в обществе Европейцев, от однообразного провождения времени между картами и водкой в Приморской Области. Вот от чего Русские тех мест так любят Японию. Она для них во всех отношениях то же что «заграница» для жителей Европейской России.

Далее, в числе пассажиров у нас было несколько Китайцев ехавших торговать в Николаевск. Конечно, все они ехали в третьем классе, то есть во второй палубе и на своем содержании. По своей скупости они захватили с собой по мешочку рису, рассчитав в обрез до Николаевска, и больше ничего. Но вышло так что мы простояли несколько дней во Владивостоке, да потом долго задержал нас Сахалин, и запасы у Китайцев истощились на полдороге. Сначала матросы кормили их галетами, но потом все-таки им пришлось начать распродавать по мелочам свой запас чаю. За то никто внимательнее их не стоял на баке и не смотрел так пристально в даль, ожидая не покажется ли земля.

Впрочем на этот раз нам предстоял небольшой переход, всего около 1.000 миль, и мы надеялись чрез четыре дня попасть во Владивосток. Море слегка волновалось. Слабый ветерок дул нам на встречу и немного замедлял ход. Воздух свежел; начинало исполняться предсказание штурмана что придется доставать теплое пальто. Весь первый день шли мы прямо к северу вдоль берегов Японии. Остров Киу-Сиу густо заселен. Вечером на горизонте тянулась почти непрерывная линия огней от японских деревень, и наши Японки долго, до поздней ночи, облокотясь на борт, смотрели на исчезавшую родину, пока усилившаяся качка не сморила их. На другой день берега пропали; мы перерезывали наискось Японское море, направляясь к северо-западу. Мелкие волны рябили поверхность воды. Впрочем, эти моря летом довольно покойны, хотя все-таки не очень; летом сюда заходят тайфуны из Китайского моря. Но за то осенью беда. В августе появляются ветры, в сентябре они дуют уже постоянно, а в октябре ревут. Качка в высшей степени неприятная, так как волнение [329] неправильно в закрытом со всех сторон, кроме юга, бассейне. Качка напоминает здесь качку Черного Моря. Но если летом в этих морях сравнительно спокойно, то за то является другое неприятное обстоятельство — туманы. Здесь царство туманов. Они бывают в продолжение всего лета почти каждый день и до того густы что в нескольких шагах ничего не видно. На третий день утром мы встретили в первый раз такой туман. Окрестность точно завешена густым вуалем; с юта на бак нельзя было разобрать ничего, и пароход по правилу в таких случаях взял малый ход. Сверху, с парусов, с верхушек мачт, туман падал какими-то хлопьями вместе с каплями воды. Платье покрывалось мельчайшею водяною пылью; стало холоднее, так что многие уже вспоминали о тропиках. Впрочем в этот раз туман продолжался не долго. Солнце поднялось выше, и он начал мало-помалу точно отделяться от поверхности моря, подымаясь все выше и выше и образуя на небе большие белые облака. В это время на прояснившейся поверхности моря мы увидали в разных местах водяные брызги. Столбики воды в виде маленьких фонтанов поднимались на мгновение вверх и потом исчезали опять. Это были киты. Их много водится в здешних морях, и с этих пор мы часто видели подобные фонтаны, пускаемые дыхалами этих животных. Иной раз фонтаны появлялись у самого носа корабля. Четыре дня уже прошло, и мы по расчету должны были уже быть в виду Владивостока, но туман сильно замедлил наш ход. На пятый день, утром 30 мая мы по-прежнему не видели ничего кроме тумана, густые массы которого плотно обступили нас со всех сторон. В добавок к тому стало холоднее, ветер подул с такою северною прохладой что поневоле пришлось схватиться за пальто. Мы даже не могли определить точно где мы; знали только что где-то вблизи Владивостока. Наконец-то мы попали в любезное отечество! Вот они, наши, как выразился сатирик, «сомнительные» моря. Узнаем родную Россию! Вдруг, когда я сетовал таким образом на судьбу, из густой белой стены тумана слева от нас раздался удар колокола, другой, третий. Кто-то звонил; звук глухо замирал в тяжелом, насыщенном водяными парами воздухе. Это был сторожевой маяк на острове Скрыплеве. [330] Подобным звоном он дает ориентироваться кораблям, без чего нам пришлось бы остановиться или же довериться знанию и опытности нашего штурмана, уже не один десяток раз посещавшего эти пустынные места. Но остановиться значит простоять неопределенное время, так как туманы в этих морях, тянутся во все лето, а мы и без того сильно запоздали приходом. Нас теперь уже давно ждут казенные грузы в Николаевске, а мы не дошли еще до Владивостока. Приняв все это в соображение мы двинулись вперед черепашьим шагом, а сзади нас, в тумане как за облаками, слышался все тот же унылый, точно похоронный звон. Начальство парохода собралось на мостике и так впилось глазами в туман, стараясь рассмотреть очертания острова Аскольда, который находится верстах в двадцати от Владивостока и на который мы прямо шли. А туман клубился. Точно взволнованное море во время бури поднимались и спускались его беловато-серые бесформенные массы. Вот он, как роса по реке, быстро бежит по поверхности моря; вот он в одном месте становится реже и реже и поднимается выше; вот тонкая пленка разорвалась совсем. В разорвавшееся отверстие блеснул клочок голубого неба. Вот яркий луч солнца запрыгал, дробясь и переливаясь по свинцовой поверхности моря, но не надолго: прояснившееся место еще гуще заволокло туманом. За то он делается реже в другом месте. Вот прямо вперед, и довольно близко от нас, на мгновение показалась какая-то темно-синяя гора. Все довольны, это Аскольд, и теперь до Владивостока рукой подать. К полудню туман приподнялся немного, приблизительно на несколько сот футов, и холмы окружающие Владивосток явились пред нами точно в рамке. Они со всех сторон обступили прекрасный, глубокий рейд, один из лучших в свете. Отлогие вершины их были закутаны туманом и подножие купалось в воде. Все они были покрыты яркою зеленью и во многом напоминали Нагасакские холмы, с тою только разницей что те сверху до низу были возделаны, а эти сверху до низу пустынны. На некоторых из них еще оставались насыпи для батарей возведенные в 1878 году на случай предполагавшейся тогда войны с Англичанами. Направо пошли прекрасные маленькие бухты Диомида, Улисса, вдали виднелись городские здания; рейд изгибался, образуя знаменитый Золотой Рог... [331]

IX.

Первое впечатление которое производит Владивосток положительно в его пользу. Невольно думается что здесь, в этом месте, соединилось много условий благоприятных для развития важного торгового города. Представьте себе громадную впадину, большой морской залив, в который свободно уставятся все флоты мира. Такой залив находится в южной части принадлежащего нам Японского моря и известен под именем залива Петра Великого. Он идет от мыса поворотного до реки Туменги, границы нашей с Кореей, и имеет 180 верст в ширину и 80 верст в длину. Этот залив имеет внутри себя еще массу других меньших заливов глубоко врезавшихся в материк; таковы заливы Уссурийский, Амурский и залив Посьета. Впрочем относительно имен я должен оговориться что здесь в этом отношении порядочная путаница. Большая часть гаваней и бухт всего Манчжурского берега имеет двойные названия, так как названия эти давались им одновременно Русскими с одной стороны, а с другой — Французами и Англичанами. Дело в том что этот берег был почти неизвестен до Крымской кампании. В это время, впервые появившийся здесь Англо-Французский флот, встречая массу незнакомых мест не означенных ни на одной карте, давал им свои названия. Русские со своей стороны, не зная что берег уже обследован, называли его по-своему. Первенство открытия в одних случаях принадлежало нам, в других же Англичанам и Французам. Так описанные выше заливы на иностранных картах значатся под названиями Napoleon, Guerin и d’Anville. Но так как в настоящее время все Манчжурское побережье принадлежит России, то русские названия мало-помалу начинают входить и в иностранные карты. Так вот здесь-то, в северной части этой впадины, на южной оконечности полуострова Муравьев-Амурский и возник город. Большие ожидания и надежды возлагались на него, и это невольным образом отразилось и на названии. Город был назван громким именем Владивостока. Прекрасную серпообразную бухту, на северной стороне которой он расположен, назвали Золотым Рогом, а [332] пролив соединяющий ее с морем — Босфором. Для оживления торговли и привлечения капиталов, город был объявлен порто-франко. Наконец, в начале семидесятых годов, в него перенесен порт из Николаевска на Амуре. До 1872 года в Николаевске был наш единственный порт в Восточном Океане. Этому городу тоже когда-то сулили блестящую будущность. Думали что это будет вторая Одесса, что посредством него разовьется блестящая торговля между Восточною Сибирью с одной стороны и Китаем, Японией и даже Америкой с другой. Так думали, а город между тем преспокойно падал год от года. Суровый климат, страшные расстояния и недостаток путей сообщения делали свое дело. Единственная артерия края, Амур, и тот замерзает более чем на полгода. В северной части Японского моря, в лимане, на баре не более 13 футов воды и большие суда не могут подходить к Николаевску. Решено было перенести порт в другое, более удобное место, а таким местом был назначен Владивосток. Опять начались сравнения с Одессой, с Сан-Франсиско. Впрочем были и другие люди не верившие в эти ожидания. Вообще ни об чем кажется не было таких разноречивых мнений как о Приморской Области вообще. Одни восторженные хвалители говорили что здесь рай, что это русская Италия, что виноград здесь зреет на открытом воздухе и что Владивосток со временем будет третьею столицей России. Я сам, помню, видал еще давно в различных иллюстрированных журналах под названием Амурского леса какие-то фантастические тропические пейзажи с пальмами и орангутангами. Другие выражала что в этой Италии двадцатиградусная зима тянется три месяца, что если виноград растет здесь на воздухе, так зато его в рот нельзя взять, что очень может быть что Владивосток заткнет за пояс любую столицу, но это еще когда-то будет, а в настоящее время города в Приморской Области не города, а Бог весть что такое, и что вообще название Приморская Область верно только в географическом отношении, а во всех прочих ее следовало бы правильнее называть премерзкая область. Споры бывали ожесточенные, а время шло незаметно.

В настоящее время трудно конечно подвести правильный итог деятельности молодого города, который не насчитывает [333] еще двадцатипятилетия своей жизни, но кое-что видно уже и теперь. Конечно, пылкие надежды не оправдалась; торговли во Владивостоке нет, жизни тоже; умственного и политического центра он не представляет. Но есть и другие более веские возражения.

Во-первых, город совершенно беззащитен; в этом мы отлично убедились два года тому назад, когда боялись войны с Англичанами. Если строили тогда на близлежащих холмах батареи, то только для очищения совести. Город обстреливается с трех сторон: востока, запада и севера. Зайдя с суши и захватав северную часть полуострова Муравьев-Амурский, неприятелю легко отрезать всякое сообщение со Владивостоком. Другое важное его неудобство, которое всегда будет мешать развитию торговли, это то что рейд Владивостока замерзает в течение трех месяцев Теперь опять начинают слышаться со всех сторон голоса что и во Владивостоке неудобное место для порта и что порт нужно опять перенести куда-нибудь. Но куда же? Советуют в залив Ольги (на иностранных картах Михаила Сеймура). Но Ольга лежит еще севернее Владивостока и замерзает на более продолжительное время чем он. Из гаваней находящихся в наших владениях лучше всего залив Посьета, южнее Владивостока, но и он замерзает на месяц. А еще бы лучше залив Лазарева; он не замерзает никогда, но он лежит в пределах Кореи. Когда в прошедшем году можно было ожидать войны с Катаем, то жители Владивостока были искренно убеждены что между результатами этой войны непременно должно было бы быть занятие нами залива Лазарева.

Торговли во Владивостоке, по крайней мере такой какая соответствовала бы его значению, как единственному портовому городу на всем нашем громадном побережье Восточного Океана, нет до сих пор; она вся ограничивается потребностями местных жителей. Несколько иностранных фирм торгуют как им Бог на душу положит, бракованным товаром, скупаемым по большей части на аукционах в Гамбурге. Цены на все совершенно произвольные и зависят исключительно от количества остающегося продукта. Уменьшается это количество и цены возвышаются прогрессивно. Многих вещей часто совсем нельзя бывает достать. Предметы первой необходимости дороги [334] невообразимо, да это и не удивительно, если принять во внимание что мука, например, везется почти чрез всю Сибирь или, как в последнее время, кругом Азии, морем и так и называется: кругосветная мука. Яйца, масло, молоко доставляют по большей части Манзы, без которых пришлось бы плохо. В последние два года кое-что улучшили в этом отношении суда Добровольного Флота, привезя разных товаров по заказу владивостокских купцов на значительную сумму, вследствие чего жители имели случай пользоваться свежими припасами так сказать не в счет абонемента. Нынешний год, как видно из газет, Добровольный Флот принял частных грузов в Приморскую Область гораздо уже большее количество чем в прошлом году. В добрый час! При правильно организованной деятельности он может хоть немного поднять ничтожную до сих пор торговлю; и только ему предстоит здесь благодарная задача, так как смешно конечно говорить о какой-нибудь сериозной достатке грузов сухим путем, чрез Сибирь. Вот если хоть наши внуки дождутся когда-нибудь Сибирской железной дорога, тогда может быть будет другое дело.

Широкой общественной жизни нет во Владивостоке и время потихоньку тянется себе день за днем, как во многих наших губернских городах. Конечно, чтобы правильно судить об этом, нужно самому долго прожить в городе, но я руководствовался отзывами своих товарищей подолгу остававшихся во Владивостоке и рассказами лиц живших там целые годы. Да и трудно ожидать чего-нибудь иного: умственного и политического центра Владивосток не представляет и интересы в нем невольным образом замкнуты в тесную рамку обыденной жизни. В городе, считая вместе с войсками, всего несколько тысяч человек. да и те собрались сюда из разных мест обширной Российской империи единственно ради службы. Только служба соединяет их до поры до времени, а по окончаний ее всякий старается уехать поскорее домой. Только старые служаки, у которых уже никого нет на родине, остаются здесь доживать свой век. Даже купцов мало здесь; да что им здесь делать. Они и у себя дома привыкли получать сто на сто; так каких же барышей перспектива нужна для того чтобы заставить их бросить насиженное место и ехать на край света, в неведомую даль. [335]

Развлечения Владивостока такие же как и везде; они все известны и о них не стоит говорить. Для гулянья служит адмиральский сад, почти без деревьев. Был хороший клуб, но теперь сгорел. Существующий в настоящее время гораздо хуже. За то есть порядочная морская библиотека. Приход парохода или корабля составляет событие и город оживляется на это время, хотя бы то было судно сибирской флотилии, которая, как известно, при настоящем состоянии мореходного дела составляет curiosum rarum. Впрочем, когда я был, один вопрос поглощал собою все остальные. В воздухе запахло пороховым дымом; у нас готовилась война с Китаем. Разорят или нет? встал пред Владивостоком вопрос во всем своем грозном величии; положи и разорять-то, кроме нескольких сот деревенских домов, было нечего, но каждому дорого свое. Защитить Владивосток береговыми укреплениями было нельзя, надеяться на Сибирскую флотилию было смешно, так как какой-нибудь Морж или Соболь пред китайским броненосцем был то же что, по выражению Англичан, телега пред локомотивом. Но туча, как известно, пронеслась мимо.

Летом еще кое-как можно жить в городе, но за то осенью жители Владивостока наслаждаются только ревом ветра свободно дующего на просторе, а глухая трехмесячная зима совсем отрезывает их от остального мира. Да, плоха эта наша русская Италия! А между тем Владивосток еще лучшее место и по своему географическому положению. Много есть в этом крае других местностей и городов еще более жалких, более обделенных природой и судьбой во всех отношениях.

Город, как я уже сказал, выстроен на северной стороне бухты Золотой Рог и выстроен безобразно; дома все вытянуты в одну линию и расположены на пространстве почти пяти верст. Вследствие этого во всем городе одна длиннейшая улица, от которой в разных местах идут короткие, глухие переулки, то упирающиеся в гору, то спускающиеся к воде. Это расположение дает городу очень красивый вид с моря, так как он кажется гораздо больше нежели на самом деле, но для ходьбы это очень неудобно, тем более что мостовые в зачаточном состоянии и между холмами много оврагов. Дома почти все деревянные [336] за исключением нескольких казенной архитектуры. Владивосток разделается на собственно город, средоточие администрации и местной служебной знати, — самая красивая часть города; затем тянутся слободка Офицерская и Матроская, вот и все. По другой стороне бухты нет ни одного домика. На холмах окружающих Владивосток стоит, — на одном какой-то высокий шест, должно быть сторожевой пост, а на другом избушка неизвестно какого назначения; кажется в нее зимой заходят медведи. Таков представитель нашего могущества на крайнем Востоке, Владивосток владеющий Востоком.

На берегу небольшой бухточки (или речки) вдающейся в гавань, на краю города расположен китайский квартал; здесь ютятся Манзы; здесь их базар, лавки, в бухте стоят их лодка. Манзы, это Манчжуры; так называют их здесь. Они массами являются к нам из Китая, нанимаются в прислугу, разносят припасы, торгуют; они и перевощики. К себе же в Китай они передают разные известия, да уносят с собой наше серебро. Во Владивостоке ассигнации идут еще с худшим курсом чем в России, за то в чести русское серебро и те же вездесущие мексиканские доллары. Бумажный рубль не считается почти на во что. Несет Манза два десятка яиц, просит бумажка; нанимаешь его перевезти на берег, несколько десятков шагов, — это стоит «бумажка». За то Манза, если поручить ему, достанет что угодно хоть за сотни верст, чрез своих земляков что ли, и, мне кажется, без Манз Владивосток не мог бы существовать.

Окрестности Владивостока довольно живописны; холмы со всех сторон обступила его, а многие из них достигают нескольких сот футов. Подножия их смотрятся в Золотой Рог; между склонами вьются тропинки; по ту сторону их вершин, за другими, покатыми возвышенностями с длинными падями видно море. На горизонте синеют отдаленные пики Сихотэ-Алина. Это природа. Но человек со своей стороны ничего не прибавил чтоб увеличить красоту ее. Возделанных полей, садов нет около Владивостока; леса были, но теперь вырублены и за хорошим деревом нужно ехать десятки верст. В горах бродят тигры да хунхузы мало чем уступающие им. Хунхузы — это китайские разбойники, те же Манзы. Есть у него работа, он [337] идет во Владивосток, нанимается, или продает что-нибудь; он настоящий Манза. Нет дела, он уходит в горы для более прибыльного, хотя менее почетного промысла. Кто узнает пока он во Владивостоке что у него на уме, честный он Манза или нет; у всех одна а та же воровская рожа. Паспорты ни к чему не ведут: один Манза уходят, передает паспорт другому, — кто их разберет? Их ловят, да плохо; где солдатам угоняться за этими коршунами, в их родных горах, где они знают каждую тропинку? Да и еще одно неудобство: граница близка; чуть преследование становится упорнее, они удирают в китайские пределы.

Всего четыре дня мы пробыли во Владивостоке; надо было спешить. Одни товары разгружали, другие нагружали вновь. Командиры почти всех русских судов перебывали на нашем пароходе; они знали что Владивосток решено оставить надолго в Приморской Области и критическим оком разглядывали своего, в некотором роде, нового товарища. Владивосток вполне удовлетворил их любопытству, даже сверх ожидания показал свою подводную часть, так как во время разгрузки сильно накренился на один бок. Впрочем намерение держать его неотлучно в Приморской Области немного изменено. По газетным известиям, мы знаем что он уже успел вернуться в Россию, взять в Одессе массу казенных и частных грузов, и опять уйти в Николаевск.

3 июня мы отправились. Путь наш лежал теперь еще на тысячу миль дальше к северу, на остров Сахалин.

X.

Июньский день был ясен, но холоден, а я невольно кутался потеплее в пальто, расхаживая по палубе и смотря как нос нашего парохода бурлил неприветные волны Северо-Японского моря. Холмы Владивостока скрывалась вдали. Пошли острова находящиеся пред заливом. Голые, безжизненные, они производили неприятное впечатление. Вот пять остроконечных скал, как пять пальцев высунулись из воды; черные, иглистые вершины их отчетливо выделяются на синем фоне неба. Их так и зовут Пятью Пальцами. На них никогда не ступала нога человека, и [338] только птицы не тревожимые никем вьют здесь свои гнезда. Вот еще ряд каких-то островов. Волны с шумом били в их гранитные основания, точно пытаясь взбежать на самую верхушку. Здешнее море, кажется, никогда не бывает совершенно спокойно. Наш бедный пароход со скрипом покачивало со стороны в сторону. Скучно! Вот уже второй день мы идем в виду азиатского берега, и все время тянутся пред нами голые отвесные скалы или, лучше сказать, тянется одна скала без конца. Редко кое-где прорвется ущелье. Отвесные массы из гранита, диорита, базальта, лавы, подвираются на 200, 300 футов непосредственно над поверхностью. Но что за виды, что за мрачно-величественная природа! Скалы тянутся извилинами как громадная стена какого-то таинственного корридора. Ровные края их точно обрезаны, и по этим обнаженным краям можно как по книге прочесть все напластования геологии. Вот кончились плутонические породы и пошел известняк, песчаник, красная и желтая глина и другие осадочные образования; вот опять пошел трахит и старая лава. Волны кипели внизу и жадно лизали каменные изрытые трещинами бока. В некоторых местах вода подмыла огромные массы, и они обрушились в воду, выставив кое-где острые вершины. Тут бились и ревели буруны и белая в лева разносилась ветром. Не дай Бог разбиться здесь кораблю. Ни один человек в спасется, одному в выбраться на эти голые утесы. Да если бы каким чудом ему удалось попасть на берег, так и то было бы не легче. Кругом пустыня, страшная сибирская тайга. На тысячи квадратных верст нет человеческого жилья. Пустынные дикие отроги Сихотэ-Алина тянутся вдоль берега, горы сменяются другими горами; между ними непроходимые болота. По склонам такой же непроходимый лес. Так вплоть до берега, где последние скалы обрушились отвесно в море, и последние сосны и ели взбежали по их склонам до самой верхушки и, ощетинившись, стали рядами точно на страже, точно грозя кому-то... Вот они, наши окраины, край крещеного света, конец Сибири... Невольно сжималось сердце при виде этих строгих, угрюмых ландшафтов.

К тому же и день испортился. Небо заволокло тучами. На его сером фоне еще печальнее казалась темная синева скал. Моросил дождик. Где делось тепло, которое [339] мы недавно проклинали, вечно безоблачное небо и яркое солнце? Мы мерзнем и мокнем на палубе. Ходить сыро и скользко; размахи парохода увеличиваются. Тоска! Все прячутся по своим углам; только старик Китаец, которого мы везем в Николаевск, неотступно стоит на баке. Он уже съел свою последнюю порцию сухарей и с плохо скрываемым нетерпением ждет землю. Мы постепенно стали отходить от берега; резкие очертания скал потеряли свою определенность. Деревья вырисовывались едва заметными черточками. Мы уже прошли залив Св. Ольги и приближались к Императорской Гавани (Барракута-бей на английских картах). Мне доказали какую-то длинную, темную падь черневшуюся между утесами. Это одна из лучших гаваней в свете, к сожалению только замерзает в продолжение 8 месяцев в году. В ней в 1855 году был затоплен фрегат Паллада, вероятно знакомый многим по художественному сочинению Гончарова. По крайней мере он не достался Англо-Французам и мирно лежит теперь на дне извилистого, фиордообразного залива.

Мы взяли курс прямо на восток, поперек лимана. Поздно вечером показались очертания сахалинских скал. Около берегов на море чернела какая-то масса, виднелась контуры большого судна. Это был Нижний Новгород. Ровно в полночь, 6 июня, мы подошли к острову и бросили якорь вблизи поселения Дуэ.

XI.

Трудно вообразить что-нибудь печальнее того вода который представился нам на другой день, когда солнечные лучи успели немного разогнать густой туман покрывавший окрестности. Ровный, высокий скалистый берег тянулся в нескольких десятках сажен расстояния от нас. Ни одного жилья, ни одного домика не было видно на нем, точно тут никогда не ступала нога человека. Только направо вдали, где два прибрежные холма раздвинулись, образовав темное ущелье, глубокую падь уходящую внутрь, можно было различить что-то. Это что-то была столона острова, пост Дуэ, с громадным населением в несколько сот человек. Над первым рядом холмов тянулся другой, за ним третий, чем дальше тем выше. Кое-где на горах [340] белели снежные полосы и пятна, несмотря на то что был уже июнь месяц и горы не достигали и 1.000 футов. Кое-где над отдельными вершинами по ущельям и склонам клубился туман, придавая еще более унылый вид пейзажу. Дальние возвышенности были одеты лесом, а вблизи рассеянно торчали одинокие деревья. На одном из холмов высился маяк. В соседней горе, обрывистым скатом сошедшей в море, виднелись черные полосы; тут угольные коли. Около скал бурлило море. Ни рейда, ни пристани, ничего похожего на это нет в Дуэ. Мы стояли прямо в открытом море. Но и на всем Сахалине нет ни одной гавани удобной для стоянки. Есть два залива, Терпения и Анивы, но это большие морские вместилища открытые всем ветрам. Даже на одного острова нет около, кроме крошечного Моннерона на юге. Почти по всему протяжению скалистый берег обрезан как доска. Море замечательно бурное здесь, и очень редко можно встретить полный штиль. Летом, когда бури реже, почти постоянные туманы. В настоящее время тоже было порядочное волнение, и волны одна за другою глухо били в наш пароход. Мы стояли на двух якорях, под полными парями, готовые каждую минуту сняться и уйти если нельзя будет отстояться. Это правило для всяких судов приходящих сюда, и несмотря на это аварии случаются довольно часто. Много судов нашло себе могилу у угрюмых скал Сахалина. Редкий год чтобы здесь не разбилось какое-нибудь парусное судно. Всего несколько лет как на самом том месте где мы стоим теперь погиб русский коммерческий пароход Батрак; налетел шквал, не успели вовремя уйти и в несколько часов парохода не стадо. На Владивостоке был один офицер с него и он сообщил мне много эпизодов этого кораблекрушения. Чтобы здесь устроить хорошую безопасную стоянку, надо соорудить обширный брекватер, а это будет стоить громадных сумм. Поэтому суда здесь стоят на авось: авось и не выкинет; а при первой опасности sauve qui peut, все в рассыпную. Впрочем сказать, суда — это очень громко для Дуэ, так как он чуть ли не в первый раз видит у себя сразу два большие морские парохода. Нижний Новгород тихо стоит здесь уже несколько дней и неизвестно когда и уйдет. На море постоянное волнение и ничего нельзя сгружать. Мы рассчитывали пробыть на Сахалине не более двух дней, а между [341] тем против всех ожиданий прокачались девять суток. В Дуэ нет решительно никаких перевозочных средств. Единственный крошечный пароходик перевозящий начальство и тот попортился в то время и был вытащен на берег, где и починивался. Товары и груз отвозят на паромах, больших неуклюжих лодках, такой конструкции какой и нарочно не придумаешь. На каждый паром сажают трех или четырех человек из ссыльно-каторжных, дают им в руки по веслу и пускают на произвол судьбы. Арестанты грести не умеют и валяют кто в лес, кто по дрова. Паром ветром и сильным прибрежным течением сносит далеко к северу или прибивает где-нибудь к берегу и снова начинается та же песня. В самом благоприятном случае паром идет слишком час до парохода, а при сколько-нибудь сильном ветре ссыльным и совсем нельзя бывает выгрести против волнения. И не мудрено: тут нужно паровую, а не мускульную силу. Поэтому в волнение всякое сообщение с берегом прекращается. Я на досуге сравнивал Дуэ с Поти на Кавказе, где я тоже из-за волнения простоял десять дней, да еще со всеми прелестями морской болезни. Трудно решить которая гавань или стоянка хуже: обе хуже. Так качались мы пять дней 7, 8, 9, 10 и 11 июня. В день из порта успевают отправить к нам десятка полтора паромов; из них половину снесет к северу или выкинет на берег, и дойдут штуки три, четыре; на них нагрузишь несколько сот пудов, а всего грузу на Сахалин несколько тысяч. К вечеру непогода обыкновенно усилится и присылка паромов прекращается. Да и ссыльные совсем негодны для этих работ; они не умеют обращаться с грузами, не умеют принимать опускаемых тяжестей, особенно при волнении; только и смотришь как бы не раздавить кого. Офицеры мрачно покачивали головами когда заходила речь о выгрузке локомобилей привезенных нами на Сахалин; нельзя было даже приблизительно предположить когда их можно будет благополучно отправить. Погода не разгуливалась и ветер с каждым днем ревел все сильнее и сильнее. Скука была страшная. Даже провизия была на исходе и нельзя было запасти свежей живности, скота. Иногда, когда можно было, нам привозили молоко в бутылках, яйца, масло. О дороговизне и говорить нечего; сотня яиц стоила [342] 5 р., мясо 12 р. пуд, мука пшеничная 16 р. пуд, а масло коровье 24 р. пуд. Да и того можно было достать к очень небольших количествах. Вместо того чтобы продавать приезжали к нам же на пароход чтоб узнать не продается ли у нас что-нибудь лишнее из припасов, а кстати узнать новости. Правильной почты здесь нет. Зайдет корабль, привезет письма и газеты, возьмет письма от них — ладно; а не зайдет, ну и так посидят. Веселая должно быть жизнь! Татарский пролив замерзает на 6 месяцев и зимой на Сахалине бывают такие снега что и Дуэ заносит совсем: снег лежит выше домов на аршин и более. От нечего делать мы ловили рыбу, которой пропасть на Сахалине. Бросишь просто с борта веревку с привязанным к крючку куском сала, и чрез минуту тащишь аршинную треску или другую рыбу, которую матросы прозвали морокою собакой. Всего же более ловилось камбалы, которую просто некуда было девать.

10 июня ночью мы любовались зрелищем лунного затмения. Ночь выдалась ясная и луна сияла во всем блеске. По календарю значилось что затмение будет видно в Восточной Сибири, Китае, Японии и Сахалине, но когда я покупал его, я никак не предполагал что судьба занесет меня на Сахалин. Сначала, точно серый вуаль, легла тень на край луны; потом эта тень стала разрастаться больше и больше и закрыла весь диск: луна покрылась будто флером, но края все-таки блестели больше средины. Затмение продолжалось около шести часов, и мы могли любоваться им вдоволь.

11 июня, на пятый день нашего пребывания на Сахалине, погода сделалась еще хуже. Последние два дня мы и то не видала ни одного парома и не сгружали ничего из-за сильного волнения, а теперь ветер еще усилился. К вечеру он уже ревел не на шутку. Волны как горы заходили по морю сплошь покрытому массами белой пены. Несмотря на то что все якори были отданы, нас стадо дрейфить; это значило что якори не могли держать нас на одном месте и нас тащило к берегу. Положение становилось нехорошо. Нечего было делать, мы поспешили оставить негостеприимный остров, благо пары были всегда готовы, и ушли гулять по взволнованному Татарскому проливу. Даже не было никакой возможности высадить до двадцати остававшихся у нас [343] ссыльных, которые еще два дня тому назад приехали для разгрузка, и мы отправились вместе с ними. Решено было идти в Императорскую Гавань, во многочисленных бухтах которой, закрытых со всех сторон и обставленных высокими горами, царствует вечный штиль. Буря, нечего сказать, была порядочная. Ветер доходил до 8 баллов; он с такою силой дул нам навстречу что Владивосток, вместо обычных 10 узлов, шел теперь по 2 1/2 и по 3 узла. Ночь я провел отвратительно, так как совсем нельзя было спать. От сильной качки у меня жестоким образом разболелась голова, а тут еще стон и вой ветра, звон разбиваемой посуды, хлопанье дверей. На другой день утро встало серое, пасмурное, холодное. Оба берега, и островной и материковый, не ясно виднелись в отдалении; в ночь мы прошли всего 50 миль, несмотря на то что шли полным ходом.

Я несколько раз выходил наверх, но на палубе не было никакой возможности оставаться. Привыкнув к продолжительному, почти двухмесячному штилю, я совсем отвык ходить во время бури, а тут еще вдобавок было скользко и ветер дул с такою силой что сбивал с ног. Поэтому я довольствовался тем что держался за дверь рубки и глядел на бушевавшее море. Ветер дул на встречу, и поэтому качка была килевая. Пароход высоко поднимался на волну, так что виднелась только часть носовой палубы, и потом обрушивался в море как в пропасть, рассекая волны. Иногда он черпал носом, то есть волны вкатывались на палубу; тогда брызги подхваченные ветром летели чрез весь пароход. Один из наших офицеров пошел было на бак, посмотреть что делается, но страшный удар волны отбросил его назад почти до половины парохода. И такая погода почти постоянно в Татарском проливе. Нет, не дай Вот странствовать по этим бесприютным местам. Во мне все более и более складывалось решение по прибытии во Владивосток уехать домой.

К полудню погода стала стихать. Волнение было по-прежнему сильно, но ветер постепенно ослабевал. Мы не дошли до Императорской Гавани и капитан повернул назад, так как каждый час был дорог и мы должны были всеми силами скорее покончить все дела в Дуэ чтобы спешить в Николаевск. С попутным ветром мы скоро [344] дошли назад до Сахалина, но остановилась напротив Дуэ, а несколькими милями севернее, у мыса Жонкьер. Идти в Дуэ все равно было бесполезно, так как вое еще значительное волнение в позволяло а дукат о выгрузке, а между тем тут нас защищала хоть немного от ветра скала мыса, а поэтому безопаснее было стоять. Впрочем, грунт здесь такой же скверный для стоянки как и в Дуэ, — голая плита. Окрестности Жонкьера такие же как и Дуэ: дикие скалы поросшие лесом. Тут впадает в море какая-то речка и расположена слобода Александровская, где поселены отработавшие свой срок ссыльно-каторжные.

Как известно, Сахалин служит теперь местом ссылки преступников осуждаемых на каторжные работы. В последнее время их стали привозить сюда морем и в нынешнем году пароход Добровольного Флота Нижний Новгород уже в третий раз отправляется с ними из Одессы. Северная половина Сахалина, та где находится Дуэ, уже давно, со времени Восточной войны, принадлежит Русским; южная же часть до семидесятых годов принадлежала Японцам, а потом была уступлена нам в обмен на Курильские острова. Японцы немного дуются на нас за эту сделку, так как Курильские острова им решительно ни на что в нужны. Впрочем, и с югом Сахалина мы до сих пор не сделали ничего. Если не считать двух незначительных постов, то положение дел можно охарактеризовать следующими словами: Японцы ушли оттуда, а Русские не пришли и остались кое-где, чуть не по получеловеку на квадратную милю: древние обитатели края «волосатые люди», аины. Да и сам Сахалин очень недавно стал известен Европейцам. До половины нынешнего столетия даже не знали что это остров, а не полуостров. По крайней мере лучшие мореплаватели конца прошлого века, Лаперуз (1783), Браутон (1797) и Крузенштерн (1803) думали что Сахалин соединен с материком около устья Амура. На эту мысль наводила их все уменьшавшаяся к северу глубина, и разница во мнениях состояла только в том что одни прямо принимали Сахалин за полуостров (на английских картах), а другие давали ему очертания острова, но полагали что он соединен с материком отмелями. Да и долго после того русские моряки полагали что Амурский лиман непроходим для судов всех рангов, и это убеждение [345] повлияло даже на правительство, которое положило резолюцию что «в виду того что устье Амура доступно только для прохода мелких шлюпок» — обратить внимание на Аянский порт уже существующий в Охотском море. Только в начале пятидесятых годов, после работ капитана Невельского, убедились что Сахалин остров и что в устье Амура могут проходить суда сидящие от 12 до 13 футов.

Весь следующий день мы простояли у Жонкьера и не ходила в Дуэ, потому что хотя крутое морское волнение и улеглось значительно, но все-таки неуклюжим Дуйским паромам не под салу было справиться с ним. К вечеру погода еще поднялась немного, а мы решались опустить шлюпку и отправиться на берег чтобы купить провизии. В шлюпку поместились четыре матроса, я, механик К. и наш пассажир еще из Одессы, купец Ш. Этот последний говорил что он путешествует от нечего делать, но часто проговаривался таким образом что едет посмотреть местность, нельзя ли здесь завести какой торговли. Он взял билет только до Владивостока, но потом объявил что едет с нами в Николаевск. Оттуда он вернулся во Владивосток уже Амуром и Уссури.

Стыдно признаться, но я должен сказать теперь что я сильно струхнул когда мы отвалили от парохода. С палубы Владивостока волны казались такими маленькими, но когда мы выбралась на простор, нас так стало качать что я до сих пор удивляюсь как не опрокинулась шлюпка. Оставшиеся на пароходе тоже кажется боялись этого и потом говорили нам что когда шлюпка опускалась в промежуток между волнами, то ее совсем не бывало видно. Долго ныряли мы таким образом и матросы совершенно измучились, тем более что ехать было не близко; надо было держать на перерез волн, а это было совсем не по курсу. Выбравшись наконец в тихую воду у берега, мы было направились в устье маленькой речки, но тут чуть не сели на мель. Был отлив, и обнаженный мокрый песок далеко блестел по побережью. Мы подъехали к какой-то строящейся здесь длинной деревянной настилке, куда со временем должны будут приставать барки. Расспросили дорогу в слободу Александровскую у сторожа из ссыльных, находившегося тут и сторожившего неизвестно что, и отправились. [346]

До слободы от берега версты три. Дорога, то есть не дорога, а тропинка, так как дороги нет, — пролегает сперва каким-то болотом; для осушения этого болота проведены канавы, но оно плохо осушивается и мы глубоко вязли в топкой почве. На болоте, как вообще везде на Сахалине, в изобилии растет черемша, род дикого луку с чрезвычайно острым запахом, любимое кушанье жителей Сахалина. Потом дорога уходит в лес, дремучий лес, тайгу, как здесь говорят. Нам пришлось прыгать по кочкам, корням, перепрыгивать через упавшие деревья. Слева виднелась речка уже виденная нами раньше; оправа громоздились горы покрытые тоже лесом. Эти горы ведут в Дуэ и чрез них проложена тропа. Не веселы сахалинские пейзажи! Угрюмо смотрел на нас хвойный лес. Под ногами не было зелени, ласкающего взор цветного ковра. Прошлогодний лист и хвои, да полуистлевшие пни, да грязь, смешанная с водой. Лиственницы растягивали над нами свои широкие ветви, столетние сосны недвижно стояли рядами по обеим сторонам дороги. Попадались какие-то темные, кудрявые кустарники, но некогда было любоваться на этих представителей местной флоры; солнце уже скрылось за горизонт, и надо было спешить в обратный путь...

В слободе обступили нас ссыльные. Страшно редко видят они у себя постороннего человека и потому с любопытством разглядывали нас. Нам принесли провизии, яиц, молока, живых поросят, и хоть взяли за все безобразно высокую цену (напр. за маленького поросенка по 10 руб.), но мы были рады и тому что есть. Александровская слобода очень велика, и поселенцы мирно доживают здесь свой век. Приятное впечатление произвели они на меня. Видно было что это не отверженцы общества, не люди с печатью преступления на лице. Они глядели напротив людьми искупившими свой грех, заплатившими за него дорогою ценой. Оторванные от родины и перенесенные сюда за 10.000 верст, под это суровое небо, в совершенно чуждые им условия жизни, они не потерялись; нет, пройдя суровую школу каторги и примирившись с мыслию никогда уже не видать отечества, они постарались сделать сносными условия своего существования. С ними их жены; у них дети. Множество ребятишек бегало по улицам, может быть будущие деятели и цивилизаторы края. Они держат кой-какой скот, [347] хотя скотоводство, надо сказать правду, плохо принимается на Сахалине. Они разводят огороды, и несмотря на отвратительный климат, грубые сорта овощей родятся здесь довольно хорошо. Пробовали сеять рожь, но не удается: не вызревает. Один чудак вздумал даже раз посеять яровую пшеницу; но несмотря на то что удобрил землю до невозможности, у него родился кажется один чертополох. Да и не удивительно, как ни старайся, а

На почве где с трудом родится репа
С развитием банан не расцветет.

А пшеница для здешнего края так же недосягаема как тот банан о котором говорится в поэме.

На другой дань погода стихла совсем, и мы рано утром ушли опять в Дуэ. Нижний Новгород все еще стоял там, мы видели его флаг, косой Андреевский, крест на белой ленте. Закипела же работа у нас на пароходе!

Мы хотели, пользуясь благоприятною погодой, в один день кончить все и уйти в Николаевск. Прежде всего приступили к самому главному — выгрузке локомобилей. И много же было хлопот с ними. Весили они сравнительно немного: по 150 или по 200 пудов каждый, но дело в том что нельзя было пустить в ход лебедки, так как те поднимали только до полутонны. Пришлось ставить стрелы, длинные столбы, которые с этою целию везлись кажется из Одессы. Потом надо было стараться опустить локомобили прямо посредине паромов, иначе паромы могли опрокинуться; между тем было еще слабое волнение и паромы не стояли на одном месте. Когда тяжелая масса нависла над бортом парохода и медленно стала спускаться, арестанты бросились все по разным углам парома, вместо того чтобы стараться удерживать его. Наконец все обошлось благополучно и локомобили прибыли на Сахалин, не видавший до сих пор ничего подобного. Они назначаются в наши каменно-угольные копи для большого удобства работ. Давно пора! У нас на Сахалине пропасть каменного угля, и притом очень хорошего качества, между тем как разработка его до сих пор была самая примитивная. Центр этой разработки в Дуэ и вся она конечно производится даровым трудом каторжных. Прежде были кроме того некоторые частные компании, а может и теперь есть, не знаю. С [348] оживлением края Сахалинскому углю несомненно предстоит будущность; а теперь в Шанхае от стоит в одной цене в австралийских и гораздо дороже японского. Мне не удалось осмотреть копи, но впрочем, как таковые, они особенного интереса и не представляют. Но мне захотелось досмотреть город, и я воспользовался тех что у нас пошла нагрузка угля, которая должна была продолжиться до вечера, и отправился на берег. У берега устроена такая же деревянная пристань какую я видел и в слободе Александровской. Это сделано для того чтобы могли приставать паромы, которых иначе во время отлива пришлось бы останавливаться далеко в море. На пристани была навалена груда вещей с обоих кораблей, преимущественно мука с Владивостока и рельсы с Нижнего Новгорода. Из поста проложен на пристань рельсовый путь и арестанты поминутно отвозили тяжелые деревянные вагоны, нагружая их хлебом. Вообще, по общим отзываю, каторжных здесь живется сравнительно очень не тяжело. Работа здесь по большей части не трудная, а присмотр самый незначительный. И чего смотреть: солдат здесь немного, да на Сахалине далеко и не убежишь; он весь представляет одну обширную тюрьму. Эта кажущаяся слабость присмотра часто вводит в искушение новичков. По слухам, за верность которых впрочем не ручаюсь, и в этот раз, на другой день после того как Нижний Новгород сдал арестантов, говорят несколько десятков человек уже убежали. Но этим не смущаются: пусть бегут. Как я уже сказал, на Сахалине далеко не разбегаешься; его бесплодные скалы и летом не в состоянии прокормить человека. Обыкновенно чрез несколько недель бежавшие возвращаются и уже никогда не бегают больше. Иногда впрочем, несмотря на всю легкость принудительных работ, попадаются отчаянные головы, у которых страстное стремление к свободе до такой степени преодолевает все остальные побуждения что они решаются почти на невозможное и зимой по льду Татарского пролива перебегают на Азиатский берет.

Пост Дуэ имеет всего несколько десятков домов. Говорить о нем решительно нечего и не стоит. Его создала нужда, а так как при нужде люди принаравливаются ко всем условиям жизни, то не надо удивляться и тому как [349] они живут в Дуэ. Дуйская долина длинным ущельем тянется внутрь острова и с обеих сторон заперта горами. Посредине бежит горная речка. День на наше счастье выдался светлый, довольно ясный, и туман хотя появлялся несколько раз, но всякий раз скоро исчезал. Сначала он покрывает обыкновенно верхушки холмов, потом наполняет постепенно Дуйскую долину, и оттуда широким веером тянется в море, закутывая окрестность. Вообще мрачное, тяжелое впечатление производит природа Сахалина; она точно давит человека. Чувствуешь что здесь должны жить люди с закаленною душой, привыкшие переносить все невзгоды.

Тотчас за последними деревянными домиками встают горы. Холмы идут в несколько ярусов; сначала низкие и отлогие, они потом поднимаются выше и выше, и оканчиваются наконец отдаленными вершинами еще покрытыми снегом, несмотря на половину июня. Со мной был спутник, наш пассажир, купец Ш., и нам очень хотелось добраться до тех отдаленных холмов, со склонами одетыми лесом. Меня, как отчасти занимающегося ботаникой, очень интересовала сахалинская флора. Но куда! нечего было и думать дойти до них в те несколько часов которые находились в нашем распоряжении. Да день выдался довольно жаркий и мы устали страшно, тем более что шли безо всяких дорог, наудачу. Три года которые прошли над моею головой с тех пор как я путешествовал по средне-азиятским хребтам прошли не даром. Тогда я легко взбирался на такие вершины в сравнении с которыми здешние холмы кажутся простою кочкой. Лесу мало на ближних склонах; он весь вырублен или погорел от палов. Везде лежат обгорелые, полуистлевшие стволы. Земля была покрыта невысокою травой и большинство цветов еще не распускались, так что моя прогулка оказалась совершенно бесполезна; да и часто появлявшийся туман много мешал. Но когда он исчезал, солнце заливало светом окрестность и под влиянием его горячих лучей холодные очертания Сахалинского ландшафта казалось согревались и оживали. Самый лес темною массой видневшийся на далекой скалистой вершине казался не таким угрюмым. Море далеко было видно с холмов и на нем царствовало редкое в этом пустынном месте [350] оживление. Владивосток и Нижний Новгород тихо покачивались на волнах, а между ними и берегом в разных местах чернели крошечные точки, — паромы.

Людей мы не видали совсем ни в городе, ни во время нашей прогулки, несмотря на то что возвращались назад по дороге ведущей из Сахалина в долину Тымово, одну из лучших на всем острове и, говорят, отличающуюся своим живописным видом. Мало людей на Сахалине...

И дурное, и хорошее на свете все имеет конец. Кончилось и наше пребывание на Сахалине. 14 июня, вечером, после девятидневной стоянки мы покинули остров. Прощай же, и дай Бог никогда больше не встречаться! Мы пошли в Николаевск, а Нижнему Новгороду выпал худший жребий. Несмотря на то что он пришел раньше нас, он еще оставался и после нашего ухода. Да и кончив сдачу арестантов и груза в Дуэ, он должен был идти на юг острова в пост Корсакова, взять оттуда баталион солдат, все по поводу той же ожидавшейся войны с Китаем, и перевезти его в залив Посьета на границу наших владений с Кореей. Последние лучи заходящего солнца ярко осветили его мачты и даже голые скалы Жонкьера заблестели золотом и пурпуром. Но солнце зашло и потухли краски. Остров медленно исчезал во мгле спускавшейся ночи, а наш пароход бежал да бежал вперед и бурлил и бороздил воду Амурского лимана.

XII.

Мы ушли с Сахалина порядочно облегченные, так как сдали там значительную часть груза. Теперь мы сидели двенадцать футов, ровно сколько нужно для того чтобы пройти в Амурском лимане. Более глубоко сидящие су да подвергаются опасности сесть на мель. Это-то обстоятельство, то есть что большие коммерческие корабли не могут проходить в устье Амура, всегда будет служить главным препятствием для развития там нашей торговли. Суда будут принуждены или предварительно разгружаться, как сделали мы на Сахалине, или приходить сюда с неполным грузом. И то, и другое равно невыгодно. Из остальных судов Добровольного Флота ни один пароход не [351] может попасть в Николаевск и потому-то Общество и приобрело специально Владивосток. От того-то и решено оставить его здесь в Приморской Области, Николаевск всегда будет нуждаться в подвозе припасов и разного рода предметов первой необходимости, от того что сам ничего не производит и лежит то такой благословенной местности где земля родит только бруснику в лесу. Между тем, ведя направлять сюда грузы сухим путем, чрез Сибирь, то она проходят чрез год и часто притом в таком виде что их остается только выбросить. Поэтому остановилась, между прочим, на следующей комбинации: по крайней мере часть грузов, потребных для Николаевска доставлять морем во Владивосток, куда свободно могут входить суда всех размеров. А из Владивостока доставляют их в Николаевск на каком-нибудь мелко сидящем пароходе. В таком роде теперь и делается. Все суда Добровольного Флота в 1880 году побывала во Владивостоке и сложили там массу казенного груза взятого имя из Кронштадта и Одессы и назначенного для Николаевска. И наш Владивосток в точение всего лета, вплоть до прекращения навигации, должен будет перевозить эти грузы. Когда мы уходили из Владивостока, то находящийся там уполномоченный Общества г. Е. уже хлопотал о том чтобы мы как можно скорее вернулись, так как груза скопилось на несколько рейсов. Оттого-то так торопили нас выходом из Одессы.

Только таким сложным путем и можно сделать что-нибудь для этого края. А сколько препятствий! сколько затруднений и неудобств, почти неустранимых, зависящих от географических и климатических условий места. Не говоря уже про то что большие суда не могут здесь ходить, и для мелких-то существует пропасть опасностей. Фарватер северной части Амурского лимана так узок и извилист что нужно каждый раз брать опытного лоцмана. Татарский пролив замерзает во все продолжение долгой шестимесячной зимы, а в другое время года здесь тоже не лучше. Осенью и весной бушуют ветры, летом господствуют туманы. Туманы бывают до того густы что корабль неминуемо должен останавливаться и часто принужден стоять по целым дням. При всех предосторожностях несчастия все-таки встречаются довольно часто и ни одна [352] компания в мире не берется страховать судов идущих в Николаевск. Все это слишком сериозные неудобства для развитий здесь торговли, не говоря уже про то что и торговать-то нечего: Николаевск, как я уже сказал, ничего не производит и очень мало потребляет. Мы сначала должны были зайти в гавань де-Кастри за лоцманом. Сырая и холодная погода, ветер, иногда туман, свинцовое небо и серое море, — вот чем угостил нас Амурский лиман. К счастию переход был непродолжителен и уже на другой день мы увидали дикий и скалистый берег Азиатского материка. А отсюда до Николаевска всего сто с небольшим миль. Гавань де-Кастри первая, считая его Николаевска. Она была открыта Лаперузом 28 июля 1787 года и названа им в честь тогдашнего французского морского министра de-Castrie. Она довольно велика, около одной квадратной мили, во не совсем удобна. Берега ее мелки на большое протяжение и, кроме того, она недостаточно защищена от морских ветров и долгое время бывает покрыта льдом. Несколько островков запирают выход в море: Базальтовый, Устричный, Обсерватория... Здесь ловится много устриц из породы обыкновенных съедобных (ostrea edulis), очень вкусных и право не уступающих фленсбургским и остхидским. На берегу расположен какой-то пост. Значит и здесь, в этой живой могиле, живут люди... Природа дикая, мрачная. Кругом высятся скалы, очень высокие, покрытые дремучим лесом. Лес этот вглубь страны идет до самого Амура, который подошел сюда довольно близко, так что из Кастри существует тропа прямо в Мариинск. Приход судна здесь единственное развлечение, случай перемолвиться словечком с живыми людьми. Поэтому в ожидании лоцмана к нам на пароход приехал начальник поста и надо было видеть с каким удовольствием слушал он наши «свежие» русские новости.

Мы пошли вдоль берега. Картины развертывавшейся пред нами местности были сначала так же угрюмы как и прежде. Дикие скалы шли бессменною чредой, одна другой выше, одна другой мрачнее и уступы их круто спускались вниз в ленящиеся волны моря. Но по мере того как мы подвигались к северу, берет становился ниже и пронимал иной характер. Потянулись ровные, длинные, невысокие холмы, с пологими покатостями, покрытые лесом. Картина природы [353] во многом напоминала местности северных губерний Европейской России. Пролив постепенно делался менее и уже; берега Сахалина синели в отдалении. Вода сделалась мутною и приняла какую-то серовато-желтую окраску. Это была уже не та морская вода которою мы любовались в тропиках, которая отливала ультрамарином днем и рассыпалась фосфорическими искрами ночью. Да и на вкус ее почти нельзя было отличить от речной воды; вообще, по исследованиям Шренка, морская вода во всем Татарском проливе, и на севере и на юге его, годна для употребления в пищу, что зависит от той громадной массы пресной воды которую вливает сюда Амур.

Наступило время напряженного внимания; мы пошли по сторонам. Фарватер Амурского лимана идет вдоль берега и так узок и извилист что по берегу, на протяжении многих десятков верст, в разных расстояниях поставлены руководящие досчатые пирамиды которые и называются створами. Вех, бакенов и тому подобного здесь нет, потому что при первой буре они исчезли бы бесследно, а со створами этого случиться не может, так как они расположены на берегу; а если створа сгниет и упадет или свалится от ветра, то ее легко заменить новою, для чего и имеются особые сторожа. Система створ очень остроумно придумана: вот на высоком холмике или поляне, расчищенной от леса, расположены в нескольких саженях друг от друга и один выше другого, два веские, остроконечные досчатые щита. Как только поворот берега позволит кораблю увидеть эти щиты, то он должен взять такое направление чтоб его нос и обе створы, то есть оба эти щита составляли одну прямую линию. Другими словами, он должен идти прямо на них, так как в таком именно направлении лежит здесь фарватер. Но так как идя по такому направлению можно в конце концов вскочить на берег, то пароход должен идти так до тех только пор пока оба ближайшие предыдущие створа не сольются сзади его тоже в одну прямую линию. Это знак что данное направление уже кончилось, что фарватер принял другое положение, и в это время на следующей поляне уже показываются две новые створы, по направлению которых и идет корабль; идет до тех пор пока две ближайшие створы сзади его не образуют прямую, когда он идет к третьей паре [354] и т. д. Понятно что надо идти малым ходом, и мы на сто с набольшим миль истратили целый день. Эта система створ потребовала целой массы работ для промеров.

Почти на половине дороги до Николаевска лежит маленький островок, покрытый редким, низкорослым лесом. Крутые бока его подмыты волнами, и глыбы земли в разных местах обрушились в воду. Тотчас за ним начинается самое опасное место. Фарватер здесь очень узок, а глубина всего меньше. Впереди себя мы увидали струйку дыма и различили очертания корабля. Очевидно какое-то другое судно пробиралось тоже в Николаевск. Мы быстро нагоняли его, несмотря на то что шли очень тихо. Да и не удивительно: оно сидело на мели. Когда мы подошли ближе, это судно оказалось Asia, Гамбургской компании. Оно еще пробовало сдвинуться с места и всею силой паров давало задний ход. Обнаженный, до половины высунувшийся из воды винт с шумом волновал воду, но понапрасну: судно не подавалось вперед. Нам невозможно было дожидаться, пока оно сойдет с мели, и потому надо было решиться обойти его. Мы обошли его валом, так что оба борта почти касались, так как фарватер очень узок и мы сами в противном случае рисковали сесть на мель. Но все обошлось благополучно, и мы ушли, провожаемые завистливыми взглядами моряков. В версте расстояния опять синий дымок и опять другое судно стоящее на мели. По странному совпадению имен, это оказалось тоже Asia, но Датского коммерческого флота. На флагштоке висел датский флаг, — прямой синий крест на сером фоне. Это судно сидело очень глубоко и уже не пыталось сняться с мели собственными силами. Около его стояла неуклюжая баржа, вытребованная наскоро из Николаевска. Пароход разгружали с лихорадочною поспешностью, так как нельзя было терять ни минуты времени. Хорошо что стояла отличная погода; ну, а подымись буря, волнение, и оба корабля разбились бы в щепы, как некогда разбились здесь Орос, Св. Иннокентий и много других. Мы сами в этот день не попали в Николаевск; наступил вечер, а вход в устье Амура довольно неудобен. Но за то утро 17 июня застало нас уже в Николаевске, на противоположном берегу Амура, у высокой береговой скалы, запирающей выход в море этой гигантской реке севера. [355]

XIII.

«Николаевск, это город будущего», часто и охотно говорили любители пророчествовать при основании его. «Это — наше золотое дно: это то звено которое соединит с океаном обширные водные системы севера». Теперь уже прошло с тех пор много лет, будущее стало настоящим и, как известно, неумеренные надежды не оправдались. Но за то теперь оптимисты повывелись и о Николаевске уже ничего не говорят. Да и трудно предсказать ему что-нибудь утешительное: город приходит в упадок с каждым годом. С перенесением порта во Владивосток он положительно утратил всякую raison d’etre своего существования, и если теперь живет, то только потому что начальство выстроило его и приказало числить городом. Предоставленный же самому себе, он не просуществовал бы и года. Сам он ничего не производит и постоянно нуждается в посторонней помощи. Он имел бы значение если бы на Амуре у нас была развита торговля и он мог бы служить складочным местом произведений этих стран для отправки их в Китай или Японию. Но Амур, несмотря на наше слишком двадцатилетнее владение им, тоже по справедливости может назваться только «рекой будущего». Конечно, главная причина упадка города состоит в невозможных климатических и почвенных условиях. Кругом города непроходимая хвойная тайга; вблизи нет ни пастбищ, ни сенокосов и скотоводство почти невозможно. Хлеб не родится; в огородах овощи не родятся. Зима продолжается восемь месяцев, и выпадают такие снега что в самом городе езда возможна только на собаках. Как ни прихотлив вообще русский человек, но и он находит что таких условий слишком мало для того чтобы сделать из города золотое дно. Хуже места для города нельзя было выбрать. Выстроен он был единственно в виду необходимости иметь в то время хоть какой-нибудь порт в устье Амура. Не надо забывать что тогда у нас было только два порта на всем громадном побережье Тихого Океана: почти вечно покрытый льдом Аян в Охотском море и невозможный [356] Петропавловск на Камчатке. Поэтому и решено было выстроить Николаевск, и выстроить немедленно. Действительно, одни не успевали рубить лес, покрывавший всю местность, как другие на расчищенном месте уже возводили дома. Теперь, когда пределы России далеко раздвинулись к югу и неотложная надобность в Николаевске прошла, судьбу его можно считать решенною. Он умрет и ничто не воззовет его к жизни, не вдохнет в него «душу живу», разве только следующий геологический период, когда, как предполагают, Сибирь опять будет иметь тот климат какой она имела некогда во времена пещерного медведя и мамонта.

Город с виду производит довольно приятное впечатление и во всяком случае выстроен гораздо лучше Владивостока. Он расположен на луговой, низменной стороне Амура. Белые красивые дома окружены зеленью и садами. Улицы широкие, прямые, покрыты яркою зеленою травой. Видно что по нем мало ходят и еще меньше ездят. Около домов расположены деревянные тротуары. В городе несколько лавок и магазинов с обыкновенным универсальным характером всех уездных городов России; есть неизменный клуб. В разных местах виднеются остатки. казенных зданий, теперь постепенно разваливающиеся, остатки от того доброго старого времена когда еще здесь был порт. Нашего прихода давно ждали с нетерпением. и потому тотчас же явились пароходики и бараки для разгрузки. Некоторые пароходы принадлежали частным лицам, так как Владивосток привез много и частных грузов. Эти пароходы были американской конструкции, с одним колесом сзади кормы. В Америке подобное устройство удобно, так как там, напр. на Миссисипи, таким образом устраивают паровые буксирные барака, которые своим колесом помогают действию главного парохода ведущего их. Здесь эти пароходы самостоятельны и, понятно, страшно неудобны. Они тихо ходят, представляют большую поверхность для ветра и неповоротливы до последней степени. Разгрузка шла довольно медленно, именно оттого что пароходы довольно сильно качало. Во все время нашей стоянки в Николаевске дул сильный ветер и Амур бушевал. Мутные, желтые волны быстро катились [357] мимо нас в море и с такою содой били в наш пароход что весь корпус его содрогался. Однажды мы чуть не утонуло когда задумали отправиться на маленькой шлюпке в город. Только одни полу-люди, полу-амфибии, Гиляки бесстрашно вертелись вокруг Владивостока на своих крошечных лодчонках, предлагая рыбы, киту, род семга или лосося, которою славится Николаевск.

Не долго пробыли мы в этом городе, так как спешили во Владивосток за новым грузом. Лето здесь слишком кратковременно и надо было им пользоваться. Мы ушли 20 июня, с тем чтобы вернуться чрез две недели, но я уже решил что никогда более не увижу Николаевска.

Назад мы дошло без особенных приключений. Тот же холод, тот же туман, так что мы едва попали в де-Кастри чтобы сдать лоцмана; еще новенького было то что почто все время дул свежий ветер и было порядочное волнение, а мы шли совсем налегке; без груза наш пароход качало как пустую бочку.

Тотчас по прибытии во Владивосток пароход стал готовиться к следующему рейсу, а я принялся сбираться домой. Да, домой! Я увидел все что хотел видеть, и впереди не предстояло ничего интересного. Если б я остался на Владивостоке, то мне предстояло бы делать бесконечные рейсы между Николаевском, Владивостоком и Сахалином, причем в виде утешения на зиму отправились бы в один из портов Китая или Японии, где нас поспешили бы тотчас зафрахтовать на весь семестр и стали бы гонять как почтовую лошадь, между Шанхаем и Нагасаки, как это было с Батраком. В Нагасаки я уже был, прелести Приморской Области тоже успел изведать. А главное, я не привык к морю. Во время каждой качки у меня ужасным образом болела голова, так что я не мог ничем заниматься.

Надо было однако решить какой дорогой ехать. Предстояли три: во-первых, вернуться тем же путем каким приехал. В это время во Владивостоке стоял Нижний Новгород, кончивший свои дела на Сахалине и готовившийся к возвращению в Россию; он меня мог взять с собою. Во-вторых, можно было доехать с ним до Нагасаки, сесть там на один из почтовых пароходов, ну хоть [358] Pacific Ocean Company и отправиться в Сан-Франсиско, оттуда по Тихо-Океанской Центральной железной дороге в Нью-Йорк, оттуда на каком-нибудь трансатлантическом пароходе в Европу. Наконец, в-третьих, чрез Сибирь. Я выбрал этот последний путь. В первых двух случаях опять приходилось ехать морем, а мне не хотелось этого; за то хотелось посмотреть Сибирь, страну, о которой у нас в России знают так мало, да и в этом малом так много противоречивого. Трудности же пути меня не пугали. А путь предстоял не малый; приходилось сделать 11.000 верст, перерезать весь Азиатский материк от Великого Океана до Уральских гор...

(Окончание будет)

ИВ. ЗАРУБИН.

Текст воспроизведен по изданию: Вокруг Азии. Путевые заметки // Русский вестник, № 5. 1881

© текст - Зарубин И. И. 1881
© сетевая версия - Тhietmar. 2020

© OCR - Иванов А. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1897