ЕВГЕНИЙ ВЮРТЕМБЕРГСКИЙ

ЗАПИСКИ

ТУРЕЦКИЙ ПОХОД 1828 ГОДА И СОБЫТИЯ, ЗА НИМ СЛЕДОВАВШИЕ.

Записки Принца Виртембергского. 1

В сражении при Куртепэ, 18-го (30-го) сентября 1828 г., я не мог оставить без прикрытия в лесу колонну, которой было назначено идти против неприятеля; поэтому с левой стороны ей должен был предшествовать отряд, высылая застрельщиков, и тень предохранить ее от обхода. Этою мерою я хотел воспользоваться, чтобы осмотреть в то же время один пост, находившийся ближе к неприятелю и чрезвычайно удобный для постановки орудий.

Затем, по дороге вправо, по которой должен был двинуться Днепровский баталион 2, я намеревался послать орудия по направлению к бургасской дороге.

Таким образом я на-скоро набросал приблизительно следующий план нападения:

«Два баталиона Азовского полка идут влево от дороги в Праводы в лес и занимают высоту, пригодную для батареи. Если это удастся, то генерал Сумароков последует туда с 20-ю орудиями. Азовский полк между тем выставляет для безопасности целую линию стрелков и рабочие из них расчищают кустарник на столько, сколько нужно для постановки пушек.

«Второй баталион Днепровского полка идет в том же направлении, вместе с гвардейскими казаками и восемью орудиями, приближаясь справа как можно более к турецкому лагерю. [430]

«Полки Украинский и Одесский и 20-й егерский полк с десятью пушками идут сомкнутою колонною по праводской дороге к турецкому лагерю в ту самую минуту, когда генерал Сумароков откроет пальбу. Кавалерия, под начальством генерала Ностица, остается до тех пор, покуда пехотная колонна не отойдет на столько, чтобы кавалеристы могли рысью нагнать ее у самого неприятельского лагеря».

Этот план показался мне в то время вовсе не дурен; теперь ясе я смеюсь над ним, так как он был неисполним на деле и никто, начиная от моего начальника штаба, не понимал его. Как могли ориентироваться в лесу все эти отряды и в особенности орудия!? — а без них главная колонна не могла идти на приступ!

Таким образом, все мои распоряжения остались невыполненными или были выполнены так некстати, что мне оставалось лишь сожалеть, что я о них говорил.

Прежде всего я приказал подкатить к самому краю занимаемой нами высоты те тяжелые десять орудий, которые должны были сопровождать главную колонну, и хотя это было на довольно большом расстоянии от турецкого лагеря, однако, мы стреляли по нем не совсем напрасно, о чем я мог заключить по тому действию, какое производили пули, попадавшие к нам. Главною нашею целью при этом было дать знать генералу Бистрому о нашем присутствии и пригласить его принять участие в деле.

— Где генерал Сухозанет? — воскликнул я.

— Он вне опасности, — отвечал мне один из адъютантов, прибавив, что «генерал сказался больным и захворал, по его словам, вследствие слишком быстрой езды в главную квартиру».

— Хорошо, — подумал я, — в таком случае колонну поведет Деллингсгаузен.

Вслед за тем ко мне подошел генерал Дурново, сказав: «Вы обещали сегодня утром поручить мне при приступе начальство над авангардом».

— Друг мой, — возразил я улыбаясь, — это не согласуется с военными понятиями: при приступе не бывает авангарда, но бывает только голова (tete). Но здесь вы, во всяком случае, поведете мой авангард, поэтому ступайте вперед с Азовским полком вашей бригады, но не горячитесь слишком, а точно исполняйте мои инструкции!

Здесь я должен сказать несколько слов об этом человеке

Дурново и Молоствов были задушевные друзья. Оба они начала службу в главном штабе, но Дурново, как адъютант князя [431] Волконского и затем флигель-адъютант его величества, составил себе карьеру несколько быстрее. Ему было теперь 35 лет и в начале похода он командовал 1-ю бригадою 19-й дивизии, с которою и отличился. Один полк этой дивизии был случайно отделен и начальство над ним вверено генералу Деллингсгаузену. Вследствие этого, император решил, что Дурново следовало с ним поменяться и принять командование второю бригадой. Генерал был этим чрезвычайно огорчен и с этих пор только и (искал случая) совершенно не щадить собственной жизни. Я подозреваю, что этот добрый, любезный и способный человек был очень оскорблен и что под маскою гнева за мнимое пренебрежение скрывалась у него искренняя печаль. Я отвечал часто на его жалобы словами известного инки с острова Кубы, который, будучи осужден вместе с своим другом на истязание каленым железом, говорил ему в утешение на его жалобные вопли: «А разве я лежу на розах?»

— Конечно, нет! — воскликнул Дурново, как ужаленный, — с вами поступают отвратительно, гнусно; это может возмутить всякого! — Знаете-ли, что это-то именно и приводить меня в отчаяние? — Поэтому умрем вместе!

— Слуга покорный! — вскричал я, — что-бы сказали на это жена я дети? — Вы, любезный друг, представляете для меня настоящую психологическую задачу! Вы доказываете мне, что человек в высшей степени умный может быть в то же время глупцом!

Действительно, в тот день, по крайней мере, Дурново был как помешан.

В ту самую минуту, как я давал ему мое поручение, он кинулся мне на шею, воскликнув: «Георгий или смерть!»

— Друг мой, — отвечал я, — вы любите меня, я знаю! Поэтому из любви ко мне не портите мне дела! Вы знаете, что вам следует сделать и чего я требую от вас.

Но тут случилось еще одно неприятное обстоятельство. Генерала Дурново должен был сопровождать тот самый Азовский полк, который, по моему мнению — совершенно безвинно, пользовался теперь столь дурною славою и горел желанием восстановить свою честь. Вывший полковой командир был сменен, и место его заступил подполковник Ротмистр (Rottmistr), отчаянный смельчак. Он каждый день говорил на любимую тему Дурново, проповедуя солдатам, что «они должны все погибнуть, чтобы восстановить свою честь!»

И так, к моему предприятию примешивались еще некоторые побочные обстоятельства, грозя ему неудачею.

Мне могут сделать снова упрек: почему я послал именно [432] генерала Дурново с Азовским полком на такой пост, где прежде всего требовалась осторожность?

В этом, пожалуй, была мои единственная вина. Однако, следует взять во внимание, что мне представлялся весьма малой выбор, а Дурново был к тому человек умный, и Азовский полк не имел другого назначения. Кроме того, назначив командиром его какого нибудь другого офицера, пришлось бы оторвать его от вверенной ему уже части, наконец, этот полк был слабее всех прочих, а для взятия турецкого лагеря приступом я нуждался в главных силах корпуса.

Словом, Дурново двинулся с своим полком и я напутствовал его самыми искренними пожеланиями.

В то же время я получил известие, что в одной лощине, далеко за нашим левым крылом, была открыта довольно значительная масса турецкой пехоты. К этому пункту был послан генерал Симанский с 20-м егерским полком и этим не только внимание мое было раздвоено, но и мои наступательные силы еще более ослаблены.

Со времени отправления генерала Дурново прошло не более получаса, и я разговаривал с Кушелевым, намереваясь послать его к императору с донесением о принятых иною мерах, как вдруг слева из леса донеслись до нас отдельные выстрелы, затем послышалась жаркая перестрелка и целые залпы из ружей и, наконец, большое количество турок возвратилось бегом в лагерь. За ними устремился Азовский полк (т. е. 600 человек), проник даже в их укрепления, но несколько минут спустя ваши солдаты снова выбежали оттуда, и теснимые, как было видно, целыми толпами неприятелей, углубились в лес. Продолжавшиеся выстрелы давали гнать о том, что бой не прекращался. В то же время мы ясно видели, как турецкая колонна, в 5,000 человек приблизительно, двинулась от правого крыла неприятельского лагеря, влево от нас, с тем, чтобы обойти этот полк с тыла; вскоре столб пыли, поднявшейся у опушки леса, куда вступили турки, указал нам то направление, в котором они двинулись.

Всплеснув руками, я сказал Кушелеву: «Вот вам последствия нашего безумного предприятия, начатого без принятия необходимых мер предосторожности; от этого именно я и предостерегал еще вчера!»

Между тем, прибыл адъютант Дурново с известием, что его генерал завладел турецким лагерем и просит подкрепления. Ему указали на результат этого дела; вскоре прибыл второй [433] адъютант и рыдая объявил, что Дурново и все штаб-офицеры полка убиты, а небольшая кучка солдат, оставшихся еще в живых, защищается в лесу против нескольких тысяч турок.

О взятии приступом лагеря в эту минуту не могло быть и речи; должно было поспешить спасти остатки Азовского полка, так как в моем распоряжении находилась еще бригада генерала Деллингсгаузена и второй баталион Днепровского полка, который я удержал при виде происходившей катастрофы.

В то же время вернулся генерал Симанский, объявив, что турецкая колонна, которую ему было приказано прогнать, удалилась в направлении к неприятельскому лагерю и что теперь можно отозвать 20-й егерский полк с его наблюдательного пункта. Отдав об этом приказание, я велел одному баталиону Украинского полка пройти по дороге в Праводы на столько, чтобы служить Азовскому полку прикрытием, но отнюдь не заходить слишком далеко. И тут меня преследовал злой гений: баталион этот, вступив в лесу в рукопашный бой с турками и обратив их в бегство, поддался овладевшему ин увлечению и вместе с остатками Азовского полка погнался за убегавшими турками. «Поспешите туда, — закричал я генералу Симанскому, — примите командование над этими безумцами, но я не в состоянии дать вам никаких инструкций, так как мне кажется, что я сам нахожусь в доме умалишенных».

Не спрашивайте меня, почему я не воспользовался мудрым советом Дибича и не сдержал неприятеля с помощью артиллерии, так как у меня погибли уже в лесу четыре баталиона, пошедшие именно с этою целью; не требуйте также от меня отчета, для чего были посланы все предыдущие отряды, так как им было дано самое точное приказание не нападать; но за то меня весьма основательно можно спросить: почему я не спешил туда, где был теперь беспорядок?

Только с того пункта, на котором я стоял, открывался такой вид, что я мог следить за всем происходившем и что каждое мое распоряжение имело свою цель; немного далее все тонуло для меня в непроницаемом мраке. Поэтому я должен был оставаться на высоте до тех пор, покуда надеялся еще делать какие нибудь распоряжения, а затем, когда я увидел, что все мои усилия бесплодны и что я окончательно увлечен в предприятие хотя безумное, но теперь совершенно неизбежное, я исполнил то, что мне повелевал долг солдата — и ринулся в бой.

Первый Украинский баталион, не взирая на опасность, устремился [434] по дороге и проник в лагерь, не смотря на целый град картечи, посыпавшейся на него; он был отброшен подобно Азовской; полку, но затем, подкрепленный первым Днепровским баталионом и остатками Азовского полка, прибывшими на место ранее, снова бросился в бой. Генерал Симанский, прибывший в это время, был убит, и на атакующих бросилась целая масса турецкой конницы, но они стояли твердо.

Между тем я послал генерала Ностица с уланами и 20-м егерским полком в кустарники влево и он вступил там в бой с большою турецкою колонной, которая, как известно, вышла из лагеря в числе 5,000 человек. Один только Одесский полк остался при артиллерии, а вторые баталионы Днепровского и Украинского полков соединились с первыми баталионами в ту минуту, когда они в третий раз проникли в турецкие укрепления.

Укрепление это не представляло само по себе никаких препятствий; наши войска сражались перед ним и на нем, среди турецких хижин, крытых соломою, обозначавших лагерь, — сражались без малейшей надежды на успех, против бесчисленных неприятелей, окружавших нас со всех сторон, осыпая картечью из небольших редутов, возвышавшихся всего в двух стах шагах от места сражения. Один из этих редутов был даже взят нами, но мы не могли удержать его за собою. Ужасен был бой, продолжавшийся на этом пункте целый час, и много было пролито тут с нашей стороны крови, так как все преимущества были на стороне турок; но русские войска добросовестно исполнили приказание своего государя и были в неприятельском лагере не смотря на все трудности, сопряженные с этим предприятием. Дело оставалось только за исполнением данного нам обещания, т. е. в прибытии подкрепления со стороны генерала Бистрома.

Граф Дибич находился сам под Галата-Бурну и делал распоряжения. Он послал генерала Головина с двумя баталионами лейб-гренадер против того круглого турецкого укрепления на самой видной высоте, которое находилось от нас влево, а от него вправо.

Пункт для нападения был выбран удачно, так как если бы мы могли на нем укрепиться я поставить орудие, то с турецкою армией было бы покончено. Поэтому, если бы я имел случай рекогносцировать с той стороны турецкий лагерь, то я прежде всего заметил бы, что на такой сильный пост, защищаемый 15,000 турок и окруженный со всех сторон лощинами и кустарником, нельзя нападать с двумя баталионами. [435]

Лейб-гренадеры действовали храбро и оставили на месте 500 человек, но Дибич утешился, увидев нашу битву в неприятельском лагере. Он бросил фуражку вверх воскликнув: ура! поставил меня на произвол судьбы. Впрочем, по моему мнению, он за это менее всего заслуживает упрека, так как тут приходилось прикрывать лагерь, орудия и блокаду, а генерал Бистром имел на это всего 9 баталионов под рукою и, вдобавок, из числа их один баталион только что был уничтожен. Никто не желал пойти по его следам, а тем менее я, так что, увидев, что Бистром не трогается с места, а Ностиц, подобно мне, окружен со всех сторон и каждую минуту может погибнуть, оставив нас без прикрытия с фланга и с тыла, я приказал всем войскам отступить на прежнюю позицию.

Турки также были удовлетворены на этот день и не послали нам вслед не только погони, но даже ни одного выстрела, боясь как бы мы не рассердились на это и не возвратились назад.

Так совершилось поражение или, лучше сказать, победа при Куртепэ, ибо de facto победителем остался один только Дибич в борьбе со мною — его соперником, которому он принес в жертву 1,900 храбрых солдат, двух превосходных генералов и множество прекрасных офицеров.

Судя по исходу сражения и по всему, что выяснилось во время его, можно было предсказать, что предприятие, план коего был составлен 17-го (29-го) числа, удастся безо всяких потерь.

Но за это я не столько обвиняю императора, как за одну вину, обнаружившуюся лишь впоследствии.

Можно подумать, не замешан-ли и тут Дибич? Нет, он был не причастен во всем том, что могло повести меня к победе; а я победил бы непременно, если бы император не отпустил маркиза.

Шутки в сторону! Ни разу еще во время моей военной карьеры я не упрекал себя столько, что не прибегнул к хвастовству, которое, по всей вероятности, привело бы меня к цели.

Как бы то ни было, с военной точки зрения, следовало отступить на ночь к Гадчи-Гассан-Лару, ибо, как я уже ранее говорил, турки весьма легко могли предупредить нас, раззорить все наши запасы, наш багаж и палатки, поставив нас в самое отчаянное положение. Из Гадчи-Гассан-Лара было гораздо легче предпринять новое нападение, если бы я получил подкрепление, чем вблизи от неприятеля, от которого тут нельзя было скрыть ни одного флангового движения. Наконец, мы терпели недостаток в [436] воде и подводы с хлебом, которых ожидали давно, прибыли, наконец, во время сражения и были отосланы обратно в Гадчи-Гассан-Лар, так что войска уже второй день должны были довольствоваться половинною порциею.

Все это верно, во не менее справедливо и то, что когда я позаботился развести в окрестности и в особенности на Миссисипларской высоте большие бивуачные огни и затем послал в турецкий лагерь парламентера, велев сказать туркам: «Вы боролись сегодня с авангардом, завтра же будет здесь вся армия. Вы окружены, поэтому сдавайтесь!» — то они отступили-бы, вероятно, ночью к Бургасу.

Впоследствии мы узнали, что они действительно имели это намерение и только известие о нашем отступлении удержало их от этого предприятия.

Послушаем, однако, что главным образом помешало своевременному исполнению этого храброго замысла! Помехою этому оказалось мое настроение духа, вызванное новым стечением случайных обстоятельств.

Когда сражение окончилось, мы пересчитали наши уменьшившиеся баталионы и мимо нас потянулись сотни тяжело-раненых, испуская стоны от боли; вдруг, на рослом боевом коне, появился генерал Сухозанет, и, казалось, он расслышал только слова генерала Нагеля, сказавшего: «Видно, что сражение окончено».

— Прошу ваше высочество, — сказал Сухозанет, обратившись ко мне, — арестовать начальника вашего главного штаба: он забывается перед старшим генералом!

— А мне кажется, — холодно возразил я, — что вы здесь не имеете голоса, так как вы сказались больным.

Слово за слово я разгорячился и, перебив его, сказал:

— Знаете-ли кого я считаю больным во время битвы? Того, который не может двинуть ни одним членом и не в состоянии тронуться с места, где застигла его болезнь. Но тот, кто, подобно вам, болеет лишь в то время как свищут пули и выздоравливает после последнего выстрела, тот не может претендовать на мое уважение.

Тогда генерал Сухозанет стал говорить со мною чрезвычайно дерзко, вызвав этим всеобщее неудовольствие до такой степени, что в среде стоявшего близь нас эскадрона гвардейских улан, относившихся к нему особенно недружелюбно, раздались оскорбительные и резкие для него замечания. Наконец, я совершенно вышел из терпения, напомнил ему о том, сколько крови было уже [437] пролито без пользы под Браиловым, припомнил также, что я говорил не далее как сегодня утром, и, наконец, приказал ему удалиться за фронт (что в русской службе равносильно аресту). Хотя я был взбешен до крайности, но все же, по. млению присутствующих, по чувству долга и справедливости и по правилам дисциплины, поступил вполне благоразумно.

Если бы я знал содержание инструкции, данной Сухозанету, то я, конечно, понял бы, что все его поведение скорее обусловливалось расчетом, нежели трусостью, и что он хотел выждать моей смерти и затем принять командование вместо меня; таким образом все дело сводилось на личности. Это убеждение заставило бы меня отнестись к жму снисходительно из одного опасения, что меня заподозрят в личном мщении. Теперь же я видел в нем не более как труса и это одно имело влияние на мое решение.

Сухозанет был хитер и умен и самый ловкий интриган; все ненавидели его, быть может, не столько за некоторые небольшие пороки 3, как за то влияние, которое он умел приобрести и которым, как говорили, пользовался во вред другим. Он был свояком военного министра, графа Чернышева (Tschernischeff), и генерала Бенкендорфа, любимца императора, и был известен Государю и великому князю Михаилу с самой выгодной стороны. И этот человек был теперь у меня в руках. От меня зависело сделать его моим смертельным врагом или послушным орудием!

Нельзя сказать, чтобы я не был знаком с интригою или пренебрегал ее последствиями, но сильное, быть может даже, не вполне нравственное чувство, присущее мне, всегда удерживало меня от нее. И так, я сам отлично понимал то, что Молоствов говорил впоследствии, предостерегая меня:

— «Змея жалит, когда на нее наступишь». Я знал вдобавок, что «ее ядом можно воспользоваться против врага». Но все это были правила придворной политики, важность которых я испытываю теперь, когда сижу за своими мемуарами, но о которых я, конечно, и не думал 18-го (30-го) сентября 1828 года.

Я только что сказал, что генерал Сухозанет должен был служить мне орудием.

Легко понять, что я мог бы теперь без труда погубить графа Дибича, лишь бы только приобрести себе союзников. В армии его совершенно не уважали, все более высокопоставленные лица, [438] которых он оклеветал или которым изменил, ненавидели его, а частные люди презирали. Император ошибся в нем, следовательно, нужно было только вывести его величество из заблуждения и это, без сомнения, было бы теперь легче всего.

Мне следовало сказать Государю: «Все делается так для того, чтобы вы, ваше величество, не возвратились из этого похода со славою: он должен кончиться неудачею для того, чтобы граф Дибич на следующий год мог командовать армией. Если ваше величество сами этого не знаете, то спросите все войско или, например, генерала Сухозанета; я же всепокорнейше прошу дать мне отставку».

Генерала Сухозанета мне следовало встретить самым любезным образом и не браня сказать ему с глава на глаз: «Неудивительно, ваше превосходительство, что вы получили резь в желудке после вчерашней езды, и если находятся люди, которые, не любя вас, сомневаются в этом, то позвольте мне публично оправдать вас. Вы получите Александра Невского, но я требую за это с вашей стороны одной услуги, за которую впоследствии съумею отплатить еще лучше: передайте императору все, что вы здесь видели я слышали».

Третье лицо должно было в то же время уведомить его превосходительство, что вышеупомянутое представление будет сделано императору не ранее как по прошествии восьми дней, когда я узнаю о последствиях данного ему поручения.

Наконец, я должен бы как можно более шуметь о своих подвигах, затем сказаться больным, удалиться в лагерь под Варною, вздремнуть там и попросить Государя посетить меня перед кончиною.

Если бы я был способен сделать все это, то наверно мне было бы также легко завладеть сердцем монарха, как Иродиаде получить голову Иоанна Крестителя, и, в сущности, этим недобросовестным поступком я оказал бы Государю услугу.

Но в книге судеб было написано иначе. Все били того мнения, что я самый плохой в мире дипломат; за то честь моя, как и человека и солдата, осталась незапятнанною.

Высказав таким образом свое мнение генералу Сухозанету и этим навсегда испортив свои отношения к нему и его покровителям, я принялся за начальника императорского главного штаба.

Я совершенно просто известил Государя о всем случившемся; никого не обвиняя, я с одушевлением отозвался о храбрости и преданности войск и сожалел о напрасных жертвах, горюя в особенности о потере моего друга Дурново; затем, я обещал его [439] величеству больший успех, если ко мне отнесутся с большим доверием и дадут обещанное мне подкрепление. К этому предложению я присоединил новый план нападения, требуя также войск из-под Шумлы.

Графу Дибичу я написал в особом письме:

«После дела жалобы бесполезны и тот, кто не хочет слушать, должен чувствовать; поэтому я умалчиваю о всем случившемся и скажу только о поведении генерала Сухозанета, которое во всех отношениях было недостойно солдата. Относительно же личного оскорбления, нанесенного мне этим генералом, взяв во внимание те причины, в силу которых он послан ко мне, я убедительно прошу г. начальника императорского главного штаба не давать этому делу никаких последствий, чтобы генерал Сухозанет не попал под суд».

В самом письме, коего копия у меня не сохранилась, я ссылался на словесные донесения полковника Молоствова, которого я послал к императору.

Я позволю себе маленькое отступление от своего рассказа и приведу черновую письма, которое я сгоряча 4 написал графу Дибичу, но по зрелом обсуждении оставил неотосланным 5. [440]

(Перевод). «Ваше сиятельство! вот последствия недоверия к донесениям генерала, состарившегося на службе его величества! Вы убедились наконец в печальной истине, потеряв три тысячи храбрых солдат 6 и двух самых храбрых генералов. Ваше сиятельство говорили в своем письме о 12-ти или 15,000 турок, я же насчитывал их до 40,000. Вы говорили мне: следует готовиться к нападению, так как высоты благоприятствуют постановке орудий! Я знаком с употреблением оружия, но я знал также, что условия местности не дозволяют употребить в дело пушки и не допускают правильного движения войск к лесу. Наше разногласие было следствием того, что я находился на месте действий, а вы были на корабле «Париж».

«Я говорил вам, что мне нужно два дня, чтобы произвести рекогносцировку, и достаточное количество войск, чтобы сражаться. Вы видели мой план, гарантировавший успех; вам оставался выбор между победою и поражением.

«Не смотря на все, мы были в турецком лагере. От вас зависело присоединиться к нам, как вам было приказано и как вы сами обещали мне 7.

«Напротив того! Вы оставили меня на произвол судьбы!

«В то же время, в кармане генерала Сухозанета лежал приказ, подписанный вами, в котором ему предписывалось принять командование в случае моей смерти. Выбор был недурен. Этот генерал просидел в лесу все время сражения и присоединился ко мне когда битва была окончена, увидев, что ожидание его было тщетно. Я извиняю его, узнав причину его поведения, и искренно сожалею, что счел его сначала за труса.

«И так, вы видите, что мне известно все. Но как бы то ни [441] было, я люблю забывать и презираю мщение. Однако, берегитесь! Вес генерала и родственника может перевесить влияние начальника главного штаба (le major-general). Император прежде всего честный человек. Можно обмануть его доверие, но не его сердце».

Если бы я отправил это письмо, то, при тогдашних обстоятельствах, оно могло бы повредить Дибичу, но, как известно, я высказался в более сдержанных выражениях. Таким образом, жалуясь на исполнителя, я, как увидим, оставил в покое главного руководителя этого дела.

Отдавая Молоствову письмо, написанное мною Дибичу, я сказал ему: «Передайте письмо это лично! Вот все мое мщение, но я полагаю, что когда одного бьют, то другому этим наветки дают. Впрочем, вы можете высказать ему все напрямик».

Прибыв на судно, Молоствов принял, вероятно, весьма угрюмый вид, так как император тотчас спросил его: «Вы побиты?»

— Нет, ваше величество, но мы истекаем кровью. Вот донесение принца. Трудно было ему писать его, так как он слегка ранен в руку.

— Принц крови в перестрелке! Достойно уважения! — пробормотал Дибич.

Император читал мое донесение со слезами на глазах; дойдя до конца, он громко зарыдал, затем, перечитав депешу, передал ее сам присутствующим (кажется, тут были Дибич и Бенкендорф). Наконец, император приказал Молоствову рассказать в подробности о случившемся и с жадностью слушал его. «Более ничего не имеете сказать?» — воскликнул он вдруг.

Обстоятельство было щекотливое. Молоствов смутился, не решаясь высказаться, но вид расстроенного монарха поколебал решимость нашего светского человека. Он передал мое письмо начальнику главного штаба. «Что он сделал?» — спросил император с неудовольствием.

— Кто, ваше величество?

— Сухозанет!

Тогда Молоствов, по моей инструкции, высказал все откровенно и главным образом досталось при этом, конечно, Дибичу, хотя Молоствов говорил только о действиях Сухозанета.

— Я знал Сухозанета за человека дерзкого, но не за труса, — наметил император 8. [442]

Но о главном Молоствов умолчал; поэтому, когда император отпустил его, то Дибич стоял по прежнему твердо на ногах.

В главной императорской квартире, за столом у фельдмаршала, Молоствов снова заговорил об этом деле в самых резких выражениях и к нему присоединились все остальные, так что для Дибича и Сухозанета, казалось, пробил час страшного суда. Из всех присутствовавших молчал только один худощавый человек невысокого роста, с желтоватым цветом лица и умным взглядом, в котором светилась, однако, порядочная доля злобя. Это был генерал Жомини. Он отвел Молоствова в сторону.

— Ваша горячность не нравится мне, — сказал он, — вы оскорбляете, но не уничтожаете человека. Разве вы не знаете, что во всем русском государстве есть один только человек, который вступается за Дибича, и если ваш принц не может сладить с ним, то как может повредить ему мнение всех присутствующих здесь? 9

Ожидая возвращения моего посланного, я остановился в Гадчи-Гассан-Ларе. Турки не предпринимали никаких враждебных действий, но вокруг меня целый день раздавались стоны и в течение суток умерло более ста тяжело-раненых. Вечером я снова потребовал музыкантов Украинского полка; они играли, но не пели. Комаровский весьма обязательно ходил несколько раз взад и вперед в качестве посланного; наконец, он не мог долее сдержать своих слез. «Две трети из них покоятся в турецкою лагере», — сказал он. «И так, — подумал я, — моя песенка была их лебединою песнью!»

Молоствов вернулся наконец, и на этот раз с более веселым лицом, так как он был в восторге от доброты императора и от того участия, которое мне оказывали в главной квартире

Вот что говорилось в официальном ответе начальника главного штаба:

«Его величество искренно сожалеет о результатах последнего сражения и о связанных с ним потерях, и всемилостивейше изъявляет свое полнейшее одобрение по поводу всех распоряжений, сделанных вашим королевским высочеством, и благодарит вверенные вам войска за храбрость и самоотвержение.

«Его величество желает теперь же предупредить все дальнейшие неудачи, усилив отряд генерала Бистрома, и поэтому предписывает вашему высочеству отослать в Пейнарджи полки Азовский, [443] Днепровский и 20-й егерский полк с 12-ю орудиями и уланами Бугского полка.

«Если бы оставшихся у вас затем 4-х баталионов и 10-ти эскадронов не было достаточно для удержания за собою Гадчи-Гассан-Лара, то ваше высочество можете подойти к броду Гебеди, выставить главную массу ваших войск при Османчи и затем постараться устрашить неприятеля кавалерийскими разъездами» 10.

Относительно моих наступательных планов граф Дибич высказался вообще, что нельзя еще решать в этом отношении ничего окончательно, но что покуда 3-я бригада 19-й дивизии и затем 18-я дивизия получат приказание подвинуться ко мне.

Если бы Дибич, вместо этих бессмысленных распоряжений, тотчас отправил фельдмаршала к Енибазару с 8-ю и 9-ю дивизиями, как это было сделано две недели спустя, и вместо того, чтобы ослаблять меня, прислал бы мне 7-ю и 18-ю дивизии, отряд Малахова и 3-ю бригаду 19-й дивизии и, наконец, подкрепил бы генерала Бистрома первою гвардейскою бригадою, то первый мог бы с 12-ю, а я с 38-ю баталионами напасть на Омер-Врионе не позже как 5-го октября (нового стиля) и дать ему решительное сражение. Невозможно исчислить всех последствий подобного образа действий, но, по всей вероятности, при умеренных требованиях императора и отсутствии всяких вспомогательных средств со стороны Порты, он привел бы к миру.

Между тем, как турки спокойно стояли в своем лагере, а я стоял при Османчи, не имея возможности найти уважительную причину ни того ни другого факта, осадные работы под Варною подвигались благополучно. Брешь была взята приступом и даже часть Измайловского полка проникла в город, но не могла в нем удержаться. Осадная армия потерпела при этом совершенно незначительную потерю, но турецкому коменданту предприятие это внушило уважение. Он сдался на капитуляцию 11-го октября (нового стиля) и мне было сообщено об этом в тот же день. Хотя я не получил до сих пор ни малейшего подкрепления и даже 3-я бригада 19-й дивизии подвинулась в Пейнарджи (недалеко от Варны) к генералу Деллингсгаузену, однако, несмотря на это, я надеялся извлечь возможную выгоду из ожидаемого отступления Омер-Врионе. Поэтому я приказал Деллингсгаузену двинуться немедленно в ближайшем направлении к Камчику и соединиться по пути со мною. [444] Адъютант, посланный мною, должен был в то до время сообщить в главной квартире о принятом иною решении. Граф Дибич тотчас отменил его и удержал генерала Деллингсгаузена.

Омер-Врионе, как я предвидел, начал свое отступление в ночь с 11-го на 12-е октября (нового стиля) и ноя кавалерия, под начальством генералов Ностица и Ефремова, нагнала его арьергард в лесах на берегу Камчика, где произошло небольшое сражение, при чем оба генерала были ранены. Это событие было также последствием излишней поспешности, которая не послужила к нашему вреду только благодаря чисто рыцарской храбрости гвардейской кавалерию

Ностиц был известный адъютант принца Людовика Фердинанда; подобно своему однофамильцу, не покидавшему Блюхера при Линьи, и он не оставлял при Заальфельде своего военачальника в минуту крайней опасности, и принял умирающего принца на свои руки. Воспитанный в его школе, Ностиц был также честен и безумно отважен, как принц, и, не смотря на свои лета, был еще способен на всякое безрассудное увлечение. Я должен сознаться, что я искренно уважал его и опровержением того будто, по распространенному в Германии мнению, русские ненавидят всех достойных иностранцев служила та горячая привязанность, какую питал к «старому батьке» (так называли его солдаты) всякий драгун или улан его бригады, не говоря уже об офицерах, так как все они были честные люди, умевшие понимать и ценить в человеке благородство.

И ты, старый, достойный Ефремов, образец казака и храброго, прекраснейшего в мире человека, когда я подумаю о тебе и о многих других столь до преданных людях, и о том, как в Германии осуждают русских, наказывая этим лишь нескольких истинно виновных, тогда я охотно назвал бы моих собственных земляков клеветниками или глупцами, между тем как сердце мое преисполняется любовью именно к этим русским людям! Но что значить, немец, француз, русский, англичанин, даже китаец? Любовь моя к отечеству не простирается так далеко, я прежде всего уважаю в человеке благородство и поэтому воскликну еще раз вместе а моим старым другом Багговутом: «Все честные люди имеют одно отечество, а об негодяях не стоит и говорить!»

Ностиц и Ефремов были однако славные смельчаки, так как они бросились с двумя эскадронами казаков в средину 3,000-го отряда турок и наверно угодили бы к храбрецам Багговута, если бы их не выручили драгуны, между которыми первым был храбрый поручик, брат Молоствова. [445]

Наконец, ночью прибыл Деллингсгаузен и вслед за ним генералы Головин (новый командир 19-й дивизии) и Чичерин, начальник гвардейской кавалерии, с двумя полками конных егерей. Теперь под моим начальством находилось 14 баталионов, 27 эскадронов и 50 орудий, но неприятель улизнул от нас.

3-го (15-го) октября мы окончательно отбросили его за Камчик. Турки потеряли в этом сражении от 1,000 до 1,200 человек, а с нашей стороны егерский полк, увлекшись погонею, потерял также 150 человек; остальное войско потерпело незначительный урон.

Между тем Молоствов снова приехал из главной квартиры совершенно расстроенный. В особенности он негодовал на генерала Бенкендорфа, который сообщил ему о победе, только что одержанной генералом Гейсмаром в Малой Валахии, заметив, что с таким сильным корпусом, каким я располагал, можно бы завоевать всю Турцию. Между тем, победа нашего доброго Гейсмара имела такие же последствия, как и мое проигранное сражение. Мы поговорим об этом впоследствии, но я замечу теперь одно, что Гейсмар действовал там по своему личному усмотрению, в открытом поле; мне же приходилось сражаться в лесу и исполнять приказания Дибича. Этот последний снова стал возвышать голос и сказал Молоствову, что «генералы, не умеющие сдерживать свои войска, никуда не годятся и что если бы он командовал армией, то расстреливал бы всякого подчиненного, который сражался бы не в общей массе». Молоствов заметил на это, что леса и пропасти совсем не то, что лист гладкой бумаги; но что можно было возражать будущему полководцу, который этими словами невольно высказал свои тайные намерения? Сам император наградил его Андреевским орденом, заметив при этом, что «он, вероятно, воспользуется в будущем опытом этой войны».

Моя победа при Камчике, главную честь которой я предоставил моему другу Деллингсгаузену, отличившемуся там со своею бригадою, заключила военные действия этого года и произвела даже некоторый эффект, подав повод к газетной статье. Вслед за тем я получил от императора приглашение сопровождать его в Петербург, куда он уже отправился.

Так окончилась для меня эта кампания, не доставившая мне ни удовольствия, ни почестей, но в нравственном и физическом отношении бывшая для меня истинною пыткою. В Измаиле я заболел, но вскоре оправился и продолжал свой путь до Злобина, близь Рогачева. Тут экипаж мой был неожиданно остановлен фельдъегерем, прибывшим от императора. Он передал мне пакет [446] от тетки моей, вдовствующей государыни; распечатав его, я нашел в нем письмо от императрицы и портрет моей жены, который она мне пересылала.

Экипаж остановился и я видел как фельдъегерь подошел с другой стороны к моему спутнику Молоствову. Не обратив на это внимания, я стал читать письмо, в котором моя тетка говорила о своей болезни, от которой надеялась вскоре оправиться. Встревоженный, я обернулся к Молоствову, желая подробнее расспросить фельдъегеря, но его сумрачный вид и письмо с черною печать» от императора, переданное мне Молоствовым, убедило меня, что все то, что я предугадывал и чего боялся, уже свершилось. Я потерял свою благодетельницу! Содержание письма было следующее:

«Любезный Евгений, берусь за перо по случаю самого грустного, самого ужасного обстоятельства. Той, которая до последней минуты любила тебя как сына, уже не стало! Событие это поразило нас тем более, что оно случилось так неожиданно. Я узнал о ее болезни 14-го (26-го) числа, но не думал, что она лежит в постеле; чрез несколько дней ей стало лучше. Однако, третьего дня болезнь усилилась и в предупреждение удара ей пришлось пустить кровь. С той минуты состояние ее все более и более ухудшалось, так что вчера, по прошествии нескольких часов, она испустила дух.

«Суди о наших чувствах по твоему собственному горю!

«Если ты приедешь не позже восьми дней, то успеешь, еще отдать ей последний долг, разделив с нами это печальное и страшное утешение.

«Излишне было бы повторять тебе, что наша дружба останется и непоколебимою!

«Ты должен это знать: вас соединяют на веки слишком дорогие узы, слишком дорогое воспоминание! Твой на веки Николай» 11.

Без сомнения, если следовало судить по моему собственному настроению, то император должен был быть в отчаянии. Удар был слишком неожидан.

Я оставил больного Молоствова с моим экипажем в Рогачеве, сел со Шпером на почтовую телегу и через пять дней был у подножия катафалка, на котором покоилась моя приемная мать (Pflege-Mutter). Поднявшись на его ступени, я поцеловал у нее руку и с благодарностью заметил печаль всех присутствующих, среди которых был и генерал Чернышов; затем я [447] удалился в свою комнату, где снова слег и не выходил почти да самого моего отъезда из Петербурга.

Император посетил меня два раза. Его слова согласовались приблизительно с тем, что Дибич передал мне по его поручению. Об извинениях, само собою разумеется, не могло быть и речи. Он сказал мне: «Если тут кто виноват, то это я один, так как я дал повеление к нападению; но беда учит разуму!» ………………. Государь перебил меня и продолжал: «Твои солдаты сражались как львы, и ты, с своей стороны, сделал все, что при подобных обстоятельствах может сделать честный и храбрый солдат. Поверь мне, я никогда не забуду этого! Мерило твоим заслугам находится тут!» (он указал на свое сердце и я кинулся ему на шею). Затем Государь стал уверять меня, что «самое лучшее, что мы могли теперь сделать, было выждать, покуда услуги наши снова понадобятся. Политика и современные обстоятельства требуют покуда одних оборонительных мер!» (Быть может, он и был в то время твердо убежден в этом, но я отлично гнал, что Дибич другого мнения и решит иначе. Есть средство победить самый твердый, самый упорный характер монарха и Дибич в совершенстве обладал этим уменьем; самый яростный противник его должен сознаться, что он один способствовал энергической развязке этой драмы, хотя при этом и действовал из чисто личных, своекорыстных видов).

— Я знаю, — заключил император, — что ты стремишься домой. Здоровье твое настоятельно требует отдыха. Поезжай с Богом!

Государыня сказала мне при прощаньи: «Евгений! мы были бы неблагодарные люди, если бы когда нибудь забыли вашу привязанность к нам в минуты бедствия» (я говорю о 14-м декабря).

……………………………………………………………………………….

— Истинные друзья узнаются всегда позднее, — прибавила императрица Александра.

11-го декабря (нового стиля) я был в Карлсруэ и, заключив в свои объятия жену, мать и детей, забыл на долгое время все пережитые невзгоды.

Перед походом я намеревался выйти из русской службы, но хотя теперь я имел полное основание жаловаться, однако мне не хватило духа считаться с императором у могилы его матери.

Впрочем, новые огорчения преследовали меня и в тишине моего сельского уединения. Так, например, до меня дошли слухи о тех смешных рассказах, которые ходили в Берлине по поводу всего турецкого похода, и о моем возвращении из армии. В этих [448] слухах я подозревав (быть может, и напрасно) влияние Дибича. По всей вероятности, поводом к этому послужила появившаяся в «Петербургских Ведомостях» нескладная реляция о кровопролитном деле 18-го (30-го) сентября, так как в Берлине говорили об этом событии как о незначительном побочном деле и вся вина этого предприятия, неудавшегося мне, о котором сообщали таким коварным образом, была приписана генералу Дурново (?).

Мой друг Валентини, раздосадованный такими слухами и имея в руках журнал седьмого корпуса 12 и записки нашего волонтера-легитимиста, поспешил открыть глаза берлинской публике, втайне распустив по городу полученный от меня журнал. Это бы еще ничего, во я подозреваю, что он приправил его своими собственными дополнениями. По крайней мере, это было заметно в его позднейшем сочинении о турецкой войне, что вызвало с моей стороны замечание: «для Эрнеста этого слишком мало, а ради шутки слишком много». Вообще в этой книге все касавшееся последней войны было передано чрезвычайно ошибочно, не исключая и буквальных выдержек из донесений Нагеля, вследствие того, что для других статей Валентини, конечно, мог пользоваться одними ложными реляциями.

Поэтому император, пробегая это сочинение, воскликнул: «Ah, ici je reconnais le stile d’Eugene»! и из любопытства дочитал, вероятно, книгу до конца я, должно быть, не особенно порадовался ее содержанию. По крайней мере Дибич остался им очень недоволен и наполнил возражениями целый фолиант, в котором он сильно нападал на меня; эта оскорбительная и в то же время глупая книга была показана мне моим бывшим адъютантом Вахтеном (Wachten), занимавшим временно после Дибича должность начальника штаба. До появления этих обличительных статей Дибич, конечно, мог пускать в ход в Берлине всякие слухи, но все, что я только что рассказал, также как и издание книги Валентини (появившейся в 1830 году), принадлежит позднейшему времени. Я говорю об этом здесь для того, чтобы выяснить как возникло мало по малу то нерасположение, которое император незаслуженно вывивал мне, но надобно заметить, что оное не имело никакого влияния на то, что случилось со мною в 1829 году, о чем теперь будет речь.

(Продолжение следует).


Комментарии

1. См. «Русскую Старину» изд. 1880 г., т. XXVII, стр. 79-94; 527-544; 781-800.

2. Сильная пальба, доносившаяся с этой стороны, доказывала, что баталион находился вблизи неприятеля.

3. Страсть к игре и безнравственность, что между русскими встречается нередко. Автор.

4. Я только что перед этим узнал от генерала Нагеля содержание инструкции, данной генералу Сухозанету.

5. Далее — текст письма на французском языке.

6. Так велик был, по моему мнению, урон.

7. В его письме говорилось: «Надеюсь увидеть ваше высочество сегодня же». Автор.

8. Вечером 14-го (26-го) декабря 1825 г. Сухозанет позволил себе забыться в присутствии императора, который резко остановил его. Успокоивая государя, я сказал ему: «Человек этот доказал вам сегодня свою преданность». Автор.

9. Выражения Жомини были еще резче в лаконичнее, но я не могу иначе передать их смысл. Автор.

10. Так как я не имею копии и с этой бумаги, то я ограничился добросовестною передачей данных мне поручений, на сколько они сохранились в моей памяти. Автор.

11. О последних днях жизни и кончине императрицы Марии Феодоровны см. в «Русской Старине» изд. 1878 г., том XXIII (ноябрь), стр. 441—456.

12. В этом донесении генерала Нагеля, по его официальному характеру, истина говорилась только между строк и вообще он был составлен как донесение высшему начальству. Примеч. автора.

Текст воспроизведен по изданию: Турецкий поход 1828 года и события за ним следовавшие. Записки принца Виртембергского // Русская старина, № 7. 1880

© текст - Семевский М. И. 1880
© сетевая версия - Трофимов С. 2018
© OCR - Андреев-Попович И. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1880