ГОСПОЖА ВИЖЕ-ЛЕБРЕН В РОССИИ.

(1795-1801).

IV.

Характер императора Павла. — Настроение тогдашнего петербургского общества. — Встреча с императором. — Французские эмигранты в России. — Граф д'Отишан. — Актер Фрожер и певица Шевалье. — Живописец Дойен. — Императрица Мария Феодоровна. — Внимание императора Павла к г-же Виже-Лебрен. — Великие князья Николай и Михаил Павловичи. — Митрополит Гавриил. — Петергофский праздник. — Король польский Станислав Понятовский. — Избрание г-жи Виже-Лебрен членом петербургской Академии Художеств. — Замужество дочери.

Рассказ о царствовании Павла г-жа Виже-Лебрен начинает небольшим очерком личного характера императора. «Павел», замечает она, — был очень умен, сведущ и деятелен, но вместе с тем, отличался до крайности странным характером. Порывы душевной доброты часто следовали у него за проявлениями жестокости; его благодушие и гнев, его благосклонность и раздражение были только проявлениями минутного каприза». Г-жа Виже-Лебрен не раз была свидетельницей этих вспышек и могла постоянно наблюдать, какое впечатление производили на Петербургское общество такие порывы характера императора. Так, например, на одном придворном бале, она была свидетельницею, как император велел посадить в крепость одного молодого офицера, на его глазах нечаянно толкнувшего даму, и как вслед затем, узнав, что офицер очень близорук, почему и сделал неловкость, Павел сейчас же отменил свое распоряжение, уже исполненное, и велел возвратить офицера к его встревоженным родителям.

Общество так было напугано вновь заведенными строгими порядками, что многие не решались собирать у себя гостей; если же и принимали кого из друзей, то тщательно занавешивали окна, а посетители посылали свои экипажи домой. Все были на стороже своих слов и дел, потому что шпионство было развито до крайности. Более всего избегали говорить о самом императоре. Однажды г-жа Виже-Лебрен, приехав в одно очень небольшое собрание, застала там одну госпожу, осмелившуюся говорить о Павле; но едва эта дама увидела вновь появившееся лицо, как смолкла, и хозяйка дома едва могла успокоить ее, что приехавшая гостья — существо неопасное. Все это казалось весьма суровым после той свободы, с какою жилось при Екатерине. В числе странных распоряжений того времени, г-жа Виже-Лебрен, между прочим, упоминает об известном запрещении носить круглые шляпы, прибавляя, что полицейские палками сбивали такие шляпы со всех, кто осмеливался их надевать. Все должны были пудриться, вопреки распространившейся тогда парижской моде не носить пудры. В это самое время г-жа Виже-Лебрен делала портрет молодого князя И. И. Барятинского: «Я просила его», — рассказывает она, — «приезжать ко мне без пудры; он согласился. Но однажды он является бледный, как смерть. «Что с вами?» спросила я. — «Едучи к вам, я встретил государя», отвечал он, еще дрожа, — «и едва успел скрыться под воротами, но очень боюсь, что он меня узнал».

«Я», замечает наша путешественница, — «решительно не могу выразить того ужаса, который внушал мне Павел, в особенности, если припомнить, что таково было всеобщее настроение, хотя лично я должна признаться, что он всегда был ласков и учтив со мною. Когда я в первый раз увидела его в Петербурге, то он самым любезным образом вспомнил, как я представлялась ему в Париже, куда он приезжал под именем графа Северного... Существовало распоряжение, чтобы все встречающиеся с ним, как мужчины, так и дамы, выходили из карет; а Павла, — нужно заметить, — часто можно было встретить, так как он постоянно разъезжал по улицам то верхом, в сопровождении очень небольшой свиты, то в санях и совершенно без свиты, так что его трудно было узнать. Однажды мне случилось ехать ему навстречу, но кучер мой не заметил его в пору, и я едва имела время закричать: «Стой, государь едет!» Но пока мне отворяли дверцу, и я спускалась с подножек, Павел сам выскочил из саней и поспешил меня удержать, сказав самым приветливым образом, что его приказ не распространяется на иностранцев, и в особенности на г-жу Виже-Лебрен».

Действительно, в отношении к иностранцам Павел был очень милостив, даже любезен, и вообще держал себя совершенно иначе, чем со своими подданными. Между тем, как из русских, по замечанию г-жи Виже-Лебрен, только граф А. С. Строгонов неизменно пользовался его почтительным расположением, множество французов, особенно из числа эмигрантов, удостаивались его милостей. Известно, что многие эмигранты получили при нем даже щедрые пособия от русского правительства, тем более для них необходимые, что они явились в Петербург без всяких средств. Г-жа Виже-Лебрен рассказывает характеристичный случай об одном из этих бедняков, графе д'Отишане (d'Autichamp). «Будучи в Петербурге в крайней нужде, он вздумал заняться изготовлением эластических калош. Я купила у него одну пару и в тот же вечер показала ее у княгини Долгорукой многим придворным дамам. Их нашли очень красивыми, калоши вошли в моду, и к французу заказы посыпались во множестве. Наконец, калоши попались на глаза императору, и как только он узнал фамилию башмачника, потребовал его к себе и назначил на какую-то выгодную и почетную должность...» Павел очень любил французскую литературу и особенно французский театр. К одному из актеров тогдашней труппы в Петербурге, Фрожеру, он оказывал большое расположение. Фрожер был не без таланта и очень умен; он имел доступ в маленькие [397] придворные собрания, и так как он обладал большою способностью передразнивать, то позволял себе представлять самых знатных особ, к большому удовольствию государя и, разумеется, к неудовольствию этих лиц... Точно также особенным вниманием императора пользовалась певица г-жа Шевалье, одна из первых красавиц петербургской сцены, обладавшая прелестным голосом и драматическим талантом и имевшая большой успех в комических операх.

Исторический живописец Дойен, друг отца г-жи Виже-Лебрен, также был отличен Павлом, как прежде того пользовался благосклонностью Екатерины. Будучи уже пожилых лет, Дойен вел очень скромную жизнь и проживал только часть того содержания, которое назначила ему Екатерина. Павел заказал ему плафон для Михайловского дворца, который тогда еще не был отделан. Дойен работал во дворце, и Павел нередко в сопровождении своей свиты приходил смотреть его работу. Прежде чем плафон был дописан, Павел прислал Дойену значительную сумму денег с собственноручного запиской: «Это на покупку красок, а на масло еще довольно в запасе». Кстати, по поводу работ Дойена, г-жа Виже-Лебрен рассказывает следующий забавный анекдот: Однажды, кто-то из вельмож, которые сопровождали Павла, подошел к Дойену и сказал: «Позвольте мне сделать вам одно маленькое замечание; вы изображаете часы, пляшущие вокруг колесницы солнца, и я вижу там, вдали, одну фигуру, которая вышла меньше всех, а между тем, ведь часы должны быть все равны». «Милостивый государь», отвечал Дойен, с полным спокойствием, — «вы совершенно правы, но та фигура, о которой вы говорите, не час, а только полчаса». И вельможа удалился, вполне довольный, что показал себя знатоком искусства 1.

«Если старинный друг моего отца», говорить г-жа Виже-Лебрен, — «был доволен своею судьбой в Петербурге, то и я, в свою очередь, не могу на нее пожаловаться. Я без отдыха работала с утра до вечера. Только по воскресеньям я уделяла два часа, открывая свою мастерскую для осмотра всем желающим, и в числе их несколько раз приезжали ко мне великие князья и великие княгини. Кроме многих картин и портретов, которые я с успехом написала в Петербурге, я выписала сюда из Парижа портрет Марии-Антуанетты, тот самый, на котором я изобразила ее в голубом бархатном платье; он возбудил всеобщий интерес, и это меня много порадовало. Принц Конде, который в то время находился в Петербурге, приехал также посмотреть на него, и когда увидел, то, не говоря ни слова, залился слезами...

«Государь заказал мне портрет государыни его супруги 2; я изобразила ее во весь рост в парадной одежде и с бриллиантовою короною на голове. Я терпеть не могу рисовать бриллианты; никогда кисть не может передать их игру. Тем не менее, изобразив в фоне картины занавесь малинового бархата, я достигла того, что блеск короны очень выделился. Когда я перевезла этот портрет к себе на дом для окончательной отделки, мне предложили взять и платье, и все бриллианты, которые украшали его: но их было так много, что я отказалась от столь лестного доверия ко мне, опасаясь быть в постоянной тревоге, и предпочла срисовывать их в самом дворце, куда и перенесли опять портрет.

«Государыня Мария Феодоровна была прекрасна собою; ее полнота способствовала сохранению ее свежести. Она была высока ростом, исполнена благородства, с прекрасными светлыми волосами. Я представляю ее себе, как видела ее на одном бале, с ее чудными волосами, которые падали локонами с обеих сторон на плечи, а сзади были украшены бриллиантами… С этою чудною красотою соединялся и прекрасный характер: императрица Мария была по истине святая женщина, и ее добродетель до того всем была известна, что она представляет собою, быть может, единственный пример женщины, не подвергшейся прикосновенно клеветы. Признаюсь, я гордилась тем, что снискала ее благосклонность, и очень ценила те милости, которые она мне оказывала.

«Для сеансов было назначено время тотчас после царского стола, так что император и его два сына, Александр и Константин, обыкновенно присутствовали при моей работе. Эти высокие посетители нисколько не стесняли меня, так как император, который, впрочем, один и мог внушать мне страх, был в высшей степени любезен со мною. Однажды уж я сидела за мольбертом, как принесли кофе, и государь сам подал мне чашку, ждал, пока я не выпила ее, и затем отнес ее обратно.

«В один из сеансов императрица приказала привести двух младших сыновей, великих князей Николая и Михаила. Я не видывала ребенка прекраснее великого князя Николая, нынешнего императора. Мне кажется, я еще теперь могу написать его портрет по памяти, так я засмотрелась тогда на это прелестное личико...

«У меня сохранилось еще воспоминание о другом типе красоты, совершенно в ином роде, потому что то была красота старца... Во все время моего пребывания в Петербурге, мне часто доводилось слышать о высоких достоинствах тогдашнего санкт-петербургского митрополита 3; однажды, многие из моих знакомых собрались посетить его и предложили мне присоединиться к ним, на что я поспешила согласиться, хотя и с робостью. Во всю жизнь не приходилось мне встречаться с человеком, коего вид был столь внушителен. Митрополит был роста высокого и величествен; его прекрасное лицо, с удивительно правильными чертами, отличалось не передаваемым выражением кротости и в то же время достоинства, а длинная белая борода, которая спускалась на грудь, придавала еще более почтенный вид этой превосходной голове. Одежда его была проста и благородна..., а походка, манеры и взгляд, одним словом, вся его наружность сразу внушала к нему уважение. Митрополит был личностью замечательною: он был очень умен и притом весьма просвещенный человек, говорил на многих языках и прекрасными [398] качествами и добротой своею сникал уважение и любовь к себе всех приближенных. Но важность его сана не мешала ему быть приветливым и ласковым с людьми высшего круга. Однажды, одна из княгинь Голицыных, прекрасная собою, увидев его едущим по саду, пошла к нему на встречу и бросилась перед ним на колени. Почтенный старец тотчас же сорвал розу и подал ее княгине, вместе со своим благословением. Я искренно жалею, что не сделала его портрета, так как вряд ли другому художнику посчастливится встретить такой прекрасный образец!

«В то же время, о котором я говорю, мне удалось видеть празднество, данное в честь императрицы Марии Феодоровны в городе Петергофе, с большим великолепием; правда, нужно сказать, что самая местность способствовала к увеличение великолепия. Этот обширный парк, эти чудные воды, эти прелестные аллеи, из которых одна, окаймленная громадными деревьями, идет по берегу моря — все эти природные красоты, еще усовершенствованный искусством, делают из Петергофа какое-то волшебное местопребывание. Погода стояла восхитительная, и когда я приехала туда к двенадцати часам дня, то парк был уже наполнен народом. Все мужчины и дамы были одеты по маскерадному, но масок ни на ком не было, кроме самого императора, одетого в розовое домино. Двор отличался роскошью и разнообразием костюмов. В их великолепии и оригинальности все старались превзойдти друг друга, и я никогда в жизнь свою не видела такого множества шитых золотом платьев, бриллиантов, перьев, как в этот раз. На известных расстояниях были помещены хоры музыкантов, но так, что их самих не было видно, и только ухо услаждалось звуками той очаровательной роговой музыки, которой нигде нельзя слышать, кроме России. Все великолепные Петергофские фонтаны были пущены; я особенно хорошо помню массу воды, низвергающуюся с громадного уступа в канал, так что образуется род свода, под которым легко можно пройдти, нисколько не замочившись. Когда вечером осветили дворец, весь сад и суда, то вид стал по истине волшебным: весь этот обширный свод прозрачной воды, который низвергался с шумом в канал, был освещен множеством огней. Память об этом дне я сохранила на всегда, как о лучшем празднике, какой только может дать коронованная особа.

«Эти последние слова заставляют меня упомянуть о человеке, которого я часто видела, к которому питала большую дружбу, и который, носив некогда царский венец, проживал в то время в Петербурге, как частное лицо. Это — Станислав-Август Понятовский, последний король польский. В ранней молодости я много слышала об этом государе от многих лиц, которые еще задолго до восшествия его на престол видели его у г-жи Жоффрен (Geoffrin), куда он часто ездил обедать. Все, кто знал его тогда, были в восторге от его приветливости и красивой наружности, К счастью ли его, или к несчастью, — трудно решить, — он предпринял поездку в Петербург и, в продолжение своего пребывания здесь, так обворожил собою великую княгиню Екатерину, что когда она сама вступила на престол, то употребила все свое могущество, чтобы сделать его королем Польши, и Понятовский был коронован 7-го сентября 1754 года... Станислав-Август Понятовский был любезен, добр, честен, но быть может, не обладал достаточною силой воли, столь необходимою, чтобы держать в повиновении мятежный дух, господствовавший в Польше. Он у потреблял все старания, чтобы быть приятным дворянству и народу, и отчасти достиг желаемого; но за всем тем, существовало столько поводов к внутренним беспорядкам, да притом же возникла мысль о разделе Польши, что одолеть эти затруднения было бы для него чудом. Итак, он пал и поселился в Гродне, получая содержание от русского, прусского и австрийского дворов, разделивших между собою его государство.

«По смерти Екатерины II, император Павел пригласил Станислава Понятовского приехать в Петербург и затем присутствовать на его коронации в Москве. В продолжение этой церемонии, длившийся весьма долго, бывший король должен был все время простоять на ногах, что очень утомило его при его старости и возбудило соболезнование во всех присутствующих. Зато при другом случае Павел обошелся с ним очень любезно, пригласив его остаться в Петербурге; ему отвели Мраморный дворец, на берегу Невы...

«Бывший польский король был помещен очень прилично. Он составил себе приятное общество, по большей части из французов, к которым присоединил еще несколько человек из других наций. Он был на столько добр, что пригласил и меня бывать на его интимных собраниях и прозвал меня своим «добрым другом»...

«Станислав Понятовский был высок ростом; его прекрасное лицо выражало мягкость и благодушие; голос его проникал в сердце, а поступь была благородна. Любя и хорошо зная литературу, он обладал способностью говорить увлекательно; его любовь к искусствам доходила до того, что, даже будучи королем, он постоянно посещал лучших варшавских художников. Доброта его была по истине необычайная. Доказательство ее испытала я на себе, и воспоминание о том до сих пор еще смущает меня. Со мной случается, что если я предаюсь живописи, то уже никого и ничего не вижу, и из-за этого мне не раз приходилось быть почти невежей с теми лицами, которые приезжали ко мне. Однажды утром я была занята окончанием одного портрета, как вдруг приезжает ко мне король польский. Услышав топот лошадей у моего подъезда, я не сомневалась, что это он именно приехал отдать мне визит; но я так была погружена в работу, что в ту минуту, когда он приотворил уже дверь, я с неудовольствием крикнула ему: «Меня нет дома». Король, ничего не говоря, надел опять свой плащ и удалился. Когда я положила палитру и пришла в себя, то начала сильно упрекать себя и в тот же вечер отправилась к королю, чтоб извиниться и испросить его прощение. «Как вы меня приняли сегодня утром», сказал он, едва завидев меня, и тотчас же прибавил: «но я понимаю вполне, что прервать художника в разгаре его занятий — значит раздражить его; но поверьте мне, я вовсе не желал выводить вас из терпения». И вслед затем он стал настаивать, чтоб я осталась у него ужинать, и во весь вечер не касался более моего проступка.

«Я редко пропускала маленькие ужины у короля польского; точно также усердно посещали их английский посланник в России лорд Витворт и маркиз де-Ривьер. Мы все трое предпочитали эти дружеские беседы шумным собраниям, так как после ужина обыкновенно начиналась милая болтовня, которую особенно умел оживить сам [399] король множеством замечательных рассказов. В один из этих вечеров, когда я явилась на обычное приглашение, меня поразила страшная перемена, которую я заметила во взгляде нашего дорогого короля; в особенности левый глаз его показался мне до того мутным, что я испугалась. При выходе я на лестнице его же дома сказала лорду Витворту и маркизу де-Ривьеру, который подал мне руку: «Знаете ли что, меня очень беспокоит король». — «Отчего?» спросили они, — «он кажется вполне здоров и был разговорчив, как всегда». «К несчастию, я хорошая физиогномистка», отвечала я; — «я заметила в его глазах выражение чрезвычайного беспокойства; король умрет скоро». И действительно, я угадала слишком точно; на другой же день с ним случился апоплексический удар, а спустя несколько дней, были уже его похороны. Весть о его кончине была действительным горем для меня, и его разделяли со мною все знавшие короля польского».

16-го июня 1800 года г-жа Виже-Лебрен удостоилась такой почести, которая, по ее собственному выражение, составляет одно из самых трогательных воспоминаний, вынесенных ею из путешествий. Санкт-Петербургская академия художеств избрала ее в свои члены. «О дне моего приема», рассказывает она, — «я была предуведомлена графом Строгоновым, который был президентом академии. Я заказала себе академический мундир, в виде амазонки с маленьким жилетом лилового цвета и желтой юпки, и шляпу с черными перьями. В час пополудни я вошла в залу, в которую ведет галлерея, и еще издали увидела в глубине ее графа Строгонова, сидящего за столом. Меня тотчас пригласили занять место подле него, для чего мне следовало пройдти мимо целого ряда скамеек, устроенных уступами и которые все были покрыты зрителями; но к счастию, у меня оказалось столько друзей и знакомых в этой толпе, что я без особенного волнения достигла конца залы. Граф обратился ко мне с краткою речью, очень любезною, и затем от имени императора вручил мне диплом на звание члена академии: тогда все присутствующие оглушили залу громкими рукоплесканиями. Это приветствие тронуло меня до слез, и я никогда не забуду этой сладкой для меня минуты. Вечером я опять встретилась со многими лицами, которые утром присутствовали в заседании. Многие из них говорили мне о храбрости, с какою я прошла всю залу, наполненную народом. «Нужно полагать», — отвечала я непритворно, «что я угадала заранее по взглядам то расположение, какое меня ожидало». После этого я написала для петербургской академии свой портрет, в котором изобразила себя рисующею, с палитрою в руке 4.

Это торжество, можно сказать, увенчало те постоянные успехи, которыми сопровождалась артистическая деятельность г-жи Виже-Лебрен в России. Но между тем как талант ее был окружен общим поклонением, в ее домашней жизни произошло событие, которое причинило ей много горя. К чести ее характера должно сказать, что она скоро простила тем лицам петербургского общества, которые были виновниками ее огорчения. Дело состояло в следующем. Дочь г-жи Виже-Лебрен, прекрасная собою, милая, талантливая и образованная девушка, встретила в доме графа Григория Ивановича Чернышева 5 одного молодого человека, который чрезвычайно ей понравился; то был секретарь графа, француз Нигри; он также влюбился в дочь художницы. Графиня Чернышева поощряла это сближение, и по обычаю многих русских дам, охотно взялась устроить брак Нигри с девицею Лебрен. Напротив того, г-жа Виже-Лебрен вовсе не сочувствовала выбору своей дочери и была чрезвычайно возмущена непрошенным вмешательством посторонних лиц в ее семейные дела. Вмешательство, между тем, дошло до того, что г-жу Виже-Лебрен стали спрашивать, какое она дает приданое за своею дочерью. Вместе с тем, старались восстановить дочь против матери, и девушка начала худеть и чахнуть. Тогда г-жа Виже-Лебрен решилась уступить, но прежде всего нашла необходимым посоветоваться со своим мужем, жившим в Париже. Замедление ответа со стороны отца также постарались выставить в глазах дочери, как препятствие, которое делает ей мать. Наконец, однако, пришел благоприятный ответ из Парижа, и г-жа Лебрен, жертвуя своими чувствами счастию дочери, занялась свадебными приготовлениями. Она дала дочери хорошее приданое, и затем свадьба была отпразднована. Граф Чернышев искренно извинялся перед г-жею Виже-Лебрен в тех огорчениях, которые причинило ей вмешательство его жены. Действительно, г-жа Виже-Лебрен, подавляя свое огорчение, несколько успокоилась; но все же перемена обстановки и впечатлений одна могла привесть ее окончательно в нормальное состояние: поэтому она решилась ехать в Москву, куда и отправилась в октябре 1800 года.

V.

Поездка в Москву. — Графиня Строгонова. — Осмотр города. — Московское общество. — Портрет княгини Тюфякиной. — Граф Дюкре-де-Вильнев. — Дома князя Куракина и графа Безбородко. — Граф Д. П. Бутурлин. — Князья Голицыны. — Обед у откупщика. — Возвращение в Петербург. — Кончина императора Павла. — Любовь русских к императору Александру. — Встреча с ним. — Портреты императора и императрицы. — Отъезд из России.

Переезд из Петербурга в Москву совершился не без затруднений. Г-жа Виже-Лебрен ехала по дурной осенней дороге, прежде чем зима успела установиться. Хороших гостинниц тогда не было на этом пути, и г-жа Виже-Лебрен, как ни нуждалась в отдыхе и хорошей пище, никак не могла найти их в дороге. Наконец, однако, она достигла древней столицы. «Я думала», рассказывает она, — «что въезжаю в Испагань, о которой имела понятие по многим рисункам; так отличается Москва своим видом от всего, что существует в Европе; не буду описывать то впечатаете, которое произвели на меня эти бесчисленные золотые купола, увенчанные громадными золотыми крестами, эти широкие улицы, эти великолепные дворцы, расположенные, по большей части, на таком пространстве один от другого, что их разделяют как бы целые деревни; чтобы составить себе понятие о Москве, надо непременно видеть ее». Г-жа Виже-Лебрен остановилась в доме [400] Демидова, который предложил ей гостеприимство 6. То были громадные палаты, стоявшие в глубине большого двора, окруженного высокою решеткой. Никто в них не жил, и это сулило нашей путешественнице полный покой, столь необходимый для нее после дороги. Но к сожалению, она обманулась в своих ожиданиях: в пятом часу утра, на другой день ее приезда, ее разбудила громкая роговая музыка, игравшая в соседней комнате; оказалось, что эта соседняя комната была самая большая зала в доме и что по заведенному порядку демидовский хор роговой музыки ежедневно репетировал здесь свой репертуар. Разузнав обо всем этом подробно, г-жа Виже-Лебрен рассудила не изменять установленного обычая и решилась искать другой квартиры. Удобный случай вскоре представился. В один из первых своих выездов г-жа Виже-Лебрен отправилась повидаться с графинею Е. П. Строгоновою, старою своею приятельницею, супругою графа А. С. Г-жа Виже-Лебрен застала ее больною, но была принята очень любезно. Наша путешественница упомянула в разговоре о том затруднении, в каком она находилась по поводу искания квартиры. Графиня тотчас же сказала, что у нее есть небольшой свободный флигель, и просила г-жу Виже-Лебрен занять его, но так как графиня и слышать не хотела о плате за наем его, то г-жа Виже-Лебрен решительно отказалась от ее предложения. Тогда графиня приказала позвать свою дочь, которая была очень хороша собою, и просила г-жу Виже-Лебрен сделать портрет этой молодой особы, на что та охотно согласилась.

«Едва расположившись в новом своем жилище», говорит г-жа Виже-Лебрен, — «я начала осматривать город, на сколько то позволяла зимняя стужа, так как в продолжение пятимесячного моего пребывания в Москве снег не таял, и я была лишена удовольствия объехать ее окрестности, которые, как говорят, прелестны... По истине изумительное зрелище представляет собою это множество дворцов, общественных памятников прекрасной архитектуры, монастырей, церквей, в перемежку с сельскими видами и деревенскими постройками. Это смешение великолепия с деревенскою простотою производит какое-то волшебное впечатление, которое не может не нравиться путешественникам, вечно жаждущим оригинальности».

Таково общее суждение, которое произносит г-жа Виже-Лебрен о внешнем виде древней столицы. Что же касается характеристики общества, то и в этом отношении г-жа Виже-Лебрен, с своею обычною наблюдательностью, высказывает несколько любопытных суждений. Она скоро заметила, что самобытные черты русской жизни выражаются в Москве гораздо ярче, чем в Петербурге, и что здешнее высшее общество, вдали от двора, ведет образ жизни более широкий, более свободный и отчасти более близкий к старинным обычаям, чем в северной столице. Ей понравилась большая простота жизни в Москве, и она с восхищением, например, говорит, что даже самые знатные московские дамы не брезгают посещать так называемый яблочный ряд.

«Я уже заметила», — замечает она, — «что в Петербурге все высшее общество составляло как бы одну семью; вся знать считалась точно в родстве между собою; в Москве, где народонаселение гораздо значительнее, и дворянство гораздо многочисленнее, — многочисленнее и высшее общество. Так, например, бальная зала, которая может вместить в себе до шести тысяч человек, наполняется одними дворянскими фамилиями. Эта зала (в здании дворянского собрания) окружена галлереею, на которую ведут несколько ступенек, и рядом колонн; здесь прохаживаются не танцующее; перед залой еще несколько больших комнат, в которых ужинают и играют в карты. Я отправилась на один из таких балов и была приятно удивлена собранием множества хорошеньких лиц. То ясе самое могу сказать и о прекрасном бале, на который была приглашена супругою фельдмаршала графа Салтыкова 7. Почти все молодые женщины были замечательной красоты. Они большею частью были одеты в тот античный костюм, мысль о котором я подала великой княгине Елизавете Алексеевне для придворного бала: все они были в туниках из кашемира, обшитых золотою бахрамою; чудесные бриллианты схватывали короткие приподнятые рукава, а прическа на всех была греческая, украшенная по большей части повязками, усыпанными бриллиантами. Эти элегантные и роскошные наряды еще более увеличивали красоту этой толпы прелестных женщин. В особенности заметила я одну из них: то была одна молодая особа, на которой вскоре затем женился князь Тюфякин. Ее лицо с тонкими и правильными чертами носило печать глубокой задумчивости. По выходе ее замуж я начала ее портрет, но в Москве мне удалось сделать лишь головку, и я увезла его в Петербург, чтобы здесь окончить, но тут вскоре узнала о смерти этой прелестной особы. Ей было едва 17 лет; я ее изобразила в виде Ирисы, с развевающимся вокруг шарфом и сидящею на облаках 8. [401]

«Дом графини Салтыковой был одним из лучших в Москве. По моем прибытии я посетила ее; и она, и муж ее, который был тогда главнокомандующим в Москве, приняли меня чрезвычайно любезно. Она просила меня сделать портреты мужа и ее дочери, которая была замужем за графом Орловым 9, сыном графа Владимира. В это время я была занята портретом дочери графини Строгоновой; таким образом, в продолжение десяти или двенадцати дней, я начала здесь шесть портретов, не считая того, что писала с доброй и очаровательной графини Дюкре-де-Вильнев 10, которую нашла в Москве и которая была так мила, что мне хотелось ее нарисовать. Но тут случилось одно происшествие, которое едва не стоило мне жизни; оно лишило меня моей мастерской и затянуло окончание всех этих работ.

«Я наслаждалась полным спокойствием в доме, отведенном мне графиней Строгоновой; но так как этот дом стоял почти семь лет пустым, то там было страшно холодно. Я старалась поправить беду постоянною топкою печей. Только ночью боялась я позволить себе эту предосторожность в спальне, и вследствие того так зябла в постели, с опущенными наглухо занавесями и с маленькою лампочкой, горевшею подле меня, чтобы хотя этим согреть воздух, — что совершенно запрятывала голову в подушки. Однажды, ночью, только что я задремала, как просыпаюсь от дыма, который душит меня. Я поспешила позвать девушку, но она стала уверять меня, что огонь повсюду затушен. «Отворите дверь в галлерею», сказала я ей. Едва она исполнила приказание, как ее свеча погасла, и вся моя комната, а равно и прочие, наполнились густым и смрадным дымом. Нам ничего не оставалось, как выбить все стекла; но можно себе представить мое беспокойство, так как я не знала — откуда валит этот дым. Наконец, я позвала истопника, и он сказал мне, что другой слуга забыл открыть вьюшку. Освободясь от страха, что из-за меня может сгореть дом графини Строгоновой, я прошла в мою комнату, насквозь прозябшая. Близь зады, где я обыкновенно давала сеансы, была большая печь с двумя устьями; перед нею был поставлен сушиться портрет графа Салтыкова. Я нашла его до того обгорелым, что принуждена была снова начать писать. Но более всего меня тревожило то, что мне не было никакой возможности велеть сейчас же вынести прекрасную коллекцию старинных картин, присланную мне моим мужем и выставленную в соседней комнате; легко можно было предвидеть, что эти картины, мне не принадлежавшие, должны были страшно пострадать.

«Было пять часов утра. Дым насилу рассеялся, но с той поры, как мы выбили стекла, в доме нельзя было более оставаться. Однако, что же делать? Куда идти? Я решилась послать к добрейшей г-же Дюкре-де-Вильнев; она тотчас же приехала и увезла меня к себе, и в ее доме я пробыла две недели, в продолжение которых эта чудная женщина окружила меня таким вниманием, что я век не забуду его.

«Решившись, наконец, перебраться опять домой, я сперва отправилась с г-жею Дюкре-де-Вильнев посмотреть, можно ли это сделать. Хотя стекла еще не были вставлены в окнах, но в доме оставался такой сильный запах гари и дыма, что тотчас в нем поселиться было не мыслимо. Мне это в высшей степени было досадно; но в это время граф Григорий Владимирович Орлов, с обязательностью, которая так присуща русским, приехал ко мне с предложением занять его дом, в котором никто не жил. Я приняла его предложение и отправилась устраиваться в этой новой квартире; скажу в скобках: здесь так текло сквозь потолок, что когда приехала графиня Салтыкова и пожелала остаться несколько минут в зале, где были выставлены мои картины, то просила меня дать ей зонтик. Не смотря на эту новую неприятность, я оставалась в этом доме до самого моего отъезда».

В Москве г-жа Виже-Лебрен, как и в невской столице, посещала преимущественно высшее общество, и здесь, как можно заключать по ее рассказам, еще более ухаживали за нею и дорожили посещениями европейской знаменитости. За то и она с большим удивлением рассказывает о жизни московского барства:

«В Москве русские вельможи живут также роскошно, как и в Петербурге. В этом обширном городе множество великолепных палат с самою изысканною обстановкой. Одним из пышнейших был дом князя Александра Куракина 11, с которым я была знакома в Париже, где написала с него два портрета. Когда он узнал, что я в Москве, то приехал ко мне и позвал меня с моими друзьями, г-жею Дюкре-де-Вильнев и ее мужем, к себе на обед. Мы приехали в громадный дворец, отделанный снаружи с царскою роскошью. Ряд зал, которые нам пришлось пройдти, были украшены одна другой богаче, и во многих из них находились портреты хозяина, то во весь рост, то поясные. Прежде чем идти к столу, князь Куракин показал нам свою спальню, которая по изяществу превосходила все остальные комнаты. Постель, стоявшая на возвышении со ступеньками, прикрытыми прекрасным ковром, была окружена колоннами с богатыми занавесями. Две статуи и две вазы с цветами стояли по углам помоста, а затейливая мебель, отличные диваны, делали из этой комнаты обиталище, достойное самой Венеры. Идя в столовую, мы прошли широкий корридор, по стенам которого стояло в ряд множество прислуги в парадных ливреях и с факелами в руках,. что произвело на меня впечатление какой-то важной и торжественной церемонии. Во все время обеда играл невидимый для нас хор роговой музыки, помещавшийся над нашими головами. Несметное богатство князя Куракина позволяло ему жить по царски... Он был прекрасный человек, крайне вежливый с равными себе и без малейшей спеси в отношении с низшими.

«В то время, когда я жила в Москве, самым богатым человеком в ней, а может быть, и во всей России, считался граф Безбородко 12. Как [402] сказывали, у него было столько крестьян, что он мог с одних своих земель выставить 30 тысяч рекрут, а известно, что в России крестьяне крепки земле. У него было множество крепостных, и он прекрасно обращался с ними и многих обучал разным ремеслам. Когда я к нему приехала, он показывал мне свой дом, где некоторые покои убраны мебелью, купленною им в Париже у известного мебельщика Дагера; но большая часть мебели в его доме сделана была его собственными крестьянами и так, что не было никакой возможности отличить ее от парижской. Эти превосходные изделия доказали мне, как удивительно способны русские: все легко понимают, и кажется, одарены особенною сметливостью в работе…».

К числу приятных знакомств, сделанных г-жею Виже-Лебрен в Москве, принадлежало и знакомство с графом Дмитрием Петровичем Бутурлиным, с которым она часто виделась, хотя и жила очень далеко от него. По ее словам, «граф Бутурлин был одним из самых выдающихся людей по своей учености и знаниям; он говорил с удивительною легкостью на многих языках, а разнообразнейшие сведения придавали его разговору чрезвычайную прелесть; но это его преимущество нисколько не мешало ему отменно держаться просто, равно как и принимать весьма радушно и любезно всех своих друзей. У него была в Москве громадная библиотека, состоявшая из различных иностранных редчайших и самых дорогих книг; память его была такова, что если он упоминал о каком нибудь историческом факте или о каком бы то ни было анекдоте, то он сейчас же прибавлял, из какой книги он это знает, и где именно, в какой зале и на какой полке стоит эта книга. Меня до крайности поражали его рассказы о всех европейских городах со всем, что в них есть примечательного, точно он подолгу в них жил, между тем как он не выезжал из России: я это испытала на себе, когда он говорил со мною о Париже, о его памятниках и достопримечательностях, и даже вскричала: «Не может быть, чтобы вы не были в Париже!» 13.

«Еще случилось мне быть и обедать у одного из князей Голицыных 14, которого все уважали за приятность и утонченность его обращения. Он был слишком стар, чтоб обедать за общим столом со своими гостями, коих было человек 40, но тем не менее его изысканный и обильный обед длился все-таки часа три и страшно утомил меня, тем более, что мне пришлось сидеть прямо против громадного окна, свет из которого совсем ослепил мое зрение. Этот обед казался мне невыносимым. За то прежде, чем сесть за стол, мне удалось осмотреть в доме Голицына очень хорошую картинную галлерею, в которой было много прекрасных вещей великих мастеров, хотя и в перемежку с очень посредственными картинами».

Это посещение было соединено для г-жи Лебрен с одним характеристичным анекдотом, и в рассказе о нем ей удалось отметить одну черту полуобразования, часто встречавшуюся тогда в русском обществе. «Князь Голицын по преклонным летам и болезненности не покидал своего кресла и поручил своему племяннику занимать меня. Этот молодой человек ничего не смыслил в живописи, но все-таки взялся объяснить мне сюжеты картин, и я едва имела сил удержаться и не захохотать, когда перед картиной, изображавшей Психею (Psyche), он, не умея произнести это слово, сказал: «А вот это Fiche».

Если даже в салонах родовитой знати московской наша художница встречала подобное наивное невежество, то тем легче было найдти его в домах денежной аристократии. Однажды ее пригласили на обед к одному московскому откупщику, «толстому, жирному и несметно богатому. Нас было», говорит она, — «18 человек за столом; и никогда в жизнь мне не приходилось видеть такого сборища людей некрасивых и неинтересных; одним словом, то были настоящие денежные люди; обведя глазами все общество, я уж более не решалась взглянуть на них, чтобы не встретиться опять с кем нибудь из этих лиц; среди этих людей не мог завязаться никакой разговор, и если б они не пожирали пищу, как какие нибудь сказочные великаны, их можно было бы принять за чучел. И так прошло целых четыре часа! Наконец, тоска до того разобрала меня, что я стала бояться обморока; я не вынесла муки, и сказав, что мне не здоровится, встала и оставила их за столом, и быть может, они и еще до сих пор сидят за ним». В [403] другой раз одна услужливая московская дама, вероятно — хваставшая своим знакомством с знаменитою портретисткою, отвезла ее к одной англичанке, и здесь г-жа Виже-Лебрен должна была провести целый вечер, точно выставленная на показ, так как хозяйка не умела ни слова по французски, а гостья по английски...

Заказы на портреты и гостеприимство москвичей могли бы надолго удержать г-жу Виже-Лебрен в этом городе, но с другой стороны, тот избыток ухаживания, которого она была предметом, был для нее утомителен, и она чувствовала необходимость в отдыхе; притом же и здоровье ее несколько страдало от сухого московского климата. Поэтому, она решилась возвратиться в Петербург, чтобы повидаться с дочерью и затем совсем покинуть Россию. Когда она объявила о скором своем отъезде, то все ее знакомые всполошились и стали ее удерживать, даже предлагали платить за портреты более, чем она получала в Петербурге, и ничем не тревожить ее, пока она будет над ними работать. Даже накануне самого отъезда, в то время, как г-жа Виже-Лебрен была занята укладкой своих вещей, к ней явился внезапно один господин громадного роста в белом плаще и стал просить написать портрет его семейства. Его неожиданное появление сперва испугало г-жу Виже-Лебрен, но когда она узнала о причине его посещения, ей даже стало жалко, что обстоятельства заставляли ее отказать посетителю в его просьбе. Затем он стал просить ее собственного портрета, но и в этом отношении г-жа Виже-Лебрен не могла удовлетворить его желание. Итак, г-жа Виже-Лебрен оставила Москву и по последней зимней дороге поспешила на берега Невы.

12-го марта 1801 года, на полдороге из Москвы в Петербург, г-жа Виж-Лебрен узнала о кончине императора Павла I. На станциях она постоянно встречала курьеров, отправленных с вестью о том в разные города империи; они забирали всех лошадей, и на одной из станций, на берегу какой-то реки, г-жа Виже-Лебрен принуждена была провести целую ночь в карете, в ожидании смены; только 13-го марта, в 8 или 9 часов утра, она могла выехать в Петербург.

Кончина Павла не повлекла за собою никаких перемен в материальном положении его любимцев; все они сохранили те богатства, которыми их осыпал покойный государь; только у г-жи Шевалье отобрали драгоценный бриллиант, подаренный ей Павлом. За то множество лиц пострадавших были прощены, возвращены из ссылки, и общее настроение в первые месяцы Александрова царствования, по словам г-жи Виже-Лебрен, нельзя иначе назвать, как восторженным.

«Нельзя было сомневаться», говорит г-жа Виже-Лебрен, — «в любви, уважении, обожании, которое проявляли русские в отношении к своему молодому императору. Этот восторг доходил до того, что почиталось за великое счастие увидеть его, встретиться с ним; если он выходил вечером гулять в Летний сад или проезжал по улицам, толпа его окружала, благословляя, и он, приветливейший из государей, удивительно милостиво отвечал на всю эту дань почтения. Я не могла ехать в Москву на его коронацию, но многие из бывших там рассказывали, что трудно вообразить себе что нибудь трогательнее и прекраснее этого торжества. Восторженная радость народа проявлялась во всех концах города и в храмах; когда Александр возложил бриллиантовую корону на блиставшую красотой императрицу Елизавету, то при виде этого прелестного зрелища, всеобщий восторг не знал пределов.

«Среди всеобщего упоения, я также имела счастье встретить императора на набережной реки Невы, спустя несколько дней по моем возвращении в Петербург; он был верхом на лошади, и хотя Павловское распоряжение о том, чтобы выходить из экипажей при встрече с государем, было отменено, я все-таки приказала карете остановиться, чтоб иметь удовольствие взглянуть на императора; он тотчас же подъехал ко мне и спросил, как мне понравилась Москва, и много ли я терпела от дороги; я выразила ему свое сожаление, что не могла долее пробыть в этом прекрасном городе, чтоб ознакомиться со всеми его красотами; что же касается дорог, то призналась ему, что они нестерпимы; он согласился с этим и прибавил, что намерен озаботиться их исправлением; затем, сказав мне много лестного, удалился.

«На другой день граф Строгонов приехал ко мне от имени императора, с заказом двух его портретов — одного поясного и другого — верхом на лошади. И едва известие об этом заказе разнеслось по городу, как ко мне набежало множество народа с просьбами сделать копии с этих портретов — все равно, с которого именно, лишь бы иметь изображение Александра. Такой случай, при других обстоятельствах, принес бы мне целое состояние, но теперь мои физические немощи, не говоря уже о нравственных страданиях, не покидавших меня, не позволили ничем воспользоваться; тяжелое состояние моего здоровья усиливалось с каждым днем. Чувствуя себя совершенно не в силах начать большой портрет, я решилась сделать поясные изображения императора и императрицы пастелью, чтобы впоследствии по ним уже написать большие портреты — в Дрездене или Берлине 15, если я принуждена буду уехать из Петербурга; и действительно, мои боли сделались невыносимы. Врач, с которым я советовалась, уверил меня, что я страдаю от завалов, и предписал мне ехать в Карльсбад.

«В минуту отъезда из Петербурга, где я так счастливо прожила несколько лет, мною овладела невыразимая тоска; при расставании с дочерью, мне пришлось испытать острую скорбь, как ни горько было знать, что она сторонится меня, и видеть ее в совершенном подчинении у людей, мне враждебных. За несколько дней до отъезда из Петербурга, зять мой говорил мне, что он не постигает, как могу я уезжать отсюда в самое выгодное для меня время. «Согласитесь», отвечала я, — «что сердце у меня слишком болит; а почему — вам это легче всего догадаться».

«Не менее тяжким казалось мне и расставание с другими лицами; я гораздо более сожалела о разлуке с княгинями Куракиной и Долгорукой и с милейшим графом Строгоновым, который столько раз доказывал мне свою привязанность, чем о возможности обогащения, от чего сама отказывалась. Как только дорогой граф узнал о моем предполагаемом отъезде, он немедленно явился ко мне и был в таком огорчении, что мог только, ходя взад и вперед по моей обширной мастерской, повторять: «Нет, нет, она не уедет, это невозможно!» Дочь моя, которая также в это время была у меня, решительно думала, что он сошел с ума. На эти выражения искренней дружбы я могла отвечать только обещанием [404] снова приехать в Петербург, и тогда действительно твердо намеревалась это сделать.

«Приготовившись к отъезду, я испросила себе позволение представиться императрице. Она тотчас же назначила день, и когда я явилась к ней, то встретила там и императора; я выразила их величествам самые живые и искренние сожаления, что не могу остаться, так как состояние моего здоровья заставляет меня ехать на воды в Карльсбад. На это государь ласково сказал мне: «Не уезжайте, вы слишком далеко хотите отыскивать лекарство; я вам дам государынину лошадь, и вы, поездивши на ней немного, совершенно вылечитесь». Я тысячу раз благодарила государя за такое предложение, но объяснила, что совсем не умею ездить верхом. «Ну, так я вам дам еще конюха», подхватил Александр, — «который будет вас сопровождать». Невозможно передать, как растрогала меня такая высокая благосклонность их величеств, и тогда я начала прощаться с ними, но не находила довольно слов, чтобы выразить им всю мою благодарность. Спустя несколько дней после этого разговора, я встретилась с императрицею в Летнем саду; со мною была дочь и маркиз де-Ривьер; ее величество подошла ко мне и сказала: «Пожалуйста, г-жа Лебрен, не уезжайте: останьтесь здесь и поберегите свое здоровье; ваш отъезд очень меня печалит». Я стала уверять императрицу, что питаю твердое намерение и желание возвратиться в Петербург, чтоб иметь счастье опять видеть ее. И Бог видит, что я говорила искренно; и при всем том, я часто чувствовала страх, чтоб этот отказ с моей стороны остаться в России не показался бы их величествам неблагодарностью, которой они мне никогда не простят.

«Да, ни государь с государынею и никто из лиц, высказывавших мне столько лестного внимания в России, не ведал, чего мне стоило уехать оттуда. Когда я переезжала русскую границу, я залилась слезами; я готова была вернуться, клялась, что возвращусь опять к тем, кто так долго меня дарил благосклонностью и дружбой, и память о ком на всегда сохранится в моем сердце. Но рок судил иначе; мне не удалось более видеть ту страну, которую я считаю своим вторым отечеством».

Этим прекрасным выражением теплой привязанности г-жа Виже-Лебрен заканчивает свой рассказ о пребывании своем в России. Охотно верим неподдельной искренности ее чувств: в путевых записках иностранцев о России так редко приходится встречать подобное выражение сочувствия к ней, что отзывы г-жи Виже-Лебрен составляют любопытное исключение в своем роде, и заподозревать необыкновенную искренность ее симпатий мы не имеем никакого права. Напротив того, если мы сами часто поддаемся влиянию тех неблагосклонных суждений о русской жизни, которые находим у иностранцев, то точно также можем доверчиво принять рассказы г-жи Виже-Лебрен в доказательство того, что не все в старинной русской жизни было дурно.

С. Т.


Комментарии

1. Дойен род. 1755 г., ум. в Петербурге в 1806 году.

2. На портретной выставке 1870 г. был портрет Марии Феодоровны с оригинала г-жи Лебрен, но не с того, который упоминается автором записок (№ 502). Сверх того, там же (№ 547) был выставлен другой портрет императрицы Марии на кости, работы дочери г-жи Лебрен.

3. Г-жа Виже-Лебрен говорит о знаменитом митрополите Гаврииле (Петрове), который род. в 1730 г., с 1765 г. жил в Петербурге сперва в звании депутата в коммиссии уложения, а потом члена синода, с 1770 г. был архиепископом, а с 1775 митрополитом с.-петербургским; он пользовался большим расположением Екатерины и отчасти Павла: в конце 1800 года он был уволен от управления епархией и в следующем умер.

4. Портрет этот находится по ныне в императорской академии художеств и был помещен на портретной выставке 1870 г. под № 729.

5. Граф Гр. Ив. Чернышев, обер-шенк, ум. в 1830 г.; был женат на Елизавете Петровне Квашниной-Самариной (род. 1773, ум.1828 г.).

6. Здесь разумеется, по всей вероятности, Николай Никитич Демидов, род. в 1773 г. и ум. тайным советником в 1828 году; был женат на баронессе Елизавете Александрович Строгоновой (ум. в 1818 г.); с семейством ее брата, барона Григория Александровича, г-жа Лебрен была коротко знакома (см. гл. II).

7. Граф Иван Петрович Салтыков, генерал-фельдмаршал, род. в 1730, а ум. в 1805 году; с 1797 по 1801 г., был главнокомандующим в Москве; женат был на графине Дарье Петровне Чернышевой (1739-1802 гг.). По словам Вигеля, «в нем можно было видеть тип старинного барства, но уже привыкшего к европейскому образу жизни: он любил жить не столько прихотливо, как широко; имел многочисленную, но хорошо одетую прислугу, дорогие экипажи, красивых лошадей, блестящую сбрую; если не всякий, то, по крайней мере, весьма многие имели право ежедневно садиться за его обильный и вкусный стол» (Воспоминания, т. I, стр. 97).

8. Вигель, в своих Воспоминаниях, т. II, стр. 36, говорит, что прелестная княгиня Тюфякина сделалась жертвою несогласия климата русского с тогдашнею модною одеждой, в классическом вкусе, которую он описывает следующим образом: «На молодых женщинах и девицах все было так чисто, просто и свежо; собранные в виде диадемы волосы так украшали их молодое чело; не страшась ужаса зимы, они были в полупрозрачных платьях, кои плотно обхватывали гибкий стан и верно обрисовывали прелестные формы: поистине казалось, что легкокрылые Психеи порхали на паркете. Но каково же было пожилым и дородным женщинам?» Князь Петр Иванович Тюфякин род. в 1769 г., был камергером и управлял некоторое время петербургским театром; ум. в Париже в 1845 г.; был женат на Екатерине Осиповне Хорват, родной племяннице кн. Пл. Зубова. Г-жа Лебрен несколько ошибается в хронологических указаниях: княгиня Тюфякина род. 1779 г., а умерла 1802, стало быть, не 17, а 25 лет (Р. Родосл. книга. Спб. 1873, стр. 12). Упомянутый портрет княгини находился впоследствии у князя П. И. в Париже.

9. Графиня Анна Ивановна, род. 1779 и умерла 1824 г., и граф Григорий Владимирович, сенатор.

10. Жена одного эмигранта, которая, вместе с мужем, приехала в Россию при начале революции во Франции.

11. Князь Александр Борисович, род. 1725 г., ум. 1818 г., был одним из любимцев императора Павла, но с конца 1798 г. по февраль 1801 находился в опале, почему и жил в Москве. Он любил роскошь и жил эпикурейцем (см. Воспоминания Вигеля, I, стр. 204).

12. Граф Илья Андреевич, род. 1756 г., умер 1815 г., брат знаменитого канцлера, богатства которого наследовал. В рассказах своих о Безбородке г-жа Лебрен отчасти смешивает обоих братьев.

13. Граф Д. П. Бутурлин, сенатор, род. 1763 г., умер 1829 г. Его дом, с оранжереями, библиотекою, музеем и садом, находился на Яузе, в Немецкой слободе. В книге одного английского путешественника по России того времени, Кларка, сохранилось несколько известий о библиотеке графа Дмитрия Петровича. «Библиотека, ботанический сад и музей графа Бутурлина замечательны не только в России, но и в Европе. Этот вельможа не только собирает редчайшие издания классиков, но некоторых писателей, например, Виргилия, имеет в стольких экземплярах, что они составляют целую особую библиотеку. Книги его помещаются в нескольких комнатах. Они переплетаются в его доме, и этим занимаются несколько мастеров, постоянно живущих у него. У него есть все «editiones principes». Его собрание колыбельных изданий и печатанных в XV столетии доходит до 6,000 томов. По Орландиеву списку авторов, изданных между 1457 и 1500 г., число их доходило до 1303. Вероятно, они почти все есть у Бутурлина. Каталог этой части библиотеки занимает две листовые книги. Он достал из Парижа славное сочинение де-Бри (Bry), собрание путешествий, с прекрасными рисунками. Ему очень трудно было добыть полное собрание церковных летописей, которое состоит из 40 томов в лист. Эта огромная библиотека разделена на 6 отдельных частей». Далее Кларк говорит о ботаническом саде и физическом кабинете Бутурлина. Оранжерею его Кларк нашел единственною в Европе по ее устройству и богатству. На одном конце ее находилась особая ботаническая библиотека. Кларк удивлялся свежести и огромности тропических растений и узнал, что граф сам за ними ходит и в особенности изучил тайну поливки растений». Clarke, Travels into various countries of Europa, Asia and Africa, I, стр. 138 и сл.). Особая статья Г. Н. Геннади о библиотеке Бутурлина, сгоревшей в 1812 году, помещена в Журн. Мин. Нар. Пр. 1856 г., № 4.

14. Князь Александр Михайлович Голицын, род. 1723 г. ум. 1807 г.; служил постоянно по дипломатической части и с 1762 по 1775 год был вице-президентом иностранной коллегии; в 1778 году совсем оставил службу и с тех пор жил в Москве.

15. В Дрездене г-жа Виже-Лебрен сделала несколько больших копий с этого портрета Александра, но при отправке морем портреты сильно пострадали, так как были отправлены ранее, чем достаточно высохли краски.

Текст воспроизведен по изданию: Госпожа Виже-Лебрен в России (1795-1801) // Древняя и новая Россия, № 12. 1876

© текст - С. Т. 1876
© сетевая версия - Тhietmar. 2016
© OCR - Андреев-Попович И. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Древняя и новая Россия. 1876