Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

НАТАНИЕЛ РЭКСЕЛЛ МЛАДШИЙ

ПУТЕШЕСТВИЕ ЧЕРЕЗ СЕВЕРНУЮ ЧАСТЬ ЕВРОПЫ,

В ЧАСТНОСТИ В КОПЕНГАГЕН, СТОКГОЛЬМ И ПЕТЕРБУРГ

В СЕРИИ ПИСЕМ

A TOUR THROUGH SOME OF THE NORTHERN PARTS OF EUROPE, PARTICULARLY COPENHAGEN, STOCKHOLM AND PETERSBURGH IN A SERIES OF LETTER

АНГЛИЙСКИЙ ТУРИСТ В ПЕТЕРБУРГЕ В 1774 ГОДУ

Первыми туристами, как известно, были англичане. В то время, когда немцы, французы, итальянцы, голландцы, предпринимали путешествия только по каким либо чрезвычайным обстоятельствам — по поручению ли своих правительств, по торговым делам, или ради целей ученых и вообще образовательных, англичане странствовали уже по Европе просто в качестве любознательных людей. Так было еще с первых десятилетий XVIII века, а во второй половине прошлого столетия множество англичан посещало уже Париж, Голландию, Германию и Италию; это называлось to make the great tour и считалось признаком хорошего тона и интеллигентных потребностей. Правда, еще Стерн разделял странствующих соотечественников на таких, что отправляются в путешествие по болезни, по слабоумию и по необходимости, и повидимому относит простых туристов-англичан ко второму из этих разрядов, но все же нельзя сказать, что эти диллетанты путешествий были совершенно бесполезными людьми для своего отечества: им, между прочим, английская литература обязана богатством своего отдела путевых записок, богатством, которым не обладает ни одна из прочих европейских литератур.

«Россия начинает входить в район нашего great tour: посетить ее и любопытно, и не бесполезно». Так писал в 1780-х годах один из английских туристов, приехавших тогда в Россию, Свинтон. И действительно, в исходе прошлого века и в начале нынешнего, немалое количество англичан перебывало в России просто из любопытства; их видели и при дворе Екатерины, и в Михайловском дворце, в царствование Павла, и в Москве, во время коронации Александра I; приезжали в Россию и английские дамы-путешественницы — герцогиня Кингстон, леди Кравен; в [823] двадцатых годах нынешнего столетия, почтенный лорд Кокрен предпринял даже пройти Россию Европейскую и Азиатскую пешком, и с упорством кровного англичанина осуществил свое намерение. Лишь со второй четверти нынешнего века слабеет внимание английских туристов к нашему отечеству; вместо того они направляются на Балканский полуостров, в Малую Азию, Палестину и Египет, а позже, с устройством правильных пароходных сообщений по Атлантическому, Индейскому и Великому океанам, англичане-путешественники рассыпаются по всему свету.

Но возвратимся к нашему отечеству. Многие из посещавших его англичан оставили описания своих странствований, не лишенные интереса. Одним из более ранних английских туристов был некто Натаниель Рэксоль, приезжавший в Россию в 1774 году и уже в следующем издавший в свет свои путевые заметки. Небольшая книжка его пользовалась в свое время довольно значительным успехом: в 1770-х же годах она выдержала несколько изданий в подлиннике и была переведена на французский, немецкий и голландский языки 1. С течением времени, однако, записки Рэксоля были забыты, так что, например, в русской литературе на них есть, кажется, всего только одно указание, и то сделанное мимоходом. Забвение это во всяком случае не заслуженное: некоторые страницы записок Рэксоля настолько интересны, что ради их одних не следует оставлять без внимания эту небольшую книжку.

Рэксолю было всего двадцать три года, когда он посетил Россию; но уже за два года перед тем он успел побывать в Португалии, а в 1774 году предпринял путешествие по государствам северной Европы. Посетив Копенгаген и Стокгольм, он чрез Финляндию направился в Россию.

Первое письмо его из Петербурга помечено 11-м июля по новому стилю. Едва приехав в Петербург, он представился британскому посланнику при русском дворе, сэру Роберту Гуннингу и получил от него приглашение ехать с ним в Петергоф на 27-е июня. Благодаря этому обстоятельству, мы находим в записках Рэксоля подробный рассказ о том, как справлялся в Екатерининские времена тот самый «Петергофский праздник», который [824] отличался таким блеском в царствование Николая и еще недавно пользовался особенною популярностью среди петербургских жителей. Ныне заброшенная Петергофская дорога в исходе прошлого века уже была застроена барскими дачами, и «Красный Кабачек» уже славился своим гостеприимством. Итак, 27 июня, Рэксоль был в Петергофе.

«В эту субботу, — пишет наш путешественник, — я имел удовольствие сопровождать сэра Роберта Гуннинга в Петергоф, где теперь пребывает императрица. Это был день ее восшествия на престол, и по этому случаю здесь обыкновенно бывает чрезвычайно блестящий съезд. Так как мы прибыли рано, то до появления ее величества я имел случай осмотреть сады. Они очень обширны, тянутся по берегу Финского залива и омываются его водами. Самый дворец стоит в середине на возвышенности, с которой открывается прекрасный вид. Дворец был начат постройкой при Петре I, но увеличен и улучшен императрицами его преемницами, так что теперь он очень обширен. Прямо перед ним идет канал длиною в несколько сот ярдов, впадающий в залив и снабжающий три фонтана, которые бьют ежедневно, а не так, как в Версале, только во время больших праздников. Покои все великолепны; но мое внимание особенно привлекала зала, где висели пять бесподобных портретов русских государей. Все они писаны во весь рост, но каким художником — не могу сказать. Первый портрет изображает Петра, а напротив него — ливонская крестьянка, которую он возвысил от хижины до самой неограниченной власти. Я несколько минут стоял перед этою картиной в немом удивлении к женщине, которая из самого смиренного положения перешла к императорской короне, сделалась достойною ее, благодаря своим дарованиям, верности и добродетели. Художник изобразил ее уже в средних летах; глаза и волосы черные, лицо открытое, улыбающееся и милостивое, рост не выше среднего.

Императрицы Анна и Елисавета занимают в этой комнате принадлежащие им места, но они не надолго отвлекли меня от чрезвычайно странного портрета царствующей государыни. Она одета в русский военный мундир, в высоких сапогах и сидит верхом на белой лошади. На ее шляпе — дубовая ветвь, какую она — как и все ее приверженцы — имела в день достопамятного переворота. Ее длинные волосы ниспадают в беспорядке, и краска в ее лице, естественное следствие жары и усталости, которой она подвергалась, передана прекрасно. Верно и точно изображен тот костюм и вообще вся ее наружность, как она была двенадцать лет тому назад, когда императрица прибыла в Петергоф и овладела русским троном.

Глаза мои еще были прикованы к этой картине, а мысли заняты грустною катастрофой, постигшею вскоре затем несчастного [825] императора, когда возвещен был выход императрицы. Ей предшествовал длинный ряд вельмож и придворных. Я ощутил удовольствие, смешанное с некоторым страхом, когда взглянул на эту необыкновенную женщину, которая, благодаря своей энергии и ловкости, взошла на престол и держалась на нем, хотя и не имела на то прав по наследию. Не смотря на то, что она теперь пополнела, однако в ней была величавость, смягчаемая приятностью в обхождении и манерах, и это производило поразительное впечатление. Одета она была в темно-голубое шелковое с золотыми полосами платье, а волосы ее были убраны бриллиантами. После того, как иностранные послы произнесли свои обычные приветствия, я удостоился чести быть ей представленным и подойти к ее руке, Великий князь и княгиня следовали за императрицей, которая с минуту продолжала обход, а потом села за карточный стол. Я последовал за толпой на другой конец комнаты, где владычица иного рода, и быть может не менее деспотическая и неограниченная в своем царстве, привлекала чарами своего голоса другой кружок поклонников и принимала чествования своим личным совершенствам, быть может, еще более лестные, чем те, кои воздаются величию, ибо они шли от сердца. То была Габриэлли, которую Брайдон 2 видел в Палермо, а мне суждено было встретить в Петербурге...».

Здесь мы должны прервать рассказ Рэксоля, чтобы напомнить читателю, что Габриэлли была одною из знаменитейших певиц того времени, вместе с тем славившаяся своею красотой и причудливостью своего характера. После больших успехов в Италии и в Вене, она получила приглашение в Петербург, и пение ее очень понравилось Екатерине; вообще здесь успех певицы был чрезвычайный: приезжавший в то время в Россию барон Гримм плакал, слушая ее, а многочисленные русские поклонники сходили с ума и от ее красоты, не смотря на то, что ей было тогда уже за сорок лет. Почтенный толстяк, статс-секретарь Елагин, так увлекся ею, что однажды, подчиняясь капризу певицы, пустился вальсировать с нею, но при этом упал и повредил себе ногу 3. Неудивительно, стало быть, что и молодой англичанин смотрел на Габриэлли и слушал ее с восторгом.

«Габриэлли, — рассказывает он, — только начала арию, когда я подошел, и с глубоким вниманием несколько минут слушал, пока она пела. Когда она кончила, я продолжал смотреть на нее до тех пор, пока граф Ржевусский, молодой польский дворянин, не подошел ко мне и не спросил меня, не желаю ли я быть ей представленным. Я уверил его, что он не может доставить мне [826] бόльшего одолжения. Она очень вежливо встала, когда граф представил ей меня, как английского джентльмэна, только что сюда прибывшего, и я не пропустил случая вступить с нею в разговор. Она была очень свободна и откровенна в своих ответах на множество мелких вопросов, которые я ей сделал. Она говорила, что хотя и привыкла к более теплому климату Италии и Сицилии, однако здоровье ее не расстроивается от суровости здешнего климата, что императрица — щедрая хозяйка и что у нее нет причин быть недовольной своим настоящим положением; но что, не смотря на это, она испытывает страстное желание посетить Англию и уже несколько раз намеревалась предпринять это путешествие, но никак не удавалось его осуществить. Я уверял ее, что англичане будут очень счастливы, увидя в своей среде женщину такого выдающегося ума, и что они всегда оказывают щедрое покровительство людям, посвятившим себя изящным искусствам. Я указал ей на mademoiselle Гейнель, как бы в подтверждение моих уверений, и сказал, что имя la belle Gabrielli слишком известно у нас, чтоб обеспечить ей самый радушный прием. Я воспользовался минутой, чтобы спросить ее, не знает ли она и не встречала ли некоего мистера Брайдона, который очень недавно был в Палермо и дал нам описание ее наружности и голоса. Она отвечала, что не имела удовольствия знать его и не помнит, слышала ли когда нибудь его имя, но назвала сэра Вильяма Гамильтона и лорда Коупера, как людей, с которыми хорошо была знакома. Наш разговор был приятно прерван тем, что она приготовилась петь. Должен сознаться, что никогда не слыхал я голоса столь нежного, тающего, до такой степени овладевающего душой; точно также ничто не могло превзойти кажущейся беспечной небрежности во всех ее движениях в то время, когда она пела, как будто она презирала всякое желание нравиться. Однако я убежден, что могущество ее дарования несколько пошатнулось с тех пор, как она прибыла сюда, и что теперь она уже не обладает им в той степени, как это было два года тому назад. Она не отказалась и здесь от своих причуд, которыми отличалась на юге Европы, а говорят, что капризностью она обладает в высшей степени. Она была в Милане, когда императрица пригласила ее к своему двору. Габриэлли потребовала жалованье в 7 000 руб. в год, при этом квартиру и экипаж, и ни за что не хотела ничего уступить из этой суммы. Ей стали доказывать все неблагоразумие таких чрезмерных требований и, чтобы заставить ее уменьшить сумму, сказали ей, что в России фельдмаршал получает не больше. «В таком случае, — отвечала она, — я бы посоветовала ее величеству заставить петь одного из ее фельдмаршалов».

Если разбирать строго, то наружность Габриэлли вовсе не неотразима; ростом она никак не выше среднего; черты лица мелкие, [827] глаза голубые; но шея ее удивительно бела, а так как платье ее обыкновенно бывает очень вырезано, то и безнаказанно любоваться ею не совсем-то легко. Ее красота не преминула доставить ей много поклонников здесь, и у нее был московитский фаворит точно также, как возлюбленный в Сицилии. Не смотря на то, что содержание ее так велико, она поет только в чрезвычайных случаях и во время больших празднеств, так что очень может быть, мне не придется более услышать ее во все время моего пребывания здесь.

Куртаг окончился между восмью и девятью часами вечера, и я возвратился в Петербург. Впрочем, вчера я снова ездил в Петергоф, так как там были маскарад и иллюминация в садах. Маскарад этот скорее bal paré en domino, так как или очень немного, или вовсе нет фантастических костюмов, да и характерные не приняты. Все без различие допускались по этому случаю во дворец, и народу было не менее 4 или 5 тысяч. Ее величество одета была в голубое домино и большую часть ночи играла в карты. Иллюминация превосходила все, которые я до сих пор видывал. В устройстве иллюминаций, как и фейерверков всевозможных родов, русские перещеголяли все европейские народы. Две чудесные огненные арки расширялись перед фасадом дворца; канал, впадающий в Финский залив, был иллюминован по обеим сторонам, и перспектива его окончивалась скалой, освещенною с внутренней стороны, что производило необыкновенный эффект. С каждой стороны канала шли длинные крытые иллюминованные аллеи, а за ними по деревьям были развешаны фестонами разноцветные фонари. Все фонтаны были спущены. Искусственные каскады, в которых вода струилась с уступа на уступ, при чем под каждым из них был искусно расположен свет, в одно и то же время удивляли и увеселяли зрителя. Кроме того, там были огненные храмы и пирамиды, и ко всему этому еще появились на воде императорские яхты в таком же блестящем и ослепительном убранстве. Ничто не могло скорее вызвать именно то ошеломляющее чувство смешанного с восторгом удивления, которое, не исходя ни из разума, ни от сердца, подчиняет однако же и то, и другое, своему могущественному влиянию. Пленены лишь одни чувства, и нет ни времени, ни способности, рассуждать о свойстве вкушаемого удовольствия, — словно мчишься куда-то с непреодолимою быстротой. Если прибавить ко всему этому обаяние музыки, танцев и всяких шуток, да еще присутствие множества особ обоего пола, одетых в костюмы, уравнивающие всякие различие и именно к этой цели приспособленные, то, чтобы не заразиться хотя немного веселостью и любезностью, нужно или быть через-чур мизантропом, или иметь крайне нечувствительное сердце.

Здесь так мало темноты в это время года (совсем нет ночи), что если бы небо не было так облачно, иллюминация не могла [828] бы произвести своего полного эффекта. Это благоприятное обстоятельство, еще сопровождаемое черным дымом, подымавшимся от множества фонарей и нависшим над садами, образовало некоторый мрак, который под сенью деревьев походил на ночь и держался часа два — от одинадцати до часу пополуночи; но около трех часов завистливый дневной свет ворвался в эту ослепительную сцену, для блеска которой был необходим покров ночи. Утомление и изнеможение, которых я прежде не чувствовал, теперь напомнили мне о необходимости отдыха. Фонари гасли со всех сторон; общество начинало редеть и разъезжаться; каждое мгновение уносило с собою чары, которые пленяли до той поры, и мимолетное обаяние исчезло. Я рад был уехать, пока оно еще не совершенно покинуло меня; в пятом часу я сел в экипаж и тотчас же крепко заснул. Было восемь часов, когда я приехал в город, и солнце начало уже сильно жечь. Я бросился на постель совершенно истомленный рядом развлечений и довольный возможностью отдаться отдыху и спокойствию. Как ни великолепна и ни царственна была эта иллюминация, однако меня уверяют, что она ничто в сравнении с тою, которую императрица устраивала во время пребывания здесь наследного принца прусского, два года тому назад. Ее величество изволила выехать ему навстречу на значительное расстояние, и так уже все было устроено, что они должны были встретиться при наступлении темноты. Пока они ехали вместе, дорога была иллюминована самым роскошным образом, какой только можно себе представить»...

Рэксоль пробыл в Петербурге около месяца; он собирался съездить также в Москву, но поездка эта не состоялась, и кроме новой столицы, он ограничился только осмотром некоторых окрестностей ее — Петергофа, Царского Села, Гатчины. При таком ограниченном периоде пребывания его в России, понятно, нельзя и ожидать, чтоб его наблюдения могли проникнуть в глубь русской жизни, и потому в очерках своих он ограничивается описанием только того, что само бросалось ему в глаза: он говорит о равных осмотренных им петербургских достопримечательностях, каковы Александро-Невская лавра, Смольный монастырь, Эрмитаж, академии наук и художеств и т. д.; обращает внимание на особенную огромность общественных сооружений в Петербурге и высказывает мысль, что пристрастие к грандиозному есть национальная русская черта; описывает красоту Невы и ее берегов; не упускает случая, подобно большей части иностранцев, распространиться о русских банях и о простонародном обычае, чтобы оба пола мылись вместе; делает несколько заметок о наружности и физических свойствах русских женщин и пытается определить — в чем русские видят женскую красоту. «Мне говорили, — замечает он по этому случаю, — что понятие о красоте здесь значительно отличается от нашего, и что только та женщина признается за красавицу, которая весит сотни две [829] фунтов... Покойная императрица Елисавета была одною из этих тяжеловесных и массивных красавиц, и такою именно изображена она на портретах, которые мне удалось видеть». В этом определении, высказанном слишком абсолютно, есть однако доля правды: действительно, так называемые «воздушные красавицы» были не во вкусе нашего XVIII века, и Пушкин имел в виду именно этот вкус, когда не в томной, бледной Татьяне, а в резвой, цветущей здоровьем, полной и румяной Ольге изображал настоящую русскую красу.

Посещение Гатчины дает Рэксолю случай сказать несколько слов о наследнике престола, великом князе Павле Петровиче, и о первой его супруге, великой княгине Наталии Алексеевне. Мало сохранилось известий о Павле Петровиче при жизни его матери, и в особенности о его первых годах по достижении совершеннолетия. Тем любопытнее следующие слова Рэксоля: «Весьма трудно узнать, какими качествами или дарованиями он действительно обладает, так как при здешнем деспотическом и ревнивом правительстве он, будучи вторым лицом в государстве, облечен, однако, едва ли не меньшею властью, чем сотое лицо. Он не проявил никакой яркой или отличительной черты характера. Знающие его говорят, что он добр, приветлив и ласков; но как общи и неопределенны эти черты, и как мало, может быть, найдем мы их в будущем императоре Павле I. Он вступил в брак около одиннадцати месяцев тому назад. Великая княгиня, немецкая принцесса из Гессен-Дармштадского дома, имеет очень обыкновенную наружность, но в ее фигуре и обращении — если судить по внешним признакам — есть нечто свидетельствующее о доброте ее сердца и хорошем нраве. Меня уверяли, что она пользуется общим расположением и что великий князь очень к ней привязан». В другом, позднейшем своем сочинении — «Historical memoirs of my own time» Рэксоль также вспоминает об этой рано скончавшейся принцессе, но выражается о ней с большею жесткостью: «Я видел великую княгиню в 1774 году, в одной из зал петергофского дворца, вскоре после ее вступления в брак. Она была предпочтена двум своим сестрам, которые сопровождали ее в путешествии из Германии в Россию. Если выбор Павла обусловлен был превосходством наружности его будущей супруги над ее сестрами, то надобно думать, что эти принцессы были очень мало привлекательны в этом отношении. Я редко видал молодую особу, менее одаренную от природы. В лице ее видно было расположение к цинготной болезни, а вообще в наружности не замечалось ни ума, ни достоинств. Но мне говорили, что она добра и приятна в обращении».

Мы не считаем нужным входить в подробную оценку этих отзывов; заметим только, что даже барон Ассебург, который по [830] поручению Екатерины приискивал в Германии невесту для Павла Петровича, представляя, в письме к графу Н. И. Панину (в апреле 1773 года) подробную характеристику трех гессен-дармштадских принцесс, не нашел возможным много распространяться о наружности принцессы Вильгельмины 4. Что же касается определения ее характера, то в этом отношении отзыв Рэксоля может иметь только относительное значение: английский путешественник судил о принцессе не по продолжительному знакомству с нею, а лишь по мимолетному впечатлению, да еще разве по отзывам графа Андрея Кир. Разумовского, который находился в числе близких к принцессе лиц с самого приезда ее в Россию и с которым Рэксоль имел случай впоследствии познакомиться в Вене, где Разумовский был послом.

К числу интереснейших страниц в записках Рэксоля принадлежит описание его знакомства с ваятелем Фальконетом, изготовлявшим в то время свою знаменитую статую Петра Великого. Известно, что даровитый французский скульптор еще в 1766 году вызван был в Россию; он приехал уже с готовым проектом памятника, и проект его вскоре уже был утвержден Екатериной, которая притом оценила ум и образование художника, часто переписывалась и беседовала с ним. Но своенравному Фальконету вскоре пришлось столкнуться с И. И. Бецким, которому поручено было главное наблюдение за сооружением памятника. Бецкий стал делать Фальконету всевозможные затруднения и вмешивался даже в его художественные замыслы; так например, он осуждал мысль ваятеля представить Петра попирающим змея, который изображает собою аллегорию зависти. Еще прежде чем утвержден был проект Фальконета, Бецкий при помощи некоего барона Билиштейна составил свой проект; по этим предположениям имелось в виду изобразить Петра также верхом на коне, но в греческом одеянии и с фельдмаршальским жезлом в руке; правым глазом он должен был смотреть на Адмиралтейство, дворцы и вообще на Россию, а левым на крепость, двеннадцать коллегий, академии и завоеванные им Прибалтийские провинции. С точки зрения этого, можно сказать, нелепого и во всяком случае пошлого проекта, Бецкий и относился к работе Фальконета и критиковал ее. Понятно, что ваятель не мог не принимать близко к сердцу чинимых ему неприятностей и часто обращался к суду Екатерины, чем, кажется, она не очень была довольна, но все-таки нередко принимала его сторону; так, по поводу змеи, она несколько уклончиво писала ему, 1-го июля 1768 года: «Аллегорическая змея ни нравится, ни не нравится мне; о ней было говорено мне просто, как о пришедшей вам [831] в голову мысли, но так как нередко другому навязывают свое, то я повременила выражением своего согласия, покуда узнала от вас ваше мнение; мне хотелось выяснить всевозможные против змеи возражения, но теперь я ей не противлюсь». При другом случае, в письме от 15-го мая 1769 года, она прямо согласилась с мнением Фальконета: «Правый и левый глаз Петра Великого меня очень насмешили; это более нежели глупо». Но наконец, императрице, повидимому, сделалась утомительна роль примирительницы, и мало-по-малу она охладела к художнику. Среди таких-то обстоятельств, после двенадцатилетнего пребывания в России, Фальконет, всеми недовольный, оставил Петербург прежде, чем памятник был воздвигнут на своем месте 5. Это случилось уже в 1778 году, а в 1774, когда мастерскую его посетил Рэксоль, дело было в таком положении: Фальконет окончил лепку статуи и готовился принять на себя отливку ее из бронзы, от чего прежде долго отказывался. Итак, послушаем же, как Рэксоль описывает свои впечатления при виде этого превосходного произведения искусства.

«Памятник Петру Великому — конная статуя, и г. Фальконет уже несколько лет как работает над нею. Несколько дней тому назад, я был представлен этому великому ваятелю и имел удовольствие видеть модель, которая теперь уже окончена. В этом произведении он соединил величайшую простоту с истинным величием замысла. Никакая другая статуя, ни из новых, ни из древних, не могла дать ему мысли, которая единственна в своем роде и превосходно выражает характер как человека, так и народа, над которым он властвовал. Вместо подножие, украшенного надписями, или окруженного изображениями рабов, Петр является на скале, или камне огромной величины, на который старается взобраться его конь и как бы только что достиг вершины. Это положение дало художнику возможность выказать много анатомической красоты и ловкости в мускулах задних бедр лошади, где необходимо сосредоточивается вся тяжесть тела. Фигура царя исполнена огня и вдохновения; он сидит на медвежьей шкуре и одет в простое платье, не имеющее никакого отпечатка какой нибудь особой национальности, но могущее принадлежать, без нарушения приличие, жителю всякой страны. Его взор устремлен по направлению к предмету, находящемуся в отдалении, повидимому — к крепости; в чертах его чрезвычайно резко отпечатлено [832] выражение «размышления и общественной заботы»: его левая рука держит поводья, а правая простерта, как выразился сам художник — en père et en maêtre. Под статуей на скале следующая надпись: Petro Primo, Catherina Secunda posuit, 177. «Я старался, — сказал Фальконет, — пока работал над этою моделью, схватить, насколько возможно ближе, гениальные чувствования московского законодателя и придать ему такое выражение, которое было бы им самим одобрено. Я не украсил его особу знаками римского консульства и не вложил ему в руку жезла полководца: древний костюм был бы неестествен, а русское платье он сам желал уничтожить. Медвежья шкура, на которой он сидит, служит эмблемой народа, который он преобразовал». «Возможно, — продолжал Фальконет, — что царь спросил бы меня, почему я не вложил ему в руку сабли; но, быть может, он слишком много действовал ею при жизни, а скульптор должен выдвигать только те стороны характера героя, в коих запечатлено благородство, и скорее набрасывать завесу на ошибки и пороки, его пятнающие. Изысканный панегирик был бы также безрассуден и неуместен с тех пор, как история уже исполнила эту обязанность с справедливым беспристрастием и окружила его имя всеобщим уважением; и я должен отдать справедливость ныне царствующей императрице: она имела вкусу и прозорливости именно настолько, чтобы понять это и предпочесть настоящую краткую надпись всякой другой».

Этому сообщению Рэксоля мы придаем большую цену как для истории Петрова монумента, так и для истории самого художника, который изваял его. Рэксоль верно передал мысль ваятеля, и его сообщение вполне подтверждается словами самого Фальконета в письме его к Дидро; знаменитый писатель, близкий приятель Фальконета, предлагал окружить изображение великого государя эмблематическими фигурами варварства, народной любви и благоденствующего народа. «Монумент мой будет прост, — отвечал ему Фальконет; — там не будет ни варварства, ни любви народов, ни олицетворения народа. Может быть, эти фигуры прибавили бы больше поэзии в мое произведение, но в моем ремесле, когда минуло 50 лет от роду, надо затевать попроще, если хочешь дожить до последнего акта. Прибавьте к этому, что Петр Великий — сам себе сюжет и атрибут; довольно показать его. Итак, я ограничусь одною статуей героя, которого я не трактую ни как великого полководца, ни как победителя, хотя он, конечно, был и тем, и другим. Гораздо выше личность создателя, законодателя, благодетеля своей страны, и вот ее-то и надо показать людям. Мой царь не держит никакого жезла; он простирает свою благодетельную десницу над объезжаемою им страной. Он поднимается на верх скалы, служащей ему пьедесталом — эмблема побежденных им трудностей. Итак, эта отеческая рука, эта скачка по крутой скале — вот [833] сюжет, данный мне Петром Великим. Природа и люди противопоставляли ему самые отпугивающие трудности; сила и упорство его гения преодолели их, он быстро совершил то добро, которого никто не хотел... Вы знаете, что я не одену его по-римски, точно так же, как не одел бы Юлия Цезаря и Сципиона по-русски» 6.

Свое описание Фальконетова создания Рэксоль заключает заметкой, что статуя эта будет неоспоримо «самым выдающимся произведением этого рода в Европе», и затем тут же помещает еще несколько общих замечаний о художнике: «Кроме дара художественного творчества, Фальконет обладает необыкновенными способностями, ученостью и экспансивностью чувств: он — гражданин мира и совершенно свободен от разных мелких различий климата и страны, которые умаляют доброту сердца и полагают пределы любви к человечеству. Говорят, однако же, что он обладает в значительной степени тою впечатлительностью (как выразился Поп), тою неспособностью выносить незаслуженное порицание и мелкое брюжжанье, столь часто проявляющеюся в художниках вследствие того, что толпа составляет ложное суждение о их способностях и действиях. Он много хвалил наших теперешних живописцев, в особенности сэра Джошуа Рейнольдса, с которым, сказал он, постоянно переписывается и обменивается произведениями. «Граф Уголино в темнице» висит у него над камином; эта картина только что подарена ему кавалером Рейнольдсом и, по его словам, на необыкновенную экспрессию этого произведения он не может смотреть без смешанного чувства ужаса и восторга. Он спросил меня, знаю ли я Анджелику Кауфман, произведения которой он почти все имеет и высоко ценит. Одним словом, знакомство с ним доставило мне много удовольствия, и он позволил мне продолжать мои посещения во все время моего пребывания здесь... Так как он уже перешагнул зрелый возраст и уже восемь лет как находится в Петербурге, я не мог не спросить его, несколько дней тому назад, имеет ли он намерение возвратиться в свое отечество, в особенности теперь, когда молодой государь с такою славой начинает свое царствование и мог бы привлечь его к сооружению какого нибудь произведения, могущего служить к украшению его государства? «Увы, сэр, — сказал художник, — я уже так долго живу на свете, что знаю, что всякий монарх, в особенности молодой, начинает поприще с честью и при общем одобрении, но время обыкновенно уничтожает эти ранние и недозрелые трофеи. Что касается меня, то мне, когда я вернусь в отечество, нечего просить у него, кроме нескольких футов земли для моей могилы, в чем, конечно, он мне не откажет»...». [834]

И в самом деле, Фальконет не ошибся, говоря, что с выполнением памятника Петру Великому, его художественная карьера будет кончена: по возвращении в отечество, он не создал уже ничего особенно замечательного и последние девять лет жизни провел пораженный параличем.

На этом мы можем закончить наш очерк, так как — если не ошибаемся — исчерпали из книжки Рэксоля все, что в ней может заинтересовать русского читателя нашего времени.

Е. М. Л.


Комментарии

1. Первое издание путевых записок Рэксоля носит заглавие: «Cursory remarks made in a tour through some of the northern parto of Europe, particulary Copenhagen, Stokholm and Petersburgh»; позднейшие издания озаглавлены: «А tour through some of the northern parto of Europe. In a series of letters by Nl. Wraxall, jun». Перечень всех изданий подлинника и переводов см. в «Catalogue des Russica», т. Il, стр. 548. Рэксоль написал впоследствии еще несколько сочинений и в одном из них, 1818 года: «Historical memoirs of my own time», он также говорит о некоторых русских исторических деятелях своего времени, но не сообщает о них ничего такого, что не было бы известно из других источников.

2. Английский путешественник, издавший очень известное в свое время описание Сицилии и Мальты.

3. См. «Исторические очерки и рассказы» С. Шубинского, стр. 264, и «Письма императрицы Екатерины II к барону Гримму», стр. 111.

4. См. письмо Ассебурга в интересной статье барона Ф. А. Бюлера: «Два эпизода из царствования Екатерины II». «Русский Вестник», 1870 г., № 10.

5. «Сборник Имп. Русск. Историч. Общества», т. XVII, пр. 49, 71, 262, 265, 342, 343 и 364; см. также статью В. В. Стасова: «Три французских скульптора в России». «Древняя и Новая Россия», 1877 г., № 4. В этой статье и находится то единственное в русской литературе указание на записки Рэксоля, о котором мы упомянули выше; г. Стасов однако весьма мало воспользовался известиями английского путешественника.

6. «Древняя и Новая Россия», 1877 г., № 4, стр. 334.

Текст воспроизведен по изданию: Английский турист в Петербурге в 1774 году // Исторический вестник, № 12. 1881

© текст - Е. М. Л. 1881
© сетевая версия - Strori. 2020
© OCR - Strori. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1881