ДНЕВНИК ПОРУЧИКА ВАСИЛЬЕВА

Предисловие

В рукописном отделении Московского Публичного и Румянцевского музеев хранится небольшая красная книжка в 12-ую долю листа с тисненым золотым ободкомъ, чисто исписанная очень четким убористым почерком второй половины прошлого века, несколько похожая на старинные альбомы для стишков. В «Описании рукописей Румянцовского музея» А. X. Востокова она озаглавлена: «Дневник Нарвского Карабинерного полка поручика Васильева», на самой же рукописи читаем заглавие, написанное рукой ее автора: «Продолжение времени 1774, 1775, 1776 и 1777 годов». Дневник начат 1-го января 1774 года в Варшаве. Автор его довольно долго прослужил в Польше, был очевидцем польских замешательств с 1768 года и первого раздела; и здесь, на чужбине, и в Москве у поручика был обширный круг знакомства; он любил общество и много повидал па своем веку. Не смотря однако на это, в его дневнике мы не найдем важных исторических свидетельств, любопытных характеристик лиц и жизни эпохи. Дневник Васильева состоит главным образом из описания разных церемоний и празднеств, на которых автор [IV] присутствовал, из выписок из современных газет и журналов, частью из заметок о личных похождениях автора и особенно из рифмованных строчек его собственного сочинения. Тем не менее, местами в записях дневника можно найдти кое-какие характерные черты нравов и быта второй половины XVIII века, а главное, общим своим составом дневник представляет любопытный материал для истории русской личности того времени, для нравственной и умственной характеристики тогдашнего, так сказать, среднего человека, представителя служилого сословия. Это и может быть признано достаточным поводом к изданию дневника Васильева 1.

Насколько можно судить из скудных намеков дневника, Васильев был мелкий дворянин московского происхождения; по крайней мере, его именье, Осташево, находилось недалеко от старой столицы, а семья и родные проживали частью в деревне, частью в Москве. Повидимому, кроме знания грамоты, он никакого образования не получил и иностранным языкам не обучался; писал он нескладно и неправильно, немногим лучше своего современника Лукина, воспоминания которого, замечательные по невразумительности слога, изданы в «Русском Архиве» 1865 года. Но в то время так изъяснялось на письме большинство мелкого дворянства, для которого еще не существовало общественных училищ, и Васильев мог считаться даже опытным писакой, служил довольно долго при штабе русского корпуса, занимавшего Варшаву, по канцелярской части и вел немалую казенную переписку. Он был очень тверд [V] в готовых формах рапортов и деловых писем; несколько образцов таких документов своего сочинения поместил и в дневнике, и нужно сознаться, что они гораздо складнее его самостоятельных, так сказать, приватных письменных упражнений. Как многие старинные люди, поручик не знал в точности года своего рождения, но по некоторым записям можно заключить, что в период ведения дневника ему было от 36 до 40 лет. Он был женат и имел семью, с которой, впрочем, не часто видался, наезжая в Москву только по казенным командировкам. Свой дневник он начал в Варшаве, а последнюю запись внес в Москве, когда перешел туда на покойную гарнизонную службу.

Следует думать, что продолжительное пребывание в веселом и оживленном польском городе было одною из главных причин возникновения дневника; армейский поручик был захвачен здесь более широкою и сложною личною жизнью, чем та, которую он видел и мог вести на своих русских стоянках; вольное шляхетство шумно и весело доживало последние годы Речи Посполитой при короле, воспитаннике парижских литературных салонов. У русского офицера много времени уходило на шумную и увлекательную общественную жизнь, среди которой он близко знакомился с западными и особенно французскими модами и привычками, и в том числе с привычкой к литературным упражнениям в часы досуга; то был век мемуаров, дневников и остроумных писем. Таким образом и наш поручик принялся вести дневные записи. Начало дневника но содержанию и по речи несколько отзывается польским влиянием. Если приложить к дневнику знаменитую яранцузскую поговорку «le style c’est l’homme», то поручик Васильев, едва грамотный и воспитавшийся на канцелярских [VI] бумагах, является по полному отсутствию всякого стиля удивительным по своему типом — лепечущим на четвертом десятке младенцем, которому еще далеко до человека. Отсюда естественно сильное влияние всякой среды, если она могла веселить и занимать. В Васильеве москвич заметно полинял и выдохся на чужбине; несколько позже, погостив в Москве, поручик стал писать как-то лучше и более по русски. Та же судьба постигала многих его современников и товарищей, вышедших в свет с младенческим лепетом на не выработанном в литературном смысле родном языке; они скоро усвоивали себя на службе нескладный, пестревший иностранными словами способ выражения, который употребляло еще служилое сословие Аннинских времен. Так упомянутый выше Лукин был заброшен в Финляндию и Прибалтийский край — и речь его наполнилась немецкими словами; свои воспоминания он писал дома, в отставке, и имел бы, казалось, время снова обрусеть, однако его речь еще неправильнее речи Васильева и часто вовсе неудобопонятна.

Две первые записи в дневнике посвящены описанию церемониала на польском сейме и погребения польского епископа. За время пребывания в Варшаве Васильев внес в свой дневник и некоторые черты польских нравов. Так, под 3-м января 1774 года он описал виденный им «поединок двух кавалеров, бившихся на пистолях». Внутренний смысл интимных вопросов чести, разрешавшихся на западе дуэлями, плохо понимали тогдашние русские люди; в них еще не воспиталось необходимой для того, щепетильности чувства; тогда публика сходилась смотреть на дуэли, как на любопытное зрелище, в роде кулачных боев. В другом поединке сам поручик принимал участие; но он так удивительно изложил [VII] этот случай, что мудрено понять, о себе он говорит или о ком нибудь другом. Когда Васильев начал свой дневник, у него в Варшаве был уже обширный круг знакомства; он посещал польские семейные дома, ходил на полиции и обеды к шляхтичам средней руки и польским чиновникам, водил компанию и со своим начальством, приглашался нередко на обеды к генералу Романусу, который командовал тогда в Польше русским корпусом; в дома же польской знати Васильев попадал только на общедоступные маскарады и спектакли. Театр поручик посещал редко и, очевидно, без интереса. Единственный встречающийся в дневнике отзыв о театре отличается краткостью и наивностью. Отплачивая за приглашения, одинокий поручик угощал по временам своих знакомых в трактирах, где старался доставлять им по мере сил разнообразные увеселения.

С польскими дамами поручик был, но видимому, в наилучших отношениях, пользовался среди них успехом, вообще не испытывал недостатка в романических столкновениях. В его дневнике довольно часто упоминается о подобных встречах и знакомствах, при том в такой форме, что не сразу догадаешься, что записи эти принадлежат человеку женатому, имевшему семейство.

Варшавская жизнь, очевидно, очень нравилась Васильеву; но по обязанностям службы ему неоднократно приходилось ездить в Москву, проживать здесь довольно долго и даже ездить в деревню. Вследствие того, в его дневнике есть некоторое количество известий и о московской жизни, и о помещичьем быте великорусском. Так, почти весь 1775 год проведен был Васильевым в Москве. Здесь у него было много знакомых, которых он посещал очень усердно, особенно разных [VIII] знатных милостивцев и благодетелей, и потом прописывал их имена в своей записной книжке более крупными буквами.

Среди толпы московских знакомых Васильев имел случай слышать о новостях русской литературы; ему расхвалили, вероятно, только что вышедший отдельным изданием журнал Новикова «Живописец» и снабдили этой книгой. Поручик с увлечением читал бойкие, забавные статьи и тотчас принялся переписывать их в свой дневник. Понемногу он так увлекся самым процессом списыванья, что мало по малу остроумные статьи журнала стали прерываться выписками из каких-то старых газет и рукописных листков. Так, в дневнике появилась речь на восшествие на престол Петра III, сведения о чуме, письмо Фридриха Великого от 1767 года; между письмами Наркисса и щеголихи, взятыми из «Живописца», занесен рапорт к генералу Романусу.

Но Москва — не Варшава; здесь поручику пришлось погрузиться в семейные дела и насущные, неотложные заботы, а галантные привычки, приобретенные в Польше, не находили прежнего поощрения, иногда даже оказывались неудобными, навлекали неприятности. В древней столице еще твердо держался старый житейский обиход, среди которого щеголянье нежными чувствами, легкомысленные авантюры, развязность обхождения плохо понимали и часто перетолковывали по своему. Поручик не оставил упомянуть о том в своем дневнике, и притом в стихотворной «норме, в виде довольно нескладных рифмованных сентенций. Но старая Москва волей-неволей остепеняла своих ветряных зашалившихся сынов. Мало по малу, на ряду с жалобами на скуку в рифмованные строки Васильева проникают и более серьезные мотивы. Он стал возобновлять в Москве старые дружественные связи и завязывал новые, [IX] в виду предстоящего водворения на родине. Он приискивал себе местечко в Москве, устраивал свои домашние и хозяйственные дела. Все это удавалось не сразу; встречались неудачи и неприятности; нужно было усиленно хлопотать и кланяться. В домах знатных покровителей приходилось ему сталкиваться с почитателями французской просветительной литературы и, подлаживаясь к ним, толковать о чести и добродетели, о полезной деятельности, приличной патриоту. Это новое настроение, вместе с исканием прочных связей и покровительства, часто высказывается в рифмованных экспромптах нашего автора и сменяет понемногу амурную тему. Еще далее к этому деловому настроению примешивается и созерцательное, духовно-нравственное. Последние годы дневника вообще беднее записями. В 1777 году Васильев записывал только, и то не каждый день, какие знатные дома он посещал и у каких князей обедал, когда какие гости бывали у него самого. Очень часто оказывалось, что —

Ничего к примечанию хорошего не нахожу,
А потому другого ничего не пишу.

13-го августа 1777 года дневник прекращается. Последние четыре строчки записаны очень небрежно плохим пером и дурными чернилами, вопреки общей чистоте и аккуратности рукописи. Видно, что Васильеву наконец прискучило ведение дневника, и он прекратил занятие, которому прежде предавался с несомненным удовольствием.

XVIII век был по преимуществу веком мемуаров и остроумных писем. Этими рукописными произведениями восполнялось отсутствие широко развитой журналистики. Подражание этим рукописным упражнениям перешло к нам [X] с запада вместе с другими образцами литературных произведений, под влиянием которых складывались наши собственные литературные вкусы. У нас переписыванье статеек из книг и журналов, рукописные переводы, заметки о происшествиях тоже нередко заменяли отсутствие книг, журналов, современных газетных отчетов и рецензий. Простейший вид литературных упражнений, подобных книжечке Васильева, без определенного содержания, стоит отдельно от дневников и мемуаров, писанных систематически, с ясно поставленною целью; к последним принадлежат записки служебные, дневники хозяйственные, куда заносили для памяти приход и расходы, что сделано и что надлежит сделать, домашние журналы, где записывали семейные происшествия, приезды гостей и собственные выезды. Самый интересный вид первых, то-есть, дневников смешанного содержания, создавался людьми сколько-нибудь образованными и развитыми, с известными духовными потребностями; не будучи писателями, они не довольствовались одним служебным, обязательным расходом своих наблюдений и своей твердой грамотности, а делали из них личное, домашнее употребление; они пытались в дневниках выражать свои собственные мысли и симпатии. Низший вид их писался больше из подражания, из своего рода щегольства, чтобы, не отставая от других, показать, что и мы мол писать умеем и мысли выражать. На грубоватом еще русском языке такое занятие в то время нередко называлось пустым, глупым и тщеславным, — но на утонченном французском языке литературных салонов, имевшем счастливое свойство все облагораживать и скрашивать, оно обозначалось термином «faire de l’esprit». И во Франции велось не мало дневников, подыскивалось не мало корреспондентов с исключительною [XI] целью изощрять свое остроумие и кокетничать им — «pour faire de l’esprit». Такие обычаи заносились и к нам через вторые и третьи руки; люди, имевшие притязание на светскость, находили для себя приятным и полезным записывать плоды своего остроумия в прозе, и особенно в рифмах, с тем, чтобы щегольнуть ими перед дамами, в кругу знакомых. Стихоплетство, сочинение песенок почиталось принадлежностью светской жизни того времени. Так и поручик Васильев вел свои дневник вовсе не для собирания сведений о достопамятных происшествиях, не для поучения потомства, а просто потому, что видывал такие же книжечки у других. Любопытно, что Васильев нигде не проговаривается до полной откровенности, не пишет ничего такого, что, дойдя до постороннего сведения, могло бы навлечь на него неприятности; о деловых столкновениях и замешательствах он говорит обыкновенно глухо и иносказательно; о семье и своих семейных отношениях он вовсе умалчивает, как бы считая излишним и неудобным распространяться об этом. Галантные похождения, сердечные увлечения и стихотворные упражнения должны были только возвышать автора дневника в глазах ему подобных людей. Записывая для себя, Васильев мог смело показывать свой дневник своим знакомым; там не нашлось бы ничего слишком интимного. Такой характер дневника трудно признать случайным: он очень ясно указывает на модно-светскую подкладку подобных письменных упражнений.

Выше уже отмечено, что Васильев сделался автором дневника со стишками и рифмованными прибаутками во время продолжительной службы в Польше и особенно в веселой Варшаве. Не говоря уже о поездках за границу, XVIII век выставил не мало людей, на которых оказывало сильное влияние [XII] пребывание на западной окраине, польской или немецкой; личности серьезные, с какою-нибудь школьною подготовкой, приобретали здесь прочные литературные потребности, привычку к образованному обществу, даже определенные убеждения; люди только что грамотные, права легкого, неустойчивого завлекались доступностью и шумом развлечений. Для мелкого русского человека заманчивее всего были на чужой стороне свобода и разнообразие общественной жизни; условная вежливость и галантность обхождения помогали здесь сходиться и знакомиться; они же смягчали избыток свободы при удалых и легкомысленных забавах русский человек ради увлекательного общества подчинялся окружавшим его запросам на остроумие и находчивость, которые побуждали заниматься рифмами, нежными песнями и письмами. Эго приятно возбуждало и поднимало даже неразвитого человека, заставляло его думать и следить за собой в том обществе, какого он искал.

Как ни поверхностно и легковесно было это возбуждение мысли, навеянное весельем, от него все-таки что-то оставалось в человеке; переход в более суровую обстановку, к общежитию сухому и однообразному сильно давал себя чувствовать, часто именно отсутствием таких возбуждающих требований. Так, осуждаемый за развязность и ухаживанья, за рифмоплетство и щегольство, Васильев скоро приуныл в Москве и занес в дневник единственную в этом роде запись: «Упражнение не в чем ином, как довольствуясь вином».

Та же легкая возбужденность мысли несколько подготовила человека к увлечению остроумною, живою книгой, что тотчас сказалось обилием выписок из лучшего журнала того времени. Васильев не задумывался, конечно, над порочностью и легкомыслием своих современников, бичуемых статьями [XIII] «Живописца», не извлекал из них нравственных поучении для своего личного исправления; он читал их как бойкие и смешные вещи, и тем охотнее, что их содержание было ему хорошо знакомо: он сам любил вращаться среди развязных щеголих, легких на знакомства дам, пустых рифмоплетов, плутоватых и грубых офицеров, Фалалеев Трифоновичей из «Письма уездного дворянина», готовых сбросить последний лоск щегольства и перебраться на доходное место «к делам». Переписывал он и резкие статьи, касающиеся рабства и бедности, мрачных сторон крепостного хозяйства; и это было ему знакомо и близко, то же интересовало его, как искусный, смелый пересказ того, что делалось кругом; но мелкий, неразвитой Фалалей Васильев не способен был серьезно отнестись к горькой иронии этих выдающихся статей. Да и в самом деле, была ли в сущности сатира «Живописца» достаточно глубока и продумана, чтобы производить захватывающее впечатление на читателей того времени? Сатира с какою-то страстностью выставляла в самом каррикатурном виде щеголей и щеголих, с их раболепным подражанием всему, что почиталось французскою модой, с их нравственною распущенностью, и на ряду с этим бичевала вообще подражание иностранному; но тут же рядом еще ядовитее обрушивалась она на порядки старинного быта, обрисовывая их самыми мрачными красками; от этого сближения каррикатурное щегольство, пожалуй, выигрывало: оно казалось только смешным, пошлым увлечением, временным и скоропроходящим, как всякая мода, сравнительно с картиною глубоко вкоренившихся привычек крепостничества, лихоимства и фарисейства, когда «бывало процентов брали по сто с 25 рублей», когда «большие бояре не только что со своих, но и с чужих людей кожи драли, и [XIV] царское, и дворянское, и купецкое, все было их; у всех кроме Бога отнимали» (Письмо уездного дворянина). Таким образом сатира «Живописца» рисовала какой-то замкнутый круг из пустой новизны и мрачной старины, и лишь немногие современники могли в нем толково разобраться. Васильеву такая задача была, разумеется, не по плечу.

Личность автора дневника напоминает одновременно два типа из галлереи сатирических листков; прежде всего это истый русский человек, неспособный даже как следует подражать французским петиметрам, но претендующий однако на что-то в роде светскости и щегольства, немолодой семейный человек, щеголяющий стишками и амурными похождениями в Варшаве. Но тот же человек в Москве быстро отвыкает от излишней развязности в привычках, практическая жилка быстро одерживает в нем верх над легкомысленными модами, и Васильев принимается выполнять программу, предписанную в письмах дворянина сыну Фалалею: делается ловким искателем перед сильными и знатными, устроителем своего благосостояния, поступает на доходную должность в дворцовое ведомство, ссужает деньгами знакомых, и не модное мотовство, а скорее грех любостяжания грозил овладеть им.

В заключение остановимся на вопросе: может ли быть назван Васильев «любителем литературы», как назвал его Пекарский в своей статье об этом дневнике? По нашему мнению — едва ли. Васильев вовсе не усердно следил за литературой и нигде в своем дневнике не высказывает особого интереса к произведениям того пли другого писателя. Круг любителей литературы или, иначе говоря, сознательных читателей может образоваться только в таком обществе, которое имеет свою значительную литературу; но во время Васильева [XV] русская литература, соответствовавшая новым вкусам общества, была еще очень бедна, и те из русских людей, которые обладали знанием иностранных языков, принуждены были питать свою мысль литературами чужими, которые потому и оказывали столь сильное влияние на нашу словесность. Известно, что и сатирическое направление явилось у нас и получило сравнительно широкое распространение благодаря тому, что на западе сатира и сатирическая журналистика в первой половине прошлого века достигли всестороннего развития и долго занимали там большие массы читателей разнообразных слоев. У нас же журнальная сатира оказалась самым легким и благодарным родом для писателей, родом, наиболее подходящим для того, чтобы занять внимание публики и, забавляя, приучать к чтению. Это доказывается всего яснее успехом сатирических изданий Екатерининского времени: «Живописца» читали так охотно, что в течение двадцати лет он выдержал пять изданий, то-есть, перечитывался новыми поколениями даже тогда, когда уже развилось сантиментальное направление. Как большинство этих многочисленных читателей «Живописца», и наш Васильев читал его не столько для поучения, а разве для развлечения, и следовательно, не может быть назван читателем вполне сознательным, каким подобает быть любителю литературы.

Е. Щепкина


ГЕНВАРЯ по старому/по новому штилю 1/12 числа.

В благополучном столичном городе польском в Варшаве, в правление короля Польского князя Литовского Августа Понятовского, где он жительство имеет, было собрание в главном костеле, называемой Фаре, в котором служил акредитованной от Римского папежства посол, он же и бискуп главной, нунциус; честь, даваемая ему, была от всех в Польше находящихся бискупов. Музыка продолжалась инструментальная и авакальная весьма изрядная; на конец служба великогласными органами кончалась.

Его величество король Польской стоял в закрытом месте, называемом нарцес; а поздравление королю было, прошедши в избу сеймическую, от Речи Посполитой, где и от него соответствие было в той же избе министерству и шляхтам. Препровождаем был король из костела четырьмя маршалками, каждой держа в руках жезл, и над королем несен балдахин. А пришедши в аудиенц-камору, давали честь от коронной гвардии шеф и протчие чины, которым король то ж, как и первым, делал соответствие. Потом король, оставя все церемониалы, шел в сеймическую избу просто [2] так, как министр, и стоял в той избе в закрытом месте.

А как все на сейм призванные послы но местам уселись, то конфедерации маршалы, князь Радзивил и граф Понински, держа в руках жезлы, велегласно объявили, что со общего согласия Речи Посполитой с королем его величества Польским и других держав послами и министрами условленось сейм отложить до будущего маия першего того року, и вольно до уреченного числа послам отъехать в свои вески. Некоторые послы кричали: «не позволем», а другие молчали; и решилось по большим голосам. Окончавши же сие, кто хотел оставался в королевском доме, а протчие поехали.

Сие торжество чинилось для великого святого Ягнишки и собрания на сейм призванных от разных воеводств послов.

2-го числа. Была процесия, учрежденная к погребению бискупа Киовского, к которой приготовлялись разных орденов служители, и собрались в костеле Святого Крыжа, что на Новом Свете; а шли оные от дому того бискупа пред гробом таким порядком: Сперва малые Пана Езус дитятки мужеского и женского роду, а за ними милосердые сестры, головы повезаны белым полотном: шли по две в ряд. А потом ксензы, пияры, кармолиты, капуцыны, доминиканы, францышиканы, бернадыны и других орденов, по два ж в ряд. Пред каждым орденом ксензов крест в начале несли большой, и пели порознь то тот орден, то другой. Затем шли главноначальствующие ксензы и опекуны, по два ж. Напоследок шестью лошадьми, которые покрыты черным сукном, везли гроб, стоящей на троне, и как гроб, так и трон, обиты алым бархатом, и на гробе стоял сосуд, шапка бискупская и посох. За гробом ехали разные в [3] коретах паны и шли пешком люди, а все, как духовные, так и свецкие, держали большие свечи зазженые в руках и провожали гроб до костела Фары. По принесении ж во оной была предика, и поставили гроб в склеп до настоящего времени к отвозу в ту епархию, в которой был.

3-е число. Нечаянной случай допустил видеть поединок дву ковалеров, биющихся на пистолех, которые стояли в двадцати-пяти шагах друг от друга. Секунданты обеих сторон держались права соблюсти порядок, а противная сторона домогалась оной обратись ни во что. И как скоро правой стороны ковалер левому выстрелом сделал контузию, и оттого оной, а особ.тпво от страху повалился, в тот час дама или девица (узнать нельзя в маске) на правой стороне стоящего ковалера пистолетным выстрелом ранила в руку, и сама, ретируясь между людей, севши в карету, уехала. Сей наглой ее поступок сказывают так: или она любовника защищала, или свою обиду мстила. Конец же биющихся ковалеров тем кончился, что правой левого убил до смерти.

Число 4. День препровождения в работе определенной.

Число 5. Российской сочельник, а по польски вилия. Ничего примечанию достойного не было.

Число 6. Был в униатском костеле, он же и базилианской. Служба вся по нашему, только нет алтаря, а жертвенник. После обедни ходили из оного костела на реку Вислу с крестом и образами и погружали крест, а потом была предика, и по окончании возвратились в костел; народу очень много было.

Число 7. Трактирщика Г. было неосторожное дело: всегда позволял своей чурке быть при собрании людей; а пришедши разные особы к обеду делали девушке одне — учтивости, [4] другие — под политикою ласкательства, третьи шутили так, как хотели. Г., поставивши кушенье, увидел, что одново ковалера за столом нет, а ищучи чурки в покоях не нашел; схватя пистолеты бежал, и что у ковалера с девкою было — не застал; рассердясь стрелял из пистолета по ковалере и чурке, а наконец терзал и себя: им изъяну не причинил, а повернувшись в скорости себе ногу переломил, и стал в проигрыше, а не выигрыше.

Число 8. С какою жалостию смотрел на вопль вопиющих девиц Карлинки и Доротеи, получивших себе в награждение за свое неисправление боевые удары, которые произнося жалобу следующего содержания: «Город Варшава вольность имеет, да невольно другова делать (а чево?); мы перешли с улицы на улицу, называемые з Белин на Грибово (тово-то от афицеров делать запрещено); не найдя ж нас они дома, положено за уход без [с]просу наказать и впредь ходить им отказать; так и было: но мы тем недовольны, а они сделались своевольны; хотя у них побываем, а с другими в трактире каву попиваем. Застали тут. Мы устранись оправдание приносили, а они характер свой позабыли, ну-ка нас таскать и в писк задавать, а в Польше к нашему роду великое есть почтение. Но мы больше всево чувствуем оскорбление, да быть так, хотя мы и биты, да и они от камандиров не забыты, сидят на памлашном карауле, питаясь хлебом и водой».

Число 9. Последнее расставанье духовных варшавских дел секретаря Борща жены с господином обер-ау[диторомъ] М. Щипетильниковым.

Речи ево: Ее:
Ну, сударыня, прощай: я уже тебя больше не увижу. [5] А цо мне до тего: добры марш. [5]
Вить ты знаешь, что я тебя любил. Цо ты меня кохал — невем и ниц никеды я тебя не кохала.
Стой, стой, вить ты делаешь вопрос. Але знам, кеды ходзил с гуры бос.
Боже мой! Уже запираетца и она, делая из меня шутку. Правдиво, не можешь гадать злего, кеды я не знам, цо пияка и гарды вась-пан бендзе, то я вем, але шукай облапить тего, ктуры хцет тебя ошукать, а я ниц.
Племянник Алессандро, перестаним с дурой говорить: пусть бутто мы ничево.

Племянник:

Дядя, старой чорт, да что и ты врёшь неправду, тем обижаешь.

Ево:

Стой, стой, вить я пятьсот подарил, а обманула изрядно.

Племянник:

Видишь, дядя, ты ж глуп — в обман, старой чорт, отдался.

Ево:

Быть же тому так. Ну, сударыня, обольстила ты меня. Прощай!

Кеды почтиво гадаешь, Матко Насвентшая да поможе, але злего стоит, да бодайте дяблы.

Число 10. Варшавская зима сего числа стала. Я, одевшись в платье маскарадное и в маске, взяв с собою монтье, [6] поехал в санях на редут, учрежденной на Новом Месте, в доме принца Сулковского, в которой приехавши, увидел знатных особ и других премножество, обращающихся в танцах, старался пройти в место тихое, а как засмотрелся, то вдруг незнаемо кто мое монтье похитил: и следу не нашол. Будучи ж в великом смущении, сердился на свою неосторожность, и проходя из комнаты в комнату, намерен был ехать до своей станци; вошедши же в большую залу, видя двух к себе идущих делая комплемент, по я, не зная, может — шутят, остановился, не ответствуя ничево; а как скинули маски, увидел знакомые лицы и свое монтье: оставил всё, веселился изрядно.

Число 11. Получил приказ от его высокопревосходительства господина генерал-порутчика и разных орденов ковалера Аврама Ивановича Романуса, чтоб мне ехать в Москву с книгами бывшего при корпусе господина обер-крикс-камисара Якова Ивановича Трусова.

Число 12. В реформатском кляшторе видел панну Фирдерику, которая скрывается. Не утерпи, спрашивал ее, где она жительство имеет. Она ж, не ответствуя мне ничево, бежала из кляштора.

Число 13. Получил письмо от той Фридерики такое:

«Моспане добродзею подпоручнику! Видзяла васиаиа поютре в кляшторе реформатори, но не годала для тего, цо пан тут бендзе, препрошу ласки васпана злего не гадать, а мам час васпана подинкую и стискам стопки, кланяем унижение. О, тяшко, моспане, цо так давно не видзала».

Число 14. Графа Хоткеевича дом каменной, стоящей близ Шульца на горе подле кляштора Милосердых Сестр, снаружи кажетца мал, а вошедши в нево, увидел покоев довольно. [7] В нижнем етаже стены обиты малиновой камкой, а над ними во втором стены белые, только статуи лебастровы; а в зале вырезан граф Хоткевичь на коне, тот, которой победил Турков во время нападения на Варшаву, и у того коня копыто поддерживает турок. Над сим етажем третей: простые покои, ничем не украшены. Снаружи пред сими полатами плацпарадное место, и как под оным местом, так и под полатами в горе покоев множество, и окошки, где пушки стояли, видны: оная была батарея закрытая.

Сказывают, когда Турки подступили на ровном месте против покоев с тылу ко оному двору, то граф Хоткеевич, повелевая снаружи отстреливаться из ружей и пушек, и к раззорению дому не допустил, да и вреда никакова сделать не могли. Разсердись, Турки, одну половину отдели, велели приступать из-под горы, то граф приказал из той закрытой батареи потаенно сидящим палить из пушек, а с плацпаратнова места из ружей; наконец же потопил их водой, приведенной из озер под самые полаты, где я и трубы чугунные видел, и одну отпирали; сход ко оным трубам самою малою лестницею по одному человеку пройти изнутри палат, и та всё ведена крумгом.

В тогдашнее время все в Варшаве домы [были] раззорены, а сей спасся: и заклелим турки себя, чтоб никогда против сего графа не воевать.

Число 15. Командующий Санкт-Петербургским легионом господин генерал-майор и разных орденов ковалер Степан Матвеевич Ржевской приехал в Варшаву.

Число 16. У пана Шидловского, каштеляна Мазовецкого, я, дежур-майор Негр Федорович Гафштейн и капитан Седнев обедали. [8]

Число 17. Мадам Ресурс принесла письмо от М…. Я, прочтя, содержание помню, а в ответ не писал, за усердие ж словесно благодарить велел.

Число 18. В Старом Месте, противу ратуши, чинена казнь двум полякам за смертное убивство и кражу. Ведены они были из ратуши в кругу салдат, примкнувши штыки, а пред ними два ксендза с крестами, которые их уговаривали; взвели их на ештофот, поклонились они на все стороны, и не давши себе глаза завезать, с веселым видом стали на колени: вдруг из-за людей взошол кат; скинув епанчу и взяв от подмастерья своего из ножен мечь, в одну минуту и тому и другому отрезал головы. Отдавши опять мечь подмастерью, надел епанчу, сел в карету, уехал.

Число 19. На Новом Месте близ источника Здруи, где вода лутчая во всей Варшаве, был у ротмистра Степанского; а к нему приходил италианец: показывал многие штуки.

Число 20. От Варшавы с полмили был в Маремунде по зву лекаря Андреховича на колации, и ходили на греблю и в ту избу, в которой был по увозе конфедератами король Польской и спасена жизнь его.

Число 21. День, радости наполненной, в которой от его высокопревосходительства господина генерал-порутчика и разных орденов ковалера Аврама Ивановича Романуса поздравлен с чином порутчичьм, объявляя при том, что «труды, понесенные вами при генералах Иване Ивановиче Фон-Веймарне во время командования ево в Польше корпусом российских войск, будучи генерал-порутчиком и в самое то время великого в Польше замешательства, також и при генерал-аншефе и ковалере Александре Ильиче Бибикове: и при нем не могут забыты, и как о том Ее Императорское [9] Величество всемилостивейшая Государыня наша но репортам означенных генералов известна, то преимущественно пред другими со уважением вашей службы, также и я о том Ее Величеству донесть не оставлю».

Число 22. С жалостию видел в клетке железной у ратуши в Старом Месте панну седящую, вида прекрасного и одету изрядно, у которой слёзы текли но белому лицу, власно как вода из источника по чистейшему песку, моавение и жесты, дающие от нее знак всякому чувствительному можно разуметь желание ее, вид смиренный так, как погребающего мертвеца. Предстоящие пред ней люди разных свойств: иной смеялся, а большая часть сожалели. Я, приступи к тому, с прискорбием спрашивал, что за притчина винности ее? Большая часть отвечала: «Проклятой инстигатор Чирской (а по российски афицер полицейской), за неполучением себе от нее акспденци, посадил напрасно, клевещущи налгал неопытное». Не уверясь тем, любопытствовал от нее; она то ж отвечала и больше прежнего слез своих проливала. Почувствовал болезнь в сердце от жалости, старался сколько можно о освобождении, вошед в ратушу к заседающим особам, представляя резоны нещастной паньи, просил о свободе. Но нимало то не помогло, а больше судей в сердца ввело, закричали: «Подайте ее сюда и дайте розги!» Я, почитая свое старание за такое ж несчастие, как и она страждет, рассудил панну непременно освободить, нежли посмеяну быть. Счастливой случай к тому подоспел: поляк лошадь у хозяина моего Польца с двора свел и подарил инстигатору Чирскому за то, что сей поляк в шпике пьяной многих перерубил, а Чирской с командой поймав отпустил и был адвокатом. Я, получа сей рапорт, хозяину сказал: «Две [10] лошади подарю, а сию пропалую своею назову», в чем и согласился. Потом послал человек с пять той лошади искать, а прямо ее у Чирскова застать. Так и было: лошадь нашли, хозяина привели, сказали, что лошадь со всем прибором уведена. «А когда не хочешь вдаль — чтоб панья была свобождена». Тому и рад, сказал: «Лутче панну свободить, нежели самому себя в козу посадить». Тем решилось, а найма свободилась.

Число 23. Пауль, бывшей в нашей службе, ныне польской маиор, нашол меня в загородном доме королевском, называемом Уездове, в трактире, что слывет в Лазенках, сказавши мне: «Мстил свою обиду обнаженной шпагой, но сопротивлении — того поколол в ногу».

Число 24. Давал стол вечерней в трактире у Грибля, которой наполнен был дватцатью персонами штап- и обер-афицеров, и при том были дамы; время на оное истрачено пополудни с 7-го но 2-й час по полуночи. Музыка была инструментальная, две скрыпки и две гобои, а при том пели изрядно два мальчика и одна девушка.

Число 25. Полного гетмана графа Броницкого в дом к шляхтичу зван обедать; желание к тому было велико, по и препятствие немало; в последни присланному сказал: «не буду»; то и прислано письмо с выговором таковым: «Приезжие в Варшаву знакомятся изрядно, а наконец удаляяся — горды и неучтивы: забывает тово, кто любил ево».

Число 26. Расщоты сделал, кому что следовало заплатил, с Фантаннова и ливеранта королевского Шановского рахуики получил, и о всем, что до денег касается, рапортовал, надлежащим порядком сочтен, и что начету нет — квитанция дана. [11]

Число 27. Канцелярские дела все, которые были на руках, отданы Нашебурского пехотного полку порутчику Петру Михайлову сыну Корюкину, а при том Суздальского пехотного полку от капитана и казначея Александра Григорьева Косте-рева получа на покупки и на прогоны деньги сто червонных и заплатя ему Костереву долг весь, что было, зачал сбираться в повеленной мне путь.

Число 28. Екипаж, оставшей у меня, Нашебургского пехотного полку аудитора Степана Иванова сына Субковского, которой поехал в первую армию курьером, отдал при письме своем означенному капитану Костереву, прося при том, чтоб отдал, а имеющиеся мои на нем, Субковском, деньги от него, Субковского, получил.

Число 29. Расставался и прощался с теми, кто был надобен, обещая при том, что вскоре опять честь имею видеть, по не уверял тому. Слез было немало.

Число 30. Желание мое переменилось, и я не хотел ехать, просил чтоб не посылали, и хотя представлял многие резоны, только не приняты, и велели совсем к отъезду быть в готовности.

Число 31. Получа отправление от его высокопревосходительства господина генерал-порутчика и ковалера Романуса и отобедав у него, откланялся как ему, так и генеральше Алене Ивановне. Ночевал в Варшаве в станции своей.

ФЕВРАЛЯ числа 1-го. Переправил екипаж свой поутру из города Варшавы чрез реку Вислу в предместье Прагу, а сам, отдав покои свои порутчику Корюкину и простясь, ни заходя никуда, переехал в Прагу ж к греку, и тут ночевал. [12]

Число 2, то-есть воскресенье. Поутру в Праге был артилерии у господина подполковника князь Петра Михайловича Баратаева, а обедал у господина пример-майора и крикс-цалмейстера Афонасья Ивановича Водовозова, от которого поехал в королевской зверинец обще с бывшими у него господами штаб- и обер-афицерами. А в зверинце нашел людей печальных и веселых, коих не терпя видеть, простился и отправился в путь свой по полудни в 6-м часу с отставным полку Суздальского пехотного подпорутчиком Иваном Сергеевым сыном Грецовым. А доехав от Праги до деревни Сопка 3 1/2 мили ночевали.

Число 3. Понедельник. Поехал в 6 часов утра. До Сенца — 2 1/2 мили. До Летовича — 1. До Ружи — 3. До Лукова места — 3. До Межерича — 3. Ночевали.

Число 4. Вторник. До местечка Бяла — 3. До Бресща города — 5. Итого до Брещи — 24. До села Чарновицы — 1 1/2. До деревни Пелищи — 2 1/2.

Число 5. Среда. До местечка Шерашева — 5. До села Предельска — 1. До деревни Лежанки — 1. Тут ночевали.

Число 6. Четверток. До деревни Колядичи — 2. И отъехав от оной, переезжали реку Ясольду, из болот текущую. До местечка Рожан — 7. До села Хмельницы — 3. До города Слонима — 3. Итого от Бреща до Слонима — 26. В Слониме ночевал Санкт-Петербургского легиона у подполковника Ивана Ивановича Белолибского.

Число 7. Пяток. До села Полонки — 4. До места Столовицы — 4. Ночевали.

Число 8. Субота. До местечка Мира — 5. До местечка Столпцов — 2. И переправясь тут чрез реку Неман с великою трудностию, ночевали в оном местечке. На сей реке [13] пристань великая, и нагружают суда хлебом, пенькой и поташом и протчим, и проводят оное до Королевца.

Число 9. Воскресенье. До местечка Кейдаи — 5. До города Минска — 6. А от Слонима до Минска — 26. В Минске ночевали у судьи Семиона Соханского, которой просил, чтоб я и опять к нему заехал.

Число 10. Понедельник. До корчмы Юхнавки — 4. До села Смалевича — 3. До местечка Борисова — 7. От Минска до Борисова — 14. Тут река Береза, и от сей реки пошла Новороссийская губерния.

Число 11. Вторник. Переехавши реку Цху, до местечка Крупка — 8. До местечка Бобра — 2. От Борисова до Бобра — 10. До Толочина — 5. И переправясь реку Друц, где форпост, ночевали. Осмотр учинен, и я хотя задержан был, однако пропущен.

Число 12. Среда. До деревни Кохановой — 3 1/2. До города Орши — 5. До местечка Дубровны — 3. До деревни Кожам — 3. До Ледов — 3. А от Толочина до Ледов — 17 1/2 миль. Во оных Ледах старой форпост, называемой Шелеговской. До местечка Краснова — 3 мили. До деревни Корытни — 22 версты.

Число 13. Четверток. До Смоленска — 22 версты. Во оном Смоленске явился у господина генерал-порутчика и Смоленского губернатора Тимофея Петровича Текутьева и получил подорожную от него на почтовые лошади; отправился. А репорт в Варшаву послан почтою следующей:

«Его высокопревосходительству главнокомандующему в Польше и Литве корпусом войск российских господину генерал-порутчику и разных орденов ковалеру Авраму [14] Ивановичу Романусу Нарвского карабинерного полку от порутчика Васильева рапорт.

«В силу вашего высокопревосходительства данного мне повеления с отправленными в Москву в главный крикс-камисариат и в государственную ревизион-коллегию делами, я от Варшавы чрез надлежащие по тракту места, також Толочинской и состоящей в местечке Ледах Шелеговской форпосты проехал благополучно, и хотя от вашего высокопревосходительства предписано Польшею платить по семи грошей польских на милю на лошадь, точию по новоучрежденной Польшею Российскою губерниею, начиная от Толочина до Смоленска платил за провоз тех дел по шести копеек на милю на каждую лошадь в силу выданных и на станциях поставленных Новороссийских губерней от господина генерал-губернатора листов, и приехал в город Смоленск сего числа. А получа подорожную от господина генерал-порутчика и Смоленского губернатора Тимофея Петровича Текутьева, на почтовых подводах, платя на каждую лошадь на версту по одной копейке, отправился в дальней путь, о чем вашему высокопревосходительству сим рапортую».

Числа поставлены в репорте, что приехал в Смоленск 16, а репорт послал 17 — ошибкою.

Число 14. Пяток. От Смоленска до пустоши Стрелицы — 60 верст. До города Доргобужа — 30. До деревни Коровкиной — 15. За испорчением саней остановились, и тут монастырь преподобного Герасима на реке Болдине, по которой и оной монастырь именуется.

Число 15. Субота. До деревни Дяглевой — 35 верст. До городу Вязьмы — 22. До села Федоровского — 13. За погодою во оном селе ночевали. [15]

Число 16. Воскресенье. До Гжацкой пристани — 47. До деревни Гридневой — 33. До города Можайска — 27. Во оном городе остановили и в карантин посадили по полуночи в 4-м часу. Не доезжая Можайска 17 верст, на реке Колоше монастырь изрядной; он именуется Колоцкой.

Число 17. Понедельник. Сидя в карантине, не нахожу способа к свободе, один наедине нишу письмо поневоле:

«Милостивый мой государь Иван Семенович! Рассмотрите жизнь афицера и дворянина такова, который мучится и страждет целой день без пищи и питания, хотя и но долгу задержан, по будучи не но своей охоте послан и чрез немалой путь изнурен, а таперь к тому и еще вдобавок присовокупляет и питается единою скукою. А как мы все обязаны друг другу помогать, то и остается в воле вашей меня содержать или освободить. Но я в надежде вашей благосклонности и человеколюбия прошу вас, милостивый государь мой, сделать мне долг добродетели и избавить от заточения, я же надеюсь безсумненно, что вы изволите получить от команды своей благодарение, а не оскорбление. Мое ж вам истинное почитание, с которым есмь и всегда пребыть честь имею».

В ответ на письмо словесно сказано,
Что освободить неможно.
Выседевши же шесть недель, приказано,
А не иначе исполнить то должно.

Число 18. Вторник. При присудствип карантинного офицера, лекарем окуреваны все: люди, повозки и ящики с письмами и платьем. По окончании сего, написавши в главный крикс-камисариат рапорт, послал с нарочным, что я с делами в город Можайск 17-го февраля приехал, где в [16] карантинном доме задержан определенным при том карантине лейб-гвардии Преображенского полку порутчиком Иваном Семеновым сыном Литвиновым и окуреван лекарем Родионом Помаранским.

Число 19. Среда. Вторично окуревано всё, и я тому дивился. Увидел, что от дыму платья испорчено: весьма огорчился.

Число 20. Четверток. Третично окуривали, и всё на дворе проветривали. С самой большой досады писал в Москву письмо к другу такое:

С нарочным при письме послал к вам в главный крикс-камисариат рапорт, что я нахожусь в городе Можайске в карантине, на что в ответ ничего не имею, и ежели то получили, а действия нет, приложенные у сего письма кому следует подайте, и о свобождении меня постарайтесь. И когда велят тотчас освободить, то пожалуй на мой щот с нарочным пришли или сам привези, тут недалеко: для прогулки одне сутки покататься для масленицы можно. Когда ж еще сидеть велят, то чрез почту пришлите. Повторяя мою просьбу, прошу пожаловать постараться о освобождении меня так, как надлежит стараться для себя, и войти в то, что я мучусь и несу убыток напрасно. Наконец, препоручи себя в вашу дружбу, с моим к вам истинным почитанием есмь и всегда непременным имею честь быть...

Число 21. Пяток.

Число 22. Субота.

Число 23. Воскресенье. По полудни в 1 -м часу с нарочным от господина генерал-порутчика, сенатора и ковалера Петра Дмитриевича Еропкина получен приказ о освобождении меня из карантина. Господином порутчиком карантинного дому сундуки и ящики и все письма запечатаны печатью [17] карантинною, и освобожден в 4 часа. В 9-м часу из Можайска на почтовых до деревни Нары — 33 версты.

Число 24. Понедельник. До села Перхушки — 37 верст. До Москвы — 29 верст. Приехал в Москву сего числа по полудни в 1-м часу и стал за Москвою рекою у брата.

Между разговорами услышал печаль, которая вкоренилась в сердце мое, и тронут тем немало. Притчина сей печали: смерть похитила моего милостивца, семидесятилетнего старика, действительного статского советника и ордена святые Анны кавалера князь Григорья Ивановича Шаховского, отшедшего от временного в вечный живот 10-го генваря 1774 года,

Число 25. Вторник. Входя в дом того моего милостивца, благодетеля и покровителя, увидел детей, погруженных в печали и одетых в черном, терзался нутренно, и терзаюсь, вспоминаючи довольно оказанные мне благодеянии. Потом, продолжая речь, слышу еще и то, что в 1769-м году, ноября 16-го дня, отыде в вечный живот супруга его сиятельства кнеиня Марина Ларионовна, дочь по отце Кошкарова, добродетели и человеколюбия довольно имеющая ко всем, а паче мною чувствуемые наводят болезнь и печаль несказанную. За таковые ко мне благодеянии

Сим особам по малоумию моему не иное что напишу,
Как только у Всевышнего Творца Небесного царствия прошу,
Да сподобит их во оном быти как свое созданье.
Боже и Господи вездесущий, исполни наше желанье:
Внити во вечную небесную радость,
Дабы присно там вкушать Божественную сладость. [18]

Число 26. Среда. Препорученную мне комисию исполняя, рапорты, как в главный крикс-комисариат, так и в государственную ревизион-коллегию подал.

Число 27. Четверток.

Надлежащее почтение кому следовало засвидетельствовал, а себя показал.
Не видавши ино и шесть лет да и несбыточное, вдруг увидя тем доказал.

Число 28. Пяток.
Наблюдая порядок московской масленицы, катался;
Однако, с знакомыми и незнакомыми увидевшись, я цаловался.
По обычаю старому будто при том так надлежит молвить:
«Прости» сказавши; — всякому надо то исполнить.

МАРТА числа 1-го. Субота. Книгу читал Живописца. В ней напечатана картина из самой далечайшей древности:

Аппеллес, или правильнее сказать Аппел, ведая беду, в какую он впал чрез оклеветание, написал следующую картину: с правой стороны сидит человек с предлинными ушами, почти подобными Мидовым, и простирает руку ко Клевете, идущей издали. Подле него стоят две жены, Незнание или Невежество и Подозрение; с другой стороны идет Клевета, прекрасная женщина, но весьма гневна и разгоряченна, гнев на челе ее весьма ясно приметить можно. В левой руке держит большую горящую свечу, правою влечет за волосы юношу, подымающего руки на небо и богов в невинности своей свидетелями призывающего. Впереди идет бледный, безобразный с острыми глазами человек, подобный истощенному от долговременной болезни: зависть на лице его живыми красками изображена. За нею следуют другие две женщины как приборщицы Клеветы; из оных одна Ловитву, другая Обман представляет. После следует печально облеченная жена, которую Раскаянием называют: она со слезами и со стыдом оглядывается на последующую ей Истину. [19]

Числа 2-го. Воскресенье. Теперешнее мое состояние:

Уже минута, знать, конечно та приспела,
    Которая покой разрушить мой умела
И ввергнула меня в толь лютую напасть,
    В какую человек лишь только может впасть;
Где дух бывает слаб и сердце каменеет,
    Волнуяся вся кровь во нервах леденеет;
Разумная душа лишается всех сил,
    Когда бывает кто другому столько мил.
Но как-же не любить, что должно обожать,
    И кто возможет сей красе противустать?
Вот мудрость, коей мы возносимся толико,
    Вот наше знание колико есть велико!
За час не можем мы сказать и о себе,
    И не чувствительно мы ближимся к судьбе,
Котора отягчит таким нас сокрушеньем.
    Ах! чье теперь с моим сравняется мученьем?

Число 3. Понедельник. Из книги Живописца:

Песня.

Здесь пристанище покоя,
    Здесь убежище сует;
Средь зимы и летня зноя
    Здесь спокойствие живет;
Нет сует здесь, ни заботы,
    Нет градских дел, ни работы;
Но здесь царствует покой.
    Дружба с нами обитает,
И любовь все оживляет;
    Здесь прямой век золотой.

* * *

Дружбою сердца сплетенны
    Вспомяните оный век,
Где в незлобии рожденный
    Жил спокойно человек: [20]
Тому веку подражайте,
    Искренность здесь сопрягайте,
С честностью в любви святой.
    Дружество здесь обитает,
А любовь все оживляет;
    Здесь прямой есть век златой.
Все веселья и забавы
    Водворяйтесь навсегда,
Злобой изощренны нравы
    Не входите никогда:
Ненависть в век удаляйся,
    Злость отнюдь не приближайся,
Царствуй здесь всегда покой.
    Дружба в век да обитает,
Да любовь все оживляет,
    Буди вечно век златой.

Число 4. Вторник.

Недавно получил я письмо от неизвестной особы, с приложением письма к любителям добродетели, которое во удовольствие их здесь сообщается.

Государь мой! На сих днях, когда я был в отлучке, принес в мой дом некакий старик надписанный на мое имя конверт, который по приезде моем распечатав, нашел письмо к любителям добродетели и при оном записку следующего содержания: «Добродетельный старик! прийми труд на себя сообщить сие открытое письмо всем тем, кто любит добродетель, и испроси у них на опое ответа, который я могу чрез сего ж самого старика получить. Я дух: жилище мое тебе быть известно не может. Прощай». Прочитав оную, в немалом я был изумлении, и не находя средства, каким бы образом дать об оном знать всем любителям добродетели, рассудил просить вас, чтобы вы оное сообщили в своих листочках, которые, я надеюсь, все любители добродетели читают; я же чрез сие ваше одолжение удовольствую желание духа и останусь навсегда с покоем и с любовию моею к вам. Добромыслов. [21]

Число 5. Среда.

Любители добродетели. Удались я от света, удалился от оного сует и наслаждаюсь здесь вечным блаженством. Зависть, стремящаяся похитить спокойство ближнего, вражда, соплетающая сети для пагубы невинности, неправда, гонящая истину и грозящая низвергнуть ее навеки в места забвения, и другие сим подобные, на кои со ужасом добродетель взирает и с часа на час ожидает себе из них нового гонителя, совсем из сих мест изгнаны. Не видно здесь тех прихотей одного человека, для удовольствования коих тысяча в поте лица трудится и смерть жизни своей предпочитает; нет также и праздности, развращающей людские сердца и раждающей к гибели рода человеческого наглую отважность. Сатурн уже начинал за мою жизнь третий раз свое течение около небесного светила, низсылающего свои благотворные на землю лучи, а я во все то время, наскуча жизнию, лишь примечал непостоянство времени и людей. Видел я, как пороки, вселившись в сердца человеков, гонили добродетель; видел я, как оная воцарившись господствовала, и по некотором времени, за два года пред отшествием моим, с пространного круга земли опять была изгнана. Долгое время странствовала она по городам и, не нашед ни в одном себе пристанища, прибегнула к сельским жителям; однако и там возненавидев ее изгнали. Если вы все таковые устремившиеся во времена мои на добродетель гонения и к тому зараженные ядом пороков человеческие сердца и мою добродетельную жизнь приведете себе на мысль, то нимало не будете так скорому пред нашествием пороков нечаянному моему из света отшествию удивляться. Вы знаете, сколько злость, ненавидя добродетель, старается оную притеснить и коликому нещастью невинность добродетельной души бывает подвержена. К обвинению меня злость употребила орудием развращенные ею нескольких человеков сердца, и я в короткое время был невинною оной жертвою. Возможно-ли, великий Боже! зло за добро воздавать и терпеть поругание над добродетелью! Какий варварский век! Какое дело человечеству несродное! Скажите, любезные мои соучастники, еще ли сии в недре развратных сердец заченшиеся ужасные чудовища, сии страшилища добродетели на свете терпимы? Еще ли не явились они мерзостны пред очами человека, которого они все совершенства затмили? Убегайте, живучи на свете, убегайте сих мнимых доброт, инако зла; будьте подражателями мне, любите всякое истинное добро, да насладитеся купно со мною блаженной жизни. Наконец, прошу, уведомьте меня, что у вас делается: царствует ли добродетель и награждаются ли [22] достойно заслуги или порокам, как и за мою жизнь, люди порабощены. Прощайте.

Число 6. Четверток.

Речь, говоренная при дворе на возшествие, 1761 года.

Кто изречет дивные судьбы Господни, кто исповесть недоведомый Его промысл? Новородшийся Царь царей, Христос и Господь в день радости, которую на весь мир излиял богатно, наказал нас тяжким да кратких печалей посещением. О, неизреченные благодати! Особенно хотения своя удивил в тебе, Россие, сей изобильно исполнил радости и веселия сердца наша, оправдал возлюбленного своего раба, и внука, и правнука монархов российских; царствовали над нами возвел на самодержавный наследный престол российский самодержавного, давно уготованного, давно вожделенного, дражайшего Государя Императора Петра Федоровича, и именем и делом Петру Великому подобного. Что речем, сынове российский? Благодаряще благодарим Вышнего владеющего царством. О, благополучия нашего, ему же восхоте — дарова; вознесе избранного от людей своих. Но что тебе, дражайший наш государь, в день благоволения и прославления Божия принесем? Отроковица, иногда услышавши глас тезоименитого твоего Петра, не отверзе от радости дверей. Мы, видевше светлое лице твое и слышавше твой глас, не можем от радости отверсти устен, по отверзаем пламенем любвей верногорящие сердца: твоя от твоих приносим, восприими прародительский престол твой, еще с 42 года тебе в наследие врученный и присягою утвержденный: во странах Европы и Азии о том проповедано. Уповай и царствуй; приими государство твое в крепкое защищение, защити матерь свою, Христову церковь, в ней же Духом Святым рожден еси, заступи обидимые, устраши злых, возлюби добрых, управляй своима очима и рукама великое сие служение. О, премилосердый Господи, Отче щедрот и Боже всякия утехи! Ты Сам возвел еси его на престол российский, Ты скипетр и державу ему даровал еси: сохрани его, с благочестивейшею Императрицею и с благословенным плодом во веки века от врагов видимых и невидимых, даруй ему силу и премудрость, во еже судити людем твоим в правду. Сердце Царево в руце Божией: сердце его да будет в руце Твоей во веки!

Число 7. Пяток.

Приняв название Живописца и сделавшись автором еженедельных листов, нечувствительно сделался я должником всех моих читателей. Они, без сомнения, потребуют в каждую неделю [23] полулиста моего сочинения: я им так обещал и почтенное авторское слово сохраню неотменно. Да для чего ж бы и не сохранить онаго?— По моде нашего времени писать не трудно: благодаря Бога, правая рука здорова, буквы чертить по бумаге научился еще с робячества; итак, были бы только чернила, перо, бумага, так и совсем автор. О времена! блаженные времена, в которые не учась грамоте, становимся попами! Некоторые ненавистники письмян нового вкуса утверждают, что ко всякому сочинению потребен разум, учение, критика, рассуждение, знание российского языка и правил грамматических.— Устыдитесь, государи мои строгие судьи, устыдитесь своего мнения; оставьте ваше заблуждение: посмотрите только на молодых наших писателей, вы увидите, что они никогда вашим не следуют правилам. Вы то проповедуете, чего не было, или что вышло уже из моды: кто ж будет вам следовать? Право, никто. По малой мере, мы, молодые люди, никогда не отяготим памяти своей ненужным знанием; да это и похвально: для чего без нужды трудиться? На что разум, когда и без оного писать можно? Что в рассуждении и критике? — Все ли захватить автору, надобно и читателям что нибудь оставить. Пропади знание российского языка, ежели и без него можно жить в большом свете; а етот большой свет составляют почтенные и любезные наши щеголи и щеголихи. Исчезните правила грамматические! Вы только пустое делаете затруднение! А ученье? О! ета ненужная тягость совсем брошена.—Но что я слышу! Строгие ученые и благоразумные люди негодуют; вооружаются против меня; хотят делать опровержение моим правилам: я пропал! Но постойте, государи мои, есть у меня защитники; они за меня ответствовать вам будут: — благородные невежды, ветренные щеголи, модные вертопрашки, на вас полагаю я надежду, вы держитесь моих правил, защищайте их: острые ваши языки к тому способны. И вы, добрые старички, вы думаете о науках согласно со мною, но по другим только причинам. Вы рассуждаете так: «Деды наши и прадеды ничему не учились, да жили щастливо, богато и спокойно: науки да книги переводят только деньги: какая от них прибыль, одно разоренье!» Детям своим вы говорите: «рости только велик, да будь щастлнв, а ум будет». — Прекрасное нравоучение! неоспоримые доводы: новая истина открывается свету! Благоразумные старцы, премудрые воспитатели, в вашем невежестве видно некоторое подобие славнейшие в нашем веке человеческие мудрости Жан Жака Руссо: он разумом, а вы невежеством доказываете, что науки бесполезны. Какие ужасные противуположники соглашаются утвердить вред от наук происходящий! В первый еще раз сии [24] непримиримые неприятели, разум и невежество, во единомыслие приходят. Прорицалище нашего века, славный Волтер, познай свое заблуждение: старики наши, паче тебя тяжестию лет обремененные, никогда не говорят, что на четырех ногах ходить поздно. Послушаем теперь, как молодые люди о науках рассуждают.

«Что в науках, говорит Наркис? Астрономия умножит ли красоту мою паче звезд небесных? — Нет: на чтож мне она? Математика прибавит ли моих доходов? — Нет: чорт ли в ней! Физика изобретет ли новые таинства в природе, служащие к моему украшению? — Нет: куда она годится! История покажет ли мне человека, который бы был прекраснее меня?—Нет: какая ж в ней нужда? География сделает ли меня любезнее? — Нет: так она и недостойна моего внимания. Прочие все науки могут ли произвести чудо, чтобы все красавицы в меня не влюбились? — Нет: ето невозможность; следовательно, для меня все они бесполезны. А о словесных науках и говорить нечего. Одна только из них заслуживает несколько мое внимание: ето стихотворство; да и оно нужно мне тогда только, когда захочется написать песенку. Я бы начал обучаться оному, да то беда, что я не знаю русского языка. Покойный батюшка его терпеть не мог; да и всю Россию ненавидел и сожалел, что он в ней родился. Полно етому дивиться нечему; она и подлинно ето заслуживает: человек с моими достоинствами не может найти щастия! То, что имею я, другий почел бы щастием, но для меня ето мало. — О Россия! Россия! когда научишься ты познавать достоинства людския»? Так рассуждает Наркис. Достоинства его следующие: танцует прелестно, одевается щегольски, поет как ангел: красавицы почитают его Адонисом, а солюбовники Марсом, и все его трепещут; да есть чего и страшиться: ибо он принял несколко уроков от французского шпагобойца. К дополнению его достоинств: играет он во все карточные игры совершенно, а притом разумеет пофранцузски. — Не завидный ли ето молодец? Не совершенный ли он человек? Читатель, скажи мне на ухо, каковы будут дети Наркисовы.

Худовоспитанник говорит: «Науки никакой не могут мне принести пользы: я определил себя к военной службе, и я имею уже офицерский чин. Науки сделают ли меня смелее? прибавят ли мне храбрости? сделают ли исправнейшим в моей должности? — Нет: так они для меня не годятся. Вся моя наука состоит в том, чтобы уметь кричать: Пали! Коли! Руби! и быть строгу до чрезвычайности к своим подчиненным. Науки да книги умягчают сердце: а от мягкосердия до трусости один только шаг. Итак пусть учатся и читают [25] книги люди праздные, а я храбростию одною найду себе счастие». Худовоспитанник точно так и поступает: его называют храбрым офицером, похваляют; отец его радуется, что имеет столь любезного сына. Наконец, по многим храбрым его поступкам, сделал он прехраброе дело: его пожаловали бы болшим чином, если бы он что ни-будь разумел опричь науки рубить шпагою. Но тут уже смотрят на него другими глазами и говорят: он был наилучший офицер, когда был под командою, но будет самый худый начальник. Как поверить ему полк? Он ничему не учился, ничего не читал, ничего не знает. Вместо болшого чина дают ему деньги. Он считает себя обиженным, думая, что когда был он хорошим офицером, то был бы еще лучшим начальником. Он идет в отставку и говорит: Достоинства не награждаются. Худовоспитанник приезжает в другую неприятельскую землю, а именно в свое поместье. Служа в полку, собирал он иногда с неприятелей контрибуцию, а здесь со крестьян своих собирает тяжкие подати. Там рубил неверных, а здесь сечет и мучит правоверных. Там не имел он никакие жалости, нет у него и здесь никому никакие пощады; и если бы можно ему было со крестьянами своими поступать в силу военного устава, то не отказался бы он их аркибузировать. Там отнятием неприятельских земель служил он отечеству, а здесь отнятием оных у маломощных своих соседей делается преступником законов отечества. — Правильно говорил худовоспитанник, что науки для него бесполезны; ненужны они ему были в военной службе, а в отечестве и совсем не годятся!

Кривосуд, получа судейской чин, говорит: «По наукам ли чипы роздаются? Я ничему не учился и не хочу учиться; однакож я судья. Моя наука теперь в том состоит, чтобы знать наизусть все указы, и в случае нужды уметь употреблять их в свою пользу. Науками ли получают деньги? науками ли наживают деревни? науками ли приобретают себе покровителей? науками ли доставляют себе в старости спокойную жизнь? науками ли делают детей своих счастливыми? — Нет; так к чему лее они годятся? Будь ученый человек хотя семи пядей во лбу, да попадись нам в приказ, то переучим мы его на свой салтык, — буде не захочет ходить по миру. О науки! науки! бесполезная тяжесть. О ученые! ученые! вы то прямые дураки».

Число 8. Субота.

Щеголиха говорит: «Как глупы те люди, которые в науках самые прекрасные лета погубляют. Ужесть как смешны ученые мущины; а наши сестры ученые — о! они то совершенные дуры. [26] Беспримерно, как они смешны! Не для географии одарила природа красотою лица; не для математики дано нам острое и проницательное «понятие; не для истории награждены мы пленяющим голосом; не «для физики сложены в нас нежные сердца; для чего же одарены мы сими преимуществами? — Чтобы быть обожаемы. — В слове уметь нравиться все наши заключаются науки. За науки ли любят нас до безумия? наукам ли в нас удивляются? науки ли в нас обожают?— Нет, право нет. Пусть ученая женщина покажется в ту беседу, в которой будут все наши щеголихи, украшающие собою 2 мужеский пол; пусть она туда покажется: чорт меня возьми! ежели там с нею хотя одно слово промолвят. А ежели она говорить начнет, то все мущины зевать станут. Щастлива будет она, ежели случится там несколько человек ей подобных; тогда по малой мере хотя не умрет от скуки. Но чтож она тем выигрывает? Небольше, как назовут ее ученою женщиною; да и то такие люди, которых самих называют педантами.—Прекрасная победа! беспримерно как славна!— Ученая женщина! ученая женщина! фуй, как ето неловко. Напротив того, ежели приеду я в такое собрание, то в миг окружат меня все мущины. Станут наперерыв хвалить меня: один удивляется красоте моего лица, другий хвалит руки, третий стан, иный походку, тот приятность моего голоса, иный превозносит нежность моего вкуса в нарядах; словом сказать, ни одна из безделок моих, даже до булавки, не останется, чтобы не быть расхвалена. Все кричат: вот прекрасная, приятная и любезная женщина; вот чудесное произведете природы; вот совершенное ее сотворение: она мила как ангел. Разумеется, что все такие слова без проводника идут к сердцу. Не успею я осмотреться, как уже тысячи найду обожателей. Один говорит, что он хотел бы быть вечно моим слугою, лишь бы мог иметь счастие меня всегда видеть. Как ето много! беспримерно много; из благородного человека хочет сделаться слугою, для того только, чтобы чаще на меня смотреть и удивляться. Другий говорит, что он оставил бы престол всего света, лишь бы мог быть моим любимым невольником. — Ужасная мысль! годится хоть в трагедию. Но счастию, что он еще не король, а то бы и в истину он так сдурачился. «Однакож его до такова дурачества не допустили бы. Но как исчислить все, что говорят учтивые мущины красавицам? Ласкательства их неограничены, а учтивости бесконечны. Слыша его, как не восхищаться? как за учтивости не платить ласкою? Я так и поступало: с одним [27] поговорю, другого похвалю, на третьего брошу взгляд, поражающий его сердце, и так далее. Я ни одному ничего не обещаю, но однакож всех их к себе привязываю. Ужесть как завидно состояние красавицы, и как беспримерно жалко ученой женщины: божусь, что я своего состояния ни на кое не променяю. Какая ж нужда мне в науках?— Право, никакой». Так рассуждает щеголиха. Читатель, скажи, не правильно ли ее рассуждение?

Молокосос говорит: «Я не хочу тратить времени для наук: они мне ненужны. Чины получаю я по милости моего дядюшки, гораздо еще преимущественнее пред теми, которые в науках погубили молодые свои лета. Деньги на мое содержание жалует мне батюшка, а когда не достанет оных, тогда забираю в долг, и мне верят. Начальники мои не только что любят меня, но еще стараются угождать мне, делая тем услугу знатным моим родственникам. В любви щастлив я и без наук: всякая красавица за честь себе почтет быть моею женою. Куда я ни приеду, везде меня ласкают, все хвалят, удивляются моей живости, превозносят остроту мою. Итак, по всему науки для меня безполезны». Читатель! прибавь от себя, как молокососа все внутренне называют.

Волокита рассуждает так: «Какая польза мне в науках? Науками ли приходят в любовь у прекрасного пола? Науками ли им нравятся? Науками ли упорные побеждают сердца? Науками ли украшают лоб? Науками ли торжествуют над солюбовниками? Нет!— так они для меня не годятся. Моя наука состоит в том, чтобы «уметь одеваться со вкусом, чесать волосы по моде, говорить всякие трогающие безделки, воздыхать к стате, хохотать громко, сидеть разбросану, иметь приятный вид, пленяющую походку, быть совсем розвязану; словом, дойти до того, чтобы называли шалуном те люди, которых мы дураками называем. Когда можно до етого дойти, то ето значит, дойти до совершенства в моей науке. В беседе со щеголихами бываю я волен до наглости, смел до безстыдства, жив до дерзости. Меня за это называют резвым ребенком, и хотя ударят меня по руке и скажут: «перестань, ты очень дерзок», однакож я никогда от того не краснею. Слово: «я не могу владеть собою» меня в таком случае извиняет. Впрочем, всегда должен я быть ветрен и злоязычен. С которою машусь, ту одну хвалю, в ней одной все нахожу совершенства, а в прочих вижу только недостатки и пороки. Что нужды, ежели они их не имеют? — довольно, что я тем делаю угодность моей красавице. Необходимо также должен я уметь портить русский язык и говорить нынешним щегольским женским наречием: [28] ибо в наше время почитается ето за одно не из последних достоинств в любовном упражнении. Открытие любви должен я делать по новому обыкновению и никогда не допускать, чтобы в такие разговоры вмешивалось сердце. Ето было бы дурачиться по дедовски. По нашему надобно любить так, чтобы всегда отстать можно было. Открытие делаю я всегда, как будто ето ненарочно сделалось. Например: «разсказывая красавице о каком ни на есть любовном приключении, вдруг перерываю разговор — Е! к стате, сударыня, сказать ли вам новость? Вить я влюблен в вас до дурачества: вы своими прелестьми так вскружили мне голову, что я не в своей сижу тарелке. — Шутишь, она мне отвечает: ужесть как славно ты себя раскрываешь.—Безпримерно славно, сударыня; что мне нужды, как вы ето почитаете, резвостью или дурачеством, только я вам говорю в настоящую, что я «дурачусь. Пусть я не доживу до медного таза, ежели говорю неправду. После такие клятвы бросаю на нее гнилый взгляд, а между тем начинаю хвалить ее и тут даю полную свободу языку моему, который, сказать истину, в таких случаях, очень остер. Она часто потупляется, будто бы стыдилась слушать себе похвалу, иногда усмехается, иногда удивляется, и почасту говорит: «Перестань шутить, вить не утешно слушать вздор». — После етого я даю свободу рукам. Мне говорят: «Ето уж и в истинную глупость».—А я далее, далее; а наконец она и сама поверит, что ето была не шутка. Потом бываем мы несколько дней смертно друг в друга влюблены: и ето называется дурачиться до безумия. Мы располагаем дни так, чтобы всегда быть вместе: в серенький ездим в английскую комедию, в пестренький бываем в французской, в колетца в маскараде, в медный таз в концерте, в сайку смотрим русский спектакль, в умойся — дома, а в красное ездим прогуливаться за город. Таким образом держу ее своим болванчиком до того времени, как встретится другая. Вот моя наука: она, без сомнения, важнее всех наук, и я знаю ее в совершенстве. Пусть ученый человек со всею своею премудростию начнет при мне строить дворики, то я его так проучу, что он от всякия щеголихи тотчас на четырех ногах поскачет».

О великий человек! ты рассуждаешь премудро, наука твоя беспримерно славна, и ты так учен, что я от тебя падаю; ты вечно посадил себе в голову вздор: как тебе не удивляться!

Читатель! с позволения твоего, не пора ли оставить рассуждения некоторых наших молодых людей о науках. Кажется мне, что луже ими довольно тебе наскучил. Ты ожидаешь чего нибудь поважнее, потерпи пожалуй, все будет. Только чур, не сердиться! [29]

Число 9. Воскресенье.

Ведомости из Москвы. Свирепствовавшая в нашем городе заразителная болезнь прекращена совсем премудрыми учреждениями дражайшие Матери всея России и неусыпными попечениями некоторых истинных сынов отечества, приносивших жизнь свою в жертву смерти, для нашего избавления. Да начертает истина имена их во храмах славы и вечности. И мы паки наслаждаемся вожделенным спокойствием. О когда бы могла так скоро истребиться другая болезнь, в Москве и Петербурге укоренившаяся! Под сею болезнию разумеем мы слепое пристрастие некоторых знатных российских бояр и молодых господчиков ко всем иностранцам. Ко стыду нашему сие пристрастие весьма далеко простирается. Российские ученые, художники и ремесленники ими презираются; а иностранные, хотя многие и безо всяких достоинств, ими отлично принимаются, защищаются и всегда находят их покровительство. Да истребится сие вредное и ни которому народу несвойственное пристрастие; да воздастся достоинствам иностранных должная справедливость; по да ободрятся и сыны отечества и процветут в России науки, художества и ремесла, и да будут презираемы все ненавидящие отечество.

Число 10. Понедельник.

Из Твери. Недавно чрез наш город проехал в С.-Петербург какий-то славный выдумщик. Он рассказывал нам о себе великие чудеса и показывал более ста выдумок, им сочиненных. Между прочими выхвалял он более всех сочинение, в котором он предлагает способ для приохочивания молодых российских господчиков к чтению русских книг. Оной в том состоит, чтобы русские книги печатать французскими буквами. Г. выдумщик уверяет, что сим способом можно приманить ко чтению российских книг, всех щеголей и щеголих, да и самых тех, которые российского языка терпеть не могут. Он утверждал, что если ета его выдумка произведется в действо, то он надеется от сего великого успеха, потому что, по его мнению, французские буквы мягкостию своею очистят всю грубость российского языка. Сей великий человек недолго промешкал в нашем городе и поскакал в Петербург.

Число 11. Вторник.

Известие. Будущего июня 10-го числа, в доме Г. Наркиса, состоящем в Вертопрашной улице, будут разыгрываться лотерейным порядком сердца разных особ, в разные времена Г. Нарцисом [30] плененные и за ветхостию к собственному его употреблению не способные; при каждом сердце отданы будут и крепости на оные, состоящие в любовных письмах и портретах. Билеты можно получать в собственном его доме, где и цена оным будет объявлена.

Число 12. Среда.

Недавно приехавший француз учредил для молодых благородных и мещанских детей школу, в которой преподавать будет все в карточных играх употребляемые хитрости и обманы, в каждый день от 10 пополудни, до 5 часов пополуночи. Сей честный и не корыстолюбивый француз обязуется, как сему, так и другим разным к обогащению себя средствам, обучать учеников своих безо всякой платы. Но чтобы ученики его больше уважали его наставления и более бы имели прилежания ко скорейшему обучению, то требует он только сей безделки, чтобы они играли с ним на чистые деньги. Впрочем он клянется французскою своею совестию, что в скорое время учеников своих приведет в такое состояние, что они других обучать будут. Сей учитель живет в улице Раззорение, в доме г. Безстыднова.

Число 13. Четверток. Рапорт послал в Варшаву чрез немецкую почту к господину генерал-порутчику и кавалеру Романусу следующего содержания:

Вашему высокопревосходительству рапортами моими донесено: 1-м от 17-го числа, что я с отправленными в Москву делами приехал в Смоленск, и получа от господина генерал-порутчика и Смоленского губернатора Тимофея Петровича Текутьева, отправился в дальний путь благополучно; 2-м от 20-х чисел февраля месяца из города Можайска, о задержании меня во оном городе в карантине определенным к тому лейб-гвардии Преображенского полку порутчиком Литвиновым, где находясь троекратно, как я, так и отправленные со мною дела окуреваны, и высидя семь дней отпущен. А сего марта 1-го приехал в Москву и отправленные от вашего высокопревосходительства при репортах приходные и расходные книги и щеты с документы в главный кригс-камиссариат и в [31] государственную ревизион-коллегию преставил, которые от меня приняты и росписки от тех мест даны. О том вашему высокопревосходительству рапортую.

Число 14. Пяток. Ломоносову речь слышал, что вино пуще ядовитого змия, потому: когда рюмку со оным в руках имею, состоит во власти (выпить или бросить) моей,—когдаж внидет во внутренняя, то во власти стал уже его, и все важные пороки и грехопадения тогда в голове напечатаны.

Число 15. Субота.

Разговор Щеголихи. Ты радость беспримерной автор. По чести говорю, ужесть как ты славен; читая твои листы я бесподобно утешаюсь; как все у тебя славно: слог расстеган, мысли прыгающи.— По чести скажу, что твои листы вечно меня прельщают: клянусь, что я всегда фельетирую их без всякой дистракции. — Да и нельзя не так, ты не грустен, шутишь славно, и твое перо но бумаге бегает бесподобно.— Ужесть, ужесть, как прекраспы твои листы! Но сказать, вокруг нас, ты за ето много одолжен мне 3: — уморить ли радость? Веть мнение то Щеголихино ты у меня подтяпал: ха! ха! ха! — Клянусь! спроси у всех моих знакомых, они тебе скажут, что я всегда ето говаривала: — но ето ничего не значит. — Признаюсь, что я и сама много заняла из твоих листов. Пуще всего ты ластишь меня тем, что никак со мною не споришь; а особливо, когда говоришь о науках: ты ето так славно прокричал? — Чорт меня возьми! — как книга. А притом, ты всегда стараешься оказывать нам учтивости; не так как некоторый грубиян, сочиня комедию, одну из подруг моих вытащил на театр: — Куда как он много выиграл? Я чаю, он надеялся, что все расхохочутся до смерти; ан право никто из наших сестер и учтивых мущин и не улыбнулся, а смеялись только... Он хотел нас одурачить, да не удалось. Ужесть как славно он забавлялся над бедным мальчиком Фирлифюшковым: со всем тем подобные ему люди останутся всегда у нас в почтении, а его Дремов никогда не выдет из дураков. Еслиб узнала я етого автора, то отменила бы сама ево бесподобно. Я никак на него не сердита: он меня никак не тронул; однакож я и сама не [32] знаю, за что я ево никак не могу терпеть. В первой его комедии я сама до смерти захохоталась: ужесть как славно шпетил он наших бабушек: а ета комедия такую сделала дистракцию, и такую грусть, что я поклялась никак на именины не ездить. Правда, ты и сам зацепился: но ето шуткою, а за шутки мы никак несердимся: напротив того, ты бранишь одних только деревенских дураков: да и безпримерно: ужесть как славно ты их развернул 4. — Ты уморил меня: точь в точь выказал ты дражайшего моего Папахина — какой ето несно(сно)й человек! Ужесть радость, как он неловок выделан, какой грубиян! Он и со мною хотел поступать так же, как с мужиками; но я ему показала, что я не такое животное, как его крестьяне. Тото были люди! С матушкою моею он обходился по старине. Ласкательства его к ней были: брань, пощочины и палка: но она и подлинно была того достойна: с единым зверем жила сорок лет и не умела ретироваться в свет. Бывало он сделает ей грубость палкою, а она опять в глаза к нему лезет. Безпримерные люди! Таких горячих супругов и в романах не скоро набежишь. Ужесть как славны! Суди 5 меня по етому, в какой была я школе: было чему научиться! По счастью скоро выдали меня замуж: я приехала в Петербург: подвинулась в свет, разняла глаза и выкинула весь тот из головы вздор, который посадили мне мои родители: поправила опрокинутое мое понятие, научилась говорить, познакомилась со щеголями и щеголихами и сделалась человеком. Но я никак не ушла от беды: муж мой в уме очень развязан, да ето бы и ничего: чем глупее муж, тем лучше для жены; но вот что меня терзает до невозможности: он влюблен в меня до дурачества, а к томуж еще и ревнив. Фуй! как ето неловко: муж растрепан от жены: ето, радость, гадко! О если б не помогало мне разумное нынешнее обхождение, то давно бы я протянулась. Сказать, чем я отвязываюсь от етого несносного человека? Одними обмороками.—Не удивляйся, я тебе ето растолкую: как привяжется он ко мне со своими декларассионами и клятвами, что он от любви ко мне сходит с ума, то я сперва говорю ему: отцепись; но он никак не отстает; после етого резонирую, что стыдно и глупо быть мужу влюблену в свою жену; по он никак не верит: итак остается мне одно средство, взять обморок. Тогда и скачет 6 он но всем углам, старается помогать [33] мне, а я тихонько смеюсь. Ужасно как беспримерно много помогают мне обмороки: божусь! тем только живу; а то бы он меня залюбил до смерти. Безподобный человек! Подари, радость, хорошеньким советом, что мне с ним делать. Он до того темен в свете, что и спать со мною хочет вместе: ха! ха! ха! Можно ли так глупо догадаться? Шутки прочь, помоги мне: ты знаешь, радость, что от етова можно тотчас получить ипохондрию. Пожалуй не задержись с ответом; я на тебя опушаюсь и буду ожидать его с беспримерным нетерпением. Прости, радость!

Число 16. Воскресенье.

Модного щегольского наречия. Ха, ха, ха: ах монкьор, ты уморил меня! Он живет три года с женою и по сию пору ее любит! Перестань, мущина 7, ето никак не может быть: три года иметь в голове своей вздор. — Ах, как ето славно! ха! ха! ха! Необретаемые болванчики! Ах, как он славен, с чужою женою и помахаться не смеет — еще и за грех ставит: прекрасно! Перестань шутить: по чести, у меня от етаго сделается теснота в голове. — Ах! как ето славно! ха! ха! ха! — Они до смерти друг друга залюбят. Ах, мущина, ты уморил меня!

Число 17. Понедельник.

Болванчик. Предки наши, оставя прелесть идольского служения, из презрения по своим кумирам, называли их болванами; а деды наши, гнушаясь прежним суеверием, означали дураков наименованием болвана, в таком смысле, что дурак, так как и болван, наружное только с человеком имеет подобие. Но ни первые, ни последние никогда не употребляли сего слова в уменьшительном степене, а всегда говаривали в положительном: болван и в превосходном: болванище. Сия честь, чтобы грубые брани переделывать в приятные наименования оставлена была почтенным нашим щеголихам. Они откинули положительной степень болвана, превосходительной болванища, а вместо тех во свое наречие приняли в уменьшительном степене болванчика; и чтобы более сие слово ввести в употребление, то рассудили сим наименованием почтить любовника и любовницу. Мужья и жены сим лестным названием не иначе могут пользоваться, как разве между собою будут жить по щегольскому нынешнему обыкновению. Сия благоразумная щеголих наших осторожность имела желанной успех: ибо для получения лестного названия болванчика многие мужья и жены [34] переменили старое обхождение на новое щегольское; от сего произрасли уже желаемые плоды, чему примеров очень много. Напротив того, есть еще и такие пристрастные к старым обычаям супруги, которые не позабывают изречения: а жена да боится своею мужа; и хотя они толкуют сие изречение неправильно и принимают оное совсем в противном смысле, однакоже хотят лучше называться болванами, нежели болванчиками, хотя впрочем болванчик слуху гораздо приятнее болвана. Трудно бы было сделать правильное заключение о произведении слова болванчик, еслибы кто етого потребовал: ибо, ежели произвесть его от болвана, кумира, то ею было бы согласно со французским употреблением, кумир моея души, так как ето употребляется во всех французских романах и любовных письмах. Но ето произведение весьма удалится от того смысла, в каком по щегольскому наречию любовь принимается. И так остается произвесть его от последнего болвана, дурака. Сие произведение, кажется, гораздо свойственнее щегольскому наречию, потому что ето гораздо ближе к дурачеству. См. Дурачество.

Число 18. Вторник.

После деда моего нашел я записки, из которых сообщаю к вам маленькую выпись; и если она внесена будет в ваши листы, то продолжу по временам присылать. А если не внесете, то за излишно почитаю далее сим вас утруждать. Что предаю на ваше благорассуждение.

В порочных сердцах любовь пороком обращается; напротив того, в добродетельных душах сия страсть перераждается в добродетель.

Человек, не имеющий постоянства, щастливым надолго быть не может.

Скажи дочери своей, чтоб она научилась быть чистоплотною прежде, нежели примется за щегольство.

Не смейся пороку ближнего, пока не испытаешь себя, не имеешь ли сам его; в противном случае сам смешон будешь.

Скажи мне, с кем обходишься: я скажу тогда, каков ты.

Не смейся громко при людях, коим ты должен оказывать почтение.

Не становись задом, молодый человек, пред теми, кон выше тебя чином и старее тебя летами.

Имей к людям уважение, если уважаем быть хочешь.

Не пропускай мимо ушей правил, по коим устроить можешь свое поведение, но размышляй об них; авось либо и тебе они пригодятся. [35]

Что пи предпримешь, старайся достигнуть в том до некоторого искусства по крайней мере.

Праздность мать всем порокам.

Скука первородная дочь праздности.

Леность, трусость и нерешимость ни к чему в свете не годятся.

Храбрость, терпенье и великодушие все в свете преодолевают.

Ложь всякая оказывает подлость души лгуна.

Не толкуй в худую сторону слов беззлобных.

Не толкуй сыну о роде его; говори ему о добродетелях, без которых унизит он свое рождение.

Молодый человек, не слушающийся своих начальников, никогда не научится повелевать с разумом.

Где точности нет, тут нет и исполнения.

Жалка под старость всякая красавица, которая век свой ни о чем не размышляла, как о красоте своей; сия подруга обманчива: ее покинет; свет ей покажется пуст тогда; она была сам-друг, а останется одна с пустою головой перед зеркалом, в котором уже отрады нет: грустно!

Не принимай с сердцем, что в шутку говорено.

Самая лучшая участь для женщины есть честь.

Если женщина желает быть в почтении, то должка она умерять свои желания, любить своих родителей и жить в добром согласии с мужем и его роднею.

Чем более споришь с дураком, тем более открываешь его дурачество.

Если ты невинен, то защищай смело свою невинность.

Если ты виноват, то винись скорее; упрямством умножишь и вины, и беды.

Чем богатее за женою приданое борешь, тем более увеличиваешь иго свое.

Чтобы дела твои шли с успехом, надобно, чтоб ты об них сведом был.

Тот, кто в праздник все пропьет, должен на завтра поститься.

Человек никогда лучше, как по потере, не узнает цены того, что он имел.

Если не хочешь, чтоб пороки твои пересчитываны были, то не заставь никого ждать себя: те, кои ждут, всегда перебирают пороки тех, коих долго ожидают. [36]

Число 19. Среда.

Приключение с одним портретным живописном. Некоторая пожилая знатная госпожа, услышав о хорошем живописце, призвала его к себе и приказала написать свой портрет миниатурною живописью. Живописец окончил свою работу с совершенным искусством и принес к госпоже: госпожа лишь только взглянула на портрет, то закричала с удивлением: Ах!... каким написал он меня уродом…. Ето в семьдесят лет старуха! Сколько морщин; какой ложный цвет в лице! Она подбежала к зеркалу, и глаза ее не находили никакова сходства, хотя все бывшие у нее видели, что портрет написан был весьма сходно с ее лицом. Госпожа, рассердясь, бросила портрет в камин и вместо 30 р. заплатила живописцу толко 10, и после везде ругала и уверяла, что пишет прескверно.

Число 20. Четверток.

Продолжение отрывка путешествия. Солнце, совершив свое течение, погружалось в бездну вод, дневный жар переменился в прохладность, птицы согласным своим пением начали воспевать приятности ночи, и сама природа призывала всех от трудов к покою. Между тем богачи, любимцы Плутовы, препроводи весь день в веселии и пированиях, к новым приготовлялися увеселениям. Люди праздные, скучающие драгоценностию времени, потеряв сей день бесполезно, возвращались на ложе свое спокойными и радовались, что один день удалялся из их века. Худый судья и негодный подьячий веселились, что в минувший день сделали прибыток своему карману и пролили новые источники невинных слез. Волокиты и щеголихи, препроводи весь день в нарядах, скакали 8 для свидания. Ревнивые супруги и любовники затворялись во своих покоях и проклинали вольное обхождение. Устарелые щеголихи воспаляли великое число восковых свеч и, устроя лицо свое различными хитростями, торжествовали восхождение престарелые луны, своея благотворительницы, которая бледним своим светом оживляла увядшие их прелести. Игроки собирались ко всеночному бдению за карточными столами и, там теряя честь, совесть и любовь ко ближнему, приготовлялись обкапывать и разорять богатых простачков всякими непозволенными способами. Другие игроки везли с собою в кармане труды и пот своих крестьян целого года и готовились поставить на карту. Купец веселился, считая прибыток того дня, полученный им на совесть, и радовался, что на дешевый товар много получил барыша. [37] Врач благодарил Бога, что в етот день много было болных, и радовался, что отправленный им на тот свет покойник был веема молчаливый человек. Стряпчий доволен был, что в минувший день умел разорить зажиточного человека и придумать новые плутовства для разорения других по законам. А крестьяне возвращалися с поля в пыли, в поте, измучены, и радовались, что для прихотей одного человека все они в прошедший день много сработали 9. Старший из крестьян говорит: «Родимой, Царь небесный дал нам ведро, и мы торопимся убрать жниво 10, покуда дожжи не захватили. Но сиось день Господень все таки у нас, родимой, погода стоит добрая, и мы почти со всем господским хлебом управились: авось таки милостивой Спас подержит над нами спою руку и даст нам еще хорошую погоду, так мы и со своим хлебишком управимся! У нашего барина такое, родимой, поверье, что как поспеет хлеб, так сперва всегда его боярской убираем; а с своим-то де-изволит баять—вы и после 11 уберетесь. Ну, а ты рассуди, кормилец, вить мы себе не лиходеи: мы бы и рады убрать, да как захватят дожжи, так хлеб-от наш и пропадет. Дай ему Бог здоровье! Мы, кормилец 12, на Бога надеемся. Бог и государь до нас милосливы; а кабы да Григорий Терентьевич также нас миловал, так бы мы жили как в раю! — Подите, друзья мои, сказал я им, отдыхайте: взавтра воскресенье, и вы конечно на работу не пойдете 13. — И! родимой: сказал крестьянин, как не работать в воскресенье? Помолясь Богу, не што асе делать нам, как не за работу приняться? Кабы да по всем праздникам нашему брату гулять, так некогда бы и работать было. Вить мы, родимой, не господа, чтобы и нам гулять: полно того, что и они в праздничные дин да попустому шатаются 14.

Число 21. Пяток. Будучи у его сиятельства господина генерал-аншефа и разных орденов кавалера князь Михаилы Никитича Волконского, в доме, состоящем меж Здвиженкою [38] и Никицкою, называемою в Кисловке, получил в ответ от него таковое слово: «Памятство ваше делая честь мне, с особливым моим уважением в касающихся ваших надобностях усугубить имею» и проч.

Число 22. Субота. Кроме того, что надлежало до нужд, касающихся в разных местах, ходил; в протчем упражнения не имел.

Число 23. Воскресенье.

Писмо, писанное к Ее сиятельству графине Прасковье Александровне Брюсовой.

Небесну красоту в твоем лице я зрю
И часто о тебе с почтеньем говорю.
Но прелести ль одне меня столь удивляют?
Твои достоинства почтение раздают.
Что в щастию тебя судбина возвела,
То лестно; но ты все превысить то могла,
Умея сохранить сей дар к себе судбины.
Наперсницею став Второй Екатерины,
Не случаем одним велика между нас:
Великость свойством ты являешь каждый час;
Тебе подобные в великости бывают,
Но души слабые свой долг позабывают
И щастие свое употребляют в зло.
Тебя все щастие испортить не могло.
Та пышность, коя всех толь много ослепляет,
Великодушие и жалость истребляет
И, портя чувствие, порочит часто честь, —
Сие чудовище, под нежным видом лесть,
Которое всегда в нас гордость услаждает
И самолюбия злым ядом заражает, —
Нимало не могли поколебать твой дух,
Все льстивые слова твой не пленяют слух;
Поступок кроток твой и честь тобой предводит;
Сей дар твоей души все щастье превосходит.
Не пышностью одной ты хочешь быть славна,
Чтя истину одну, во все ты дин равна.
Как прелести в тебе, так добродетель зрима: [39]
Так жены славились во дни цветуща Рима!
Не Рим — Россия днесь раздает мудрых жен:
Мы славой превзошли великость всех времен.
На что примеры мне здесь приводити тщиться,
Когда Монархиня, которой свет дивится,
Котора мудростью всех смертных превзошла,
Тебя наперсницей своею избрала.
Так чтя дела твои, дивиться им не должно,
Инакой быть тебе конечно невозможно.


Комментарии

1. До сих пор дневник Васильева оставался не изданным; только покойный П. П. Пекарский познакомил с содержанием его в своей статье «Любитель литературы Екатерининских времен» (Отечеств. Записки 1856 г., т. 105).

2. В «Живописце»: щеголи, украшающие.

3. В «Живописце»: ты много должен мне.

4. Пропущено Васильевым: «в 5 листе твоего Живописца».

5. В «Живописце»: Суди, душа моя, поетому.

6. В «Живописце»: суется.

7. В «Живописце»: Перестань, душенька.

8. В «Живописце»: скакали на берег.

9. В «Живописце» после этого слова: Вошед на двор и увидев меня в коляске, все они поклонились в землю, а старший из них говорил: Не прогневайся, господин доброй, что нас никого не приключилося дома. Мы все, родимой, были на поле: Царь небесной....

10. В Живописце (изд. П. А. Ефремова): живо.

11. В «Живописце»: поскорее.

12. Слова «кормилец» нет в «Живописце».

13. В «Живописце» далее: так мы поговорим побольше.

14. В «Живописце»: полно тово, что и они гуляют.

Текст воспроизведен по изданию: Дневник поручика Васильева. СПб. 1896

© текст - Щепкина Е. 1896
© сетевая версия - Тhietmar. 2022
© OCR - Андреев-Попович И. 2022
© дизайн - Войтехович А. 2001