ЧАРЛЬЗ РОУКРОФТ

РАССКАЗЫ О КОЛОНИЯХ ВАНДИМЕНОВОЙ ЗЕМЛИ

СТАТЬЯ ШЕСТАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ.

Зима в Вандименовой земле. — Преследование туземцев. — Стан. — Известия о дитяти. — Великодушие Скроппса. — Мускито. — Охота. — Туземцы узнают старого неприятеля. — Бегство. — Бой. — Геройское самоотвержение Скроппса. — Возвращение к Клейду. — Чарльз Чаффем. — Похищение Георгианы из Красного дома. — Крабб. — Тягость богатства. — Несчастие Крабба. — Решение его оставить колонию. — Четырнадцать лет спустя. — Изобилие поселений. — Письмо. — Смерть Крабба. — Заключение.

По причине густой массы нависших древесных сучьев с их темно-зелеными листьями, образовавшей род свода, снег покрыл землю весьма мало. При всем том, следов туземцев было достаточно для преследования их. Молча шли мы за нашим проводником между длинными и стройными стволами дерева Stringy-bark. Изредка Том оборачивался к нам, открывал два ряда своих белых зубов, с самодовольствием указывая на неясные следы и как бы вызывая нас на похвалу его проницательности.

Пробродив таким образом по густому лесу часа два, мы снова очутились в довольно обширной и почти безлесной равнине, исходившей на большой парк. Послеобеденное солнце растопило почти весь снег, за исключением мест в тени отдельных, громадных деревьев. Не опасаясь, впрочем, потерять след, имея такого искусного проводника, мы продолжали путь около двадцати миль в направлении к юго-востоку. Мы проезжали таким образом чрез прекрасную страну, покрытую волнообразными холмами и полянами, пока не достигли подошвы низкого горного хребта, где находилось несколько казуарских дубов. — Эти деревья некрасивы, но служат хорошим топливом; их уважают за душистый запах и приготовляют из них изящную мебель. Здесь мы остановились, чтобы дать отдых лошадям. Констабли развели огонь и принялись за приготовления к скромному завтраку. После того мы снова пустились в дорогу, пока наконец заходившее за снежными горными вершинами солнце не заставало нас искать теплого ночлега; спать на открытом воздухе в то время года было бы вредно. Так как мы нимало не сомневались, что догоним [142] туземцев, то и не слишком утомляли лошадей. Нам казалось невероятным, чтобы Мускито, с своей шайкой, мог бродить несколько дней сряду безостановочно. Оставалось заняться устройством ночлега. Мы имели, правда, только один топор, но почти все хорошо владели им (лучше всех наш индеец), так что вскоре перед нами явились собственной работы две лесные хижины, покрытые сучьями.

Утренний холод к полудню изменился в тепло; и еслиб не забота об участи похищенного ребенка, то мы вдоволь могли бы наслаждаться прекрасным, окружавшим нас ландшафтом. Продолжая дальнейший путь, мы вдруг заметили, что следы маленькой ножки уже исчезли. Нами овладело чувство невольной боязни и недоумения. Впрочем, мысль, что туземцы, может быть, понесли девочку на руках, несколько утешала нас. Таким образом, в равных догадках и предположениях, провели мы целую ночь, тем более неприятную для нас, что съестные припасы наши истратились. В Такой печальной настроенности духа, Скроппсу захотелось развеселить себя глотком согревающего и подкрепляющего рому; но напрасно несколько раз пытался он заставать своего воздержного товарища напасть на бутылку: убеждения его нимало не действовали на Зандерса.

— Работа наша слишком холодна, говорил Скроппс: — а холодная вода не способна согреть человеческое сердце. Огонь, быть может, и в состоянии подействовать с пользой на наружность человека; но желудок, тебе известно, источник, откуда жар распространяется по всему телу. Удивительно, как безделицей спирту (одного стакана достаточно) согревается все оно, до оконечности пальцев...

— До конца носа, хочешь ты сказать, перебил Зандерс. — Ты столько уже горячил его, что он у тебя доныне не простыл.

— Ты вздор мелешь! в свою очередь, прервал Скроппс. — Это не от вина, как ты думаешь, а вот отчего: раз, как-то вечером... почти ничего не выпил... лег я в постель с трубкой во рту, да так и заснул, а проснувшись, почувствовал, что весь кончик моего носа совершенно испекся... Это все от коротеньких чубуков...

— Так чтож ты не взял с собой двух фляжек? Вот одна бы и пригодилась теперь для собственного потребления. А эта, любезный, про запасть, на всякий случай: ведь и один глоток рому кстати может иногда спасти жизнь человека... Спрячь-ка флажку... [143]

— Да она теперь необходима, говорил Скроппс: — со мной что-то нехорошее делается... не знаю отчего, только кусок опоссума, который я съел... словно скипидару принял я... едва могу терпеть. — Убудет, что ли, продолжал Скроппс меланхолически: — если я проглочу немножко... самый маленький глоток... хоть бы понюхать только...

Но Зандерс оставался непоколебим, и так как Скроппс очень уважал судью, то и не решился дотронуться до рома.. Завернувшись в свою кэнгуровую шкуру, он проворчал что-то под нос и вскоре заснул крепким сном.

Следующее утро мы встретили еще более печальные, чем накануне; никто из нас не был расположен к. беседе. Постоянное бесполезное преследование, подавило нашу бодрость, которую уж никак не могла восстановить совершенная неизвестность о том, сколько еще предстоят блуждать нам. Снова пустившись в дорогу и пройдя несколько, черный Том показал нам вдруг свежий след обнаженной ноги. Мы повели лошадей на ближний холм и с любопытством рассматривали следы, возбудившие в нас некоторую надежду на успех предприятия. Осмотрели оружие, обтерли ружейные кремни, насыпали пороху на полки и забили крепкие заряды. Возможная и близкая опасность придавала нам энергии, хоть и не без примеси страха, потому что мы проникла теперь в такую часть страны, где еще никогда не ступала нога европейца, и которая находилась далеко от всякой помощи. Когда мы осторожно взобрались на вершину холма, судья дал нам знак остановиться и приказал индейцу осмотреть окрестность.

Том молча начал пробираться выше, прилег потом на землю и пополз на животе как змея чрез опрокинутые деревья, камни и траву, до самой макушки, откуда мог удобно обозреть лежавшую внизу полосу земля. Пролежав несколько времени без всякого движения, он наконец тихо и осторожна спустился, к нам.

— Черные люди в долине, сказал он шепотом; — Мускито с ними.

— Что они делают? спросил констабль.

— Разводят огонь — едят.

— Дитя с ними?

— Не могу видеть. Подойди к тому дереву, продолжал Том, указывая вправо: — сам увидишь.

Мы все отправились на то место, которое указывал индеец; и, поручив лошадей констаблям, взобрались на самую вершину, где и легли под кустами. Отсюда мы легко могли наблюдать [144] дикарей, находившихся перед нами, в долине. По видимому они прибыли к этому месту с намерением провести здесь несколько дней, потому что на разных пунктах устроили стенки из прутьев в покрыли их древесной корой. Эти грубо выстроенные палатки имели около четырех футов вышины, в числе их мы заметили одну, стоявшую немного поодаль и отличавшуюся от других узкой крышей, на столько широкой, чтобы покрыть только одного человека.

Со всех сторон пылали большие костры. Одни из диких стояли, там и сим, прислонясь к деревьям, между тем как другие расположились вокруг огня; женщины по большей частя занимались детьми. Почти все были нагие, и только один туземец, в котором мы, по фигуре его и осанке, узнали Мускито, имел черную шляпу, жилет и панталоны; некоторые из женщин прикрылись чем-то в роде старого изодранного шерстяного одеяла. Долгое время внимательно рассматривали мы группы дикарей, но ни в одной из них не заметили дочери Цыгана. Наконец мы удалились за гребень холма и стали советываться, что бы нам предпринят.

— Если хотите послушаться моего совета, сказал Зандерс: — то подождите до вечера, пока стемнеет. Туземцы, вы знаете, впотьмах трусить ходят. Тогда мы можем накрыть их и прежде всего покончить дело с Мускито. — Они, вероятно, разбегутся, и если и захватят с собой ребенка, — верхом-то мы их, конечно, догоним, тем более, что дикари боятся лошадей.

— Признаюсь, заметил судья: — мне очень жаль, что мы не нашли девочки. Мы отправились с целью освободить ребенка, а не убивать туземцев... Едят ли они белых?... Зандерс! поговорите-ка об этом от Томом; не узнаете ли чего.

— Том! спросил Зандерс: — черный человек ест белых пикканини? (Пикканини — дитя.)

Том беспокойно начал озираться и, казалось, не желал отвечать, потому что сиднейские индейцы, как единственные туземцы, имеющие сношения с колониями, знают то отвращение, которое белые питают к людоедам.

— Том никогда не ел белых людей, вкрадчиво продолжал Зандерс: — никогда; но сердитые черные люди едят ли иногда белых? едят ли пикканини?

— Сердитые черные иногда едят людей, отвечал Том: — когда они рассердятся или дерутся; но я никогда не едал. [145]

— Нет! ты — нет! но сердитый черный человек действительно есть белого?

— Да.

— И белого пикканини едят сердитые черные люди?

— Да — сердитые черные люди.

— Бесчеловечные! с жаром вскричал Скроппс. — И подумать страшно, что они съедят бедную девочку. Вот, Зандерс! возьми из моего кармана бутылку с ромом... возьми, говорю тебе!... Я по крайней мере отказываюсь от нее и отдаю ее чернокожим за ребенка... Конечно, я бы охотно глотнул еще, прежде чем уйдем; но... нет! бери... Лучше остаться без рому, чем допустить, чтобы дикие съели бедного ребенка...

— Браво, Скроппс! сказал судья. — Будьте уверены, я не забуду вашего великодушного самопожертвования, потому что знаю, как оно трудно для вас. Надеюсь, однакож, что мы и без потери рому достигнем нашей цели. — Том, продолжал судья, обращаясь к нашему вожатому: — погляди-ка, нет ли между черными людьми белого пикканини — вот такого роста?

И он показал индейцу предполагаемый им рост семилетнего дитяти.

Том понял все, что ему сказали по английски, — во всяком случае лучше, чем сам мог отвечать, — понял также тотчас, что судья хотел еще сказать ему, и, немного погодя, смотря в землю, проговорил:

— Я итти.

И за тем, замолчав, потому что туземцы, вообще, скупы на слова, Том начал раздеваться — снял с себя все, не исключая м башмаков и чулок, так что в скором времени стоял перед нами в костюме своих соотчичей. Индеец тотчас же составил себе план действий. Описав круг влево, он поспешно скрылся, оставив нас в боязливом ожиданий.

Возвратясь через час, Том сообщил нам собранные им сведения, с свойственным дикарям лаконизмом.

— Белое пикканини у черных людей! сказал он.

— Хоть то хорошо, заметил судья: — что дитя живо еще. — Каков ребенок собой, Том?

Не поняв этого вопроса, но понимая в тоже время, что от него ждут ответа, индеец сказал, указывая на отдельно стоявшую избу:

— Пикканини в маленьком доме.

— Что они хотят сделать с пикканини? спросил я. [146]

— Съесть — конечно! вскричал Скроппс. — Перестрелять бы их всех поодиначке!...

— Теперь дикари, кажется, в мирном расположении духа, заметил судья: — так, по моему, вернее будет послать к ним Тома для переговоров. Пусть он передаст туземцам наши дружеские чувства. Мы же отправимся вслед за ним на лошадях и с оружием, так что дикари, в случае если захотят сопротивляться, найдут нас наготове... Вы все знаете желание колониального правительства — без крайней необходимости не притеснять туземцев.

— Позвольте, сэр, прервал Зандерс: — ведь Мускито убил более чем одного человека, о мы имеем приказание схватить его где бы то ни было.

— Мы станем действовать смотря по обстоятельствам, заметил на это судья. — В настоящую же минуту надо освободить ребенка из рук диких, стараясь не проливать крови.

За тем мы снова спустились с горы, поворотили вправо, чтобы достигнуть открытого места, прежде нежели туземцы заметят нас, и направились к хижинам. Индеец шел впереди, шагах в двадцати. Приблизясь к дикарям на близкое расстояние, мы остановились и с сердечным трепетом ожидали, чем все это кончится. Тогда Том опять оделся в свой европейский костюм, индейцы, впрочем, легко могли узнать его происхождение, по цвету лица. К нашему изумлению, дикие, обыкновенно питающие недоверие к своим образованным соплеменникам, позволили Тому подойти к огню, не обнаруживая с своей стороны ни малейшего сопротивления. Быть может, причиною этому были мы сами, находившиеся так близко от нашего вожатого; однакожь, это странное и неожиданное равнодушие Мускито и его товарищей с первого разу навело нас на подозрение в измене, и мы начали осторожно оглядываться, не откроем ли каких доказательств к тому.

Я часто имел случай наблюдать тупой, никуда не обращенный взгляд туземцев Вандименовой земли и их равнодушие ко всему, если, они не приведены в волнение голодом или другими страстями. Сходство их в этом отношении с обыкновенными домашними животными — разительно. Но вот еще характерная черта природных вандименцев: женщины здесь еще говорит одна с другою, но мужчины постоянно соблюдают глубокое молчание. Эта мертвая тишина, в противоположность шуму и дикому крику, которых мы ожидали, наполнила сердца наши суеверным [147] страхом, увеличившимся еще более от окружавшей нас неизмеримой чащи.

Между тем Мускито вступил в лаконические переговоры с нашим проводником. Том немедленно сообщил нам, в чем они состояли.

— Мускито говорит: вы придите! сказал он.

— Чтож это значить, однако? с изумлением вскричал судья — дикари не обнаруживают ни малейшей боязни!... Нет ли тут, однакож, какой нибудь хитрости? как вы думаете, Торнлей?

— Я с своей стороны так озадачен, отвечал я: — что ровно ничего не могу понять... Зандерс, вы хорошо знаете обычая туземцев: в каком положении их копья и дротики.

— Никогда нельзя угадать, что намерены предпринять дикари, — впрочем, редко или никогда — что нибудь доброе, отвечал Зандерс. — Как видите, мы пришли в один из их станов, если можно назвать станом эту кучу хижин... Говорят, однакож, что Мускито бывает ласков иногда.

— Скроппс! ты с ним довольно часто встречался: чего он теперь хочет?

— Никогда хорошего! отвечал Скроппс. — Теперь же, если не ошибаюсь, дикари намерены пировать... Посмотрите: там висит целый ряд опоссумов... да вон, у голубых гумовых деревьев; а там, в кустах... Боже! это должно быть дитя... Они хотят изжарить его к своему обеду...

— Дитя?! вскричал судья: — нет! не может быть!... Ступай, Том, спроси Мускито, у него ли дитя, пикканини белого?

Том исполнил приказание и тотчас воротился с ответом.

— Мускито говорит: белый человек убьет пикканини, Мускито убьет белого человека. Пикканини в доме: пикканини — там...

— Не понимаю, сказал судья: — чего хочет этот Мускито?... Но так как туземцы, кажется, расположены к миру, то мы и пойдем к ним: посмотрим, не удастся ли получить бедную девочку дружелюбными средствами.

— Не лучше ли оставить здесь двоих из нас на страже, на случай внезапного нападения? заметил констабль. — Это будет лучше, нежели когда нас всех перережут.

— Именно так, Зандерс! отвечал судья: — оставайтесь вы с Скроппсом у лошадей, а мы с мистером Торнлеем отправимся к дикарям пешком... если только согласен мистер Торнлей... [148]

— Разумеется, согласен! сказал я. — Всего лучше не показывать дикарям, что мы боимся их.

— Возьмите с собой мою фляжку с ромом, подхватил Скроппс в порыве великодушия. — Дайте глоток Мускито, я вы увидите, как скоро придет он в хорошее расположение духа.

— Нет, нет! возразил судья: — спрячьте ром: понадобится и без того... Притом же, трудно справиться с дикарем, когда он трезв; но во хмелю он хуже сумасшедшего... Ну, Торнлей, пойдемте смело...

Мускито стоял подле огня, перед самой хижиной, где, по словам Тома, находилась девочка. Выражение его лица, по видимому, было также тупо, как и у всех других дикарей, и он стоял перед костром сгорбившись. Приближаясь к Мускито, я заметил, однакож, что от полузакрытых, но подвижных глаз его ничто не ускользало. Сознаюсь, я подходил к дикарю, в его собственном стане, с робостью и трепетным ожиданием. Мускито поднял глаза, разглядывал нас в продолжении нескольких минут, и потом снова опустил их, не показав, что узнал нас, и не обнаружив никакой неприязни.

Мы находились в положении человека, который, прийдя в свою квартиру, находит в ней непрошеного, неприятного гостя. Никто из нас не говорил ни слова. Наконец судья прервал молчание.

— Много кэнгуру в этом крае, Мускито? спросил он.

— Бума вон! отвечал дикарь и указал на большого кэнгуру, повешенного в кустах, — предмет, внушавший Скроппсу такое страшное подозрение.

Судья довольно ясно намекнул своему новому знакомцу, как приятен был бы для него кусок этого бума.

Мускито закричал несколько слов одному из своих одноплеменников, и тот немедленно принес несколько кусков кэнгуру; он положил их на уголья с такою готовностью, что было бы грешно сомневаться в гостеприимстве туземцев.

Когда говядина изжарилась, мы расположились на земле; Мускито сел против нас на корточки. Некоторые из его товарищей стояли немного поодаль и рассматривали нас с видимым любопытством, но без враждебных намерении. Мы, с своей стороны, убирали мясо в глубоком молчании.

Находя все это очень благоприятным для нас, я посоветовал судье, воспользовавшись настоящей минутой, в виде предисловия, предложить дикарю стакан рому. Приятель мой дал знак Скроппсу, чтобы он принес фляжку и жестяной стакан. [149]

Глаза Мускито засверкали при этом предложении; он готовился вскочить.

— Покажите бутылку, сказал я.

Скроппс высоко поднял тщательно спрятанную у него фляжку. Увидев ее, Мускито в одну минуту принял свое прежнее положение.

Между тем Скроппс приблизился. У него текли слюньки при взгляде на питье, в котором он не мог принять участия.

— Эти дикие, сэр, сказал он судье: — чрезвычайно мнительны. Так, если позволите, я в их глазах проглочу немного рому: тогда они увидят, что мы не желаем им зла... Позвольте мне раскупорить фляжку?

— Ступайте и снова садитесь на коня: почем знать, как скоро понадобится нам помощь!... Чтож касается до рому, то дома вы можете пить его сколько угодно.

И за тем приятель мой, без дальнейших разговоров, взял из рук Скроппса фляжку, которую тот передал ему с печальным видом и со вздохом.

Судья, валяв в стакан рому, с торжественностью поднес его угрюмому предводителю дикарей. Мускито выпил ром с явным наслаждением; суровая наружность его почти исчезла; и вскоре после того он изъявил свое удовольствие такой страшной улыбкой, что я невольно схватился за ружье. Мускито же, ударив широкой рукой своей по груди, протянул стакан для другой порции. Считая в эту минуту удобным начать переговоры, судья сказал дикарю:

— Мускито убьет белого человека? Зачем Мускито убьет белого человека? /

— Белый человек — дурной человек! отвечал чернокожий: — хочет убить пикканини; но Мускито убьет его.

— Зачем же Мускито держит пикканини? продолжал мой приятель. — Разве Мускито хочет выростить пикканини и сделать из нее джин черному человеку?

Дикарь покачал головой, а еслиб умел, то вероятно, засмеялся бы.

— Белая пикканини, заметил он: — не годится черному человеку.

— Зачем же вы взяли пикканини? зачем спасаете от злого белого человека?

Мне кажется, Мускито повял вдруг, чего хотел от него судья, потому что черты лица его в ту же минуту оживились, и он быстро отвечал: [150]

— Цыгана пикканини. Цыган умер. Цыган хорош с Мускито. Он брат Мускито. Мускито не позволит злому белому человеку убить пикканини Цыгана.

Невольно обменялись мы с судьей изумленным взглядом; и теперь я надеялся легко достигнуть своея цели, если только успеть объяснить дикарю, что желаю взять девочку под свое покровительство.

— Цыган брат Мускито? спросил я.

— Цыган брат Мускито, отвечал чернокожий.

— Мускито, продолжал я, обращаясь к нему: — ты знаешь меня?

Он бывал часто в моем доме, и я его всегда угощал дамнерами, горячим и сладким чаем, и даже иногда ромом.

— Вы мистер Торнлей? спросил Мускито.

— Да! отвечал я: — я брат Цыгана.

Мускито недоверчиво взглянул на меня.

— Цыган — брат Мускито, продолжал я смело: — Цыган — брат Торнлей, Торнлей — брат Мускито.

Этим замысловатым рассуждением хотел я довести дикого до того, чтобы он признал меня своим верным союзником; мне вовсе не хотелось прибегать к каким либо враждебным средствам. Мускито призадумался над моими словами и спросил потом с обычною индейскою осторожностью:

— Зачем вы брат Цыгана?

— Цыган, отвечал я: — когда злой белый человек его убил, сказал мне: «Дай моей маленькой пикканини хлеба и мяса... маленькая... такая маленькая...» И я сказал Цыгану: Торнлей — брат Цыгана.

Когда я замолчал, Мускито, встав с места, закричал что-то одному из своих людей и вскоре воротился с молодой, стройной девушкой. Кожа ее была блестящего черного цвета, и, по ее походке и одежде, я догадался, что это любимая жена Мускито. Старая солдатская куртка, без пуговиц, раскрытая впереди, составляла весь летний и зимний наряд дикарки. Красный платок, обернутый вокруг черной, кудрявой головы, обозначал, вероятно, преимущество этой женщины перед ее подругами. Легкость костюма сообщала ее движениям особенную живость. Когда она подошла к Мускито, он отдал ей несколько приказаний, и любимица его вскоре воротилась держа за руку дрожащую от боязни дочь Цыгана.

Девочка подняла свои большие черные глаза, напомнившие мае последний взгляд умиравшего бушренджера, и искала в кругу нас лицо знакомое и приверженное к ней; но, видя, что перед [151] ней все чужие лица, она тихо вздохнула и опустила глаза в землю, не зная, считать ли нас друзьями, или врагами,

— Георгиана! проговорил я в полголоса.

При этом имени малютка вздрогнула и, сложив свои нежные, белые ручки и протянув одну ножку вперед, с сомнением вопросительно смотрела на меня, как бы желая открыть в совершенно чужом лице знакомые ей черты. Девочка была необыкновенно хороша собою и с первого же разу очень понравилась мне.

— Подойди ко мне, Георгиана, бедная, маленькая сиротка, сказал я голосом, который не мог не дойти до ее маленького сердца. — Ты будешь моей дочерью, а я — твоим другом и отцом.

Дитя вскрикнуло в восторге и, обливаясь слезами, порхнуло ко мне на грудь и обнимало меня.

Даже дикаря, казалось, тронулись этой картиной. Женщины, столпившись, рассматривали нас с любопытством, между тем как и у мужчин исчезло их прежнее равнодушие. Природа, равная для всех, обнаружилась и в них.

— Остерегайтесь, сэр, заметил Зандерс, подошедший вместе со Скроппсом: — берегитесь: дикарям опасно верить, — и они никогда не пропустят благоприятной минуты...

— Вы уронили фляжку, тоскливо сказал Скроппс: — вон она — у вас под ногами... чтоб не разбилась: даром пропадет весь ром...

— Но пока дикари еще в хорошем расположении духа, прервал судья: — постараемся уйти от них с выгодой. Ребенка мы можем взять на лошадь... Итак, едем домой. Не зевайте только...

— Я еще ничего не ел, возразил Скроппс: — в желудке у меня страшная пустота...

— Мы никак не можем предпринять обратного пути, не запасшись провизией, подтвердил я. — У нас даже нет пары собак, чтобы поймать кэнгуру... Да, мы сделали большую ошибку не взяв собак...

— В таком случае надо еще раз обратиться к туземцам, сказал судья: — не снабдят ли они нас чем нибудь.

— Мускито! можешь ли достать нам кэнгуру?

— Кэнгуру? да.

И, по приказанию предводителя, дикари быстро принялись заостривать копья и собирать дротики.

Странно, что туземцы Вандименовой земля до сих пор еще не завели у себя лука, хотя там есть много разного рода деревьев, по их крепости, весьма удобных для этого. Длинные и твердые, [152] жилы кэнгуру доставали бы прекрасный тетивы. Да и вообще эти жилы могли бы принести пользу во многих случаях. Австралийские туземцы доныне употребляют для своих сетей, мешков и пр. волокна дерева, называемого stringy-bark.

Женщины между тем поняли, что мы хотим говядины для пикканини, и одна из них приблизилась к нам, держа в руках маленький топор из наточенного камня, и, улыбаясь, приглашала нас, на своем родном языке, следовать за нею. Оставив констаблей сторожить лошадей, мы пошли за чернокожей до окраины небольшого кустарника, находившегося не в дальнем расстоянии от стана. Там, в полном смысле слова, обнюхав деревья, дикарка остановилась перед одним из них: обоняние дало ей звать, что здесь находится опоссум. Не имея на себе одежды, австралийка очень легко взлезла на гладкое толстое дерево. Сначала она вырубила на нем, в двух или трех футах от земли, небольшую скважину, едва достаточную для того, чтобы вложить в нее большой палец ноги. Таким образом, она встала как бы на первую ступеньку лестницы, — потом сделала другой уступ, за тем третий и т. д., пока не находилась наконец от земли в расстояние футов пятидесяти. Здесь-то, где дерево начинало разветвляться, дикарка вынула из дупла опоссума, которого тотчас же и убила. Слезла же она с дерева еще с большею ловкостью.

Взяв убитое животное за ухо, австралийка со смехом подала его моей маленькой питомице и за тем, ласково кивая головой, удалилась. Думая, чем бы наградить дикарку за ее услугу, я вспомнил, что со мной был красный толковый носовой платок, который я и подарил австралийке. Подарок этот во всех других женщинах возбудил сильную зависть. Обвязав платок около тела в виде пояса, дикарка прислонилась к опрокинутому дереву. Торжествующим взглядом смотрела она на любимицу Мускито, — смотрела с тем полу-сожалением, с каким европейская дама, в шляпке последнего фасона, взирает на свою подругу в старомодной.

Между тем дикари окончили сборы к охоте за кэнгуру, и пока Мускито собрал всех своих подчиненных — мужчин, женщин и детей — мы вышли из стана, поручив констаблям надзор за лошадьми. Взяв за руку маленькую Георгиану, не желавшую расстаться со мной ни на минуту, я с судьей провожал всю толпу, состоявшую из двадцати пяти человек. Две или три женщины остались для надзора за детьми.

— Надеюсь, что все пройдет мирно, сказал я судье, видя, что у каждого дикаря были и стрелы и дротики. — Смотрите, чтоб [153] она не вздумали после, отдохнув от охоты на кэнгуру, поохотиться за нами...

— Да, особенно если кто нибудь из них узнает в вас героя, угощавшего их из хижины пулями.

— Э, где им!... Да я и одет-то был тогда совершенно иначе...

— Но в том-то и дело, что эти дикари чрезвычайно зорки и уж никак не изменят себе, пока не прийдет время действовать. Копья и стрелы производят на меня весьма неприятное впечатление, и я желал бы быть от них в эту минуту как можно дальше.

Обычная лень индейцев заменялась необыкновенной живостью; женщины и дети привяли в ней участие, и со всех сторон раздавался шум и гам. Беспечность была общая. Не слишком, впрочем, доверяя ей, я заметил нашему проводнику, чтобы он предостерег нас при малейшем признаке измены. Но Том уверял, что ни один из дикарей не имел неприязненной мысли.

— Не хотят драться теперь, сказал он: — охота на кэнгуру.

Наш проводник, не вмешиваясь в толпу туземцев, оставался вблизи нас. Пройдя около полумили, дикари остановились. Мускито распределил охоту. Половину отряда он послал, как говорил Том, к месту, находящемуся от нас в четырех милях, между тем как других отправил вправо, а иных влево. Мускито намеревался таким образом окружить полосу земли и дичь, бывшую в середине, согнать на одно место. Так делается зимой; в сухое же время года, чтоб выгнать зверя, туземцы, обыкновенно, зажигают лес.

Мускито сел на землю, мы же разместились на опрокинутом древесном стволе.

— Дело приняло совершенно другой оборот, сказал судья. — Вот уж никогда не думал, что пойду сегодня на охоту с дикарями.

— Надеюсь, что все кончится благополучно, заметил я: — хотя с тех пор, как вы намекнули, что меня могут узнать чернокожие, мне в голову приходили весьма неприятные мысли. Бой с дикими в настоящую минуту не доставил бы мне ни малейшего удовольствия: куда бы мы девали тогда Георгиану!..

Услышав эти слова, ребенок молча прильнул ко мне.

— Читал я недавно статью одного французского писателя, сказал судья: — в которой он силится раскрасить дикую жизнь. Заставил бы я этого господина быть от дикарей также близко, как мы: что бы он тогда заговорил! [154]

— Да, заметил я: — жизнь туземцев Вандименовой земли крайне незавидна, какие бы потребности мы ни взяли в пример. Вот хоть бы и пища: что имеет здесь дикарь кроме кэнгуру да опоссумов? И для того, чтоб приобрести их, туземцы принуждены без устали скитаться с одного места на другое... А заметили ли вы когда, чтобы они веровали в Верховное Существо?

— Они верят только в злого духа, постоянно вредящего им; — о добром же начале до сих пор не имеют никакого понятия. Кук и Фландерс описали разные религиозные обряды сиднейских индейцев. Чтож касается до первобытных жителей острова, то нам о них и этого не известно...

— Наше незнание языка здешних туземцев, заметил я: — в есть главная причина тому, что мы так мало имеем сведений об их обычаях.

— Без сомнения, язык их, судя по тому, сколько мы его знаем, заключает в себе только самые простые мысли.

— У них удивительная мимика!

— Как у всех дикарей... Но хозяин наш встает... Начинается потеха...

Мускито медленно поднялся с земли и крикнул что-то индейцам, стоявшим близь него справа и слева; те передали слова предводителя следующим, и когда звук потерялся в отдалении, мы подвинулись вперед. Мускито почти не обращал на нас внимания, или по крайней мере показывал вид, будто не замечает нас, и во все время соблюдал молчание. Когда же делались громче и громче крики и возгласы его товарищей и там и сям вдали начали показываться кэнгуру, в нем проснулась страсть дикаря; его тупой взор оживился, все тело пришло в движение. Мускито с страшным криком начал гнать приближавшуюся дичь в отведенный круг, с ужасной быстротой делавшийся все теснее и теснее. Вдруг мы увидели кэнгуру футов в шесть вышины, делавшего огромные скачки. Мускито встретил его дротиком: оружие засело в левое плечо животного, но тотчас же переломилось при быстром беге кэнгуру в кусты. Охотники, однакожь, пригнали его назад. Мускито, размахнувшись, ударил дубиной по красивой голове животного. Кэнгуру тряхнул ею и ушами, но прежде чем кинулся бежать, Мускито нанес новый удар. Продолжая колотить зверя дубиной, дикарь осторожно избегал задних ног его, которыми животное старалось обороняться. Кенгуру наконец издох. Раздался общий торжествующий крик.

Мрачный и молчаливый, Мускито мгновенно изменился: глаза его сыпали искры, и сильные руки его ускоренно махали оружием. [155]

Круг делался все теснее, и мы увидели в нем пятерых кэнгуру, из которых один был необыкновенной величины. Дикие указывали на него с радостными кряками: «бума-бума/» Трое из кэнгуру, меньших, вскоре издохли под копьями и стрелами; бума же с упрямством стоял в середине, смело ожидая наступающих на него врагов, но вскоре был поражен множеством дротиков. При каждом метком ударе кэнгуру прискакивал, ища места, где бы он мог пробиться чрез окружающую его толпу. Вдруг, в темноте, почти против нас, показались три темные фигуры; с воплем бросились они на животное, которое с испугом чрезвычайно быстро кинулось к тому месту, где я стоял с судьей и маленькой девочкой, и в одну минуту выскользнуло из круга. Мускито с бешенством топнул ногой, а во мне внезапно пробудилась моя прежняя страсть к охоте, и, приподняв ружье, я опустил курок. Кэнгуру, как нарочно, на эту минуту остановившись, упал под моим выстрелом с разможженным черепом.

Со стороны туземцев выстрел сопровождался глубокой тишиной; только взгляды их были боязливо устремлены на меня. Эта неожиданная тишина после всего шуму и крику произвела на меня неприятное впечатление. Я в ту же минуту побежал к кэнгуру, соблюдая, однакож, всю осторожность, необходимую в лесу: зарядил ружье, — между тем как дикари внимательно рассматривали меня. Одному из них, стоявшему ко мне ближе прочих, я дал знак подойти и принять убитого зверя, стараясь притом вразумить туземца, что добыча принадлежит им; и когда чернокожие поняли, чего я хочу от них, они начали приближаться ко мне, медленно, однакож, и нерешительно. Один Мускито подошел смело и, осмотрев кэнгуру с видом знатока, изъявил свое совершенное удовольствие. Четверо из индейцев понесли убитое животное к своему стану, находившемуся от того места не вдалеке, между тем как остальные, казалось, приготовлялись к пиру. Но прежде, чем мы достигли огней, мы встретили обоих констаблей, которые, услышав выстрел, бросили седла на лошадях и спешили помочь нам в опасности, как полагали они.

— Мы думали, что вам приходит жутко, сказал Зандерс. — Скроппс радовался стычке: он ведь не из последних, когда дело дойдет до драки.

— По моему, лучше немедля стрелять в этих чернокожих» заметил Скроппс. — Смотрите, не доверяйте дикарю.

— Садитесь лучше на лошадей, прибавил Зандерс. — У диких — не забудьте — в руках дротики и стрелы. Вон, посмотрите-ка [156] на тех троих молодцов, которые о чем-то сговариваются и беспрестанно указывают на мистера Торнлея.

— Они говорят о его прекрасном выстреле, сказал судьи, смеясь: — и, пожалуй, удивляются, как можно человеку стрелять так верно.

— Быть может, сэр; но мне не нравится тот взгляд, который чернокожие бросили на нас, да и молчание их — тоже... Осторожность никогда не мешает...

Посадив девочку на мою лошадь, я сказал Георгиане, чтобы она держалась за гриву и не обнаруживала боязни. Таким образом, мы приблизились к кострам. Туземцы, сложив добычу в середину, открытого места, разошлись. Подле кэнгуру лежали две змеи.

— На что они чернокожим? спросил я у Тома.

— Есть! отвечал он. — Змеи — хорошо: в Сиднее едят много змей.

Между тем один из туземцев взял змей и бросил их в огонь, не очистив и не сняв с них кожи; и когда они пролежали там достаточное, по его мнению, время, дикарь, с двумя другими, съел амфибий с явным наслаждением.

После того чернокожие начали разделять на части одного из больших кэнгуру. Видя, что острые кремни их, которыми они резали животное, оказываются очень неудобны, я вынул свой карманный нож и подарил его Мускито. В ноже были большой и маленький клинки и пила. Открыв пилу, я объяснил стоявшем подле меня туземцам употребление ее, что им видимо понравилось. Большой клинок также заслужил одобрение дикарей. Мускито тотчас же употребил в дело свой подарок, весьма искусно разрезав им кэнгуру. Сначала он снял голову в бросал ее в сторону, потом отделил от туловища плечи и наконец предложил нам с вежливостью, какой мы от него не ожидали, окорок — лучшие части кэнгуру. Зандерс, забросив подарок на седло, уговаривал нас, не теряя времени, отправиться далее. Мы последовали его совету, после нескольких минут промедления, в которые я и судья любовались любопытством и удивлением, с которым дикари рассматривали причиненную пулей рану в голове зверя. Это обратило внимание их на оружие, произведшее такую быструю и верную смерть; несколько человек столпились вокруг меня и указывали с оживленными жестами на приклад ружья, украшенный маленькими серебряными насечками и широкой блестящей пластинкой, на которой предполагалось вырезать имя владетеля. Пока я держал приклад под рукой, индейцы не видели его; теперь же они смотрели на него с тем радостным [157] изумлением, с каким мы неожиданно встречаем нашего старого знакомого.

— Остерегайтесь, сэр, наметил Зандерс: — вон те не спускают глаз с вашего ружья.

— Торнлей, с живостью подхватил судья: — вас узнали. Дикари припомнили ваше оружие. И чем скорее мы удалимся, тем лучше. Поезжайте с ребенком вперед; я же с двумя констеблями останусь в тылу. Может ли Том бежать в случае надобности?

— Также скоро, как мы едем, сказал Зандерс.

— Итак, вперед.

Едва мы с судьей вскочили на лошадей, как вдруг в толпе дикарей раздался крик, до такой степени пронзительный, что лошади наши, в испуге, начали метаться. В тот же миг до нас долетела стрела, пущенная в меня, но попавшая в лошадь Скроппса.

Нечего было ожидать долее. Мы поскакали с Томом вперед, обогнув холм, но были вскоре принуждены остановиться, по зову судьи, чтобы не оставить за собой бедного чернокожего. Поэтому Зандерс взял Тома к себе на лошадь, и мы помчались далее. Пользуюсь этой остановкой, дикари успели предупредить нас близь холма, и хотя мы избегли стрел, однако искусно брошенная дубина ударила лошадь Скроппса в ногу и заставила нас снова остановиться.

— Смирно! покричал судья. — Перед нами чистая дорога и гладкая равнина!

Стрелы пресекли его речь.

— Зандерс! приударь-ка вон этого молодца — в углу, с связкой стрел...

Констабль выстрелил, и индеец упал; остальные отступили за деревья.

— Ну, Скроппс, говорил судья: — употребите все усилия пришпорить вашу лошадь.

Проехав около часу вдоль опушки леса медленным шагом, мы достигли подошвы небольшого холма.

— Сэр, сказал Зандерс: — если туземцы выбрали себе место для нападения, то оно должно находиться здесь. Они теперь знают, что когда-то преследовали мистера Торнлея за убийство их родственников, и требуют кровь за кровь: это их обычаи.

— Отчего же, спросил я: — Мускито оставался спокойным? Он меня, вероятно, также узнал. [158]

— Да, извольте видеть, он не сиднейский индеец и собственно не принадлежит ни к какому племени этого острова. Вот если бы вы обидели одну из его джин — тогда другое дело: в этом отношении они тоже не любят, чтобы ухаживали за их женами. Оттого-то нередко и происходит вражда между белокожими и туземцами. Стоккиперы часто приманивают индейских женщин парой гвоздей, или каким нибудь старым стеклом, или красным платком... Красные платки лучше всего притягивают. Индейцам же это, конечно, не нравится; и вот отчего дерутся...

— Теперь, вероятно, будет тоже, прервал судья: — туземцы толпой бегут сюда. Нечего делать, прядется защищаться...

Между тем мы прибыли на гребень холма, у подножия которого тянулась большая, открытая равнина; однако, то пространство, по которому нам предстояло спуститься, было покрыто кустарником, и мы остановились, поэтому, на открытом месте, чтобы встретить ожидаемый натиск. Индейцы столпились от нас во ста шагах. Один из них, держа в одной руке дубину, а в другой пучок стрел, подошел к нам я сказал длинную речь, махая руками, но без сильного гнева.

— Что он там такое говорит, Том? спросил судья.

— Он говорит: вы все, белые люди, все злы.

— Еще что?

— Он говорит: вы все пришли в эту страну и едите кэнгуру и отнимаете джин. Он говорит, вы все очень злы, белые люди; он говорят, джентльмен, что мистер Торнлей очень злой белый человек: убил брата — брата этого черного человека; он говорит, что хочет бросить в мистера Торнлея дротики...

— Он посылает вам вызов, Торнлей, подхватил судья: — вы не можете отказать ему в удовлетворении; иначе чернокожий осрамит вас...

— Мистер Торнлей туда встать, продолжал Том: — черный бросит на него одну, другую, три стрелы; тогда черный не хочет больше драться... только убить мистера Торнлея... тогда очень хорошие друзья...

— Торнлей! сказал судья, смеясь: — здесь вам, кажется, придется играть роль Квинта Курция.

— С позволения вашей милости, прервал Скроппс: — во первых, я не знаю, как поступил с туземцами Хиндус Хурциус; если же мы имеем дело с сердитым человеком, то его можно подкупить чем нибудь: с нами есть много разных вещей, — вот, например, полбутылки рому... Если бы ему предложить? [159]

Том, приблизившись к дикарю, закричал: «корробара!», т. е. что он желает капитуляции, и показал ему ром, спрашивая, не желает ли туземец остановить неприязненные действия. Но предложение было отвергнуто с презрением. Том сообщил нам об этом, дикарь снова начал перечислять свои страдания, нанесенные ему белым, и клялся отмстить.

— Попробуем, не удастся ли нам заставить его торговаться. Что дать ему, Том?

— Дайте бутылку рому, а для джин его — красный платок мистера Торнлея и пуговицы от вашего платья!

— Пуговицы так пуговицы! Вот они.

И Том отправился с нашими пожертвованиями к чернокожему; но дикарю непременно хотелось иметь у себя топор парламентера. Этим, однакож, не все кончилось. Проводник наш и дикарь повели долгие переговоры. С нетерпением дожидались мы Тома.

— Черный человек говорит, что у мистера Торнлея пикканини, и что в этого молодца хочет он бросить стрелку маленькую.

— Черный человек говорит, продолжал Том, прерванный на минуту замечанием Скроппса, что он вовсе не желает, чтоб в него пустили стрелу: — черный человек говорит: он должен бросить стрелой в кого-нибудь, потому что если он вовсе не бросит стрелой, то должны будут смеяться; он говорит, не сделает больно белому человеку, а только немного воткнет стрелу.

— Немного воткнуть стрелу в меня? снова прервал Скроппс, сильно обиженный. — Да я этого не хочу. Пускай он воткнет стрелу в дерево, если это ему доставляет удовольствие. Зачем ему хочется воткнуть стрелу именно в меня?

— Добрый Скроппс! шуточным тоном сказал судья: — если вы в этом случае пожертвуете собой, то предупредите большое кровопролитие. Я, конечно, не могу вам приказать это, но оно зависит совершенно от вашей решимости и великодушия; подумайте, что небольшой раной можете вы спасти жизнь многих людей. Помните Квинта-Курция...

— А никогда не поверю, чтобы Хиндус-Хурциус когда нибудь стоял перед такими варварами.

— Вы можете быть уверены, что я испрошу для вас у губернатора не только награду, но и производство...

— Ну уж это слишком! жаловался Скроппс. — Впрочем, я постоянно бываю жертвой. Давеча фляжку мою с ромом отдали этим сорванцам, а теперь меня подставляют под их стрелы... [160]

— Я вам вот что скажу, прервал я: — с вами ни в каком случае не может произойти большого не счастия, — и если вы хотите принять предложение дикаря, то получите от меня сто долларов.

— Ну, пожалуй, проговорил Скроппс: — я иду... Сто долларов монетой, конечно, а не товарами?

— Да, сто звонких долларов.

— Я иду, заметьте, не для денег, а из жалости к ребенку, заметил Скроппс.

— Дикарь вряд ли попадет в тебя, сказал Зандерс: — и, по законам туземцев, ты имеешь право взять и для себя стрелу.

Ожидание долларов взяло наконец верх над боязнью, и наш храбрый констабль медленно побрел к месту, где должен был произойти поединок. Скроппс остановился в сорока шагах от чернокожего, скорчив пресмешную гримасу. Дикарь встретил его длинною и, по видимому, цветистою речью, которой бедный констабль внимал, вероятно, с тем же чувством, с каким осужденный слушает чтение приговора. После того туземец сделал несколько диких прыжков, продолжавшихся так долго, что Скроппс наконец закричал с сердцем:

— Damn you! если ты еще не отложил намерения бросить твою стрелу, то бросай скорее.

Туземец понял только первое слово и, зная, что оно выражает гнев, вдруг остановился и пустил в констабля стрелу; но она промелькнула подле руки Скроппса и упала за ном в двадцати шагах.

— Эге! крикнул констабль: — да это уж чересчур близко!... Нельзя ли потише, любезный!...

Следующая за тем стрела сделала больше: она попала в табакерку, бывшую в правом кармане Скроппса, и пробила ее крышку. Констабль переполошился. Осыпав всех островитян очень нелестными любезностями, он обратился в постыдное бегство. Но Скроппса догнала третья стрела, попавшая ему в зад. Сделав прыжок, не осрамивший бы и кэнгуру, наш бедняга страшно закричал и прибежал к нам, между тем как Зандерс от смеху едва мог сидеть на лошади.

— Однако, Скроппс, сказал он: — ты никогда не можешь показать этой раны. Ступай и проси черного джентльмена, чтобы он бросил в тебя другой стрелой — только не взад уж.

— Сто долларов! шептал Скроппс, довольный тем, что отделался так легко: — сто долларов — монетой, а не товарами; ну, за сто долларов я готов еще раз подставить себя... [161]

Между тем дикарь, прокричав что-то торжествующем голосом, собрал свое оружие и воротился к товарищам. Туземцы после того уже не задерживали нас, и мы беспрепятственно могли продолжать свой путь.

Эту ночь мы были принуждены провести в лесу, а на другой день к вечеру достигли хижины стоккипера, на восток от равнины salt-pan, и здесь отпустили Тома, которому судья выдал свидетельство на получение товаров в Лаунчес-тоуне.

Вечером мы прибыли в хорошую гостинницу, и отсюда судья захотел на другое же утро отправиться в Лаунчес-тоун, чтобы узнать судьбу дяди Георгианы. Едва мы село за ужин, как услышали какой-то особенный стук в двери.

— Это Чарльз Чаффем! закричал Зандерс.

Действительно, констабль не ошибся: у порога стоял продавец лошадей. Когда мы стали здороваться с ним, он молча и с печальным видом указал на страшно разбухшие ноги своего Родерика.

— Что это вы сделали, Чаффем, с вашею лошадью? вскричал судья с сожалением.

— Я?! что я сделал? жалобно проговорил Чарльз. — Но я требую справедливости! вскричал он вдруг: — да, справедливости! если только она еще существует в Англии Негодяи!... оба... оба... Но я сумею найти их... я напишу своему дяди в Уилдшейр; он примется за это дело... Посмотрим тогда...

С этими словами, Чаффем сошел с лошади, на которой сидел, и повел ее вместе с Родериком в конюшню. За ужином он рассказал нам, как, следуя за беглецами, вдруг увидел, по следам, что его Родерик захромал. Подстрекаемый таким несчастным открытием, Чарльз, не щадя коня, погнался за хромоногой лошадью, которую наконец и настиг. Но, занявшись Родериком, он не обращал внимания на бывшего на нем всадника.; и тот успел улизнуть...

Констабли, по моей просьбе, проводили меня до Клейда, где я щедро наградил их за оказанную мне помощь. Девочка была принята моим семейством с самою родственною любовью.

На следующий день, когда малютка отдохнула и укрепилась, она рассказала нам историю своих страданий и бегства, или, скорее, похищения из красного дома. Бывший товарищ ее отца скрывал ее в хижине на Семимильном берегу. Этот человек был, вероятно, подкуплен господином в черном платье, с тем, чтобы отправить ее на корабль, судя по некоторым разговорам, которые ей удалось подслушать; при всем том, и в постоянно обращался с нею ласково и предупреждал все ее нужды. Однажды утром [162] вдруг явились два человека и, несмотря на все возражения ее защитника, взяли ее из хижины. Сначала он не хотел следовать за ними, но наконец согласился.

Переехав в лодке через широкую реку, похитители, после продолжительного разговора, поссорились. Тогда господин в черном платье взял Георгиану к себе; остальные двое отстали; вскоре после того она услышала крик, который тотчас же смолк, и за тем воротился из лесу другой незнакомец, но без ее защитника, и когда Георгиана заплакала, то оба строго прикрикнули на нее.

Около брода, человек, державший ее перед собой на лошади, казалось, получил на что-то согласие господина в черном платье; с грубостью спустил он малютку с лошади и закричал: «Ты мне уже давно надоела; но вот погоди: переедем только на тот берег...» Эти слова заставили ребенка вздрогнуть, от предчувствия чего-то страшного. Дитя кричало и рыдало, но злодей не обращал внимания на мольбы Георгианы и нес ее к берегу реки. Тщетно протягивала она ручонки свои к другому незнакомцу: отъехав в сторону, он ничего не слышал, или не хотел слышать. Вдруг из чащи появилась толпа чернокожих. Человека, который нес Георгиану, дикари сбили с ног, а ее взяли с собой и приласкали. Вот все, что могла рассказать нам малютка. Воспоминание об испытанных ею страданиях заставило ее заплакать: склоняв свою головку на мою грудь, Георгиана громко всхлипывала.

После того я рассказал домашним моим о моих собственных приключениях. Крабб был в то время в отсутствии: он отправился в Гобарт-тоун посмотреть, в порядке ли его овцы.

Я обратил теперь главное свое внимание на ферму: пока я отыскивал Георгиану, многое пришло здесь в беспорядок. Крабб не возвращался долго, и я уже начал беспокоиться, как вдруг, однажды утром, увидел его на поле. Он, казалось, устал и ослаб; платье его было в пыли и грязи; на плечах приятель мой нес что-то завязанное в пестрый платок, и от тяжести узла он шел медленно и сгорбившись. Помогая Краббу в его ноше, возвратился я с ним в дом. Со вздохом бросился он в кресла, с громким звоном уронив на пол узел.

— Слава Богу, начал он наконец: — вот я в дома; а я уже думал, что никогда не увижу вас... Ну, страна! ни почтовых нет... ничего нет!... Впрочем, это поделом мне... Кто не велел уезжать вовремя!... Но теперь кончено: уеду на следующем же судне, которое пойдет в Англию. Здесь, кроме горя, ничего не встретишь... Да и вы, Торнлей — вспомяните мое [163] слово — скоро будете разорены, а нет так и убиты, — да, все!... Сколько вас тут ни есть... Непременно!...

— Да что же случилось? спросил я с испугом. — Говорите, ради Бога, что сделалось с вами.

— Со мной что сделалось? все! все, чему не должно быть... Я вам расскажу — дайте только время и поесть сначала. — Все это по милости моего участка в Вишневой долине, продолжал Крабб, обтерев рот и с силою стукнув по столу, так что бывшая на нем посуда привскочила: — да! все из за этого участка! Кто толкал меня гнаться за ним!... не проси я этой земли, и не дай ее мне губернатор, я бы и не подумал строить своего дома, а еслиб не построил, то не мучился бы с этими несносными долларами... Но и стоит, правда, — поделом мне, говорю я!... Бетси! моя добрая, милая Бетси! заключил Крабб: — потрудись написать для меня письмецо.

— С удовольствием; но кому же?

— Одному купцу в Гобарт-тоуне, мистеру Стихесъинину.

— Какое странное имя!

— Это что-то в роде голландца, моя милая. Он постоянно исполняет все мои поручения... Я бы сам написал, но, живя так долго в этой прекрасной стране, испортил свои глаза... Да, но правде сказать, я и прежде с трудом читал писанное, особенно мелко; да и сам я писал мало: такая вещица, как перо, как-то не держится в руке, привыкшей к плугу...

— Что же вы хотите сделать с этим узлом долларов, мистер Крабб? спросила жена моя. — Надеюсь, не дома станете держать их. Здесь, в лесу, они — плохие товарищи.

— Вот этого-то я и не знаю! отвечал Крабб, с печальным видом. — С тех пор, как деньги у меня в руках, все обращались ко мне с таким же вопросом; но он постоянно ставил меня в тупик, во всяком случае, работы и горя было вдоволь от этих денег...

— Вы, вероятно, продали ваших овец? а что получили за них?

— Ничего, кроме досады и — вот этих долларов. Один покупщик хотел три года кредита, предлагая тридцать шиллингов за штуку, — наконец даже сорок, но я сказал ему, что торг мой — на чистых денежках; так я сам купил овец, так и продал их. После того, другой, в Лаунчес-тоуне, хотел дать мне за них не знаю сколько-то штук скота. «Это дикий скот?» спросил я. — «Конечно!» отвечал покупщик. «А где он теперь находится?» «О, где нибудь около Циркулер-геда!» В [164] таком случае сказал я — пускай ваш скот остается около Циркулер-геда, пока головы его не сростутся с хвостами; а я вовсе не желаю иметь дело с быками, которые находятся в бегах, по всему острову». Наконец один новый переселенец, услышав о моих тонкорунных овцах, изъявил мне свое намерение купить их четыреста.

— А плата какова? спросил а.

— Банковыми билетами, отвечал он: — в счет банка Вандименовой земли.

«Не знаю, как это случилось, только покупателю удалось уговорить меня; и мы отправились вдвоем на мои луга за Норфолькскими равнинами; там-то начался у нас спор. Он хотел выбрать всех самок, всех молодых и лучших, а же сказал: «Нет! этому не бывать!» После того, переселенец, битые полчаса, представлял мне разные резоны, что покупщик имеет полное право сортировать товар. Однакожь, я решительно объявил, что он может брать овец или нет, но что вот какого рода мои условия: один фунт за штуку, и без выбора. За тем покупщик предложил мне поочередной выбор, на что я наконец согласился. Когда же он, отметив и наложив на овец клейма, хотел вогнать их, я спросил деньги.

— Давайте мне перо и чернилы, отвечал он: — я напишу вам вексель.

— Вексель?! заметил я: — ну уж, на вексель-то я не согласен.

— Хорошо! продолжал покупщик: — в таком случае вы должны пойти со мной в Лаунчес-тоун: там получите начисто. А с собой у меня нет: я не так глуп!

— Все это прекрасно, заметил я: — однакожь, без денег не отпущу овец, т. е. пока здесь не заплатите.

— Очень хорошо! промолвил покупщик.

— И в Лаунчсс-тоуне он, вероятно, отдал вам деньга? спросил я Крабба.

«Это вы сейчас узнаете... Итак, я пошел с покупателем в Лаунчес-тоун; там мы прежде всего выпили кварту портеру — недурен, но все-таки гораздо хуже нашего пива. После того покупщик написал так называемый вексель и отдал его трактирщику, чтобы тот отнес его к одному тамошнему купцу. Немного погодя, посланный воротился с сотней банковых билетов, каждый в четыре доллара, — по крайней мере он так говорил; сам же я не мог понять, что на них написано: буквы были страшно кривы. Переселенец напасал тогда строчки две на [165] клочке бумаги, говоря, что это приказ моему пастуху отпустить овец; я подписал бумагу. Взглянув на нее, он спросил, как меня зовут: я назвался Самуилом; а он заметил, что никогда бы не разобрал, но что мои пастух, вероятно, поймет. Таким образом, передо мной лежало четыреста бумажек. Немного погодя подошел ко мне трактирщик, подсел и начал рассказывать разные новости.

— Вы уже слышали о большом банкроте в Гобарт-тоуне? спросил он меня. — На эти банковые билеты, что у вас, денег не получишь, заключил трактирщик.

«Итак, я отдал всех своих прекрасных овец за несколько кусочков бумаги, годной только для того, чтоб закурить трубку! Холодный пот выступал у меня на всем теле.

— Послушайте, сказал я купцу: — у меня есть важные причины, по которым я желаю иметь серебро вместо билетов: нельзя ли обменять?

— Извольте, отвечал тот, очень вежливо. — Но, мне кажется, возиться с долларами неудобно.

— Совсем нет! возразил я.

«И купец разменял билеты на серебро, высыпав его в старый мешок для дроби. Обвернув мешок носовым платком, чтоб отклонить всякое подозрение в ценности моей ноши, я воротился в трактир.

— Вы носите с собой слишком большую сумму денег, заметил мне содержатель его. — Смотрите, чтоб она не соблазнила слуг; надеюсь, однакож, что вы не оставите ваших долларов у меня, в трактире...

«С этого начались все мои неприятности.

— Нет, отвечал я: — мы с долларами отправимся далее.

— Я советы вал бы вам, продолжал трактирщик: — никому не говорить, что с вами столько денег...

— Не беспокойтесь, прервал я: — я и сам понимаю эти вещи.

«После обеда, пустившись в дорогу, я нашел серебро тяжелее, нежели предполагал, — поэтому в десяти милях от Лаунчес-тоуна зашел к одному знакомому мне переселенцу, желая провести у него ночь.

— Что это у вас? спросил он, удивясь тяжести узла. — Не доллары же это! а очень похоже что-то...

— Деньги?! вскричала жена моего приятеля: — ах! нас убьют из за этих денег... Прошу вас, мистер Крабб, продолжала она: — не оставляйте их здесь; за вами верно наблюдают; и [166] арестанты ограбят и убьют вас... Как вы могли нести с собой столько серебра!...

— Если принем его, сказал я, немного обидевшись: — то, конечно, в унесу. Я отправлюсь к старику Симмонсу: он, вероятно, даст мне ночлег.

«Муж хотел удержать меня; но, заметив желание жены его, чтобы я убрался, я, взбросив мешок на плечи, пошел к старику Симмонсу, жившему двумя милями далее.

— Могу я здесь ночевать? спросил я.

— Конечно, с удовольствием! отвечал тот. — Ним! поставь бараньи ребра на огонь... Что это у вас?

— Вам я могу сказать, отвечал я; — вам можно довериться: я продал мои овцы, а это деньги за них.

— Деньги?! с изумлением проговорил Симмонс. — Как вам в голову пришло бегать здесь с такой кучей денег! Вас ограбят и убьют, прежде чем вы придете домой... Но уберем по крайней мере ваши доллары.

«Сказав это, Симмонс накрыл мой мешок пустым, железным горшком на трех ножках. Это было сделано вовремя, потому что тотчас после того вошел в комнату работник с мясом.

«Едва я успел поужинать, как раздался стук в двери, и в комнату вошли три арестанта. Один имел отпускную, а двое других отправлялись на какую-то ферму близь Лаунчес-тоуна. Симмонс взглянул на меня, как будто хотел сказать: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» Но нельзя же было в зимнюю пору отказать в ночлеге. Непрошеные гости оглянулись и искали, где бы сесть; а один из них спросил: «Позвольте мне подвинуть горшок, мистер, чтобы сесть ближе к огню?»

«Симмонс еще раз взглянул на меня.

— Вот, возьмите мой стул, сказал я, вставая: — я целый вечер сидел у огня и согрелся.

«Вместе с тем я опустился на горшок, и хотя сиденье мое оказалось очень неудобным, я всеми силами старался не обнаружить этого.

— Вам, кажется, жестко сидеть, мистер, улыбаясь сказал один из гостей.

— Нисколько! вскричал я, под влиянием мысли, что этот человек, быть может, угадал, отчего так неподвижно сижу я на одном месте.

«Другие также предлагали мне свои стулья, но чем более они меня упрашивали, тем сильнее возникало во мне подозрение, и я [167] никак не соглашался. «Нет — думал я — уж вы меня не пересидите здесь...»

«Симмонс между тем очень беспокоился. Он имел только одну кровать для гостей, которую они предлагали мне; я же не трогался с своего места, хотя острые ножки горшка причиняли мне много горя; таким образом я просидел на них целую ночь как наседка на гнезде...»

При этих словах Крабба все мы засмеялись, что ему очень не понравилось.

— Смейтесь, смейтесь! сказал он с досадой. — Но желал бы я посмотреть, как бы вам понравилось сидеть целую ночь на опрокинутом трехножном горшке.

— Ну, спросил я: — чем же все это кончилось?

— Кончилось?! Я думал, что это будет продолжаться вечно! Однакожь, благодаря Богу, всему есть конец. Так вот я ссыльные: к утру ушли они, и Симмонс сказал мне:

— Ради Бога, мистер Крабб, отправляйтесь с вашими деньгами домой: я целую ночь ни на минуту не мог заснуть.

«Таким образом принимали и выгоняли меня везде; наконец я добрел с своими долларами. К счастию, их достаточно, чтобы заплатить за мой обратный переезд; здесь я не останусь долее ни на минуту... Итак, Бетси, моя милая, есть ли у тебя там перо и чернила?

— Давно готово! Но чтож мне писать?

— Пиши, что я скажу тебе.

«Мистер Стихесъинин!

Сэр!

«Надеюсь, вы здоровы также, как и я...

— Но вы больны! прервала Бетси: — я никогда не видела вас таким бледным, как теперь.

— Это уж так принято, Бетси, сказал Крабб. — Нужно же чем нибудь начать письмо, а я свои всегда начинаю так... Но продолжай.

«Вандименова земля меня совсем разорила, и я намерен уехать с первым кораблем. Поэтому, сделайте одолжение, возьмите для меня место я скажите капитану, чтобы он выбрал его около оси, где не слишком трясет: я помню, как неприятен был мой приезд сюда... Этого, впрочем, не нужно писать.

— Чтож дальше? спросила Бетси.

— Больше ничего!... Благодарю, Бетси!... Однако, ты можешь еще заметить, что последний бочонок сахару был бессовестно сыр и песочен. Так!... Потом напиши еще, что я даю ему [168] сорок шиллингов за все семя клеверу, сколько у него есть, и чтобы он постарался доставить мне некоторое количество земляники из Питтских теплиц... да чтоб не забыл посмотреть, достаточно ли длинна моя койка на корабле... Кроме того, спроси еще, не даст ли мне правительство двоих печников: я бы желал выстроить в долине хорошенький домик, — конечно, с прудом для рыбы и беседкой в саду. Кстати: пусть он пришлет мне кровельный полот и бочонок кровельных гвоздей, да пусть справится, может ли корабль взять с собой последнюю шерсть, и какие цены на нее. Мне также нужны пильщики и плотник... но ходьба так утомила меня, что я более уже не могу писать... Приготовь письмо, Бетси... Вот допью только этот стакан и потом пойду спать...

— Что же вы намерены сделать с вашими долларами? спросила жена моя.

— С долларами... с трудом проговорил Крабб, изнуренный силами и отуманенный тремя большими стаканами пуншу: — доллары?... да положите их... опять в горшок,...

На другое утро Крабб решился отправить мешок с серебром в Гобарт-тоун, в сопровождении двух констаблей.

— Серебряные доллары, сказал он: — прекрасны и достойны приобретения, но весьма неудобны для переноски и еще более для сохранения...

* * *

Прошло четырнадцать лет после всего мной описанного. Однажды, я сидел в моем саду под мимозовым деревом, на моем любимом месте, и наслаждался прекрасным вечером.

За несколько лет перед тем я передал свою ферму и стада старшему сыну моему Уильяму, который жил в нашем большом каменном доме с своей женой и семейством. Бетси, вышедшая, в 1827 году, за Джоржа Бересфорда, жила с своими пятерыми детьми в Вишневой долине, на красивой ферме, владетелем которой был вечно недовольный и уже дряхлый Крабб. Старший Бересфорд, женившийся на Люси Мус еще в 1824 году, жил с нею и с многочисленным семейством своим на реке Шанноне.

Это было в марте месяце, в конце лета; и страна приняла уже желтоватый оттенок, свойственный полям и зелени Вандименовой земли во время осени. Два маленьких крикуна, брат и сестра, играли подле меня на круглой лужайке. На гряде, покрытой цветами и фруктами, стояли яблони, покрытые чудными плодами. [169] Красивый осьмилетний мальчик играх с молодым кэнгуру, дразня его сахаром, и белый какаду, с высоко вздувшимся желтым гребнем, кричал и болтал на дороге, желая обратить на себя внимание детей. Далее, ниже, в долине, похожей на парк, паслось несколько дойных коров, с двумя или тремя лошадьми и маленьким, домашним стадом мериносов.

Я внимательно читал сочинение, полученное мной незадолго перед тем из Англии. Надо заметить, что я завел себе библиотеку из слишком тысячи двухсот томов.

Мной вдруг овладело бессознательное чувство тоски. И, в самом деле, я не имел никакой причины печалиться: благодаря Бога, у меня было все, что радует и счастливит человека, — и если в глазах моих когда либо и являлась слеза, то как слеза благодарности и радости. Отложив чтение до другого разу, я предался воспоминаниям: передо мной проходили, одна за другой, разные сцены моей деятельной жизни, полной приключений... Вдруг ко мне подошла милая жена моя, подруга всех трудов моих и счастия. В одной руке ее было письмо, а другою — она поддерживала старушку-мать свою, давно уже перешедшую за обыкновенный срок человеческой жизни.

Моя Мери также очень переменилась, хотя и по наружности только; сердце же ее по прежнему было тепло и верно.

В эту минуту я по всему мог видеть, что жена хочет сообщить мне радостную весть: она подавала мне письмо с милой улыбкой. На нем находился английский штемпель, и на печати стояло одно только слово: «Георгиана».

Здесь кстати заметить, что вслед за тем, как я принял дочь Цыгана в мое семейство, судья сделал надлежащие распоряжения — доказать в Англии права бедного ребенка. Много было переписки, — и через четыре года прибыл в колонию агент, с уполномочием сопровождать Георгиану в Англию. Присланный сказал нам, что дядя девочки, Джон Шарлей, овладел имненьями брата, как ближайший наследник; но нашлось завещание старшего брата, в котором он отказывал все свое имущество Джоржу Шарлею, в случае если он или дети его воротятся в Англию. Не было возможно ст(*) (Здесь и далее — заляпанное слово. — OCR), уничтожить завещание; но дядя не признавал брака законным. Опекуны Георгианы, чтобы удобнее вести процесс, непременно хотели видеть ее в Англии. Туда в ту пору отъезжал с своей женой один наш приятель. Воспользовавшись этим случаем, мы поручили их надзору Георгиану. Все это происходило в 1828 году. Тогда приемышу нашему только что исполнилось одиннадцать лет, — и девочка могла [170] назваться красавицей, в полном смысле слова.

Мы получили от нее несколько писем, доставивших нам большое удовольствие. Окончание процесса Георгианы сильно интересовало нас, и потому я с живостью распечатал письмо ее, адресованное на имя Мери. Вот содержание его:

«Милая моя мистрисс Торнлей!

«Из прежних моих писем вы знаете, что я намеревалась выйти замуж. Эта перемена образа жизни, однакожь, никогда не произвела бы перемены, в отношения к вам, в сердце вашей Георгианы. Я могу наконец нарушить молчание, которое должна была соблюдать насчет моего брака.

«В Милане, где я короткое время жила с моим опекуном, увидала я впервые моего мужа. В день нашего приезда, вечером, отправились мы в театр. Спектакль начался оперой; после нее давалась пьеса под названием «Цыган». Содержание ее воскресило в моей памяти все сцены моего детства; а большие черные глаза актера, занимавшего роль цыгана, с чрезвычайною ясностью представили мне потухающий, но тем не менее страстно любящий взгляд, устремленный на меня, когда-то, моим умирающим отцом... Это грустное воспоминание взволновало меня до такой степени, что со мною сделался припадок, и я упала. Один молодой человек долго хлопотал около меня и помог моему опекуну перенести меня в карету. На другой день он приехал узнать о моем здоровья. Таким образом, мы познакомились и впоследствии полюбили друг друга. Но долго старалась я, сначала, противиться моей страсти, боясь охлаждения со стороны молодого человека, когда узнает, чью дочь любит он. В таких неопределенных отношениях наших друг к другу прошло два года. Наконец я решилась открыться. И жених мой не только не охладел ко мне, но утверждал, что мое доверие к нему возбудило в нем еще большую привязанность. Вскоре после того он расстался нами, под предлогом, будто какие-то важные дела требуют его присутствия в Лондоне. А когда мы возвратились (*)у, жених мой пришел к нам, вручил мне пакет c (*) и тотчас после того удалился. Боязливо вскрывала я пакет, в нем заключались документы, совершенно оправдывавшие отца в смерти лесничего, за что его сослали в Вандименову землю. Теперь мне уже не для чего было противиться браку с любимым человеком, и вскоре после того мы обвенчались...»

Пропускаю часть письма, которые не может интересовать читателя; далее Георгиана писала: [171]

«Мистер Джон Шарлей живет за границей, и мое дело о наследстве еще и до сих пор не окончено; но так как мы довольно богаты, то и утешаемся тем, что это имение достанется если не нам, так внукам нашим.

P. S. Едва не забыла спросить о моем старом приятеле Краббе. И тогда еще, как я отправлялась в Англию, был он стар и слаб. Жив ли? доволен ли хоть теперь своей «прекрасной земелькой?» Кланяйтесь ему от вашей,

Георгианы

— Добрый старик, указали я: — как он обрадуется, когда узнает, что маленькая девочка, которую он любил, не забыла его. Боюсь только, что Краббу недолго уже остается принимать поклоны от его друзей: последние известия о нем весьма неутешительные.

Не успел я сказать этих слов, как прискакал Джорж Бересфорд, говоря, что здоровье Крабба с последнего вечера приняло дурной оборот, и что Бетси просит меня приехать. Я тотчас велел оседлать лошадь и сказал, чтобы жена ехала в карете, отправился с зятем в Вишневую долину.

Дорогой мы заехали к врачу и, посадив его на взятую с собой лошадь, просили его проводить нас, чтобы посмотреть, не удастся ли искусству продлить жизнь вашего старого друга.

— Я думаю, сказал медик: — что наука тут не поможет. Ваш приятель умирает от старческой слабости. Который ему год?...

— Мы этого не внаем в точности отвечал я: — на сам Крабб говорит, что ему восемьдесят два года; но, судя по разным происшествиям, которые он помнит, он должен быть старее.

Вскоре после того прибыли мы в дом моих детей и старика, в Вишневой долине, окруженной лесистыми холмами. Крабб выстроил настоящую английскую ферму. Мы нашли нашего друга в больших креслах. Белые как снег волосы его опускались на плечи; он сидел у окна, и перед глазами старика расстилалась его же собственные поля, пруд и лес. Бетси сказала нам, что он жаловался на туманную погоду, хотя воздух был чист и ясен. Я знал, что значит этот туман.

— Вот приехал батюшка! вскричала моя дочь, увидев нас.

— А, Торнлей! очень рад вашему приезду! говорил Крабб, — где вы? Подойдите ближе... — Воздух удушлив: вероятно, [172] дикари опять подожгли лес; ничего не видно, кроме дыму... Ну, да это не новость здесь!...

— У нас, в Вандименовой земле, нет уже диких, возразила Бетси. — Разве вы забыли, как, несколько лет назад тому, изгнали их со всего острова?...

— Изгнали?! Ах, да! теперь помню, как мы длинной линией тянулись по всей стране и туземцы никак не могла понять, чего мы хотим.

— Вам кланяется Георгиана, Крабб! сказал я, взяв его за руку. — Сегодня мы получали письмо от нее.

— Георгиана?! рад, очень рад!... Доброе дитя! она со временем сделается хорошенькой девушкой... Итак, Георгиана вспомнила обо мне? Это хорошо! Когда я приеду в Англию, то навещу ее; теперь же... теперь я не совсем здоров.

— А как вы себя чувствуете, мой старый друг?

— Я слаб, очень слаб, а впрочем ничего. Вот видите, Торнлей, эта земелька наконец пришибла меня. Я ведь говорил вам, да вы не хотели верить... Поделом мне, и совершенно поделом!... Давно бы, правда, уехал я отсюда, кабы не хмель удерживал:

— Зато вы научили колонистов сажать его, сказал я, желая потешить Крабба.

— И пиво варить — также... Бетси! милая Бетси! будь так добра: подай твоему отцу кружку из последней бочки... Так!... Дай я попробую...

Бетси поднесла кружку к губам Крабба.

— Что это? заговорил он: — какой странный вкус! Налей-ка в другую кружку... Торнлей не может же уйти от мена не выпивши стакан элю... Но я, вероятно, не буду более садить хмель и пить пиво, которое сам варил...

— Любезный друг! оказал я: — вы прожили несравненно больше многих и многих из нас; и последние ваши годы протекли в богатстве и изобилии... Остается только просить Бога, чтобы Он простил ваши заблуждения...

— Не знаю, говорил Крабб тихим, дрожащим голосом, между тем как ум его стал уже мешаться: — не знаю. Вот то разве, что приехал сюда, и — еще хуже — что остался здесь, но с следующим кораблем я возвращаюсь домой... Нельзя достать ни капли пива ни за какие деньги. К чему годна гостинница, если в ней нет пива?... Пол-гинеи за бутылку элю — срам и стыд!... Видели ли вы когда нибудь, чтоб люди пахали таким образом?... Не знает, что значит быть «под паром»... вы крестьянин из [173] города... сэр... я бы не желал быть невежливым, но... вы крестьянин из города...

— Он бредит, сказал пастор, явившийся по просьбе Крабба.

В ту минуту вошла Мери. Старик с большим трудом узнал ее.

— Мистрисс Торнлей, говорив Крабб медленно и слабым, голосом: — ваш бедный муж убит дикими; но нам должно перенести это... Заживо изжарить... людоеды... Но мы все уедем, — все... Я отправляюсь с первым кораблем... Бетси!... где Бетси?

Бетси, схватив руку старика, старалась успокоить его; а пастор спросил Крабба, не желает ли он чего нибудь.

Этот вопрос привел старика в память; в одну минуту он понял свое положение; голос его сделался слабее, пульс едва бился, и было трудно разобрать медленно произносимые им и отрывистые слова:

— Я знаю, шептал он едва внятно: — что мы все должны умереть; но и я бы охотно еще посмотрел, как удастся пшеница; в новом поле... Джорж! не пахай никогда волами... не стреляй быков, как последнего. Я... я расстаюсь... Бетси! держи мою руку... Что, что я чувствую?... Я... задыхаюсь... Я... я... я... не могу дышать... О, Торнлей! наконец... оставляю я эту... землю и иду... домой... наконец....

Вместе с этими словами Крабб умер. Все мы плакали. Я терял в нем моего лучшего друга, которого любил даже за его слабости и странности, бывшие для других предметом смеха.

Над могилой Крабба поставил я простой камень с надписью:

Здесь покоятся смертные останки
Самуила Крабба,
английского фермера,
умершего 86-ти лет.

Что еще прибавлять ко всем этим воспоминаниям? Современное положение колонии довольно известно. Впрочем, не мешает сделать общий взгляд на те перемены, которым подверглась Вандименова земля в последние двадцать два года.

В ту пору переселенцев было здесь еще очень мало, и вся колония состояла почти исключительно из ссыльных. Теперь же по всему острову тянутся цветущие фермы. По прибытии моем сюда, в 1817 году, число жителей Вандименовой земли не превышало [174] двух тысяч человек, из которых немногие только были вольные; а в настоящее время население острова увеличилось до сорока пяти тысяч, в числе которых двадцать три тысячи вольных. В 1817 году не вывезли ни одного фунта шерсти, в 1838 году, напротив того, 1,942,000 фунтов. Жизнь и имущество жителей не подвержены опасности, как прежде; о туземцах помнят в колонии только по преданию; бушренджеры составляют редкое исключение; кражи овец почти никогда не случается..

Пристройки и, вообще, улучшения особенно замечательны в Гобарт-тоуне. Везде., в окрестностях города, возвышаются веселые и роскошные дачи, и повсюду построены мосты и проведены дороги. Корабля в четыреста тонн могут безопасно стоять в широкой гавани.

Чтож касается до меня, то я без хвастовства скажу, что могу служить примером, до чего можно дойти прилежанием, терпением и бережливостью, и как выгодно поселяться в колониях, где земля еще не обработана, следовательно дешева и с каждым годом, без дальнейшей работы, возвышается в цене, по причине увеличивающегося народонаселения.

Я, конечно, теперь стареюсь; но тело мое еще крепко, и с тех пор, как поселился в колониях, я ни одного дня не был болен.

Мой старый приятель судья, сделавшийся теперь богатым и толстым, несколько месяцев справлялся о моих занятиях, видя, что я пишу что-то так усердно. Несколько дней тому назад, я, показав ему толстую рукопись, сказал под секретом, о чем писал.

— Какое же содержание вашей рукописи? спросил он. — История острова?

— Остров, отвечал я: — или, вернее, колония еще слишком молода, чтобы писать ее историю; я только, по собственным приключениям и воспоминаниям, рассказал об успехах переселенцев и передал такие факты, которые читателям могут дать довольно верное понятие о Вандименовой земле...

Этими словами переселенец кончает дневник свой.

Текст воспроизведен по изданию: Рассказы о колониях Вандименовой земли // Современник, № 8. 1850

© текст - ??. 1850
© сетевая версия - Тhietmar. 2019
© OCR - Иванов А. 2019
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Современник. 1850