Souvenirs d’un aveugle. Voyage autour du monde par M. J. Arago.

(Воспоминания слепца. Путешествие вокруг света. Я. Араго. Париж, 1839.)

Статья первая.

Автор этого сочинения путешествовал вокруг света с отряженной Французским правительством экспедицией, в качестве художника. Возвратясь в отечество он лишился зрения и, живя теперь прошедшим, издал свои воспоминания.

Экспедиция отплыла из Тулона. Из немногих черт, которыми Араго обрисовывает особенности Тулона и его жизни, приведем мимоходом только то, что он говорит о тамошнем наречии. Оно сильно пахнет смолой, которой в этом портовом город так много. Тулонец, толкнув вас на улиц, извиняется, что он зацепил за ваш борд; хозяйка дому поднимает паруса, когда сбирается гулять; приятель, встретив своего приятеля, приглашает его причалиться; одни хмельные матросы лавируют, другие имеют боковую или килевую качку: школьник тоже лавирует, когда бегает от школы; кредитор крейсирует около своего должника, а тот отлакировывают желая уйти в открытое море; жители там не отдыхают а ложатся в дрейф.

Корабль экспедиции, по выходе из Тулона, миновал Балеарские острова и, простившись в Гибралтаре с Средиземным Морем, вступили в Атлантический Океан, где бросили якорь у Санта-Круса в Канарийском Архипелаг. Архипелаг этот был известен древним под именем Счастливых Островов; важнейшие из них [340] Канария, Фортавентура и Тенериф. Последний плодороднее других; на нем считается около шестидесяти четырех тысяч жителей, а на всем архипелаге, около ста сорока тысяч. На Тенерифе приготовляется ежегодно осемь тысяч бочек вина, которого в одном Париже, не говоря о других столицах, выпивается в год до двадцати тысяч бочек. Ясно, что все это вино не может быть настоящее тенерифское. Господин Борн-де Венсан, в своем сочинении «Исследования о Счастливых Островах», полагает, что пик тенерифский — древняя гора Атлас, и что в Канарийском Архипелаге обитали Геспериды, и тут были, их сады с золотыми яблоками; Горгоны и пребывание их царицы Медузы; Елисейские Поля, Пурпуровые Острова; наконец Платонова Атлантида. Вы и теперь найдете на Тенерифе осуществление Платонова идеала общества. Это рыбаки, которые ловят рыбу у Белого Мыса и продают ее на Тенерифе. Они постоянно живут на воде; пловучий дом их — небольшое судно, называемое пинкой. «Представьте себе, говорит автор, род гальота, в половину сгнившего, составленного и оснащенного из обломков двадцати кораблей; на нем поставлены две несоразмерные мачты с кой-какими жердями, вместо реев, и с разноцветными дырявыми лоскутками парусины, вместо парусов, которые ветер не надувает, а продувает. Теперь, поместите на оконечности мачт кусок красной рубахи или хвост акулы, вместо флагу; навалите на это судно сорок бронзовых, косматых существ, которые толкают друг друга, работают, кричат, ругаются, и, подчас, дерутся на ножах. Суда у них нет, а расправа у всякого своя: кто другого одолел, тот и прав. Впрочем они живут довольно дружно: у них все общее, пища, одежда и даже жены. На каждой пинке вы найдете двух или трех женщин, желтых, худых, засаленных, в лохмотьях: они — собственность всего экипажа; они хохочут, ругаются, прогуливаются по палубе, курят сигары; в бурю они первые у самых трудных работ, и не раз своею расторопностию и мужеством спасали всех своих мужей. Там же, посреди канатов валяются дети, нечувствительные еще к опасностям такой ужасной жизни; они всех старших называют батьками, а стариков дедушками; во время качки они иногда падают в рыбные бочки, откуда их вытаскивают часто расцарапанных и расшибленных, а матушки и ох не молвят». Господин Араго был на одной такой пинке, где его посещение составило эпоху и сохранится в памяти рыбаков на много лет. Он с некоторых из них рисовал портреты, и уверяет, что никогда, в мастерской художника, натурщики не исполняют своей должности так усердно как эти, рыбаки и их жены, и все это за несколько лоскутков старых платьев и кусок ситцу, которые роздал им путешественник. Но более всего обрадовал и восхитил их образ Божией Матери Всех Скорбящих, который он подарил им. «Я никогда не забуду этих восторгов всего экипажа, говорят он: не забуду этой нежной признательности и безумной радости, когда я подал им святыню. Рыбаки, в ту же минуту, все приложились к образу поставили его к подножию мачты и, на коленях хором чудовищных голосов, пропели латинский акафист. Какая [341] Латынь! По как осуждать этих июдей, когда их мольбы имеют столько жизни, огня? людей, у которых, среди грубых, полудиких, нравов встречаются редкие добродетели? Если б я упал в море, они бы разом, все бросились спасать меня, с опасностью собственной жизни. Когда я уходил, никто из них не осмеливался, своею мозолистою рукою, пожать мою руку: даже и женщины почтительно отступили. Экипаж прощался со мною на коленях и обещал молиться за меня Пресвятой Деве».

Путешественники из Тенерифа пустились далее, прошли экватор, тут обыкновенною церемониею отбыли торжество прохождения чрез эту линию, и потом бросили якорь в заливе пред мысом Рио-Жанейро. Вход в залив означается двумя островками, один из них называется Круглым, без сомнения оттого, что он квадратный. Между ними смело может проходить всякий корабль. Окрестность замечательна своим видом: она, при некотором пособии воображения, представляет зрителю целую фигуру человека лежащего навзничь. Голова этого исполина лежит на юге рейды; она очень хорошо обрисована: ровный возвышенный холм представляет лоб; волосы — густой лес; глаз — влажная пещера; нос — верхушка другого холма; подбородок — также вдавленная честь горы; шею образует широкая долина; грудь — скала, вырезанная в виде плеча и руки; потом живот, бедро; далее колено, голень, и, наконец, конус, дополняющий ногу. Это настоящий гигант, лежащий на спине: он протягивается более или менее, смотря по стоянию корабля, и всем кажется огромнейшею статуею.

Рио-Жанейро лежит при подошв горы. Город этот красив, правильно выстроенный, почти европейский; улицы его все прямы, исключая одной, которая называется Прямою. На базарах его, кроме съестного, продаются еще невольники. Есть королевский театр и библиотека. Жителей около ста тридцати тысяч душ. Пять шестых этого числа составляют негры, остальное Португальцы. В Бразилии народ делится на два класса: бьющий и битый. Первый могущественнее второго по своей нравственной силе. Бразильцы для удобнейшего удержания своей власти над неграми размещают их так, чтобы между ними не могло быть единодушия: Ангольцев поселяют с Кафрами и Мозамбийцами, то есть, сводят племена непримиримые, которые беспрестанно ссорятся между собою. И этою-то мерою империя сохраняет своего роду спокойствие, которым наслаждается. В Бразилии, по крайней мере, вдвое более духовных, нежели в Испании и Португаллии.

Из всех округов обширной бразильской империи, которой многие пустыни еще не исследованы, замечателен округ святого Павла. Житель этого округа тот же Гуанчи, только по нежнее. Этот американский, а тот бенгальский лев; это денди в сравнении с пиренейским контрабандистом. Павловец одевается как Гуанчи, только с небольшими изменениями. У него широкая поярковая шляпа подвязывается бархатною лентою на подбородке; эпанча — круглый кусок сукна, шоколадного, голубого или белого цвету, в середине которого вырезано отверстие, для прохода головы; кожаные штаны, пояс и обувь украшены ленточками различных оттенков, что [342] делает этот наряд очень красивым. На лошади Павловец вооружен ужасными арканом. Первые завоеватели Америки столько наговорили чудес о смелости и ловкости этих людей, что им с трудом веришь.

Один храбрый, уланский полковник наполеоновской гвардии, неведомо за что и про что загнанный судьбою в Рио-Жанейро, при всяком случае, когда заговорят о Павловцах, хвастал громогласно, что он, на коне, своею никою вышибет из седла не только одного, двух, но и трех этих людоловов, как их называли там в насмешку «Берегитесь, полковник, часто ему повторяли, ваше мужество и ловкость, без сомнения, велики, но если Павловец вас услышит, то, пожалуй, примет вызов». — А разве вы думаете, что я шучу, возразил полковник: завтра же мой вызов будет объявлен официально». В самом деле, вызов полковника был напечатан, в риожанейрских газетах, и он в тот же день принимал у себя незнакомого посетителя. «Это вы, полковник, вчера, в газетах, объявили предложение поединка?» — Я, сударь: почему оно вас занимает? — «Я Павловец». — Как? Вы бы согласились на мое предложение? — «Отчего же нет? Я пришел узнать, точно ли вам угодно померять вашу пику с моим арканом». — Не сомневайтесь. — «Когда же?» — Сегодня вечером, — «Нет, послезавтра, против замка святого Христофор»: это позаймет многих». — В добрый час. — «Я еще новичок в наездничестве, но поспешил к вам, для того чтобы с вами не. случилось какого несчастия, если кто-нибудь другой примет вызов». — Вы очень великодушны. — «Если кто из моих товарищей к вам явится, вы ему откажете». — Разумеется. — «И так, Полковник, после завтра, в девять часов». — После завтра, синьор... — «Хозе Пиньяда». Странность поединка привлекла, к замку Святого Христофора, бесчисленное множество зрителей. Из среды этого шумного скопища были слышны крики: «сто пиастров за Павловца!... тысячу!... две тысячи пиастров за Павловна... пять тысяч патак против улана!» Никто не осмеливался держать закладу за улана. Пробили часы; военная музыка возвестила начало поединка. Полковник первый выехал на ристалище. Он ловко сидел на красивой рыжей лошади; в руках у него была пика. Раздался общий крик удивления, и улана приветствовали рукоплесканием. Вот и Павловец показался: малорослый, тощий, сухой; только маленькие глаза бросали искры из под огромных полей шляпы. Лошадь его тоже была невысокая, с красивыми тонкими ногами. Оба противника остановились при входе в цирк. Хозе Пиньяда рукою приветствовал с дюжину своих земляков, которые кусали губы с нетерпения и почти с досады, так им казался дерзким вызов полковника. Пиньяда повернул лошадь и тихим шагом приближался к своему противнику. «Это Хозе! это Хохе! раздалось в толпе... Я предпочел бы Фердинанда... или Антония... или Педра; но все равно, пять тысяч патак за Хозе!» — Полковник, вот и я к вашим услугам. — «Я опасался, синьор, что вы не будете так точны». — Павловец никогда но заставляет себя ждать; девять часов еще не было. — «Вы без седла?» — Оно не нужно: у меня аркан. — «Что касается до меня, я тоже [343] переменил железное острее пики на медный шар». — Это для чего? — «Для того, что я мог бы убить вас копьем». — Никогда; чтоб убить человека надобно коснуться его, а вы меня и не заденете. — Трубы дали сигнал, и нетерпеливая толпа ждет конца борьбы. Молчание. Взгляните теперь на Павловца, на его лошадь, как она вертится, сгибается змеей, перебирает ногами; она повинуется не только уздечке и шпорам, но голосу, свистку своего хозяина. Хозе тоже одушевляется, пигмей становится исполином; это мгновение делает его победителем и даже сам полковник кажется изумленным. Бойцы приготовились; полковник наклонил пику, Павловец над своей головой держит аркан, сделав из него две или три петли. Вот он загикал... Противники летят друг другу на встречу. Улан не тронул Павловца; тот проскользнул почти под брюхом его лошади. Хозе не хотел схватить улана, как бы щадя его на первый раз. Они снова мчатся; аркан взвился... и, вырвав из седла, потащил полковника по земле. Тщетно побежденный старался выпутаться из петли. Зрители зарукоплескали, но Павловец махнул рукой показывая, что это не великодушно. Он поднял своего противника. «Извините, полковник, я неловок, я вас вырвал из седла слишком шибко. В другой раз я сделаю это полегче». — Я крайне изумлен, отвечал полковник. — «Верю; мы всех удивляем». — Ну, посмотрим. — «Посмотрим». — Еще раз поехали, каждый в противуположный конец арены, и шагом приближались друг к другу. Павловец гикнул, его лошадь мелькнула как стрела. Полковник и во второй раз был сброшен на землю; Хозе быль подле него, чтоб он не удавился арканом. «Это еще ничего, сказал Павловец, это еще ничего, полковник; я сегодня еще не завтракал, моя рука не так верна. Не хотите ли еще третий разок? Я готов удовлетворить вас по вашему выбору: за правую руку или за левую ногу». — Нет мне и этого довольно, сказал уничиженный, оборванный и покрытый пылью, полковник: будет с меня. Теперь я буду верить всем чудесам, которые об вас рассказывают. — «Полковник, вы еще ничего не видели: вот, там, дюжина моих товарищей в сравнении с ними я мальчик». — Неужели! Так попросите же их ко мне на завтрак, только, пожалуйста, без арканов: у меня от одного вашего шея болт. — С этого дня полковник уже не делал более вызову Павловцам; он сам переселился в их пустыни, и бросив свою любимую пику, в скором времени приобрел навык и сделался ловким людоловом.

Между дикарями, населяющими Бразилию, замечательны Тупинамбы своею храбростию и жестокостию. Педральвец, когда пристал к Бразилии, нашел их тогда повелителями этой страны. Название их происходит от слова тупан, гром; этим кажется они хотели выразить свою силу и могущество. Тупинамбы подобно другим дикарям, разрисовывают свое, тело и выкалывают на нем разные узоры. По таким рисункам узнаются предводители и другие начальники. Они живут охотою и рыбною ловлей; приготовляют [344] отвратительного вкусу вино, которое называют какуин. Религия их заключается в поклонении двум божествам: одного молят оставаться с ними, а другого просят быть против врагов. Отец, с рождения, внушает сыну жесткость, и поет ему гимны в честь своих героев. Потом ему говорить: «вот тебе лук, палица, этими оружиями ты должен поражать своих врагов; когда мы будем не в состоянии более сражаться, ты своим мужеством нам доставишь удовольствие лакомиться твоими противниками. Да будешь съеден, если не победишь: я не хочу, чтоб мой сын был трус». После такого поучения, которое повторяется ежедневно, мальчику дают имя какого-нибудь оружия или животного, или растения, и он, с самого нежного возрасту, следует за отцом в битвах, и там то получает практические уроки в зверстве.

Похороны у них делаются с пышностию: женщины, обыкновенно жестокие у этих племен людоедов, тут выказывают живейшую, сильную, скорбь. Они рвут свои волосы, бьют себя в грудь, ломают члены, и испускают пронзительные сопли. «Вот он мертв! кричат они, который нам столько проносил неприятелей!... умер тот, который задавал нам столько пиров!» Покойника облитого слезами, после жарких прощаний, кладут в яму, куда приносят подарки, плоды, рыбу, дичь, маньоковую муку и оружие побежденных.

Если племя обижено другим, то старики собирают воинов, воодушевляют их мщением, вспоминая им длинный ряд подвигов их предков. Первая встреча с неприятелем истинно ужасна. Дикари еще издали грозят, махая оружием. Сойдясь, они с остервенением бросаются друг на друга, поражают палицами, вцепляются зубами в своих врагов. Часто бывает, что дикарь поверженный замертво, подпалзывает к трупу своего врага, в зверском исступлении теребит его зубами и, кажется, с радостию умирает, насытив свое мщение. Во всех своих стычках они захватывают множество пленных, отводят их в свои жилища как трофеи победителей, там откармливают, дают им жену, и при первом празднике зарежут на жаркое. Черепы вешаются в жилище того, кто захватил пленника, и кровавые архивы эти хранят детям повествование о подвигах и славе отцов. Палицы и луки этих дикарей бывают длиною от пяти до шести футов. Из плечевой и берцовых костей они делают род флейт. Кроме разрисовки тела, все Тупинамбы прокалывают себе нижнюю губу и вкладывают в нее кусок дерева. Женщины избавлены от этой смешной моды, они и так, при своем наряде, то есть, когда вымажут все тело разноцветными мазями, имеют довольно грации, чтобы заслужить нежность своих мужей.

Мундруки, от которых область получила свое название, природные Бразильцы; это самый страшный народ. Другие племена называют их Паикичи, то есть, «сорви-головы», потому что они обезглавливают своих врагов, бальзамируют их так, что они [345] по прошествии многих лет кажутся только что снятыми с плеч. Лачуги их украшены этими ужасными трофеями: кто имеет десяток таких черепов, тот может быть, избран в начальники. Зверство этих дикарей не разбирает ни полу, ни возрасту. Они заставили некоторые племена покориться Португальцам. Татуирование их очень красиво.

Арары образуют довольно значительное племя, не менее страшное, хотя не столь воинственное, как мундрукское. Они имеют оружии, называемое эсгараратана; это род духового ружья, которое сделано из двух желобоватых кусков дерева, склеенных воском и крепко связанных мочалами из корки банана. Такое ружье бывает длиною футов до пяти; внутренняя полость, совершенно круглая, имеет почти дюйм в диаметре. В этот ствол вкладывается отравленная стрела, которую дикарь выдувает ртом. Стрелы бываю и величиною в несколько вершков; на конце их, вместо перьев, сделан бумажный шарик, он побольше отверстия ствола и потому его нужно туда вталкивать. Когда эти дикари хотят поймать какое-нибудь животное, они обмакивают острее стрелы в жидкость, составленную из ядовитых трав. Уверяют, что удар такою стрелой причиняет мгновенную смерть, и что одни только Арары в Бразилии отравляют свое оружие.

Преимущественно пред прочими племенами Бразилии заслуживают внимания Бутикуды, народ смелый, воинственный, независимый, свободный даже у ворот столицы, в которую из презрения не заходит. Воздуху, опасностей и пространства, вот чего жаждет, ищет и находит Бутикуд. Они ходят совершенно нагие; цвет кожи их темно-охровый; волосы длинные, гладкие; уши, как у Тупинамбов, оттянуты до плеч тяжелыми серьгами; в нижнюю губу они вставляют кусок крепкого дерева, часто растягивающий ее до подбородка. На этом куски они разрезывают свою пищу: он служит им вместо тарелки. Бутикуд, бесспорно, из всех дикарей, самый храбрый, самый понятливый и самый способный. Непроходимые, вечные леса, крутые горы, неизмеримые пустыни — жилище этого дикаря. Лук его бывает длиною футов в семь или осемь; стрелы такой же длины, легкие, без перьев. Господин Араго, посетив табор Бутикудов, попросил начальника этих неустрашимых дикарей, показать ему образчик бутикудской ловкости, о которой наслышался много чудесного. Тот взял у путешественника шляпу, поставил на землю и, отошедши на сто шагов, пустил в нее дюжину камней разом. Шляпа разлетелась на клочки.

О родственной любви Бутикудов можно судить из следующего. Господин ***, поверенный в делах, желая приобрести череп Бутикуда, для своей богатой коллекции бразильских редкостей, попросил того же самого начальника, о котором сейчас говорили, доставить ему один такой череп, на обмен некоторых оружий. Дикарь был так вежлив, что тотчас же исполнил просьбу. Он прислал собственного девяти летнего сына, наказав ему передать свои слова: «вот череп, обделайте его как хотите». Господин *** удержал мальчика у себя для [346] прислуги, и принялся воспитывать его по-европейски. Бедный дикарь долгое время был твердо убежден, что его откармливают на жаркое, и насилу успокоился. Теперь он уже стал ловким и сметливым парнем. Господин Араго, в бытность свою там, часто брал его с собой за проводника по окрестностям, и не может нахвалиться им.

В юго-восточной части Бразилии живую Альбиносы., племя бедное, слабое, страждущее. Эти люди лучше видят, ночью или по захождении солнца, нежели днем. Кожа, ресницы, брови и волосы у них белые, глаза и ногти розовые. Они, кажется, ни к чему не способны. В Рио-Жанейро, Араго видел одну женщину совершенно пеструю, как тигр, она была белая с черными пятнами.

Исследователей этой огромной, едва до половины известной, империи более всего поражает разнообразие нравов диких племен, ее населяющих. Все эти народы, за исключением Альбиносов, жестокие, свирепые, людоеды; почти все ведут жизнь кочевую, разбойничью, без законов, без веры, иные из них творят себе богов, как им вздумается. Бутикуды, например, отличаются от своих неприятелей, — все эти племена самые непримиримые враги между собою, — совершенным отсутствием чувствований дружбы, родства, столь сильных, столь священных, даже у самых диких обитателей земли. У них не ищите ни братской, ни родительской, ни детской любви. Они родятся, живут, оттягивают сергами уши и губы дитяти, вооружают его луком со стрелами или каменьями, знакомят его с пустынями и лесами, и говорят ему: «там твоя пища, ступай, ищи и бей всякую тварь, которая тебе будет сопротивляться». Если он умрет или его съедят неприятели, никто не заплачет, не пожалеет, одним стало меньше, вот и все.

У Тупинамбов, хотя они свирепее Бутикудов и Паикичов, напротив, находили однако ж чувства привязанности, столь страстные, так сильно выраженные, что их можно назвать героическими. Однажды между Паикичами и Тупинамбами возгорелась война. Многие храбрые начальники, уже пали в жарком сражении, в котором зубы и ногти этих разъяренных зверей, играли такую же роль как стрелы и палицы. Одна женщина видела, как победители растерзали ее мужа, и разбросали куски его тела по полю сражения. Тут же, на месте, она обдумала самое ужасное мщение, и сообщила его своим землякам, которые отобрали выдумку и пособили выполнить ее. «Изрежьте мне спину, бедра, грудь, сказала она им, выколите один глаз, отрубите два пальца на левой руке, и оставьте меня действовать, мой муж будет отомщен». Ее требования исполняются, ее уродуют, она не попускает ни крику, ни жалобы. «Прощайте! вскричала она, когда все было окончено: если вы можете напасть на наших врагов чрез пятнадцать дней, в этот же час, то я вам ручаюсь, что вы встретите их гораздо менее нежели в последний раз». Она вскакивает, удаляется, и, вся покрытая кровью, идет прямо в стан Паикичов. Она прибежала к ним с криком, и стоная упала к ногам предводителя. Ее окружают, теснятся, спрашивают, и хитрая [347] Тупинамбка, прерывающимся голосом, рассказала им, будто бы начальники собственного племени хотели убить ее за то, что она молилась об успехе оружия Паикичов, будто они измучили ее и привязали к дереву, чтобы на утро съесть как пленницу, а она, пользуясь их сном, освободилась и прибежала искать убежища у тех, за которых возносились ее теплые мольбы. При виде ран этой женщины, из которых несколько было очень глубоких, Паикичи не усомнились в истине рассказа, и приняли несчастную под особенное свое покровительство. Она скоро стала разделять все их труды: вместе с другими сторожила лагерь, и первая испускала крик тревоги. Один из начальников женился на ней, и она казалась привязанною к нему узами любви, благодарности. В одну ночь лагерь взволновался: главные начальники проснулись от нестерпимой боли; они мечутся, катаются и корчатся в ужасных судорогах. Молодая Тупинамбка, когда удостоверилась, что подмешанный ею яд начал действовать, вскакивает и, с диким, неистовым криком, убегает к своим соплеменникам, которые знали о дне и часе мщения, и пришли доколотить обессиленных, полумертвых врагов.

Экспедиция, после сорокадневного, однообразного плавания, из Бразилии, стала в виду Мыса Доброй Надежды. Америка и Африка — два противуположных вида: в Бразилии воды смеющиеся и изобильные рыбою; здесь темные, мрачные валы; в Америке неизмеримые, вечные, зеленые леса: в Африке огромные, неровные массы скал, местами разбитых буйным, неумолкаемым валом; ни зелени на утесах, ни прозябения не видно вдали; это необъятный хаос гор, который представляется глазу в виде грозных призраков; в Бразилии повсюду жизнь; на мысе Доброй Надежды повсюду смерть.

Араго советует полюбоваться, из середины рейда, на окрестную, величественную, дикую панораму, которая оттуда рисуется перед изумленным зрителем. Там, перед вами прямо, исполинские массы гор, черных, голых, срезанных так дивно, что сказали бы, что мертвая природа этой части Африки, постаралась принять все формы растительности, какая только есть в ее степях. Это Львиная гора, на ней развивается великобританский фляг; потом утесы мало-помалу опускаются и образуют широкую, гладкую, правильную площадку, которая так хорошо названа Столом; отсюда с бешенством низвергаются ветры в океан, который они всклокачивают, схватывают корабли и несут их как брызги пены. «Скатерть накрыта» говорят моряки, как скоро заметят, что круглые тучи, сходя с Дьявольской Горы, противуположной Львиной, между собою сходятся, разбиваются, разделяются и вновь соединяются на вершине Столовой Горы. «Скатерть накрыта! руби канаты! и в океан!» Дьявольская Гора отделена от главной площадки высоким, узким отверстием, откуда вылетают смертоносные шквалы.

При подножия Столовой горы, лежит Капштадт, город чистый, белый, веселый. Его защищают многие хорошо выстроенные форты. «В этом городе, говорить Араго, я остановился у часового [348] мастера по имени Рувьера. У него был брат, который испытав в жизни все опасности Бутена, Монгопарка, Лендорса и других отважнейших, европейских исследователей. Когда Рувьер входит в гостинницу, все гости с почтением встают, большая часть из признательности, потому что он почти каждому из них оказал важные услуги. Не было примеру, чтоб Рувьер с самопожертвованием, не спас чего либо, снасти или матросов с корабля, которого бурун занесет на мель. В городе так много об нем говорят дивного, что мне захотелось поближе узнать истину рассказов, и я скоро удостоверился, что они были не преувеличены. Однажды, в гостиннице, я случайно очутился подле него, и поспешил воспользоваться этим случаем. После обыкновенных приветствий и общего разговору, я спросил его: «Верите ли вы великодушию льва». — Да, отвечал он, лев великодушен, но только к Европейцам. Такой ответ заставил меня улыбнуться; он, заметив это, с важностию продолжал: «Это вовсе не шутка, а положительный факт, я вам объясню его. Европейцы одеты, туземцы нет. У здешнего жителя львиный глаз видит мясо, которое он может сожрать, а у Европейца ему ничего не представляется. Что я принимаю за великодушие, это, собственно, пренебрежение, насыщенность льва: сытый он никогда не умерщвляет; он меньше съедает Европейцев нежели Кафров или Мальгашов; их-то голая грудь привлекает львиные когти и зубы».

В том же месте, разговаривая с одним из жителей, я спросил его, отчего Рувьер хромает. «Тигр повредил ему ногу». — Да у него и плечи не ровны. — «Это оттого что он был неосторожно выброшен разъяренным валом на скалу, когда спасал молодую женщину» — А эта яма на щеке? — «Это рогом прошиб буйвол, которого он с опасностию жизни, ходил усмирять за опустошения по большой дороге». — Куда ж девались два пальца с левой руки? — «Он их сам отрубила, будучи укушен бешеною собакою, которая поранила многих людей... Подождите, вот он уходит». Рувьер встал и раскланялся. Все собрание поднялось, все обращали к нему самые приветливые слова; каждый приглашал его к себе в следующие дни. Рувьер самый отважный человек какого только случалось мне видеть в жизни». На другой день после этого разговору я встретился с Рувьером в доме французского консула, где он, простой ремесленник, был принят самым почетным образом. Там я спросил его, правда ли, что здесь во внутренних колониях более боятся тигра нежели льва? «Какое заблуждение! Лев страшнее трех тигров. Здесь за тигром все ходят без больших приготовлений; а на львиную охоту напротив: она величественна, вы в ней найдете славное зрелище. Это настоящая кровавая драма. Кто возвращается на родину издалека, тому надо чтоб было о чем рассказывать. У нас, на днях будет львиная охота: пойдемте с нами: это стоит труда».

Рувьер был достаточен. Он запасся всем нужным, выбрал из своих невольников самых верных и смелых людей; запрягли буйволов в телегу, нагруженную оружием и съестным, и [349] утром еще, до рассвету, караван, состоящий из четырнадцати Европейцев и колонистов, и семнадцати Кафров и Готтентотов, пустился в поход, по дорогам почти расчищенным. Проводником был Кафр, самый ловкий из всех в колонии: мы были спокойны и веселы. В полдень мы прибыли, без замечательного приключения, к жилищу господина Кларка, который нас отменно принял. В три часа мы снова отправились, и вот мы уже в степи, совершенно дикой, поросшей кустарником. Мы подвигались вперед, охотясь между делом за гиппопотамами, по левой стороне Слоновой Реки. К вечеру караван прибыл в богатую плантацию господина Андрюса, который угостил Рувьера как самого лучшего своего приятеля. Андрюс говорил, что несколько недель у них нет слуху ни о тиграх, ни о носорогах, ни о львах. «Ну, мы пойдем дальше, сказал наш предводитель: найдем! Лев не овечка; сам наскочит». Привал наш был короток; буйволы пошли шибко; почва скоро изменила вид, вместо зеленеющей сделалась песчаною; жар был нестерпимый, и мы несколько часов лежали развалившись на тюфяках. «Спите, спите, сказал нам Рувьер, я вас разбужу, когда будет нужно, вы тогда не заснете». На ночь мы расположились около большой лужи стоячей воды и спокойно ожидали дня. Утром всех разбудил шум, но Рувьер, внимательно посмотрев на неподвижных буйволов, успокоил нас. «Это не тигр и не лев, говорил он: буйволы их хорошо знают. Шум, которой вы слышали, верно, произошел от упавшего дерева в соседнем лесу или, может статься, какой-нибудь метеор рухнул. В поход!» На третий день мы обедали у господина Андерсона. Во время стола прибежал Готтентот уведомить нас, что ему послышалось рыкание льва. «Милости просим! сказал смеясь Рувьер. К оружию, друзья! Буйволов запрячь, и исполнять в точности мои приказания». Другие, испуганные, невольники подтвердили слова первого, и несмотря на просьбы Андерсона, который отказался сопутствовать нам, мы отравились к лесу, где, как Рувьер полагал находилось свирепое животное. Многие невольники из плантации добровольно присоединились к нашему каравану, и как они знали местность, то им поручили, если можно, выгнать неприятеля из лесу. Мы остановились в прогалине окаймленной с одной стороны, лесом, с другой косогорами. «Разумеется, что я один командую и что вы, друзья, должны повиноваться мне: без этого, может быть, ни один из нас не увидит более Капштадта, говорил Рувьер кусая губы и поправляя волосы. Неприятель близко. Туда телегу и буйволов; вы, сюда, в один ряд: сзади Готтентоты, для зарядов и перемены ружей. Я буду в голове у вас, на два шага от фронту. Но именем неба заклинаю вас, не подходите ко мне что бы ни случилось. Стойте плотно, плечо к плечу, или вы погибли... Тише!... чу!... взгляните теперь на буйволов». В самом деле, при рыке раздавшемся и отдалении, эти животные-указатели, казалось хотели взлезть одно в другое, чтоб скрыться: они потупили голову, чтоб не видеть приближающейся опасности. «Ага! вскрикнул Рувьер потирая руки, приятель торопится. Надо угостить его как доброго соседа...» Скоро раздался второй рев, но [350] уже гораздо ближе. «Дьявол! леший! присовокупил наш смелый вождь, вишь, как он шибко идет; он силен; он сей час будет здесь... Я ведь там сказал... Здорово!» Рувьер удивителен своею прозорливостию и энергиею. Лев вышел из лесу, увидев нас, остановился, потом, как бы раздумывая, тихими шагами приблизился и лег. «Э! он знает свое ремесло, заговорил храбрый мастер, он не раз сражался: пойдемте, приподнимемте его; но, итти за мной, ровно, бок об бок». Лев встал и подался на нисколько шагов вперед. «Целиться хорошенько, товарищи, сказал Рувьер, став на одно колено: целиться метко и по команде «три», стреляй... Слушай!... раз, два, три!...» Мы в точности следовали приказаниям командира, залп раздался и мы сменили ружья. Лев сделал ужасный прыжок, почти на месте, клочки его шерсти взвились по воздуху. «Экой крепкой! проговори и Рувьер: посмотрите, он не свалится». Лев то рычал, то стонал; сильно хлестал себя хвостом по бокам, высовывал свой длинный, красный язык; два бурых, сверкающих, зрачка бегали в глазной впадине. Мы не шелохнули, не выпускали из виду страшного неприятеля, хотя нас было двадцать пять человек против его одного. «Не правда ли, прошептал Рувьер, вдруг оборотив к нам голову, чтоб видеть наше смущение, не правда ли, сердце сильно бьется? Не робейте, мы с ним скоро кончим». Кровь, сильно струившаяся из льва, окрасила вокруг него землю. «Идем, идем, тихо продолжал неустрашимый Рувьер, новый залп, и, если можно, метьте все в голову или около головы». Выстрел сделан; один из застрельщиков обронил ружье, и, наклонившись, чтоб его поднять, открыл голую грудь Готтентота, ставшего позади его. Увидев это страшный зверь, как бы очнулся от обмороку, ноздри его сильно и проворно раздувались и опускались; он протянулся, собрался как бы с духом, повернул свою чудовищную голову направо, налево, чтоб высмотреть свою добычу. «Один из нас пропал», прошептал Рувьер. «Я погиб», сказал Готтентот. В самом деле, лев ощетинил густую гриву, вспрянул как стрела, перескочил через Рувьера, присевшего на землю, опрокинул семь или осемь охотников, выхватил несчастного Готтентота и, отнесши его шагов на десять, держал в мощных копях: он казалось, размышлял, пощадить ли жертву или разорвать. Мы перевернулись, «Готовы ли?» спросил Рувьер, заняв свое место на переди. — Готовы, — «Стреляйте!» Лев свалился, и почти в то же мгновение вспрыгнул. Он ходил и переходил по Готтентоту, как делает кот, играя с мышью. Тогда Рувьер один приблизился к несчастной жертве и сказать: «не шевелись!» Потом почти приложив два пистолета к голове льва, разом из обоих выстрелил. Лев ужасно заревел, разинул свою окровавленную пасть и в зубах его затрещала грудь Готтентота... Спустя несколько минут, два трупа лежали вместе, один на другом, «Вы кажется еще не верите, спокойно сказал нам Рувьер, это понятно; наша потеря, с таким неприятелем, слава Богу, не велика». Возвращение наше, с охоты, в Капштадт было благополучно, и Рувьер на другой день, до рассвету, был уже в пристани; он не спал [351] ночь, потому что барометр его предвещал бурю. Но вихрь скоро пронесся и благородный Рувьер на утро мог спокойно отдохнуть.

В смежности с Капштадтом живут Кафры, самое буйное племя. Образ их войны ужасен. Они становятся позади стада приученных буйволов, и держась за хвосты этих животных, с ужасным криком бросаются в ряды неприятелей. Вы можете представить себе, какой беспорядок они производят в самых плотных строях. Их оружие, короткие стрелы, без перьев; острее железное и всегда отравленное. В рукопашном бою они употребляют палицу, которая делается из твердого дерева или из камня, и каждый удар этого оружия стоит жизни неприятелю. Тигровая и львиная охота у них производится иначе, не так как у Рувьера, они пользуются естественными пропастями, которые заменяют им так называемые волчьи ямы, а эти можно назвать, смотря по зверю, который в них попадется, тигровыми, гиеновыми или львиными. Кафры чувствительны к музыки, при звуках флейты Араго, они пришли в такой восторг, что трудно его передать.

После двадцатидневного плавания, по выходе из Столового Залива, корабль экспедиции бросил якорь у Иль-де-Франса или острова Святого Маврикия. В Пор-Люи Араго видел настоящую, природную качучу; ее собственное название — шика, шега или иямпсе. Она, с прочими трофеями, вывезена Португальцами; сглажена, облагорожена Испанцами, переименована в качучу, и перенесена Французами на сцену, в балет. Вот как господин Араго описывает эту пляску.

«По субботам, в огромных мастерских господ Рондо, Пистона и Моннерона, бывают игры и пляски невольников, их работников. Я поспешил воспользоваться благоприятным случаем посмотреть на эти игры, и пошел, по указанию, в сарай, где приготовлялись к сатурналии три сотни негров, счастливых, этою наградою за недельные свои труды. То-то был гам, шум, визготня: мужчины, женщины, старики, дети всех возрастов, кипели как в котле, жужжали и сновали как рои пчел. Они сдавились, сжались все в одно место, как будто бы им было запрещено податься вперед, под опасением наказания плетью. Вот подан сигнал. В то же мгновение образовался широкий круг, и вместо шуму воцарилось мертвое молчание: никто не осмеливался нарушить его. Мало-помалу воздух начал сотрясаться; это мелодия, резкая, странная, но гармоническая, выразительная; она имеет размерь, каданс: это уже не прежняя разноголосица, не прежний хаос; мелодия постепенно возрастает, и crescendo потеряло свой первоначальный вид. Теперь уже не один голос играет роль: начина ют действовать мускулы лица, которое судорожно кривляется: руки размахивают; колени сгибаются, дрожат; ноги топают. Вот одна танцовщица врывается в круг, и обходя его вертится, размахивает руками; сгибается, выпрямляется; проходит озирая этот легион фурий, который, кажется, она пронзает своим плясонеистовством: это она выбирает себе пару. Нашедши достойного плясуна, она подает ему знак. Тот, как степной тигр, бросается в кружок и гордо становится против вакханки. Пение остальных актеров [352] переходит в дикие крики; они хлопают себя по бедрам, по голове, воют как стая голодных волков, срежещут зубами, беснуются до того, что изрыгают пену. Это их радость, удовольствие, восторг. Между тем танцовщица подходит к избранному, ударяет его по плечу, не так как столичная барышня нежными пальчиками касается руки своего кузена, но как молот, который сплющивает раскаленное железо на наковальне. Плясун приходит в восторг; он визжит, рыдает, краснеет, кружится на пятах, схватывается с плясуньей, и оба, сжав грудь с грудью лицо с лицом, крутятся: начинается настоящая борьба, страшная, неистовая. Но вот плясун изнемогает, ноги его подкашиваются. Распаленная плясунья отталкивает его, вихрем несется по кружку, выбирает себе другого, третьего, и так далее, покуда не найдет победителя, который заставит ее кончить бешеную пляску, и которого она награждает любовью.

Эти плясуны были Мозамбийцы. Они, по наружности, походят на Мальгашов, к которым однако ж питают непримиримую вражду. В Пор-Люи, нередко встречаете на улице негра, прыгающего, и почти всегда с огромным двухструнным инструментом, на котором он аккомпанирует себе, распевая не только свои народные песни, но и господские приказания. Точно так же распевает он отговорки, когда издержит хозяйские деньги или выпьет вино. Мозамбийские негры вообще обманщики, плуты и чрезвычайно злы: негр в гневе, просто, страшное животное. Игры их очень живы и выразительны. Эти люди никогда не говорят без телодвижений, даже про себя.

От Иль-де-Франса до острова Бурбона тридцать льё, а от Бурбона к Иль-де-Франсу, по крайней мере, полтораста. Эта разность происходит от пассатных ветров, которые часто загоняют корабли даже к Мадагаскару. Остров Бурбон имеет форму почти круглую. Тамошние негры и негритянки, из Гвинеи или Иоловс (Ioloffs), до вольно красивы и рослы; имеют приятные, большие, глаза; открытое лицо; кожа их нежна, черна как эбеновое дерево; рог большой; зубы белые; ноги маленькие, крепкие; в разговоре и походке их более благородства нежели у других негров, исключая некоторых Мальгашов; они танцуют приятнее, выразительнее других невольников колоний, особенно женщины их любят шегу.

Мальгаши не так высоки ростом как Иоловсы, но лучше строены, легки и очень ловки. Их кожа посветлее; черты лица приятные; глаза красивые, понятливые. Они разделяются на много племен, отличных одно от другого по цвету, росту, и по нравам.

Орасы, самые красивые из всех невольниц, самые тихие, и более всех привязываются к своим хозяевам. На острове Бурбоне был случай, что две невольницы из племени Орасов, почти одиноких между собою лет, очень красивые, в одно и тоже время, почувствовала самую сильную страсть к своему господину, который и не думал им отвечать. Обе из глаз старались угодить желаниям своего господина, и если которой из них [353] удавалось угадать и исполнить какое нибудь желание его, то другая, в слезах, в отчаяния, уходила в хижину. «Ты любишь нашего господина». спросила, однажды вечером, Наке у своей подруги Табеги. — Да. И ты тоже любишь его? — «Да». — Крепко? — «Страстно». — Но не так как я. — «О! сильнее, гораздо». — Поспорим. — «Изволь». — Если ты ему понравишься прежде меня, я его отравлю. — «А если он тебя полюбит, я отравлю вас обоих». — Послушай, Наке, перестанем его любить. — «Если мы обе его любим, так лучше умрем за него». — Хорошо. Только как? — «Пойдем к волкану и в него бросимся». — Это продолжится только минуту, а для него нужно пострадать подольше: лучше ж уморим себя с голоду. — «И то правда. Которая из нас съест хоть зернышко маису, та его меньше любит». — Это, не я буду. — «И ни я». Две несчастные девушки сдержали свое слово. Они исчезли. Через несколько дней их кашли, в лесу, похудевшими, высохшими. Хозяин пошел посмотреть, и спросил: «Что с тобой, Наке?» — Я любила тебя, и потому умираю. — «А ты Табега, ты чем больна? — Я тоже любила тебя.

Оставив Бурбон, моряки, пятьдесят дней бороздили пучины океана, наконец крик вахтенного: «земля!» разогнал их тоску. Через час всплыли на поверхности валов блестящие вершины Эдельса и Эндрахта, которые, как две печальные сестры, оставлены посреди океану. Корабль миновал губу морских собак, и отойдя от нее на несколько верст, бросил якорь. Экипаж нуждался в пресной воде. На спущенной с корабля лодке, Араго отправился на берег. «На мне, говорит он, была надета шляпа с широкими полями; на спине жестяной сундучок с провизиею; сбоку привешена тыквенная бутылка с водой и драгунская сабля; на поясе два пистолета, на плече ружье; в одной руке огромный альбом, в другой узел разной разности для дикарей, — ножи, зеркальны бусы, и тому подобное. В этом наряде я долго ходил по песчаному берегу не встретив ни одного шалаша. Наконец, измученный дорогою и злыми, неотвязными мошками, которые тучами кружили около меня и от которых я несколько отделался, дав им, на жертву, кусок свиного сала, воткнутого на поднятую над годовой саблю. Вдруг я заметил одного из наших матросов, который знаками призывал меня. Когда мы сошлись, он сказал, что заметил около пятнадцати человек дикарей. Мы поспешили соединиться с нашими товарищами: дикари были уже близко; они грозили нам палицами и луками, крича: «агиеркаде», что верно значило «убирайтесь». Я громко произнес «тайо», что у многих народов Новой Голландии означает друга. Они меня не поняли, и еще стали кричать. У меня были пистолеты, но я тут не хотел употреблять их; я вместо того вынул флейту, заиграл как Папагено в Мозартовой опере, и счастливо отделался: дикари принялись скакать так усердно, что я в эту минуту считал себя выше фракийского Орфея. Я несколько приблизился к ним, чтоб получше рассмотреть их лица. Они росту почти среднего; волосы не курчавые и не гладкие, скомканые. Череп и лоб приплюснутые; глаза маленькие, сверкающие; нос тупой и широкой как рот, который почти до [354] ушей, тоже необыкновенно длинных; плечи узки у остры; грудь косматая, широкая; кисти и ступни огромные. Самый проворный из них, видный парень, кончив пляску под мою музыку, подошел ко мне и предложил пузырь, в половину наполненный красною охрою, на обмен за флейту. Я не согласился, и вместо флейты показал ему зеркало, которое положил на землю, предлагая ему также положить свои пузырь. Но плут зеркало взял, а мне ничего не оставил на обмен. Это, казалось, очень потешило его честных товарищей. Один из наших, дал дикарю воротничок, которым они все несколько минут полюбовались и наконец разорвав его, разделили между собою по клочкам. Всего более однако ж удивила их белая жестяная, полированная бляха: получив, они подарили ее женщине, которая очень высоко оценила эту вежливость. Наступающая ночь прекратила наше свидание. Дикари собрались все на песчаном холме, который был по выше других, закричали и исчезли, показывая что они с солнечным восходом явятся. На другой день, взяв с собою матроса, и не рассчитывая последствий такого отважного путешествия, я отправился с ним вдоль морского берегу. Осемь или десять дикарей, которые без сомнения подстерегали, бросились на нас с ужасным криком и грозили смертью. На этот раз не помогла флейта: надобно было испугать их выстрелом и воспользоваться близостью своей лодки, чтобы отплыть к кораблю».

После семнадцатидневной стоянки у этого берегу, корабль поднял якорь и полетел к Молуккским Островам. Наконец показался Тимор, дикий, с высочайшими горами. Малайцы, населяющие этот остров, долгое время боготворили крокодилов, и даже теперь какой-то набожный страх пробегает по их лицу когда, они приготовляются на охоту за этими страшными чудовищами; но когда они уже вступают в дело с ними, то становятся храбры, смелы, ловки, неукротимы. Для этого они выбирают место ровное, сухое, открытое, на котором расстанавливают, уступами, несколько пней древесных, потом прячутся в стороне, вдали от берегу. Как только крокодил выходит из моря, они, ползком, тихонько, удаляются, чтоб, соединенными силами напасть на него разом. Один из них остается на поле сражения и кричит, подражая детскому плачу. Животное внимательно слушает, и прямо бежит на голос, думая найти добычу. Малаец, скрытый за пнем, ползет на брюхе во второй промежуток, между тем его товарищи приближаются и суживают круг. Плачевный крик возобновляется и крокодил более и более удаляется от берегу. Дойдя до последнего пня, Малаец подкладывает под ноги сухие листья от шуму которых крокодил не слышит шороху ног людей, находящихся почти уже сзади его, и в ту минуту как кровожадное животное приготовляется броситься на свою добычу, один из ловцов вскакивает на него и садится верхом. Чудовище разевает пасть, тут всадник вкладывает ему поперег, огромную железную палку, и во время их взаимной борьбы, остальные прибегают и загородив дорогу к берегу, поражают зверя своими отравленными оружиями. [355]

Тиморский Малаец желт, невысок, мускулист, силен; его уборка волос великолепна, и он ее спускает на широкий плечи очень живописно. В его прищуренных глазах есть что-то сатанинское; лоб у него, широкий; брови очень густые; нос у одних туповат, у других орлиный; рот большой. Между верхнею губой и десной, Малайцы кладут порошок стертый из амелы и ореху, и присыпанный негашеною известью. Это заставляет их поминутно выплевывать слюну, красную как кровь. Малаец любит щеголять. На голову он надевает шляпу то длинную или острую, то квадратную, или треугольную, которая искусно сплетена из сухих листьев пальмы; на шее ожерелья, а на руках запястья бывают из листьев, или плодов, или камешков; на плечах у него наброшена мантия, которая драпируется очень красиво. Прибавьте к этому воинственный вид, приемы важные, грозные; огромное ружье на плече; длинный, страшный, меч украшенный по рукояти пучками неприятельских волос, и вы получите понятие о наружном виде этих полуобразованных полу диких существ которых первейшая страсть — мщение. Жилище их составляют шалаши, которые сплетены, посредством рыбной кости, из пальмы; крыша сделана из листьев кокосового дерева; мебели у них нет; спят они на рогожах. Пища состоит из рису, соленых рыб, буйволов, кур и некоторых плодов; определенного времени для обеду нет; женщины не едят вместе с мужчинами, которые считают их своими рабынями. Малайские женщины высоки, стройны; походка у них гордая, свободная, благородная, которая им к лицу; глаза их поражают какою-то врожденною надменностию волосы блестящи, причесаны изящно. Они еще более мужчин употребляют свой известковой, зубной порошок, от которого у них зубы совершенно пропадают, и если же есть, то совершенно черные; чернота зубов ими столько же ценится как у нас белизна их. Наряд этих женщин состоит из двух кусков красивой материи, один называется кагет-слимут, другой каген сагори или кабайл. Первый привязан к поясу и спадает красивыми складками до колен; другой накинут небрежно на плечи и завязан снурочком.

У Малайцев нет кладбища; покойников они хоронят на поле, где растет табак, или на каком-нибудь холмике; чаще всего на краю большой дороги. Могилу означают кучкой маленьких камешков. Такой памятник недолго существует, потому что ноги прохожих не слишком уважают святость могилы. Малайцы идолопоклонники; жрецы их, подобно древним, по внутренностям животных предсказывают будущее; они могут жениться; звание их наследственно; начальником у них старший летами. На островах Ротти и Тиморе в каждом городе считается по четыре жреца, во всех тамошних городах находится священный дом, называемый Рума-Памали. В этом дому, живет жрец и хранится сокровище их царя. Вход туда запрещен всем, за исключением райи. В этот дом приносятся черепы пленных. Из них предварительно вынимают мозг, и потом развешивают по деревьям, преимущественно у гробниц райев-победителей, Достойные трофеи [356] этих варваров, головы убитых неприятелей, выставляются на показ народу в течении девяти дней, в Руме-Памале, куда тогда впускают народ. Когда райя умрет, его приносят в Рума-Памали, где он бывает выставлен народу, на несколько дней, для поклонения. При совершении брака у них нет никаких обрядов. Жених покупает у тестя невесту. Детей при рождении носят в Руму-Памали, где им редко дают имена своих родителей. По смерти Малайца его семейство поет, пока тело его лежит на циновках; невольник вооруженный веером, из петушьих перьев, отгоняет насекомых от покойника. Друзья, несут его к могиле, в которую кладут вместе с любимыми его вещами, и с тем вместе исчезает всякая память о существовавшем Малайце.

Омбай, большой, гористый, неровный, голый, остров. На этот остров с корабля отправили лодку, с десятью матросами, за пресною водой. На случай нападения диких они вооружились с ног до головы. Араго и с Омбайцами употребил в дело свою флейту. Прослушав музыку, трое Омбайцев приблизились к морякам и знаками приглашали втащить лодку на берег; но те как бы не понимая шли вперед к толпе, которая состояла из человек шестидесяти, стоявших неподвижно под большим деревом. Кастаньеты защелкали, дикари запрыгали, и опять те трое, приблизившись просили их в подарок от Араго, но он отказал; они начали грозить, махая оружием, один из них свиснул и ему отвечали из толпы тоже свистком. Потом другой ударил Араго по голове, так что у того шляпа свалилася: он хотел уже отвечать пулей, как его остановил матрос, который несколько понимал по-Малайски, говоря, что если один выстрелит, все погибли. Араго послушался, и вместо того чтоб поднять шляпу руками, он ее подбросил вверх ногою, и она сама наделась на голову. Это было исполнено с ловкостию фигляра. Ударивший Омбаец, изумленный этим фокусом, остановил удар, которым снова хотел поподчивать пришельца, сказал что-то своим товарищам, и они втроем просили возобновить фокус. Араго воспользовался этим, и своими фокусами старался отвлечь внимание дикарей от матросов, которые запасались водою. Дикари ваяли его под руки, кричали и прыгали от удовольствия, и подвели к толпе. Араго тотчас развернул походный столик; шары, ножи, кольца, коробочки пошли в ход: начались фокусы-покусы, вместо ружейных выстрелов. Моряки знали, что они вшестером ничего не могут сделать островитянам, которых тут было человек с шестьдесят, да еще, может быть, в окрестных скалах столько же их кровожадных собратий. Фокусник приготовился и один матрос закричал: «Милостивые государи и государыни, хотя тут женщин вовсе не было, извольте занимать места, первым даются из чести, а вторым даром?» Дикари, своими выпученными глазами, внимательно следовали за движением рук Араго и перелетыванием шаров, ножей, колец. Вытянутые шеи, разинутые рты и сильные крики удивления, заставили струсить самого фокусника, который опасался уже, чтоб они не задержали его у себя для своей потехи. Все шло благополучно, бочонки были наполнены, и моряки, ободренные успехом фокусника, попросили [357] провести их в деревню, которую они заметили с своего судна. На эту просьбу Омбайцы отвечали: «Памали!» И что бы путешественники ни заговорили об этом, у дикарей был один ответ. «Что за черти! сказал один из матросов: у них, как у Англичан, ничего не добьешься, все «годдем»: только и слышно, что «памали», одного из этих памали стоило бы закупорить в бутылку и привести домой, как редкость».

Омбайцы с почтением обращались к одному старику. Араго, заметив это, спросил: не райя ли он, и получил утвердительный ответ. Он тотчас показал ему разные безделки, которые тот потребовал. Араго показывая, что такой особе как он, готов всем служить, сел около него, привесил к его ушам серьги, на шею надел ему ожерелье, а на руки браслеты; потом попросил позволения обнять, на что тот, после нескольких просьб согласился. Дикарь положил свои тяжелые руки на плечи Араго и крепко их сжал, художник отвечал ему тем же, и несмотря на опасность, приложился своим носом к носу райи; знакомство сделано. Между тем мешок содержавший в себе подарки, приманивал глаза дикарей, и они все жали руки Араго и прикладывались к его носу. Ножницы, платки, зеркальцы, гвозди, все было разделено, а требования беспрестанно возрастали, дикари тормошили Араго, поворачивая его как волчок. Требования превратились в угрозы; клочки платья художника принадлежали уже им, и наконец, растрепанный и оборванный, артист хотел схватиться за оружие, как райя подошел к нему, концом лука очертил его кругом, и громко произнес грозное «памали». При этом слове островитяне, как бы пораженные громом, отскочили от Араго, оставив его одного на священном месте. Омбайцы успокоились; моряки, несмотря на опасность и приглашение своих товарищей, оставшихся в лодке, решились итти в деревню, называемую Битока. При том они не видали еще женщин и потому просили проводить их к царице, чтоб приложится к ее носу. Грозное, страшное «памали» было им ответом. Матрос понимавший несколько по-омбайски, приглашал своих товарищей возвратиться, говоря что они сами на себя накликают смерть, потому что, сколько он понимает дикарей, они готовятся скушать своих гостей. Но Араго, с несколькими товарищами, решился во что не станет, побывать в деревне. Они пошли по кремнистой, узкой тропинке, присматривая за дикарями, которые шли сбоку. Скоро над головами путешественников показалась Битока, состоявшая из сорока хижин, которые были выстроены на сваях, от четырех до пяти футов над землею. Женщин было не видно. В Битоке угрозы Омбайцов сделались сильнее и страшнее, фокусы не унимали дикарей, хотя и не переставали удивлять их; матрос, предостерегавший итти в деревню, заметил на стенах одной хижины, — верно, Румы-Памали этой деревни, — штук пятнадцать окровавленных челюстей, которые были развешаны по стенам хижины. Открытие это встревожило любопытных. В это время с корабля раздался ружейный выстрел, приглашавший моряков возвратиться. При этом звуке, который Омбайцы примяли за сигнал к сражению, они разделились на многие отряды, переговариваясь свистками, [358] загородили дорогу и, приготовив луки с отравленными стрелами, ожидали только райи. Начало драмы. Моряки никак не могли забыть челюстей висевших в Руме-Памали. Араго желая сохранить общее спокойствие, подарил Омбайцам матросскую рубаху, куртку, галстух, жилет, и скоро сам остался в том костюм в каком были дикари, которые этими подарками нисколько успокоились; но этого им было мало; Араго обещал на другой день принести больше и лучших подарков. Он хотел сделать еще опыт, и велел одному матросу, ловкому стрелку, убить попугая сидевшего на дереве. Дикарю, который более других горячился, Араго пальцем указывая на птицу, сказал: «Бури мати!» птица убита. Выстрел раздался, птица упала. Араго с товарищами торжественно посмотрели на островитян. Они только внимательно стояли и нисколько не изумились. Омбаец, которому была указана птица, дернул Араго за руку и показал на птичку качавшуюся на ветвях кокосового дерева и в свою очередь произнес: «бури мати» положил стрелу на тетиву, спугнул голосом птичку, та полетела, стрела свиснула, и попугайчик, падая с ветки на ветку, свалися на землю. Дикарь, не. давая очнуться морякам от своей ловкости, показал им, что покуда они будут заряжать свои ружья, он может спустить десятка три стрел: потом указав Араго на ствол маленького деревца, который был не толще руки и находился от него в пятидесяти шагах. «Мири! мири! посмотри!» закричал он, спустил стрелу, и ствол был надвое расщеплен. Араго хотел вынуть стрелу, но не миг, потому что она засела, придерживаясь зубчатым, костяным концом. Моряки приближались к берегу. Несмотря что начинало смеркаться, художнику хотелось срисовать оружие, красиво развешенное на дереве. Он остановился: один Омбаец, как нарочно, принял воинственную позу, художник поспешил приложиться носом за учтивость своего натурщика; дикарь увидав себя на бумаге, восхитился и хотел художнику показать лучший, более драматический сюжет. Он подозвал к себе товарища, который вооружился страшным мечом; стали друг против друга, и начали поединок: то согнутся, то выпрямятся, то прыгая как барсы, прячутся, за стволы дерев и выказывают себя страшнее, еще более остервеневшими, махая мечами, покрываясь буйволовыми щитами, с визгом нападают один на другого, изрыгая страшные ругательства вместе с белою пеною. Борьба кончилась тогда только, когда один из атлетов ударился оземь. Ужасная сцена продолжалась более двадцати минут, в которые моряки едва переводили дыхание. Это была не простая игра, представленная для любопытствующих, а целая драма, со всеми своими ужасами. Это был бой двух врагов на смерть. Горячий пот катился по бедрам бойцов; губы их дрожали; ноздри расширялись», глаза сверкали. В пылу схватки один из бойцов получил в бедро порядочную рану из которой струями лилась кровь; мужественный Омбаец на рану не обращал внимания. Прибавьте к этой картине еще дикие крики, раздававшиеся во время ратоборства, радость тигра, в минуту торжества, которую каждый выказал в свою очередь; блестящие бурые глаза, быстрые движения острого меча, который они прикладывали к шее, [359] показывая как отрубают голову в настоящей битв, они и в этом маневре выразили, адскими пантомимами, жадность победителя, напиться крови из черепу своего врага, пожрать члены. Островитяне гордились изумлением или, лучше сказать, страхом зрителей. Место, на котором происходил поединок, было огорожено глубокими ямами и маленькими холмиками; эти возвышения были покрыты камешками, симметрически расположенными, под двойным рядом пальмовых листьев. Тут было кладбище Битоки. Моряки узнали это, из осторожности, с какою Омбайцы проходили, боясь наступить на могилу. Моряки подражали в этом островитянам, и те казались очень довольными за уважение к предмету их почитания.

Ни одно племя, из хищных дикарей, живущих только убийством, не было так хорошо образовано к войне, как Омбайцы. Они обладают легкостью барса, гибкостью змея, коварством гиены, и мужеством, закаленным в бесчисленных битвах. Омбайцы малайского племени, сделались самобытным, самостоятельным народом. Чело их открытое; глаза живые, проницательные; нос сплюснутый, у некоторых орлиный; рот большой, но без порошка, который употребляют другие отрасли малайского племени; губы толстые; руки, ноги мускулистые. Омбайцы все, не исключая пятилетних детей, вооружены луками, стрелами; большая часть имеет страшный кригс, меч, которого рукоятка и ножны сделаны из бамбуку; тетивы кишечные. Моряки с трудом натягивали тетиву, между тем как осмлетний Омбаец исполнял это с большою ловкостию. Стрелы у них камышовые, толщиною с палец, без перьев, с железным или костяным, зубчатым, острием. Глаз не успевает следить за полетом такой стрелы; они могут пробить медный кирас в дна пальца толщиною. Щит, которым Омбаец укрывается от неприятельских стрел, красив как лучшие из греческих или римских щитов. Омбаец тоже держит его в левой руке, щит украшен волосами, раковинами, сухими пальмовыми листьями и маленькими гремушками, которые своим звуком, может быть, одушевляют их в битве. Кирас, покрывающий грудь и весь живот Омбайца, сделан из буйволовой кожи; он держится на плечах посредством широкого ремня, который соединяет нагрудник с частию, лежащею на спине, которою тоже несколько прикрывается затылок.

Раковины и другие украшения размещены с особенным вкусом. Вообще Омбаец очень красив в своем воинственном наряде, когда, на нем надет кирас и пояс уставленный стрелами, в виде опахала. Волосы у них волнами ниспадают на плечи, некоторые имеют такой огромный парик, что голова их кажется чудовищною; у других же волоса приподняты палочкою, и заплетены ремешком. В верхушку, втыкают петушьи перья которые развеваются как страусовые; в ушах они носят серьги из кости, камешков или раковин; руки и голени расчерчены кругами, у многих золотыми. Моряки, уверив дикарей, что на завтра возвратятся к ним с новыми подарками, были ими отпущены, и этим [360] обманом спаслись от смерти, потому что никто из Европейцев, выходивших на этот проклятый берег, не возвращался на родину. Челюсти, напугавшие моряков, принадлежали матросам английского судна, которое тут приставало. Омбайцы их убили и съели. Говорите после этого, что фиглярство пустая вещь!»

Текст воспроизведен по изданию: Souvenirs d’un aveugle. Voyage autour du monde par M. J. Arago. (Воспоминания слепца. Путешествие вокруг света. Я. Араго. Париж, 1839) // Сын отечества, Том 3, № 32. 1841

© текст - Полевой Н. А. 1841
© сетевая версия - Thietmar. 2022
© OCR - Иванов А. 2022
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Сын отечества. 1841