ЗАПИСКИ НИКОЛАЯ НИКОЛАЕВИЧА МУРАВЬЕВА-КАРСКОГО 1.

1818-й год.

Тифлисское библейское общество. — Бал Грузинского дворянства. — Рассказы А. П. Ермолова. — Проходимец-Итальянец. — Занятия музыкой. — Армянин Курганов. — Грузинские древности. — Насекомое фаланга. — Преосвященный Феофилакт. — Поездка для удержания Татар от бегства. — Колонисты из Германии. — Елисаветполь. — Шах-Булаг. — Ферари. — Анекдот о змеях. — Армянский архиерей. — Последний Грузинский царь. — Злоупотребления при Ермолове. — Александр-царевич. — Тамбовские рекруты. — Поединок Грибоедова с Якубовичем. — Самоубийство полковника Иванова. — Полицеймейстер Каханов.

Январь.

1-го я встал поздно и пошел с поздравлениями к Алексею Петровичу, который был дома, в кругу трех или четырех своих; он был весьма весел. От него пошел я к Вельяминову.

Я был зван на обед к Попову, который праздновал имянины своего отца. Обед был прекраснейший. Феофилакт тут же был; за обедом он велел диакону своему петь Алексею Петровичу многолетие. Певчие и музыканты подхватили, все закричали ура, и крик сделался жестокий. Пили его здоровье. Феофилакт был несколько подгулявши, и генерал наш тоже. После обеда велели певчим песни Русские петь, и архиерей сам меру показывал им. Шум, крик, музыка, песни, барабаны, трубы гремели безостановочно до третьего часа утра. Архиерейских певчих всех почти Попов нарезал, и сам с ними важно подпил. Только певчие диаконы поодиночке все уходили; когда же мы простились с Поповым, то нашли добрую часть певчих и диаконов расположенною на улице за воротами в глубоком сне. Их подняли и погнали домой; дорогой они шли и друг о друга стукались.

3-го. В шесть часов вечера начался театр. По желанию Алексея Петровича пригласили многих Грузин; играли сперва Стряпчего и потом Живого Покойника. Играли очень порядочно; отличались особенно Боборыкин, Суханов, Головалев, Берг, Бебутов и Майвалдов. [290]

6-го. С десяти часов утра я пустился гулять, исходил весь город и, наконец, пришел к Унгерну, откуда смотрел водоосвящение на Иордане. Обедал я нечаянным образом у Майвалдова, где сыграл четыре игры в шахматы с Ключиным, аудитором Тифлисского пехотного полка. Он был при Ртищеве в большой силе и управлял всеми делами. Ртищев был добрый, но слабый человек: он позволял всевозможные злоупотребления; упущение было ужасное по делам, взятки везде брали, и Ключин особливо. Он даже затерял многие дела с намерением и женился, наконец, на горничной девке г-жи Ртищевой. Набив себе карман, он уехал отсюда, когда Алексей Петрович прибыл; но Ермолов вытащил его из России и за наказание определил его аудитором в полк. Теперь он смирен, тих. Прежде, говорят, к нему приступа не было.

7-го. После обеда я пошел к Шегриманову и взял у него первый урок Турецкого языка. Образ ученья его мне очень нравится; я с ним занялся часа полтора и выучился почти связывать буквы. Я не нашел большой трудности в письме Арабском, как все говорят; напротив того, учащемуся гораздо легче разобрать Татарское письмо, нежели дурной почерк Европейский. Татары же пишут довольно медленно и хорошо. Главное дело la generalisation 2 во всяком учении. Тот, кто не ищет порядка общего в науке, постигает ее с трудом; но приведя все правила под общий порядок, весьма немудрено постигнуть ее в скором времени, особливо Татарское письмо, которое имеет правила очень хорошие.

Ночевал я у Василья Бебутова.

9-го. В десятом часу пришел мой человек к Петру Николаевичу и разбудил меня, сказав, что Иванов с Боборыкиным поехали на съемку, по дороге от Тифлиса в Нафтлуг, где Алексей Петрович намеревается построить крепость и сделать военный город. Я поскакал за город и нашел всех офицеров наших, собранных около мензулы моей. Иванов понятия не имеет о мензульной съемке: до 12-го часа бился на одном месте и ничего не сделал. Когда я приехал, он сказал, что препоручает мне начатую съемку и спросил меня, нужен ли он мне? Я объявил ему, что мне крайне приятно было бы, если б он взялся наносить ситуацию, на что он согласился. Я ему сие потому предложил, чтобы но отвечать после за нанесение ситуации: ибо работа сия неопределенная, а он может придраться к одному штриху, тогда как я бы за [291] верность ручаться стал. И так я начал съемку, а он обрисовывал; но какие оказались недостатки в бедном Иванове по части познаний, требуемых от офицера генерального штаба! Он следовал смиренно за мной и надумает вдруг, что он старший, остановит всю связь работы и возьмет точку какую-нибудь ни к селу, ни к городу; потом, оставя ее, в другую бросится сторону, желая таким образом маленькими измерениями соблюсти величайшую верность. Я его оставлял в таких случаях и, когда он чувствовал себя не в состоянии продолжать, я опять принимался за старую перевязку своей съемки, бросая его точки. Иванов никак не верит, чтобы можно мензулой снимать без цепи, не понимает, каким образом точки определяются засечками посредством подобных треугольников и всякий раз останавливался, чтобы поверять цепью и удивлялся, когда находил, что работа верна. Однако же мы его крепко обидели и огорчили на съемке тем, что съели весь его завтрак и всю водку выпили, о чем он погоревал.

В сумерки мы возвратились домой. Я пробыл с час у Иванова, который взял скрипку и показал мне опыт своего искусства. Он прекрасно играет и верно и, что меня удивляет, со вкусом, чего я не ожидал от человека невоспитанного.

11 — 15-го я был на съемке, проводя в поле весь день от семи часов утра до захождения солнца. Иванов теперь хорошо понимает съемку и ведет себя очень хорошо, много трудится и необыкновенно учтив. Унгерн начал делать нивелировку своим уровнем, и работа очень успешно идет.

23-го я пробыл целый день на съемке и возвратился домой, когда уже свечи поданы были. Я застал своего Артемья пьяного, и как сие с ним почти каждый день случается, то и отправил я его в полицию для получения 25-ти ударов палками.

25-го я был на съемке целый день, ввечеру были у меня Воейков, Берг и сын Роттиерса. Иванов опять начал блажить, он не дает Воейкову формуляра, который ему необходимо нужен для перевода его в полк. Иванов желает сим поступком власть свою показать и, не смея прямым путем отказать, принялся за ложь: уверяет Воейкова, что князь Волконский ему написал выговор за то, что он дал формуляры Щербинину и Лачинову.

26-го я заготовил для Воейкова письмо к батюшке, в котором я описываю его самым лучшим образом, как он сего заслуживает. Потом написал я ему бумагу в артель нашу, дабы он в оной был принят как старый приятель. [292]

Бумага сия следующего содержания:

ДРУЖБА

Постоянство всякому члену священной артели.

ПРАВОТА

Тебе, брату моему, лист сей показывает Николай Воейков, который заслужил его в моих глазах мыслями и поступками, сходными с правилами знаменующими нас. Да каждый из нас ударит в колокол, да соберется вече наше, да прочтут сие писание в думе нашей. Там его вы испытайте и, буде слова мои окажутся справедливыми, удостойте его всеми правами, которыми пользуется почтенная братия наша. Тогда да назовется он членом священного братства нашего; примите его в беседу вашу и просвещайте.

Обедал я у Роттиерса. Подобной торы еще свет не производил. Он всех надувает, обманывает и хочет меня тоже надуть. Прислал ко мне несколько дней тому назад Турецкий пистолет, очень порядочный; он мне его продает, а я не покупаю его, а держу в закладе за книгу, которую он мне обещался дать в размен за камень, который я нашел в поле и выдал ему за окаменелый хлеб. С Жидом надобно Жидом быть, Теперь я выменял у него Лезгинское знамя на куфическую монету. Я в состоянии черт знает что сделать, чтоб обмануть его.

Воейкова провожал я с Боборыкиным до реки Веры за карантин. Нам жаль было расстаться с хорошим, милым товарищем и офицером.

В ночи с 28-го на 29-е приехал сюда фельдъегерь с известием о производстве Вельяминова в генерал-маиоры, о назначении брата его сюда в дивизионные командиры, о производстве Унгерна, Каховского и прочих. А о посольских ни слова, как будто бы их на свете не бывало. Я не могу еще поверить, чтобы главнокомандующему ничего не дали за такое великое дело. Неужели бы Государь был не признателен к Алексею Петровичу за столь высокую услугу, оказанную им отечеству и сопряженную с большими трудами и опасностью?

1-го Февраля я провел утро у Петра Николаевича, который сказал мне, что Государь приказал 8-му Егерскому полку идти из Крыма на линию для предполагаемой войны с Чеченцами и что Чеченцы, узнав о приготовлениях наших, убираются в горы, где голод заставит их скоро выйти на равнину и просить у нас службы. Тогда обратят их в казаки. Кажется, что начертание сие должно исполниться.

Я обедал у Француза с Розеном, который рассказал мне о разных неприятных происшествиях, случившихся недавно у них в Нижегородском драгунском полку. Ему должно быть весьма грустно жить в обществе пьяниц и людей без воспитания, из коих весь полк без исключения составлен. [293]

5-го. После обеда собралось множество народа у главнокомандующего для устроения Тифлисского Библейского Общества по желанию Государя. Собрано было много подписок. Те, которые подписались на ежегодное внесение, суть члены Общества, в том числе и я. Я подписался на ежегодное внесение 25 рублей. Ахунд здешний, или духовный начальник Магометанской веры, также подписался и выбран был в директоры. Экзарх всей Грузии Феофилакт тут присутствовал и с Алексеем Петровичем выбирал директоров и президентов. После выборов Алексей Петрович сел с нами в цхру играть, и я домой воротился в три часа утра, выиграв семь абазов.

6-го я обедал дома, на вечер был зван Бебутовым в баню с Боборыкиным. Туда должны были придти Петр Николаевич и князь Горчаков. Я должен был привести человек 10 музыкантов, которые бы играли под сводами в то время, как мы купались и нежились; словом, должно было роскошествовать. Но Петр Николаевич не приехал, потому что снег большой пошел, музыку в бане отменили, и мы пошли втроем; с нами было еще человека четыре здешних князей. Терлись, мылись и купались часа два; я по обыкновению своему велел себя ломать парильщику, по обычаю Азиатскому и, насладившись всевозможной роскошью, вышел в предбанник, где курил кальян, растянувшись на постланных коврах и подушках. Когда все из воды вышли, то стали пить чай, ужинать и в карты играть. Во 2-м часу пополуночи я поехал домой с Боборыкиным и решился вперед избегать общества здешних князей, которые по необразованию и глупости своей обращаются как будто в кабаке. Я из уважения к Бебутову, у которого я был гостем, не съездил палкой по голове несколько раз князя Аргутинского: единое средство для усмирения их.

11-го я провел утро у Иванова и кончил обрисовку первого листа моей съемки. Вступив в разговор с Ивановым, я имел еще случай увериться в нищем состоянии его умственных способностей. Я говорил ему, что, может быть, будет он на днях произведен в генералы по общему производству посольских чиновников. Он отвечал, что решительно не желает сего чина. «Вы сами согласитесь с этим, Николай Николаевич», продолжал он, «генеральский чин требует слишком много наружного и внутреннего, а я, к несчастию моему, не имею ни того, ни другого». Я едва от смеха удержался. Потом завелась у нас речь о работах, произведенных чиновниками в посольстве. Его ужасно беспокоит общество, учрежденное тогда мною и Худобашевым для [294] описания Персии. «Виноват ли я, Григории Тимофеевич», говорил я ему, «что вы не хотели поверять мне ничего по службе. Сколько раз просил я вас сделать меня участником в ваших занятиях.» — «Вы обществом занимались, и потому вам не для чего было по службе заниматься.» — «Я вам, кажется, несколько раз говорил, что в обществе я занимался частно, а что, если служба требовала бы у меня целый день, то бы я обществом занялся ночью или оставил бы оное». — «Я общество очень хвалю; сам для того не вступил в оное, потому что Алексей Петрович хотел приказать мне вступить в оное, а что приглашения я никакого не имел». — «Алексей Петрович подписался членом, как и все прочие, и потому не мог приказывать вам сего. Что же касается до приглашения, то вы не отопретесь от того, что я вас три раза просил от имени всех вступить в оное». — Правда, и я сожалел, что оно рушилось. — «Оно не рушилось, все статьи у меня». Иванов удивился. — У вас? продолжал он, ну так вы можете оправдаться славнейшим образом перед начальством, издав их. — «Я никогда не буду так подл, чтобы пользоваться трудами товарищей своих; оправдываться же я не имею нужды, потому что по службе я ни в чем не виноват и сомневаюсь, чтобы вы могли меня в чем бы то ни было обвинить». — Справедливо, вы не виноваты; но мне генерал никаких средств не давал для исполнения моей обязанности; он едва позволил мне нанять на свой счет дурного переводчика. — «Разве вы забыли, как я вам в Тифлисе еще до выезда нашего предлагал себя и товарищей своих, чтобы вместе платить переводчику.» Да, конечно, это правда, но он не мог бы всем услужить. — «Что до того за дело? Вы видели добрую волю нашу и сколь мы желали заниматься». — Генерал на меня был сердит; я не могу забыть, как он, узнав в Шангелабаде, что у нас в палатке поймали фалангу, сказал: «Я думал, что в этой палатке живут только три фаланги, а их вышло четыре». Когда я увидел такую ребяческую глупость в нем и такое низкое подозрение на почтеннейшего человека, который имел бы двадцать благороднейших средств показать полковнику свое неудовольствие, я замолчал и сел за работу. Иванов все бурлил. Зачем меня сравнивать, говорил он, с сим ядовитым зверем? Я, кажется, еще никому зла не делал. — «Правда, думал я, про себя, а разве....»

12-го. Ввечеру я был на бале, который дворянство давало Алексею Петровичу. Бал был в Горстубакском доме главнокомандующего и отзывался скудностью и скупостью, тогда как все дворянство сложилось для сего. Комнаты не имели никакого убранства, [295] освещение было весьма плохое, ужин средственный и вина неотличны. Грузины целую неделю хлопотали о сем бале, собрали 1050 р. сер. и не издержали половины сего. Всякий из них, внесший малую долю свою, имел право кричать из абаза и счеты вести. Церемониймейстерами были Авессалом Бебутов, Баратов, уездный маршал, Василий Бебутов, Шиом Туманов и Аргутинский. Все Тифлисские дамы на бале были. Из порядочных была одна жена Эйхфельдена, начальника горной части. Прочие представляли каких-то фурий, беснующихся телодвижениями, и, по здешнему обыкновению, пущались в неприличные разговоры. Были и недурные собою женщины, в том числе Габашвильша, стройная и прекрасная молодая женщина, но без дальнего обращения; Лубкина, высокая, стройная, но глупая рожа, сидит колена накрест, танцует без перчаток с грязными руками. Но всех уморительнее была Роттиерсша. Алексей Петрович прозвал ее Медузой, и нельзя ей лучшего имени дать: старая, худая, гадкая, маленькая, она пущается во все танцы, не умея шага ступить, спотыкается, прыгает, присядает и потеет. В кавалерах отличались следующие: Энгольм, с совершенными отечественными ухватками, т.-е. Жидовскими, — неотлучный рыцарь Роттиерсши. Каховский, вечно в ссоре с мерой, с презабавными дерганиями; он упал и, чтобы загладить вину свою, просил опять даму свою Эйхфельдшу на следующий танец, но получил отказ и с досады пошел играть в цхру, где он обыкновенно отличается криком за абазы.... Сонин, уверенный, что он в ловкости никому не уступит; танцуя лягает, плюет, хохочет неблагопристойным образом и, рассказывая дамам преглупые вещи, сам помирает со смеху; впрочем совершенно уверен, что Тифлисское женское общество совсем не из последних. Вновь прибывший инженерный прапорщик, затянутый в три погибели, морда вперед, и кулак под бок. Он с Сониным взаимно уважают друг в друге ловкость и стараются перенимать один у другого. Артиллерийский какой-то прапорщик, который держится порядочно, но едва ощупает женскую руку и двинется, как сгорбится и не знает меры натуге своей; он хват, и Сонин хват, и инженер-прапорщик тоже хват. Все три хваты, и каждый в своем роде. Самойлов по обыкновению своему отличался ловкостью и благородной осанкой. Коцебу тоже, чего я никак от него не ожидал.

Я пришел домой сегодня в пять часов утра. Вчерашнего числа уехал из Тифлиса Попов, командированный в Крым с препоручением к Ланжерону; он везет к нему бумаги, по [296] которым 8-й Егерский полк должен идти на линию, для зачатия войны с Чеченцами; некоторые баталионы Грузинского корпуса также получили повеление идти к Кизляру.

Ввечеру я получил посылки из Москвы, трехугольную шляпу, карандаши, сургуч и прочие мелочи; также получил я две круглые шляпы, которые я обещался в Таврис послать к Англинскому офицеру Monteith, который на обмен должен прислать мне книги, выписанные из Англии; книги должны идти через Петербург, а я об них еще никакого известия не имею.

15-го я не поехал на съемку по причине ветра. Впрочем вот уже три или четыре дня как сделалась весенняя погода: в поле уже цветы начали показываться. Я был на званом обеде у князя Чавчавадзева, который праздновал свой полковничий чин. За обедом многие подпили. Все хохотали, кричали, и генерал Загорский, надев на себя Грузинскую шапку, пустился в пляску. Но самая сильная тамаша происходила в маленькой комнате, в которой обедали Горчаков, комендант Анненков, Каховский, Боборыкин и я. Дело вот в чем состояло. Петр Николаевич затеял несколько дней тому назад дать бал, не зная сам кому: то он говорил, что бал сей для Алексея Петровича, то для Грузинского дворянства. Он назвал себя, с согласия некоторых, директором и сделал подписку, по которой желающие участвовать должны вносить не более 25 рубл. ассигнациями. Третьего дня заставили Горчакова и Боборыкина подписаться. Вчера же за обедом я завел речь о сем и объявил, что нам ни к какой стати не следует благодарить балом Грузинское дворянство, которое праздник давало не нам, а генералу, а что, если бал сей делается для Алексея Петровича, то надобно в складчину давать больше 25 рубл., чтобы сделать нечто порядочное и что в последнем случае гораздо лучше дождаться, чтобы Алексея Петровича произвели в полные генералы. Еще я находил, что весьма нехорошо сделали, назначив директора, распорядясь для праздника без согласия или мнения тех соучастников, которые на то имели равное право; что хотя бы все единогласно просили Петра Николаевича быть директором, то все-таки должно было соблюсти правила благопристойности и учтивости там, где сношения наши выходят уже не частные, а общие. Горчаков и Боборыкин за меня спорили. Петр Николаевич не хотел дела понять, рассердился и сказал мне несколько неприятностей, объявив, что без нас они легко обойдутся, что первые затейщики бала были в праве выбрать без нашего спроса директора, а что впрочем он нам представляет подписку с вышесказанными условиями. Я [297] ему отвечал, что в таком случае я внесу деньги, а не подпишусь, потому что голоса не имею, а что тогда он обязан мне дать за мои деньги поесть и даму танцевать, если мне вздумается; что в таком случае я принимаю сей бал за шустер-клуб и приду в самое время танцев с 25 рубл. и требованием. Петр Николаевич был подпивши и посердился на меня; однакоже я его уверял, что он сегодня будет иначе думать. Между тем комендант нализался и хотел заступиться за Ермолова. Он тем начал, что стал тыкать Горчакова, который сделал ему замечание, что он говорит неучтиво. Комендант отвечал ему грубо. Горчаков ему сказал, что он слова сии приписывает нездоровому его состоянию. Тот ему сказал еще грубостей; но Горчаков, видя, что А. по природе не будучи человек весьма умный, а еще более в то время пьян, не отвечал ему, и дело так кончилось.

Но всех забавнее был Сонин, который избран был строителем для бала. Никто об нем не упоминал, он сим обиделся, и ему послышалось, что я и Боборыкин спорим за него; он вступился за себя, называя себя обиженным, напоминая театр, где он также строил пол. Сие произвело только сильный смех, и все дело кончилось шутками; однакоже ничего не решили. Говорят, что лист для подписки изорван.

После обеда приехал из Петербурга фельдъегерь и не привез ничего занимательного для нас. Он привез с собой одного лейб-уланского корнета Якубовича, которого перевели тем же чином в Нижегородский драгунский полк за то, что он был секундантом кавалергардского офицера Шереметева на поединке его с Завадовским. Шереметев был убит, Завадовского простили, а секунданта наказали.

16-го. Доктор Миллер был у меня поутру и вырезывал у меня из горла нарост, который уже больше десяти дней как процветал; сие самое помешало мне на съемку ехать. Вчера я получил письма, одно от батюшки, другое от сестры Лизы Полторацкой, и третье от Воейкова. Брат Андрей, маленький Белосельский и Озеров также писали ко мне, прося меня, чтобы я им прислал по Черкесскому платью.

17-го. Вчера началась по обыкновению здешнему на маслянице тамаша или игрища. Все жители Тифлиса собираются за городом и дерутся деревянными саблями и каменьями, причем каждый год убивается несколько человек и доброе число увечится. Мальчики же собираются на улицах с знаменами и бубнами и просят у проходящих денег. Вот народные игрища здешние; они знаменуют [298] некоторым образом нравы и расположения Грузин. Деньги должны непременно входить в сии игры, и лучших фамилий князья ходят за город толпою драться; сыновья же их милостыню просят нахальным образом и не оставляют сего средства доставать деньги, хотя им часто и весьма часто от Русских удары попадаются.

Каховский вчера ввечеру отличился. Какая привязанность к деньгам, какие речи радостные при выигрыше, какая скорбь при проигрыше!... Какой шум он за двадцать копеек подымает! Его прозвали Каховским-Цхринским, по пристрастию, которое он имеет к карточной игре цхре.

Вчера я просил Петра Николаевича внести за меня 25 рубл. в складчину для бала: лучше, пускай, он будет явно виноват, нежели бы стали меня подозревать в упрямстве.

20-го. Я был разбужен Бергом, прибывшим 19-го числа из Эривани. От меня он побежал к Алексею Петровичу оправдаться в его мнении. Генерал читал в каком-то журнале письмо из Тифлиса, в котором город здешний крепко ругают. Кто-то сказал Алексею Петровичу, что это Берг написал; оно и вероятно было, судя по дороге, по которой Берг в Тифлис приехал. Генерал посердился, сказал, что таким письмом можно отвратить желающих сюда на службу приехать, и, что надобно кому-нибудь из нас истребить в журнале сочинителя сего письма. Берг объяснился с генералом и оправдался.

22-го. Я получил письмо от брата Александра, который пишет мне, что он был арестован Государем в крещенский парад за сделанную ошибку четырьмя унтер-офицерами, после чего он подал прошение в отставку; ему прошение возвратили; он рапортовался больным, дабы в Сентябре подать новую просьбу; лекарям не велели ему давать свидетельства о болезни, но он не менее того решился дождаться Сентября месяца и оставить службу. Брат прислал мне также письмо к Алексею Петровичу. Опасаясь, чтобы в оном не было чего касательно меня, я распечатал письмо и прочел оное. Брат пишет генералу, что слух носится, что его скоро произведут в полные генералы, после чего, выхваляя его высокие качества, напоминая ему о Кульмском сражении, он дает генералу чувствовать, сколь ему приятно было бы служить под начальством его. Письмо сие содержит множество похвалы, хотя и истинной; но Алексей Петрович ее не любит и мог бы счесть сие письмо за присланное к нему по моей просьбе, чтобы напомнить ему о себе, и потому я советовался с Боборыкиным, не зная, отдать ли оное генералу или нет. К тому же брат писал сие [299] письмо в минуту отчаяния, и оно наполнено выражениями, кои могли бы не понравиться генералу. Я не в праве, конечно, был распечатать письмо; но оно от брата, и я сие делаю из любви к нему.

Боборыкин получил известие, что в Москве носится слух, будто бы, в пребывание наше в Султании, старший сын шаха Магмед-али-Мирза прибыл с 10.000 войск, и что посол, испугавшись сего, возвратился так скоро назад. Великий Ермолов наш имеет много неприятелей, которые, не любя отечества своего, стараются замарать его.

23-го. Я пошел поутру к Петру Николаевичу, чтобы спросить у него совета о письме братнином. Он мне присоветовал отдать его генералу, что я и сделал. Я рассказал генералу несчастье, случившееся с братом. Алексей Петрович принимал участие в нем и сказал: «Пускай же он теперь в Грузию путешественником приезжает». Я отвечал, что брат весьма счастлив был бы здесь служить. Алексей Петрович рассказал мне при сем два случая подобных, которые он имел. На одном из Франкфуртских парадов ему велено было арестовать дивизионного начальника Удома, что он отказался сделать, и когда Великий Князь или Государь повторили ему повеление сие сделать, то он отвечал, что он пришлет свою собственную шпагу, и что тогда он не будет никогда иметь подлости ее назад взять. И дело так осталось! «Также, продолжал Алексей Петрович, должен был Розен заступиться за брата твоего; но он сего не сделал». — «Розен несколько дней перед сим был в ссоре с братом», отвечал я. — «Что нужды», продолжал почтенный Алексей Петрович, «ссора сия не должна бы препятствовать ему в сем поступке. Когда мы в 1815 году вступили в Париж парадом, продолжал Ермолов, я командовал корпусом, и Государь приказал мне арестовать на Англинской гаубтвахте двух полковых командиров за то, что несчастный какой-то взвод с ноги сбился. — «Государь, сказал я, полковники сии отличнейшие офицеры, уважьте службу их, а особливо не посылайте их на иностранную гаубтвахту: у вас есть Сибирь, крепость» — «Исполняйте долг свой», закричал Государь, и я замолчал, но не арестовал полковников, думая, что это также пройдет. В случае если б Государь спросил об них, у меня заготовлен был ответ, что они повели полки свои на квартиры в селения. Ввечеру Государь спросил у князя Волконского, арестованы ли полковники, и, как их на гаубтвахте не было, то он раскричался на Волконского и стращал его самого арестом. Волконский, испугавшись, послал адъютантов своих отыскивать меня по всему Парижу; [300] меня нашли в театре. Адъютант Христом Богом умаливал меня, чтобы я расписался в получении записки Волконского; я принужден был выдти в фойе и там расписался. На другой день я пробовал просить Государя; не помогло: я получил отказ, и принужден был арестовать полковников на Англинской гаубтвахте».

Как не обожать великого Алексея Петровича!

Ввечеру я был на бале, в котором сам участвовал 25 рублями. Убранство комнат было прекрасное, и бал веселый. Я не танцевал, имел случай познакомиться с генеральшей Ахвердовой, Прасковьей Николаевной 3; она кажется мне женщина весьма почтенная и умная.

24-го я обедал дома, ввечеру был зван на бал, который давал сам Алексей Петрович. Народа было немного, и бал сей весьма хвалят. После ужина Алексей Петрович объявил Landsturm или поголовное вооружение всех молодых и старых для танцования экосеса. Он сам танцевал и очень хорошо. За что он ни возьмется, он все хорошо делает.

25-го я был зван на постный обед к князю Шиому Туманову, у которого даже рыбы не было. Ввечеру я был у генеральши Ахвердовой, где играл на клавикордах; я с час около них сидел и был ими так обрадован, что не мог ничего вспомнить. Не видя столь долгое время порядочного общества, как мне оное странно показалось!

27-го. Я обедал у Алексея Петровича, который был очень любезен и весел: он мне обещался дать 1000 рубл. в займы до Октября месяца и позволил мне взять к себе клавикорды его, когда генеральша Ахвердова уедет; оне теперь у нее находятся.

Вчера Боборыкину досталось от генерала, но весьма напрасно; впрочем выговоры Алексея Петровича были более похожи на ласки, и ему самому так совестно было, что он целый вечер искал сам случая развеселить Боборыкина и так сказать подличил перед ним; но он рассердился порядком на Горчакова, которого к счастью тут не было. Вот в чем дело состояло. На последних балах сам Алексей Петрович, желая посмеяться над Горчаковым, потому что он волочится за Мерлиной, подослал Каховского к ней, чтобы возродить ревность Горчакова. Горчаков дело смекнул, предупредил Мерлиншу, которая осмеяла Каховского, [301] уверенного в удаче своего предприятия и говорящего непозволительные речи на счет Горчакова. Наконец, когда Каховского огорошили, он пошел жаловаться Алексею Петровичу на Горчакова, и Горчаков получил через Мадатова замечание от имени генерала. Вчера же несчастный Боборыкин, который в сем деле ни душой, ни телом не виноват, также попался, потому что он был свидетелем происшествия. Каховский наговорил на него, и Алексей Петрович, сам затеявши дело и увидя неудачу его, уверил себя, что Горчаков точно ревнует и обижает Каховского, вступился за подлеца и наговорил множество неприятных слов на счет Горчакова. Я не понимаю поступка генерала: должно простить его горячности, а, верно, он после сам дело рассудит и поправит его. Как я было обманулся в Каховском в первые дни нашего знакомства с ним!

Вчера ввечеру был еще у генерала один Итальянец, которого недавно сюда казаки доставили. Поймали его в Имеретии и сочли за шпиона. Итальянец сей набитый дурак и шут, путешествовал в Египте, скитается везде без денег, без всего и хочет определиться лекарем у сардаря Эриванского; но Алексей Петрович его отсюда не выпускает, потому что он отличный шут. Вчера он поднес генералу рисунок пресмешной, в котором имя Ермолова написано на флаге, прикрепленном к сломанному столпу; деревья добродетели и чести по сторонам растут, и к сему приложено несколько пребеднейших стихов. Он все сам толковал. Итальянец сой носит в штанах под бантом собрание разных камней, с расписанием, от какой они болезни лечут; камни сии самые простые, а он их ценит сотнями червонцев. Между прочим есть у него маленький кусочек горного хрусталя, который он считает за алмаз и держит его в последнем отделении... Над ним посмеялись и отпустили. Он обещался сделать подобные картины и стихи для Государя и для Государыни.

1-го Марта. Я пошел к обедне, где предался чувству уважения, которое вселяет во всякого, даже мыслящего человека церковный обряд, особливо на сей первой неделе Великого поста служба весьма занимательна. Екзарх вчера сам служил, певчие очень порядочно пели.

2-го я кончил совершенно съемку, работал как бешеный, метался по горам и кончил еще довольно рано.

5-го. Артиллерийские казармы со слободкой обставили цепью часовых, кои не выпускали и не впускали туда ни одного человека из предосторожности к чуме, от которой умерло четыре человека. В число заключенных попались генерал Мерлин с женой и [302] Горчаков. Ввечеру была сильная гроза, что я в Тифлисе еще в первый раз видел. В семь часов я пошел к Эйхфельду и пробыл у него по неволе до четвертого или пятого часа утра.

6-го. Слухи о чуме оказались ложными. Доктор Миллер ездил свидетельствовать окарантинованных и не нашел никакого признака сей болезни, после чего всех выпустили.

Ввечеру я был у Курганова. который просил меня поправить замечания, написанные им во время путешествия его из Кизляра к Лезгинцам в 1816 году: он был послан от нашего двора к царевичу Александру, чтобы уговорить его ехать в Петербург: ему не удалось, и он месяц просидел в оковах. Мы начали чтение его записок, которые довольно занимательны. Ошибок в них много; но я никогда не ожидал, чтобы человек, не получивший с младенчества воспитания, ничему не учившийся, мог так хорошо изобразить свое путешествие и замечания. Позже я пошел к Самойлову, у которого очень долго сидел и играл.

8-го ввечеру я пошел к фельдъегерскому капитану Стабушу и условился с ним об отправлении с едущим фельдъегерем посылки к батюшке, из четырех барсовых шкур состоящей. Потом побыл я у Курганова, у которого пересматривал записки. Брат его Фома Осипович Курганов тут же был. Он знает очень хорошо Армянский язык и много читал на сем языке; мы с ним долго говорили о царстве Армянском, и в доказательство, что в царстве сем в древние времена процветали науки, он мне показал Армянскую геометрию весьма древнюю.

9- го. Берг устроил у меня эолову арфу; ветр был очень хороший, и божественные звуки сего орудия так впечатлелись в моей памяти или в моем воображении, что целый день мне казалось я слышал их.

Я был у Горчакова, где были собраны некоторые из наших. Перед обедом стреляли в цель из пистолета, и я всех лучше попал. На вечер я был зван к Петру Николаевичу, который давал вечеринку; он имеет дар убрать комнаты со вкусом и делать сии вечеринки весьма приятными; у него были клавикорды генеральские, и я шесть часов битых не отходил от них.

12-го я обедал дома; после обеда пошел к Шегриманову и начал с ним делать Российско-Турецкий лексикон. От него пошел я к Курганову, а вечер провел я у генерала князя Мадатова, у которого были собраны некоторые дамы здешние. Хотели танцевать и просили меня остаться с тем, чтобы играть им на клавикордах; но Алексей Петрович помешал сему: он сказал, [303] что могут танцевать, когда он уйдет, и остался нарочно до трех часов утра, выпроводив всех дам, и я напрасно просидел так поздно. Алексей Петрович заставил всех дам играть в веревочку и продержал их два часа за игрой сей, что им весьма надоело.

С месяц тому назад я обедал у князя Чавчавадзева, и подле меня сидела одна родственница его, вышедшая замуж за какого-то Орбелианова. Ей не больше 16-го года, она редкой красоты и большая кокетка. Вчера, идя к Шегриманову, я ее встретил; она шла с какими-то старухами. Узнав меня, она остановилась, раскрыла чадру свою и, улыбнувшись, оглядывалась; но она сие так ловко сделала и показала такое чудесное лицо, что я не мог не изумиться. Такое кокетство и такую ловкость весьма странно в Грузинке увидеть.

15 — 18. Я играл оба нотурны Фильдовы с валторной и фаготом; они шли очень хорошо. Я не могу надивиться красоте сей музыки. Унгерн сидел у меня, и мы долго разговаривали о Берге. Берг путешественник и в журнале своем не то пишет, что видит, а то, что чувствует; сие от того происходит, что он не обязан видеть, и он скитается без службы лучшие года свои, издерживает в путешествиях большие деньги и не извлекает от оных никакой пользы себе.

19-го. Поутру уехал из Тифлиса на линию генерал-маиор Ахвердов с семейством. Ввечеру приехал фельдъегерь и привез Алексею Петровичу известие о производстве его в генералы от инфантерии. Известие сие нас всех крайне обрадовало, а меня особливо: меня радовало в сем производстве благо отечества и удовольствие великого генерала нашего. Я пошел поздравить его; у него много народа было, и он играл в бостон. Он приветил меня, пожав мне руку и поцеловав меня.

Петр Николаевич получил письмо от Щербинина, в котором он извещает его, что он попал в большие люди: он едет с Государем в Варшаву и оттуда в Молдавию, и по письму его должно думать, что он будет очень близок к Царю и скоро флигель-адъютантом сделается.

20-го. Я обедал у Алексея Петровича и, спустя час после обеда, пошел домой, чтобы приготовиться к вечеру, ибо у нас назначена была музыка. Я не хотел, чтобы был у меня лишний народ, который бы шумел и не давал нам играть, и потому звал только Иванова, Прибыля, Петра Николаевича, Дубневича, товарища его Гусева, Унгерна, Василья Бебутова и Головалева. Пока я еще [304] делал репетицию, пришли ко мне Берг и Самойлов. Первый ужасный говорун, а второй любит пошуметь; они начали мне мешать, и потому я отправил музыкантов, приказав им через час приходить, а сам спрятался на галерею, приказав гостям сказать, что я ушел со двора; они посидели с полчаса и ушли. Во втором часу началась музыка. Я играл Lodoisky на клавикордах со скрипкой, фаготом и валторной; после этого Дубневич играл Родева квартет на скрипке с теми же инструментами. Наконец я сыграл два ноттурно Фильдовых с вальдгорном и фаготом. Тем еще был вечер лучше, что Иванов не пришел, подозревая, что у нас общество, и что в оном делается заговор.

21-го. Возвратясь домой, я получил письмо из Тавриса от Англинского капитана Гарта. Он мне присылает приказ, выданный Аббас-мирзой баталиону Русских беглых. В сем приказе позволяют желающим из оного возвратиться в Россию. Гарт пишет ко мне, что приказ сей, выданный 2-го Марта (16-го Февраля) был читан в присутствии его Русским, и что вызвалось только два охотника возвратиться в Россию; что после еще один пришел, который во время чтения находился в госпитале. Гарт продолжает: «Пожелавшим сим возвратиться выдано, по приказанию Аббас-мирзы, в награждение двухмесячное жалованье и теплое платье на дорогу; но еще сто человек сего баталиона в откомандировке и не были допрошены. Аббас-мирза уехал в Тегеран и приказал мне отпускать беглых Русских. Пока я сие пишу, еще пришло шесть человек, которые объявили желание оставить нас; и так всего их девять человек, из коих один прежде два раза был отпущен и два раза возвращался к нам. Я желаю, чтобы вы сие письмо довели до сведения главнокомандующего, дабы его превосходительство уверился, что мы ничего не делаем для удержания ваших подданных у себя» и пр. Письмо сие довольно глупо и неловко написано. Отобрав каких-нибудь мошенников, которые будут подговаривать других солдат наших к побегу, Аббас-мирза прислал их сюда, чтобы показать Алексею Петровичу, что он ищет сообразоваться с желанием нашим. Политика ребячья! Я показывал сие письмо и приказ Бековичу, который сказал мне, что вчера приехал из Тавриса посланец с девятью сими солдатами и что Аббас-мирза пишет к генералу, что он уехал в Тегеран по требованию шаха, который приказывает ему умножить число сарбазов и что он едет к отцу своему для получения на то казны. [305]

29-го я был поутру у Курганова. Он имел просьбу, как сего можно было вперед ожидать от Армянина. Он запутан в измене одного Бастамова, который с ним ездил к Лезгинам для вывоза оттуда Александра-царевича в Петербург. Курганов получил сие препоручение следующим образом. Он, в бытность здесь Ртищева, выехал безо всяких видов из Тифлиса в Петербург и выдал себя там за принадлежащего к штату главнокомандующего в Грузии; не знаю, какими происками он добился, что ему дали там кучу денег и отправили его от Министерства Иностранных Дел к царевичу. Экспедиция его не удалась и, по его словам, он сидел там месяц в цепях, по причине измены сего Бастамова, который был с ним и теперь содержится здесь в крепости. Алексей Петрович посылал за Кургановым третьего дня и, узнав, что он при смерти болен, велел ему сказать через коменданта, что, если он подлая тварь не издохнет, то он его уморит. Генерал верно имеет причины на сие. Я все сие после узнал от Сонина, к которому я зашел от больного. Когда же я у него был вчера, то он хотел меня запутать в свои дела и, не объяснив мне дела, сказал, что он был обижен по службе несколько раз и теперь так несчастлив, что, когда его главнокомандующий призывает, он лежит при смерти и не может идти, и потому просит меня, чтобы я взял участие в его положении и молвил слово о его представлении Вельяминову. Но, зная нрав здешних Армян, я был осторожен, ничего не обещал, а сказал, что посоветуюсь с племянником его Василием Бебутовым, и пошел от него к Сонину, который мне объяснил дело.

Получил письмо от Воейкова от 7-го Марта из Москвы, куда он 4-го прибыл. Между прочим пишет он мне, что Государь сказал про брата Александра, когда он подал просьбу в отставку: «Мне надобно с Муравьевым помириться».

Иванов получил повеление от Алексея Петровича начать разграничивание с Персиею, как скоро Персидский двор сего потребует. Ему предоставлен выбор офицеров, и он просил меня помочь ему в составлении плана сих занятий.

2-го Апреля. Я встал в половине шестого часа и поехал к Бебутову, откуда мы отправили свои постели на катерах в Душет, ибо мы хотели проводить отъезжающего на линию Алексея Петровича. Часов в девять утра Алексей Петрович отправился на дрожках, в сопровождении многих генералов и офицеров и дворянства Тифлисского. За рекой Верой он остановился и простился со всеми, сказав каждому приветливое слово. Иванову он препоручил [306] брата своего Сергея Николаевича 4, который должен сюда скоро прибыть. Он также меня подозвал и сказал мне: «И ты, брат Николай, отправляешься». — «Я вас до Душета провожу». — «Нет, брат, я говорю про нынешнее лето». — «Я уже знаю, вашев-ство, что я за границу поеду и с удовольствием проведу дето в занятиях». — «Еще не то, брат; у меня уже суда готовы, помнишь?» — «Как не помнить, и особенно счастлив буду, если вы доверите мне сие препоручение. Итак я надеюсь, что вы меня скоро к себе по требуете на линию». — «Непременно».

Губернатор Сталь, Горчаков, Бебутов и я, мы проводили Алексея Петровича до казачьего поста Артисхари, где позавтракали. Губернский предводитель дворянства, г.-м. князь Багратион, выехал к нам на встречу и привез славнейшего Карталинского вина. Пробыв тут с час или полтора, мы отменили с Бебутовым свою поездку до Душета и простились с Алексей Петровичем, который при прощании еще повторил мне, что он меня скоро потребует на линию, для командирования меня за Каспийское море. Какие чудесные места мы проезжали, какая удивительная природа, какие виды, какой климат! Надобно отдать справедливость Грузии, что здесь был бы земной рай, если бы жители не были диаволы. Подъезжая к Мцхету, мы везде видели остатки монастырей и величественнейшие развалины строений. Я ехал с протопопом Мцхетинским, и он всю дорогу рассказывал мне про обширность и величие древней сей столицы Колхиды. Теперь видны везде остатки; но в Мцхете осталось только дворов тридцать обывательских и две огромные церкви, замечательные своей древностию, величием и красотой; одна из них построена была учителем, а другая по тому же образцу учеником. Хотя меня протопоп уверял, что здания сии построены во время введения христианской веры в Грузии, но я думаю, что они должны быть древнее сего; ибо, войдя в церковь, я видел много изображений идолопоклонников, которые теперь, по невежеству духовенства здешнего, считаются за изображения святых. На одной стене написано весьма дурно празднество: пляшущие женщины держатся за руки, одна из них имеет в правой руке род трещотки, кастаньет, другая бьет в барабан; действие происходит на берегу моря, на коем видно множество кораблей, и посреди оных семиглавый сфинкс; в углу написана большая голова, испускающая лучи изо рта, как изображают дующего Эола. Видно, что живопись сию хотели [307] истребить, потому что штукатурка, на которой она находится, вся избита с намерением; но изображения остались. На одном углу однакоже превратили идолопоклоннические изображения в изображения святых, над головами коих находятся Славянские надписи, которые хотя и весьма ясны, но я не мог разобрать их. Вероятно, что многие буквы особенного рода и может быть даже совсем не-Славянские. Я вошел в алтарь, где нашел также много надписей Славянских; образа написаны на стене и должны быть весьма древние; один из них изображает святого, у ног которого лежит секира; подле написано дерево; святой сей держит скрижаль с Славянскою надписью, которую я также разобрать не мог; но священник сказал мне, что в Евангелии Матвея, в третьей главе, в 10-м стихе, упомянуто нечто о секире и древе. Теперь в сию минуту я справлялся о сем в Евангелии Славянском и нашел слова Иоанна Крестителя, проповедующего в степи: уже бо и секира при корени древа лежит. Когда мне опять удастся в Мцхете побывать, то я посмотрю сию надпись и узнаю, на Славянском-ли она языке. Я видел еще несколько изображений идолопоклоннических на стенах, и также гробницы царей Грузинских. Нельзя удержаться от восхищения, произведенного огромностью сводов и древностию сего здания. Снаружи и внутри все украшено искуснейшими барельефами. Церковь построена из тесанного дикого камня и, верно, здание сие имеет себе мало подобных. Оставшиеся теперь жители в Мцхете имеют дурное имя не быть гостеприимными, так что в Грузии вошло в пословицу, когда кто другому зла желает, сказать ему: Дай Бог, чтобы тебя дорогою застала ночь в Мцхете. Около Мцхета в скалах видно много пещер, которые я непременно намерен осмотреть.

Мы переехали через Куру по древнейшему мосту, построенному, как говорят, Помпеем Великим. Оный идет чрез остров, на коем построены, для защиты моста, две каменные башни, похожие фигурой своей на башни Римские, судя по рисункам Chevalier Folard; однако оне не имеют machicoulis 5 и довольно малы.

4-го. Поутру был у меня Иванов. Я с ним вместе обедал в первый раз у вице-губернатора с. с. Семена Васильевича Васильева. Стол был постный и весьма пакостный. Старик Васильев — немилосердый говорун, тянет речи свои, вставляет много других предложений, которые обещается после начать и кончить к ужасу слушателей. Часто среди разговора протяжного он обращается к слуге и, кивая на него головой, ругает его. Васильев — не [308] один в своем роде: таких стариков очень много, но я не умею их здесь описать. Они красно стелят, краснобаи, говоруны и лгуны; готовы прослезиться всякий час; все у них благодетели, всех знают по имени и по отчеству, а если не упомнят, то называют всех родственников его и где он служил, когда произведен был, когда женился, когда тесть его скончался и пр.

После обеда пришел к нему контр-адмирал Веселого и начал его бранить самым жестоким образом. Васильев защищался, но весьма слабо и, наконец, сказал Веселаго, что он сам начнет ему грубости говорить. Веселаго вспылил и отвечал ему, что он сего не позволит и что, притопнув ногой, заставит его молчать. Я думаю, что у них потом завязалась славная сшибка; я ушел с Ивановым и не слыхал ее. Дело, кажется, вот в чем состояло.

Каспийской флотилии отпускают жалованье ханскими абазами по пяти на рубль, а сухопутным войскам в Грузии Тифлисскими абазами. Ханские абазы хуже Тифлисских и, вместо 4 рубл. ассигнациями, составляют только 3 рубл. 15 коп. Веселаго хотел о том просить Алексея Петровича и, полагая, что нынче также, как и при Ртищеве, все дела надобно делать через посредничества окружающих главнокомандующего, просил о том Могилевского и Васильева, которые, не знаю по каким причинам, дело тянули и перед самым отъездом Алексея Петровича объявили Веселаго, что без главнокомандующего нельзя сего дела решить. Веселаго поторопился сказать сие Алексею Петровичу перед отъездом и получил в ответ, что для чего он только теперь до сведения сие дело довел и больше ничего. Кажется, что сие понудило его напасть на вице-губернатора и разбранить его.

7-го. Я узнал по приказам, что брат Михайло отпущен на Кавказские воды и в Крым для излечения ран от 1-го Марта по 1-е Сентября. Вероятно, что намерение его будет сюда приехать для навещения меня. Желая отвратить путешествие его через горы, которое могло бы расстроить его здоровье, а еще более не желая видеть никого из близких своих для избежания соблазна к возвращению в Россию, я писал к Боборыкину на линию и заклинал его дружбой, чтобы он брата в Тифлис не пускал.

Пришедши домой, я нашел двери запертыми на ключ, и никого из людей моих не было дома; но скоро я узнал, что Артемий мой в полиции; я туда пошел и нашел его. Вот за что он попался. От наружных дверей моей квартиры проведена веревка к колокольчику, наверху висящему, дабы ночью, когда двери заперты, можно было пришедшему дать знать о себе; всякую ночь Грузины [309] приходят шалить и стучат в колокольчик, и потому я людям приказал схватить одного из них и привести его ко мне. Вчера во время отсутствия моего трое Грузин, прогуливаясь, зазвонили мимоходом в мой колокольчик. Артемий выбежал и стал с виновного снимать бурку, чтобы его примета у нас осталась. Грузин ударил его в ухо, мой буланой схватил дубинообразную мою плеть и откатал Грузина, который пошел в полицию, и там оказалось, что это был какой-то князь Цицианов. Артемий самовольно с ним в полицию пошел. Увидя его и расспросив обстоятельно, я пошел к полициймейстеру Каханову, который велел выпустить моего человека. Княжеская бурка осталась у меня и сегодня отправляется в полицию. Я видел и князя, который больше похож на водовоза. К стыду здешнего дворянства Грузинского, таких князей здесь сотни, и они ни во что не считают понесенные ими удары.

8-го. Я начал обучать Русской грамматике меньшого брата Василия Бебутова, Павла. Он мальчик острый и понятливый; ему теперь 12 лет.

Отобедав дома с Унгерном, я пошел в Шагриманову, где познакомился с здешним ахундом или начальником Магометанской веры; он человек весьма умный и ученый по-азиатски, т. е. знает весьма хорошо восточные языки. Ввечеру я прогуливался в саду главнокомандующего и поймал там фалангу, упадшую в бассейн; я послал ее домой и уморил в водке, раздразнив ее порядочно. Насекомое сие весьма злое и кидается с бешенством на тех, которые его дразнят. Сей род фаланг особенный; оне имеют перед головой две короткие руки с пятью пальцами и когтями на каждой; ухватясь ими за предмет, фаланга подносит оный ко рту, буде в силах, а буде нет, сама вытягивается и ужаливает четырьмя зубцами, испускающими самый сильный яд. Таких точно фаланг я убил две на себе в Персии, лежа раздетый на постеле. Одну я успел сначала казнить, но другая ушла сперва под подушку Василия Бебутова, который в то время подле меня спал; боясь загнать ее под одеяло к нему, я ударил с противной стороны по подушке, и фаланга опять побежала через меня; однакоже я тут успел убить ее.

16-го. Я познакомился с Феофилактом. Он меня часа два продержал у себя, и мы разговаривали на счет правления в России. Феофилакт человек весьма умный, ученый, начитанный и говорит прекрасно: об чем бы мы ни начали говорить, он везде показывает особенные познания. Он узнал, что я племянник Николая [310] Михайловича Мордвинова, с которым он весьма знаком, и просил меня посещать его.

20-го. Я получил вчера письмо от Бурцова; он извещает меня, что брат Михайло женится в нынешнем году на дочери Шереметевой, у которой воспитывается сестра наша. Известие сие меня крайне удивило.

Ввечеру у меня был Фома Курганов, который сбирается помочь мне в предпринимаемом мною труде перевести Малькольма сочинение «История Персии» на Русский язык. Я намерен дополнять книгу сию замечаниями, которые почерпну из Армянских писателей и многих других, присоединяя к сему мои собственные замечания.

30-го. Я познакомился поутру с человеком занимательным, а именно с дядей переводчика Шемира. Он был несколько лет в Индии, жил в Багдаде и в других местах Персии. Он ни слова по-русски не знает, а весьма хорошо по-турецки; так что, слушая его рассказы об его путешествиях, я принужден был внимать и привыкать к Турецкому языку.

1-го Мая я был позван на обед генерал-маиором Пестелем; он давал обед в казенном саду. Погода была прекрасная, и сад весьма хорош, так что вечер был очень хорошо проведен; музыка играла под деревьями. Довольно странно, что во время игры иволга села на соседнее дерево и пела весьма согласно с флейт-пиколем. Ввечеру Феофилакт пришел прогуливаться в сад; я встретил его; он ласковым образом упрекал меня, что я к нему не хожу. Он вошел в палатку и сел подле дам, посадил меня подле себя и начал разговор о поединках. Сообразно с саном своим, он охулял обычай сей. Я и Горчаков были совершенно согласны с тем мнением, что обычай сей остался еще от варварских времен, но что, живя в обществе, надобно сообразоваться с обычаями оного и часто принимать меньшее зло для избежания большего. Наумов вступил в спор, и как он немного смыслит по сей части, то и был тотчас же огорошен; он стал, наконец, упираться на Феофилакта, который давно слушал меня с улыбкой единомыслия. Чтобы совершенно поразить всех тех, которые прибегнули под крылышко высокопреосвященного, я обратил речь к нему сими словами: «Долго ли еще будете вы противоречить моим мнениям? Вы видите их совершенно согласными с вашими. Я признаю обычай сей за весьма дурной, но на меня сии господа нападают, сами не зная за что, и потому мне ничего больше делать не осталось, как прибегнуть под покровительство вашего высокопреосвященства. Уверьте сих господ, что я прав; они не [311] хотят понять меня, а я вижу, что вы одинако мыслите со мной». Феофилакт улыбнулся и дал почувствовать справедливость моих слов. Однако я к нему на днях пойду и упрекну ему в том, что он меня так долго мучил словами совершенно противными тем, которые я от него слышал, когда мы раз два часа вместе провели наедине в кабинете его.

Ввечеру я заходил к Роттиерсу: какой Купец, какой Жид, какой Армяшка и какой Немец!

5-го я был у обедни; во время оной Могилевский сказал мне, что Алексей Петрович прислал к ним в канцелярию письмо, писанное по-английски из Моздока в Таврис от патеров иезуитов к Линдесею, и Алексей Петрович приказал письмо сие распечатать и прочесть, чтобы узнать, нет ли в оном чего касательно политики. От обедни я пошел в Феофилакту; у него было много народа. Василий Иванович Воронов отличался по обыкновенному своим велеречием, кричанием и спором, утверждая, что для исправления нравов военных должно в церкви каждое Воскресенье после обедни говорить проповедь.

7-го я был свидетелем одного весьма обидного происшествия для каждого Русского, в Грузии живущего. Я видел, как четыре Имеретина несли на носилках тело одного умершего коллежского ассесора; он был просто в рубашке и покрыт мундиром. Ему вырыли яму и без всякого обряда христианского, без гроба, его зарыли в землю. Он сюда приехал на службу, но не получил места, жил один в бедности, заболел, просился в госпиталь, ему отказали, никто за ним не ходил, и на днях его нашли мертвого в постеле. Полициймейстер приказал Имеретинам зарыть его.

Я просил Якубовича участвовать в моих занятиях касательно сведений, сбираемых мною для описания Грузии, чтобы он сделал мне описание Кахетии, на что он охотно согласился.

12-го. Приехал к нам Воейков из Москвы и привез мне множество писем, некоторые посылки и денег. Батюшкино письмо меня весьма тронуло. Я видел в оном самые нежные чувства ко мне и привязанность. От Александра я получил письмо и несколько посланий. Он изображает мне несчастное положение, в котором находится отечество наше, и представляет мне те беды, которые оному предстоят.

14-го. Ввечеру было у меня собрание тех господ, которые помогают мне делать выписки из Грузинских писателей для Истории Персии. Фома Курганов прочел прекрасные записки, заключающие сведения, неизвестные Европейцам. Он весьма много трудился для [312] собирания оных. Мирза Ибрагим, человек с большими восточными сведениями, кажется, пренебрегает сим: записки его ничего не значущи, тогда как он гораздо больше нас мог бы написать, и то надобно было его сколько раз просить. Присутствовали еще старший сын мирзы Ибрагима, князь Григорий Бебутов и Сумбатов. По прочтении записок я предложил господам составить общество, желая воскресить то, которое у нас в Персии составлено было; все охотно согласились, но кажется, что мирза Ибрагим от нас отстанет.

17-го. Я хожу каждый день к Турецкому учителю, потому что он сбирается через две недели ехать в Кахетию на все лето. Я вижу сам успехи свои: вчера я начал переводить на Турецкий язык и перевел с помощью учителя и лексикона маленькую сказку. Утро мое занято переделыванием на бело съемки моей; работа сия мне страшно надоела, и я хочу за нее прилежно присесть, чтобы скорее ее кончить. Итак мне всего остается на свои занятия только послеобеденное время, в которое я должен ходить к учителю, повторять уроки, заниматься записками о Персии и прогуливаться: ибо без сего последнего никак бы сил не стало. Уж и то начали у меня глаза болеть от занятий. Поутру, даже в то самое время, как я занимаюсь своим планом, я учу еще чтению маленького Бебутова, коего леность и невнимание часто принужден наказывать.

1-го Июня. Часу в первом, отпустив гостей, я лег благополучно спать, как пришел ко мне писарь от Иванова с секретной бумагой: по препоручению Вельяминова приказывал мне Иванов, чтобы я с получения сего отправился в Шамшадальскую дистанцию для следующего предмета. Главный пристав той дистанции подполковник Водарский донес главнокомандующему, что Татары его выступили на кочевье и ожидали только прибытия султана их Нассеба, чтобы бежать за границу, вследствие чего он просил начальство взять меры для удержания их силой в повиновении. Вельяминов приказал из Елисаветполя идти одной роте Севастопольского пехотного полка с орудием на урочище Шаг-Даг, а двум егерским ротам идти из Квеши на смену первой роты; к сему отряду приказано было еще прикомандировать 80 казаков. Я был избран для распоряжения сими войсками и занятия ущелий и дорог, могущих способствовать к побегу жителей. Бежать уже собирались не одни только Шамшадальские Татары, но даже и Елисаветпольские и Карабагские. Надлежало потому выбрать такое место, где все дороги сии сходятся; построить, если нужно, шанец, учредить караулы, секретные пикеты и разъезды и, в случае нападения, принять неприятеля должным образом. Я в 4 часа утра встал, [313] велел укладывать чемоданы, а сам пошел к Вельяминову, который мена принял весьма ласково, дал мне наставление словесное и полную власть распоряжаться как мне будет угодно, говоря, что он совершенно надеется на меня. Наумов вручил мне три летучие карты для посылки рапортов к главнокомандующему. Военный губернатор Сталь потребовал меня к себе перед отъездом моим и самым благородным образом вручил мне записку, сказав: Г. Муравьев, вас посылают к какому-то урочищу Шаг-Дагу, которое вам не больше известно как начальству; может быть место сие не нужно занимать, а вот записка весьма верная, которая вам покажет те урочища, которые могут служить к исполнению воли начальства. Я весьма благодарил Сталя за его ласку и благорасположение ко мне. Отобедал дома и послал сказать Унгерну, что я вечер у него проведу и потом отправлюсь. Мы точно у него собрались. Все удивлялись внезапному отъезду моему тем более, что никто не знал, куда и зачем я еду. Дело сие скрытно должно было быть, потому чтобы Шамшадальский Нассеб-султан не проведал о движении войск и не сделал бы отчаянного удара...

5-го Июня, пред сумерками я приехал к главному приставу Водарскому. Обнимая его, я сказал ему на ухо, что приехал к нему за делом; между тем я разгласил, что приехал к нему в гости. Нассеб-султан тотчас прибежал, выговаривая приставу, зачем он не известил его о таком дорогом госте. Из слов султана можно было видеть, что он уже был уведомлен о всех заготовлениях, сделанных нами для удержания его от побега. Когда все разошлись из кибитки, я дал приставу прочесть все бумаги, и мы стали разговаривать с ним на счет сего происшествия. Его известил о намерении Татар бежать один Армянин по имени Калантар; доказательством сему служило то, что Татары нынешний год, против обыкновения своего, забрали с собой хлеба на два месяца на кочевье. Причина намерения их та, что им объявили права их, т. е. крестьян обратили в казну, султану определили во владение только 20 дворов, а агаллары все остались на суше. Простой народ был бы весьма доволен сими постановлениями; но султан и агаллары уверяют их, что с них хотят рекрутов брать и тем смущают их. Как уже давно догадывались о намерении Татар, то и был послан по дистанциям 9-го егерского полка маиор Лисаневич с офицерами для узнания духа народного. Лисаневич сам теперь находится в Казахской дистанции, а на кочевье Тарчай был прислан поручик князь Орбелианов, Грузин, [314] которому главный пристав не советовал мне доверять. Многие уверяли, что слух о побеге Татар был совершенно пустой; но мне противное показалось...

19-го я уже садился верхом, как прискакал во мне казак из Салаглов с бумагой. Я распечатал ее; одно было письмо от П. Н. Ермолова из Кизляра, в котором он давал мне разные сведения на счет линии; второе было предписание от г.-л. Вельяминова, которое отравило совершенно все удовольствие, на которое я надеялся возвращаясь в Тифлис. Я ожидал, что похвалят меня за хорошие распоряжения мои, за старание, за труд, и что же вышло? Вельяминов отвечает мне на рапорт, посланный к нему с Сатанахача. В сем рапорте, кроме других предметов, я доносил ему: 1) что намерение Шамшадальцев было бежать в Нахичевань и что войск у меня недостаточно было для занятия тех мест, на что мне в ответ дано: что-де препорученность вашего высокоблагородия не простирается на Нахичеванские дороги. 2) Я доносил, что отряд находится в таких местах, где жителей нет, а потому прошу начальство, чтобы оно предписало окружным начальникам, чтобы они выслали свои обывательские караулы к старшему в отряде находящемуся, дабы они могли служить ему проводниками в разъездах и командировках. На сие в ответ я получил, что сам могу требовать проводников. Я сам их должен требовать, тогда как окружные начальники не были даже предуведомлены о прибытии моем в их округи! 3) Я доносил, что, в случае нападения от Татар, все дороги, ведущие к магазейнам нашим в Караклис и Елисаветполь, могут быть отрезаны, что войско тогда останется без продовольствия, и потому я предлагал устроить временный магазейн при Сатанахаче. На сие в ответ я получил, что жителям еще война сия не объявлена.

Получивши сию бумагу, я тотчас возымел подозрение на Иванова, что она его работы и что Вельяминов по слабости подписал ее. Я поскакал в Тифлис взбешенный. Но как я приехал в обеденное время, то, не въезжая еще в заставу, я остановился у Татарских бань и вымылся. Оттуда по обещанию своему заехал я к Унгерну, которого дома не застал, а от Унгерна проехал домой, где отдохнул с час, оделся и пошел к Иванову. Я донес ему сперва о сделанном мною, потом сказал ему, что в награду за сие меня обидели последней бумагой. Иванов показал вид удивленного. Как, что такое? спросил он. Я ему показал предписание Вельяминова, которому он много удивлялся. Наконец, я сказал ему, что сейчас же иду к Вельяминову оправдываться и просить у него [315] объяснения, почему он мне так обидно отвечал? Мой Иванов перепугался. Извините меня, Николай Николаевич, сказал он мне, вам правду если сказать, так я эту бумагу написал; но божусь вам, я только написал слова Вельяминова. Я пошел к Вельяминову, который меня принял так холодно, как будто бы я никакого препоручения не имел. Я стал оправдываться. За Карабагские дороги, возразил он, Карабагский хан отвечает. Я увидел, что с Вельяминовым нечего толковать; видел, что он казенный генерал, ищущий не пользы, а ответственности на подчиненных, и потому я ему несколько раз повторил, что я поступил в донесении своем согласно с долгом моим, впрочем, что распоряжения его и что я виноват не останусь. Он промолвил «да», и только. Однако я ему жаловался на Донского казачьего полковника Денисова, который не выставил надлежащего числа казаков, и он приказал мне идти к Наумову и сказать ему, чтобы он послал о том запрос к Денисову. Я был крайне уставши, однако пошел, нашел Наумова на учении и объявил ему приказание Вельяминова.

20-го. Я поутру пошел к Сталю, благодарил его за записку, данную мне им перед отъездом моим, старался обратить внимание его к делу Водарского; но он не главнокомандующий. Он выслушал меня, долго расспрашивал и говорил со мной. Я стал было намекать ему о последнем предписании Вельяминова, но он тотчас переменил разговор. Видя его осторожность, и я замолчал.

Текст воспроизведен по изданию: Записки Николая Николаевича Муравьева. 1818-й год // Русский архив, № 11. 1886

© текст - Бартенев П. И. 1886
© сетевая версия - Тhietmar. 2021
©
OCR - Karaiskender. 2021
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский архив. 1886