ТАГЕЕВ Б. Л.

ПАМИРСКИЙ ПОХОД

(Воспоминания очевидца).

(Окончание, см. "Исторический вестник", том LXXIII. стр. 859)

XII.

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!

— Что такое?

— Слышали, господа? — сказал, войдя в нашу палатку, батальонный адъютант.

— Ничего не слышали, да говорите скорее. Поход? Двигаемся дальше? — спросили мы в один голос.

— Да, как раки, назад идем на Мургаб.

— Да быть этого не может. Что за чушь, — сказал Баранов.

Я тоже не верил.

— Ишь Фома неверный. Читайте, — сказал адъютант, подавая книгу приказов моему сожителю, — а кстати прослезитесь и распишитесь, — прибавил он.

Действительно, в приказе было сказано, что согласно распоряжению военного министра — далее не двигаться, а возвращаться на Мургаб для постройки там укрепления для зимовки

— Вот тебе и Шугнан! — сказал Баранов, — и чего это Ионов сидел. И без провианта бы дошли. Положим, уж лучше [143] идти назад, чем без цели сидеть на Яшиль-куле, — ворчал мой сожитель.

Я был с ним вполне согласен, и мне ужасно надоело это торчание здесь. Но теперь — вопрос, идем ли мы все обратно в Маргелан, или зазимуем на Памире? Все ходили недовольные, грустные, а тут еще слухи о холере заставляли семейных беспокоиться о судьбе своих семейств. Каждая почта привозила известия о смертности, начавшей проявляться и среди русского населения. Уныние было всеобщее.

— Когда же выступаем? — спрашивали мы друг друга, но никто ничего не знал.

Настало 22 июля, день тезоименитства государыни императрицы; был назначен парад. Накануне с утра все чистилось, и все, по возможности, приводили себя в парадный вид, хотя это было довольно мудрено, потому что у большинства вместо одежды висели какие-то отрепья, а сквозь сапоги торчали портянки — вид был довольно жалкий. Но свойство русского солдата таково, что если приказано быть в парадной одежде, то, стало быть, это так и надо — хоть выдумай, а будь в целой рубашке, чембарах и чехле. И действительно, все были если не прекрасно, то сносно одеты, и отряд имел достаточно парадный вид. В день парада с праздничными лицами выстроился батальон развернутым фронтом, a артиллерия приготовилась для производства салютационной стрельбы.

Вот идет начальник отряда. На нем белый китель с шарфом. Офицерский георгиевский крест красуется в петлице; штабные чины следуют за ним. — «Смирно!» — раздается команда. — «На плечо!» — «Слушай, накраул!» Музыка играет встречу.

— Здорово, братцы! — слышится голос начальника.

— Здравия желаем, ваше высокородие! — гудят в ответ сотни здоровых грудей.

Полковник берет чарку с водкой и, подняв ее к верху, говорит:

— Ребята! вот нам на «крыше мира» приходится отпраздновать торжественный день тезоименитства нашей матушки-царицы. Пусть наши молитвы о ней и громкое искреннее «ура» принесут ее величеству счастье и долгоденствие. За здоровье матушки-царицы «ура»!

И при грохоте орудий долго разливалось по ущельям эхо дружного, громкого, русского «ура». Затем, после тостов и церемониала, нижние чины пили водку, а у начальника отряда был обед для офицеров.

Иду я на другой день мимо юрт, в которых помещались пленные, как вдруг меня окликнул кто-то из юрты: «тюра, бери кель» (господин, пойди сюда).

Я подошел. Смотрю: на кошме в кибитке сидят афганцы, [144] а между ними и захваченный их офицер, который говорил по-узбекски.

— А! Саломат, тюра, калой-сыз? (Здравствуй, как здоровье?) — спросил он.

— Спасибо. — И я пожал протянутую руку.

Я любил этого афганца; что-то неотразимо-симпатичное было в выражении его лица. Часто я заходил поговорить с ним и на сартовском языке беседовал по несколько часов. Теперь лицо его выражало необыкновенную тоску.

— Правда, что нас расстреляют? — спросил он.

— Что? — вытаращил я на него глаза. — Откуда ты это взял?

— Да вот керекеши говорят, что будто приказ пришел такой.

— Нет, нет, будь спокоен, — сказал я ему: — это все вранье. Вас наверное на днях отпустят.

— Эх, не верится мне что-то — видно, не увижу я Файзабада. А знаешь, тюра, у меня в Файзабаде жена и сын остались; жалко их, без меня они пропадут. А жена-то красавица какая! Вот, и у Гулдабака невеста осталась, тоже поди ждет, — сказал он, указывая на молодого афганца, уцелевшего после стычки.

Афганец не понял, о чем говорят, но видя, что речь коснулась его, улыбнулся, оскалив свои чудные зубы.

— А жалко, тюра, что лошадей наших продали. Я слезами обливался, когда вчера аукцион был. Ведь мой-то конь вырос со мною, это питомец мой... эх... — афганец тяжело вздохнул.

Я понимал его, и мне было стыдно за это распоряжение. Действительно, к чему было продавать афганских лошадей? «Vae victis!» («Горе побежденным».) вспомнилось мне.

Афганец сидел, низко опустив свою красивую голову, и видимо о чем-то думал. Вдруг вскинул на меня своими глазами и совершенно неожиданно спросил меня:

— Хочешь, тюра, я расскажу тебе про себя?

— Очень буду рад, пожалуйста.

Я видел, что пленному хотелось поделиться с кем-нибудь своим горем и радостью, он хотел видимо в рассказе утопить то ужасное чувство неизвестности, которое переживал. Когда он увидел во мне человека, расположенного к нему, у него явилось желание познакомить меня поближе с собою и, кроме того, хотелось отблагодарить за внимание к себе. Он, очевидно, подметил, с каким любопытством я отношусь к его рассказам и даже многое записываю, вот он и решил доставить мне удовольствие.

— Знаешь, тюра, я не афганец, — начал он, — я узбек, сарт по рождению. Родился я в Коканде, в то время, когда ханством управлял Худояр-хан. Отец мой был серкером [145] (сборщиком податей) и состоял на ханской службе. Мать моя, как я помню, была женщина красивая и молодая. Знаю, что про нее рассказывали, что такой красавицы еще не бывало в Коканде. Жили мы не бедно, и каждый день толпа родственников приходила к нам есть пелау (плов). Был у моего отца брат — ученый мулла, который учил молодых людей в медрессе (университет). Часто он приходил к нам и всегда сидел до глубокой ночи. Отец его очень любил и когда уезжал надолго, то поручал наш дом его надзору. Мать моя тоже ласково относилась к нему. Однажды отца не было дома, время было осеннее, дождь целый день лил, как из ведра, так что я не выходил на улицу. Дядя мой сидел пасмурный, как и погода, он даже с матерью почти не разговаривал. Так прошел день, и я, помолившись Аллаху, лег в углу сакли, закутавшись в одеяло. Было уже поздно, когда меня разбудил тихий разговор. Я насторожил свое ухо и различил голос дяди, говорившего, очевидно, моей матери. Я не понимал тогда, что он говорил ей, и только помню, что мать каким-то печальным голосом говорила: «Нет, нет, нельзя, Аллах не велит, нельзя!»

Вдруг что-то случилось странное. Мать взвизгнула и бросилась в сторону, а в темноте раздалось какое-то рычание...

Я быстро вскочил на ноги и бросился туда, откуда мне послышался крик.

В это мгновение сильная рука дяди схватила меня за ворот рубашки, и я полетел в противоположный угол сакли.

— Спи, ахмак (дурак), — раздалось мне вслед, и я, перепуганный, лег на свое ложе и закутался одеялом.

Дядя зажег чирак (светильник), и я увидел, что лицо его было искажено злобой. Мать моя сидела на полу и плакала. Я хотел броситься к ней на шею, целовать ее, плакать вместе с нею, но я не смел; я боялся дяди и знал, что если я только двинусь с места, то он изобьет меня. Я лежал молча и думал, о чем может плакать моя мать. Дядя хотя и злой человек, соображал я, но он любит мою мать, я сам сколько раз слышал, когда он ей говорил об этом, и, размышляя на эту тему, я крепко уснул. Когда я проснулся, мать моя еще спала — дяди не было. К полудню вернулся отец и привез для матери шелковую рубашку, а мне надел шитую золотом тюбетейку; я очень обрадовался, а мать моя, потом, когда отец ушел в мечеть, начала плакать. Вдруг она подошла ко мне и, схватив меня на руки, прижала к своей груди и зарыдала. Я тоже начал плакать. Затем она порывисто оставила меня и ушла в соседнюю саклю. Несколько минут я стоял на месте, но вдруг что-то как будто потащило меня за матерью, и я побежал туда, куда ушла она. В сакле было мрачно, и я сначала никого не [146] заметил; только какой-то тихий храп раздавался в потемках. Я окликнул мать — ответа не было. Тогда я распахнул ставни. Моя мать лежала в углу сакли, лужа крови была около нее, зубы были сильно оскалены, на шее зиял сильный разрез, а рука конвульсивно сжимала нож. Я тогда не понял, что она зарезала себя, но я понял, что совершилось что-то ужасное, и в страхе бросился назад в саклю и, забившись в угол, просидел до вечера. Я видел, что прибежал отец, стал что-то кричать; я слышал, как дядя мой кричал на отца, что он убил жену. Но я тогда своим детским умом понял, что не отец причина смерти матери, и обвинял дядю, как убийцу ее. Теперь я понимаю все, но тогда это темное дело было для меня чернее ночи. Видел я, как связали моего отца и увели. Дядя остался хозяйничать в доме. Никто на меня не обращал внимания — матери я больше не видел. Через два дня у нас в городе только и было речи, как будут казнить моего отца за то, что он зарезал свою жену, и толпа народа пошла на базарную площадь.

— Ну, пойдем вместе, — сказал мне дядя: — увидишь, как твоего отца зарежут за то, что он убил твою мать. Вот и тебя также казнят, если ты такой же будешь, — сказал он.

Мне было ужасно страшно, но вместе с тем очень хотелось посмотреть, как это зарежут отца. Я видел, как баранов режут, и мне тогда только было непонятно, куда же это денется отец, когда его зарежут. Я спросил об этом дядю, но он меня выругал дураком и ударил по затылку.

На площади было много народа. Посреди возвышалось лобное место. Преступников было 30 человек; были между ними молодые и старые; между последними я узнал и отца. Он, понуря голову, стоял, сложив на животе связанные руки. Пришел мулла и прочитал молитву, и вот одного за другим стали брать какие-то люди, что-то делали с ними и потом бросали их на землю. Вот и отец мой подходит к джигиту в красном халате. Взглянул я, и мне показалось, что отец глядит на меня своим добрым взглядом — мне вдруг почему-то стало его жалко, а вместе с тем ужасно хотелось увидеть, как это его зарежут. Палач взял его за бороду, и более я ничего не видел — его бросили, где лежали и остальные казненные. Не знаю почему, мне вдруг сделалось так страшно, что я затрясся, как в лихорадке, и, рыдая, побежал по улице. Опомнился я у городских ворот, подумал мгновение, какая-то неестественная сила управляла мною — я вдруг решил не идти обратно и направился вперед по Маргеланской дороге. Солнце уже совершенно зашло за Алайские горы, когда я присел у дувана (Дуван — забор.) кишлака. Я сильно утомился, голод [147] мучил меня, но усталость взяла перевес, и я крепко уснул. Проснулся я рано утром — кто-то толкал меня в бок.

— Чего ты тут лежишь! — спрашивал меня старик с длинной белой бородою. — Откуда ты?

Я сказал.

— А отец твой где?

— Отца зарезали.

— А мать?

— И мать зарезали.

— Ах, ты несчастный, — сказал старик, — ну, пойдем со мной. Я последовал за ним в саклю. Какие-то люди с черными бородами, какие бывают только у таджиков, сидели вокруг подноса, на котором лежали лепешки. Мне дали чашку чаю и нан (Нан — хлеб.). Я с удовольствием утолил свой голод. Люди, бывшие в сакле, говорили по-таджицки, и я ничего не понимал, но замечал, что речь идет обо мне. Один из них дал старику денег и, взяв меня за руку, повел из сакли.

— Садись, — сказал он мне, указав на ишака, жевавшего клевер.

Я сел, а сзади меня уселся и таджик — мы отправились. Ехали мы долго по таким большим горам, что мне часто делалось страшно, и я боялся, что сорвусь и упаду в пропасть. Таджик меня не бил, не ругал, поил чаем и кормил — одним словом обходился хорошо. Таким образом, мы и приехали в Файзабад. Вот тут-то и началась моя новая жизнь.

Меня продали одному афганцу, Мусса-Мамату, который взял меня вместо сына и, когда мне исполнилось 11 лет, отдал меня в школу. Учился я хорош, выучился писать и читать, и вот меня мой новый отец повез в Кабул, где и определил в военное училище. Трудно было мне учиться в этой шкоде. Там воспитывались дети именитых афганцев, и мне приходилось переносить побои и насмешки, но я сносил все терпеливо и пробыл пять лет в Кабуле. Мне стукнуло 16 лет, и я уже был выпущен солдатом в афганскую гвардию, куда попал, благодаря своему росту и наружности.

Маджир, командир полка, полюбил меня, и через год я был дофордаром, т. е. унтер-офицером. Я часто ходил в гости к своему начальнику, и мы жили душа в душу. Но вот и мое сердце забило тревогу. У Маджира была дочь — красавица писаная. Полюбил я ее всею силой молодой любви, и не ускользали от меня и ее долгие взгляды, когда, бывало, я сиживал вечерами у отца ее. Взял я да и признался Маджиру в моих чувствах к его дочери. Обрадовался даже старик, спросил свою Ляйлю, [148] хочет ли она за меня замуж идти, а она только этого и ждала. Ну, и сыграли свадьбу. Эх, как счастлив-то я был! Через год у меня и сын родился — обрадовался я, что не дочь, у нас, у афганцев, считается позором, если первенец девочка родится. А тут еще эмир мне и офицерский чин пожаловал; только ты, тюра, не говори, пожалуйста, никому, что я офицер. Прошло два года, а тут вдруг восстание вспыхнуло. Расстался я с женой и целый год воевал Шугнане и Рошане, да Аллах милостив, остался невредим — в каких перестрелках-то бывал, и хоть бы одна пуля задела, а вот теперь попался в западню, точно волк какой. Уж умирать так в бою, а теперь расстреляют, как собаку. Как подумаю, так просто руки на себя наложить готов, а тут еще сердце ноет, что с женой да с сыном станется... У афганца сверкнули слезы, но он быстро оправился.

— Ну, кулдук, тюра, вижу, что меня любишь, и я тебя люблю. Узнай, пожалуйста, когда с нами покончат.

— Ничего с вами не сделают, отпустят вас домой к себе с Богом, вот и все, — сказал я.

Афганец грустно улыбнулся и ничего не возразил, и в его взгляде я прочел уверенность в своем предположении и полное недоверие к моим словам.

— Ну «хош» (Хош — прощай.), — сказал я, пожав ему руку, и отправился к себе в палатку.

XIII.

Настало 25-е июля — день выступления, и полковник Ионов сделал распоряжение, за час до отправления авангарда, освободить пленных и снарядить их, как следует. Узнав об этом, я забежал в афганскую юрту.

— А саломат, тюра! — приветствовал меня афганец.

— Собирайся, сейчас домой вас отпустят.

— Не может быть.

— Я тебе говорю.

Афганец перевел сотоварищам принесенную мною весть.

— Кулдук (Спасибо.), — сказал он, — -но в его тоне все-таки слышалось недоверие.

— Говорил я тебе, что отпустят вас — так и вышло.

В это время в юрту вошел дежурный по отряду с переводчиком.

— Скажи им, что они свободны, — сказал он. — Им дадут лошадей, провианту, и они могут себе ехать на родину. [149]

Как просияли лица у несчастных пленников, когда переводчик сообщил им о давно ожидаемой свободе.

Они повскакали со своих мест и стали одеваться. Через полчаса афганцы сидели на лошадях.

— Ну, прощай, тюра, — сказал мне мой приятель, — да пошлет Аллах на твою голову счастья и здоровья, — и он пожал мне руку.

Как доволен был он, какое праздничное выражение было на его лице. Он красиво сидел в седле и ожидал, когда разрешат ему двинуться в путь.

— В ружье! — раздалась команда.

Все бросились к своим местам, и роты, колыхаясь, начали равняться. Небольшая вереница пленных потянулась мимо нас. Они улыбались и, кивая головой офицерам, говорили: «хош, тюра», «хош, тюра», то есть, прощайте, господа. Около камня Чатыр-Таш отряд опять разделился на две части: пехота и артиллерия двинулись прямо к Мургабу, а сотня, уже ходившая на Ак-Таш, была назначена в новую рекогносцировку, для объезда самых отдаленных частей Памира, которые по донесениям киргиз были заняты китайцами.

— Ну, с Богом, отправляйтесь, напитан, — напутствовал полковник Ионов капитана С., начальника рекогносцировки.

— Сотня, справа по три, шагом марш! — раздалась команда. Мы направились вверх по реке Аличуру и, оставив его в левой стороне, потянулись то левым, то правым берегом реки Гурумды. Чудную картину представляли собою горы, окаймляющие долину. Они отвесными стенами возвышались над рекою и неровными зубчатыми вершинами, напоминающими сказочные замки, резко выделялись на чистом и особенно ярком здесь небе. Мы поднимались к перевалу Тетер-Су и, войдя в ущелье, остановились на ночлег.

— А вот завтра опять тутек испробуем, — сказал есаул В.

— Да разве и на этом перевале он есть? — спросил я.

— Не на самом перевале, а по ту сторону его, это все-таки не так несносно: тысячи на четыре футов ниже.

Я с трепетом ожидал ужасов тутека и вспоминал рассказы о нем есаула. Подъем на перевал был почти незаметен; путь, пролегающий по каменистому грунту, оказался превосходным, и если бы не снег с ветром, то все было бы прекрасно.

При спуске с перевала я стал ощущать слабость, явились симптомы удушья, но не в сильной степени; только голова очень разболелась. Как говорили казаки, здесь тутек был несравненно слабее, чем на Малом Памире. По другую сторону перевала погода резко изменилась; необычайный зной являлся на смену снега и ветра, так что мы сняли все верхнее платье и остались в рубашках. Таким образом, благополучно миновав тутек, мы [150] вступили в долину реки Кормчи и раскинули палатки под перевалом Бендерского. Местность эта представляла собою узкую лощину, окруженную заоблачными хребтами. Жалкая полусгоревшая трава небольшими островками проглядывала на берегу реки, и природа Памира была здесь не менее мертва, как и в других частях его.

— Ваше высокоблагородие, — окликнул есаула казак.

— Чего тебе?

— Траву нашли.

— Где?

— Да вон в этом ущелье, — указал казак на чернеющуюся перед нами щель. — Всего версты три будет, — просто выше пояса трава.

Мы приказали подать лошадей и отправились. Действительно, только успели палатки наши скрыться за скалами ущелья, как мы были поражены метаморфозой ландшафта. Высокая, достигающая колен трава, великолепные ручьи с чистой зеркальной водою, мелкий кустарник — все служило поводом к предположению заключения, что в таком оазисе суровой «крыши мира» должна обитать какая-нибудь тварь. И действительно, не успели мы проехать и двух верст, как казак подъехал ко мне и, указав на небольшой откос, сказал полушепотом: «гляньте, ваше благородие, — архары».

Шагах в пятистах от нас паслось целое стадо горных баранов — это были самки. Самцы никогда не ходят стадами, а самое большее по трое, чаще же они бродят в одиночку. Мы спешились, взяли у казаков винтовки и стали подкрадываться к стаду. Архары долго не замечали нас, так что нам удалось подкрасться к ним шагов на сто. Сердце мое сильно билось. «Вот и по архарам постреляю», — думал я.

— Ну, довольно, стреляйте, — шепнул мне есаул.

Два выстрела грянули разом и, подхваченные эхом, понеслись по ущельям. Архары вздрогнули и, как горох, рассыпалась по скату. Результат был удачен: две жертвы валялись на траве. Приказав казакам взять обе туши, мы, в надежде убить еще хоть одного архара, побрели по откосу и направились к зеленевшемуся кустарнику.

— Что это? собака? — удивленно спросил я, указывая на необыкновенного зверя, остановившегося в недоумении против нас.

— Какого черта собака, это здешний медведь, — сказал есаул и прицелился.

Медведь оставался неподвижным. Он очевидно первый раз видел людей и относился к нам очень доверчиво, давая возможность хорошенько себя разглядеть. Это был маленький, [151] величиною с волкодава, медведь, скорее похожий на собаку, чем на медведя. Его грязно-серо-бурая шкура была в каких-то плешинах; по-видимому, он был очень стар.

— А ну его к черту, — сказал есаул и опустил ружье: — куда нам с ним возиться — не увезем.

Медведь невозмутимо стоял в той же удивленной позе и, только когда мы повернули в сторону, вдруг побежал обратно. Однако, более нам ничего не удалось встретить; мы к вечеру вернулись в лагерь и закусили вкусной архариной.

На перевале Бендерского опять «тутек» — что за наказание. Но вот мы оставили за собой Малый Памир и вышли на большую широкую равнину, с левой стороны которой тянется гряда закутанных в облака снеговых гор Гинду-куша. Эта долина местами покрыта высокой травой, а местами пересечена болотами.

— А вот и Базай-и-Гумбез, — сказал начальник разъезда, указывая на один надгробный памятник, возвышавшийся среди нескольких могилок.

Я приблизился к нему и стал осматривать эту замечательную могилу, имеющую историческое значение, а также служащую самым южным пунктом наших Памирских владений. Это было небольшое четырехугольное строение, поставленное на невысоком фундаменте и увенчанное куполообразною крышею. Маленькая дверь на восток и небольшое окно довершали архитектуру этого строения. Я вошел в здание. На меня пахнуло чем-то затхлым, неприятная темнота царила в склепе, и только тощий луч света врывался в маленькое окно. Ничего особенного не представляло собою это строение.

— Кому принадлежит эта могила? — спросил я капитана С., знакомого хорошо с историей Памира.

— Как кому? Базаю-датхе.

— Знаю, но кто собственно был этот самый Базай? — спросил я.

— Базай-и-датха был одним из тех уполномоченных губернаторов, которые высылались кокандскими ханами для управления Памиром. На этом самом месте, где вы теперь видите могилу, стояло небольшое укрепление, да вот и следы от него, смотрите, — указал он на развалившиеся глинобитные стены. — Вот в этом укреплении и жил Базай-датха со своим гарнизоном. Однажды, когда он собирал подать с кочевников и после сборов вернулся в крепость, на нее ночью напали ваханские и канджутские разбойники; это было в 1864 году. Укрепление было разрушено, а Базай и его гарнизон были мученически убиты и похоронены на этом месте, где впоследствии в память Базай-и-датхи и поставлен был кокандцами этот памятник, носящий название Базай-и-Гумбез, т. е. могила Базая. [152]

— А знаете ли что, господа? ведь мы недалеко от перевала Ионова (Сухсурават — название по расспросным сведениям до открытия перевала полковником Ионовым.), где наш начальник отряда чуть не погиб в 1891 году, отыскивая его, — сказал нам полковник разъезда. — Мы здесь днюем, и я бы вам советовал проехаться и осмотреть его — говорят, это самый красивый и самый высокий из всех перевалов (23.000 футов), да, кроме того, он представляет собою прямой путь Индию; с него берут начало истоки реки Инда.

Я не замедлил выразить желание отправиться на перевал — есаул обещал составить мне компанию. Пообедав и дав отдохнуть лошадям, мы отправились в путь. Сильно изломанная, узкая тропа, извиваясь, поднимается вверх по почти отвесному скату горы. С правой и с левой стороны высятся огромные голые скалы как бы вылитые из чугуна, а вниз и взглянуть страшно, тем более, что ехать пришлось по самому краю обрыва, на дне которого бежит быстрая река, откуда доносились до нас как бы раскаты грома. Это гремели катящиеся по дну реки камни, увлекаемые исполинскою силою потока. Шум реки соответственно суживанию ущелья все усиливался и, наконец, дошел до того, что я не слышал даже самого громкого собственного крика. Великолепная сочная трава покрывала весь наш путь, и целый ковер цветов ласкал мой, утомленный однообразием, взор. В одном месте, под отвесной, закутанной в облака, горою, нам попались три небольшие строения, из них два без крыш. Строения эти были без всякой связи сложены из камня. В этих первобытных жилищах приютилось несколько ваханцев. Живут они очень бедно; несколько баранов составляли все их богатство. Едва поравнялись мы с этими убогими строениями, как оттуда вышло несколько ваханцев с накинутыми на плечи лохмотьями. Они протягивали к нам руки и просили милостыни. Как удалось мне узнать, эти люди бежали в дебри Памира от афганских казней и принуждены скрываться здесь, питаясь дичиной и разными корнями. Большинство из них занимается разбоем, нападая на заплутавшиеся караваны, а очень небольшая часть сеет даже пшеницу, но этим могут заниматься только жители Вахана, так как хлеб не вызревает выше 9.000 футов. Вообще, ваханцы — рослый красивый народ, принадлежащий к арийской расе, находятся почти в диком состоянии и живут по долине Вахан-Дарьи. Длинные волосы, черные как смоль, блестящими локонами спадают по плечам. Большие черные глаза, окаймленные широкими, сросшимися над переносицей, бровями и нос с небольшой горбинкой придают им весьма суровый и хищный вид. Они очень напоминают своей внешностью афганцев, хотя [153] несравненно красивее последних. Речь ваханцев до того мелодична, и они так приятно владеют языком, что мне казалось, что предо мною одичалые французы, и только хорошо вслушавшись, я различил азиатское наречие. Ловкость в ваханце развита необыкновенно. На моих глазах один из них поймал сидевшую птицу (грифа). Что за чудное зрелище было, когда полуголый дикарь, почти приникнув к земле, без всякого шума, переползая по скалам, подкрадывался к намеченной жертве и вдруг, не дав ей опомниться, схватил её руками. Кроме ловкости, ваханцы еще неутомимые ходоки и на протяжении 10 верст не отстают от бегущей лошади. Ваханские женщины отличаются необыкновенной красотою. Это настоящие восточные красавицы, каких мы видим лишь на рисунках и которых редко встречаем в наших среднеазиатских областях Туркестанского края. Я долго издали любовался молодою ваханкой, смотревшей на меня своими большими черными, с поволокой, глазами, но, когда я подошел к ней ближе, чувство отвращения овладело всем моим существом. Красавица была так грязна и издавала такой ужасный запах, что я скорее отвернулся от нее; впечатление, которое произвела на меня ее красота, сразу уступило чувству омерзения.

Оставив Таш-хану, где оставаться на более продолжительное время было невозможно, так как ни нам, ни лошадям не давали покоя комары и мошки, мы двинулись дальше. Удушье на высоте 19.000 футов настолько ощутительно, что удивляешься, как можно в подобных местах жить более или менее продолжительное время. Я положительно задыхался, и только намерение преодолеть во что бы то ни стало этот высокий перевал удерживало меня, чтобы не вернуться обратно. Подъем на самый перевал был ужасен. Сначала на высоте 20.000 футов с трудом, проваливаясь, шли мы по рыхлому снегу, затем, поднявшись выше, полезли без всякого признака тропинки. С большими затруднениями достигли мы, ведя в поводу лошадей, до ледников, по которым со всех сторон текла вода, и, выбрав более или менее сухое местечко, решились переночевать здесь. С помощью захваченного терескена мы развели огонь и согрели воду, которую нам удалось вскипятить в 5 минут, но за то чай почти не заваривался. Это явление объяснялось той значительной высотою, на которой мы находились. Привязав лошадям торбы с ячменем, мы кое-как продремали до рассвета, и едва забрезжил первый луч, как мы полезли на вышку перевала (23.000 футов). На этот самом месте чуть не погиб полковник Ионов, когда, застигнутый на вышке перевала вьюгой, он со своими казаками не мог двинуться ни вперед, ни назад. Сам начальник отряда, голодая вместе с казаками в течение пяти дней, согревался, лежа между казаками, и все они погибли бы, если бы один из наших офицеров случайно не отыскал пропавший разъезд. [154]

Вышка перевала представляет собою огромную массу снега, окруженную небольшими снежными холмами. Осмотрев перевал и записав температуру — 2°, мы двинулись обратно и к вечеру были в лагере. Надо было дать отдохнуть лошадям, так как на следующий день разъезд выступал дальше.

Через два дня мы были на Ак-таше. Я отправился посмотреть на китайское укрепление, но от него не осталось и следа. Оказалось, что для разрушения его была выслана с Мургаба вторая рота.

— А что китайцы были здесь? — спросил я киргиза, аульного старшину.

— Были, тыксыр, были, — сказал он мне.

— Ну, и что видели, что сделали наши с их крепостью?

— Видели, — отвечал киргиз, и их джандарин очень сердился и говорил, что лишь только вы уйдете с Памира, то они все равно здесь новую крепость построят.

Вообще дипломатия китайцев меня забавляла, они играли с нами в прятки. Лишь только мы оставляли какой либо пункт, они сейчас же появлялись там, но лишь отряд выступал, чтобы прогнать их, они накануне, предупрежденные киргизами, исчезали. Наконец, наше скитание по дебрям Памира окончилось, мы прибыли на Мургаб и соединились с главными силами отряда.

XIV.

— Ну, что решен вопрос, где поставить укрепление? — спросил я военного инженера Серебренникова, входя к нему в палатку.

— Да, слава Богу, с этим порешили, и теперь остается повозиться над выработкой типа зимних помещений.

Он отложил в сторону планшет и карандаш и, предложив мне походный табурет, уселся на кровать. В палатке было немного душно, и пришлось поднять два противоположные полотнища, чтобы продувало.

— Вот подлый климат, — сказал капитан, сегодня лето, завтра зима, а там, наверное, и дождь будет.

— Да, скверно, — согласился я: — не знаешь, во что одеться, если уходишь версты за две от укрепления. Так где же будет поставлено укрепление?

Капитан взял карту и стал мне объяснять географическое и стратегическое положение будущей крепости.

— Вот, видите ли, река Мургаб, а тут в него впадают Ак-Су и Ак-Байтал, т. е. скорее не впадают, а все три реки сливаются, образуя Мургабх. Вот тут около кладбища Кара-Гул, [155] на обрыве к реке Мургабу, высотою 8-10 сажен. Находясь, таким образом, в центре Памирской территории, оно приобретает еще одно огромное значение тем, что ляжет в узле славных Памирских дорог, так что пройти по Памирам, миновав его, хотя и возможно, но очень затруднительно. Если вас интересует, я познакомлю вас с проектом тех хором, в которых, быть может, и вам придется прожить эту зиму.

— Пожалуйста, это очень любопытно.

— Видите ли, я еще не окончательно решил прибегнуть к этому типу помещений, но так как, сколько я ни ездил и ни искал и вблизи не нашел подходящего строительного материала, то пока остановился на следующем. Хочу я утилизировать юрты для помещения в них и гарнизона и офицеров, кухни, лазарета и т. п. Для этой цели будет поставлена юрта и вокруг нее пять юрт меньшей величины, которые, непосредственно прилегая к средней, соединяются с последней проходами. Таким образом, образуется улитка с одним только входом. Вместо кроватей предполагаются нары, которыми будет служить земля, т. е. посреди каждой юрты сделается углубление. Печи, конечно, железные придется делать здесь же из привезенного железа. Таких улиток поставим по числу людей, рассчитывая каждую на взвод. Теперь вопрос остается открытым, как заслонить эти строения от сильного ветра и снега. Этот вопрос я разрешил таким образом: крыши юрт завалить терескеном и густо смазать все глиной, а также и бока, к которым присыпать песок и таким образом, чтобы образовался откос градусов в 45. Я вполне убежден, что эти строения, за невозможностью пока построить что-либо капитальнее, будут вполне сносными для привыкших уже к невзгодам людей. Одно досадно, что до сих пор не известно, сколько человек остается зимовать, и это очень затрудняет составление окончательных проектов. Что касается печей для выпекания хлеба, то они останутся такими же, как и теперь, но также будут прикрыты юртою. Как-нибудь уж эту зиму пробьемся, ничего не поделать, ведь спали на снегу и под палатками, а на будущий год уж выстроим более капитальные строения. Ужасная досада, что леса нет. Ездил я на Кудару и недалеко от зимовок памирского разбойника Сахип-Назара нашел березу и тополь, но они очень коротки и непригодны к постройке, да наконец и перевозка оттуда весьма тяжела. Вот с речки Джан-Каинды удалось привезти несколько деревьев, тоже неважных. Но за то скольких лошадей они нам и стоили!

— А что много разве издохло?

— Да штук семь и в два раза более искалечено. Особенно тяжело досталось бедным лошадкам при переправе через перевал Пшарт. Да и не мудрено. Лесины привязывались к [156] лошадям в роде оглобель, у которых один конец волочился по земле; конечно, это не легко, но другим способом никак не перевезешь.

— Да, с таким строительным материалом трудновато будет сооружать здания, — сказал я.

В палатку вошел денщик и поставил на землю медный чайник.

— Чайку, с коньяком? — предложил мне капитан. Я не отказался.

Мало-помалу в палатку капитана собралось еще несколько человек; все любили симпатичного Адриана Георгиевича и охотно навещали его. Он всегда относился ровно ко всем и никогда не имел врагов.

— Так завтра работаем? — спросил кто-то.

— Да завтра, господа, завтра, — сказал капитан, наливая в кружки, в глиняные чашки и жестяные стаканы чай и угощая собравшихся коньячком.

Раздался сигнал, и музыка грянула марш.

— Ну, вот и обед наконец!

Все стали и толпою направились в общую столовую.

На другой день, чуть свет, отряд, вооруженный в боевую амуницию, с лопатами, кирками и носилками отправился к месту работы; все люди были рассчитаны на две смены: одна оставалась в лагере, а другая работала до обеда, затем возвращалась, и место ее заступала вторая смена. Офицеры и унтер-офицеры наблюдали за рабочими, которые резали на берегу дерн, производили трассировку и копали рвы. Работа кипела дружно, и сердце радовалось при виде этих сотен людей, сооружающих на крыше мира уголок, в котором придется им провести суровую зиму, и откуда русский флаг, как доказательство могущества России, будет виден всему свету. Изо дня в день кипела работа, и укрепление незаметно вырастало. К 25-му августа фасы были готовы, ров очищен, устроены барбеты для пулеметов. По типу своему укрепление это представляло редут усиленной полевой профили, почти квадратной формы, с барбетами в двух передних углах для пулеметов и орудий. Впоследствии, вместо улиток, военным инженером Серебренниковым, с помощью только небольшого гарнизона Памирского поста, были сооружены полууглубленные землянки, каждая на полуроту, удобно приспособленные для помещения нижних чинов гарнизона и сложенные ив сырцового кирпича, с достаточным количеством света. Над землею они возвышаются немного менее 2 аршин и, благодаря великолепно устроенным печам и крыше, вполне защищают живущих в них от холода и сырости, о чем вполне свидетельствует хорошее состояние здоровья чинов Памирского гарнизона. Лазарет и кухня [157] находятся в двух отдельных зданиях, поставленных над землею также из сырцового кирпича. Кроме этих зданий, там же поставлен флигель (над землею), служащий жилищем для офицеров, имеющих в нем каждый по отдельной комнате, за исключением начальника отряда, которому отведено их две. Офицерская столовая, заменяющая собрание, дополняла комфорт Памирского жилища. Склад вещей, пороховой погреб и метеорологическая будка находятся также в укреплении, а вне его построена только баня. Все здания и само укрепление капитально выстроены, как я уже сказал выше, по проекту и под руководством военного инженера Серебренникова, имя которого останется памятным в истории присоединения Памира; он, при невероятно тяжелых условиях, построил первое русское укрепление на «крыше мира», которое явилось на Памире истинным чудом. Шведский путешественник Свен-Гедин, долго работавший на Памире, неоднократно посещал наше укрепление и следующим образом отзывается о нем в своих корреспонденциях в «Туркестанских Ведомостях». «Крепость, — говорит он, — выстроена удивительно хорошо и практично и делает честь офицерам, которым принадлежит инициатива этом деле. Я уверен, что пришлось преодолеть громадные затруднения, чтобы достичь до этого великолепного конца, который свидетельствует, что значит энергия и предприимчивость»...

Начальник инженеров Туркестанского военного округа, генерал-майор Клименко, в августе 1894 года, осматривал постройки Памирского укрепления (Капитан военный инженер Серебрянников производил постройки на Памире в конце 1892 года и в 1893 и в 1894 годах. Кроме того, статья его «О строительных материалах на Памире», помещенная в «Военно-инженерном журнале» в 1895 году, удостоена была премии.) и нашел, что «все выполненные войсками работы по возведению укрепленного поста, с зимними бараками и землянками, вполне удовлетворительны и заслуживают величайшей похвалы, особенно за выполнение таких работ в самый короткий срок, с 23 июля по 31 октября 1893 года, при весьма ограниченном числе рабочих рук». В настоящее время около укрепления раскинулся небольшой базарчик, где продаются, привезенные из Ферганы, необходимые жизненные продукты.

Погода вдруг резко изменилась и сделалась отвратительной, каждый день шел снег, по ночам везде замерзала вода, начались непогоды, а о нашей участи ничего не было известно, будем ли мы зимовать все, или часть возвращается в Фергану.

«Ведь это черт знает что такое», — ворчали мы. При таком положении дел, если продлится еще с неделю наше неопределенное положение, и мы будем оставлены здесь на зиму, то ничего не удастся выписать из Маргелана — перевалы закроются, а между [158] тем на нас остались лохмотья. Все бродили пасмурные и ругались на свою судьбу. Только 23 августа вопрос разрешился: было получено предписание оставить 160 человек пехоты, 40 казаков и 8 офицеров, остальным же возвращаться в Маргелан.

Задав обед остающимся товарищам, отряд 25 августа двинулся на озеро Шор-куль (12.300 футов).

«Ну, вот, слава Богу, и обратно», думал каждый, «по горло надоело это сиденье на одном месте». Грустны были лица у оставленных солдатиков; они считали себя приговоренными к смерти тем более, что о Памирских морозах киргизы рассказывали всевозможные ужасы. Остались они в полной готовности бороться с суровой природой Памира, устраивая себе своими руками зимние жилища, без достаточного количества теплой одежды и запасов, без ропота, с полным сознанием своего долга и убеждением, что за Богом молитва и за царем служба не пропадают.

XV.

21-го сентября, после долгого скитания по горам и долам Памира, отряд вступил в г. Маргелан.

Рваная обувь, истрепанная одежда, измученные лица, свидетельствовали о том, что перенесли солдаты за этот тяжелый поход. Но каково было тем, которые остались зимовать на «крыше мира».

Скучно и однообразно тянулись дни на Памирском посту. Работы по сооружению улиток, заготовка терескену на зиму и другие работы занимали большую половину дня. Почта приходила раз в неделю, и все с жадностью хватались за письма и газеты, читая в них новости, совершавшиеся полтора месяца тому назад. Наконец, прибыл и начальник гарнизона, капитан генерального штаба Кузнецов. Произвел смотр, и все опять втянулось в старую колею. В начале октября месяца вдруг выпал глубокий снег, покрыв своею пеленою и укрепление, и юрты. Температура заметно падала, наступили морозы, прибыл и транспорт, доставивший все необходимое шаджанцам, а вслед за ним закрылись и перевалы. Сообщение было прекращено, почта не приходила, и небольшая семья шаджанцев мирно зажила своей серенькой жизнью, отрезанная от всего мира громадной снежной стеной. Морозы все усиливались, и Памирская зима разразилась со всеми своими вьюгами и метелями. Ежедневно на ближайшую высоту высылался наблюдательный пост, на случай появления противника, были отправлены разъезды в сторону афганцев, но все было тихо, никто не появлялся, да и кому бы в голову пришло двинуться теперь в поход, когда из юрты носу высунуть нельзя, а если [159] выходить на воздух, то только разве по службе. Хлеб пекли хороший, суп с консервами или щи из сушеной капусты были великолепны, баранина имелась своя, водка, вина и коньяк были — чего же лучше? Даже книги и карты, всегдашние спутники офицера в походе, и те имелись и разнообразили скучные длинные вечера.

Вот с наступлением сильных морозов удушье сделалось необыкновенно чувствительным. Бывало во время сна хватаешься за грудь и чувствуешь, будто кто-то мощной рукой давит горло. Вскочишь, закричишь, но напрасно — еще хуже становится от движения, наоборот нужно, по возможности, оставаться спокойным, так как пароксизм удушья и без того был вызван резким движением во сне. Утром иногда во рту появлялась запекшаяся кровь, и многие жаловались на необыкновенную слабость.

Наступили и дни Рождества Христова, и на «крыше мира» зажглась первая елка.

Заботами капитана Кузнецова раздобыли дерево, солдатики наделали украшений, и свечи самодельные появились, и вот 24.-го декабря в одной из самых больших юрт поставили «елку», украсили ее и зажгли. Сколько торжества-то было! Гармошка, скрипка, гитара, все появилось на сцену, даже и спектакль, неизменный «Царь Максимилиан», сошел блестяще. По приказанию начальника гарнизона, была выдана водка и угощение для солдат, а офицерство по своему справляло этот торжественный день, ознаменовав его небольшой кутежкой.

Наступил и новый год, первый новый год, встреченный русскими на Памире. Скромно встретили его шаджанцы, пожелав друг другу счастья и здоровья в наступающем 1893 году. Уже нескольких человек не досчитывали они, а недалеко от крепости уже успело вырасти маленькое шаджанское кладбище, приютившее под свою сень вечных памирцев.

Ужасно тяжело действовала на всех в укреплении смерть кого-либо из членов отряда. Вез священника, без обряда погребального, хоронились покойники, провожаемые своими товарищами. Грустно было видеть эту картину.

На руках, в сплетенной самими корзине, несли шаджанцы погибшего собрата. Уныло раздается нестройное пение «Святый Боже!». Слезы выступают из глаз при звуке погребального пения. Вот и крест, наскоро сколоченный из оставшихся от построек брусков.

Положили покойника в яму. Начальник отряда читает отходную и провозглашает вечную память, горнист играет погребенье, барабан бьет отбой.

Могила зарыта, и все идут грустные, молчаливые, у каждого на душе, что вот-вот и его очередь скоро придет.

Мало-помалу привыкали памирцы к зимовке, и она уже [160] казалась им в порядке вещей. Но вот наступил март. Стало заметно теплее. Перевалы один за другим открывались, а вместе с ними возобновилось и почтовое сообщение. Целая груда газет, писем, известий, появилась в укреплении, все ожили, приободрились в надежде скорой смены. Наступила и пасха. В страстную субботу все приводилось в порядок, украшалось и готовилось к параду. Куличи, пасха, все было заготовлено из навезенного киргизами молока, и вот над крышей мира впервые раздалось «Христос Воскресе». Салюты из пулеметов нарушили тишину, царившую над укреплением. Первый раз слышали седоглавые вершины этот радостный возглас, и они, освещенные весенним солнцем, будто вторили горсточке православных воинов, собравшихся у подножия их. «Воистину Воскресе!» будто отвечало эхо их черных ущелий. Пасхальный парад, затем христосование офицеров с солдатами, питье водки, пляска, гармония и разные солдатские игры, длились три дня, а потом наступили и занятия. Во время зимы, когда гарнизон не мог производить строевых учений, благодаря суровой погоде, офицеры занимались словесными занятиями с нижними чинами, но лишь только наступили первые дни весны, как наступили правильные занятия. Маршировка, гимнастика, ротные учения, рассыпной строй, а параллельно с тем стрельба и сторожевая служба велись самым исправным образом. Начальник отряда, заботившийся, как отец, о солдатах, был требователен к службе.

Отрадно было видеть, как любили солдаты капитана Кузнецова, приятно было слышать отзывы их о своем начальнике. «Капитан наш — отец», — говорили шаджанцы. Сами солдаты, помимо начальства, собрали деньги и поднесли шашку на память своему командиру с надписью. Тронутый капитан с благодарностью принял подарок, но вернул затраченные деньги солдатикам. Но вот наступил май месяц, и афганцы стали появляться, тревожа казачьи пикеты, выставленные отрядом. Донесение за донесением летели с Памирского поста, и, наконец, шаджанцы узнали, что из Маргелана выступает большой отряд.

В июле месяце, уже в чине генерал-майора, прибыл на Памирский пост Ионов в качестве начальника памирских отрядов, а в долину Большого Алая вступил большой резервный отряд, состоящий из 2-го туркестанского линейного батальона, конно-горной батареи и № 6 казачьего Оренбургского полка, часть которого и направилась к Шаджанскому укреплению.

Прибыл на Памирский пост и сменный отряд, который должен был остаться на зимовку. Афганцы не переставали угрожать нападением на наши посты и намеревались двинуть войска свои на наше укрепление — нужно было дать им серьезный отпор. Для этой цели генерал Ионов предпринял целый ряд [161] серьезных рекогносцировок. По двум путям им были двинуты два отряда. Один, под начальством подполковника генерального штаба Юденича, направился вверх по реке Гунту, а другой, под начальством капитана генерального штаба Скерского, выступил 19-го июля по реке Шах-Даре.

Ну, и досталось же шахдаринскому отряду. Путь его пролегал по искусственно устроенным балконам, которые самими же солдатами устраивались высоко над бездонными пропастями. Многие лошади, теряя равновесие, обрывались и падали в ревущую реку. В некоторых теснинах, а иногда и по узким карнизам, солдаты протаскивали на руках вьюки, лошади расседлывались, так как в очень узких местах они не могли иначе проходить. Иногда ветхие балконы не выдерживали тяжести даже пешего человека, и пришлось приложить немало старания, дабы хоть немного укрепить эти места.

Вообще, горная часть Памира, прилегающая к Шугнану, отличается неприступностью и суровостью природы. Спуски и подъемы крайне круты и неудобны и представляют собою огромное препятствие путешественнику. Но невозможно умолчать о тех великолепных видах, которые на каждом шагу встречаются среди горных трущоб Шугнана. Там природа, несмотря на свой мертвый колорит, отличается замечательным разнообразием. Громадные обломки скал громоздятся друг над другом, а среди них, шумя и разлетаясь в миллионы брызг, падает с неимоверной высоты горный поток. Темная, голая скала, на которой гнездится узкий, чуть заметный карниз, местами дополненный балконами, мрачно смотрит на движущихся солдат своей огромной массой, и каким ничтожеством кажется человек, ползущий по ним, в сравнении с этой величественно-дикой природой.

Одним из живописнейших мест в Шугнане является спуск к ущелью Кара-Донг, где узкая дорожка, извиваясь между камнями, то круто спускается, то поднимается над довольно глубокою пропастью, на дне которой красиво зеленеются кустарники дикого тальника.

— Афганцы, ваше высокоблагородие, — доложил присланный из разъезда казак.

— Далеко? — спросил начальник отряда.

— Никак нет, ваше высокоблагородие, верст на пять отсюда. Значит, это у них там крепость поставлена, а они позицию вдоль берега Шах-Дары заняли и мост через нее сломали.

— А как приблизительно много их?

— Да так сотни с три будет, ваше высокоблагородие.

— Господа офицеры, приведите людей в порядок, — скомандовал начальник отряда. [162]

Быстро пехота подтянулась и двинулась дальше в полном боевом порядке. Все ждали, что вот, вот настудить столь жданный момент. Лишь только отряд вышел из ущелья, пред ним раскрылась довольно широкая равнина, спускавшаяся к реке Шах-Даре. Мост оказался сломанным. По другую сторону реки ясно различались афганцы, и виднелась их крепость Рош-Кала. Отряд наступал шагом и только успел подойти к реке шагов на 400, как с противоположного берега сорвались дымки, будто целый рой пчел, прожужжали над головами пули, и вдогонку им раздался дружный залп афганцев.

Частый огонь из новых мзгазинок заставил афганцев прекратить стрельбу и дать возможность нашим силам занять позицию. Под руководством капитана Серебренникова, была выбрана и укреплена позиция, укрепление которой было, во-первых, усложнено тем обстоятельством, что афганцами были заняты командующие высоты, и она являлась открытой для неприятельских выстрелов, а, кроме того, грунт, представлявший собою сплошной камень, не поддавался никакому инструменту, так что окопы пришлось устраивать из каменных плит, которые хотя, и предохраняли стрелков от пуль, зато давали осколки и были опасны не менее выстрелов. Вот для устранения такого неудобства военным инженером были утилизированы капы (мешки) с ячменем и сухарями, заменявшие наружный скат гласиса и вполне обеспечивавшие стрелков от осколков. Когда же мешки опоражнивались от провианта, то их засыпали землею.

Время от времени, в особенности во время работ, афганцы открывали огонь, который иногда вырывал из строя людей. Щелкнет пуля о камень и, швырнув его, запоет, как майский жук, или застонет, увлекая целый веер осколков камня. День и ночь тревожили афганцы отряд, а вступать с ними в бой было немыслимо: какая-нибудь полурота не могла одолеть несколько сотен противника; ожидали подкрепления. Между тем, 18-го августа, афганцы с утра не открывали огня, и вскоре было замечено, что крепость опустела. Оказалось, что, по предписанию Абдурахмана, они оставили позицию и удалились из Шугнана. 20-го августа, прибыл и генерал Ионов, а затем и подкрепление, и приказал восстановить мост.

Кое-как, с помощью веревок и остатков дерева, связали висячий мост, который напоминал перекинутую чрез реку соломинку. По нем один за другим и переправились солдаты, а также перенесли кое-что из провианта и фуража. Лошади были переправлены вплавь, а часть груза и людей переправилась на гупсарах (Гупсар — шкура животного, наполненная воздухом.). [163]

Отсюда отряд направился на встречу отряду, следовавшему рекою Гунтом, который также был задержан афганцами около селения Ривака. Оба отряда встретились около местечка Харога, где и простояли до 15-го сентября, произведя частью сил две рекогносцировки: одну вниз по реке Пянджу до крепости Кала-и Вамар в Рошане, которая и была занята, а другую вверх по той же реке до аметисговых копей.

В 20-х числах сентября, все рекогносцировочные партии и отряды были уже на Памирском посту, а с 30-го сентября по 2-ое октября, сначала сменный, а затем резервный выступили обратно в Фергану, оставив на Памирском посту на зимовку новый отряд. Афганцы с этого времени уже не появлялись в наших владениях. Шугнан и Рошан были очищены от них навсегда, и эмир Абдурахман обязался не переступать русской границы. Между Россией и Англией завязались дипломатические переговоры о проведении новой границы между русско-афганскими владениями, и обе державы в 1895 году выслали своих комиссаров на раздел «крыши мира». Памирским походом заканчивается окончательное завоевание Средней Азии (В память этого в 1896 году отчеканена медаль: с лицевой стороны изображены 4, вензеля «Николай I, Александр II, Александр III, Николай II», а с левой — «за походы в Средней Азии с 1853-1895 гг.» для ношения на георгиевско-владимирской ленте.). Этот поход является одним из самых тяжелых походов в смысле климатических условий, а также служит красноречивым доказательством, что нет такой преграды, через которую бы не перешел русский воин.

Борис Тагеев.

Текст воспроизведен по изданию: Памирский поход. (Воспоминания очевидца) // Исторический вестник, № 10. 1898

© текст - Тагеев Б. Л. 1898
© сетевая версия - Тhietmar. 2007
© OCR - Трофимов С. 2007
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1898