МАРКОВ Е. Л.

НА ОКСУСЕ И ЯКСАРТЕ

(ПУТЕВЫЕ ОЧЕРКИ ТУРКЕСТАНА.)

(См. Русское Обозрение, №№ 1, 2, 3 и 4.)

VII.

Светлая заутреня в столице Туркестана.

Раным-ранехонько поднялись мы с своего ночлега. На Чиназской станции казацкий полковник со своим сынишкой захватили раньше нас комнату с двумя диванами, и мне пришлось устраиваться на ночь в тарантасе, уступив жене единственный диванчик свободной комнаты. Я нисколько не был на это в обиде, потому что нет ничего приятнее сна на свежем воздухе. Целую ночь не прекращалось движение по большой Чиназской дороге, она же и главная улица русского Чиназа. Всю ночь шли мимо караваны верблюдов и шумно топтались прогоняемые отары овец. Всю ночь подъезжали и отъезжали от станции, звеня своими колоколами, перекладные и тарантасы проезжих. Грязь и темнота никого, по-видимому, не запугивали.

В половине пятого мы уже двинулись в путь. Маленький поселок русского Чиназа, основанный всего лет шесть тому назад на месте бывшего русского укрепления, теперь весь был нам виден с своими тополями, садиками, белыми домиками и недостроенным маленьким храмом. Прежде тут стояло много войска, и городок был гораздо оживленнее и [44] многолюднее, но после присоединения Самарканда и Коканского ханства Чиназ перестал быть пограничным укреплением и потерял свое прежнее значение важного военного пункта. Зато туземный или «Старый Чиназ» с своими пригородными кишлаками растянулся на много верст. Он, действительно, «старый», даже и не по сравнению с русским «новым» Чиназом. Еще Тимур, двигаясь из Самарканда к Ташкенту, переправился через «Ходжентскую реку» и разбил свой стан «между Чинашем и Ташкентом на берегу реки», как повествует персидский историк. Жители до сих пор таскают прекрасный жженый кирпич из развалин древнего города, который, пожалуй, видел в своих стенах Александра Македонского.

Не выедешь из его сплошных садов, из его бесконечных дувалов, из его бесчисленных арыков. Крытые базары на каждом шагу, и везде у лавок, у ворот домов спящий народ на тюфяках и ковриках. Дома здесь больше и красивее, чем в окрестностях Самарканда и Бухары. Тут они несколько напоминают грузинские дома: в два яруса, с галлереями, с широкими и высокими воротами под крышами, и дворы с навесами кругом, как в русских постоялых дворах. У выезда из города, на горке, полуразрушенная бухарская кала с характерной живописностью вырезается своими темными стенами на залитом лучами солнца утреннем небе...

* * *

Дорога от Чиназа до Ташкента на пространстве всех 62 верст — один сплошной сад, одна переполненная чаша. У Чиназа впадают в Сыр-Дарью почти в одном месте я параллельно друг-другу три речки.

Ташкентская дорога проходит этою дельтою, своего рода, на узкой долине, между Чирчиком справа и Саларом слева. Немудрено поэтому, что тут такая зелень и такое плодородие. Кроме небольшого перерыва за станциею Старый Ташкент, вся дорога отлично шоссирована и обсажена деревьями.

Вправо, за Чирчиком, все время виднеются горные отроги хребта Чакала, замыкающего с северо-запада своею непроходимою стеной Коканскую долину Сыр-Дарьи. К Чирчику главным образом теснятся кишлаки и сады этой маленькой [45] Ташкентской Месопотамии, а вокруг шоссе непрерывные превосходно возделанные поля, которым позавидовал бы всякий Саксонец и Бельгиец. Мягкая и глубокая лёссовая почва, этот Нильский ил, своего рода, разрыхляется превосходно на значительную глубину даже теми первобытными орудиями, которыми Сарт продолжает пахать свою землю со времен Александра Македонского. Деревянный плуг-башмак, иногда только с слегка окованным носом, и тут царит, как везде на Востоке, начиная от нашего Закавказья. Но эти Церерины плуги идут за то в борозде аршинной глубины и выворачивают наружу все нутро земное. Поля, строго говоря, тут нет: тут все скорее огороды, а не поле. Земля размельчена в пух, как в цветочном горшке, и поливается, как цветочный горшок, потому что, помимо плуга, на каждом участке усердно работают с зари до зари неутомимые Сарты с своими «чекменями», — этими своеобразными круглыми лопатами, несколько напоминающими железные ложки, которых железки прикреплены к своим рукояткам под прямым углом, на подобие мотык. Каждая глыба земли тщательно разбивается рукой человека, и весь участочек обращается тою же рукой, тем же неизбежным «чекменем», в лабиринт вьющихся узеньких канавок, по которым пущенная в свое время вода арыка доходит до каждого вершка вспаханного поля. Эти поля-огороды большею частью уже засеяны рисом, пшеницею, и «бидою», как называют здесь люцерну. Рисовые плантации пока девственно черны, и без малейшего признака зелени; зато ничем незаменимая «бида» уже роскошно уклочилась и выросла почти на косу. Трава эта действительно незаменима для Сарта: ее сеют здесь один раз в семь лет, а косят по пяти раз каждое лето. Под хлопок и под дыни землю только что еще пашут. Хлопок и рис начинают мало-помалу вытеснять здесь всякие другие хозяйственные растения и особенно дыни, которых прежде сеялось очень много; туркестанские дыни, особенно бухарские и хивинские, славятся далеко по всей Азии необыкновенным ароматом своим, сладостью и нежным вкусом и совершенно не имеют расслабляющих свойств нашей русской дыни. Для туземца-Сарта с его необыкновенно умеренными привычками — дыня служит даже и зимою, вплоть до нового урожая, одним из главных продовольственных материалов, доступных по цене каждому бедняку-байгушу. [46]

Направо от шоссе — горы, сады, деревни непрерывною чередой; налево, за узкою полосой огородов, примыкающею к шоссе» нетронутая травяная степь, с холмов которой вдоль по всему горизонту надвигаются на домовитые сельбища Сартов, как черные муравьиные кучи, многочисленные кибитки Киргизов, — аванпосты степных кочевий, охватывающих чуть не со всех, сторон маленький оазис предгорий. Травяная степь эта — та же плодородная лёссовая глина, способная при орошении давать на пяти укосов биды и сам тридцать пшеницы, — но она трудна доступна арыкам и потому до сих пор остается нетронутою дичью, «адамскою землей», как называет ее наш русский мужик.

Впрочем, в ближайших окрестностях Ташкента и других старых городов Киргизы уже наполовину стали оседлыми, строят себе целые кишлаки с домами и дворами и занимаются хлопком, рисом и бидой с таким же увлечением, как, и Сарты. В хозяйствах у Сартов обычными полевыми работниками почти всегда Киргизы, сильные, неприхотливые, выносящие всякую жару и всякую сырость. Из Ферганской Области находит их в Ташкент и его окрестности ежегодна несколько десятков тысяч; их привлекает сюда порядочна высокая поденная плата (40-50 коп. на харчах хозяина). Много Киргизов и теперь пашут неподалеку от нас, все красные с головы до ног, в красных широчайших рубахах, в красных широчайших шароварах, засученных выше колен, в характерных своих островерхих колпаках, из белого войлока, с разрезными полями, снизу подбитыми тоже красным. Широкие, скуластые морды их, вспотевшие на солнце, их богатырские голые руки и мускулистые икры тоже кажутся вылитыми из какой-нибудь красной меди.

«Старый Ташкент», без сомненья, и есть тот древний торговый город Шаш, о котором рассказывают арабские историки и географы Средних Веков. Остатки крепости его высятся очень внушительно на обрывистом берегу Салара. Тут же много насыпей, валов, каменных груд, могильных холмов.

Говорят, город был переведен отсюда на место теперешнего Ташкента потому, что река постоянно подмывала era берега, и дома то и дело обрушивались в воду.

Место это одно из очень живописных и очень интересных в историко-археологическом отношении. Несомненно, что [47] серьезные раскопки и серьезные исторические изыскания нашли бы здесь самую благодатную и почти еще непочатую почву. Впрочем, начиная от старого Ташкента до нового, поля в степь сплошь покрыты многочисленными древними курганами. Иногда они тянутся целою цепью, как у нас в южно-русских равнинах. В течение долгих веков и даже тысячелетий тут было место кровавых столкновений самых разнообразных племен и народов. Сыр-Дарья всегда служила резким пограничным рубежом между странами и народами, и на этом рубеже, в соседстве с удобною переправою через Яксарт, естественно происходили отчаянные схватки враждующих. Оттого, конечно, и возник с глубокой древности в этом плодородном и богато орошенном оазисе, в прохладной тени предгорий, на важном перепутье торговых и военных дорог, такой большой торговый и промышленный центр, как Ташкент. Но разобраться в этих немых курганах, хоронивших под собою и Скифов, и Саков, и Македонян, и Согдиян, и Арабов, и Монголов и Турок, конечно, не сумеет никакая археология...

Сарты и Киргизы пользуются этими огромными курганами, чтобы хоронить на них своих мертвых. Должно быть, они еще не перестали считаться кровным родством с старыми костями, хозяевами этих исторических могил. По крайней мере, других кладбищ почти не видно в сартских деревнях.

Подъезжая к станции Киаз-Баш — последней перед Ташкентом, — я то и дело нетерпеливо выглядывал вперед на дорогу. Мы еще из Джизака послали телеграмму сыну в Ташкент о своем выезде из Самарканда, и можно было предполагать, что он встретит нас. Действительно, еще далеко издали я увидел около станции знакомую высокую фигуру военного инженера, поджидавшего наш экипаж. Сыну пришлось, переночевать на станции, потому что он не знал наверное, когда мы успеем приехать, вчера вечером или нынче утром.. Мы наскоро позавтракали вместе и, пока перепрягали лошадей, отправились с ним пешком в знакомому ему русскому поселенцу, в саду у которого инженерная ташкентская молодежь устраивает иногда деревенские пикники. Добродушный старик, наш земляк, живет себе припеваючи уютным хуторком на берегу глубокого, как река, арыка, в тенистом саду, с холмов которого открывается красивый вид на Киаз-Баш и его [48] окрестности. Хозяйство его полная чаша, и в этом отношении он не может считаться типическим представителем наших русских поселенцев в окрестностях Ташкента.

Мы поболтали с земляком, побродили по его саду, полюбовались на чарующую картину цветущих садов и зеленых полей, осененных далекими хребтами снеговых гор, — и уже не вдвоем, а втроем весело двинулись в дуть.

* * *

На целых пятнадцать верст, до самых улиц Ташкента тянется прекрасное шоссе, на котором нет ни одной выбоинки, хотя нет в то же время и ни одной кучки щебня, что обыкновенно украшают собою с обеих сторон наши русские шоссейные дороги, всегда изрытые и выбитые, платонически угрожая починкою этих выбоин в неведомом будущем.

Рослые красавцы-тополи, тесными рядами обступившие дорогу, обращают ее в тенистую аллею сада. Все это уже наше русское насаждение; из казенных питомников не только обсаживаются дороги, но и во множестве раздаются деревца Сартам; сначала их раздавали даром, чтобы приучить населенье к новым растениям, а теперь, когда жители вошли во вкус, саженцы продаются им по очень дешевой цене. И везде, где деревья, конечно, канавы с водой. Это дает изрядный заработок окрестным жителям.

За шеренгами зеленых великанов все сплошные сады тоже на многие версты. Деревья тут того же характера, как в Крыму: грецкий орех, винная ягода, черешни, гранатник, яблоки, виноград. В лесах Фергана растения эти попадаются даже дикими. Виноград Сарты воспитывают по-своему: он вьется у них по тычинкам, согнутым в дугу и образующим сводистый переход, под которым может свободно двигаться человек. Гроздья винограда свешиваются внутрь этого крытого корридора и избегают чрез это невыносимого для них припека туркестанского солнца, от которого трескаются ягоды.

Все роскошнее делаются сады, все и гуще и выше чудные тополевые аллеи, все люднее и оживленнее дорога, по мере приближения к городу. Теперь уже мы в области городских дач, которые незаметно сливаются с такими же зелеными улицами, такими же цветущими садами городских кварталов и дают Ташкенту вид громадного города. [49]

Навстречу нам ехала коляска, запряженная русскою тройкой. Грузный артиллерийский полковник в белом кителе внимательно вглядывался в наш казанский ковчег, немилосердно гремевший по камням всеми своими расшатанными железными суставами. Вот коляска останавливается, и белая военная фигура выскакивает из него навстречу нам. Мы тоже останавливаемся. Это выехал к нам навстречу мой двоюродный брат К., с которым мы расстались еще десятилетними ребятами, и который успел с тех пор прожить целую жизнь на разных окраинах, геройствуя то в Болгарии, то в Средней Азии. Дача, где жил мой сын, была недалеко, в садах того же Самаркандского шоссе, по которому мы ехали. Тарантас завернул чрез широкие ворота в яркую зелень леса, среди которого приветливо белела тенистая галлерея дачи и стояла, радостно улыбаясь, выбежавшая нам навстречу молодая хозяйка.

* * *

Все, чем поразил меня и чем очаровал русский Самарканд, — эти аллеи-улицы, журчащие ручьями, эти зеленые полчища гигантов-тополей, бесконечными перспективами уходящие во всех направлениях, эта широта, чистота, порядок, здоровое дыхание, — все это в еще более грандиозных размерах видите вы и в Ташкенте. Ташкент, вероятно, и послужил прототипом для устройства всех позднейших русских поселков: Самарканда, Маргелана, Асхабада и других. Он первый стал городом-садом, так мало похожим на город-базар, излюбленный тип губернского города в старой России. В то время, как наши коренные торговые города всласть глотают в свои легкие всяческую пыль и вонь и душат сами себя своими, тесно, застроенными, узкими улицами, Ташкент и его последующие поколения — прежде всего устроили себе громадные зеленые легкие, постоянно освежающиеся текучею водой, и разлеглись своими одноэтажными, небольшими домиками на просторе свободно отмеренных усадеб, среди садов, дворов, проведя между собою улицы, широкие, как большая дорога, раздвинув площади и скверы, обширные, как поля.

Теперь нашим старым русским городам — да не только нашим, а и европейским, — приходится учиться здравым [50] условиям городского устройства у наших новорожденных городов на днях еще варварского Туркестана.

Ташкент производит уже впечатление настоящей столицы края своими многочисленными улицами, охватывающими десятки квадратных верст, своим многолюдством, своею торговлей, красотой своих построек. Все это, за самыми ничтожными исключениями, одноэтажные дома незамысловатой архитектуры, но они имеют своеобразное изящество простоты и деревенской уютности, и удивительно веселят глаз, то ярко вырезаясь среди зелени садов, то просвечивая сквозь зеленые ряды загораживающих их тополей...

Яркая белизна белых рубашек на беспрерывно снующих по улицам солдатиках и их яркие, как кровь, шаровары из козьей замши, — своеобразная особенность туркестанского войска, — еще больше веселят и молодят этот молодой, веселый народ.

Тут все военное, целые улицы полны солдат, казаков, джигитов, офицеров, генералов, идущих, едущих, скачущих; везде руки взмахивают под козырек, везде звенят шпоры, и быстро бегущий по тротуару рядовой то и дело молодецки делает фронт какому-нибудь проходящему начальству.

Редко где я видел такой молодцеватый и ловкий народ, как туркестанские солдаты. Тут они как-то гораздо развязнее, оживленнее и словно осмысленнее, чем внутри России, Одевают тут их отлично, кормят отлично, обращаются гораздо лучше. Это и понятно, потому что здесь, на далекой азиатской окраине — солдат большая штука, солдат чуть не все. Он тут нужен всем и на каждом шагу. Он и защищает, он и устраивает, он и цивилизует. Поневоле за ним нужно больше ухаживать. А что такое солдат в каком-нибудь Курске или Щиграх? Кому и на что он нужен в обычное, мирное время?..

Зато фигура статского положительно выделяется каким-то неуклюжим пятном, каким-то резким диссонансом среди сплошного моря военных форм, военных учреждений, военного люда, дающих городу его характерную физиономию.

Статских называют здесь «вольными».

— Прошли сейчас полковник с двумя господами офицерами, да с ними вольный один! докладывает вам на ваш вопрос бравый сторож-солдатик. [51]

Это странное прозвище, смешившее меня в первое время, в сущности довольно метко, потому что весь остальной, военный народ — находится здесь не по собственной воле, а по приказу начальства...

* * *

В Ташкенте не только крепость военная, не только многочисленные военные казармы, перед которыми сверкают штыки и пушки, но и большая часть чинов и учреждений, собранья, клубы, библиотеки, школы. Даже церкви тут военные.

Вон, например, старый «Солдатский собор» на площади, а вон рядом с ним новый «Военный Спасо-Преображенский» собор. Войдите в него, и не увидите там почти никого, кроме тех же солдат, офицеров, генералов, да солдатских, офицерских и генеральских жен и дочерей... «Вольные» и тут незаметно тонут среди господствующей массы военного люда.

* * *

Мы кстати посетили этот новый собор в первый же день своего приезда. Была Великая Суббота, и нам с женою столько же хотелось доехать скорее к своим детям, чтобы встретить вместе Праздник Праздников, сколько и не упустить торжественной заутрени под Светлое Христово Воскресенье. Было бы слишком обидно провести эту священную для христианина ночь где-нибудь на почтовой станции голодной степи, среди ямщиков-Киргизов.

Новый собор строился очень долго, кажется, с самых первых лет управления Кауфмана, и испытал целый ряд невзгод, столь обычных нашим казенным постройкам, вызвав не одну трагическую историю с подрядчиками и техниками. Говорят, на него пошло гораздо больше денег, чем он стоит; я не знаю, насколько правды в этих рассказах, и могу только сказать, что Ташкентский собор был бы украшением какой угодно столицы. Он не очень высок, и это очень благоразумно. С землетрясениями здесь шутить нельзя, как хорошо испытали это недавно жители неверного города Верного. Византийский стиль выдержан строго, с некоторым вторжением мавританского в отделку деталей: бело-серый полосатый мрамор стен и темно-коричневый колер орехового [52] с золотом иконостаса, решеток, киотов, немного напоминают арабскую мечеть какого-нибудь Каира; но в столице русской Азии — этот азиатский вариант византийства вполне, по-моему, уместен. Люстры, свещники, лампады, — все массивной позолоты, сверкает новизной и богатством, полно стиля и вкуса.

Крупные золотые строки евангельских текстов, писанных славянскими буквами, опоясывают очень эффектно и совершенно так же, как в знаменитых мусульманских мечетях куфические надписи из Корана, и барабан главного купола, и алтарь, и отдельные ниши!

Купол, арки, своды изукрашены прекрасною скульптурною работою. У правой стены собора стоит историческая реликвия своего рода, — гробница из черного мрамора генерала Кауфмана, главного создателя и Ташкента, и ташкентского собора (хотя окончен собор собственно был уже при генерале Розенбахе). Над гробницею огромный ореховый киот в русском стиле большого изящества, с вечно горящею перед ним лампадою, а на решетке гробницы траурные венки с роскошными лентами, расшитыми золотыми надписями.

Вообще этот собор-достойный представитель Православия в стране, славных древних мечетей Ислама. Строил его архитектор не русского имени, Генцельман, но по проектам глубоко русского художника Рязанова.

Когда мы подъехали к соборной площади, — и солдатский, и новый собор пылали мириадами своих огней, как два колоссальные свещника, поднятые к небу. Оба они были уставлены горящими стаканчиками по всем поворотам своих архитектурных линий, так что издали казалось, будто очертания храмов были нарисованы огнем с малейшими своими подробностями по черно-синему бархату глубокого ночного неба. А у подножия этих громадных огненных видений роились и искрились среди тьмы, трепеща, как фосфорические бабочки, тысячи мелких огоньков, словно искры, обсыпавшиеся с вышины фантастических, из огня сотканных, храмов. Это толпы народа, неумещавшиеся в их стенах, стояли с зажженными свечами в руках, на террасах и ступенях и заливали собою прилегавшую площадь.

Внутри тоже все пылало я сверкало огнями, целый. огненный пояс охватывал высоко над головами народа основание [53] купола, освещая в высоте крупные фигуры четырех евангелистов и рои ангелов.

Мне говорили, что некоторые из этих ангельских головок были написаны местною любительницею живописи, женою бывшего генерал-губернатора Розенбаха. Они и носят на себе следы несколько светской и уж ни в каком случае не византийской школы.

* * *

Генерал-губернатор Вревский с местным генералитетом и штабными чинами присутствовал на службе. Пел солдатский хор, однако в обычных парадных одеждах архиерейских певчих. Замечательно выразительные и отчетливые возгласы и чтение священника Покровского, деятельного миссионера, обратившего к христианству многих Дунган, раздавались из алтаря, понятные и слышные в самых далеких углах храма, что, к сожалению, так редко встречается в наших больших церквах, где народ большею частью бывает не в силах расслышать слов священника и дьякона. Но отец Покровский был только одним из сослужащих. Скоро мы увидали вышедшую из алтаря фигуру старца, которого нельзя забыть, увидевши раз. Ему на вид казалось лет под сто. Спина его уже согнулась, и ноги с трудом двигались. Белая, длинная борода и такие же, как серебро, белые волосы, обрамляли сухощавое, суровое лицо, среди старческих морщин которого горели смелым, вовсе не старческим огнем, энергические черные глаза. На старце была митра, хотя остальные одежды его были не архиерейские, а священнические.

Твердым и мужественным голосом проговорил он во время обедни эктению, хотя держал чашу с Святыми Дарами порядочно дрожавшими руками; ему нужно было употребить несколько минут, чтобы с заметным усилием повернуться к алтарю.

— Кто это такой? спросил я, пораженный своеобразною фигурой старца, внушавшей невольное благоговение.

— А это самая большая знаменитость Ташкента, священник Малов, отвечали мне. — Он у нас называется покорителем Туркестана.

— Как это покорителем Туркестана? [54]

— Да так просто: он, действительно, был одним из главных героев, завоевавших нам этот край. Он лично брал приступом и Ташкент, и Ходжент, и Хиву, и Кокан, словом, почти все здешние крепости.

— Он был прежде военный?

— Нисколько; он всегда был священником. В 1889 году мы праздновали пятидесятилетие его священничества. Он в сущности не так стар, как кажется, ему всего 76 лет, а это его походы да битвы уходили; от ревматизма ноги почти отнялись. А то бы он, пожалуй, и теперь на приступ полез! улыбнулся мой собеседник.

— Чего ж его архиереем не сделают? Ведь он верно, вдовец?

— Синод ему еще в 1871 году предлагал сделаться первым Туркестанским архиереем, когда епархия учреждалась, да о. Андрей не захотел; почести его не особенно соблазняют, а с семьей расстаться не хочет; у него тут дочь замужняя, внуки, правнуки... Он их ужасно всех любит и живет всегда с ними. К тому же, чем он здесь меньше архиерея? Почет и уважение к нему во всем Туркестане такие, что никакому архиерею не оказывают: и генерал-губернаторы, и начальники все — все это его почитатели самые искренние, большею частью даже соратники его по походам, офицерами молодыми при нем были; звезды и кресты у него всякие есть, народ чуть не молится на него. Ни один солдатик не уйдет отсюда на родину, не купив портретика «дедушки Малова», как величают здесь его. Это, знаете, в роде какой-то местной святыни у нас... Общий любимец и общая слава наша.

— Вот так поп! искренно удивился я.

— Да уж именно поп, я вам скажу; такого другого нигде не отыщете. И ведь что замечательно: он в поход-то пошел в первый раз вовсе не полковым священником; никакой его обязанности не было с полком ходить, потому что он просто городским священником служил в Перовске, ну, а вот явилось вдруг желание непобедимое пороху понюхать, он и пристал доброю волей к четвертому Туркестанскому батальону, да и проделал с ним всю кампанию... Мне говорили, что он еще с малолетства у отца в военную службу просился, — отец его тоже священником был где-то в [55] Самаре, — значит, всегда призвание это чувствовал. И в семинарии, говорят, товарищи его иначе не звали, как «генерал...» Стало быть, он и там о битвах все мечтал. Вот и добился своего.

— И так таки сам в битвах участвовал? Без всякого преувеличения?

— Помилуйте, какое преувеличение! Тут же все его товарищи, у всех на глазах было. Все эти его кресты, звезды, митры — все ведь это он за военные заслуги получил, на поле брани, а не за что-нибудь. Крест в руку — и лезет вперед всех на валы, на стены; оружия у него никогда никакого, а на груди дароносица висит. Солдаты за ним, как за какою-нибудь священною хоругвию шли. Где батюшка, там и они. Сколько раз случалось, не выдержут огня неприятельского, смалодушествуют наши солдатики, назад удирают от крепости, — батюшка появится, крикнет им по-своему: что ж вы, братцы, одного меня умирать оставляете, крест святой на поругание нехристям отдаете? Ну и сейчас, как переродятся все, напрут опять молодецки, — смотришь, и взяли крепость...

— Чудеса да и только! заметил я.

— Действительно, чудеса. Заметьте, что он ни разу ранен не был, несмотря на то, что на всех приступах всегда был впереди. Да еще одевался так, что в глаза всем кидался. Шляпа светлая, подрясник светлый, лошадь под ним белая, крест высоко в руках поднят, — азиаты думали, что это-то и есть самый главный военачальник наш, потому что видят, все войско за ним идет; вот и сыпались в него все их пули. Да Бог миловал... Вы знаете, что под Ходжентом он даже над артиллерией начальствовал.

— Как так?

— Да побили там и поранили чуть не всех артиллерийских начальников; он и возьмись командовать. Что ж вы думаете, ведь цитадель их разбил и пушки свои туда перетащил. А то при Ир-Джаре тоже было. Наших всего пять тысяч, а Коканцев шестьдесят. Романовский уж отбой было ударил, а куда тут отбой? В Сыр-Дарье всех бы наших и потопили, потому что Бухарцы с трех сторон нас охватили и к реке прижали. Батька-то и крикни солдатикам:

— Ошибка это братцы! Барабанщик ошибся! Какой теперь отбой! На уру надо! Вперед, ура! [56]

Тут офицеры храбрые были, Абрамов покойный, что потом губернатором был в Ферганской Области, Пистолькорс и другие еще. Поддержали попа, тоже кричат: вперед! Ура! Солдатики бросились на уру и расколотили Бухарцев так, что пух от них полетел... Вот он каков у нас, старичок-то этот, Андрей Ефимович...

— Ай-да Андрей Ефимыч... Ведь это Иоанна д’Арк своего рода, сказал я, искренно утешенный рассказами своего приятеля.

— Оттого-то без него не обходилась у нас ни одна кампания. К Черняеву, положим, он сам приехал, когда тот Чимкент взял. Ну, Черняев уж слышал об нем, как он в 1862 году Динь-Курган брал да Туркестан, принял его, конечно, с распростертыми объятиями. С той поры он и перешел в батальонные священники, в четвертый Туркестанский батальон. Так знаете ли, что он сделал тогда? Поверить трудно... Праздник Светлый подходил, а в походной церкви антиминса нет. Вот Андрей Ефимыч и надумал думу: с двумя казаками через непокоренные киргизские степи за 700 верст в город Верный верхом слетал, в Семиреченскую Область, к владыке, и привез к Пасхе антиминс, да еще по дороге у разбойника какого-то ночевал, кунаком с ним сделался. Кауфман тоже его с собою пригласил в Хивинскую экспедицию, потому что при Андрее Ефимыче солдаты совсем другими людьми делались.

— Да еще что сказал про него при всех начальниках, наглядевшись на его бесстрашие и находчивость: «Если бы, говорит, священник Малов был военный, я бы считал за величайшую честь служить под его командой!» Он ему и митру выхлопотал за Хивинский поход. А Скобелев, когда завоевал Коканское ханство и на Алайские горы ходил Кара-Киргизов смирять, так без Малова не хотел в поход отправляться, упросил его непременно с собою ехать, тот там и ноги на Алайских ледниках потерял; хоть звезду потом за это Анненскую получил, а все без ног остался... Это уж его последняя песенка была.

— Михаил Григорьевич Черняев вот недавно, как уж генерал-губернатором здесь был, шутил как-то с батюшкой, спрашивает: его: ну, а что, Андрей Ефимыч, если бы теперь открылась опять война? Пошли, бы вы с нами? [57]

— Так тот отказался: «Нет, говорит, духом-то бы я еще хоть куда, да плоть оплошала, сил уж больше нет...»

— Черняев ему и говорит: «Нет, уж как хотите, батюшка, а без вас поход не в поход; мы вас в арбу покойную посадим, а уж с собою увезем!»

— Потом, когда завтрак Черняеву давали в Никольском, на закладке храма, так он при всем народе объявил:

«Не могу принять тоста за покорителя Ташкента. Без таких сподвижников, как отец Малов ничего бы я один не мог сделать. Выпьемте ж прежде за его здоровье!»

Я с особенным сочувствием и любопытством смотрел после этих рассказов в течение всей длинной Святонедельной службы на старого, едва двигавшегося протоиерея в митре. Он теперь стал буквально историческим памятником Ташкента. Собор, где он служит, по праву — его собор, точно также как город, где он живет, по праву — его город. Первые средства для постройки собора собрал Андрей Ефимыч: он ездил для этого в Петербург, в Москву, получил щедрые жертвы от Государя Императора и Царской Семьи и возвратился домой с капиталом в 25.000 рублей. Он же был главным деятелем по устройству в Ташкенте памятника воинам, павшим при взятии его.

Несмотря на слабость свою, «дедушка» Малов постоянно сам исполняет все обязанности старшего протоиерея в соборе, этом «детище» его, как называют собор местные жители.

Теперь отец Малов мирно и тихо, как догорающий светильник, доканчивает свои почтенные дни, окруженный благоговейным уважением всего населения и заботами своей многочисленной семьи. Рассказывают, что воинственный дух его до сих пор еще витает по старой привычке на полях битв, среди грома выстрелов. Домашние его нередко слышат, как седовласый дедушка вскакивает во сне с постели, размахивает руками и громко командует воображаемой дружине своей: «ура, вперед, братцы!» Оказывается потом, что ему пригрезилась какая-нибудь ночная атака неприятеля, и он звал на бой против нее оробевших солдатиков...

«Сегодня наш дедушка опять воевал!» передают на другое утро друг другу родные Андрея Ефимыча. [58]

VIII.

Сартская «Ураза».

Ташкентская крепость — в самом центре его. Кажется, это совсем новое, уже русское сооружение. По крайней мере, мне передавали, что на месте старой сартовской цитадели теперь разбит генерал-губернаторский сад. Это как раз рядом с нынешнею крепостью, у самых ног ее. Крепость не шуточная для тех врагов, с которыми здесь привыкли иметь дело. Вал высокий, частью омывается глубоким арыком, на углах банкеты для пушек с пологими въездами; две каменные двухъярусные казармы-редюиты фланкируют крепость с противоположных сторон. Внутри много других казарм. И банкеты, и валы, и площадки между казармами кишмя — кишат как муравейник муравьями, белыми рубахами и малиновыми замшевыми штанами. Здешний солдат показался мне особенно щеголеватым, красивым и бодрым. С углового банкета хорошо видна вся широкая картина города. Как раз напротив банкета, за арыком, живописные чащи генерал-губернаторского сада с оранжереями, беседками, цветниками и мостиками. В сад этот пускают в некоторые дни и публику.

С другой стороны крепости «братская могила», в которой погребены наши земляки-герои, павшие на неудачном первом приступе к Ташкенту — коническая насыпь, осененная небольшим крестом, и окруженная оградой. А дальше, кругом крепости, целое море садов и домов, в них потонувших. Пирамидальные тополи и длинными рядами, и разбросанными кучками поднимаются из этой массы, садов, будто минареты среди плоских кровлей магометанского города. Все это вырезается на туманной синеве гор, обступающих издали Ташкент; снеговые вершины их резко сверкают среди беспорочной лазури южного неба, а за этими довольно близкими к нам, еще не растаявшими снегами, поднимают свои далекие пирамиды колоссальные вечно снежные хребты отрогов Тянь-Шаня, разделяющих долину Чирчика от долины Ангрена.

Русская крепость, как и следует, окружена памятниками [59] своей истории: горка с спиральными дорожками в саду генерал-губернатора — остаток уничтоженной сартовской твердыни, в «братской могиле» останки геройских завоевателей, а прямо против ворот — еще один своеобразный памятник: крошечный домишка о двух конурках, скорее напоминающий караулку, чем дом военачальника, носит на себе поучительную надпись: «первый дом военного губернатора генерал-майора Черняева». Он обносится оградой, как подобает исторической достопримечательности, и большая улица, идущая мимо него, а потом мимо дома генерал-губернатора, называется теперь «Черняевскою».

Это спартанское жилище очень характерно для всей деятельности генерала Черняева. Он всегда оставался солдатом даже там, где другие легко обращались в сатрапов, и умел делать большие дела с самыми маленькими средствами, между тем, как обыкновенно везде у нас видишь непомерные требования и громадные затраты с результатами довольно жалкими. Черняев завоевал целую область с какими-нибудь 3.000 человек, взял чуть не одним баталионом многолюднейший город Средней Азии, который защищался 15.000 гарнизоном. Оттого Сарты смотрели на него, как на человека сверхъестественных сил, благоговели и трепетали пред ним. Когда Черняев после многих лет вернулся в Среднюю Азию туркестанским генерал-губернатором, радость местных жителей была самая искренняя. Сарты толпами встретили его далеко за городом и попадали пред ним ниц, как некогда падали пред своими ханами, грозными властителями их жизни и имущества.

Я был очень доволен, что мне пришлось встретиться и познакомиться в Петербурге с генералом Черняевым очень скоро по возвращении из моего туркестанского путешествия, когда во мне еще были вполне живы впечатления, вынесенные из знакомства на месте с его геройскими подвигами в Средней Азии и его разумною устроительною деятельностью.

Между прочим все здесь вспоминают то достойное положение, в котором Черняев и Кауфман держали себя относительно Бухарского эмира. Эмир, по обычаю восточных владетельных особ, несколько раз в год присылает дорогие подарки туркестанским генерал-губернаторам, и все эти [60] подарки, стоющие сотни тысяч рублей, и Кауфман, и Черняев с щедростию, подобающею представителям Русского Царя, раздавали своей свите и местным жителям, не придавая им, так сказать, никакого унизительного для себя материального значения, а рассматривая их только, как необходимую дань уважения к ним со стороны вассала Русского Царя. К сожалению, один из преемников Черняева, теперь уже не находящийся у власти, не так понимал смысл подарков эмира и обратил их в статью дохода своего рода, чего ему здешнее общественное мнение до сих пор не может забыть, находя, что он ронял этим в глазах восточного населения, чрезвычайно щекотливого в подобных вопросах, престиж высшего представителя русской власти. Меня уверяли, что этот правитель Туркестана, покидая свою должность, вывез в Россию такое множество ковров, материй и разных других восточных товаров, надаренных ему эмиром, что в Узун-Ада ему пришлось заплатить за них одной таможенной пошлины несколько тысяч рублей. Впрочем люди сочиняют так много небылиц, а уж особенно на Востоке, и особенно про свое начальство, что я нисколько не ручаюсь за достоверность этого сказания, а продаю за то, за что купил.

Не могу не привести здесь общего глубоко сочувственного отношения и русского, и туземного населения к памяти генерал-губернатора Кауфмана. Туркестан жил всегда такою обособленною от России жизнью, что я, человек все-таки не мало читавший, встречавший много людей всякого рода, старавшийся постоянно следить за интересными явлениями русской жизни, — я должен признаться, что совершенно был незнаком с значением Кауфмана в история Туркестанского края. Здесь же я был изумлен единодушным отзывом о Кауфмане и поклонников, и недругов его, как о человеке выходящих государственных способностей, высокого духа и больших заслуг. Все теперешнее благоустройство Туркестана главным образом приписывается ему. Ему обязаны своим началом почти все здешние полезные учреждения, почти все разумные порядки и начинания. Имя его гремело на Востоке, и он высоко держал здесь знамя Белого Царя. Некоторые здесь упрекают его в излишней доверчивости к людям недостойным доверия, в неумении окружать себя, в слишком большой широте и смелости замыслов, часто не соответствовавших средствам, [61] имевшимся в руках. Проводят в пример многие его неудавшиеся и дорого стоившие затеи, например, устройство в Ташкенте центральной Средне-азиатской ярмарки, которая стоила будто бы до 1.800.000 рублей, а до сих пор стоит пустая, или такую же неудачную попытку его основать казенный конный завод на всю область. Но если даже признать, что все эти указания на неудачи и промахи Кауфмана вполне справедливы, все-таки они нисколько не умаляют исторического значения его дела цивилизования варварской страны в такой сравнительно короткий срок.

* * *

По Черняевской улице легко проехать к азиатскому Ташкенту. Он отделяется от русского города глубоким и широким арыком, который гораздо более похож на реку и, как река, густо оброс деревьями. Русский город лежит значительно выше азиатского по той простой причине, что он разбит на месте прежней сартской крепости, а для крепостей своих азиаты всегда выбирали возвышенные места. Оттого и воздух в русском Ташкенте значительно здоровее и чище, чем в азиатском, залившем своими бесчисленными домишками, дворишками, садами и огородами громадную низменную равнину. Азиатский Ташкент имеет совершенно отдельное управление от русского, отдельную полицию, отдельного полицеймейстера; даже извозчики его, которых тут очень много, совсем отдельные. Начальник Русский, и, конечно, военный, — все остальное сплошные Сарты. Главная улица, к удивлению моему, оказалась не только мощеною, но даже с фонарями, хотя и не особенно частыми. Это не мешает ей оставаться такою же узкою, вьющеюся, как змея, вонючею и слепою, как любая улица Бухары, Мерва и даже всякого большого кишлака. Дувалы и дувалы без конца. Редко какой дом выходит на улицу одним, двумя окошечками своими. Большая. же часть домов глядит во дворы и окружена, как крепости, высокими глиняными стенами, живо помня еще так недавно миновавшие сцены чуть не ежедневных междуусобиц.

Наш приятель Сарт-Садык, ловкий малый, бывавший и в Москве, и в Курске, и в Питере, и потому научившийся [62] говорить по-русски настолько, что из десяти его слов все-таки можно было понять слов пять, — служил на этот раз нашим путеводителем.

Мы заезжаем прежде всего в очень чистую мечеть «Шах-Антаур».

Теперь у магометан пост «Ураза», и все Сарты с твердостью, достойною уважения, строго выполняют предписание своей религии — не есть ничего до вечера. За то уже с наступлением ночи начинаются у них самые веселые розговины. Все их «аш-хане» (харчевни) и «чай-хане» (чайни), базары и садики наполняются толпами разодетых мужчин, женщин и детей, которые ужинают, пьют чай и угощаются разными сластями прямо на открытом воздухе, под тенью деревьев и навесов.

Мы отправились в Шах-Антаур нарочно вечером, «после звезды», когда уже Сарты приступили к ночному пированию своему. Мечеть Шах-Антаур служит священным центром целого квартала базарчиков. Большой сад окружает ее. Мы медленно двигались по длинным аллеям его, в тени очень высоких деревьев, у подножия которых тянулись балаганчики со всевозможными яствами, сластями и напитками, и чуть не на каждом шагу виднелись ярко-освещенные аш-хане и чай-хане, кишевшие пестрыми сартовскими халатами, чалмами и тюбетейками. Сартовская тамаша (праздник) была в полном разгаре. В разных местах раздавалась бесхитростная азиатская музыка с однообразным бум-бумом турецкого барабана и пронзительно-жалостными завываниями дудок. Желтопузые тульские самовары громадных размеров в несчетном множестве сверкают среди обсевших их полосатых халатов, по 4, по 5 в каждом чай-хане. Азиаты важно восседают, поджав ноги, на рундуках и низеньких деревянных подмостках, в роде кроватей, и целыми часами дуют свой дешевый «кок-чай» (зеленый чай) из огромных глиняных чашек без блюдцев, величиною в наши полоскательные чашки. А над этою пестрою, шумно веселившеюся толпою, над этими деревьями-великанами, высоко вверху мигало своими частыми звездами ясное и теплое небо, такое, какое бывает у нас в июне в развал Петровских жаров.

Мы прошли сквозь освещенные многолюдные базарчики дальше в безмолвные, темные аллеи и свернули к большому [63] древнему кладбищу, сплошь усеянному обычными могильными камнями Сартов, в форме округленной крыши; многие из них ушли уже глубоко в землю, многие могилы даже совсем провалились, так что то и дело приходилось обходить ямы, предательски заросшие густым бурьяном. В середине кладбища древняя мечеть-часовня, где похоронен Шах-Антаур, высокочтимый мусульманский святой. К ней ведет очень своеобразная аллея: два ряда безобразно-изогнутых, уродливо рогатых деревьев, голых, как скелеты, черных, как гробы, будто молния когда-нибудь обожгла их, ободрав с них кожу и листья; деревья эти нагнуты к земле, словно сейчас собираются упасть, и все-таки, несмотря на свой падающий вид, несмотря на свою очевидную омертвелость, эти деревья-трупы существуют в таком состоянии вот уже какую сотню лет, как уверяют Сарты! Деревья эти священны, и Сарт приближается к ним с суеверным страхом. Ни одна святотатственная рука не осмелится сломать с них хотя бы одну ветку. Я поднял глаза вверх и на одном из этих рогатых скелетов увидел огромное гнездо аиста. Священная птица восседала на верху своего жилья, и ее характерная древне-египетская фигура вырезывалась недвижным черным изваянием на темном фоне неба, таким точно как она еще изображалась на барельефах языческих храмов какого-нибудь Мемфиса или Гелиополиса. Другой аист бесшумно опустился в эту минуту из темной ночной синевы на соседнее, такое же голое дерево и сердито заклохтал, будто забил в трещотку, вероятно, выражая свое неудовольствие на наше нечистое приближение к охраняемой им святыне...

Две темные согбенные фигуры в чалмах и халатах в благочестивом молчании проскользнули впереди нас неслышною поступью и исчезли в низенькой черной дверочке гробницы...

Среди кладбища Шах-Антаура одиноко стоит чинар колоссальной толщины и высоты. Ему насчитывают более тысячи лет. Плети его — это деревья громадной толщины, разветвляющиеся на верху целым букетом других деревьев. Обхвату в этом чинаре не меньше 30, 35 аршин. Мусульмане ставят на него свечи 1 и молятся ему. Я уверен, что этот патриарх лесов — остаток глубочайшей древности, непонятным образом уцелевшее до наших времен, какое-нибудь священное дерево язычества, в роде додонского дуба или [64] тысячелетних лип Мингрелии, которые низвергал секирою еще Андрей Первозванный. Этот культ дубов был некогда общим всей хизии, всему древнему миру; с ним боролись Давид и Соломон, и Илья Пророк.

Медрессе Шах-Антаура считается одним из самых уважаемых в Ташкенте. Мы вошли в него через темный пустой корридор, предшествуемые фонарями провожатых. Четырехугольный двор, окруженный со всех сторон галлереями на столбах, в котором мы очутились, собственно и составляет мечеть этого медрессе. В восточной галлерее происходило в эту минуту моленье. Безмолвно читал про себя молитву стоявший впереди всех, перед Мирабом, имам в зеленой чалме, потом вдруг легко и проворно опускался на колена, припадая лицом к земле, и также быстро и легко поднимался на ноги.

Бородатые, уже не совсем молодые Сарты, сурового вида, в белых чалмах и халатах, покорно, как автоматы, опускались, падали ниц и вставали вслед за своим муллою, так же бесшумно и легко, как он, так же не произнося ни слова. Длинные тени падали от них из глубины слабо-освещенной мечети и, при резких движениях их вверх и вниз, то разом укорачивались, то вдруг выростали до чудовищных размеров, перепалзывая через целый двор даже на крышу противоположных галлерей, словно полчища каких-то черных привидений, пугливо метавшихся из стороны в сторону.

Это строгое и благоговейное исполнение мусульманами своих молитвенных обрядов везде поражало меня и внушало к ним искреннее уважение.

Мы обошли и жилища Сарт, которых дверочки и окна выходят на остальные три галлереи. В каждой маленькой келье помещается по два Сарта. Один из них попросил нас зайти к себе, что мы, конечно, и исполнили. Чистота и порядок у них в комнатках образцовые. Везде войлочки и коверчики, в стенах полочки и шкафчики с посудой и книгами, опрятно разложенными; открытый азиатский камин, так называемый бухара, служит каждому кухонькою; под потолком род палатей, где ссыпан уголь и хранятся разные припасы... Сарты сами ведут свое хозяйство, получая от медресее только помещение и несколько денег на содержание свое, смотря по доходам мечети. [65]

Было так странно, после меланхолических впечатлений кладбища и монастырской молитвы, очутиться опять в шуме и гаме гуляющего базара. Садык посоветовал нам зайти в сартский театр.

Это, действительно, любопытный театр, которого не увидишь ни в Петербурге, ни в Париже. Над зрителями открытое небо, трепещущее мириадами звезд, утлые загородочки прилеплены к громадным, в небо уходящим стволам чинар и акаций; вместо занавеса и кругом зрителей — натянуты не сшитые куски пестрых туземных ситцев очень затейливого узора и очень яркого колера. Две сальные свечки и одна изрядно тусклая керосиновая лампочка заменяют собою электрическое освещение. Сами актеры, — два длиннобородых Сарта довольно мрачного вида и глазастый мальчишка, похожий на цыганенка, мускулистый, с лоснящеюся, как у Негра, кожею, спокойно сидят себе тут же на полу и попивают чаек в ожидании посетителей. Увидя нас, они живо вскочили на ноги, чтобы сейчас же приняться за представление; мы расселись на узеньких лавочках, обитых красным кумачом, рядом с тремя или четырьмя Сартами, вошедшими вслед за нами.

Два мрачных бородача взяли в руки бубны и затянули своими далеко немолодыми голосами какую-то очень наивную, но мало подходившую к их угрюмым старообразным рожам, шутливую мелодию; она раздавалась сначала как-то глухо и принужденно, но потом стала оживляться все больше и больше и разрослась наконец во что-то такое неудержимо-веселое и отчаянно-хохочущее, что у слушателей заходили все жилки. Музыканты все время словно впивались глазами друг в друга и постоянно подбадривали один другого, подхватывая мотив, начатый одним, приподнимая каждый раз еще нотою выше шутливый тон его, то и дело подстегивая и подзадоривая свое собственное веселие лихими ударами бубен и неожиданными коленцами разудалой песенки.

Мальчишка-цыганенок с горящими, как уголь, черными глазами переоделся в красную юбку и пеструю синюю рубаху и стал ловко крутиться, плясать и проделывать разные гимнастические штуки.

Сарты несколько раз заставляли его поднимать ресницами воткнутые в землю серебряные монетки, самый, по-видимому, [66] эффектный tour de force его, в глазах этих опытных ценителей.

После пляски на низенькой сцене, приподнятой в виде поляки, началась кукольная комедия под аккомпанимент той же назойливо-хохочущей музыки. Сартянки в комических нарядах, выскочили плясать, ругаться и спорить. Сарты-мужья вступились и принялись тузить друг дружку, при самом чистосердечном хохоте сидевших рядом с нами бородатых детей в огромных тюрбанах и величественных полосатых хламидах. Сцены домашней жизни туземца разыграны были действительно чрезвычайно естественно и забавно, с большим одушевлением и юмором. Они пересыпались целым градом ловких прибауток и острот, от которых животики надрывали зрители-Сарты, смаковавшие всю их соль, и от которых невольно» хохотали даже мы, не понимая ни одного слова, но хорошо улавливая их смысл, по потешной мимике и телодвижениям азиатских лицедеев.

* * *

Садык не хотел и слышать, чтобы мы проехали мимо его дома, не отведав его хлеба-соли. У него в комнате для гостей, небольшой, но очень чистой, был заранее приготовлен обычный «дастархан», но уже наполовину по-русски, на русском столе, с русскими стульями кругом. Огромный поднос, был уставлен всякими лакомствами, начиная от меда в чашках до сартских конфект, кишмиша и пр. — Чай был подан тоже по-русски, в стаканах. Садык, очевидно, хотел заявить себя перед нами человеком цивилизации и передовых идей. Среди беседы я спросил его между прочим, какая по ихнему разница между Таджиками, Сартами и Узбеками.

«Таджик — это Бухара, Самарканд, отвечал садык, а Сарт — Ташкент. Сарт и Узбек все одно. Сарт — Узбек, Киргиз — Узбек, Курама — Узбек, а Таджик не Узбек. В деревне Узбек настоящий, как в старину был, а в городе — Узбек с другим народом смешался, другой стал».

Из дома садыка мы отправились вместе с ним на своей извощичьей линейке по улицам азиатского города. Сарт-полицейский с фонарем в руках скакал перед нами, расчищая путь нагайкой и отчаянными криками. Это обязанность их при проезде Русских, владык страны. И надобно сказать, что [67] обязанность эта вызвана крайнею необходимостью. Нельзя представить себе ничего шумнее, теснее и беспорядочнее, как улицы сартского Ташкента в ночи Уразы. Это какая-то базарная вакханалия, которая непривычному человеку разом закружит голову. Тут шага невозможно сделать без толчков, давки и крика. Сартские извощики продвигаются на своих линейках сзади и спереди среди моря голов, взмахивая кнутами, гремя своими разбитыми дрогами, шатаясь вправо и влево, как челнок по волнам, по выбитым камням и колевинам узеньких темных улиц. Вся улица течет живым народом, обратилась в сплошной поток пестрых тюрбанов и тюбетеек... Кто несет фонарь, кто так ломится плечом вперед через нескончаемую толпу халатников. Откуда только набрались они, из каких щелей повыползли эти неисчислимые орды азиатов...

Но настоящая жизнь, настоящее движение и веселие этой ночи — в крытых базарах. Хотя в ночи Уразы туда запрещается въезжать на лошадях, чтобы не давить и не стеснять гуляющий народ, но для победителей — Русских законы не писаны, и им везде делается исключение. Возница наш смело въехал в толпу под крытые навесы базара, и никто ни одним словом и ни одним взглядом не протестовал против дерзкого нарушения обычного правила.

Крытые базары Ташкента грандиозны по своим размерам, подобных им не сыщешь пожалуй во всей Средней Азии, не исключая Бухары. Ночью при огнях, при затопляющей их пестрой и шумной толпе, они производят на человека с воображением фантастическое впечатление. На целую версту тянется в длину и разветвляется множеством таких же длинных поперечных переулков вправо и влево эта громадная крытая галлерея. Для вентиляции оставлены частые прорезы крыши. Тут целая сеть просторных городских улиц, крытых от дождя и солнца. Вся торговля стотысячного города ушла под прикрытие этой бесконечной крыши, в эти тенистые проспекты, посреди которых свободно двигаются караваны верблюдов и арб, а по бокам которых ютятся несчетные лавочки со всевозможными товарами.

В ночи Уразы лавки шелковых и бумажных материй, серебряных изделий и вообще все лавки с товарами несъестными заперты на замки. За то сотни аш-хане и чай-хане, скупо освещенных сальными свечками и дешевыми керосиновыми [68] лампочками, полны пьющего, едящего и кричащего народа. Глиняные открытые печки жарко пылают огнем, котлы дымятся, сковороды и железные листы аппетитно шипят под горячим маслом, в котором жарится кебаб и плов. Плов навален везде целыми грудами; в больших кастрюлях плавают соблазнительные для Сарта «манту», род наших пильменей, из теста и рубленой баранины.

Душистый шашлык осторожно жарится на особых маленьких жаровнях. Рядом стоят огромные лотки с туземными конфектами, розовыми, белыми и пестрыми, в виде длинных полос, витых палок, кружков, кристаллами сахара-леденца, фисташками, орехами, шепталою, изюмом, всем вообще, что требуется для настоящего сартского дастерхана. В цырюльнях стригут и бреют на глазах всей публики, несмотря на поздний час ночи. О сне никто не думает, день, строго говоря, только начинается теперь для Сарта, который обращает каждую ночь своего поста — Уразы — в сплошную «томашу», в безудержное празднество. Дервиши в своих характерных остроконечных колпаках, опушенных мехом, в полосатых красных халатах, обвешанные амулетами и мешками, с огромными тыквенными бутылками у пояса, ходят среди толпы, прося милостыню у правоверных и громко стуча своими длинными посохами с затейливо-выточенными медными ручками.

Остановившись среди непрерывно двигавшейся толпы, я глядел, поднявшись в экипаже своем, сквозь затуманенный свет висящих сверху фонарей, на эти белые, синие, желтые и зеленые головы, что широкою рекою проплывали мимо нас и исчезали в освещенной дали, растекаясь направо и налево в перекрещивающиеся лабиринты таких же высоких и широких галлерей, и под впечатлением полуночного часа все это казалось мне какою-то вполне восточною феерией.

Художественное впечатление от этой всенародной ночной томаши совсем было разрушено посещением балагана, где мы надеялись увидеть какую-нибудь своеобразную национальную забаву Сартов, и вместо того наткнулись на самых грубых клоунов и акробатов из наших же землячков и даже, по-видимому, не профессиональных акробатов, а каких-нибудь отважных русских солдатиков, понаторевших малую толику в кувырканиях и грошовых фокусах. Смотреть можно было с удовольствием разве только на азиатскую публику, битком [69] набившуюся в тесный балаган, и с наивною детскою радостью гоготавшую от наслаждения при каждом ловком коленце самозванных волтижеров и пьеро. Полицейский с фонарем в руках также бесцеремонно как на улице растолкал всю эту черномазую публику, скалившую свои белые зубы, чтобы провести нас в передний ряд на подобающие нам места. Впрочем, разутешенные зрелищем Сарты отнеслись к русским господам вполне мирно, несмотря на толчки и окрики нашего стража-хранителя.

* * *

На другой день утром мы видели эти крытые базары и узкие улицы сартского Ташкента уже совсем в ином, прозаическом свете. Нам хотелось познакомиться с торговлею Ташкента и сделать несколько покупок местных произведений. Кто видел хотя одну улицу средне-азиатского города или даже большого средне-азиатского кишлака, тот уже знает и все города Туркестана. Те же бесконечные глиняные ограды в узких и глубоких улочках, те же прилепленные к глиняным домикам резные, подчас раскрашенные, галлерейки, те же редкие решетчатые окошечки на разной высоте, массивные ворота под широкими навесами, калиточки с узенькими корридорчиками. Мечети на улицах Ташкента встречаются на каждом шагу; садык уверял, будто их целых триста, хотя, кажется, это такая же легендарная цифра, как и пресловутые сорок-сороков московских церквей. Но здешние мечети на вид очень не важны: большею частью без куполов, без минаретов, просто четырехугольные дома, несколько больше других, увенчанные чуть приметным полумесяцем, с широкою крытою террасою, в глубине которой вход в молельню. Широкополые крыши этих террас обыкновенно опираются На ряд колонок арабского стиля и бывают расписаны с исподу, так же, как сами колонки и передняя стена мечети, яркими красками характерного восточного узора. Внутри мечетей поразительно пусто и неприятно. Ничего похожего на роскошную обстановку каирских или стамбульских мечетей. Перед мирабом нет ни обычных громадных подсвечников, ни висящих страусовых яиц, нигде не видно богато изукрашенных столиков для Корана и высоких резных кафедр. Вместо [70] них жалкое маленькое возвышение из кирпича, всего в две ступеньки; все просто и бедно до крайности.

Улицы азиатского Ташкента мощены далеко не все, но мостовые поливаются каждый день из арыков, протекающих по сторонам. В последнее время их заставляют обсаживать деревьями, хотя и без деревьев негде повернуться в этих узких душных корридорах. Голые Сарты дымчато-бронзового цвета, чуть только препоясанные платочком по чреслам своим, словно какие-нибудь дикари Полинезии, черпают ведерками воду арыков и расплескивают ее по камням. Таким же откровенным нагишом поливают они и улицы русского Ташкента. Встретиться, сидя на извощике, в азиатской улице с арбою — история не особенно приятная. Добрых полчаса пройдет на крики, споры, ругательства, продвигание и отодвигание. Всякий прохожий охотно старается принять деятельное участие в растаскиваньи сцепившихся повозок. Арба влезает своими громоздкими колесами чуть не в окна соседних домишек, прижатая вплотную к стенам их, и тогда только извощик с трудом может протиснуться вперед между нею и каким-нибудь глиняным дувалом, и то почти всегда зацепляясь за концы ее осей своими осями, коверкая и себя и ее, вынуждая еще раз осаживать назад свою лошадь, и еще раз пытаться благополучно проехать мимо, не зацепившись за широкий ход арбы.

Гостиный двор, или по здешнему — базар, потерял при дневном свете свой поэтический колорит. Он весь деревянный и покрыт барданками, — циновками, сплетенными из камыша. Под тенью его — отрадная прохлада среди знойного дня. Если вымерить все продольные и поперечные проходы его, право, наберется верст десять. Лавчонки все крошечные, как водится на Востоке, товар каждой из них уместится в хорошем нижегородском сундуке. Но за то лавчонкам — числа нет. Кажется, каждый из числа ста тысяч туземных жителей Ташкента — торговец чем нибудь. Лавчонки тянутся по сорту товаров, как и у нас в Гостином ряду Москвы или Питера: ряд седельный, ряд шелковых, ряд бумажных товаров, ряд обжорный, ряд ковровый и проч. Разделяются также ряды и по национальностям: персидский, бухарский ряд и т. п.

Здешние знаменитые шелковые материи никуда негодны, [71] сравнительно с нашими русскими: узенькие до невозможности, часто всего шесть вершков, легкие, утлые, мнутся и носятся очень быстро; смешнее всего, что эти шелки не местных узоров и красок, а исключительно скромных русских цветов и обычного русского рисунка: полосатенькие, клетчатые и пр. Они приготовляются исключительно для русского покупателя, потому что Сарт совсем их не покупает. Наоборот, московские ситцы, которые в огромном множестве раскупаются здесь Сартами и Киргизами — все почти ярких цветов и затейливого узора во вкусе азиатов. Таким образом, Москва и Азия обменялись ролями. Серебряные изделия, которыми славится Туркестан, хороши только издали. Рисунок их действительно красив и своеобразен, особенно подвески, головные уборы, ожерелья и другие украшения сартских женщин, сложностью своею иногда напоминающие целую конскую узду. Но возьмите в руки эти затейливые побрякушки, сверкающие мелкою бирюзою и рубинчиками, — и вы сразу увидите, что все это в высшей степени легковесно и аляповато, сделано на минуту, кое-как, ломается и сыплется при первом прикосновении руки вашей. Вообще — Азия и азиатский ручной труд до такой степени во всем отстали от Европы и ее могучей, с каждым днем совершенствующейся фабрикации, — что только по старому суеверию можно еще дорожить, как дорожат обыкновенно все путешественники, первобытными товарами и первобытным мастерством азиатов.

(Окончание следует.)

Евгений Марков.

Текст воспроизведен по изданию: На Оксусе и Яксарте. (Путевые очерки Туркестана) // Русское обозрение. № 11. 1893

© текст - Марков Е. Л. 1893
© сетевая версия - Thietmar. 2020
© OCR - Иванов А. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русское обозрение. 1893