МАРКОВ Е. Л.

ДОЛИНА ЗАРАВШАНА

(ИЗ ПУТЕВЫХ ОЧЕРКОВ ТУРКЕСТАНА)

I.

Выезд из Ферганы.

Приходилось покидать плодоносную Фергану в самый расцвет весны. Еще только 4-е мая, а уже громадные ветвистые яблони здешних садов осыпаны мириадами яблок, которые уже теперь покрупнее наших лесничек. Тутовые ягоды совсем налились, клубнику едят уже несколько дней...

Все здесь цветет, и густые зеленые опахала деревьев разливают, качаясь по ветру, нежное благоухание своих цветов! Пшеничные и ячменные поля тоже цветут и тоже тихо колышат по ветру свои налитые колосья, осыпанные кругом будто золотистою пылью, едва не сквозными, трепещущими на солнце, тычинками... Цветут и улыбаются, сквозь зеленые стены колосьев, будто кроткие голубые глаза девушки, ярко-синие васильки, — обычные цветы наших черноземных полей в развал лета. Невольно припоминается чудное маленькое стихотворение Генриха Гейне, которым заканчивается, как самым достойным поэтическим «эпилогом», его «Buch der Lieder»

Wie auf dem Felde die Weiszeahalme,
So wachsen und wogen im Menschengeist die Gedanken.
Aber die zarten Gedanken der Liebe
Sind wie lustig dazwischenblubende
Roth und blaue Blumen...

(Как на поле колосья пшеницы,
Так растут и волнуются в человеческом духе мысли.
Но нежные мысли любви -
Это все равно, что весело цветущие между ними
Красные и голубые цветы...)
[10]

Даже дикая степь из грубой гальки и сухой солонцеватой глины, не напоенная арыками, и та словно проснулась от летаргического сна, и прохлаждаемая слева хребтами лесных гор, справа широкою водною скатертью Сыр-Дарьи, — разверзла свою бесплодную утробу и оделась в праздничные одежды цветов и трав. На десятки верст провожают нас по обе стороны дороги то сочные плети и крупные белые цветы каперсов, то сплошные поляны цветущего хрена или мелкого полыня. Проведите в эту глину, к этому каменистому щебню воду горных ручьев, — и бесплодная степь обратится как волшебством в роскошный огород. Вода тут делает еще большие чудеса, чем у нас навоз. Тут она непросто вода, а именно: «живая вода», вода жизни.

* * *

Ничего нет удивительного, что под чарами весны древняя Фергана кажется земным раем своего рода, из которого не хочется уезжать.

Фергана — в сущности один бесконечный сад, один громадный густо населенный кишлак, тянущийся вдоль своей реки-поильницы на сотни верст. Покидая ее, я жадными глазами художника тороплюсь навсегда запечатлеть в своем сердце ее оригинальный, оживленный пейзаж, подобного которому не увидишь ни в Италии, ни в Швейцарии, — эти глиняные плоскокрышие дома с разукрашенными дувалами, тонущие в зелени садов, эти базары и караван-сараи на каждом шагу, эта характерные двухколесные арбы, высокие, как башни, этих верблюдов, этих осликов, этих черноглазых красавцев-детей, этих ширококостных киргизов в белых острых колпаках и пестрых ярких халатах...

* * *

Сыр-Дарья почти нигде не уходит из ваших глаз, везде провожает вас хоть издали своими сверкающими излучинами. Это мать-питательница, мать-поительница всей страны, без которой эта глухая горная котловина навсегда оставалась бы пустынною, бесплодною и недоступною. Она делает плодоносною почву Ферганы разливами своих вод; она пропитывает своими влажными испарениями воздух этой котловины, со всех сторон огороженной высокими горами. Но она не только кормилица страны, она вместе с тем и дорога в нее, с глубокой древности единственное сообщение ее с окрестными странами и народами. [11]

Подобно египетскому Нилу, Сыр-Дарья была бы достойна поклонения ей, как божеству-покровителю. Жал только, что трудолюбивый садовник-сарт, что всевыносливый пастух-киргиз — не умеют пользоваться теми благами, которые заключены в их великой реке. Ни потомок древних персов, ни наследник Чингисовых монголов — не считают достойным себя делом заниматься рыболовством на реке или гонять по ней суда с товарами. Поэтому и берега Сыр-Дарьи, и ее воды — пустынны до поразительности: ни одного человека, ни одной лодки. Поэтому же никто не обращает внимания на мели и пороги, которые постоянно умножаются в ней. Даже нам с почтовой дороги то и дело бросаются в глаза желтые горбушки и лысины, зловеще светящиеся среди синих струй древнего Яксарта.

* * *

К чудной весне, будто нарочно на радость нам, присоединились и чудные лунные ночи. Под обаянием месячного сияния все кажется еще поэтичнее, еще красивее, и эти тихие переулочки кишлаков с неподвижными статуями женщин, укутанных в саваны, в тени гигантских вязов и шелковиц; и эти сановитые фигуры бородачей в величественных тюрбанах и длиннополых халатах, с серьезной важностью восседающие под уютными навесами чай-хане вокруг дымящегося самовара, освещенные красноватым светом фонаря. И эти черные провалья прудков у подножия скромной мечети, осененные огромными старыми деревьями; и эти крытые базары со всеми своими таинственными уголками и наивною, почти младенческою торговлею; эти караван-сараи с неподвижно отдыхающими верблюдами, с спящими кругом них утомленными путниками...

В этой привычке проводить свой вечер в мирной беседе за чашкою чая, на опрятном коврике, в благопристойной одежде и в приличном виде, не оскорбляя священного покоя ночи безобразными криками и пьяною руганью, — сказывается глубоко симпатическая черта нравственного характера здешнего народа, та душевная воспитанность его, которой, к великому стыду нашему, так часто недостает нашему русскому простому человеку, несмотря на все его многообразные способности и его несомненный ум. [12]

* * *

Когда я проезжал такими яркими месячными ночами через бесконечные сады и селения сартов, безмолвно впивая в себя тихую поэзию их мирной трудовой жизни, мне невольно приходило на мысль, какие долгие века живут здесь по-своему счастливо эти люди, которых мы совсем неосновательно считаем какими-то варварами, — живут и жили, нисколько, по-видимому, не нуждаясь в европейской указке, давным-давно выработав себе необходимые им приемы хозяйства, торговли, промышленности, общежития, учась и работая по-своему, по-своему любя и ненавидя, по своему веруя и молясь.

И кто из искренних людей решится сказать, после всего того, что переживает теперь европейское человечество, — что им, азиатцам, приходится позавидовать нам, хитроумным европейцам?

* * *

Летняя месячная ночь очаровательна везде. Но тут, в этой теплой и влажной долине, обращенной в цветущий сад, она производит чисто волшебное обаяние. Кажется, будто плывешь в своем открытом тарантасе, как в лодке сквозь море лунного света, смотришь и дремлешь, видишь и не видишь, скорее бессознательно ощущаешь всем организмом своим этот прозрачный лучистый омут, который охватывает кругом и несет в себе, убаюкивая, чаруя, словно младенца в колыбели. Кажется, что живешь теперь в самых недрах этой торжественной сверкающей ночи, покойно, беззаботно и сладостно, как в утробе матери. Нудно на земле, смолкшей, стихшей, замершей. Она одета, как в праздничную ризу, в серебряные газы месячного сияния; она скрыла теперь от постороннего взора, она сама забыла теперь всю грязь и злобу своих дел, и, как грешница, внезапно охваченная жаром искренней молитвы, порывом высокого вдохновения, — она кажется теперь такою чистою и строгою, исполненною одной только доброты, любви и мира, умиленно внимающею таинственным звукам неба, растроганно созерцающею его недоступную красоту...

Там на небе — еще более чудно! Океан света, беспредельный, неохватный... Глубина, которой дна не видно...

Высота, высота поднебесная,
Широта, широта -
Глубота, глубота — океан-море!
[13]

Там все насквозь пронизано светом, до недостижимых высот, откуда муть мигают звезды, потонувшие в этой бездне свете.

Поэт тонко и живописно уловил своим волшебным стихом это немолчное трепетанье звезд в тихую летнюю ночь, когда действительно чудится, будто они чуть слышно и робко «бродят» по небу на своих незримых «золотых ножках», словно боясь разбудит спящую внизу землю.

Sternen mit den goldnen Fuesschen
Wandeln drueben bang und sacht,
Dasz sie nicht die Erde wecken.
Die da schlaeft in Schoos der Nacht...

(Звезды золотыми ножками
Бродят там наверху робко и тихо,
Чтобы не разбудить землю,
Спящую на лоне ночи...)

Звезды искрятся, сыплятся, мигают и переливают там на верху, как бесчисленные брильянты в ризе Божьей, приосенившей теперь в объятии отеческой любви грешный мир.

Звезды горят и теплятся по всему необъятному своду нерукотворенного Божьего храма, будто зажженные ангелами мириады свечей в этот священный час немого всенощного богослужения...

Вся жизнь теперь на небе, только там теперь свет, движение, краски и образы... Целыми воздушными вереницами проплывают мимо месяца фантастические караваны облаков, тают и переплетаются, и распалзываются в десятки затейливых фигур. А месяц сзади, точно фокусник, показывающий китайские тени, — то ярко пронизывает их лучами своего волшебного фонаря, то одевает темною до черноты тенью. Набегут вдруг разом, как стая белых птиц, эти шаловливые клубы паров, и глубокая небесная бездна также разом превращается вдруг в целый перепутанный архипелаг островков, озер, проливов, и тогда яркий диск месяца плывет и ныряет, будто корабль Аргонавтов, отыскивающий золото, среди этого-лабиринта белых пятен и голубых просветов. А то вдруг неведомо когда, неведомо откуда нагромоздятся высокие снеговые горы, грозные ледяные замки, — и сейчас же все эти мнимые громады сдунет, будто нанесенный ветром пух, растопит в своих [14] горячих лунах всепобеждающий свет месяца; смотришь, не веря, глазами, — и уже нет ничего, вое уже другое, новое, и по чистым голубым полям, усеянным, как луг, цветами — роящимися звездами, проносятся, словно свивающаяся пелена театра, последние лохмотья убегающих туманов.

Кажется, что месяц сам балуется, капризничает и радуется, создавая сам себе все эти фантастические игрушки» возникающие и рассыпающиеся с быстротой и легкостью сонной грёзы. И тебе мерещится сквозь сон, что и ты сам нераздельная составная часть той же чудной ночной грёзы, сотканной из движенья и света...

* * *

«Все прекрасно в Божьем мире, сотворивый мир в нем скрыт», шепчет невольно душа, радостно созерцающая эту торжественную ночную красоту, которую, к сожалению, мы так редко желаем и можем видеть в бессодержательной суете наших житейских дел. Ученые натуралисты умеют извлекать из земель и камней их химически-чистое идеальное начало, выражающее в высшей степени характерные силы этих минеральных пород; но, вместе с тем, по какому-то странному противоречию суждения они с сомнением относятся к возможности постигнуть духом идеальное начало всего мира, гораздо более очевидное и гораздо более необходимое с логической и нравственной точки зрения.

* * *

Фергана осталась за нами, за нами остался и древний Ходжент с своим уездом, помнящий Александра Македонского и монголов Чингис-хана.

Жара такая, что даже ночью душно спать в тарантасе в одной легкой накидке от пыли.

От жары и камней рассохлось и чуть не рассыпалось одно из колес нашего Ноева ковчега. То и дело ямщикам приходится поливать его водою и скручивать веревочками. Кузниц и кузнецов, конечно, никаких на многие десятки верст во все стороны. Вся надежда на Бейкент, но между ним и Ходжентом еще целая пустыня. Только в ночь с 7-го на 8-е мая добираемся мы до него, и то уже к 4-м часам утра. Спать я остался в тарантасе и к половине 6-го уже был на ногах, розыскивая кузнеца. Оказалось, что и в этом многолюдном местечке, похожем на городок, русских Кузнецов не водится, а сарты не умеют отягивать колеса [15] шинами. Пришлось опять прибегнуть к спасительной водице, веревочкам и крячикам, ко всему тому, одним словом, что ежеминутно грозило нам перспективою заночевать где-нибудь на дороге с рассыпавшимся в прах колесом. Но выбора не было, и приходилось ехать на авось, — что Бог даст.

Рано утром 8-го мая, мы стали подъезжать к Ахангрене. В горах за эти дни выпали сильные дожди, и река обратилась в целое бурное море. Вереницы верблюдов штук по 50 и больше, вытянув длинные шеи свои, мерно шагали друг за другом, вырезаясь своими черными силуэтами, будто какие-нибудь гигантские страусы, на высоком бугре, загораживавшем нам солнце.

Начиная от Ходжента, тут на всяком шагу верблюды, и по дороге, и в степях. Киргизки с киргизятами одни восседают на их лохматых горбах, немилосердно качаясь взад и вперед, среди разобранных кибиток и всякой домашней рухляди. За иными верблюдихами бегут сзади потешные длинноногие верблюжата, совсем светлой, почти белой шерсти. Мущины-киргизы в своих острых колпаках из белого войлока, с широкими разрезными нолями, подбитыми снизу красным, все на конях и гонят перед собою громадные стада разноцветных овец — шеколадных, желтых, бурых, коричневых. А вон старый, как грех, и как грех противный, безбородый киргиз, с желтым лицом евнуха, укутанный к какие-то рваные тряпки, сидит сгорбившись на крошечном ослике с длинным шестом наперевес и один гонит перед собою штук 30-ть груженых верблюдов. Верблюды киргизов бывают разубраны, точно невесты, в яркие махры, развевающиеся султаны, разноцветные узды, дорогие ковры и попоны, тоже обвешанные всякими яркими кистями.

Оба берега Ангрены запружены верблюдами и арбами, полными товаров. К утру вода в реке обыкновенно сбывает, и все спешат поэтому переправиться через реку. Пешеходы храбро разуваются и готовятся принять неизбежную ванну. Арбы, только что перебравшиеся на ту сторону, перекладывают и сушат свои подмоченные тюки. Нас тоже высаживают из тарантаса, которому придется плыть, как подобает ковчегу Ноеву, и сажают на высочайшую двухколесную «кокане». Теперешняя вода заливает и ее помост, поэтому [16] сверху него подбиты доски, обратившие арбу в настоящий эшафот. Мы с женою кое-как умещаемся на этом трясущемся эшафоте среди своих чемоданов и мешков, искренно убежденные, что им ни в каком случае не миновать нынче купанья в реке... Седой редкозубый киргиз, сморщенный, как обезьяна, садится верхом на лошадь, запряженную в арбу, по-видимому, ни мало не заботясь о том, что ему тоже придется плыть по колена в воде... Тарантас с больным колесом мы пустили вперед и с замиранием сердца следили, как отчаянно нырял и качался он, перещупывая колесами огромные камни и черпая воду всем своим просторным кузовом. От тройки лошадей видны были только шеи с мордами, да чуть заметно чернели вровень с водой их мокрые хребты... Верховые киргизы, как водится, с гиком и криком провожали экипаж, неистово понукая лошадей и натягивая в обе стороны веревки, привязанные к задней оси, чтобы не дать перевернуться нашей грузной казанской посудине. За тарантасом поплыли и мы. Стремнина так крутилась и кружилась по середине, что и у меня стала слегка кружиться голова. Не легко было с непривычки и усидеть на нашем досчатом эшафоте, когда колеса стали пересчитывать все камни и ямки речного дна, и подбрасывать во все стороны нас и наш злополучный багаж, все время осыпаемый брызгами волн.

Но, слава Богу, все окончилось гораздо благополучнее, чем мы ожидали, и арба выкарабкалась наконец на высокий, как крепость, глинистый берег, вдобавок увенчанный зачем-то, как настоящая крепость, высоким флагштоком.

Признаюсь, мы были так рады благополучно окончившейся переправе через эту опасную реку, что прекрасное майское утро на том берегу показалось нам вдвое радостнее. Май сиял во всем разгаре. Ковры зелени ослепительной свежести, густые и мягкие, как бархат, среди них сплошные поляны огненно-красного мака, червонно-золотые ахилеи и множество всяких других ярких и пестрых цветов. Весь глинистый берег изрыт, как сот меда, ячейками птичьих нор; птицы унизывают яркими монистами и телеграфную проволоку, и каждое деревцо, которыми обсажены многочисленные арыки. Птицы эти пестры и красивы, как попугаи тропиков, малахит, бирюза, золото и яхонт сверкают на их перьях; [17] тут целые тучи щуров, ракшей, соек и других мне неведомых птиц.

Должно быть, и туземец-азиат не остается бесчувственным к этим радующим краскам весенних цветов и птиц. По крайней мере, сарты проявляют несомненную любовь к цветам. Не только дети, девушки и мужская молодежь, но даже многие седые старики украшают свои головы цветами шиповника.

Май здесь — время полевых работ. К Ташкенту — все поля в работающем народе. И все эти работающие — голы, как их мать родила, в некоторых только случаях с ничтожным подобием виноградных листиков, в виде холщевых портков в одну четверть длины. И вое они смуглы, как арабы, от загара, пыли и пота. Меня давно занимал вопрос, как это древние эллины ходили всегда голые, накинув только на плечи простыню. Но среди современных греков я напрасно искал обнаженных торсов и босых ног. Современные греки непохожи на потомков Улисса. Они непростительно кутаются в шерстяные фуфайки, курточки и юбочки, словно они живут не в благодатном климате Эгейского моря, а среди каких-нибудь гипербореев. Но вот в Туркестане я наконец встретил народ, который еще умеет ходить голым. Только это уже далеко не модели для Аполлонов Бельведерских и Антиноев. Тут еще можно отыскать иногда из бронзы вылитые мускулы Геркулеса Фернезекого или Римского Гладиатора, но чаще всего находишь только живые статуи сатиров или фавнов.

Если и древние греки походили сколько-нибудь на них, то, правду сказать, для резца Фидия тут было бы не особенно много пищи, и нужно думать в таком случае, что античные скульпторы уже чересчур не в меру польстили человечеству. А может быть древний грек, любовавшийся как Нарцисс своею собственною красотою, в своих уродливых сатирах, фавнах, центаврах и минотаврах изобразил на память потомству именно диких обитателей Азии, тех скифов, именем которых он окрестил всех неведомых ему кочевников-степняков, и которые, подобно туркмену, сросшемуся с своей лошадью, подобно киргизу, загоняющему свои стада верхом на быке, представлялись его наивному младенческому воображению получеловеком и полузверем, то человеко-конем, то человеко-быком. Но если кочевник азиатской [18] степи не взял красотою лица, то он за то трижды взял своим поразительным здоровьем и выносливостью. Киргиз всю долгую жестокую зиму проводит среди пустыни, открытой всем ветрам, в шалаше из войлока или камышовых барданок, не зная ревматизмов и простуд. Киргиз работает голый несколько недель сряду, в болотистых лужах, которыми заливаются рисовые поля, не схватывая никаких лихорадок; киргиз ходит зимою с открытою настежь могучею грудью своей и не чувствует мороза, хотя бы от него заиндевели волоса на его груди.

* * *

Таков же выносливостью и терпкостью неразлучный товарищ киргиза — верблюд, стада которого то и дело попадаются нам на встречу. Верблюд смотрит глазами закоренелого, тысячелетиями воспитанного раба, гордящегося своим рабством. Есть что-то тупо-ограниченное и обиженное в его почти человеческом лице с далеко выдавшеюся нижнею губою, с нечесанным лохматым париком, надвинувшимся на его глаза; весь в мозолях, в ссадинах, в лохмотьях, вонючий и грязный, изуродованный безустанною непосильною работою, и жующий в награду одни колючки, он и в часы отдыха не покидает своей рабской позы, а стоит на коленках, будто испрашивая прощенья за эти минуты незаконного покоя. Даже без тяжестей, которые наваливает на него человек, сама природа нагрузила его никогда не снимающимся грузом, навалила на него тюки своего рода — два горба, чтобы он никогда не смел забыть своей вековечной обязанности раба, своего назначения зверя-вьюка, зверя-повозки. И хотя его голова держится прямо и глядит уверенно, с горделивым сознанием своей рабской верности и рабской выносливости, — но зато шея его глубоко приникнула к земле, словно сама просится под ярмо, сама торопится подставить себя под рабские цепи.

* * *

Я не буду здесь описывать нашего пребывания в Ташкенте на обратном пути из Ферганы, как не описываю своих остановок в Маргелане, Кокане, Ходженте. Все любопытное для меня в этих городах уже было рассказано мною достаточно подробно в моих очерках «На Оксусе и Яксарте» и «Путешествии в Фергану».

Из Ташкента мы выбрались 14-го мая. Мой сын с своей молодой женою и полковник К., двоюродный брат мой, [19] провожали нас до станции Биюк-Ниоз. Там были опорожнены прощальные бокалы шампанского, — и уже довольно близко к вечеру мы тронулись в путь. Киргизские кибитки здесь и дальше до самого Старого Ташкента так тесно перемешиваются с кишлаками сартов, кочевники так перепутаны с оседлыми земледельцами, что можно, не будучи пророком, предсказать очень скорый переход этих степных пастухов за плуг и борону. Они уже и теперь в громадном множестве работают по найму на сартских, полях. Это однако не мешает им относиться к сарту, как к существу низшего разбора, как к былому даннику и работнику своему. Только русская власть освободила сарта из этой вековечной зависимости от воинственных хищников, издавна привыкших смотреть на них, как на покоренное племя. Сравнительно изнеженный, трусливый и мирный, сарт всосал с молоком матери инстинктивный страх перед своим бывшим владыкой, так что даже джигиты-сарты русских чиновных лиц, сами представляющие в понятии туземцев начальство своего рода, на моих глазах малодушно уступали дорогу киргизскому всаднику и не смели не только стегнуть киргиза плетью, но даже и грубо прикрикнуть на него, хотя все это они прехрабро и преохотно проделывают, где только подойдет случай, с своим братом-сартом. Ни для какого другого племени русское завоевание не сделало столько добра, сколько для сартов и таджиков, которые с водворением русской власти получили полную свободу беспрепятственно и безопасно заниматься торговою наживою всякого рода и эксплоатировать сколько им в голову влезет не только бывшего грабителя своего — кочевника-киргиза, но и самого великодушного покорителя своего — русского человека. В Туркестане в сущности произошло в этом отношении тоже самое, что и на Кавказе. Как там, установив твердое господство для всех равного закона, мы освободили армян от произвола и притеснений господствовавшего над ними грузинского племени и положили основание самой широкой эксплоатации Кавказа почти в исключительную пользу деятельных, настойчивых и терпеливых армянских торговцев и промышленников: так и в Средней Азии, смирив привычки хищничества и своеволия всяких киргизов, узбеков, туркмен и каракалпаков, а вместе с тем заменив своею просвещенною администрациею разорительный произвол прежних ханов и биев, — мы дали возможность [20] трудовому классу среднеазиатского населения — таджикам и сартам, — захватить мало-помалу в свои руки всю торговлю, промышленность и ремесла в крае, и развить свое благосостояние до небывалых у них размеров. Этот чрезвычайно способный и деятельный народ, в добавок изумительно скромный в своих вкусах и образе жизни, очень быстро усвоил себе все полезные нововведения, внесенные русскою цивилизацией, очень хорошо понял их выгоду для себя, и в настоящее время сделал почти невозможным соперничество с ним в его родном крае, — где ему и углы помогают, — русских купцов, русских заводчиков и фабрикантов, русских подрядчиков, русских мастеровых... Можно предвидеть, что, пройдет еще немного лет, и русский элемент в крае будет представляться только военным сословием да чиновным людом. Во всем остальном не будет больше никакой надобности, все остальное будет доведено до окончательной невозможности конкурировать с какою-нибудь надеждою на успех с дружно сплотившимися туземными капиталистами, предпринимателями и ремесленниками, совсем этим магометанским миром, что так враждебно глядит до сих пор на вторжение христианского народа в свое вековечное гнездо. Русскою кровью добытое достояние перейдет таким образом всецело в ловкие руки сарта и таджика, до сих пор смиренных данников кочевника, а нам останется только громкое имя победителей, да сомнительная честь приплачивать русские рубли на защиту сартского благосостояния и сартской безопасности.

Киргиз в этом отношении гораздо удобнее сарта. Во-первых, его конкуренция нам не страшна ни в чем, а во-вторых. он исстари привык к властному вмешательству России в дела степи, исстари привык считать Белого Царя чем-то в роде своего верховного владыки. Киргиз кроме того очень плохой и даже сомнительный мусульманин. Он не пропитан до мозга костей предубеждением против всего русского, как пропитан по-своему цивилизованный сарт, его муллы не начинили его такою фанатическою ненавистью к христианской власти и христианским порядкам. Поэтому все русские меры прививаются среди степных киргизов гораздо удачнее, чем среди горожан-сартов, и внедрить киргиза, этого простодушного потомка скифов, в общее тело Русского государства [21] будет несравненно легче, чем заматерелого в магометанстве сарта, — прямого наследника бактриян и согдов...

II.

Через воды и броды.

К Чиназу подъезжать пришлось совсем в темноте. Местность стала пустыннее, и встречавшиеся изредка киргизы верхом о дву-конь не вселяли к себе особенного доверия. Проехали мимо нас и какие-то два подозрительные всадника с огромными шестами в руках. Ночью все внушало невольное сомнение. А тут, как нарочно, слухи, о которых мы читали еще в Ташкентских газетах, подтверждаются и разростаются на каждой станции. Известный туркестанский разбойник и батырь — Баба-Гоклен, — легендарный герой своего рода из туркменского племени Гокленов, кочующего около Хивы, — приговоренный русским судом за разбой в каторжные работы и бежавший в 1883 году с гауптвахты г. Петро-Александровска, держит с тех пор в страхе все туземное население Аму-Дарьинского отдела, а в последнее время появился, как рассказывали, в Голодной степи, стало быть, как раз на дороге, по которой нам приходится ехать.

Баба-Утузов, больше известный под именем Гоклена, грабит и режет туземцев безнаказанно везде, где ему вздумается. Туземцы до того трепещут его, что и подумать не смеют открыть русским властям его убежище. Кто только ни пытался выдать его, все поплатились за это своею головою! Баба смело ночует у кого придется, берет у всякого лошадей, деньги, припасы, как из своего собственного дома. Он даже не трудится вынимать оружие, а приезжает к туземцу и прямо говорит ему: «Я — Баба Гоклен! давай столько-то тилл!» И никто, разумеется, не отказывает. Недавно его ловили 20 вооруженных джигитов под начальством волостного правителя Шейх-Абаз-Вали. Они захватали Утузова с 2-мя товарищами его и дали по ним несколько выстрелов; но от ужаса перед грозным разбойником руки их дрожали, и ни одна пуля не попала в цель. Баба своими выстрелами живо разогнал эту толпу трусов и в упор застрелил [22] несчастного волостного правителя. Высылались не раз для его поимки и казаки, но население скрывало его, а в очень опасные минуты он уходил и в Бухару, и в туркменские кочевья, и даже и в Авганистан.

Теперь в Джизакском уезде, говорят, уже найдено 6-ть убитых им сартов. Уверяют, правда, будто Баба-Гоклен русских никогда не трогает и даже великодушничает с ними на манер итальянских бандитов. Но испробовать на себе, насколько правды во всех этих романтических россказнях, не особенно хочется, тем более, когда путешествуешь с женщиной.

Я думаю только, что человек, который режет другому человеку горло, как мясник барану, и собственною рукою перебивает свою семью, вряд ли способен страдать избытком великодушных чувств и вкусами к театральным эффектам.

В подтверждение моих сомнений смотритель Чиназской станции объявил нам, будто на станции Малек, в Голодной степи, только что зарезано двое русских. Не знаю, оправдались ли потом все эти слухи; но знаю, что очень скоро по возвращении своем в Россию я не без интереса прочел в газетах, что известный разбойник Баба-Утузов-Гоклен был пойман русскими властями и повешен в своем родном туркменском ауле вместе с двумя товарищами на страх будущим подражателям его и на память потомкам.

Как бы то ни было, а в Чиназе мы решились заночевать, несмотря на то, что на тесной станции уже ночевало четыре почтовых тройки. Это было необходимо уже и потому, что ночное небо было все заволочено дождевыми тучами, а переправляться в темноту через Сыр-Дарью было бы слишком безрассудно.

Утром нас задержали лошадьми до половины седьмого. Когда мы подъехали к реке, целая шумная ярмарка кипела на обоих берегах ее. Сотни верблюдов, нагруженные белыми тюками хлопка, стояли и лежали на прибрежных песках. Очевидно, они ночевали тут на берегу и ждали теперь своей очереди переправиться на ту сторону. Целое становище крытых арб толпилось среди этих живых повозок. Верблюды лежали тощие, сухие, наголодавшиеся за зиму и еще не успевшие отъесться на привольных степных пастбищах. Обросшие пыльно-серыми лохмами свалявшейся шерсти, вонючие, в вонючих тряпках, насквозь пропитанных потом, [23] они лежали, поджав под себя, по-азиятски, ноги, подобно своим собратьям-киргизам и сартам, и как-то жалостно вытянув по земле, будто выбившиеся из сил птицы, свои худые, длинные шеи.

С удивлением смотрел я, как эти утомленные, костистые колоссы поднимались прямо с земли, вместе с навьюченными на них огромными тюками, в 15 и 20 пудов, что тяжко перевешивались на сторону при малейшем неровном движении ноги.

Киргизы спят в повалку, прямо под ногами их и рядом с ними, очевидно, нисколько не тревожимые таким нечистоплотным соседством. В арбах и около них не одни только сахарные головы белых киргизских шапок. Вон видны и родные русские физиономии.

Прикащик какой-то московской торговой фирмы с супругою своею устроился под арбою, с маленьким походным самоварчиком и благочинно потягивают себе чаек.

— Что ж, не боялись ночевать вместе с киргизами? спросил я земляков.

— А чего нам их бояться? спокойно отвечал прикащик, в промежутках между медленными глотками чая, — они теперь нашего царя подданные, худого ничего сделать нашему народу не смеют. За это им строгое наказание полагается... Мы вот с женою шесть лет среди их живем и не слыхали ни разу, чтобы трогали когда русских; сколько раз в аулах их ночью бывать приходилось и в степи одним ночевать, лошади тоже при нас бывали и товар не дешевый, а никогда пальцем никто не трогал, ни Боже мой! Все, что попросишь, тебе дадут и накормят, и напоят, они на это хороши... Пустого говорить нечего! Да и то еще сказать, как им русского человека тронуть? У русского завсегда оружие с собою, револьвер там, али винтовка, али кинжал; уж им это известно. Ну, и боятся...

— Ну, а сарты как? спросил я.

— Что ж сарты? Сарты тоже народ смирный. Ты его не трогаешь — и он тебя не трогает. Промеж себя точно, что воровство у них здоровое идет, что промеж киргизов, что промеж сартов, овец воруют друг у дружки, лошадей, верблюдов. Тоже из-за земли у них свары каждоденно идут. Запашет один у другого полосу — и за ножи сейчас! В прежнее время то и дело, бывало, кишки друг другу [24] выпускали, ну, а теперь поусмирили их, много тише стало. Прежде у них никакого порядку не было; украдет, бывало, что, ему сейчас веревку на шею и вешают! А теперь он отсидит свое, сколько ему по закону полагается — и квит! Теперь сарты очень довольны, потому им под нашим царством не в пример стало лучше. То, бывало, через наш кишлак за одну неделю человек полтораста в Сибирь прогонят, а теперь в целый месяц тридцати человек не наберется...

* * *

Паром был еще на другой стороне, и мы любовались издали чисто азиатскою сценою, как все многолюдное и пестрое становище арб, верблюдов, овец, киргизов и сартов, кишевшее на том берегу, давя и толкая друг друга, с криком двинулось к парому, чтобы поскорее захватить себе на нем место. Солдат-сторож отчаянно колотит их палкой по чему попало, но они лезут вперед неудержимою стеною. Вон одна арба, хотевшая объехать другие, взяла слишком близко к краю берега, вместо парома попала колесом в воздух и вместе с своим верблюдом полетела в воду... Киргизы возятся теперь около нее с веревками и шестами, силясь как-нибудь вытащить из реки испуганного горбача и опрокинутую арбу, полную товаров. Это порядочно задерживает паром, а вместе с тем и нас. Но, наконец, с помощью русского солдатика, главного охранителя переправы, тарантас наш с грохотом пересчитывает трясущиеся половицы парома и становится на первенствующее место, как подобает оффициальному званию почтовой тройки, с которою не смеют уже состязаться никакие киргизские арбы и верблюды.

По счастью, теперешний паром удобствами своими нисколько не похож на тот, который американец Скайлер описывает такими грустными красками в своем известном труде «Notes of а journey in Russian Turkistan», etc.; любознательному янки пришлось тогда целый час перетаскиваться через Сыр-Дарью и все-таки пристать к другому берегу ее далеко ниже того места, куда он направлялся, так что киргизы, забравшись в воду, должны были опять оттаскивать его руками и веревками на его настоящее место. [25]

* * *

Не больше, как на версту, много-много на две версты от Сыр-Дарьи, виднеются везде рассыпанные гнезда киргизских кибиток и пасутся бесчисленные стада верблюдов. Затем уже стелется необозримая пустыня Голодной степи, приосененная вдали воздушными силуэтами снегового хребта.

Голодная степь теперь серая, а не зеленая, как прежде, но все-таки еще не желтая, какою она скоро будет. Высыхающая трава словно принимает постепенно господствующий цвет почвы, как принимает его здесь все, живущее в этой глинисто-песчаной пустыне: и черепаха, и жаворонок, и ящерица здесь такие же серо-желтоватые и белесовато-пестрые, как комья земли, среди которых они бегают. Того же серо-глинистого цвета и тучи прузов (Саранча. — OCR), которыми кишит теперь Голодная степь. Они сыпятся и брызгают высоко в воздух, как мятель из-под колес нашего тарантаса, из-под копыт наших лошадей. Кажется, всякая былинка травы превратилась теперь в целое поколение этой прыгающей гадины. Около ста верст подряд ехали мы в этой отвратительной атмосфере живых тварей, давя и разбрасывая их во все стороны, как брызги воды кругом быстро двигающейся лодки. Несколько верст вправо и влево от нас тянулись эти сплошные залежи пруза, — можно было себе представить потому, сколько их было впереди нас. Это были, конечно, первые предвестники, это двигался только авангард тех несчастных полчищ пруза, которые в следующем году охватили своим гибельным нашествием весь юг России, досылая передовые отряды своей степной конницы до Курска, Орла и даже до самой Москвы.

* * *

Асса-фетида все так же покрывает необозримые пространства Голодной степи своими густыми лесами оригинальных карликовых деревьев, с шарообразными кронами. Но уже теперь кроны эти — не цветы и не листья, а бесчисленные пузырчатые коробочки миндальной формы, заключающие в себе созревшие семена.

Уверяют, будто молодые головки ассы-фетиды, вываренные в кипятке, теряют свой запах и считаются очень лакомым кушаньем у киргизов. Я этому, признаюсь, не особенно верю, потому что трудно найти более цепкий запах, как у этого отвратительного растения.

Мы едем лесами ассы-фетиды целых 64 версты под [26] ряд. По-прежнему в этом царстве зловония — никакой жизни. Какая-то кустистая, высокая трава с колосиками голубых цветов, в роде вероники, — заполонила степь такими же сплошными коврами везде, где нет ассы-фетиды. Природа и в растительном мире поступает так же, как в области этнографии, где одни пространства заполоняются сплошным киргизом, другие — сплошным калмыком или туркменом, не допускающими среди себя ничего чужого. Черепахи попадаются теперь уже редко, сезон их, по-видимому, прошел. Птиц в Голодной степи тоже нет. Только одни плоскоголовые и широкогрудые орлы сидят неподвижными бурыми копнами среди бурой травы, иногда всего в двух шагах от нашей тройки, и зорко следят за нами своим бесстрашным и беспощадным взглядом хищника, который не дрогнет ни от грохота тарантаса, ни от звона почтовых колокольчиков.

А на самой дороге совсем новая, оригинальная жизнь! В каждом блине навоза бесчисленное множество жуков, черных, как чернила, и крупных, как слива. Это жуки-гробокопы, одетые в глубокий траур, как подобает гробокопу. Они покрывают дорогу частыми гнездами, обсыпая своею тесною кучкою тот островок навоза, в котором вывелся каждый рой. Гробокопы теперь все до единого в хлопотливой и безостановочной работе, точно муравьи, строющие свой муравейник. Каждый из них преусердно закапывает задними ножками свои яички в шарики навоза. Потешно видеть, с каким увлечением и настойчивостью, словно глубоко убежденные в необходимости своей работы, трудятся эти маленькие твари над этим важным делом, обеспечивающим будущую судьбу их поколения. Шарики навоза из горошинки выростают мало-помалу в вишню, из вишни в целое маленькое яблочко, которое уже не без усилий приходится катить заботливому жучку. Скатывают они свои шарики в ямки и засыпают их старательно землею, чтобы они оставались в ней спокойно и безопасно впредь до будущей весны. Они и землю выгребают и нагребают словно природными лопатами все так же своими задними лапками.

Эти черные жуки-монахи, жуки-могильщики, да желтая фаланга, бегающая по песку, будто на ходулях, на своих высоких ногах, — единственные насекомые, оживляющие теперь Голодную степь. [27]

* * *

Но чтобы она не казалась слишком безжизненною и не отпугивала от себя впечатлительного путника, лукавый дух пустыни строит по всему горизонту всякие обманчивые марева, соблазняющие глаз. Прозрачные озера и реки, обросшие кустами, зеленеющие острова, верблюды на гигантских ногах, головой достающие до облаков, целые поселения кибиток, высоких, как деревья, тихо качаются и целиком опрокидываются своими отражениями в тихо плывущих струях зеркального воздуха, нагретого песками. Марево приподнимает их в эти видные нам воздушные слои Бог знает из какой далекой и невидимой нам дали... Сравнительно с ними даже громадные каменные шалаши древних кудуков — кажутся прилегшими к земле. Эти удивительные кудуки, которые я подробно описывал при своей поездке в Ташкент, хотя и приписываются народной молвой Тамерлану, но без всяких убедительных доказательств. Более грамотные люди считают их созданиями Абдулл-хана, жившего около двух столетий позднее Тамерлана, но и то, кажется, без особенных оснований.

* * *

Ровно сто верст ехали мы Голодною степью: 16 верст от Сыр-Дарьи до Молека, 33 версты до Мурза-Рабата, 31 версту до Акстафы и 20 верст до Учь-Тюбе; две версты не доезжая этой станции, начинаются уже посевы хлеба, арыки, кибитки киргизов, кишлаки сартов. От Учь-Тюбе до Джизука один сплошной, зеленый луг, со множеством верблюдов, лошадей, быков, овец, людей, тополей, кишлаков. Горы делаются ближе и яснее. Далекая снеговая цепь глядит из-за них, ослепительно сверкая на солнце.

Мы перед Джизаком, у ворот в самые плодородные долины старого Бухарского ханства.

Джизакская крепость, защищавшая столько веков входы с севера в благодатную Заравшанскую долину, оставила по себе кровавую, хотя и славную, память для нас, русских. Она была взята после жестокого боя генералом Крыжановским в 1866 году. Русского приступа боялись страшно и ждали давно. Бухарцы укрепляли эту пограничную твердыню свою целых 8 месяцев; вокруг крепости вывели тройной ряд стен, очень высоких и толстых. Доступ к ним преграждался тремя рвами, полными воды, 10-ти аршинной глубины; везде были устроены барбеты и башни, на стенах расставлено [28] более полсотни пушек; и за этими-то неприступными оградами засело 10.000 самых храбрых воинов эмира, набранных из авганцев, туркмен, персиян и пр. Начальником гарнизона сделан был известный храбрец Алаяр-хан, поклявшийся умереть с мечем в руке. Он приказал завалить крепостные ворота, чтобы ни у кого не родилось даже мысли отворить их русским.

28-го октября началась бомбардировка города, 30-го последовал решительный приступ, а через час русские орлы уже были владыками Джизака. Бухарцы дрались отчаянно, и 6.000 трупов их покрыли улицы, кроме 2.000 человек, взятых в плен. Алаяр-хан и 16 беков (из 18) пали честно в рукопашном бою. Большая часть города была разрушена ядрами и еще до сих пор не оправилась от погрома.

* * *

На Джизакской станции мы с удовольствием напились свежего молока, которое можно было купить на базаре, и не теряя времени за самоваром, решились ехать дальше, хотя солнце уже совсем садилось. На станции ночевало столько народа, что оставаться здесь казалось просто невозможным. А мы между тем хорошо знали, что придется переезжать ночью в 8-мп местах речку Елань-Уте, которая образует так называемые Тамерлановы ворота в горном кряже, отделяющем эту местность от бассейна реки Заравшана, и которая вьется самою капризною змеею между отрогами этого кряжа. Название «Елань-Уте», как уверяли меня, собственно и значит «Змея проползла». К довершению опасности, в ямщики нам попался совсем молодой киргизенок, столько же бесстрашный, сколько неопытный в путевых делах. Мы очень скоро заметили, что с ним нам будет чистая беда в случае каких-нибудь критических обстоятельств, поэтому я гнал его вперед без всякого милосердия, пока еще что-нибудь можно было видеть, рассчитывая нагнать на дороге две тройки с почтою, выехавшие на Самарканд несколько ранее нас. Лихой киргизенок в этом отношении был очень покладист и несся во всю прыть по каменистым дорогам горной долины. Он и сам, по-видимому, сообразил, что без старых бывалых ямщиков, провожавших почту, ему никак не справиться темною ночью с многочисленными опасными бродами Елань-Уте, которую выпавшие дожди вздули в бушующий поток. Тарантас наш прыгал вкривь и вкось, пересчитывая камни, [29] рытвины, косогоры, треща по всем суставам, заворачивая так круто на поворотах горной дороги, что ежеминутно мог перевернуться колесами вверх; а отчаянный киргизенок дико вопил на своих отчаянно мчавшихся коней, безостановочно полосуя их кнутом, по чем только попадало. Мы с ужасом увидели, подъехав к реке, что это была совсем не та Елань-Уте, пробиравшаяся своими бесчисленными рукавчиками по сухим голышам широкого русла, которую мы переезжали два месяца тому назад по дороге из Самарканда в Ташкент. Теперь это была широкая, глубокая и очень быстрая река, навзрез наполнявшая своими свинцовыми волнами обыкновенно сухое каменистое русло, и ее подававшая ни малейшей надежды на возможность переехать ее где-нибудь в брод. Почты еще не было видно, и приходилось плыть на удачу, — попадем или не попадем на подобающий нам путь. Я не мог постигнуть, каким это образом такие опасные и частые переправы, как в Елань-Уте, не охраняются от правительства опытными перевозчиками-киргизами с арбою и прочими принадлежностями, как это заведено на Ахангрене и при многих других переправах. Не говоря уже о частных проезжающих, чиновники правительства, едущие по делам службы, и казенные почты с посылками и деньгами, после каждого дождя или таянья снега в горах, подвергаются здесь риску залиться вместе с своими лошадьми, или по меньшей мере принять холодную ванну. Но рассуждать уже было поздно, необходимо было действовать, и притом очень быстро, чтобы иметь время нагнать почтовые тройки, хотя бы перед следующими еще более опасными переправами и по крайней мере бедовать вместе с народом в эту скверную ночь, которую не было больше надежды провести мирно на какой-нибудь тихой станции...

Киргизенок долго рассматривал своими рысьими глазами чуть заметные в полутьме следы колес на песке того берега, угадывая местечко, где ему нужно будет выехать из реки; потом вдруг ударил решительно по лошадям и с плеском и громом ввалился грузным тарантасом в бурную реку... Волны упрямо сбивали в бок нашу привычную почтовую тройку; колеса то и дело подскакивали на камнях и проваливались в ямы, вода доходила много выше дрог, но все-таки, к нашему великому благополучию, не залила глубокий кузов тарантаса, хотя мы, в ожидании этого неизбежного события, заранее [30] подобрали ноги на сиденье. К удивлению нашему, киргизенок не обмахнулся и попал как раз в узаконенное место. Не доезжая второго брода, мы нагнали, наконец, тяжело нагруженные почтовые тройки. К ним пристала еще какая-то перекладная с проезжим, так что нас собралась теперь целая «оказия», как говорили в свое время на Кавказе, или целый караван своего рода, выражаясь по-туркестански. В такой многолюдной компании и с таким бывалым народом, как ямщики, — сразу стало спокойнее на сердце, и самая ночь словно вдруг просветлела. Второе плёсо Елань-Уте разлилось широко, словно какая-нибудь серьезная река, и в ночной темноте казалось, будто другого берега совсем не видно. Это было очень скверно, потому что единственным обозначением направления брода служат следы колес на обоих берегах. Все четыре ямщика, не исключая и нашего мальчишки, слезли с облучков и, подойдя всей своей кучкой вплотную к волнам бурлившего потока, открыли промеж себя военный совет. Мы, конечно, ни слова не могли понять из их гортанной киргизской речи и в безмолвном терпении дожидались, на что они решатся. Потолковав несколько довольно длинных минут, ямщики наши отважно крикнули наконец: «гайда!» и побежали всякий на свое место. Перекладная полезла первая, за нею обе почты, и уже сзади всех, обеспеченный опытом впереди нас ехавших, уверенно двинулся и наш ковчег Ноев. Не постигаю, каким звериным чутьем руководились эти дикари-ямщики, выбирая с такою точностью среди темной водной пучины свой путь, который извивался, как колена змеи, то вправо, то влево, то вверх, то вниз по реке. Сначала мы долго ехали, вернее сказать, плыли вдоль реки навстречу ее течению, ежеминутно ожидая, что вот-вот тарантас ват не выдержит стремительного напора волн и опрокинется колесами вверх. Потом мы повернули вправо и переехали поперег реку. Слава Богу, и в этом месте вода не хватала через край кузова, и мы отделались только одними тревожными ожиданиями. На третьем переезде мы миновали теснину Тамерлановых ворот с их черною пещерою налево, с их историческою надписью на скале правой стороны.

Скала эта имеет сажен 70 высоты, надпись помещается довольно низко, не выше 15-16 аршин от земли, так что легко читать снизу. Собственно говоря, надписей две, [31] сделанные в совершенно различное время, различными людьми и по различным поводам. Начертаны они крупными буквами на персидском языке, который здесь понимает всякий деревенский мулла, всякий уличный писец, так как это язык обычных письменных сношений между туземцами Бухары и Самарканда.

Хотя простой народ приписывает эти надписи никому другому, разумеется, кроме своего излюбленного хана Тимура, именем которого окрещена и вся теснина, но, к великому разочарованию его, знающие люди прочли на мнимой Тамерлановой скале совсем чуждые ему имена и события. Одна надпись гласит:

«С помощью Господа Бога, великий султан, завоеватель царей и народов, тень Бога на земле, опора велений Сунны и божественного закона, правитель и защитник веры, Улуг-Бег Гуруган (да продлит Бог дни его царствования и правления!) предпринял поход в страну моголов и благополучно возвратился от того народа в эти страны в 828 году».

Улуг-Бег был внук Тимура, прославившийся покровительством наук, искусств и магометанской религии, основатель знаменитых медрессе и обсерватории в Самарканде, а 828 г. геджры соответствует 1425 году вашей эры.

Вторая надпись еще позднейшего времени (1571 г.) и принадлежат тоже очень известному эмиру самаркандскому, строителю цистерн и мостов, — Абдулле-хану:

«Пусть странники в пустыне, путешествующие по земле и воде, знают, что в 979 году была здесь битва между армией наместника халифа, тени всемогущего, великого Хакана-Абдуллы-хана, сына Иекендер-хава, состоявшей из 80.000 воинов, и армией Дервиш-хана и Баба-хана и других сыновей Барак-хана. В этой армии было 50 родственников султана и 400.000 воинов из Туркестана, Ташкента, Ферганы и Дешта-Киичака. Армия Государя, по счастливому сочетанию созвездий, одержала победу, одолев вышепомянутых султанов и предав смерти стольких из них, что от народа, убитого во время сражения и в плену, в течение месяца кровь текла поверх вод реки Джизака. Пусть все это знают!» горделиво объявляет на весь свет кичливый победитель.

Но нам было теперь не до Тамерлана и не до археологических надписей. Эти постоянные нырянья тарантаса в [32] незнакомых пучинах вод, глубины которых никто не мог узнать вперед, притом в темную и неприветливую ночь, среди скал и пропастей, невольно очень скверно действовали на наши нервы. Мутные воды потока неслись вниз с одуряющею быстротою, и среди глухого молчанья ночи как-то угрожающе гудели между камней, будто вольные духи этого пустынного ущелья, трубящие в свои боевые трубы. Непостижимые и лошади у киргизов! Они смело лезут по брюхо, по горло в стремнины реки и тащат тяжело нагруженные экипажи по глубоким осыпям голышей, покрывающим дно реки, по подводным камням и дорогам; из реки еще вытаскивают эти экипажи на крутые берега и бегут потом, не останавливаясь, один десяток верст за другим.

А делать нечего, один за одним переправились мы благополучно через все восемь плёсов Елань-Уте; под конец мы уж несколько освоились с этими варварскими переправами вплавь и не малодушествовали так, как в первые три, четыре переезда. Но тем не менее трудно описать нашу радость, когда киргизенок объявил нам, что мы переехали последний брод, что реки больше теперь не будет.

Ущелье тянется однако еще далеко за Елань-Уте, всего больше, чем на 20 верст. Выло черно, как в чернильнице когда наши 4 тройки влетели на всех рысях в освещенный красноватым огнем фонарей туземный базар, откуда еще не разошлись запоздалые посетители, мирно потягивавшие на своих «супах» и кроватях неизбежный «кок-чай» из росписных «пиоля». С тревогой и неудовольствием косились они на эти несущиеся в тьме русские тройки, чуть не задевавшие своими колесами их чай-хане и лавчонки. Но вот уже мелькают ярко освещенные окна станции, где ждет нас вполне заслуженный отдых, и сейчас задымится приветливый русский самовар...

Тпру!! звонки смолкают, мы стоим под крыльцом, и чьи-то услужливые руки помогают нам выкарабкаться из нашего глубокого ковчега. [33]

III.

Разноситель золота.

Но нам и на другой день не пришлось избавиться от досадных переправ в брод, — в этом истинном кошмаре несчастных туркестанских путешественников, который ложится пятном на русского цивилизатора Азии. В самом деле, при тех средствах и при той громадной власти, которыми мы здесь располагаем, решительно понять нельзя, почему мы оставляем в состоянии первобытного варварства все эти опасные и разорительные для народа переправы через реки. То, что могли бы стоить мосты, окупилось бы очень скоро и быстротою сообщений, и сохранением в целости множества товаров и скота, которые теперь нередко портятся и гибнут при переправах в высокую воду. Уж если монголец Тимур, или какой-нибудь Абдулла-хан мог устроить великолепный каменный мост через разливы Заравшана, то неужели Россия накануне 20-го века не в состоянии выполнить того, на что нашлись силы и средства у азиатских кочевников 14 или 15 столетия?

Раньше я имел уже случай рассказать читателю, со слов испанского путешественника 15-го столетия Рюи Гонзалеса, какую просвещенную заботливость проявлял Тимур относительно дорожных сообщений в своей колоссальной империи. А у другого, еще более старинного путешественника, венецианца Марко Поло, объехавшего все страны Азии еще во второй половине 13-го века, при самых первых ханах Монгольской империи, можно найти очень поучительные сведения об устройстве почтовой гоньбы в степях и горах Азии Чингис-ханом и его наследниками.

«Из города Канбалу в другие провинции ведут множество дорог, и на каждой из них, т. е. на каждой большой дороге, на расстоянии 25 или 30-ти миль, находится станция с домами, устроенными для путешественников, и называется яшб, или почтовый дом. Это всегда большое, красивое строение со многими, хорошо убранными комнатами, обитыми шелковою материей и снабженными всеми удобствами. Всякий король мог бы остановиться в таком доме и жить прилично [34] своему сану, ибо в окружающих городах и укрепленных местах можно достать все нужное, а некоторые из этих станций снабжаются постоянно провизией от двора. На каждой станции стоят всегда наготове 400 хороших лошадей, для того, чтобы послы, едущие по делам Его Величества, равно как и гонцы его, могли менять их и, оставив своих утомленных лошадей, получить свежих. Даже в гористых округах, удаленных от больших дорог, и где не было деревень, а города далеко отстоят один от другого, Его Величество велел воздвигнуть подобного рода постройки, снабженные всем необходимым, а главным образом лошадьми. Он посылал разных людей на житье в эти места для обработывания земли и исполнения всех нужд почты; таким путем образовались большие деревни.

«Благодаря устройству подобных домов, посланники и царские гонцы с большим удобством и весьма легко проезжали по разным провинциям империи. И во владении великого хана находятся таким образом не менее 200.000 лошадей под ведомством почты, и для нее содержатся 10.000 домов. Трудно описать — какой степени быстроты достигают этой удивительной системой».

Искренно изумляется порядкам азиатских варваров гражданин просвещеннейшей европейской республики того времени.

«При промежуточных станциях, — повествует он далее, — есть писец, обязанный записывать день и час, в который прибыл один курьер, а другой отправился; кроме того, назначаются особые чиновники, которые каждый месяц объезжают все станции, просматривают книги и наказывают курьеров, не употребивших надлежащую скорость при исполнении своих обязанностей».

Иначе говоря, у азиатских варваров, кочевавших в кибитках, уже более 600 лет тому назад, почтовая часть была организована так же правильно и удобно, как она организована сравнительно в позднейшее время во многих европейских государствах. Конечно, это происходило под влиянием древнего центра цивилизации Китая, который был покорен монгольскими кочевниками вместе с другими странами Азии, и который тотчас же невольно оказал могущественное воздействие на весь быт своих диких владык. Это во всяком случае не мешает помнить слишком [35] заносчивым представителям европейской цивилизации, наивно воображающим, что только и света было для мира, что из их окна.

Вообще по этому поводу среди большинства читающей публики существует слишком много заблуждений, объясняемых между прочим малым знакомством ваших с древним бытом и историею азиатских народов. Старинные европейские путешественники, как Марко Поло, Рубруквис, Плано-Карпини, Рюи Гонзалес и другие, — несмотря на огромный интерес их, — многим известны только по именам. А между тем стоило бы задуматься над многим, что передают они, прежде чем произносить обычный безапелляционный приговор над варварством азиатов, так ревностно исцеляемым благодеяниями европейской цивилизации.

Марко Поло, много лет проживавший среди монголов и своими глазами видевший все туземные порядки, передает очень любопытные вещи о внутреннем управлении громадной Монгольской империи и об отношениях великого хана к своим бесчисленным народам.

По его словам, великий хан ежегодно посылает доверенных людей узнать, не постигли ли какую-нибудь местность неурожай, саранча, наводнения или другие бедствия. С пострадавшего поселения не только не взыскиваются подати но ему выдается из царских житниц нужное количество хлеба на пропитание и обсеменение полей. С этою целью в урожайные годы хан закупает во всех провинциях большие запасы зерна, которые сохраняются без малейшей порчи по 3 и по 4 года в прекрасно устроенных для этого житницах. Точно также, в случае падежа скота, хан приказывал раздавать пострадавшим от бедствия — коров и быков из собственных стад, так как все области его царства ежегодно присылали ему скот в виде десятинной подати от своих произведений.

«Все мысли великого хана, — прибавляет Марко Поло, — направлены к тому, чтобы помочь народу в его нуждах для того, чтобы подданные его были в состоянии жить своим трудом и улучшить свое положение».

Бедным города, в котором жил великий хан, постоянно отпускался всякий необходимый провиант от царского двора, по особым сметам, рассчитанным на целый год, по числу членов семейства. Для них ткались также одежды из [36] шерсти и шелка в особо устроенной мастерской, где каждый ремесленник города был обязан работать даром один день в неделю.

«Не проходило дня без того, чтобы назначенные для этого чиновники не роздали до 20.000 посудин с рисом, просом и пшеном. Вследствие этой удивительной щедрости хана, народ почитает его как божество», рассказывает Марко Поло.

Для безопасности пути среди беспредельных степей и пустынь своей империи хан повелел по обеим сторонам больших дорог садить везде быстрорастущие деревья, на два шага друг от друга, чтобы летом пешеходы могли пользоваться их тенью. Там же, где сыпучие пески и скалистые горы не позволяли роста деревьям, велено было ставить камни и столбы для указания дороги. Особые чиновники наблюдали за тем, чтобы эти правила исполнялись и чтобы дороги содержались, в порядке.

Цивилизация того времени простиралась до того, что в китайских провинциях империи уже тогда употребляли, как весьма обыкновенный предмет, тот самый каменный уголь, который европейские экономисты считают теперь, так сказать, вернейшим показателем степени гражданственности и экономического благосостояния народа.

Марко Поло описывает этот уголь, как «особенный черный камень, который горит подобно углю и поддерживает огонь гораздо лучше дров, так что если его зажечь вечером, то он прогорит всю ночь и не погаснет даже утром».

Население тех провинций истребляло огромное количество топлива, «ибо нет ни одной личности, которая бы не посещала теплые ванны, по крайней мере, 3 раза в неделю, а зимой даже каждый день, если это возможно. Всякий вельможа имеет ванну у себя в доме для своего употребления», сообщает обстоятельный венецианский путешественник эту также характерную черту современной европейской цивилизации, усвоенную еще в такие далекие века глупыми азиатами.

Ассигнации и банковые билеты, — изобретение новой Европы, — были в употреблении у ханов Монгольской империи еще в 13 веке. Марко Поло с удивлением описывает «монетный двор» великого хана в городе Канбалу, где из коры тутовых деревьев делали бумагу черного цвета; ее резали потом на кусочки разной величины, выбивали на ней цифру денежной суммы, которую она должна была изображать, и [37] снабжали подписями нескольких чиновников, заведывавших этим делом; после того являлся главный чиновник хана и прикладывал к каждому билету порученную ему царскую печать, обмакнутую в киноварь.

«Такого рода бумажная монета находится во всей стране, и никто под страхом смертной казни не смеет отказаться взять ее в уплату», прибавляет Марко Поло.

Наш известный знаток Китая, монах Иакинф Бичурин, в своей любопытной, хотя и старой книге, «История первых четырех ханов из дома Чингисова», переведенной с китайского, упоминает, между прочим, что ассигнации ввел первый раз среди монголов прославленный китайскими летописцами мудрец и советник Чингис-хана, Ели-Чуцай.

Этого имени не возможно пройти молчанием, говоря о монголах и монгольских ханах. Редкое историческое лицо даже новейшей европейской империи может сравняться с этим почти неведомым у нас государственным мужем далекой средневековой Азии нравственною высотою своего духа, мудростью и величием своих взглядов на задачи государственного управления. Ели-Чуцай происходил из прежнего царского дома Ляо, лишенного престола, и покорился Чингису после взятия им теперешнего Пекина. Чингис призвал его к себе и предложил Чуцаю помогать ему против враждебного ему царского дома Гиль.

«Еще при деде и родителе моем я служил, обратясь лицом к северу; бывши прежде подданным, могу ли питать двоедушие и враждовать против прежнего государя и отца?» смело ответил Ели-Чуцай. Ответ его так поразил грубого варвара, что он оставил его при себе для советов по разным делам. Ели-Чуцай знал математику и особенно был глубок «в метафизическом познании естества», т. е. в астрономии. Он предсказывал Чингису по звездам судьбу его предприятий и поднес ему новый календарь, которого правильность изумляла потом европейских путешественников в Монголии.

При Угедее (или Октае) хане вое монгольские вельможи настоятельно советовали хану перебить до одного человека всех китайцев, а земли их обратить в пастбища, потому что, хотя они и завоевали китайский народ, но пользы от него никакой не видно.

Ели-Чуцай остановил этот варварский совет и убедил [38] хана обложить все земли умеренною податью, назначить пошлины с вина, соли, железа, со всякого торгового человека, с гор и вод.

«Хотя мы империю получили, сидя на лошади, сказал он императору, но управлять ею, сидя на лошади, не возможно». По его совету, хан решился призвать к должностям ученых людей и издать для каждой местности особые постановления, прекратив своевольный грабеж и казни своих прежних правителей. С этих пор народом стали управлять гражданские начальники, особые казначейские палаты стали заведывать сбором денег и хлеба.

Когда Угедею подали в первый раз ведомости о полученных государственных доходах, хан, не веря своим глазам и радостно улыбаясь, спросил Ели-Чуцая:

«Каким образом умел ты произвести такое притечение денег и тканей?»

В тот же день он вручил ему свою печать и поручил ему все без исключения дела управления.

Ели-Чуцай восстал против обычая ханов раздавать области и города в кормление князьям и любимцам своим, и старался повсюду вводить вместо них чиновников от двора с определенным жалованьем, строго запрещая им взыскивать с народа самовольные поборы. Каждое место управления получило свою казенную печать, были выпущены бумажные ассигнации на 50.000 центов серебра; для упорядочения разъездов князей и ханских родственников были введены подорожные и определено, кто может брать сколько лошадей; меры и вес приведены были к однообразию во всех областях громадной империи, и подати везде уравнены. Ели-Чуцай всеми силами боролся против продажи мест и неправосудия, и нередко выпрашивал у жестокосердых ханов пощаду заключенным и осужденным.

«Ели-Чуцай имел великие дарования и далеко превосходил прочих. С праводушием служил при дворе и не унижался перед силою», говорит о нем китайский историк.

«Когда представлял о пользе и невыгодах отечества, о благе и страданиях народа, показывал силу в словах и ревность в виде. Монгольский государь сказал ему однажды: "ты опять хочешь плакать за народ?"»

Ели-Чуцай очень любил образование; его заботами было учреждено при дворе хана историческое общество, куда были [39] выписаны исторические летописи из разных городов империи, и ученый Лян-Чже с двумя помощниками определен был историографом ханов. По смерти его, у него нашли вместо предполагаемых сокровищ, которые он мог бы так легко собрать, пользуясь безграничным доверием ханов, — только несколько тысяч старинных и новейших книг, картин и древних надписей на металле и камнях.

Ели-Чуцай принадлежал к тем избранным мужам высокого разума и великого сердца, которые в самые далекие и грубые века клали свою жизнь на привитие мирных человечных нравов двуногому зверю, не ведавшему других позывов кроме грабежа и убийства, которые сеяли с мучительным трудом среди повсеместной дичи варварского быта первые семена просвещения, труда и порядка; человечество не должно забывать этих передовых борцов своей цивилизации.

Китай воздвиг Ели-Чуцаю статуи в храмах своих, как богоподобному существу. Но никто не умел выразить так все великое историческое значение Ели-Чуцая, как наивные слова о нем китайской истории Ган-Му:

«Если бы не было тогда Ели-Чуцая, то неизвестно, что последовало бы с родом человеческим!»

Умер Ели-Чуцай вполне достойно всей жизни своей.

Когда вдова хана Угедея ханша Наймачинь поручила все дела своему любимцу Ульдур-Хамару и требовала от Ели-Чуцая, чтобы он приложил царскую печать к одному из незаконных распоряжений временщика, то Ели-Чуцай сказал твердо: «правительство имеет законы в руководство. Вы ныне желаете в противность им. Я не смею исполнить ваши повеления!»

Ханша приказала тогда отрубить руки каждому, кто не будет подписывать приказ Ульдур-Хамара.

Ели-Чуцай сказал на это:

«Если дело не противно порядку, то я считаю обязанным привести оное в исполнение, но если не должно производиться, то не буду уклоняться и от смерти; не говорю об отсечении рук».

Он тогда же заболел и умер от горя.

* * *

Заравшан, по-арабски, «разноситель золота», в старину назывался у туземцев Когик, а у древних греческих географов Политимет. [40]

Его разливы хотя и несколько раз пересекали нашу дорогу, но, вопреки ожидания, оказывались совсем мелкими. Только один последний главный рукав его, под горою Чапан-Ата, уже очень недалеко от Самарканда, надулся так, что даже смельчаки-киргизы пришли в раздумье. Здесь на берегу стоит кибитка с сторожевыми киргизами, которые и перевозят путешественников через реку в высокой арбе. Переправа в экипажах буквально невозможна; мы убедились в этом собственными глазами, отправив вперед через реку наш изведавший всякие мытарства тарантас. Его налило водою по уши, и много раз он был близок к тому, чтобы нырнуть в реку совсем с головой, несмотря на то, что его провожали ловкие верховые киргизы, поддерживавшие его со стороны течения за привязанные к осям веревки. Когда вещи были уложены в арбу, и жена с помощью моей и киргизов только что взобралась в нее сзади, чтобы усесться на своих чемоданах и подушках, подбрюшный ремень, заменяющий в киргизской упряжке наш чересседельник, вдруг лопнул, оглобли прянули вверх, потянув за собою оторопевшую лошадь, — и валкая двуколесная арба мгновенно перекинулась назад. Конечно, и жена, и чемоданы, и подушки, — все посыпалось на землю, и если бы мы не стояли тут же, пожалуй, дело не обошлось бы без серьезного ушиба Сейчас же запрягли другую арбу, в которую мы с женою поместились уже без вещей, а вещи отправились отдельно в первой арбе, которой упряжку скоро исправили...

Наша арба протерпела тоже не мало в этой переправе. Падение воды здесь так быстро, что струи ее просто мелькают перед глазами, Вода этой «золотоносящей» реки — словно в насмешку настоящая текучая грязь, до того она теперь мутна и черна; неровное каменное дно образует на каждом шагу маленькие водовороты, и чтобы устоять против этого сбивающего с ног напора вод, лошадям необходимо идти грудью почти на встречу потоку, перерезая реку вкось; от верчения и неистового стремления пляшущих кругом вод голова кружится, в глазах рябит, и вам кажется, что и арбу, и лошадь, и всех нас постоянно относит боком вниз по реке; но это только иллюзия глаз. Киргиз-возница обманывает бешеную реку и, приближаясь к противуположному берегу, вдруг поворачивает так, что арба как раз выезжает в том месте, которое ему нужно. Вода все время [41] заливала оглобли арбы и изредка поплескивала и к нам под ноги. Но все-таки мы переправились на ту сторону совсем сухие, счастливые сознанием, что это последняя переправа в брод, последняя станция нашего «почтового» пути в Туркестане.

На той стороне Заравшана высятся величественные развалины громадного каменного моста. Это массивные арки из маленьких, превосходно выжженных кирпичиков, напоминающие своею смелостью и грандиозностью древние римские постройки. Уцелело всего две арки, примыкающие к горе, остальные давно разрушены и разнесены волнами бешеной реки. Туземцы, конечно, считают эти арки остатками Тамерланова моста. Кто же, кроме великого Железного Хромца был бы в силах перекинуть такой гигантский и такой красивый мост через разливы неукротимого «разносителя золота?» А между тем исторические данные называют строителем моста Абдуллу-хана, знаменитейшего из династии Шейбанидов, что, вероятно, не мало огорчило бы искренних поклонников Железного Хромца, если бы они были способны поверить такой обидной для них исторической справке.

Гора, венчающая Заравшан, живописно увенчана муллушкою мусульманского хаджи и какими-то развалинами. Этот старинный мазар собственно и дал название горе Чапан-Ата. Чапан значит тоже, что малороссийокий чобал, то есть пастух, а ата — отец, — «отец пастухов».

Мусульманская легенда говорит, что на этом холме остановились отдыхать три первых арабских миссионера, пришедшие сюда проповедывать ислам. Они зарезали барана, сварили его и положили жребием решить, кому идти с проповедью в какую сторону. Хаджи, который здесь погребен и которого прозвали потом «отец пастухов», вынул из котла баранью голову, поэтому получил право первого выбора, Он направился в Самарканд. Второй его товарищ вынул сердце барана и решился возвратиться в Мекку, третьему досталась задняя часть, и он пошел в Багдад. О этих пор Самарканд стал называться головою ислама, а Мекка его сердцем. На горе Чапан-Ата стояла когда-то и знаменитая обсерватория Улуг-Бега, внука Тимурова; здесь вычислялись и его астрономические таблицы. А в недрах горы — ломка прекрасного камня, который, кажется, сам просится в устои моста. [42]

Русское национальное самолюбие требует этого прежде всего, не говоря уже о том безрассудном риске, которому мы подвергаем, кроме обыкновенных проезжих, своих губернаторов, генералов и всякое здешнее начальство, заставляя их при каждом проезде по делам службы купаться с опасностью жизни в этом бешеном потоке.

Впрочем, этот досадный нам «бешеный» поток — величайшее благословение целого края и недаром издревле называется туземцами «разносителем золота». Это буквально поилец и кормилец всей обширной Бухарской равнины, этого сердца центральной Азии, обративший ее в земной рай своего рода.

Заравшан собирает свои воды из ледников Тянь-Шаня, в той части его, которая носит теперь название Кашгар-Давал, в большое Черное озеро, Искендер-Куль, окрещенное до сих пор священным для азиатов именем великого македонского завоевателя, проводившего через эти местности свои непобедимые фаланги.

До горы Чапан-Ата Заравшан течет одним руслом, но у Чапан-Ата устроена старинная плотина, которая разбивает воду Заравшана на два больших рукава Ак-Дарью, или Белую реку, и Кара-Дарью — Черную реку.

Ак-Дарья собственно и есть естественное продолжение Заравшана, питающее своими водами большую половину Заравшанской долины, между прочим и город Бухару.

Русло же Кара-Дарьи устроено руками человека, хотя и очень давно, и поэтому значительно меньше Ак-Дарьи. Издревле же установилась и целая сложная система арыков для проведения вод Заравшана в каждый уголок каждого поля, сада и огорода этой кишащей плодородием страны. Глубокие и широкие каналы, из которых иные имеют до 10-ти сажен ширины и по виду своему похожи на порядочные реки, — разносят воду в хитросплетенную сеть более мелких арыков, принадлежащих отдельным кишлакам. Нужно было воспитать в себе тысячелетиями то изумительное искусство проводить воду всюду, где она нужна, так просто, удобно и дешево, как умеют проводить ее местные жители, унаследовавшие, по-видимому, оросительный талант древних туземных народов, бактрийцев и согдов. Никакие математические расчеты наших инженеров не могут в этом случае сравниться с безошибочным чутьем местного жителя, [43] который, по признанию самих специалистов наших, без всяких нивелиров и других геодезических инструментов, заставляет воду течь туда, куда мы никаким образом не ухитримся направить ее.

Каждый кишлак, каждый хозяин кишлака имеют точно определенные права, когда и на сколько времени могут они пользоваться водою предназначенного им арыка, заливая ею время от времени борозды своего поля. Жители исстари привыкли с таким благоговением относиться к этому праву воды, без которого немыслима здесь ни жизнь, ни хозяйство, что о самовольных нарушениях соседями строго установленного распределения водных прав каждого хозяина почти никогда здесь не слышно. Напротив того, общий арык могучим образом объединяет и сближает жителей его берегов, которые невольно устанавливают между собою своего рода общинную жизнь, имея одни и те же интересы, исполняя одни и те же обязанности и защищая одинаковые права. Каждый год два раза требуется по нескольку десятков тысяч рабочих, чтобы поправлять большую плотину, разделяющую Ак-Дарью от Кара-Дарьи, и эти рабочие наряжаются сообща всеми кишлаками, поля которых орошаются этими речками. Точно такими же совместными усилиями жителей производятся вое работы, необходимые для поддержания второстепенных плотин и арыков; в течение столетий выработались на этот счет подробные и точные правила, строго всеми соблюдаемые. Вода, орошение поля имеют такое подавляющее значение в хозяйстве и жизни этих сухих горячих равнин, что владетель верхнего течения реки, располагающий главным притоком ее вод, невольно делается грозою страны, лежащей ниже и вынужденной жить водами той же реки. Во многих случаях такое роковое положение дел вызывает прямое господство верхних областей реки над нижними. В этом смысле завоевание русскими Самарканда и с ним вместе жизненного узла Заравшана, плотины Чапан-Ата, откуда он посылает свои «золотоносные» струи в Бухару и другие низовые города, само собою отдало в наши руки все Бухарское ханство, по крайней мере ту неистощимую житницу его, которая лежит по берегам, притокам и арыкам Заравшана, от Самарканда до Бухары, и называется Мианкальскою долиною, — в том числе и саму правоверную столицу бухарских эмиров, — «Бухара-ель-Шериф». [44]

Благодаря постоянному обильному орошению Заравшана, Мианкальская долина — один сплошной роскошный сад; когда озираешь ее сверху, с гребня какой-нибудь соседней возвышенности, она течет и вьется среди ровной степи, словно какая-то широкая темнозеленая река. Кишлаки идут за кишлаками, один многолюднее, один богаче другого, почти без перерыва утопая в этих густых садах, окаймленные правильными четырехугольниками полей, обработанных, как самый превосходный огород, и ярко зеленеющими лугами клевера. Ни один клочок земли не гуляет без какого-нибудь дорогого и выгодного растения. Тут все: табак, рис, хлопчатник, кукуруза, дыни; тут шелковица и виноград, персик и фисташка...

Неурожаев тут не бывает, потому что засуха не возможна, и всякий хозяин с уверенностью может рассчитывать на предположенный им доход с своего участка земли. Поэтому здешнее земледелие нисколько не похоже на ту рискованную игру, какую мы ведем на наших черноземных полях, всецело зависящих от случайностей атмосферы.

Обычай орошать свои сады и поля водами реки, несомненно, наследие глубочайшей древности.

В Библии, в книге пророка Иезекииля, говорится, по-видимому, про те самые страны Средней Азии, которые, подобно нынешней Бухаре, входили в состав Ассирийской, Индийской и потом Персидской монархии, и уже тогда не могли производить ничего без помощи арыков:

«Вот Ассур был кедр на Ливане с красивыми ветвями и тенистою листвою, высокий ростом... Воды ростили его, бездна поднимала ею, реки ее окружали питомник его, и она протоки свои посылала ко всем деревам полевым

У Геродота есть одно место, которое также подтверждает существование в его время оросительных работ в Азии и еще очевиднее относится в Туркестану, скорее всего именно к Заравшанской долине:

«В Азии, — говорит греческий историк, — есть такая равнина, которая по всем сторонам горами смыкается. Но горы имеют пять прорезов. Сия равнина прежде всего принадлежала хорасмиянам, живущим на горах, также ирканиенам, парфянам, сорангеям и фоманиянам. Но с тех пор как персы владеть начали, принадлежит она царю. Из лежащих вокруг гор выходит великая река Ак, [45] именуемая (Ак-Дарья, т. е. Заравшан). Оная напояла прежде сего земли всех вышеобъявленных народов, будучи проведена прорезами особливо во всякий народ. А когда досталась она персам, долженствует такую терпеть нужду: у прорезов гор сделал царь плотины и заставки. Как вод выход запер, ровное место внутри гор стало озером, потому что реки туда впадают, но не имеют выхода оттуда. Итак до сего водою пользовавшиеся претерпевают ныне великий вред. Ибо хотя зимою Бог и дает им дождь, как и прочим людям, но летом, когда они просо и кунжут сеют, недостаток имеют в воде. Итак, если им недостает воды, приходят они сами и жены их в Персию, и, приступая ко двору царскому, вопят и плачут. Тогда повелевает царь отворить шлюзы тем, которые имеют великую нужду в воде. Напоивши довольно их землю, запирают оные опят и отворяют другие для других, имеющих в воде крайнюю нужду. Сим отверстием, как я слышал, достает он, опричь податей, много денег. Таким порядком сие происходит».

Трудно сомневаться, что эти пять «прорезов» Геродота — просто на просто пять главных каналов, на которые прежде всего разделялась река Ак, теперешний Заравшан, и из которых уже расходились во все стороны другие мелкие каналы. Очевидно, персидские цари ввели более правильную систему в пользовании водою и обложили это пользование известною пошлиною, которая потребовала надзора и мер строгости, и, конечно, вызвала в народе вопли недовольства, дошедшие до слуха любознательного греческого историка.

Что древние завоеватели и владыки Средней Азии вообще не упускали забирать в свои руки эту главную артерию местной жизни и извлекать из нее возможно больший доход, разумеется само собою.

Конечно, в этом смысле нужно понимать слова пророка Иезекииля в том полном высокой поэзии рассказе его об Ассуре, на который мы только что ссылались:

«За то, что ты высок стал ростом и вершину твою выставил среди толстых сучьев, и сердце его возгордилось величием его. За то я отдал его в руки властителю народов; он поступил с ним как надобно; за беззаконие его я отверг его. Я сделал сетование об нем, затворил ради его бездну и остановил реки его, и задержал большие воды, и омрачил по нем Ливан, и все дерева полевые были в унынии по нем». [46]

Иезекииль жил ранее Геродота, в 6-м век до Р. Хр., во времена Навуходоносора; в этом же веке посетил среднеазиатские пустыни, проездом из Экбатаны, то есть Мидии, в Индию знаменитый греческий математик и философ Пифагор, который тоже упоминает об орошении среднеазиатских земель.

«Мы рассматривали Артоксану, столицу государства Арийского, получившего имя свое и изобилие от реки Ария, протекающей близ озера Зере, которое напояет земли Зарангейские». Как ни соблазнительно сходство названий озера Зере и земли Зара-нгейские с Зара (или Зере)вшаном, но тем не менее нужно думать, что Пифагор скорее говорит здесь о реке Гери-руди и теперешнем Мервском оазисе, тем более, что он, предприняв путешествие в Индию «через северные пустыни», «уклонился несколько к югу, чтобы избежать песков, окружающих границы Гедрозии и Арахозии».

Водам Заравшана Туркестан был главным образом обязан тем, что в древнейшие времена он считался одною из богатейших местностей Азии. По словам Геродота, он составлял при Дарии Гистаспе две лучших сатрапии Персидского царства, 14-ю и 16-ю. Четырнадцатую населяли главным образом сарангеяне, или зарангеяне, народ, напоминающий своим именем и сартов, и Заравшан. Эта сатрапия была третьею во всей громадной монархии Дария по количеству податей, которые она выплачивала царю.

Вместе с 16-й сатрапией, населенной хоразмиянами (Хоразм, или Ховарезм — теперешняя Хива) и парфянами, эти две области вносили ежегодно 900 талантов серебра, между тем как прославленный своим обилием Египет уплачивал только 700 талантов.

Впрочем, Заравшан служил в древности не только для орошения полей, но еще и важным торговым путем. В настоящее время он немного не доходит до Аму-Дарьи, теряясь в песках, болотах и небольшом озере Денгиз. Но в прежнее время, когда воды его были несравненно обильнее, он составлял естественный путь для товаров всякого рода, направлявшихся из горных местностей и плодородных долин внутреннего Туркестана к великому течению Оксуса.

Самарканд и окрестные города издревле стали крупными рынками для торговли запада с Катаем и Индией, поэтому [47] китайские и индийские товары шли в Европу частью прямо по Оксусу, частью по Заравшану и потом по Оксусу.

Нет никакого сомнения, что Оксус несколько столетий тому назад впадал не только в Аральское, но и в Каспийское море.

Римский географ Страбон положительным образом говорит о том, что самые значительные товары сплавлялись по Оксусу к Гирканскому (т. е. Каспийскому) морю, а оттуда в Евксинское море, конечно, через Куру и Рион. А существование до сего времени Узбоя, старого русла Аму-Дарьи, впадающего в Каспий при Красноводском заливе, — может убедить в этом историческом факте всякого, кто не знаком с книжными свидетельствами об этом древних писателей.

Китайский путешественник Чжан-Кань посетил Туркестан во 2-м веке до Рожд. Хр. в качестве посланника к тогдашним туркестанским властям, и на основании его донесений составлена была первая китайская история Туркестана. История, эта описывает, между прочим, одно из туркестанских владений Аньси, с главным городом Паньду, на р. Гуй-Шуй; население там было сплошное и насчитывалось до 100 больших и малых городов; а жители его вели «торговлю с соседями и сухим, и водяным путем даже за несколько тысяч ли». Это описание особенно напоминает собою долину реки Заравшана, когда она сохраняла еще свою былую связь с Аму-Дарьей.

* * *

За Заравшаном до самого Самарканда идут желтоватые, глинисто-песчаные холмы, которые в эту минуту усеяны сидящими, бегающими и играющими овражками. Здешние овражки не пятнистые, в мелком горошке, как у нас, в Новороссии, а серовато-желтенькие, одноцветные, с пушистыми хвостиками, которые волокутся за ними по земле. Они притом много жирнее, тяжелее и неповоротливее наших. По-видимому, никто не трогает их здесь, не мешает им плодиться и толстеть. По крайней мере, они не обнаруживают никакого волнения при приближении нашего тарантаса, а продолжают себе спокойно торчать свечками над своими норками, усевшись на задних лапках и потешно сложив на груди, словно чинные дети, свои коротенькие передние лапки. Другие также спокойно бегают взапуски друг за другом, дерутся, пищат, кувыркаются, и стремглав, будто для собственной [48] забавы, опрокидываются, головой вниз, хвостиком вверх, в свои подземные норки. Их тут — числа нет!..

При въезде в Самарканд приходится спуститься по крутой горе к превосходному и довольно длинному каменистому мосту через глубокий овраг, прорезанный древним арыком, и потом подняться на такую же крутую и длинную гору. Киргизские лошади взлетели однако на нее вскачь вместе с тяжелым тарантасом. Удивительные легкие, удивительная выносливость! Вид с моста на провалы арыка, на всю эту лежащую у наших ног узкую, обрывистую трещину, заросшую старыми садами, застроенную восточными домами, — чрезвычайно живописен. Но когда поднимешься на гору, там сейчас же охватывает вас совсем другой пейзаж: безотрадные печальные холмы, сплошь покрытые бесчисленными сартскими могилами, тысячами глиняных куч, напоминающих муравьиные кочки, с изредка разбросанными среди них каменными горбушками гробниц, да одинокими мазарами, приосененными конскими хвостами и разноцветными тряпками на высоких шестах.

Самарканд, как все мусульманские города востока, обсыпан кругом своими кладбищами.

Тем поразительнее после этих пустынных вершин спуск в Самарканд. Сверху он виден весь, с своими садами, базарами, мечетями, развалинами. Он кажется отсюда очень небольшим. Все его знаменитые постройки словно сбиты в одну кучу. Издали уже сверкают и изумляют взор своими голубыми фаянсовыми куполами полуразбитые колоссы его исторических мечетей и медрессе, возвышающиеся над хаосом ничтожных плоскокрыших домишек, как у целейшие сторожевые богатыри среди поверженной в прах рати. Сейчас же при въезде, налево от нас, в пазухе горного склона, приютилась самая живописная и характерная из всех древних построек Самарканда, — мусульманский монастырек своего рода Шах-Зинде, с своими многочисленными изящными купольчиками и башенками, сходящими словно по ступеням лестницы вниз горы. Немного дальше Шах-Зинде, прямо против нас, за базарной площадью, обстроенною по-русски лавчонками и галлереями домов, загроможденною верблюдами, арбами, народом, высятся чудные развалины мечети Биби-Хоным, некогда самого художественного создания из всех архитектурных знаменитостей Тамерланова города. Еще [49] глубже, в самом центре города, скучились друг против друга по четырем сторонам одной и той же площади четыре громадные медрессе, со своими гигантскими минаретами, составляющие главную славу и главное украшение Самарканда. И наконец еще дальше, на противоположном конце города, светится своею светло-голубою круглою шапкою уединенная мечеть Тамерлановой гробницы.

Тарантас наш уже гремит по каменистым улицам Тимурова города и прорезает его насквозь, направляясь в роскошные зеленые аллеи русского Самарканда, так мало похожие своим широким простором и чистым воздухом на тесные вонючие закоулки азиатского города.

ЕВГЕНИЙ МАРКОВ.

(До след. ).

Текст воспроизведен по изданию: Долина Заравшана (Из путевых очерков Туркестана) // Русский вестник, № 1. 1894

© текст - Марков Е. Л. 1894
© сетевая версия - Тhietmar. 2020
© OCR - Иванов А. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1894