Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

САДРИДДИН АЙНИ

ВОСПОМИНАНИЯ

ЁДДОШТХО

«ЖИЛЬЕ ВНУТРИ РУБАШКИ»

После четырех лет жизни в медресе Кукельташ, в одной из лучших его келий, я снова остался без жилья и вынужден был

Отец Абдулхалил-махдума, моего соученика и владельца кельи, в которой я жил, был казием в различных местностях Бухары. После [884] того как его сделали преподавателем в одном медресе, он уже не надеялся больше получить место казия. Вакфа, причитавшегося ему в этом медресе как преподавателю, не хватало на расходы, так как у него была большая семья. Поэтому Абдулхалил-махдум был вынужден продать свою келью, а вырученные деньги израсходовать на жизнь.

Продажа произошла зимой. В это время ни в одном из медресе нельзя было найти кельи. Однако новый владелец вынудил меня незамедлительно передать ему помещение.

Среди учеников из Гидждувана был некто Сиродж-махдум, который по занятиям был года на два-три старше меня; он жил в медресе Кукельташ, в келье одного из своих друзей. Келья его, весьма тесная, находилась на первом этаже, примыкавшем ко двору.

В ней были антресоли, т. е. в высоту она делилась на две части и, кроме потолка, имела еще одно перекрытие. Нижняя часть служила кладовой, там лежали дрова и уголь, стоял кувшин с водой, котел, кухонная и обеденная посуда и прочие вещи; там же находился и очаг. Верхняя часть служила жильем, в нее надо было подниматься по лесенке в несколько ступеней; освещалась эта часть окошечком, выходившим во двор медресе.

Одна сторона жилого помещения была предназначена, чтобы складывать одеяла с подушками, одежду, съестные припасы и книги; на другой стороне, у окна, сидели и спали.

Сиродж-махдум жил в этой келье вместе со своим младшим братом и с братом зятя сестры. Место, отведенное для спанья, было столь узким, что если все трое лежали, тесно прижавшись друг к другу, вытянув ноги, четвертому негде было даже сесть.

Несмотря на это, Сиродж-махдум, узнав о моем бедственном положении, предложил мне оставить вещи у него в келье. Он приглашал меня к себе также ночевать, когда один из его братьев или он сам куда-нибудь уходил. Когда же они все трое находятся в келье, говорил он, я смог бы переночевать у кого-либо из моих друзей.

У меня не было иного выхода и я принял его предложение. Я принес свои подстилки и другие вещи, сложил их под антресолями среди дров и угля. Одеяло и подушку, одежду и книги я положил [885] на антресолях вместе с вещами хозяина кельи, а сам пошел бродить по улицам.

В те времена я уже разочаровался в уроках, преподаваемых в медресе, и посещал аудиторные занятия только для формы, поэтому мне не нужно было читать учебники и готовиться к занятиям. Когда подходило время урока, я шел в келью Сиродж-махдума, брал нужные книги, по окончании клал их на место, сам же опять отправлялся на улицу.

Все мои знакомые узнали, что я остался без кельи. Поэтому каждый из них, встретив меня на улице и осведомившись о моем здоровье, спрашивал:

- Вы нашли келью?

- Нет!

- Где же вы теперь живете?

- Внутри своей рубашки! — отвечал я.

Поэтому в те времена среди моих знакомых и друзей было распространено выражение: «жилье внутри рубашки».

Вечера и ночи я проводил в медресе Гозиён, в келье Абдухалил-махдума, который из-за того, что отец закрыл их мехмон-хону, постоянно жил вместе с братьями в келье медресе. Иногда я проводил время то в медресе Мулло-Мухаммад-Шариф, в келье Мирзо-Абдул-вохида, то в медресе Турсун-джон, в келье Хомид-ходжи Мехри или Мир-Абдулкодира-Кобылы. Если случалась пирушка, я посещал ее, а на обратном пути заходил в келью «коллеги» — того, кто ходил на эту пирушку и там оставался.

* * *

Весной того же года братья Сиродж-махдума уехали в деревню и мы остались вдвоем с хозяином кельи. Однако с наступлением мая в этой келье жить стало невозможно: она выходила на юг, и солнце било и в дверь, и в окно. Входную дверь еще можно было закрыть, но закрывать окно нельзя было, так как в келье становилось темно и душно. От солнца и безжалостного бухарского зноя стены кельи [886] раскалялись подобно меди, до полуночи нечем было дышать, и находиться в келье стало совершенно невозможно.

Поэтому большинство вечеров я проводил теперь на вечеринках и пирушках либо до полуночи сидел во дворе медресе. Когда температура в келье спадала, я заходил и ложился спать. Сиродж-махдум также пережидал ночную духоту в домах своих друзей, или шел со мной на пирушку, или, как и я, до полуночи сидел во дворе медресе.

В одну из таких ночей, когда я сидел во дворе медресе, Сиродж-махдум разыскал где-то пирушку и пришел звать меня с собой (летом в Бухаре, в особенности в самом городе, свадьбы и тому подобные праздники устраивались редко). Я согласился. Мы пошли в дом, где была пирушка. Там играли на бубне, барабане и сурнае, но не было ни песен, ни танцев. Однако усадьба, недавно отстроенная, была очень красива.

Позже выяснилось, что три брата из бухарских богатеев в тот год великолепно отделали свои усадьбы. Обычно бухарские богачи очень много денег тратили на свои дома, но не для того, чтобы жить там с удобствами: они расходовали большие суммы с целью похвастать своими домами перед людьми. Поводом для этого было устройство праздников и пирушек. Поэтому каждый богач, построив новую усадьбу, обязательно находил какой-нибудь предлог для устройства праздника.

Эти три брата, вложившие большие деньги в постройку дома, прикинули, что если они устроят праздник, то могут потерять все свое состояние. В то же время во что бы то ни стало надо было показать людям новый дом, в противном случае все их расходы оказались бы напрасными. Братья, подумав, нашли легкий способ показать народу свой дом, а заодно удовлетворить свою спесь и гордость: они украсили двор коврами и паласами, пригласили нескольких друзей, одного бубниста, одного барабанщика и одного играющего на сурнае, оплата которых не превышала и десяти тенег, — таким образом распространили слух о «пире», который они намерены задать. Народ, услышав звуки бубна, поспешил к ним во двор; хотя никакого пира не было, люди осмотрели здание, удовлетворили тщеславие хозяев дома и разошлись. [887]

Подобный же «пир» где-то разыскал и Сиродж-махдум; он позвал меня с собой. Очень скоро мы вернулись, и я в нижеследующих стихах описал вечер, дом и «байский пир»:

Когда я вечером вчера в углу двора сидел,
Стучало в грудь и в голове как будто кто галдел.
Вдруг подошел и рядом сел со мной Махдум-Сиродж, —
Он радость и беду, как друг, со мной делить умел,
Сказал: «Не хочешь ли кутнуть, вставай-ка и пойдем
Туда, где радостно; хочу, чтоб ты повеселел».
Ну, словом, оба поднялись мы и туда пошли,
Места красивы были там — дома белы, как мел.
Был так просторен горизонт, как степь весной в цвету,
А дом, в который мы пришли, был роскоши предел.
По замыслу то зданье — рай, лишь гурий лишено,
Взамен красавиц были там ослы, да бык ревел.
Там даже не было следа танцоров иль певцов,
Звучали бубен и зурна, да барабан гремел.
Скамеек, стульев до двухсот стояло по рядам,
Но признака веселья там найти б ты не сумел.
На стульях несколько глупцов сидело, говоря:
«Игра прекрасная», — и всяк, разинув рот, смотрел.
Местечко славное, но вот безрадостно оно,
Как бы потушенный очаг, тот праздник еле тлел.
Напившись чаю, я тогда Махдуму так сказал:
«Твой угол лучше во сто крат, чего ты здесь хотел...»
.

Читателю этого раздела «Воспоминаний» стихи могут на первый взгляд показаться безвкусными и неинтересными; однако, хорошенько вдумавшись, он увидит, что они передают настроение и дух общества в Бухарском ханстве. В то время как мне и тысячам других подобных мне учеников и трудящихся было негде преклонить голову и они имели только «жилье внутри рубашки», — богачи хвастались перед народом своими пышными усадьбами.

* * *

Летом я много бегал и хлопотал, но так и не нашел подходящей кельи. Правда, келью можно было найти на окраине города или в медресе похуже, но в таком месте я поселяться не хотел. Я много [888] лет жил в центре города, привык, и переселиться на окраину было бы для меня все равно, что попасть в незнакомые места. К тому же в это время мои основные научные и литературные занятия заключались в чтении книг. Стоящих книг у меня не было, и я брал у друзей на время дорогие рукописи. На окраине города и в плохих медресе эти рукописи у меня могли украсть. Я извлек должный урок из того случая, когда меня обокрали в медресе Бадал-бек (об этом говорится в третьей части «Воспоминаний), и считал, что теперь следует быть осторожней и осмотрительней.

Тогда-то, в 1901 году, я сочинил рубои, посвященное моим скитаниям.

В медресе даже жалкого нет уголка для меня,
Ни в одном кабачке нет вина ни глотка для меня.
Так доколе ж твердить: «Ничего нет пока у меня!».
В мире нет ни копейки, ни хлеба куска у меня
.

Настал сентябрь. Братья Сиродж-махдума вернулись из деревни. Мне опять пришлось «жить внутри рубашки». В середине зимы отыскалась келья в медресе Домулло-Шер, расположенном к северо-востоку от медресе Кукельташ. Однако медресе Домулло-Шер было небезопасно в отношении воровства. Поэтому лишнюю одежду и чужие книги я сложил в келье Сиродж-махдума; перенеся в новое помещение свои подстилки, я устроил себе там место для занятий и спанья. Туда я приносил с собой только ту книгу, которую в данное время читал, причем ночью из предосторожности клал ее себе под голову.

Эта келья была тесной и на метр ниже уровня улицы, проходившей позади нее. Улица эта, подобно большинству улиц в эмирской Бухаре, не имела водостока, поэтому в мою келью, как и в соседние, просачивалась дождевая и снеговая вода. Пол в келье из-за этого был всегда сырой, а на задней стене появлялись капли воды, напоминавшие капли пота на человеческом теле.

Живя в этой келье, я очень ослабел; мне трудно стало вставать, с постели, постепенно я потерял аппетит, появились признаки болезни. Самое худшее, что я не мог оставлять келью пустой и идти [889] ночевать к друзьям, так как в этом случае могли украсть мои подстилки.

Я отказался и от посещения пирушек, сделался «отшельником».

Однажды вечером в доме у одного из моих знакомых позади моей кельи был пир. Обычно я ходил на пирушки «по звукам бубна», но на этот раз, несмотря даже на специальное приглашение хозяина празднества, не пошел. Уже в середине пира хозяин дома еще раз позвал меня через небольшое отверстие в задней стене кельи, выходившее на улицу. Я пошел на пирушку и, пробыв там не более часа, вернулся к себе. Подойдя к келье, я обнаружил, что замок на дверях давно уже сбит и из кельи украден мой маленький самовар. Видимо, воры не успели взять все остальное или же, заметив, что я возвращаюсь, не тронули моих подстилок.

После этого случая я бесповоротно решил сменить келью. Во время моих поисков и беготни один из друзей, живших в собственном доме, предложил мне временно поселиться у него в мансарде. Эта мансарда не относилась ко двору, а была позади него. В нее можно было попадать по особой лестнице из тупика. Мансарда освещалась окошком, выходившим во двор небольшой мечети; в этом дворе находился склад гончаров, а также их печь для обжига посуды — кувшинов для умывания и для воды, горшков и т. п.

Здесь тоже было небезопасно в отношении воровства, но мансарда была сухая, солнечная и вполне пригодная для укрепления здоровья. Находилась она в северо-западном углу медресе Кукель-таш; этот угол принадлежал к кварталу Пои-остона, но народным названием его было Такишур-Кулолгари.

То было хорошее жилище, но две вещи очень мне досаждали; одна из них — нашествие мышей.

Не знаю, был ли тут поблизости склад зерна или еще чего-нибудь излюбленного мышами, но их здесь развелось великое множество. Часть из них поселилась между стенами мансарды, где в основании имелись две поперечные балки. Мыши начали грызть и портить мои книги; у всех этих книг были местные переплеты, листы у корешков были проклеены клеем. Увидев, что мыши скоро без остатка уничтожат мою библиотеку, я связал несколько книг в платок и повесил их [890] на гвоздь под потолком. Не были в безопасности также сухие лепешки, присылаемые мне из деревни семьей старшего брата. Эти бесстыдные животные, которых правильней было бы назвать «домашние хищники», не стесняясь меня, бегали по полу, искали книг или сухих лепешек; некоторые, наиболее наглые, стояли, устремив глаза на книгу у меня в руках, словно с целью, обманув меня, наброситься на нее и сожрать клей на ее листах.

Когда наступила весна, мыши вывели детенышей и число их значительно возросло; взрослые мыши вместе с мышатами бегали целыми стаями по комнате, обнюхивали каждый предмет, — жизнь в комнате стала для меня невыносимой.

Второе обстоятельство, досаждавшее мне, — это попытки одного муллы выдать себя за святого. У хозяина моей кельи был старший брат, служивший мударрисом в одном из медресе; он претендовал на то, что может творить чудеса. Каждый день он поднимался ко мне, рассказывал о чудесах, совершенных разными святыми в прошлом, и в конце, переведя разговор на себя, приписывал и себе такую же способность.

Сначала я слушал его истории, как усыпляющие сказки, и иногда дремал под звук его слов. Но постепенно это мне очень надоело. Действительно, каждый день в течение многих часов слушать его бессмысленные рассказы, не имея возможности читать интересные книги, было скучно и очень утомительно.

Поэтому я снова устремился на поиски кельи. Во время этих поисков один из моих друзей посоветовал мне написать в честь а'лама Бухары Гиёс-махдума касыду и попросить келью у него. В медресе Кукельташ у него имелась келья; после скандала с жившим в ней гидждуванским юношей, сыном маддоха, Гиёс-махдум перевел его в медресе Мир-Араб (рассказ об этом помещен в этой же части «Воспоминаний», в главе «Мое переселение в медресе Кукельташ»), и нот уже четыре-пять лет эта келья пустовала, дверь ее была заперта на замок.

До тех пор я ни у кого *ничего не просил при помощи касыд*, и теперь сердце мое никак не хотело примириться с необходимостью этого. Однако друзья очень настаивали и упрашивали меня. В конце [891] концов я придумал такое содержание касыды, чтобы и в вступительной части стало ясно, что я не имею кельи. Я решил написать такую :касыду, но в последней части, где одописцы-профессионалы высказывают свою просьбу, решил ничего не просить, а в заключительную часть являющуюся благодарственной молитвой, включить благословение, построенное в стиле традиционных для медресе споров.

Про себя я подумал: я являюсь учеником а'лама; весьма вероятно, что благодаря этой касыде он предоставит в мое распоряжение .пустующую келью.

Если же этого не произойдет — не беда; ведь я не просил у него келью и, следовательно, в случае отказа не подвергаюсь унижению.

Вот эта касыда:

Я бездомный без приюта, без чалмы и без халата,
У меня нет угощенья, нет вина и нет собрата, —
Сколько ж стою после этого я сам в глазах людей?
Как же станет тот жестокий плут и другом мне и братом?
Скажем, если бы каморка для меня доступной стала,
Ничего нет для забавы, что за смысл бывать тогда там?
Если ж все, что для веселья нужно, я и приготовлю,
Из жеманства не придет туда ко мне красавец статный!
Если шуткой тот надменный навестить меня решится,
То соперники воскликнут: «Не ходи, ступай обратно!».
Если возгласы такие до него не донесутся
И пройдет по медресе он без событий неприятных,
Все отложат «повторенье» и начнут шептаться громко:
«И куда ж оно шагает, то бессонное богатство?».
Словом, если бы пришел он и вошел бы в дверь каморки,
У меня б ослабли руки, ноги стали бы, как вата,
Я б лишился чувств тотчас же, у меня бы не осталось
Сил взглянуть ему в лицо, и сказать хоть слово внятно,
Чуть мигнул бы он глазами, милыми и озорными,
Все пропало б: вера, разум и сознанье, да куда там!..
Все, чему я обучался, все наставников старанья,
Сразу все пошло бы прахом, все б исчезло без возврата...

В таком духе касыда шла до конца, и там, где помещаются традиционные восхваления, было сказано:

До поры, пока на свете разногласья есть и споры,
Тайный смысл любой задачи станет пусть тебе понятным!
[892]

Закончив касыду, я сам не отнес ее а ламу, а отдал слуге Икболю и попросил передать по назначению.

Однако и после шести месяцев касыда не дала никаких результатов и келья а'лама в медресе Кукельташ по-прежнему оставалась пустой и запертой, я же скитался по-прежнему. Однако а'лам с гордостью показывал мою касыду всем любителям поэзии, и слушатели понимали, что моей целью было получение кельи; некоторые из них объяснили это и а'ламу. Тем не менее на а'лама это не произвело никакого впечатления, и он даже не подумал исполнить мою просьбу.

* * *

Хотя касыда, написанная в честь а'лама, с его стороны осталась* без ответа, она все-таки дала некоторые результаты. Один из знатоков поэзии того времени, казий в одном из районов эмирата, услышал мою касыду и написал мне специальное письмо, в котором просил прислать ему это произведение.

Прочтя касыду, он задумал купить в каком-нибудь медресе келью и предоставить мне для жилья. В те дни произошло одно событие, позволившее казию с легкостью осуществить задуманное. В его районе жил некий купец, имевший келью в медресе Кукельташ. Обанкротившись, он был вынужден продать келью по определенной цене. Однако кредитор не согласился на это без купчей, выданной канцелярией казия. Они вместе пришли за купчей; казий, заверяя документ печатью, узнал суть дела и спросил кредитора, не согласится ли он вместо кельи получить наличные деньги. Тот, вынужденный брать келью из-за отсутствия у его должника наличных денег, охотно согласился, получил от казия наличные деньги, и келья перешла в собственность последнего.

Этот казий передал келью мне, и я спокойно прожил в ней пятнадцать лет — до самого моего ареста людьми эмира. Между тем» в это самое время я в честь казия — любителя поэзии — не писал никаких восхвалений ни до, ни после того, как он предоставил мне келью. Эта келья находилась в северо-западном углу медресе [893] Кукель-таш. Проход в нее вел из крытой прихожей. В прихожую выходили двери из четырех келий, моя келья была вторая справа, она имела окошко на улицу, проходившую с северной стороны медресе.

КАК Я ПОПАЛ В СЕТИ ЭМИРА АБДУЛАХАДА И КАКИМ ОБРАЗОМ СКОРО ИЗ НИХ ОСВОБОДИЛСЯ

Хайрат очень боялся попасть в сети эмира. Поэтому он, сколько мог, скрывал свой поэтический дар. На Хайрата очень повлияла история с Шамсиддин-махдумом Шохином, вследствие чего он стал бояться славы и пытался уберечься от эмирских сетей. Шамсиддин-махдум Шохин, попав в них, оказался в нестерпимо унизительных условиях; в конце концов он заболел чахоткой и умер, сопровождая эмира во время поездки в Карши.

Свою трагическую историю Шохин запечатлел в различных произведениях и даже в тех стихах, которые, казалось, были написаны в честь эмира и показаны ему. Таким путем он предостерегал молодежь, чтобы она всячески избегала сетей эмира.

Свою цель Шохин особенно отчетливо изложил в месневи «Дар друзьям», написанном в подражание «Бустану» Саади: в нем он призывал потомков (молодежь) остерегаться эмирских сетей.

Во вступительной части этого произведения Шохин прежде всего для примера в нижеследующих строках описал свое положение в свите эмира:

В благодарность я при нем всякий день хвалю его, —
Мол, светлей его по знаньям и не сыщешь никого.
Но — наступит время мести — я врагу уподоблюсь,
Да, врагом закоренелым я для всех невежд явлюсь.
Для чего склоняться сердцем должен я к глупцу такому?
Мудрый думает одно, глупый мыслит по-другому,
Разницы не понимает меж глупцом и богословом —
Хлопок он отождествляет с маслом из него готовым.
От противников подобных — горе! — Даже не желая
В слепоте своей они лишь народ с пути сбивают.
Пестуют они народ с той заботой, без сомненья,
Как та кошка, что котят пожирает при рожденье
. [894]

Завершая сетованья на двор и придворных и на свое положение, он обращается к тем, кто идет за ним, т. е. к молодому поколению:

На меня взглянув, скорей в барабан примера бей, —
Все прошедшие лишь мост для идущих вслед людей!
Оттого такому миру я упрек произносил,
Изо всех последних сил мир жестокий поносил,
Чтобы предостереженьем стало это вслед идущим
В отношеньи сильных мира, в отношеньи власть имущих.
Их манеры, обхожденье — лишь ловушка для охоты,
Говори «пропал», коль даже лев попался в те тенета.
Умный сам не попадет в эту сеть по доброй воле,
Разве вырвешься оттуда, коль попался поневоле?
Перепелка, от силка место дальше выбирай ты!
Головы своей за зерна, берегись, не отдавай ты!
Я, несчастный, много видел, так хоть ты счастливым будь!
Жизнь мою, как назиданье, как урок — не позабудь!

Конечно, эти жалобы Шохина на двор имели характер личный. Он и молодежь пугал двором ради спасения достоинства отдельного человека.

В то же время жалобы на двор у Ахмада Дониша имели социальное значение. Он вызывал в своих читателях отвращение к эмиру и сановникам, называл их тиранами и грабителями народного достояния. Поэтому хотя Хайрат, прочитав стихи Шохина, ради своего личного спасения и бежал от двора, однако, когда я познакомился с «Редкостями событий» Ахмада Дониша, бегство Хайрата приобрело в моих глазах социальный смысл.

О том, как Хайрат остерегался двора, рассказывают в своих воспоминаниях придворные поэты того времени. Старейшими из них в те годы были Мулло-Шариф Анбар (о котором упоминается в «Образцах таджикской литературы») и Мулло-Дуст-Мухаммад Нодир, байсунский муфтий, не обладавший никаким поэтическим талантом (о нем также см. «Образцы таджикской литературы»). Эти двое ни за что не хотели допустить, чтобы какой-нибудь молодой таджикский поэт, вроде Хайрата, нашел путь ко двору и пытался затмить их. Поэтому они не говорили ни эмиру, ни придворным: о появлении молодого таланта. [895]

Позднее ко двору были приближены два молодых поэта. Они обладали высокими по тому времени поэтическими дарованиями.. Однако по молодости они считали себя неотъемлемой частью двора. Оба они принадлежали к семьям крупных бухарских мулл; по тогдашнему выражению, «их кости окрепли от эмирского хлеба-соли», и приближение ко двору было их естественной целью. Сначала они научились писать стихи, содержащие игру слов, поэтические загадки, исторические касыды, *касыды, оканчивающиеся на букву без точки,* и тому подобные вещи, в эпоху прогнившего феодального строя считавшиеся высоким «искусством». Позже, когда при дворе эмира Абдулахада стали процветать беспутство и безнравственность, они старались не отстать от времени и принялись писать порнографические стихи.

В частности, один из них, по имени Не'матулло-махдум, взявший себе сначала псевдоним «Нозук», а потом «Мухтарам», совершил хадж и некоторое время жил в Аравии, где изучил арабский язык. В честь эмира Абдулахада он сочинил мухаммас, у которого первые строфы, а также некоторые строки последних строф — на арабском языке. Вступительная часть прославляла бога, пророка и первых четырех его преемников.

После этого религиозного вступления поэт непосредственно переходил к воспеванию виночерпия, которого изобразил таким образом, что если бы в человеке даже исчезло все человеческое и он опустился до степени быка или осла, то, и тогда он устыдился бы присутствия подобного «виночерпия» на своем пиру. Другими словами, поэт, смешав «достоинство религии» с полнейшим беспутством, действительно стал как бы принадлежностью двора.

Близкий друг Мухтарама — Идрис-ходжа Рожди — не отставал от своего приятеля в такого рода «искусстве». Оба этих молодых человека были привлечены ко двору в период расцвета поэтического дара Хайрата.

Оба они даже на мгновение не могли себе представить, что Хайрат или иной юноша, владеющий поэтическим даром, будет сторониться двора. Поэтому они опасались, как бы, не дай бог, Хайрат не нашел пути ко двору и их звезда не закатилась. Хорошо зная о [896] ярком таланте Хайрата, они старались, чтобы о славе Хайрата и о нем самом не прослышали при дворе, чтобы эмир-хамелеон не перетянул его к себе и не противопоставил бы им опасного соперника.

Эта их вражда к Хайрату, в действительности обернувшаяся по отношению к нему дружеской услугой, принесла желаемые результаты: имя Хайрата до его смерти, т. е. до лета 1902 года, о чем упоминалось в третьей части «Воспоминаний», совершенно не было известно. Однако после смерти Хайрата стенания и рыдания молодых поэтов, литераторов и любителей поэзии и литературы наделали в городе шуму. Через своих доносчиков о них узнал и эмир.

Прослышав обо всем этом, эмир задумал прибрать к рукам литературное наследство Хайрата и поручил это дело верховному судье Бадриддину. Как рассказывалось в третьей части «Воспоминаний» я, Мирзо-Абдулвохид и еще один наш товарищ с большими усилиями достали у брата Хайрата и привели в порядок часть его стихов. Однако подлинники рукописей остались у брата, который вскоре умер, так что все это пропало.

Доносчики сообщили верховному судье, что стихи Хайрата находятся у Айни и Мунзима. Мы услышали об этом прежде, чем верховный судья потребовал у нас стихи Хайрата; мы хорошо себе представляли также, что если сборник уйдет из наших рук, то от произведений Хайрата ничего не останется. Поэтому мы спрятали сборник под потолком одной из комнат Мирзо-Абдулвохида и приготовились к вызову верховного судьи.

Спустя немного времени к нам пришел служитель верховного судьи и пригласил к нему. Мы отправились. От имени эмира верховный судья попросил у нас стихи Хайрата. Мы отрицали, что они хранятся у нас.

— Хайрат, — сказали мы, — боялся славы, поэтому если он и показывал нам некоторые свои стихи, то не позволял их переписывать. Что касается его брата, то он был болен и помешан, после смерти Хайрата он нам ничего не дал. Он говорил: «Перед смертью брат все сжег».

Услышав этот ответ, верховный судья оставил нас в покое. Он понял, что если уж мы отрицаем наличие у нас произведений [897] Хайрата, то, будь это и не так, мы все, что у нас имеется, спрятали в недоступном месте. Он счел также бесполезным производить у нас обыск. Однако, прослышав о требованиях эмира и верховного судьи, объявились (как я упоминал об этом в третьей части) многочисленные «знатоки Хайрата»; они сочиняли стихи, подписывали его именем и приносили верховному судье, удовлетворив таким способом его требование.

В связи со смертью Хайрата и вдвое раздутой его славой, достигшей ушей эмира и придворных, при дворе и в присутствии эмира упоминалось и мое имя, как имя одного из друзей и последователей покойного. В это время мой старый знакомый Мулло-Назрулло, писавший под псевдонимом Лутфи, был привлечен ко двору и сделался приближенным эмира. Он также, проявив ко мне «обезьянью дружбу», расхвалил меня, сильно преувеличив перед эмиром мой талант. Обычно люди приписывают другим то, о чем думают сами. Лутфи, чрезвычайно обрадованный тем, что приблизился ко двору, полагал, что я также обрадуюсь, попав туда.

Все это привело к тому, что эмир решил приблизить меня ко двору. Он совсем не задумывался, станет ли вызванный ко двору способный молодой человек повиноваться ему. Если такой юноша повинуется, то эмир затащит его в свою грязную яму и отдалит от общества; если же проявит непокорность, упрямство, то его низведут до положения придворных быков и ослов, будут причинять ему телесные и моральные мучения и в конце концов уничтожат (из поэтов таким путем погубили Шохина, а из артистов — тамбуриста Кори-Каромата). Сверх этого эмир еще с удовлетворением заявлял, что «умерший в расцвете сил неблагодарный гордец получил от бога соответствующее возмездие».

Таким образом, эмир, решив привлечь меня ко двору, приказал осуществить это раису Бухары Бухониддину, отец которого, Бадриддин, в то время был в Бухаре верховным судьей.

Однажды двое из людей раиса пришли ко мне и пригласили к раису. Бухарские власти обычно посылали двоих: либо за преступником, в отношении которого существовало опасение, что он собирается бежать, и тогда они смогли бы задержать его, либо за [898] каким-нибудь почтенным человеком в знак уважения к нему. Никогда прежде не замечая уважения к себе со стороны раиса, я стал искать за собой какую-нибудь «вину» и тотчас подумал, что, по-видимому, меня зовут, чтобы потребовать диван Хайрата. Если я опять откажусь и не отдам диван, тогда меня арестуют и вышлют. Поэтому и послали двух человек, чтобы я, не дай бог, не сбежал, догадавшись о «своем преступлении».

Чтобы проверить это предположение, я сначала решил сказать людям раиса:

- Идите, а я приду через часок.

Они согласились и ушли. Теперь я понял, что за мной послали двух человек из уважения. Однако я в себе не находил ничего, достойного уважения; поэтому «догадка об уважении» еще больше, чем «догадка о преступлении», удивила меня и обеспокоила.

Как бы там ни было, я через час явился к раису Бурхониддину. Он без всякого предисловия заявил:

- Поздравляю вас с достижением величайшего счастья!

Удивление мое от этого несвоевременного и беспричинного поздравления еще больше возросло, и я спросил:

- А что это за «величайшее счастье»?

Раис, порывшись в тюфяках, на которых он сидел, достал из-под. колена листок бумаги и пробежал его глазами, затем ответил:

-Его величество этому молельщику послал августейшее распоряжение и приказал, чтобы я направил вас к высочайшему стремени. Приготовьтесь и если успеете до отправления поезда в Кермине, то поезжайте сегодня же, а если нет, то поезжайте завтра (основной резиденцией эмира Абдулахада был Кермине и его окрестности).

-Я очень благодарен за эту высочайшую милость, — сказал я. — Но я беспечный ученик медресе и не вижу в себе способностей служить при стремени его величества. Я боюсь, что не смогу отвечать правилам поведения при августейшем дворе и сделаюсь причиной огорчения благословенного владыки; кроме того, я страдаю обмороками, близкими к падучей; от малейшей причины, а иногда без всякой причины, я начинаю задыхаться и с воплем падаю на землю; изо рта у меня появляется пена, и я часами лежу без сознания. (Это было [899] правдой, потому что в те времена жизнь опротивела мне, я стал очень нервным и у меня появились признаки болезни, похожей на эпилепсию). В таком состоянии я ни в коем случае не смогу быть полезным на службе при дворе его величества.

Наша беседа с раисом, принявшая характер спора, продолжалась очень долго; раис повторял свои приглашения, я отказывался. Наконец мне все это надоело, я поднялся с места и заявил раису:

- Я не могу принять это предложение по причинам, о которых я уже несколько раз докладывал вам. Прошу вас подобающим языком доложить мои извинения его величеству и освободить меня.

Не слушая его возгласов: «Подождите, послушайте!», — я ушел.

Конечно, раис не мог даже и помыслить, что я отвергну предложение, которое каждый принял бы с величайшей готовностью. Вероятно, мой отказ привел его к заключению, что «я нездоров и близок к умопомешательству». Однако эмир велел ему доставить меня ко двору, и он всеми силами старался выполнить приказ. Поэтому он нашел двух людей, которых я, по его представлениям, должен был послушаться, и прислал их ко мне.

В тот же самый день, уже перед вечером, они пришли ко мне. Одним из них был Сайид-Акбар-ходжа, которого я неоднократно упоминал в «Воспоминаниях» под именем Парвардигор-худжа. Он, соответственно своей натуре, счел отклонение мною «великого счастья» одним из видов помешательства. Вторым был Насриддин-ходжа, мой земляк, наш дальний родственник и сосед, человек серьезный и опытный. Он хорошо усвоил программу бухарских медресе, но не собирался стать муллой; будучи скромным человеком, он по-братски относился к простым неграмотным крестьянам.

Парвардигор-худжа сильно порицал меня за то, что я «топчу ногами предложенный мне хлеб».

- Ах, если бы это предложение сделали мне! — говорил он. — Если другие пошли бы ногами к стремени его величества, то я пошел бы на голове! Если бы вы принесли мне такую добрую весть, я отдал бы вам все, что имею...

А Насриддин-ходжа ничего не говорил и сидел, слушая с улыбкой слова товарища; сам он тоже испытывал отвращение ко двору. [900]

Когда Парвардигор-худжа исчерпал все свои просьбы и упреки и не хотел слушать моих оправданий, я, согласно поговорке: «Для дела, которое не может решиться миром, нужен безумный поступок», — вскочил с места и заявил:

- Потерпите немного, я сейчас дам вам окончательный ответ!

С этими словами я запер изнутри дверь кельи, сложил в кучу в передней части книги и несколько ватных стеганых подстилок, принес бутылку с керосином, спички и сказал:

-Если вы сию минуту не оставите меня в покое и не уберетесь, то я залью все это керосином и подожгу. Мы с вами превратимся в пепел, вместе с нами и этот наш сосед, дорогой родственник, а так как дверь заперта, то никто снаружи не придет помочь нам тушить пожар!

Парвардигор-худжа испугался и поднялся с места:

- Откройте дверь, мы уйдем. — Выходя, он обратился к Насрид-дину-ходже:

- Ишан-раис говорил мне: «Ваш родственник выглядит Несколько ненормальным». Но я возразил ему, сказав, что это умный, серьезный, способный юноша. Сегодня я понял, что он настоящий сумасшедший!

На следующий день ко мне пришел слуга домулло Хаджи-Икрома, бывшего моим самым лучшим учителем, — если я чему-нибудь из официальных наук научился в бухарских медресе, то исключительно благодаря ему. Слуга пригласил меня к учителю.

Я пошел. У домулло Икрома сидели два других муллы: Мулло-Бозор и Мулло-Абдусалом, оба старые ученики домулло Икрома, ставшие преподавателями, а вместе с тем моими репетиторами.

После краткого введения домулло Икром заговорил о приказе эмира и о просьбе раиса; он стал меня уговаривать, чтобы я не отвергал предложения.

Мои репетиторы в свою очередь начали убеждать меня и выразили сожаление, что они не поэты; наконец, они заговорили тоном поучения:

-Приказ государя обязателен к исполнению; ты должен подчиниться, хотя бы и против собственного желания. Нам тебя жаль, [901] потому что невыполнение приказа эмира может привести тебя к тюрьме и ссылке.

Услышав эти угрозы, я уже больше не мог сдерживаться и закричал:

-Если меня даже вздернут на виселицу или сбросят с минарета, я не соглашусь!

Рыдания сдавили мне горло, нервы сдали, и я, задыхаясь, упал на пол.

Увидев это, домулло Икром заговорил совсем по-другому:

- Явиться ко двору или не явиться — это твоя добрая воля. Если не хочешь — не ходи, и если ты отвергнешь требование эмира и раиса, никто ничего не может тебе сделать. Они (он указал на Мулло-Бозора и Мулло-Абдусалома) говорят, сами не понимая сути дела. Я лишь выполнил то, о чем просил меня раис, — попытался уговорить тебя. Если бы ты принял это предложение, я бы очень огорчился, потому что двор эмира — не место для порядочного человека. Я повторяю, если ты отклонишь это предложение, никто не сможет тебе повредить. Если, предположим, тебя и захотят обидеть, то я пущу в ход все свое влияние, весь свой авторитет, чтобы тебя выручить: либо я тебя выручу, либо сам погибну. Ступай, успокойся!

Эти слова учителя еще больше укрепили меня в моем решении.

Выйдя наружу, я умылся холодной водой и вернулся к себе.

* * *

После моего посещения домулло Икрома я десять дней жил спокойно. От раиса ко мне больше никто не являлся и не уговаривал меня. Однако спустя десять дней ко мне пришел Мулло-Мирзо, один из самых авторитетных людей верховного судьи Бадриддина, с которым последний постоянно советовался, и снова пригласил меня к верховному судье.

- Что за несчастье свалилось мне на голову? — подумал я и отправился. Верховный судья принял меня с уважением:

- Сын мой, раис совершил ошибку и в течение нескольких дней тревожил тебя и других почтенных людей. Он толком не понял [902] целей его величества. — Помолчав немного, верховный судья продолжал:

- Суть дела в том, что его величество — поэт и любитель поэзии. Однако он не может, подобно вам, свободно беседовать с поэтами и участвовать в поэтических диспутах — этому мешает его положение государя. Вот почему его величество собирает к себе поэтов, желающих служить при дворе, и хочет познакомиться с произведениями тех, кто, принеся свои извинения, не желает служить при дворе.

Верховный судья вынес решение по тяжбе, разбиравшейся у дверей его канцелярии, и продолжал:

- Да, раис проявил недальновидность; он не понял намерений его величества. Его величество изволил сказать, что если ты не хочешь явиться к его стремени, то принеси мне свое новое стихотворение, которое я отошлю к его величеству.

Помолчав немного, верховный судья продолжал:

- Конечно, тебе не придется писать новые стихи каждый день, и ни один разумный человек не станет ежедневно требовать от поэта новых стихов. Если ты хоть раз в неделю или в десять дней принесешь одно стихотворение, этого будет вполне достаточно. Если же в конце некоторых газелей ты по собственному побуждению помянешь добром имя его величества, это явится причиной радости его величества и гордостью для всех нас.

Такую просьбу нельзя было отвергнуть, но мне хотелось так ее выполнить, чтобы это противоречило «этике двора». Существовал обычай, согласно которому всякий человек, по какой бы то ни было причине приближенный эмиром, надевал большую чалму, наглухо застегивал все петли на халате и с важностью, на какую только был способен, шагал по улицам, подобно Парвардигор-худже. Он не должен был знаться с «низшим сословием»; если же ему приходилось встречаться с подобными людьми, он должен был «стоять выше» и смотреть на них уголком глаза.

Я же, будучи по натуре против такого поведения, беспечно шатался по улицам, а после того как меня обязали посылать свои стихи ко двору, еще в большей степени начал проявлять беспечность. Я [903] подружился с уличными забияками и, как и они, буйствовал на пирушках, где проводил с ними многие вечера. В те дни я сочинил нижеследующие стихи:

Из-за тебя я сдружился с дурными людьми,
Видно, назло мне теперь ты к святым благосклонен?

______

Сразу покинули память угрозы муллы,
Чуть увидал, как с гуляками шествует этот шалун
.

Все это я делал для того, чтобы как можно скорее досадить эмиру и чтобы он счел общение со мной «ударом по авторитету двора».

* * *

В течение шести месяцев я посылал эмиру стихи. Согласно договоренности с верховным судьей, я приносил их еженедельно или раз в десять дней. Он отсылал мои стихи эмиру. Чаще всего я перерабатывал свои прежде написанные вещи, сделав их «подходящими для эмира». Как советовал верховный судья, я в конце некоторых стихов обращался к эмиру, называя его «шахом» или «султаном» (вот почему мои старые черновики представляются читателям в разных вариантах и кажутся иногда лишенными логики).

Иногда я писал и новые стихи. В них случайно (а иногда и намеренно) пробивался социальный смысл. Так, однажды я написал касыду, прославляющую эмира; в ее вступительной части содержалось описание того, как ученики медресе тратят ради получения пособия все свое состояние.

Стихотворение, где говорилось о взяточничестве и злоупотреблениях духовенства при разделе пособий, нельзя было послать эмиру через верховного судью, поэтому «Главы и разделы» (они будут приведены в главе о пособиях) я не показал ему, но читал их разным придворным. Сами они, не будучи поэтами, приносили эмиру все новые и новые стихи, которые им удавалось добыть; мои стихи они также переписали и принесли ему. [904]

В стихотворении, отосланном эмиру, имелись такие строки:

Друзья, ступайте и вина пурпурного несите,
Сюда домбру, да барабан, да флейту принесите.
Кто обездолен, слезы льет и не идет на праздник,
Того без ссор и лишних слов сюда на пир тащите
.

В конце этой газели к состязанию приглашался старейший придворный поэт Мулло-Дуст Нодир:

Коль рифма для Айни тесна, по утвержденью Дуста,
Скорее прелесть в рифму ту труднейшую внесите
.

В действительности, рифма в этом стихотворении была очень «тесной», и дать на нее подходящий ответ было довольно трудно.* Поэтому, когда эмир показал газель Мулло-Дусту и потребовал ответа, тот, извиняясь, доложил эмиру, что не в состоянии составить его.

Поневоле сам эмир приступил к написанию поэтического ответа и послал его мне через верховного судью (жаль, что экземпляр этого ответа затеряйся среди моих бумаг). В газели эмира были две строки немного получше, которые я запомнил и приведу здесь:

Нет, нас противников слова ничуть не устрашают,
Их на пути схватив, сюда, на честный бой ведите
.

Это было ответом на мои бейты:

Кто обездолен, слезы льет и не идет на праздник,
Того без споров, лишних слов, сюда на пир тащите
.

Из ответа эмира было ясно, что он понял мои намерения и моя стрела попала в цель. В те времена бухарский миршаб придирался к молодым поклонникам искусства и другим честным юношам, всячески их чернил, а затем, обвинив в каком-нибудь «преступлении», сажал в тюрьму. Чтобы «уничтожить смуту и соответствующим образом воспитать этих молодых людей», он их отсылал к эмирскому двору. [905]

На все это я и намекал в стихах. В своем ответе эмир, показав, что он не боится пересуд и жалоб народа, надменно заявлял, что и впредь будет поступать точно так же.

После шести с лишним месяцев, в течение которых я посылал эмиру стихи, однажды, когда следовало нести новые стихи, я отправился к верховному судье. В тот день у меня не было готовых стихов; я хотел извиниться, что ничего не принес, и пообещать принести в следующий раз.

Однако выяснилось, что не было больше нужды ни в извинениях, ни в обещаниях, — верховный судья не принял меня так горячо, как прежде, и не спросил о новых стихах. Я понял, что связь моя с эмиром. заключавшаяся в преподнесении стихов, прервалась. Верховный судья, порывшись в лежавших перед ним бумагах, поднялся с места и прошел в кладовую при мехмон-хоне; оттуда он вынес кусок бумажной нуратинской алачи на халат и, положив передо мной, заговорил:

— Сделай себе из этой алачи халат и носи его; у его величества пропал интерес к стихам. Пока тебя не пригласят, стихи приносить не нужно.

Теперь стало несомненным, что эмир на меня рассердился; я очень обрадовался этому, но в то же время и расстроился из-за этого «подарка» верховного судьи; такая материя на базаре стоила десять тенег (полтора рубля), и в том, что меня ею «одаривали», заключалось нестерпимое унижение. Моим первым движением было бросить эту алачу перед верховным судьей и демонстративно выйти. Но потом я поразмыслил: то, что я избавился от связи с эмиром, является для меня большим счастьем; теперь, когда эмир на меня рассердился, не следует гневить еще и верховного судью, это может иметь дурные последствия. С другой стороны, в глазах верховного судьи и эмира, который еще более скуп, чем верховный судья, эта штука алачи представляется чем-то значительным. Вот в чем причина того, что Хайрат назвал двор «силком для перепелки». Следовательно, верховный судья этим подарком вовсе не хотел меня унизить.

С этими мыслями я взял алачу и, не поблагодарив, вышел в сени. В тот день в сенях дежурил один доверенный человек верховного [906] судьи, по имени Ахром-ходжа, средних лет, обремененный семейством. Я отдал ему подарок со словами:

— Возьмите подаренную мне господином судьей алачу и употребите на свои нужды, мне она не нужна. Только не говорите об этом ишану — верховному судье, — сказал я и ушел успокоенный.

* * *

Немного спустя после того, как я перестал посылать свои стихи, эмир отправился в путешествие в Россию, имея целью посетить Ялту. А в Бухару, к себе домой, приехал отдыхать Мулло-Назрулло Лутфи, бывший собеседником эмира и придворным поэтом. Я навестил его, и он подробно рассказал о разговорах, какие велись у эмира по поводу моих стихов.

-Я расхвалил тебя эмиру, — рассказывал он, — поэтому он показывал мне каждое твое стихотворение и, заставляя читать ему, очень одобрял эти стихи. Так, он показал мне стихотворение о пособиях, а также то, которое ты написал в его честь и где говорилось о пособии ученикам. Он похвалил его и сказал: «Нужно дать знать верховному судье, чтобы он выдал Айни пособие». Я ответил эмиру: «В прошлом году Айни получил пособие».

Продолжая, Мулло-Назрулло сказал:

- Последней от тебя была получена газель, содержащая следующий бейт:

Да нужно ли всех бедняков обижать,
Чтоб сердце двух-трех богачей услаждать?

Эмир вызвал меня к себе и, не показывая всего стихотворения, прочел только этот бейт, а потом сказал: «Айни в этом бейте выставляет меня покровителем богачей, подавляющим права неимущих. Он смутьян, такими стихами он хочет настроить против меня бедняков».

(Надо сказать, в то время уровень моей политической сознательности еще не стоял так высоко. Тему для своего произведения я заимствовал из практики канцелярий казиев, которые всегда [907] принимали сторону богатых и грабили бедняков. Но, как говорится, «вор собственной тени боится»; эмир принял этот бейт на свой счет).

Далее Мулло-Назрулло рассказал:

- В конце нашей беседы эмир принял решение: «Нужно перечитать все стихи Айни», — после чего разрешил мне уйти.

- Спустя несколько дней, — продолжал Мулло-Назрулло, — эмир опять вызвал меня к себе. Перед ним были разложены листки бумаги с каким-то текстом. Эмир обратился ко мне: «Я еще раз внимательно посмотрел стихи «Главы и разделы» и «Пособие», которые вы читали, захлебываясь от восторга; они необъективны. Конечно, если бы Айни не получал от нас пособия, то мы решили бы, что он все это написал от обиды. Но он получал пособие, следовательно стихи эти написаны, чтобы поднять босоногих учеников против верховного судьи, раиса, ахунда, а'лама и муфтиев — духовных руководителей и государственных людей». Затем эмир добавил: «Стихи «Пособие» как будто написаны в мою честь; однако он так меня поносит в них, что я даже сотой доли подобной ругани не слышал от его величества моего покойного отца».

- После этого, — рассказывал Лутфи, — эмир немного помолчал. Видно, у него на сердце были и другие обиды и он решал, сказать о них или нет. Должно быть, он решил сказать, потому что, найдя среди бумаг один листок, продолжал: «Вы знаете, что у меня есть близкие люди, давно служащие, но молодящиеся; они бреют бороду или выщипывают волосы на лице щипчиками и ходят как будто гладко выбритые. Конечно, в этом нет греха, все русские бреют бороды. А если даже это и порок, то ко мне он не имеет никакого отношения. Айни бесстыдно изобразил это в стихах и хочет обвинить в этом меня».

По словам Лутфи, после такого предисловия эмир прочел следующий бейт из моей касыды «Пособие»:

Но, смотри, по простодушью не веди опять такую,
У которой от белил да известки вид невинный.

По словам Мулло-Назрулло Лутфи, эмир еще несколько моих стихов истолковал как направленные против него или высмеивающие [908] его, а в заключение сказал: «Да, этот Айни — вовсе не из тех, чьи стихи должны мне посылаться вместе со стихами других поэтов. Этот голодранец, шалопай, шляющийся по пирушкам; стыдно читать его стихи наряду с произведениями других поэтов!».

Из всего рассказанного мне стало ясно, что мои стрелы, пущенные наугад, попали в цель и я навсегда освободился от обязанности посылать эмиру свои стихи.

ПОЛУЧЕНИЕ ПОСОБИЯ УЧЕНИКАМИ МЕДРЕСЕ

Несколько выше в этой части своих «Воспоминаний», рассказывая про Мулло-Амона из Розмоза, я описывал порядок выдачи эмирским правительством пособий, а также обещал в будущем рассказать, как это пособие получали учащиеся бухарских медресе. Теперь я хочу выполнить свое обещание.

Пособие — дахьяк (одна десятая) — состояло из тысячи единиц, каждая по сто двадцать бухарских тенег. Это строго регламентированное пособие называлось «дахьяк» по той причине, что источником его был урожай с земель, с которых, исходя из нужной суммы, взималась одна десятая часть.

В прежние времена реальный доход, получаемый в виде урожая с земель, делили на тысячу частей, причем иногда выходило больше этого, иногда — меньше.

Размер пособия на одного человека был твердо установленный и неизменным: сто двадцать тенег (восемнадцать рублей). Эмиры не допускали повышения этой суммы, чтобы удержать за собой, во-первых, ту часть стоимости урожая с земель, предназначенных для финансирования пособий, которая возрастала вследствие повышения цен на зерно и другие сельскохозяйственные продукты, во-вторых, ту дополнительную часть урожая, которая появлялась в результате того, что на этих землях эмиры искусственно год от года повышали урожай (как они делали это и с налогом на земли амляка).

Право получать пособие имели те учащиеся, которые могли свободно прочесть по-арабски книгу «Хидоя» и сделать устный перевод [909] ее на таджикский язык, а также те, у которых до окончания курса обучения оставалось не более пяти лет; иными словами, право на пособие имел всякий учащийся за пять лет до окончания курса, а также в течение одного-двух лет после окончания.

Не будь этих условий, можно было бы факт назначения пособия приравнять к успешной защите дипломной работы в современных вузах. Ибо если ученик медресе не смог хотя бы через год после окончания курса получить пособие, то завершение им курса не имело никакого значения: он не мог получить ни места преподавателя медресе, ни места имама в крупном селе или городе, ни другой почетной должности, — например, раиса или казия. Поэтому каждый ученик стремился любым путем в последние годы учения добиться получения пособия.

Порядок включения лучших учеников в число лиц, получающих пособие, был следующим: ежегодно из тысячи пособий, выдаваемых стипендиатам, высвобождалось сто — сто пятьдесят, вследствие то ли смерти кого-нибудь, то ли получения высокой ученой должности, доход с которой превышал две тысячи тенег, то ли отказа некоторых стипендиатов от получения пособия. Эти освободившиеся стипендии сам эмир лично распределял между верховным судьей, раисом, а ламом, ахундом и муфтиями, чтобы они выдали пособие удостоившимся этой чести ученикам. Конечно, из этих освободившихся пособий наибольшее число доставалось верховному судье, а остальным духовным лицам, соответственно их званию, доставалось кому больше, кому меньше — вплоть до того, что простому муфтию без должности выпадало всего две-три единицы.

Лица, раздававшие пособия, считались экзаменаторами. Каждый из них в день проверки приглашал к себе трех-четырех высших преподавателей медресе, чтобы по совету «беспристрастных людей» по справедливости оценить знания экзаменующихся «и дать право на пособие тому, кто его заслужил».

Экзамен, согласно условиям выделения вакфа на пособия, проводился, как уже упоминалось выше, по книге «Хидоя». Книга эта посвящена мусульманскому законоведению, она состоит из двух тетрадей (т. е. из двух частей), в ней излагаются правила омовения, [910] намаза, поста, хаджа, закета, а также брака, развода, торговых сделок и тому подобных случаев взаимоотношений как между мусульманами, так и между ними и государством.

На экзамене, выявлявшем претендентов на пособие, ученику давали читать отрывок из первых глав и разделов «Хидоя». Если он без ошибок или хотя бы с двумя-тремя ошибками правильно прочитывал указанную ему страницу и затем полстраницы прочитанного устно переводил на таджикский язык, он получал право быть включенным в список получающих пособия.

Каждый «экзаменатор» отсылал кушбеги список своих учеников,, прошедших проверку, по числу выделенных ему стипендий. Кушбеги эти списки передавал эмиру, тот утверждал их и с соответствующим указом возвращал кушбеги, чтобы «этим упомянутым в списках» выдали пособие. Получив указ, кушбеги в определенный день приглашал новых стипендиатов в эмирскую цитадель, раздавал им пособия и присоединял этот список к общему списку получающих пособие.

Претенденты на пособие ежегодно за два-три месяца до раздачи пособий садились зубрить «главы и разделы», т. е. начальные части каждой главы и раздела первой тетради «Хидоя», — на тот случай, если им выпадет удача и какой-нибудь «экзаменатор» включит их в число лиц, проходящих проверку, чтобы они, не дай бог, «не покалечились», т. е. не провалились на экзамене.

Обычно два, три или даже четыре ученика, друживших между собой, собирались в чьей-нибудь келье и читали по-арабски начальные части глав и разделов, а затем переводили их на таджикский язык. Один из учеников, лучше других подготовленный по-арабски и по-таджикски, руководил группой, другой читал начало главы, прочие слушали и исправляли ошибки читавшего. Если возникали разногласия и споры, то старший группы высказывал свое суждение и оно принималось всеми, хотя бы он поддерживал мнение только одного и это противоречило бы мнению всех других.

Я получил пособие за пять лет до окончания курса, поэтому в последующие годы и в год после окончания вынужден был участвовать в собраниях моих товарищей, учивших главы и разделы книги «Хидоя». Среди них находились и мои соученики, которым я [911] помогал готовить уроки в начале учения, а они помогали мне материально, поэтому я считал себя морально им обязанным. Другие по своим способностям были достойны того, чтобы им помочь, к тому же, будучи бедняками, они вообще ниоткуда не получали помощи. Оказывать духовную поддержку таким ученикам я считал своей моральной и общественной обязанностью.

В это время мой старший брат окончил медресе и стал имамом, хатибом и преподавателем у нас в деревне, поэтому у него появился приличный доход и он стал оказывать мне помощь, хоть и незначительную. Я жил вполне сносно, и, чтобы улучшить материальное положение, мне уже не приходилось работать у кого бы то ни было ни физически, ни умственно. (Однако способным ученикам, готовящимся к экзамену на получение пособия, я оказывал помощь, пока жил в Бухаре).

Все, что я выше писал о получении и раздаче пособий и доходов-с вакфа, касалось официального порядка, правил, которые никогда не осуществлялись, ибо фактически все здесь решалось с помощью взяток и подобных способов, основанных на деньгах. Однако ни один из «экзаменаторов» открыто ничего не смел брать от кого бы то ни было, потому что нуждающиеся претенденты — те, у кого «речь шла о жизни, а нож дошел до самых костей», т. е. дошедшие до крайности — день и ночь сидели у дверей «экзаменатора», могли схватить с поличным дающего или берущего взятку и опозорить перед всеми. Чтобы этого избежать, богатые ученики, найдя какую-нибудь посредницу, посылали ее на женскую половину к «экзаменатору» и через нее передавали взятку.

Конечно, наряду с богатыми пособия получали и некоторые бедные ученики. Но то были люди, прославившиеся своими знаниями. «Экзаменаторы», в чье распоряжение эмир предоставил большее число пособий, чтобы прикрыть свои незаконные действия, вызывали к себе одного или двух прославившихся учеников (если пособий было больше десяти) и говорили:

— Будь готов прийти сюда в день проверки по книге, потому что я намерен дать тебе читать книгу и, если ты выдержишь экзамен, я выдам тебе пособие. [912]

Если в дни раздачи нуждающиеся ученики, не получив пособия, на улицах и базарах распространяли слухи о взяточничестве «экзаменатора», то в ответ на это, чтобы обелить себя, «экзаменатор» приводил в пример прославившихся знаниями учеников, которым он выдал пособие без всяких для себя материальных выгод. Он говорил:

-Ведь в вакуфных документах не сказано, что пособие должно выдаваться каждому бедному ученику. Для обретения права на пособие нужно прежде всего знать книгу «Хидоя», как свои пять пальцев. Тем бедным ученикам, которые подошли под это условие (например, такой-то и такой-то), я сам, без чьего-либо посредничества, послал человека, вызвал их к себе, в присутствии беспристрастных людей и мулл устроил проверку и выдал пособие. Все знают, что им нечего есть, как же они могут дать взятку.

Чтобы придать силу своим словам, «экзаменатор» добавлял:

- Ведь я не раздатчик пожалований его величества, чтобы каждому бедному ученику выдавать по сто двадцать тенег.

В те времена я изложил в стихах, какими путями богатые ученики «приобретали право» на получение пособия. Это стихотворение я хочу предложить вниманию читателей:

Уже наступает пора «десятины», приятель.
Науками брось заниматься, «главу и раздел» изучай!
Глава есть посредник, а двери — значенье раздела,
И в их изученьи — итог обучения, знай!
Ступай ты к дверям того дома, где будет экзамен,
Там сядь и посредника сам для себя выбирай.
В разделе — в дверях-то все дело, смотри не зевай,
Но нужно, чтоб этот посредник внутри 58 находился,
Ведь место «раздела» внутри, ты главу полистай. 59
Во всем, что сказал я, есть смысл и главы и раздела,
А если значенье другое найдешь, — не скрывай
. [913]

Прежде чем закончить эту главу, я должен еще упомянуть, что «пособие» составляло сто двадцать тенег и получать его можно было не свыше пяти или шести лет. Богатые ученики ради получения пособия бросали на ветер тысячи тенег: кроме взяток, передаваемых экзаменаторам через посредниц, они после получения пособия в течение нескольких дней устраивали открытые угощения. Каждого приходившего, знакомого и незнакомого, одаривали головой сахара весом в два килограмма или, по крайней мере, коробкой леденцов в один килограмм с добавлением двух горячих лепешек. Лицу, выдавшему пособие, стипендиат, как бы «поздравляя» его, относил котел плова, девять горячих лепешек и пудовую голову сахара. Так как пособие уже было получено, это подношение экзаменатору не считалось взяткой.

Кроме того, собирали близких людей, устраивали угощение и пир с певцами и музыкантами. Некоторые ученики среднего достатка с получением пособия продавали свою келью, тратились на угощение и, потеряв все средства к существованию, бросали медресе и уезжали к себе в деревню или в свой тюмень. На эту тему у меня имеется касыда, из предисловия к которой я хочу привести несколько строк:

Вновь с базара, друг, — не даром, а на деньги с десятины, —
Принеси горох, варенье, шашлычку, халвы, вина,
Да в мешок набей полнее ты изюм, миндаль, фисташки,
Да коробку разносортной принеси сюда халвы нам,
Люди все тебя прославят, люди все тебя поздравят,
Стань Хотамом — по головке сахару ты подари нам.
Для веселья и гиджак, и рубоб, и звонкий бубен,
Барабан, и чанг, и флейта будут нынче все нужны нам.
Барабан сыщи побольше, нет — так малым обойдемся,
Ведь и так певец не сможет в шуме отыскать пути к нам.
Коль сольются звуки флейты, бубна с трелями гармони,
И сама звезда Венера станет хлопать с высоты нам.
Ну, а коль гармонь Гулома не звучит сегодня что-то,
Пусть Ашур-судья притащит барабан с собой старинный.
Но без друга нет веселья, так зови же поскорее
Эту юную красотку, что шалит еще наивно,
Да такую молодую, от которой поцелуя —
И того с трудом добьешься! — Плод созрел наполовину.
Но, смотри, по простодушью не веди опять такую
, [914]
У которой от белил да известки вид невинный.
Пир подобный задавать ты в городе не собирайся,
В окружении врагов не избегнуть клеветы нам.
Для веселья и похмелья хороши полей просторы,
Только на арбе высокой ехать очень уж противно.
На арбе высокой ехать в день подобный неприлично,
Да к тому же неудобно животы в арбе трясти нам.
Ты беги скорее снова, да с базара травяного
Лошадей возьми получше, да кареты там найди нам.
Ты сегодня не останешься ни голым, ни без денег,
Не печалься, коль деньжат тебе не хватит с десятины.
Ростовщик готов охотно одолжить тебя деньгами,
Лишь каморку, дом и вещи заберет — все до единой
. 60

(Здесь через один бейт касыда переходит к славословию эмира).

Бедные ученики, случайно получившие пособие, тоже не освобождались от расходов на поздравления. Соответственно своему положению они, продав что-нибудь или взяв в долг, расстилали скатерть с угощением, принимали поздравителей, одаривали приходивших горячей лепешкой и горстью конфет, а экзаменатору относили блюдо плова. Не сделав этого, они рисковали подвергнуться упрекам, и проклятиям.

«ВОЛКИ-ОСЛЫ» И «ЛИСЫ»

В годы, когда мои соученики получали пособие у бухарского а'лама Гиёс-махдума, в нашей группе появился новый товарищ. Это был бухарец, очень хорошо одетый.

Появление .нового человека очень обеспокоило претендентов на получение пособия, в особенности потому, что его хорошая одежда указывала на его состоятельность: бедные ученики боялись, что этот богач заберет себе одно пособие. Даже состоятельные ученики, уверенные, что им удастся получить пособие, тоже опасались его. Они думали, что этот человек может оказаться богаче их и сумеет больше [915] заплатить за право получать пособие, в то время как они окажутся оставленными на следующий год.

Однако постепенно страх начал ослабевать: новичок не сближался ни с чтецом группы, ни с получавшими пособие учениками, тогда как для претендентов необходимо было установить связь с этими людьми, какими бы способами они ни добивались пособия.

Претенденты на пособие, не выпускавшие дом «экзаменатора» из поля зрения, следившие за всеми, кто входил туда и выходил оттуда, и тем самым стремившиеся показать «экзаменатору», что они-то и являются настоящими претендентами, а также обнаружить взяточников, — ни разу не видели этого человека входящим к а'ламу или выходящим от него. Это послужило еще одним поводом, чтобы у претендентов исчезли причины для беспокойства.

Однако в день «экзамена» новичок оказался среди бесчисленных претендентов на пособие и зрителей. Появление его в этой среде также никого не обеспокоило — все сочли его за зрителя, к тому же он не кричал, подобно другим, жаждущим пособия:

— Таксир, дайте мне книгу, проверьте меня, — если я провалюсь, то свалю это на свою судьбу!

Но когда началась раздача книг (экзамен), а'лам вызвал его раньше всех, дал ему книгу и, не обращая внимания ни на то, как он читал, ни на реплики зрителей и претендентов, включил его в список стипендиатов.

Получив пособие, он не подчинился существовавшим обычаям — никому не устроил угощения, никому не дал и куска лепешки, а'ламу же не только не преподнес пудовую сахарную голову, но не отнес ему и плова с лепешкой. Короче говоря, если неожиданное получение им пособия удивило стипендиатов, претендентов и вообще всех учеников медресе, то еще больше удивило его пренебрежение к обычным церемониям, связанным с получением пособия. Так как он недавно появился в нашей группе и ни с кем не был близко знаком, «ревнители и знатоки обычаев» не могли найти к нему пути, чтобы устыдить его или «предать проклятью». Только за глаза они называли его молодцом, так как он заставил всех изумиться. Но то был уже не упрек, а выражение высшей похвалы и восхищения. [916]

* * *

После окончания сезона раздачи пособий, когда успокоились и затихли все разговоры, новичок нашел повод к сближению с нашей группой, в которую входило несколько друзей-единомышленников. Как стало известно из его рассказов, его звали Кори-Ибод (это не тот Кори-Ибод, о котором упоминалось в повести «Бухарские палачи» как о главаре воров и разбойников), дом его находился в квартале Тахти-Зиндон (Таки-Зиндон), и в связи с этим его называли Кори-Ибод «такизиндони» (тот, что у тюрьмы). Старший его брат был чиновником по сбору закета. Однако Кори-Ибод не имел с ним никакой связи; кроме того, среди высших придворных того времени у него был родственник — дядя по матери — Рахмон-кул-бий додхо, главный церемониймейстер двора; но и с Рахмон-кул-бием он тоже никаких отношений не поддерживал. Будучи кори — чтецом Корана» он получал значительный доход со специального вакфа и на эти средства жил.

Когда мы спустя некоторое время подружились, я спросил его, сколько он истратил денег на получение-пособия. Он ответил:

-Дураки тратят на это много денег; слава богу, у меня хватает ума, чтобы понять смехотворность и нелепость выбрасывания на ветер нескольких тысяч ради получения ста двадцати тенег.

-Каким же образом вы столь неожиданно и таинственно получили пособие? — опять спросил я.

- Государственные чиновники и власть имущие в наше время, будь они из служилого или духовного сословия, все «волки-ослы». — Далее он следующим образом пояснил это удивительное и туманное выражение:

-Перед эмиром и людьми, Старшими по чину, они, подобно ослам, покорны и тихи. Для тех же, кто «иже их, кто по своему рангу и положению им подчиняется, а также для простого люда они — дикие волки!

(Об этом я писал в романе «Рабы»).

Он умолк, а я продолжал его расспрашивать: [917]

-Это ваше определение «столпов государства» очень краткое, но меткое; в таджикском языке трудно найти лучшее, более точное и всем понятное выражение. Вы молодец! Но какая связь между получением вами пособия и тем, что наши «столпы» — «волки-ослы»?

-Потерпите немного, — ответил он. Наряду с «волками-ослами» существуют еще «лисы», которые знают, как без всякого шума или скандала надо с ними бороться. Я как раз принадлежу к этим «лисам».

-Какую же лисью уловку вы применили, чтобы получить пособие? — опять спросил я его.

От его медленного и размеренного повествования мне сделалось грустно. Вот что он рассказал:

«Однажды в день занятий когда а'лам находился в аудитории, а все наблюдатели — претенденты на пособие — оставили его дом, сгрудились вокруг аудитории и продолжали свои наблюдения, я купил корзинку винограда «дамские пальчики», вошел к нему во двор и стал дожидаться его возвращения с урока. Он вернулся, вошел в мехмон-хону, переоделся и сел на свое обычное место. Я подошел к средней двери террасы перед мехмон-хоной и стал, выставив вперед корзинку с виноградом. Когда он на меня посмотрел, я, поклонившись, поздоровался с ним. Он знаком велел мне войти в мехмон-хону. Я вошел, приблизился к нему, затем, став на колени, обеими руками, по всем правилам приличия, протянул ему корзинку с виноградом. После этого я поднялся с колен и, попятившись назад, опустился у входа на колени и стал глядеть прямо перед собой.

« — Кто ты такой? — спросил а'лам. — Я вижу тебя уже несколько дней у себя в аудитории, но до сих не знаю, кто ты.

«Все так же не глядя на него, я назвал свое имя, место, где я живу, и добавил, что являюсь племенником Рахмон-кул-бия додхо, церемониймейстера двора. Когда а'лам услышал имя додхо, его внимание ко мне возросло и он спросил:

« — Ты недавно видел церемониймейстера?

« — Пятнадцать дней назад.

« — Разве ты ездил в Кермине? [918]

« — Нет, в тот вечер он получил позволение его величества съездить в свой сад. Он предварительно известил своих родственников, и мы пошли с ним повидаться. Но из-за политических соображений он никому больше не сообщил о своем приезде, а тех, кто случайно узнал об этом и явился, он не принял.

« — Ну, а что он рассказывал о дворе его величества? — спросил с любопытством а'лам.

« — Рассказал кое-что весьма важное, но предупредил, чтобы мы об этом никому не говорили.

«Любопытство а'лама еще более возросло:

« — Неужели они не велели рассказывать даже мне, твоему учителю? — снова спросил а'лам; невольно соскользнув со своего места, он пододвинулся ко мне вплотную.

« — В сущности, то, что я стал учеником вашей милости, связано с этой государственной тайной, — сказал я, раздувая его любопытство.

« — Иди сюда поближе! — велел он мне. Я подошел.

« — В самом деле, почему ты явился ко мне в конце занятий?

«Я засмеялся.

« — Почему ты смеешься? — спросил а'лам, немного покраснев; Только я не понял, покраснел он от стыда или от гнева. При этом он добавил:

« — Разве я сказал что-нибудь смешное?

« — Вы хотите незаметно выведать у меня государственную тайну. Однако разглашение этой тайны может повредить не мне, а вашей милости и додхо, — ответил я. Теперь а'лам совсем растерялся, он потерял нить речи и, словно обезумев, нетерпеливо переспросил:

« — Если разглашение, этой тайны для меня опасно, зачем же я буду ее разглашать? Я на основе своего права учителя прошу тебя открыть мне эту тайну и даю тебе слово, что никому ее не передам.

« — Раз вы заговорили о своем праве учителя, что для меня всего дороже, и, кроме того, даете слово, что никому не расскажете, я вынужден, вопреки данному додхо слову, открыть вашей милости эту [919] тайну. Когда я вечером встретился в нашем саду со своим дядей, он меня спросил, где я учусь. Я назвал канцелярию верховного судьи, а также нескольких других аудиторий. Додхо снова спросил: «Неужели ты до сих пор не стал учеником а'лама?» — «Нет», — ответил я ему. Он с сожалением покачал головой и сказал: «С завтрашнего же дня ты должен стать учеником его милости а'лама и все время держаться за него, потому что после Бадриддина он станет верховным судьей».

«Я замолчал, а'лам сильно разволновался; затем, немного успокоившись, опять спросил:

« — А ты не узнал, в связи с чем додхо заговорил об этом? Может быть, его величество когда-нибудь проявил подобную милость?

« — Я спрашивал, — ответил я и начал объяснять все подробно. — По словам додхо, в связи с тем, что казий Бадриддин очень состарился, при дворе шли разговоры о будущем кандидате на пост верховного судьи. Остона-кул кушбеги стоял за казия Бако-хона, ибо он сайид и считает себя потомком шиитских имамов. Однако додхо и несколько крупных придворных из Бухары и Карши взяли сторону вашей милости. Додхо сказал «Мы смогли перетянуть на свою сторону верных рабов его величества, таких, как Абдулхафизбий инок, правитель Чарджуя, Низомиддин-ходжа, правитель Зиёуд-дина, Авлиё-кул бек, правитель Китаба, и Мирзо-Насрулло, правитель Шахрисябза; поэтому его величество решил после смерти Бадриддина назначить верховным судьей его милость а'лама. Однако он предупредил, чтобы до смерти казия Бадриддина это решение оставалось тайной».

«Услышав эти слова, — продолжал Кори-Ибод, — а'лам так разволновался, что не мог спокойно усидеть на месте. Он то крепко потирал ладони и вертелся из стороны в сторону, то тер ладонями голову и грудь, то прижимал руки к груди, словно сердце у него готово было выпрыгнуть, а он стремился его задержать. Я испугался, как бы он не умер от радости. Наконец, он немного успокоился и спросил:

« — Ты получаешь пособие? [920]

« — Нет! — ответил я.

« — В этом году я назначу тебе пособие.

« — В этом году я его не возьму, — снова ответил я решительно, хотя и спокойно.

« — Почему? — удивленно спросил а'лам.

« — Потому что у вас есть ученики, которые учатся по пятнадцати лет и еще не получали пособия. Если вы дадите его мне, вашему пятнадцатидневному ученику, это вызовет множество толков, может повредить и вам и мне.

« — Его величество дал в мое распоряжение десять-двенадцать пособий, поэтому я имею право не выдать его ни одному из моих учеников, а приведя учеников с улицы, сказать: «Они хорошо знают книгу «Хидоя»», — и отдать им пособие, никто не имеет права контролировать меня. Конечно, в день раздачи пособий ты должен присутствовать здесь, я дам тебе книгу и приму у тебя экзамен; таким образом, будут соблюдены все официальные правила, и я назначу тебе пособие.

« — Нет, так не выйдет, — возразил я. — Ведь я никогда не читал «Хидоя», а так как не собирался в этом году получать пособие, то не подготовил, подобно другим претендентам, начальные части глав и разделов этой книги. Я совершенно не желаю провалиться на глазах у народа и опозорить себя. Если буду здоров, то в будущем году или еще года через два я получу пособие.

« — Ты удивительный простак! — прервал меня а'лам. — Я дам тебе книгу и начну беседу с преподавателями медресе, которые в тот день будут присутствовать на экзамене. Кто поймет, читал ты книгу или не читал, или же читал с ошибками? Несомненно, зрители или претенденты начнут кричать: «Он прочел неправильно!». Однако их слова не имеют никакого веса, они — заинтересованная сторона. Известно, что претенденты не могут быть беспристрастны. Что касается зрителей, то они являются сторонниками одних претендентов и противниками других. Поэтому их выкрики во время чтения книги не стоят и гроша в базарный день.

«После долгих упрашиваний а'лама и моего ломанья я в конце концов согласился прийти в день чтения книги «Хидоя» и получить [921] пособие. Таким образом я неожиданно, будто с неба, свалился на головы экзаменующихся и получил пособие».

В заключение Кори-Ибод сказал:

— Я знал, что вы, несколько поэтов, являетесь самыми сознательными людьми нашего времени. Я хотел, подружившись с вами, рассказать о моей «лисьей уловке», чтобы вы оставили где-нибудь в уголке своей тетради стихотворение. Пусть от нас останется память, которая послужит примером для других и не уйдет со мной в могилу. Ведь я об этой своей тайне никому не могу рассказать. Если она откроется, я буду разорван «волками-ослами».

После своего первого рассказа на том же собрании и на последующих Кори-Ибод поведал еще множество историй о своей борьбе с «волками-ослами». Однако ни одну из них не стоило обнародовать, потому что все они были личными и приносили пользу лишь тому, кто пользовался «лисьими уловками». Они лишь доказывали, что «столпы» того времени были глупы, как ослы, и кровожадны, как дикие волки.

Следует лишь рассказать об одной «лисьей уловке» Кори-Ибода, которую он предпринял, участвуя в нашей прогулке. Результаты этой хитрости тоже были сугубо личными, однако для доказательства правильности выражения «волки-ослы» применительно к власть имущим, а также ради пользы, которую смогли извлечь из борьбы с ними «лисы», эта история заслуживает внимания.

История о том, как Кори получил пособие, очень хорошо разъясняет употребленное им выражение, однако весьма возможно, что некоторые читатели сочтут ее случайной. Когда же к ней, в виде подтверждения присоединится повествование о нижеследующем событии, которое пишущий эти строки наблюдал своими глазами, то явление приобретает общий характер,

ПРОГУЛКА ЛЖЕМАХДУМОВ

Однажды в сентябре мы решили отправиться на прогулку в деревню. Наша главная цель состояла в том, чтобы подышать свежим воздухом и полакомиться дынями и виноградом, чего в деревне было [922] вдоволь. В наши намерения входило также посетить деревню Сугд, где находилась усадьба деда по отцу Ахмада Дониша и дома его родственников, а также побывать в деревне Котиён, где жили музыканты — родичи Кози Курбон-хона Фитрата — и где во время своих ежегодных сельских прогулок Ахмад Дониш останавливался на несколько дней.

В соответствии с этим мы отправились по маршруту: Бухара — Вобкент — деревня Сугд — Котиён, оттуда в Гидждуван, где жила моя родня, далее — Вагонзи, Бухара.

Наша компания состояла из Мирзо-Абдулвохида, Хомид-ходжи Мехри, Мир-Абдулкодира-Кобылы, одного из приятелей Хомид-ходжи — Кори-Са'дулло и меня. Кори-Ибод Такизиндони откуда-то прослышал о нашей прогулке и, придя к нам, стал просить, чтобы мы взяли его с собой.

— Вам это не причинит никакого вреда, — говорил он. — Я, как и остальные, буду участвовать в расходах и, может быть, даже окажусь вам полезен в устройстве развлечений.

Мы согласились. Таким образом, число членов нашей компании достигло шести человек. Для поездки мы наняли большой пароконный экипаж. Кори-Ибод для себя привел лошадь. Рано утром мы выехали через городские ворота Имом прямо по направлению к Вобкенту.

В двух километрах от Вобкента, с левой стороны от большой дороги, стоит деревня под названием Кофар-Работ. Там у одного, нашего знакомого имелся сад; в этом саду мы сделали нашу первую остановку., И сама эта деревня, и ее староста выведены в романе «Дохунда» в главе «Молитва о спасении».

Умывшись и оставив лишние дорожные вещи, мы пошли осмотреть центр Вобкентского тюменя. Здесь, в центре района, с востока на запад протекал широкий канал, а большая дорога из Вобкента в Сугд и Шофурком пересекала его.

Через канал был перекинут мост. По другую сторону, на северном берегу, находилась чайная. То было красивое здание, прохладное, убранное хорошими шерстяными коврами; чайная всегда была полна посетителей. Мы тоже расположились в этой чайной на берегу [923] канала, на красном, каршинской работы, ковре, и принялись пить чай.

На южном берегу канала, у большой дороги и моста, находились ворота полицейского участка, стоявшего прямо напротив чайной.

Во время чаепития наши разговоры вращались главным образом вокруг здешних достопримечательностей, постепенно речь зашла о людях искусства — уроженцах этого района, который после Гидждувана или даже наравне с ним снабжал всю бухарскую округу артистами. Упомянули одного молодого человека по имени Искандар, обладавшего прекрасным голосом, который в то время прославился во всех «семи тюменях Бухары». 61

Степень искусности Искандара прекрасно характеризуется следующим рассказом. Согласно обычаям того времени, на народных празднествах певцов по голосам и по мастерству соединяли парами, чтобы во время пения «шаш-макома» на высоких нотах они помогали бы один другому и этим способствовали правильному исполнению мелодии.

В те времена в Гидждуване прославился своим искусством некий юноша по имени Эргаш. Во время пения он, словно опьянев от собственного мастерства, сильно изменял голос. Поэтому ему дали кличку «Шаидои». Степень его мастерства видна также из того, что в советское время он воспитал, подобно Бобокулу Файзуллаеву, многих талантливых учеников, благодаря чему его называли Усто-Эргашмастер Эргаш.

Кроме своего искусства, Эргаш обладал еще красивой внешностью, пропорциональным сложением, в то время как Искандар был очень смуглым, под носом и под глазами у него виднелись впадины, лоб был выпуклым, а подбородок выдавался вперед; будучи небольшого роста, он имел за плечами горб, отчего его называли горбуном.

Во время праздника на гулянье в Ширбадане, где мы были вместе с Хайратом и наблюдали среди массы зрителей за [924] выступлением артистов, руководитель певцов и музыкантов поставил Эргаша рядом с Искандаром, чтобы они пели вместе (Эргаш был очень хорошим певцом, но он не мог равняться с Искандаром). Искандар не согласился петь с ним вдвоем.

-Его голос на высоких нотах может сорваться, и это испортит пение; если для меня не найдется подходящий товарищ, то лучше, если я стану петь один и сам буду брать высокие ноты, чтобы не испортить мотив.

Это возражение Искандара было принято руководителями, а Хайрат экспромтом сочинил нижеследующий бейт, который он впоследствии включил в свою сатирическую газель, посвященную этому празднику.

Вот он:

С Эргашем рядом ты сидишь за голос чудный твой.
Ведь сам ты — Искандар-урод, так не ломайся, пой!

(Вторая строка этого бейта может явиться примером того, что иногда в таджикском языке интонация полностью выражает значение, не высказанное словами, и одна лишь мелодика речи служит для выражения идеи поэта).

* * *

Во время чаепития, когда зашел разговор о певце Искандаре, один из товарищей сказал просительным тоном:

- В бобкент стоит ездить только для того, чтобы послушать пение Искандара!

- Если хотите, — сказал Кори-Ибод, — не так трудно устроить выступление этого певца.

- Как же не трудно? — возразил другой товарищ. — Группа Искандара за свое выступление на одном вечере берет вперед пятьсот тенег. На угощение и другие расходы уйдет еще не менее ста тенег. Шестьсот тенег на пирушку мы шестеро не сможем сэкономить из. наших средств даже в течение шести лет. [925]

- Если вы действительно хотите послушать пение Искандара, — снова вмешался Кори-Ибод, — это можно устроить, не потратив ни гроша.

- Как же это возможно? — отозвался один из нашей компании. — Ведь здесь не Бухара, чтобы мы явились на пирушку «по звуку бубна». В деревне прийти незваным к кому-нибудь на праздник считается самым большим неприличием.

- Я еще раз повторяю: если вы хотите устроить пирушку с пением, то я без гроша в кармане приведу Искандара в тот самый сад, где мы остановились, и он будет для нас петь.

Конечно, мы все в один голос заявили, что жаждем послушать Искандара, и Кори-Ибод тотчас же вскочил с места, чтобы все устроить.

- До моего возвращения оставайтесь здесь и не двигайтесь с места, — наказал он нам и ушел.

Пройдя мост, Кори-Ибод вошел в полицейский участок и спустя полчаса вышел оттуда. Вернувшись, он снова сел на свое место.

- Дело выгорело, — заявил он. — Но все вы должны принять на себя такой вид, будто вы крупные чиновники или их сыновья. Никто не должен смеяться, друг с другом следует разговаривать с особым почтением...

Я прервал его:

- Что же вы сделали и каковы результаты? Все мы с волнением ждем вашего ответа. Оставьте эту науку о чванливости, она вовсе нам не подходит!

- Сейчас не время излагать ход дела, обратите внимание на то, что результаты моих хлопот связаны с тем, как вы сумеете перевоплотиться. Подходит это вам или нет, вы должны на пять минут представить себя важными персонами, я же превращусь в вашего слугу, выполняющего приказания. Однако до того, как наступит время играть роли, т. е. вам изображать из себя важных персон, а мне — слугу, все вы должны выслушать, что я скажу, и повиноваться.

Товарищи согласились. Кори-Ибод велел всем, кто имеет гребни, — а кто не имеет, пусть возьмет у него, — аккуратно [926] расчесать бороду и усы. Это приказание было выполнено со смехом и шутками. Потом он застегнул каждому из нас халат и воротники на все пуговицы, как у важных лиц. Затем, встав со своего места, он показал, как себя держат важные персоны и как отвечают на приветствия; заставив каждого встать с места, велел все это повторить, причем исправлял допущенные ошибки.

Мы хохотали, а он сердился и очень серьезно укорял смеявшихся. Я в прежнее время долго наблюдал чванное поведение Парвардигор-худжи, поэтому теперь быстро все усвоил; кроме того, я обладаю способностью при виде смехотворных поступков, а также слушая что-нибудь смешное, удерживаться от смеха и сохранять серьезный вид. Это мое свойство помогло мне в тот раз при исполнении своей роли.

За это я удостоился похвалы Кори-Ибода. Приводя меня в пример, он и других научил игре. Кори-Ибод определил также, как мы должны двигаться: Мир-Кодыр-Кобыла — высокого роста, смуглый, в хорошем халате, с козлиной бородкой — должен был шествовать впереди; рядом с ним, но чуть-чуть поотстав, двигался Хомид-ходжа Мехри, красивый опрятный юноша. Дальше должен был идти Мирзо-Абдулвохид, имевший хорошую одежду, а немного позади него — я. Кори-Са'дулло предназначалось следовать за всеми позади с одеялом под мышкой, как слуге.

Когда Кори-Ибод все это объяснил, он показал нам средних лет мужчину, стоявшего у ворот полицейского участка.

— Это миршаб района, — сказал Кори-Ибод, — посмотрите на него внимательно, чтобы ни с кем не спутать.

Мы стали внимательно его разглядывать: то был человек среднего роста, с густой длинной бородой, в которой виднелись седые волосы, в чалме и халате, как у бухарских чиновников. Сложив на животе руки, он стоял, устремив взгляд на большую дорогу. Иногда он разнимал руки, сложенные в почтительной позе, подносил их к голове и ощупывал повязанную в виде репы чалму, проверяя, не свалилась ли она на одну сторону, потом доставал из кармана нижнего халата носовой платок «и вытирал им глаза, затем снова, сложив руки, смотрел на дорогу. [927]

- Ну, настало время приступить к исполнению своих ролей, — заявил Кори-Ибод, — к нашему счастью, у него слезятся глаза и он даже вблизи плохо различает людей. Поэтому он просил меня стоять возле него и представлять вас согласно «вашим чинам», чтобы он смог соответствующим образом приветствовать каждого.

Направляясь к миршабу, Кори-Ибод наказывал нам, чтобы мы (в ответ на приветствия) не теряли важности и надменности, смотрели на миршаба уголком глаза и отвечали на его приветствия легким кивком головы.

- Смотрите, тысячу раз будьте осторожны и не засмейтесь; он может догадаться, и тогда все пропадет. Когда я стану возле него, тогда только идите.

Кори-Ибод пошел к миршабу, и мы тронулись с места, по мере возможности разыгрывая роль важных персон.

Действительно, вид у миршаба был очень комичный; он был вынужден, сложив почтительно руки на груди, кланяться нам и в то же время брать в руки платочек и вытирать глаза, чтобы лучше нас разглядеть. Поэтому он в растерянности то складывал руки на груди, то подносил их к глазам, чтобы не пропустить поклон, он то и дела склонялся и выпрямлялся и еще принужден был слушать, что говорил ему Кори-Ибод о каждом из нас.

Во всяком случае, мы спокойно, не подвергаясь никакой опасности, прошли по дороге; пройдя шагов десять-двенадцать вперед, мы больше не стали сдерживаться и невольно все вместе захохотали. Лавочники на вобкентском базаре удивленно смотрели на это неуместное и несвоевременное веселье. Однако подоспевший Кори-Ибод. прекратил наш смех, и мы в своем экипаже, а он на лошади направились в деревню Кофарработ, где и остановились.

* * *

В дороге Кори-Ибод не раскрыл своего секрета. — Я боюсь, что из-за какого-нибудь пустяка расстроится все дело и вы будете надо мной смеяться, — сказал он. — Когда все сойдет благополучно, тогда я вам все открою. [928]

Мы приехали к своей стоянке. Там нас встретил певец Искандар, четверо искусных бубнистов и вобкентец Каримча, игравший на тамбуре, — словом, целый оркестр. Среди них лишь один Каримча как будто знал всех нас, так как он принимал участие в пирушках в городе. Но Кори-Ибод быстро оттащил его в сторону и попросил не раскрывать нашей тайны.

Увидев у себя таких гостей, мы собрали между собой деньги и вручили хозяину сада, чтобы он купил на вобкентском базаре необходимое количество мяса и риса и приготовил плов.

Однако он не взял денег.

-В этом нет необходимости, — сказал хозяин. — Когда пришли музыканты, следом за ними явился какой-то незнакомый человек и принес большую переметную суму, обе половинки которой были наполнены всеми необходимыми для плова продуктами, да еще десять сдобных лепешек из дважды просеянной муки, по два чорьяка каждая. Он отдал это мне, но не назвал имя пославшего, а только сказал: «Это для угощения городских гостей».

Мы осмотрели продукты и увидели, что их хватит, даже если гостями наполнить весь дом. Поэтому мы велели хозяину сада пригласить на нашу пирушку своих соседей, ибо если в доме будет полно гостей, пир будет интересней; что касается плова, то его хватит на всех.

Короче говоря, в тот вечер у нас состоялся такой интимный пир, что его следовало лучше назвать, по выражению того времени, «пиром Джемшида». В конце угощения Искандар сказал:

-Я в жизни не пел так много и с таким удовольствием; может быть, среди вас находится волшебник, который меня околдовал. Удивительно, что я после того, как пел без передышки с самого начала вечера до сих пор, нисколько не устал, ни в горле, ни в легких я не ощутил ни малейшей усталости.

-Все это от благословенности следов бухарских махдумов — сыновей духовенства, — сказал тамбурист Каримча, значительно подмигнув нам. — А что вы скажете о моем тамбуре? Сегодня он был просто чудо, если мой медиатор прежде извлекал из струн тамбура музыку, то сегодня он заставлял их говорить; все газели, которые [929] ты сегодня пел, — обратился он к Искандару, — медиатор отчетливо повторял на струнах тамбура.

- Во всяком случае, — сказали мы, — мы очень рады и очень всем вам благодарны. Не следует забывать и бубнистов. Это те самые артисты, в честь бубна которых ходжа Хафиз сложил следующие стихи:

Я слышал: коль горе внезапно доймет,
Полезно бить в бубен — и горе пройдет.

Провожая музыкантов, мы собрали между собой немного денег и предложили им, но они не взяли.

- Если мы возьмем деньги, миршаб не оставит нас в живых, — заявили они.

Мы попытались передать эти деньги в укромном уголке тамбуристу Каримче, знавшему нашу тайну, но он тоже отказался.

-Возьмите, — сказал я ему, — вы семейный человек, рты вашего семейства движутся лишь благодаря движению ваших рук. Если вы будете играть бесплатно, то «у них заиграют на тамбуре животы». 62

-Будьте совершенно спокойны, о плате за наше выступление мы договорились заблаговременно. Когда миршаб нас собрал и послал сюда, он приказал ничего не брать от гостей. «Кто же нам заплатит?» — спросил я у него. Он ответил: «В двух последующих выступлениях я от вас не возьму пятой части сбора; все, что получите, вы разделите между собой». Я в шутку сказал: «Миршаб-бек, если вы не выполните своего обещания, я как-нибудь при случае, будучи в городе, пойду к сыну верховного судьи и скажу ему, что миршаб заставил нас играть даром на его пирушке». Миршаб принял мою шутку всерьез: «Каримча, — сказал он, — никогда этого не делай, иначе я буду опозорен. Если вы даже с трех пирушек не дадите пятой части, я не буду возражать, только нигде не рассказывайте об этом!». [930]

* * *

После ухода музыкантов мы собрались вокруг Кори-Ибода к стали расспрашивать о его «подвиге». По его словам, когда он пришел к миршабу, тот сидел на одеялах в почетной части комнаты и вытирал платочком глаза.

Кори поздоровался с ним и сёл на тюфячок, положенный у стены, ближе к двери.

— Миршаб, — рассказывал Кори-Ибод, — спросил меня: «Чем могу служить?». Я ответил: «Нас несколько учеников медресе выехали на прогулку за город. Товарищи выразили желание послушать пение Искандара. Вот я и пришел к вам за разрешением». «Искандар очень болен, — ответил миршаб, — вот уже три дня, как он не может подняться на ноги. Если он даже и поправится, то в ближайшее время не сможет к вам явиться, потому что их руководитель набрал отовсюду по шестьсот-семьсот тенег и прежде всего он пошлет музыкантов в эти места». Помолчав немного, миршаб добавил: «Но так как вы являетесь учениками медресе, я уговорю руководителя музыкантов, чтобы он послал их к вам за пятьсот тенег, однако при условии, что деньги вы заплатите вперед». Я, будто не разобрав, что» он говорит, сидел, уставившись в землю, — рассказывал Кори- Ибод. — Мое молчание затянулось, в конце концов это надоело миршабу и он опять заговорил: «Ну, что скажете, домулло, да или нет?» Я опять продолжал молчать. Должно быть, чтобы найти какой-нибудь предлог и выставить меня, миршаб спросил строго, как подобает миршабу: «Кто вы такой и чем занимаетесь в Бухаре?». Я тоже ответил серьезно: «Как я уже сказал, я ученик медресе, зовут меня Кори-Ибод, наш дом в квартале Таки-Зиндон, а сам я племянник по сестре Рахмон-кул-бия додхо, церемониймейстера двора». Когда миршаб услышал имя додхо и то, что я его племянник, он несколько остыл. и, вытирая слезящиеся глаза, посмотрел на меня внимательно. «Ага, — произнес он, — а кто ваши спутники?». — «Кто мои спутники, — ответил я, — сказать довольно трудно по политическим соображениям, но так как вы являетесь верным рабом его [931] величества и миршабом тюменя, я думаю, что если я скажу вам, вреда не будет, потому что вы умеете хранить тайны столпов государства его величества». Услышав от меня эти слова, миршаб разволновался; он подполз ко мне поближе, хорошенько вытер свои подслеповатые глаза, словно ими слушал меня: «Говорите!» — произнес он. — «Один из них — внук, другой — зять, третий — племянник их милости верховного судьи, казия Бадриддина, а я — их слуга». 63 Услышав это, миршаб растерянно вскочил с места и подошел ко мне. Он схватил меня под руки, пытался заставить сесть на его место, а сам хотел сесть ближе к двери. Но так как я не согласился, он из-под своего сиденья — одеял, сложенных в несколько слоев, — вытащил тюфяк, подтащил поближе к двери и уселся на него прямо напротив меня, вытирая глаза. Затем, крикнув в прихожую, он приказал своему приближенному принести скатерть с угощением и добавил, чтобы не был также забыт рахат-лукум. 64 Он велел позвать главу музыкантов, сам же смотрел на меня, улыбаясь и вытирая глаза. Я решил дополнить сказанное ранее: «Махдумы в городе очень соскучились и решили совершить прогулку, поэтому ишан верховный судья разрешил им это, но с одним условием — никому не говорить о своих родственных связях, надеть простое платье и в тюменях не останавливаться в домах правителей». Доверенный миршаба принес скатерть с угощением. Явился также и руководитель музыкантов; сложив почтительно руки на груди, он стал дожидаться-приказаний. Миршаб обратился к нему: «Я сказал господину гостю, что Искандар якобы болен, на самом же деле ничто его не берет. Поскорей пошлите кого-нибудь за ним и за бубнистами, пусть немедленно явятся сюда, в полицейский участок!». Руководитель музыкантов [932] со словами: «Слушаю, таксир!» — вышел из комнаты, а миршаб продолжал смотреть на меня, вытирая платочком глаза. Казалось, он что-то хочет сказать, но не отваживается или обдумывает, поэтому я его спросил: «Вы что-то хотите сказать?». — «У меня есть просьба». — «Пожалуйста, соблаговолите ее изложить». — «Нельзя ли устроить вашу пирушку здесь, в полицейском участке?». — «Это совершенно невозможно, — ответил я. — Я только что докладывал вам, что их милость верховный судья строго-настрого запретил останавливаться в официальных местах». — «Если так, то, может быть, не раскрывая, кто они, привести их сюда поближе в мою разрушенную хижину, и я предложу им «воду для омовений» (т. е. предложу угощение)». Я понял, что не смогу легко избавиться от этого нахала, и ответил решительным тоном: «Не будем затягивать разговора, я уже несколько раз вам говорил, что им нельзя останавливаться в домах правителей. Я придумал эту пирушку сам, не. спросив у них, чтобы их немного развеселить. Теперь я уже не хочу устраивать эту пирушку». «Если вы не устроите ее, то уж лучше убейте меня, а потом уходите отсюда, — печально сказал миршаб, — умоляю вас божьим словом — Кораном, поскольку вы являетесь чтецом Корана, не лишайте меня, несчастного, неожиданной милости, свалившейся на мою голову». — «Ну, ладно, — ответил я. — Ради вас я согласен». Он стал благодарить меня, но мое поспешное согласие еще больше разожгло его жадность, и он опять начал меня умолять: «Что случится худого, если я хоть издали отдам салам махдумам и удостоюсь милости взглянуть на их озаряющую мир красоту?». «Это можно, — ответил — Сейчас они заняты поклоненьем на мазаре Мири хурду Мири калон. Я пойду и проведу их по этой дороге мимо ворот полицейского участка в деревню Кофарработ, где они остановились. Если вы минут через пятнадцати выйдете из канцелярии и постоите у ворот, то, когда они будут проходить, вы сможете отдать им приветствие и выразить свое уважение». В ответ на эту «любезность с моей стороны» миршаб вскочил с места и в знак благодарности низко мне поклонился; затем, усевшись на свое место, он снова заговорил: «Если вас это не очень затруднит, у меня есть к вам еще одна просьба». — «Сделайте милость», — ответил я. «Мои [933] потерявшие зрение глаза не могут на расстоянии отличить верблюда от осла и уважаемых махдумов от простых крестьян. Может быть, вы смогли бы, когда они будут проходить, подойти ко мне поближе, показать каждого из них и объяснить, какое он имеет отношение к верховному судье; этим самым вы еще раз заслужите мою благодарность».

Кори-Ибод закончил свой рассказ следующим образом:

- Я обещал удовлетворить эту просьбу миршаба и, вырвавшись от него, вернулся к вам в чайную.

Кори-Ибод распределил роли следующим образом: Мир-Кодир должен был играть роль младшего сына верховного судьи, Хомид-ходжа — его внука, Мирзо-Абдулвохид — зятя, я — племянника.

Все товарищи, кроме меня, знавшего историю о том, как Кори-Ибод получил пособие, не поверили его рассказу, а Мир-Кодир-Кобыла, считавшийся помешанным из-за своего многословия, сказал Кори:

- Все, что вы рассказали, — это ложь. Вероятно, вы взяли от своего дяди-додхо или от какого-нибудь другого придворного письмо к миршабу, чтобы он устроил нам угощение с выступлением музыкантов. Из уважения к этому письму миршаб так разошелся. Теперь вы все приписываете своему искусству.

У Кори-Ибода был такой характер: внешне он никогда не раздражался и не сердился, как бы с ним ни обходились и что бы ни говорили. Однако своими поступками он старался доказать, что его оппонент или оскорбитель неправ. Отвечая Мир-Кодир-махдуму, он, соответственно своему обыкновению, сказал:

- Вы, махдум, имеете право так думать; по-видимому, и другие думают точно так же. Но — если удастся, во время этой нашей прогулки, если нет, в другом случае — я докажу вам и всем остальным, что говорил правду.

* * *

Сперва мы отправились в деревню Сугд, где осмотрели усадьбу родственников Ахмада Дониша; оттуда поехали в деревню Котиён [934] и там провели ночь в доме родственников Кози Курбон-хона, которые также приходились Хомид-ходже родней по матери. Оттуда мы взяли направление на Гидждуван.

Мы остановились в центре Гидждувана, в доме нашего знакомого — секретаря казия. Оставив у него все лишнее, мы пошли гулять на базар и в торговые ряды.

Кори-Ибод повел нас через центр гидждуванского базара, мимо рисового базара, на запад. Там, напротив больших весов для риса, с северной стороны главного рукава канала Пирмаст, находилась чайная. Она была не особенно прохладной и благоустроенной, однако Кори-Ибод попросил нас в ней посидеть и выпить чайник чаю.

Мы не стали ему перечить и уселись пить чай. На запад от больших весов, возле большой дороги, находились ворота гидждуванского полицейского участка. Возле весов, с краю большой дороги, на широкой деревянной кровати с тюфяком сидел старик лет семидесяти и пил чай.

Показав на него, Кори-Ибод спросил:

- Знаете, кто этот старик? — Никто из нас не знал, поэтому мы ответили отрицательно.

- Это миршаб Гидждувана. Увидев его здесь, я заставил вас остановиться именно в этой чайной, чтобы нагляднейшим образом показать вам, уважаемые коллеги-скептики, мое искусство. Я подойду к миршабу, а вы, не отрывая глаз, следите, как я буду с ним обходиться. Хорошенько смотрите, чтобы я не отвел вам глаза и не «передал ему рекомендательного письма» (это был намек на Мир-Кодир-махдума ).

Кори-Ибод направился к миршабу, а мы стали глядеть на них во все глаза. Кори-Ибод поздоровался с миршабом, стал на колени прямо на землю перед кроватью и заговорил. Однако мы их разговора не слышали. Во всяком случае, спустя пятнадцать минут старик миршаб растерянно сошел с кровати, помог Кори-Ибоду подняться на нее и посадил его на свое место; затем, подозвав одного из своих людей, он что-то сказал ему. Тот побежал в полицейский участок; сам же миршаб, усевшись на земле на место, где сидел Кори-Ибод, налил в пиалу чаю и подал ему. [935]

В это время из ворот участка выехал верховой. Миршаб, подозвав его к себе, что-то сказал. Тот в знак повиновения кивнул головой и помчался на запад.

Выпив чай, Кори-Ибод сошел с кровати и зашагал в нашу сторону. Старик проводил его до большой дороги и стал, склонившись в почтительной позе.

Кори-Ибод, подойдя к нам, рассказал о своем обхождении с гидждуванским миршабом, которое было точно таким же, как и с миршабом Вобкента.

-Я только для того, чтобы вам доказать, принял его приглашение сесть на кровать. Вообще же в таких случаях надлежит «величие перемешать со скромностью». Этот мой поступок был неправильным, тем более что миршаб — пожилой человек. Мне следовало проявить скромность и не принимать его предложения.

По словам Кори-Ибода, всадник, выехавший из ворот участка и поскакавший на запад, по просьбе Кори-Ибода отправился за музыкантами. В этот день музыканты пошли в деревню Ходжа-Ориф в Шофуркомском тюмене на свадьбу к какому-то баю.

Выйдя из чайной, мы обошли гидждуванский базар и вечером вернулись в дом, где остановились. Секретарь казия, придя с работы, готовил для нас суфу, украшая ее коврами и одеялами.

- Мизро, — обратился к нему Кори-Ибод, — подготовьте для пирушки мехмон-хону и разожгите в ней два мангала.

- Пирушка состоится завтра, — возразил секретарь. — Здесь имеется очень хорошая труппа музыкантов Абдулкодира. Я от имени казия составил бумагу и послал ее миршабу с просьбой прислать нам эту труппу. Миршаб ответил: «Сегодня вечером эти музыканты отправились в Шофурком, завтра я вам их пришлю».

- Не верьте словам миршаба, верьте мне: сегодня вечером эта труппа явится к вам в дом, — сказал Кори-Ибод.

Секретарь и Кори-Ибод долго еще препирались, тем временем труппа музыкантов, вернувшихся из Шофуркома, входила во двор секретаря.

Конец четвертой части.


Комментарии

58. Внутри — здесь в значении «внутренний двор», «женская половина», иными словами — средством для достижения цели может явиться женщина, которая проникнет к жене экзаменатора. (Примеч. автора.)

59. В старинных сочинениях каждая глава делилась на несколько разделов; здесь слова «раздел» и «глава» употреблены в таком именно значении. (Примеч. автора.)

60. В тазкире Садра Зиё эта касыда по воле составителя представлена в сокращенном виде и некоторые бейты переделаны. Над порчей бейтов этой касыды потрудились и переписчики касыды. (Примеч. автора.)

61. В то время бухарская область имела девять тюменей (районов), но, соответственно древнему делению, говорили «семь тюменей», что означало «повсюду», «повсеместно». (Примеч. автора.)

62. В Бухаре это выражение означает «быть голодным». (Примеч. автора.)

63. Верховный судья, казий Бадриддин, среди бухарских чиновников и духовенства пользовался таким весом и значением, что эмир без его совета не назначал никого ни на государственные, ни на духовные должности, и кушбеги, являвшийся как бы премьер-министром, без разрешения Бадриддина ничего не мог делать. (Примеч. автора.)

64. Рахат-лукум — «дающее наслаждение горлу» — сласти, которые в те времена привозились паломниками и купцами из Турции в виде гостинца важным лицам. (Примеч. автора.)

(пер. А. Розенфельд)
Текст воспроизведен по изданию: Садриддин Айни. Воспоминания. АН СССР. М.-Л. 1960

© текст - Розенфельд А. 1960
© сетевая версия - Strori. 2013
© OCR - Парунин А. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001
© АН СССР. 1960