Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

САДРИДДИН АЙНИ

ВОСПОМИНАНИЯ

ЁДДОШТХО

«ДОМ СПЛЕТЕН»

Почтенные жители квартала Ляби-хаузи-Арбоб называли свое маленькое медресе «домом сплетен» и не позволяли своим сыновьям посещать его. Из байских сыновей квартала сюда изредка приходил только Гулом-джон, который хранил свои посещения в тайне от сурового отца и фанатичного дяди.

Сыновья других солидных граждан, которым родители запрещали посещать «дом сплетен», зимой в долгие скучные ночи собирались в самовар-хоне квартала. Эта самовар-хона не была чайной, посетители здесь не сидели. То было черное, грязное, закопченное помещение, и в обязанности его владельца входила продажа не чая, а кипятка. Из самовар-хоны можно было пройти в узкий темный проход, ведущий во двор владельца, из этого прохода попадали в такой же узкий и темный, крытый сверху переулок. Кроме того, с малолюдного берега канала в самовар-хону проходили через маленькую дверцу; покупатели подавали свои чайники через эту дверцу и забирали их наполненными кипятком.

Таким образом, самовар-хона представляла большие удобства для совершения всяких темных делишек. Ее владелец был опиеман, и его первейшим делом было приучить молодежь к употреблению опиума. Другим его делом было увлечь молодежь, собиравшуюся [678] в его лавке, игрой в карты и другие азартные игры. Проценты с банка он забирал себе.

Короче говоря, старейшины и приверженцы религии этого квартала запрещали своим сыновьям посещать «дом сплетен» и в то же время собственными руками, сами того не сознавая, толкали «свет своих очей» в грязные вертепы, где происходили картежные и другие азартные игры и где занимались курением опиума.

Прозвище, данное медресе Ляби-хаузи-Арбоб, до некоторой степени было оправданным. Здесь критиковали миршаба, казия, раиса, эмира, его придворных, а также вообще правителей города и деревни, подвергались осуждению низкие поступки баев, мулл и ишанов, приносивших вред народу.

В те времена в Бухаре миршабом был Абдурахим-бек; по словам бухарских старожилов, им еще не приходилось видеть миршабов хуже его; без сомнения, он был худшим из миршабов.

Чины эмирской администрации (казии, раисы, правители и другие) вообще не получали жалованья от казны и удовлетворяли свои жизненные потребности единственным путем, оставшимся от прежних времен, да еще делали подношения эмиру. Нечего и говорить, что все чиновники брали много взяток и подарков, чем вызывали население на скандалы и подрывали благосостояние тружеников. Вместе с баями и ростовщиками они грабили народ; под предлогом взимания налогов вынуждали крестьян и горожан продавать своих дочерей и сыновей. Помимо этого, у них были еще и прямые, освященные обычаем, источники дохода.

Однако у миршабов не было ни одного прямого источника дохода. Их первейшей обязанностью была поимка воров, но они входили в долю с ворами и грабили народ. Другой их обязанностью было запрещать азартные игры. Однако в своих караульнях они открыли игорные дома, называли их «пойтуг» и более половины выигрыша под видом процентов клали себе в карман, и т. д.

Что же касается Абдурахим-бека, занимавшего в Бухаре должность миршаба в течение более чем пятнадцати лет, то он каждый день придумывал все новые и новые способы грабить население. Так, например, он велел своим людям ночью вымазать нечистотами [679] ворота какого-нибудь почтенного горожанина. На следующий день он арестовывал хозяина дома и говорил ему:

— Если бы ты, твоя жена и дочь были честными людьми, твои ворота никогда бы не вымазали дерьмом. О тебе следует заявить его величеству, пусть он посадит тебя в тюрьму.

Тому, бедняге, приходилось порой продавать свой дом, чтобы откупиться от миршаба.

Мирзо-Абдулвохид Мунзим написал по этому поводу следующее четверостишие:

Господь, спаси нас от миршаба злого
И от дыхания его дурного;
Коль он не дрянь, так отчего ж тогда
Так много у ворот ….. такого
.

Миршаб Абдурахим-бек был маленького роста и настолько тучен, что его шея, живот и ляжки достигали почти одинаковых размеров. Поэтому народ прозвал его «гуладинг» — чурбан; этим прозвищем его и награждали, когда ругали, не стесняясь ни его сподручных, ни шпионов.

Его сына звали Даврон-бек, этот был еще хуже своего отца — невероятно злой и жестокий. День и ночь он пьяный скакал верхом по городу с гурьбой своих прихлебателей, вооруженных дубинками. Если ему в руки попадался какой-нибудь бедняк, то под любым предлогом или без всякого предлога он приказывал своим людям избить этого несчастного дубинками. Сам же он, сидя на лошади, лупил их плеткой и осыпал грязными ругательствами. Затем избитого, говоря, что тот был пьян, Даврон-бек посылал в распоряжение своего отца. Того бедняка сажали в тюрьму, где пытками вымогали деньги. Если получить их не удавалось, его как «вора» сажали в тюрьму или сдавали в эмирские солдаты, что было еще хуже тюрьмы.

Этих насильников — отца и сына — Хайрат вывел в нижеследующем четверостишии:

Мой крик и стоны — дело рук сына твоего!
Повержен гибким телом я сына твоего!
[680]
Миршаб, ты запрещаешь нам грешным пить вино,
Не видя осовелых глаз сына своего!

В «доме сплетен» по поводу миршаба-чурбана однажды было сочинено сатирическое стихотворение, у которого, употребляя современное выражение, был коллективный автор: Хомид-ходжа Мехри, Мирзо-Иброхим Субхи и я. На следующий же вечер Хайрат отредактировал его. Вот это произведение:

Эй, чурбан! Ведь в седле ты сидишь, как свинья,
Диво: жадные волки в подчиненьи твоем,
Хоть свиньи-командира никто не видал,
Этой «чести» достойно поведенье твое!
Будь ты волк, будь свинья — все едино для нас,
С волчьим нравом пастух
37 — вот спасенье твое.
Скоро ль сыщешь воров? Атаман без стыда,
Есть у них на грабеж позволенье твое!
Где найти хоть один неразграбленный дом?!
*Этот «век», как «Даврон»
, 38 — порожденье твое.*

Упомянутые два четверостишия и сатирическое стихотворение вышли из «дома сплетен» и широко распространились среди «любителей сплетен». Четверостишия много раз переписывались, а стихотворение распространялось изустно. Авторы его, а также завсегдатаи «дома сплетен», считали опасным держать у себя список этого стихотворения и распространять его в письменной форме, так как в нем упоминались «соратники эмира».

ПОДДАННЫЙ РОССИИ

В те годы среди молодежи появился один смелый юноша. Отец его в прошлом был из числа известных бухарских мулл, поэтому юношу все называли «Махдум». [681]

Этот молодой человек дружил с бухарскими гуляками, часто навещал их. По выражению гуляк, он был «болтуном», а по словам бухарцев — «невоздержан на язык», потому что о любом человеке он смело говорил кому угодно все, что считал справедливым.

Этот юноша не был завсегдатаем «дома сплетен», он появлялся там время от времени; в каждый свой приход он рассказывал присутствовавшим какую-нибудь удивительную историю, а затем быстро уходил. Если повествование было кратким, он обычно даже не входил в келью; не снимая калош, усаживался на пороге, рассказывал свою историю, подымался и исчезал.

Оправдывая свою репутацию «болтуна» и «невоздержанного на язык», он бросал в лицо колкости даже самому миршабу. Чем больше росло число гнусных поступков миршаба, тем больше был невоздержан на язык Махдум.

Однажды вечером, особенно резко нагрубив миршабу, он пришел в «дом сплетен» и, усевшись на пороге кельи, заявил:

— Я стал подданным России!

Прежде чем рассказать, как Махдум стал русским подданным, я должен пояснить, какое значение имело русское подданство в глазах правителей Бухары.

Согласно договору, заключенному между правительством России и эмиром, бухарские власти не имели права арестовать русского подданного по обвинению в каком-либо проступке. Если они даже уличали его в крупном преступлении, то и в этом случае ничего не могли сделать, а должны были сообщить кушбеги. Тот, в свою очередь, ставил в известность о случившемся политического агента России, имевшего резиденцию в Кагане.

Если политический агент считал возможным лично наказать русского подданного (исходя из собственных соображений, а не из характера преступления), он так и делал, причем уведомлял об этом кушбеги. В противном случае он посылал кушбеги короткий ответ вроде следующего: «Ваше письмо мною получено и принято к сведению». Этим дело заканчивалось. Вот почему некоторые люди, будучи бухарцами, переходили в русское подданство, чтобы обезопасить себя от произвола эмирского правительства; но были и такие, [682] которые меняли подданство, чтобы иметь возможность спокойно и беспрепятственно заниматься всякими темными делами.

Мы, зная обо всем этом, не удивились переходу Махдума в русское подданство. В самом деле, подобного рода «болтун», позволяющий себе смело говорить правителям, в особенности миршабу, правду в лицо, только таким путем мог оставаться недосягаемым для эмирских властей.

Но когда мы услышали рассказ Махдума, то переход его в подданство России предстал в ином свете. По его словам, задумав усилить свои нападки на миршаба, его сына Даврона и близких им людей, он решил стать русским подданным с целью собственной безопасности. И вот, обеспечив себя столь сильной защитой, он во многих местах несколько раз прочел вышеприведенное сатирическое стихотворение, причем так, чтобы его слышали люди, близкие миршабу.

Крупные муллы и их дети, как и джуйбарские мираконскне ходжи, особо почитались эмиром и его приближенными, поэтому люди миршаба не решились помешать Махдуму или арестовать его. Наряду с другими, слышавшими эти стихи и смеявшимися от удовольствия, они также вынуждены были иронически улыбнуться. Однако тотчас же они донесли миршабу о содержании стихов, о тоне, которым они читались, и о том смехе, какой они вызвали у народа.

Выслушав все это, миршаб не приказал арестовать Махдума, однако сказал:

— Всякому делу свое время, свой час. Когда это время наступит, он получит достойное возмездие. Ибо уважение, оказываемое детям духовенства, тоже имеет свои границы.

Люди миршаба по этим его словам ясно поняли: миршаб хочет схватить Махдума, но ищет удобного случая. Поэтому они тоже стали ждать, когда такой случай представится.

Как раз в эти дни наступила пора новогоднего гулянья, происходившего перед эмирским загородным парком Ширбадан, в деревне Ширбадан. Во время гулянья миршаб днем обычно сидел под аркой городских ворот Кавола, через которые проходили идущие на гулянье и возвращавшиеся с него. [683]

У ворот при выходе из города с левой стороны была терраса, а в глубине ее — небольшая комнатка. Миршаб иногда сидел на террасе, а иногда в этой комнатке; люди его располагались поодаль по обеим сторонам улицы, подстерегая прохожих, подобно охотникам. Если они видели человека со слегка раскрасневшимся лицом и устанавливали, что этот человек не принадлежит к числу «уважаемых людей», они под предлогом того, что он пьян, хватали его и отсылали в полицейский участок. Если они видели двух громко разговаривавших и смеявшихся людей, также не принадлежавших к «почтенным гражданам», они их задерживали под предлогом того, что они дерутся и нарушают порядок. При виде разбитного мальчика, шедшего на гулянье без сильного покровителя, они и его тащили в свои сети, говоря: «Он идет на гулянье, чтобы там дурно вести себя, его нужно наставить на путь истинный». Случалось, что миршаб сидел на террасе у помещения при воротах, тогда «из уважения к нему» стражники заставляли всадников спешиваться, чтобы они, кланяясь, приветствовали миршаба и только потом, пройдя ворота, снова садились верхом.

В такой именно день Махдум со своим приятелем, наняв на базаре Алаф извозчика, собрались на гулянье и подъехали к воротам Кавола. Миршаб находился в комнате; следовательно, в тот момент не было никакой необходимости спешивать проезжающих, чтобы они воздавали ему знаки уважения. Однако люди миршаба, желая затеять скандал и тем создать удобные обстоятельства для ареста Махдума, преградили дорогу лошадям и заставили Махдума и его приятеля слезть с экипажа, чтобы они из уважения к миршабу прошли через ворота пешком.

Разразился скандал, и Махдум начал бесстрашно осыпать бранью миршаба и его людей. Услышав шум, на террасу вышел Даврон, который сидел с отцом в комнате. Вмешавшись в ссору, он сказал Махдуму:

-Хвастаясь своим покойным отцом, вы позволяете себе проявлять неуважение к правительственным чиновникам. Вы должны уважать власти, подобно другим подданным! А не то с вами придется поступить так же, как в подобных случаях поступают со всеми прочими. [684]

-Бегиджон! — насмешливо сказал Махдум. — Вы еще слишком молоды, чтобы действовать подобным образом. Когда вы станете таким же «чурбаном», (как ваш отец, тогда сможете так говорить и так поступать.

После этого Махдум толкнул извозчика в спину и приказал:

-Гони!

Даврон сделал знак своим людям, чтобы они дали ему дорогу.

Когда Махдум проехал, Даврон вернулся к отцу. Тот сказал ему:

-Я слышал все вонючие слова этого негодяя, слышал все, что он говорил, зачем же ты дал ему дорогу? Почему ты не приказал задержать его и отвести в участок? При таком мягкосердечии и простоте ты не получишь права стать чиновником его величества и таким образом добывать себе пропитание.

-Извозчик был русский подданный, — ответил Даврон. — Я побоялся, что если задержу Махдума, то извозчик отправится в агентство и заявит: «Миршаб и его люди препятствуют мне заниматься извозом, снимают на полпути пассажиров с моего экипажа и лишают меня заработка». Для нас это будет не очень хорошо. Что же касается Махдума, его можно будет схватить в другой раз. Он теперь из Бухары не скроется.

-Это верно, — заметил миршаб, немного остывая. — С подданными России следует обращаться осторожно. Однако нечего ждать другого удобного случая для поимки этого наглеца, не то мы дождемся от него еще более гнусных ругательств. Скажи людям, пусть войдут.

Даврон привел людей отца, сидевших в засаде на улице. Миршаб приказал:

-Вы вчетвером стойте по очереди на базаре Алаф. Как только этот негодяй, вернувшись с гулянья, сойдет с фаэтона на извозчичьей бирже, сразу же хватайте его и тащите в участок! Хватайте также всякого, кто будет с ним, потому что порядочный человек никогда не станет другом дурного. Его приятель, вероятно, такой же скандалист, как и он.

Отдав это распоряжение, миршаб посадил у ворот своего сына Даврона, а сам верхом отправился в полицейский участок. [685]

* * *

Когда Махдум со своим утренним приятелем, возвратившись с гулянья, сошел с экипажа на базаре Алаф, что с южной стороны примыкает к медресе Девон-беги вблизи площади Ляби-хаузи-Девон-беги, люди миршаба схватили его и потащили в участок.

Махдум так передавал этот эпизод:

-Я мог не подчиниться людям миршаба, но, чтобы хорошенько его наказать и опозорить, мы с товарищем спокойно, как достойные граждане, а вовсе не как арестованные, пошли впереди них в участок.

Когда Махдума и его приятеля посадили напротив миршаба, тот начал поносить обоих непристойной уличной бранью, которой научился еще в детстве и затем на посту миршаба.

Махдум сидел не шевелясь и терпеливо выслушал все эти отвратительные ругательства. Наконец миршаб отдал приказ:

-Возьмите этих скандалистов, бросьте их в чулан с седлами, наденьте им на шеи колодки, а на ноги — кандалы. Я написал его величеству донесение о них и, как только получу разрешение, отправлю их в тюрьму, пусть они там сгниют!

Тогда Махдум достал из-за пазухи две бумаги и показал их миршабу:

-Мы являемся подданными высокого русского правительства, вот наши паспорта. Ни вы, ни ваш эмир не имеете права арестовать нас. Зато ваши люди ответят перед русским судом за неуважение, какое они проявили, когда задержали нас, и вы также ответите перед русским судом за свои ругательства!

Услышав это, миршаб побледнел. Задрожав, как ивовый листок, он извиняющимся голосом, то и дело заикаясь, стал умолять:

-Дорогой Махдум! Да буду я жертвой ради вас, простите мою невежливость! Я накажу и посажу в тюрьму моих людей, которые проявили неуважение к вам. Ведь я — ученик вашего покойного отца, а по словам пророка и святого Алия ученик является рабом своего учителя. Я верный раб вашего отца, для вас же, любимого сына своего отца, я *раб, рожденный при доме, с кольцом в ухе.* [686]

При последних словах миршаб притронулся пальцами к мочке уха, затем, повернувшись в профиль, показал Махдуму на ухо и продолжал:

-Дорогой Махдум, вы имеете право таким вот образом взять за ухо этого рожденного в вашем доме раба, отвести к себе домой и заставить его работать или же продать на базаре. Я легкомысленно поверил людям; в то же время я хотел наставить вас на путь истины. Однако из-за моего невежества мое доброе намерение обернулось злом. Прошу вас в память духа вашего отца простить меня, безграмотного невежду.

Едва миршаб замолчал, как заговорил Махдум:

-Ты врешь, бессовестный, бесчестный, бесстыжий трус! Ты ни в грош не ставишь и моего отца, и пророка, и Алия. Разве не после того, как увидел паспорт русского государства, ты вспомнил, что был учеником моего отца? Ты никого не признаешь, ты не только никого не уважаешь, но и никого не жалеешь. Сейчас ты, безбожник, из страха перед русским правительством говоришь эти лживые слова. Перед эмиром и русским правительством ты ведешь себя, как осел, а с народом ты, как свинья и волк...

Миршаб, почувствовав, что не может больше терпеть язвительных речей Махдума, вскочил с места, выбежал через другую дверь во внутренний двор; оттуда он со слугой выслал два шелковых гисарских халата, чтобы их надели на Махдума и его приятеля и выпроводили вон.

Однако Махдум бросил халаты на землю, плюнул на них, растер ногой и, ругая на чем свет стоит миршаба и его людей, вышел из участка.

Когда он кончил рассказ о своих приключениях, я спросил его:

-Когда вы стали русским ,подданным, ведь мы ничего об этом не знали. Достаньте-ка вашу бумагу, посмотрим, какой это паспорт в русском государстве.

-Поссорившись с миршабом, я ради собственной безопасности решил стать русским подданным. Однако, чтобы облегчить себе эту задачу, я не подавал заявление в канцелярию агента, а у одного бакалейщика купил два паспорта для себя и своего приятеля. — [687] С этими словами Махдум достал из-за пазухи две бумаги и показал нам.

Мы осмотрели эти бумаги, во всем похожие на обертки от мыла. В те времена дорогое душистое мыло, чтобы оно привлекало к себе внимание покупателей, завертывали на мыловаренных заводах в белую толстую бумагу с картинками. Завод мог быть удостоен правительством награды, тогда на его обертках об этом было напечатано четкими русскими буквами, а сверху стояло изображение государственного герба.

Миршаб, с трудом различавший арабские буквы и вовсе не знавший русской азбуки, поверил, что эти разрисованные бумаги и есть паспорта русского государства. Люди же его были совершенно неграмотны; они не знали не только русской азбуки, но даже арабской, употреблявшейся в то время в Бухаре.

«ВОРОВСТВО» ХАДЖИ-МАХДУМА 39

Махдум был до некоторой степени неосмотрительным человеком, в силу своего характера и невоздержанности он смело и не раздумывая мог сказать что угодно и где угодно. Так, он всюду рассказывал историю своего столкновения с миршабом и очень смешил народ. Постепенно миршабу стало ясно, что Махдум мошеннически выдал себя за русского подданного; он понял, что дал себя провести самым глупым образом. Издавна вынашивая злобу против Махдума, миршаб прибавил к этому ругательства, услышанные от него при аресте, обман, на который так глупо поддался, — и злоба его превратилась в лютую ярость; он задумал жестоко отомстить.

Махдум знал об этом. Он понимал, что если попадется, то на этот раз уже не сможет вырваться из рук тирана. Поэтому по совету друзей он бежал из Бухары и несколько лет скитался в Аравии и Индии, тяжело бедствуя. [688]

В это время умер кушбеги Джон Мирзо (по представлениям цивилизованных государств, этот сан соответствовал премьер-министру); вместо него кушбеги стал Остона-кул девон-беги. Странствия Махдума за границей длились долго, ссора между ним и миршабом почти забылась. Поэтому родственники Махдума написали ему, что в связи со смертью прежнего кушбеги и приходом к власти нового в Бухаре воцарилась «справедливость», теперь ни миршаб, ни его люди, ни другие правители не смеют угнетать народ, потому что новый кушбеги — человек справедливый и не допускает, чтобы правительственные чиновники причиняли народу зло.

Написав такое обстоятельное письмо, его авторы просили Махдума вернуться на родину, так как ему якобы ничто больше не угрожало.

Махдум, перенесший за границей тяжкие лишения, как только получил письмо, сразу же вернулся в Бухару и стал наносить визиты под именем «Хаджи-Махдума».

С возвращением Махдума в сердце миршаба ожила старая ненависть. Однако он не считал удобным теперь же напасть на Хаджи-Махдума: его старые друзья и вообще многие бухарцы любили последнего, зная его как «Махдума, говорящего правду в лицо». Крупные же муллы и представители бухарской верхушки уважали его, как сына духовного лица и в особенности как Хаджи-Махдума — человека, возвратившегося из паломничества. Поэтому его нелегко было затронуть без какой-либо причины, основательной в глазах старейшин города.

Махдум, сохраняя свое достоинство хаджи, не шатался по улицам, не посещал пирушек и мало общался с гуляками. Таким образом он прожил два или три месяца, как вдруг ему снова пришлось столкнуться с миршабом и его людьми и затеять с ними ссору.

Случилось так, что у одного из стариков, живших в том же квартале, что и Махдум, происходила свадьба и пир. Махдум, как сосед, явился на свадьбу, однако не принял участия в пире вместе с молодежью квартала, считая это зазорным для своего положения.

Ночью на пир собралась молодежь квартала, званые гости и, как обычно, гости, «приглашенные ударами бубна». В самый разгар [689] пиршества четверо из ночного дозора миршаба, обходившие город, вошли в дом, где происходила свадьба, и вынудили хозяина дать им денег на вино. Один из них в лавке армянина Лазаря, не имевшего права продавать вино бухарским подданным, купил на эти деньги водку, принес в дом, и все вместе ее распили.

Опьянев, стражники начали безобразничать, приставать к юношам квартала и гостям; они явно искали повода к ссоре.

Хозяин дома смекнул, что люди миршаба хотят затеять ссору, арестовать молодых ребят из квартала и гостей, отвести их в участок и сорвать с них побольше денег, тех же, с кого денег получить не удастся, отдать в эмирские солдаты или посадить в тюрьму.

Хозяин свадьбы — сапожник, человек бедный — не имел влиятельных заступников. Однако он знал, что его сосед Махдум, прежде чем отправиться в хадж, одержал верх над миршабом и опозорил его, а теперь, вернувшись из паломничества в качестве Хаджи-Мадума, завоевал еще более высокий авторитет. Тотчас побежал он к Махдуму и попросил у него помощи:

— Если вы не поможете, — сказал он, — свадьба расстроится, арестуют многих гостей. Не будет ничего удивительного, если они заберут и меня, старика, и моего сына, который женится. В таком случае, не говоря уже о позоре, я не смогу рассчитаться с миршабом, если даже продам усадьбу.

При этих словах в груди Махдума закипела отвага, он надел халат «Хаджи-Махдума» и вместе со стариком отправился к нему домой; Он увидел, что действительно дозорные, поставив в угол свои барабанчики, колотушки и палки с бронзовыми кольцами, 40 бесчинствовали вовсю.

Махдум подумал, что удалить их из дома мирными уговорами или криком не удастся. Поэтому он без всякого предупреждения схватил одну из палок с кольцами и изо всей силы принялся колотить их по головам. [690]

Люди миршаба от сильной боли немного пришли в себя и решили, что если они попробуют сопротивляться и на удары отвечать ударами, то, весьма возможно, на них нападут все гости и жители квартала и убьют их. Поэтому они увидели свое спасение в бегстве; оставив барабанчики, колотушки, палки с кольцами, полуопустошенные бутылки водки, они с разбитыми головами и окровавленными лицами побежали вон со двора.

После их бегства Махдум велел парням из квартала взять барабанчики, колотушки, палки и бутылки с водкой; все это в качестве вещественных доказательств безобразий караульных поставить у него во дворе на террасе. Затем, проводив помогавших ему молодых людей, он пошел в дом и лег спать.

* * *

Той же ночью люди миршаба через крышу дома Махдума втащили к нему во двор несколько узлов с крадеными вещами и бросили возле террасы, где лежали также их принадлежности ночного дозора (барабанчики с колотушками и палки). Бутылки же с водкой — единственные улики их непристойного поведения — они утащили. На рассвете двор Махдума окружили люди миршаба — кроме тех, кто был ранен накануне ночью на свадьбе, — вместе с людьми кушбеги. Когда совсем рассвело, несколько человек спустились по крыше дома во двор; взяв «краденые вещи», а также разбудив Хаджи-Махдума, они арестовали его.

Они постарались представить дело так, будто в ту ночь Хаджи-Махдум вместе с шайкой воров нес наворованные где-то вещи и столкнулся с людьми миршаба. У тех, якобы обходивших улицы с целью защиты города от воров, при виде узлов в руках спутников Махдума зародилось подозрение, и они, «выполняя свой долг», хотели задержать и допросить встреченных. Однако Махдум, не повинуясь приказу, велел своей шайке избить и обезоружить людей миршаба. [691]

Так как воров было много, а людей миршаба мало, то, хотя последние и сопротивлялись, пока не получили ранения, они все же вынуждены были спасаться бегством, побросав барабанчики, колотушки и палки. Тем не менее они продолжали выслеживать воров по улочкам и переулкам и в конце концов увидели, что те прячут краденое и принадлежности ночной стражи во дворе Хаджи-Махдума, сами же расходятся. Махдум, якобы, пошел к себе домой и лег спать. В таком виде стражники доложили все дело миршабу, он же приказал схватить Хаджи-Махдума и отобрать краденое.

Этот вымышленный рассказ, в сочинении которого несомненно принимал участие сам миршаб, его люди стали специально рассказывать народу перед самым домом Хаджи-Махдума. При этом они еще многое добавляли, чтобы как можно сильнее опозорить его.

Из числа людей миршаба некоторые, держа в руках узлы с «краденым» и принадлежности ночной стражи, шли по бокам Хаджи-Махдума, другие окружили «вора» со всех сторон, чтобы он не убежал; с нарочитой внушительностью вся процессия отправилась на Регистан. Взрослые и дети, стар и млад из квартала Хаджи-Махдума и соседних кварталов, хорошо знавшие обстоятельства ночного нападения, двинулись вслед за «шествием», чтобы, если представится случай, рассказать властям истинную суть дела и восстановить справедливость.

Хаджи-Махдума привели на Регистан и ввели в цитадель; однако никому из сопровождавших его жителей, кроме старика-сапожника, хозяина свадьбы и пира, не позволили туда войти. Вероятно, старику позволили это для того, чтобы каким-нибудь путем запутать его вместе с Хаджи-Махдумом, а затем хорошенько с ним расправиться, утолив жажду мести.

Люди миршаба и кушбеги, приведя Хаджи-Махдума в цитадель, ввели его в канцелярию кушбеги и посадили снаружи перед дверью комнаты, где тот находился. Миршаб же вошел внутрь комнаты и сел напротив кушбеги.

Кушбеги у своих людей и у людей миршаба стал выяснять суть дела. Есаул-боши изложил все обстоятельства так, как это было рассказано выше. Миршаб кивками головы и словами: «Вот так! Вот [692] так!» — подтвердил все рассказанное, словно он лично наблюдал ночное происшествие.

Когда люди миршаба кончили говорить, кушбеги спросил Хаджи-Махдума:

-А вы что скажете?

Хаджи-Махдум, достав из кармана какую-то бумагу, ответил:

-Я бежал в Аравию от всех безобразий, в особенности от тех несправедливостей, которые творил миршаб и его люди над населением и, в частности, надо мной. После совершения хаджа я поселился в благородной Медине и зажил там спокойно. Однако в нынешнем году, в связи с кончиной кушбеги Джон Мирзо и вашим приходом на его место, я получил из Бухары вот это письмо.

С этими словами Хаджи-Махдум подал кушбеги письмо и затем продолжал:

-Прочитав в этом письме, что при вашем справедливом правлении в Бухаре полностью уничтожено пьянство, бесчинства и издевательства людей миршаба, я вернулся на родину. Однако вчера ночью произошло событие, опровергающее то, что написано в этом письме. — И Хаджи-Махдум подробно и правдиво рассказал все, что случилось в доме старика-сапожника.

Кушбеги внимательно прочел письмо, в котором с начала до конца расхваливались его собственные действия; не удивительно, что письмо понравилось ему. Авторы этого послания, желая склонить Хаджи-Махдума к возвращению домой, расписали, что новый кушбеги — справедливый правитель и поэтому в городе, словно в сказочном раю, «воцарились покой и порядок». В одном месте сообщалось: «... этот необыкновенный сановник полностью уничтожил все безобразия миршаба и его людей и настолько их принизил, что они не осмеливаются даже взглянуть на кого-нибудь недоброжелательно».

Письмо было написано с такой убедительностью, что даже сам кушбеги чуть было не поверил в реальность дел, которых не совершал. Он подумал: «Вполне возможно, что все эти справедливые деяния и принадлежат мне, но по своей занятости я забыл о них. Во-всяком случае, нужно удержать эту легкую славу»; Поэтому, взглянув на миршаба, он сказал: [693]

-Как жаль, туксабо (таков был чин миршаба), что вы, вместо исполнения приказов его величества и моих указаний о том, чтобы прекратить в городе безобразия и в первую очередь удержать своих людей, — вместо этого выпустили их, словно стаю диких волков, на головы народа. Сейчас же этих... как их зовут?...

Кушбеги смолк. Некоторое время помолчав, он повторил последние слова и опять помолчал. Должно быть, он не мог вспомнить нужные ему имена. Тогда он обратился к Хаджи-Махдуму:

-Как зовут этих диких волков, которые минувшей ночью совершили все эти безобразия?

-Старший из них — Кали-Курбон, а трое других — его люди, — ответил Хаджи-Махдум.

-Кали-Курбон? — задумчиво переспросил кушбеги. Затем, обратившись к миршабу, продолжал:

-Вы, туксабо, сейчас же арестуйте Кали-Курбона с теми, кто был с ним вчера, и посадите в тюрьму. Пока не утихомирите своих людей, не показывайтесь мне на глаза!

Миршаб совсем растерялся и не знал, что сказать. Услышав приказ кушбеги, он подумал, что все это ему мерещится во сне: подобное поведение кушбеги было из ряда вон выходящим...

Кушбеги кратко повторил приказание:

-Вставайте и убирайтесь отсюда!

Кушбеги хотел проявить особую милость по отношению к Хаджи-Махдуму, который, как он полагал, благодаря только что прочитанному письму, распространил о нем добрую славу по всей Аравии и Индии. Он спросил:

-Вы, Хаджи-Махдум, должно быть, изучили в Аравии арабский язык?

-Немного изучил.

-Если так, то будьте любезны, пройдите ко мне. У нас сейчас гостит один араб, но мы не понимаем его языка. Вы возьмете на себя роль переводчика, и мы с ним немного побеседуем.

Хаджи-Махдум вошел к кушбеги. Тот посадил его возле себя и приказал подать угощение. [694]

За угощением, до прихода араба, Хаджи-Махдум много еще рассказал кушбеги о бесчинствах, творимых миршабом и его людьми. Кушбеги прикинулся, будто впервые в жизни слышит об этом, и притворно выражал сожаление.

* * *

Эта победа Хаджи-Махдума над миршабом была выдающимся событием. Если в первый раз он одержал подобную победу благодаря мошенничеству, то теперь он победил в открытой борьбе, высказав правду в глаза, благодаря чему торжество его было прочным. Хаджи-Махдум решил воспользоваться этим до конца и опозорить миршаба перед народом. С этой целью Махдум бродил по улицам, надеясь встретить миршаба где-нибудь в людном месте.

Такой случай не заставил себя долго ждать. Однажды, когда Хаджи-Махдум спускался со стороны Чорсу к куполу Ходжа-Мухаммади-Паррон, со стороны торгового ряда Сузангарон и Бозори корд показался миршаб; он ехал верхом на лошади, а за ним бежало не менее пятидесяти человек.

Впереди этого пешего отряда шагал есаул-боши миршаба, прижимая к груди и показывая народу его секиру, имевшую форму молодого пятидневного месяца; секира с ручкой, украшенной черненым серебром, блестела подобно месяцу.

Купол Ходжа-Мухаммади-Паррон был местом, где соединялись семь улиц; каждая из них заканчивалась аркой под ним. С севера и с юга к нему примыкали еще два купола поменьше. Под северным куполом был книжный базар, а под южным — шапочный. В начале каждой улицы, завершавшейся в точке пересечения, располагались базары одеял, веревок, несъедобных тыкв, ичигов и кожаных калош, а также ряд менял; всюду здесь шла бойкая торговля.

Из этого краткого описания читатель поймет, какое множество людей обращалось под куполом Ходжа-Мухаммади-Паррон, включая прохожих на семи улицах, продавцов и покупателей на многих базарах. [695]

И вот посредине этого многолюдного купола Хаджи-Махдум стал дожидаться миршаба. Лишь только тот приблизился, Хаджи-Махдум победным, торжественным голосом прочел:

Эй, чурбан! Ведь в седле ты сидишь, как свинья,
Диво: жадные волки в подчиненьи твоем.
Хоть свиньи-командира никто не видал,
Этой чести достойно поведенье твое!

Прочитав эти два бейта, Хаджи-Махдум снова обратился к миршабу:

-Эй, чурбан! Что, ничего не выходит?! Если ты знаешь какой-нибудь другой способ, отдай приказание, я готов снова держать ответ и еще больше тебя опозорить!

Когда Хаджи-Махдум читал стихи, прохожие начали останавливаться, а базарный люд вокруг перекрестка стал сбегаться к центру и скапливаться под куполом, так что все проходы оказались забиты толпами людей.

Правда, люди из чтения стихов Хаджи-Махдума еще не понимали, в чем суть дела; однако его последнее обращение ясно показало всем, что мишенью этой острой стрелы был миршаб. Поняв это, все громко расхохотались. Однако некоторые зрители не смеялись, боясь последствий, и предостерегали своих смеющихся соседей:

-Замолчи, поберегись! Если руки этого тирана не достанут до Хаджи-Махдума, то всех, кто стоит здесь, он хорошенько запомнит и безжалостно расправится с такими, как мы с тобой...

После этого случая миршаб старался не встречаться с Хаджи-Махдумом. Всякий раз, объезжая верхом город, он посылал вперед человека, чтобы тот. хорошенько осмотрел все кругом; заметив Хаджи-Махдума, он должен был подать знак, чтобы миршаб смог повернуть свою лошадь вспять.

Если миршаб даже на больших людных улицах издали замечал Махдума, он поворачивал коня в какой-нибудь переулок. Если же подходящего переулка не оказывалось, он поворачивал лошадь и уезжал той же дорогой, которой приехал. [696]

* * *

Конечно, читатели хотят узнать, как поступил миршаб со своими людьми после приказа кушбеги и какое они понесли наказание.

С сожалением приходится сообщить, что миршаб ничего не сделал. В исполнение приказа кушбеги он велел Кали-Курбону и его сподвижникам некоторое время не попадаться людям на глаза, где-нибудь укрыться или уехать в деревню, пока спустя месяц кушбеги не забудет об этой истории.

На следующий же день миршаб под каким то предлогом посетил кушбеги, чтобы посмотреть, сердится на него кушбеги или уже остыл. Однако кушбеги ничего не спросил об исполнении его приказа, хотя сам же накануне заявил миршабу, отдав распоряжение об аресте Кали-Курбона и его помощников: «Пока не утихомирите своих людей, не показывайтесь мне на глаза!». За двадцать четыре часа он из-за своей занятости забыл и о приказе и о том, что сказал; возможно, он не счел нужным повторить приказ и сказанные в тот день слова, наносившие ущерб авторитету эмира.

Ощутительный результат победы Хаджи-Махдума над миршабом заключался в том, что, кроме случая под куполом Ходжа-Мухаммади-Паррон, миршаб до самой своей смерти не попадался ему на глаза и люди его никогда больше не бесчинствовали ни в квартале Хаджи-Махдума, ни в ближайших к нему. Однако миршаб и его люди по-прежнему продолжали безобразничать в других местах.

«ВНУК ФАИЗИ-АВЛИЁ»

Еще в детстве некий Мулло-Амон приехал из деревни Розмоз, что в Вобкентском тюмене, учиться в Бухару; закончив курс учения, он остался жить в ней. Когда я с ним познакомился, ему было сорок пять лет. Несмотря на это, у него не было ни жены, ни детей, ни дома; он жил в медресе Турсун-джон, в наемной келье.

То был высокий, сильный, смуглый человек, черноглазый, с черными бровями и бородой, — он казался здоровым. Однако в некоторых [697] его поступках и словах, во всем его поведении люди усматривали ненормальность и потому называли его помешанным.

Его помешательство было точно таким же, как «помешательство» Яхьё-ходжи и Абдулмаджида Зуфунуна, о которых упоминалось в третьей части «Воспоминаний». Однако на самом деле это был сильный, умный, знающий и благородный человек.

Если в некоторых отношениях — например, в критике господствующей верхушки того времени — он имел много общего с Яхьё-ходжой и Зуфунуном, то в других он от них отличался. Например, Яхьё-ходжа где попало, в любое время, заочно или в глаза ругал представителей господствующей верхушки и разоблачал их недостойные действия. Напротив, Мулло-Амон был неразговорчивым человеком и не ругал всех, где попало. Если же речь заходила о гнусных поступках столпов того времени, он проявлял признаки настоящего бунтарства и говорил: «От ругани и проклятий никаких последствий не будет, надо заставить их каяться по-волчьи, — т. е. уничтожать».

Этими свойствами он сильно отличался от Абдулмаджида Зуфунуна, ибо, хотя Зуфунун выражал недовольство властями и ненавидел их, он свое недовольство выражал пассивно и был весьма осторожным человеком.

Из предметов, преподававшихся в медресе, Мулло-Амон больше всего занимался логикой и философией, о богословских же предметах — Коране, хадисах и фикхе — он говорил: «Это не наука, это может изучить любой, ибо все это написано в книгах. Наукой является только то, что заключает в себе работу для ума и открывает простор для мысли. В богословских же науках тебя с четырех сторон окружают высокие крепкие стены. Если захочешь выйти за пределы этих стен, невежды сразу же заявят, что ты неверный».

По поводу своего увлечения логикой и философией он говорил:

— В детстве я слышал много фантастических рассказов и легенд об Авиценне. В те времена я жил в Вобкенте, возле мазара Мири-хурд и Мири-калон, и учился у тамошних мулл. Тогда-то я и решил, что, как только попаду учиться в бухарские медресе, непременно стану последователем Авиценны. Тогда я думал, что в Бухаре [698] имеются его последователи. Мой отец, не желавший отпускать меня далеко от себя и не дававший мне позволения ехать учиться в Бухару, скончался. Я стал свободен, приехал в Бухару, где путем расспросов надеялся отыскать последователей Авиценны. Мне указали на Мулло-Хомида Араба как на единственного знатока философии и медицины, которого можно считать последователем Авиценны; я стал его учеником. Он немного знал науку логики, но о философии и медицине, которые были моей главной целью, он ничего не мог сказать. Постепенно я понял, что мой домулло только потому считается врачом и философом, что сам хочет заслужить славу в этих областях; он не придает особого значения богословским наукам и религиозным обрядам, чтобы учащиеся медресе называли его «врач и философ».

-Ты знаешь, — продолжал он, — что в мире большинство людей гонится за славой. Игроки в азартные игры, участники перепелиных, петушиных боев, наконец владельцы беговых ослов — и те стремятся заслужить славу и известность в своем кругу. Даже улемы, пусть они вовсе не знают богословских наук, и те хотят прославиться как ученые в области богословия. Подобная слава среди массы неграмотных досталась им очень легко. Мой «святой учитель», как и упомянутые богословы, даже и не нюхал медицины и философии, тем не менее с легкостью сумел обрести славу врача и философа. Во всяком случае, если мы взглянем на все с точки зрения погони за славой, то мой домулло по сравнению с улемами нашел более выгодный путь. Ведь богословов так много, что если убить собаку, то она упадет на одного из них. В то же время в нынешней Бухаре нет больше никого, кто бы прославился в области медицины и философии, мой учитель — единственный, и это великая слава.

Мулло-Амон так заключил свой рассказ:

-Я потерял всякую надежду найти последователей Авиценны и знатоков философии, поэтому я бросился читать книги. Но, увы, я не нашел произведений Авиценны, ни книг, в которых подробно излагались бы его мысли. Поневоле я занялся чтением таких книг, в которых авторы, после слов «кола аш-Шайх-ур-Раис» («говорит [699] Авиценна»), приводили цитаты из высказываний этого философа с целью либо подкрепить свои слова, либо опровергнуть его (первое значительно чаще, чем второе). Это те самые книги, из которых в бухарских школах читают несколько первых строк, т. е. хутбу или предисловие. Я же пытался проникнуть в самую их сущность. В результате я не сделался ни ученым-богословом, ни врачом, ни философом, я стал лишь бездельником, о котором можно сказать, что он «обременяет оба мира».

Ахмада-Калла 41 называют большим ученым, разве вы с ним не общаетесь? — спросил я Мулло-Амона.

-Я познакомился с ним, ходил к нему и сейчас иногда захожу. Без сомнения, это один из крупнейших ученых нашего времени. Однако если я «беспокойный невежда», то он «ученый, потерявший кончик пряжи», — ответил Мулло-Амон и принялся объяснять сказанное:

-Он еще в детстве изучил множество наук. Затем он попал во дворец к эмиру, увидел царившие там грязь и подлость и впал в уныние. После того, как в составе эмирского посольства он посетил Россию, он решил упорядочить дела и в эмирате. Однако то были пустые мечты. Можно привести в порядок и очистить от навоза ослиные конюшни и коровьи хлевы, потому что их обитатели подчиняются людям. Но как привести в порядок стадо быков и ослов, считающих себя единовластными правителями, хозяевами жизни и смерти людей, как очистить их жилища?

Мулло-Амон продолжал:

-При дворе эмира Ахмад-Калла не мог провести ни одного полезного мероприятия, поэтому его уныние перешло в безнадежную грусть; он подал в отставку и уединился у себя дома. Но он не похож на других безумных отшельников, которые, уединившись, уходят из мира. Ахмад-Калла не избегает людей, и дом его всегда полон друзей. Он их сердечно принимает, весело и приветливо с ними [700] беседует. Однако наблюдательный человек сразу поймет, что сердце его, как распустившийся тюльпан, усеяно темными пятнами и все изранено от уколов жизни. Это его внутреннее состояние отчетливо видно всякому читателю или слушателю по его произведениям.

-В чем же смысл его произведений и читали ли вы их сами? — спросил я.

-Большую часть своего времени он пишет, и содержание написанного им — это сетования на жизнь, на эмира и его сановников. Если он считает кого-либо способным понять его мысли, такому человеку он читает написанное вслух или дает прочесть самому. Мне он тоже изредка дает читать разрозненные листки...

Мулло-Амон замолчал, на минуту задумался и продолжал:

-Однако от его писаний нет никакой пользы. Конечно, если бы в нашем государстве, как в других странах, была типография и в ней печатались бы новые книги, в том числе и произведения Ахмад-махдума, да еще если бы они попадали к большому количеству читателей, то его книги открыли бы глаза многим угнетенным и ненавидящим гнет. Вот тогда все объединились бы и заставили этих кровожадных волков принести волчье покаяние. А так — что за польза, если будешь писать, писать и писать, а твои писания прочтут пять-десять человек из числа твоих близких друзей и в конце концов эти листочки, завалившись куда-нибудь в угол, станут пищей мышей.

Снова помолчав минуту, Мулло-Амон сказал:

- Единственное, что позволяет мне надеяться на лучшее будущее, — это изменения, происходящие в мире. Я поверил в это, прочитав о них в философских произведениях. Вполне возможно, что наряду с переменами в. окружающем мире произойдут изменения и у нас в стране, где пока что нет никакого порядка. Откроются типографии, и, возможно, некоторые произведения Ахмад-махдума сохранятся, будут напечатаны и станут доступны народу. Или же они будут храниться в библиотеках, и люди начнут читать их, чтобы извлекать пользу для себя. Однако и тогда полезность этих книг будет заключаться лишь в том, что люди, прочитав их, поймут: в прошедшие мрачные времена жили мудрые, образованные люди, они оставили по себе память, описав то, что видели... [701]

* * *

Я давно знал Мулло-Амона, так как мы были из одного тюменя, но поначалу не был с ним знаком. Однажды я случайно встретил его в саду за воротами Мазор, где продают цветы; мы познакомились. Мне показалось, что он сильно отличается от всех людей, встреченных мною прежде. После нашей встречи я часто беседовал с ним; мы обычно встречались в том же самом саду. Я узнал, что у него была привычка в погожие дни перед вечером гулять за городом. Он отправлялся в сад к воротам Мазор, пил чай, а затем, подышав свежим воздухом, возвращался в город. Всякий раз, когда мне хотелось побеседовать с ним, я шел туда же, где он прогуливался.

Постепенно мы близко познакомились; иногда по его желанию мы уходили подальше от города, гуляли среди крестьянских полей и возвращались в город.

Мне хотелось втянуть его в беседы, которые велись в медресе Ляби-хаузи-Арбоб. Чтобы заинтересовать его, я старался как можно красочнее передать ведшиеся там разговоры и представить их участников умными и благородными юношами.

Иногда он приходил к нам. Однако при этом он не говорил ни слова и ни в чем не принимал участия, сидя в углу, подобно бесчувственной статуе. Едва соскучившись, он вставал и уходил. Тем не менее он продолжал посещать наше медресе, появлялся там регулярно раз или два в неделю.

После того как Мулло-Амон неоднократно побывал в медресе и его обитатели познакомились с ним и подружились, один из них спросил:

— Вы время от времени участвуете в наших собраниях, и мы очень благодарны вам за это. Однако так как вы никогда не высказываетесь, мы стали сомневаться и подозревать: может быть, из-за того, что вы уже взрослый, а мы еще слишком молоды, вы не считаете удобным разговаривать с нами? Или, может быть; вам не нравится наша манера вести беседу и поэтому вы воздерживаетесь от участия в ней? [702]

- Если бы я стеснялся вас, считая себя взрослым, а вас детьми, я не посещал бы ваших собраний. Наоборот, я считаю вас лучшей частью современной бухарской молодежи. И хотя ваши разговоры кажутся мне скучными, я не в силах оторвать мои ноги от этого места, как не в силах оторвать от вас мое сердце.

Последние слова Мулло-Амона всех изумили, и один из нас, выражая общее впечатление, спросил:

-Удивительно, как это так: сами мы приятны, а разговоры наши скучны?

-Вы мне нравитесь, ибо, как я только что сказал, вы — лучшие юноши современной Бухары. Я люблю сыновей моей родины, и лучших из них я люблю еще больше; вот почему я не в силах оторвать от них мое сердце. Однако что касается скучных разговоров, то, если хотите услышать критику, я готов это доказать.

Со всех сторон раздалось: «Послушаем, послушаем! Пожалуйста, говорите!».

Мулло-Амон заговорил:

-Одно из ваших излюбленных занятий — музыка. Вообще музыка — дело хорошее. Особенно искусно ваши друзья играют на тамбуре. Исполнение Хаджи-Абдурахмона и Рахмат-ходжи особенно сочно и живо, но мне не нравится их игра. Если струн касаются пальцы настоящего артиста, звуки до слез трогают слушателей. Я же не люблю слез. Это, наверно, от того, что в деревне я с детства воспитывался на звуках бубна. В нашей деревне Розмоз, в вобкентском тюмене, а также поблизости от нас в гидждуванском тюмене, имеются такие искусные бубнисты, что потрясают слушателей своей игрой, тай что в их сердцах не остается места горестям и печалям. Не напрасно писал Ходжа Хафиз:

Я слышал: коль горе внезапно доймет,
Полезно бить в бубен, и юре пройдет.

Помолчав немного, Мулло-Амон продолжал:

-Сейчас, когда я так опечален нынешним состоянием страны, мне хочется под громкие звуки бубна выбежать на улицу, чтобы, подобно Рустаму, с громким ревом подойти к цитадели эмира и [703] зарычать львиным рыком: «Эй, вы, кровожадные волки! Напрасно ждать от вас человеческих поступков, напрасно надеяться, что вы когда-нибудь станете людьми. Это заблуждение! Вас нужно уничтожить!». Другим вашим занятием является игра в бейты и пословицы, игра в «утверждение». Это очень интересные и в свое время даже полезные игры, так как они обогащают и очищают язык. Однако теперь, при нынешнем положении, они могут служить лишь вечерним времяпрепровождением для бездельников. Если пользу от этих игр определить словами крестьян, то надо сказать: «От безделья сажают тыквы».

Мулло-Амон посмотрел на каждого из нас в отдельности, привлекая к себе общее внимание. Видя, что все внимательно слушают, он продолжал:

-Подумайте сами: при нашем современном положении, когда в школах и медресе не преподается родной язык, когда в нашем государстве нет ни типографий, ни газеты, — какая польза вам и народу, если из вас пять-шесть или, самое большее, десять человек обогатят свой язык? Однако если бы в наших школах или медресе изучался родной язык и вы передавали бы своим ученикам то, чему сами научились, или если бы у нас была типография или газета и вы смогли бы печатать в газете важнейшие выводы из своих собеседований и преподносить это народу, — вот тогда ваши занятия следовало бы назвать полезными. А что теперь? Теперь это, как я говорил, «от безделья сажать тыквы» — всего-навсего.

Мулло-Амон, переведя дыхание, помолчал немного и проверил, какое впечатление произвели его слова на слушателей. Увидев, что все слушают его с напряженным вниманием, он снова заговорил:

-Самое важное из всего, чем вы обычно занимаетесь, наиболее тесно связанное с положением общества, — это жалобы на современные порядки и критика их. Но если вы вдумаетесь, то увидите, что и это занятие не приносит никакой пользы ни вам самим, ни народу. Ведь никому нет дела до слез вдов, у которых умерли мужья, до сыновей, брошенных в тюрьмы. И от ваших разговоров не пошатнется положение даже одного-единственного негодяя. Если [704] осуществить совет, даваемый Бедилем в его бейте, который как-то прочли здесь во время игры, а именно:

С жестокосердыми будь сам жестокосерд,
Железом раскаленное бери железо..

то вы могли бы. уничтожать кровожадных волков. Вот тогда вы принесли бы народу громадную пользу. Как жаль, что теперь вы бессильны сделать это!

По-видимому, эти слова понравились собравшимся — все они стали кивать головами, подтверждая то, что он сказал. Один из присутствовавших заметил:

-В точности, как Хаджи-Махдум поступил с миршабом, — и напомнил два описанных выше случая.

Мулло-Амон, услышав этот рассказ, иронически улыбнулся и отрицательно покачал головой:

-То, что сделал Хаджи-Махдум, по-вашему считается «геройством», на самом же деле это не стоит и ломаного гроша. Всякий поступок следует оценивать с точки зрения общественной пользы. Если и есть какой-нибудь результат от поступка Хаджи-Махдума, так это его личная победа над миршабом. Реальным следствием этого явилось разве лишь то, что люди миршаба в его квартале и поблизости больше не творят безобразий. Однако они бесчинствуют в других местах. Точно так же и сам миршаб, который от стыда боится встретиться с Хаджи-Махдумом и убегает от него на улицах, без всякого страха и стеснения, не стыдясь и не задумываясь, по-прежнему творит свои безжалостные и кровожадные дела. Какая же польза народу от того, что совершил Хаджи-Махдум? Это как если бы волку сказали: «Не трогай меня и мою семью! А других, кого захочешь, можешь разорвать и пить их кровь! Это твое дело!».

Помолчав немного, Мулло-Амон продолжал:

-Если бы в результате победы Хаджи-Махдума кушбеги даже отстранил миршаба от должности, все равно для народа от этого не .было бы никакой пользы, так как на место отстраненного пришел бы другой, еще более жестокий миршаб. Ведь у бухарского правительства такой обычай: если недовольство народа каким-нибудь [705] правителем одержит верх и его снимут с должности, то на его место посадят еще худшего, чтобы недовольные с благодарностью вспоминали смещенного «грабителя саванов» и, опасаясь прихода еще худшего, больше не жаловались на правителей и чиновников. Если предположить, что Хаджи-Махдум убил бы миршаба, — опять-таки это было бы бесполезно. Ведь известен случай, когда Мухаммад-Шариф девон-беги зашел в дом к одному человеку с целью конфискации имущества, а хозяин дома вместо ключей от сундука выхватил из кармана пистолет и застрелил Мухаммад-Шарифа на месте. Какой был результат? Убийцу схватили, связали ему веревкой ноги, дали от нее конец верховому, который привязал ее впереди себя к луке седла и таким образом проскакал по городским улицам. Это продолжалось, пока человек не только умер, но был растерзан в клочья и отделившиеся от тела куски его мяса, кости, кожа — все оказалось под ногами людей. Но и тогда от него не отступились, схватили его останки и бросили в болото за городом, где их сожрали собаки. Люди, видевшие это зверство, больше не осмеливались даже смотреть на этих кровожадных волков, а конфискация имущества продолжалась...

Мулло-Амон под впечатлением собственного рассказа грустно поник головой и помолчал. Затем, подняв голову, продолжал:

— Меня называют внуком Файзи-Авлиё. 42 Прозвище это мне дали потому, что я происхожу из деревни Розмоз и «святой» Файзи также из этой деревни. Пусть это был известный вор — я не смущаюсь таким сближением, так как у него была хорошая цель. Если бы при жизни он совершил какое-нибудь значительное дело, полезное для народа, я даже гордился бы тем, что меня связывают родством с ним. Но, увы, ничего полезного совершить он не мог: нельзя считать значительным то, что он отнимал собранный эмирский налог, грабил байские дома и делил все между бедняками. В результате эмир не только не облегчал, но даже увеличивал [706] налоги, стремясь вдесятеро возместить отнятые деньги; ограбленные баи не только не перестали заниматься ростовщичеством, но еще усилили нажим, чтобы открытым грабежом многократно пополнить то, что у них было украдено тайком. Что же касается тех пятидесяти бедняков, которым Файзи-Авлиё при разделе отдал часть награбленного, то они все равно не избавились от нужды. Практическим результатом этих дел «святого» Файзи явилось только то, что сам он попал в лапы палачей и его сбросили с минарета.

В заключение Мулло-Амон сказал:

— Вот почему я против домашних жалоб, которые правильнее было бы назвать «стонами слабых». Я против единоличных действий и подвигов в одиночку. Я говорю: если есть возможность, надо всем вместе напасть на этих кровожадных волков и заставить их покаяться по-волчьи (т. е. уничтожить их).

Должен признаться, в те времена я как следует не понимал смысла слов Мулло-Амона; цели его я уяснил-только после Октябрьской революции. А в то время я понял лишь, что он твердо верил в лучшее будущее, считая, что для уничтожения кровожадных волков (жестоких правителей) необходимо нападение на них сообща (т. е. революция). Однако он не знал, да и не мог знать, в каких условиях, с чьей помощью и каким образом следовало осуществить это всеобщее нападение. Он даже считал, что если бы имелись типография и печать, если бы народ, читая произведения Ахмад-махдума и ему подобных, прозрел, то можно было бы предпринять «общее нападение» (т. е. революцию) и уничтожить «кровожадных волков». Но эти его идеи были пустыми мечтаниями.

Значение того, что говорил Мулло-Амон, я понял только после революции, поэтому и бесплодность его мечатаний стала мне очевидной тогда же.

ССОРА МУЛЛ С АРБАКЕШЕМ

В Бухарском эмирате возле мазара Бахауддина Накшбанда ежегодно в месяц савр — с 22 апреля по 22 мая — в течение четырех недель устраивались гулянья. Еженедельно по вторникам и средам — [707] одну ночь и два дня — в этих гуляньях принимали участие мужчины, а по четвергам и пятницам только женщины. Гулянья происходили в период цветения красных роз, поэтому их называли «Гулянье в сезон красного цветка».

Сельские жители приезжали верхом, а горожане в наемных экипажах или на арбах. В этот период сообщение на дороге между Бухарой и мазаром Бахауддина становилось весьма оживленным. Здесь занимались извозом люди двух родов: владельцы ослов и арбакеши.

Первые заключали между собой соглашение, по которому они разделялись на две группы: одна стояла у базара Мазор, другая на бирже у городских ворот того же названия. Каждая группа сдавала внаем ослов, которые принадлежали находившимся здесь владельцам или владельцам, входившим в другую группу; при этом деньги брались вперед. Вторая же группа, располагаясь в другом месте, принимала у пассажиров ослов и сдавала их внаем новым пассажирам, следовавшим в обратную сторону.

В пассажирские крытые арбы, которые в Бухаре называли «кокандскими», а в Фергане и Ташкенте — «арбы с зонтиками», при поездках на ближние расстояния сажали от десяти до двенадцати путников без багажа.

Арбакеши на таких арбах во время гулянья «Красного цветка» набирали пассажиров по определенной таксе, с учетом вместимости арбы и силы лошадей. Обычно в пути они останавливали лошадей и собирали с пассажиров деньги за проезд, чтобы по прибытии на место некоторые пассажиры, воспользовавшись толчеей на заезжем дворе, не ушли, ничего не заплатив.

Однажды в среду, в день гулянья «Красного цветка», пятеро мулл — не из самых крупных, однако из числа «известных в Бухаре» — пришли на заезжий двор, возвращаясь с гулянья. Не спросив о цене, они сели в арбу, верх которой был разрисован» а запряженная в нее лошадь откормлена и украшена помпонами и подвесками. Муллы заняли передние сидения.

Когда арбакеш хотел назначить плату, они заявили:

— Мы дадим столько же, сколько ты получаешь от других седоков. [708]

-Передние места по цене отличаются от задних, — сказал арбакеш. — Вам придется уплатить в полтора раза больше, чем платят пассажиры на задних местах.

-Так ведь и мы — не то же, что другие. Мы отличаемся от простого люда, и не смей равнять нас с кем попало, — сказал один из мулл. — Ты же видишь, мы — муллы, читающие молитвы. Мы не пропускаем ни одного из пяти намазов и после каждого еще произносим благословение в честь правоверных мусульман. На мазар Бахауддина мы ездили не как другие, не на гулянье, а для того, чтобы совершить поклонение. Поэтому, если ты приравняешь нас к остальным, это будет оскорблением для нас.

Арбакеш волей-неволей согласился, хотя они сидели на передних местах, взять с них ту же плату, что с тех, кто сидел сзади; ради их духовного сана он простил им разницу в цене.

Взяв еще пятерых пассажиров и назначив каждому плату по одной теньге, арбакеш стал дожидаться других седоков. Но муллы просили его поскорее отправиться в путь.

-Лошадь у меня сильная, откормленная, и я всегда брал двенадцать пассажиров, — возразил он. — И если сейчас я выеду только с десятью пассажирами, то из-за вас потеряю не только разницу в цене между передними и задними местами, но и еще две теньги.

-Из-за двух тенег ты не должен доставлять нам мучение, — сказал один из мулл. — Если же ты возьмешь еще двух пассажиров, в арбе станет тесно и нам придется стоять на коленях. Пока доберемся до города, у нас так разболятся ноги, что и ходить не сможем. Если речь идет о двух теньгах, то лучше получи от нас благословение. Тогда господь из своей сокровенной казны эти две теньги превратит в четыре.

Арбакеш увидел, что с этими несговорчивыми и упрямыми «горячими ослами, требующими уколов острой палочкой», 43 разговаривать бесполезно, лучше как можно скорее доставить этот [709] «неуклюжий груз» 44 на место и освободиться от них. Поневоле он выехал на дорогу и погнал лошадь.

Действительно, лошадь этого арбакеша была упитанной, сильной, легкой в беге. Обогнав другие арбы, а также лошадей и ослов со всадниками, она избавила своих пассажиров от пыли, поднимаемой ногами животных и людей. Таким образом доехали до местечка Джуги-хона, находившегося вблизи Бухары.

Остановив лошадь, арбакеш, как обычно, стал собирать плату за проезд. Пятеро пассажиров — простых людей, сидевших позади, — при первом же требовании достали каждый по одной теньге и отдали арбакешу, согласно тому, как договорились с ним на бирже. Что же касается мулл, то они с ворчаньем порылись в карманах и с трудом наскребли несколько пулей. Пересчитав их, они собрали по тридцать два пуля — полтеньги с человека, а за всех вместе отдали две с половиной теньги.

Арбакеш, собирая деньги, сидел в седле верхом на лошади. Обернувшись к муллам, он увидел, что один из них, сидевший ближе к нему, держит две пригоршни медных пулей. Арбакеш протянул тюбетейку, чтобы тот высыпал в нее деньги.

Мулла положил деньги в тюбетейку арбакеша, тот, прикинув, сообразил, что денег в ней мало, и спросил:

-Сколько здесь денег, таксир?

-Сто шестьдесят медных пулей, что равняется двум с половиной превосходным серебряным теньгам чеканки благородной Бухары, — ответил мулла.

-Это за сколько же человек? — опять спросил арбакеш.

За пятерых! [710]

-Разве мы не договорились, что плата за пятерых составит пять тенег?

-«Слова без действия не имеют цены» — сказано в книгах, — ответил один из мулл арабским изречением.

-Я ваших слов не понимаю. Может, вы скажете по-таджикски?

Мулла по-таджикски повторил то же самое.

-Я совершенно не понимаю того, что вы говорите. Ведь я не ученик ваш, чтобы вы толковали со мною по-книжному. Поскорее платите сполна, не то уже поздно. Не отрывайте меня, господа, от извоза — промысла бедняков!

-Здесь все сполна! — вмешался другой мулла. — Если этого и недостаточно, все равно считай, что мы расплатились полностью. Ведь мы еще помолимся о тебе, о твоей жене и детях.

-Моей жене и детям лепешка нужнее, чем молитва. Не задерживайте меня, давайте то, что причитается!

-Э!. .. Что там болтает этот мужик! Безбожник, он сомневается в молитве?! — воскликнул третий мулла. Глядя на своих спутников и арбакеша, он продолжал:

-Хочешь — бери, не хочешь — не бери. У нас нет больше денег, чтобы заплатить тебе!

-Ладно, не надо! — ответил арбакеш, протягивая муллам тюбетейку с деньгами. — Если б я надеялся на деньги или молитвы таких «благородных», как вы, то давно бы уже подох с голода. Плату за провоз до этого места я дарю духу ваших родителей. Возьмите эти деньги, купите себе халвы в обертке и полакомьтесь на здоровье. Ну-ка, живо освобождайте арбу, мне надо заниматься своим делом!

-Что он мелет, этот безбожник? Так ты вторично усомнился в молитве и боге!? Ты посмел ругать нас!? В таком случае мы не сойдем с твоей арбы, а вместе с ней потащим тебя к господину верховному судье, «убежищу шариата», пусть он тебя хорошенько отругает! Ну-ка, погоняй лошадь!

Арбакеш до сих пор с трудом сдерживался, но услышав эту клевету, осознав меру бесстыдства мулл, он вспылил, выбросил медяки из тюбетейки на песчаную дорогу возле Джуги-хона и закричал муллам: [711]

-Сейчас же слезайте прочь с моей арбы, не то я вышвырну вас, как вот эти гроши!

-Без всякого сомненья этот арбакеш неверный! — заявил один из мулл своим спутникам. — Надо немедленно, тут же связать его по рукам и ногам, хорошенько отколотить и потащить к верховному судье!

Обратившись к другим пяти седокам, он сказал:

-Ребята, помогите нам, а потом пройдите с нами в канцелярию верховного судьи. Вы будете свидетелями и перескажете «убежищу шариата» слова этого неверного, чтобы и вас тоже коснулась благодать!

Однако пассажиры не захотели принять участие в этом опасном скандале и оказаться свидетелями. Они потихоньку слезли с арбы сзади, а затем скрылись, пройдя в какой-то переулок в Джуги-хоне. Что же касается арбакеша, то он, засунув кнут за пояс, поднялся во весь рост на оглобли:

-Еще не родился человек, — закричал он, — что связал бы меня по рукам и ногам! — Пройдя по оглоблям в арбу, он одного за другим похватал мулл и выкинул их из арбы на дорогу. Затем, погнав лошадь с опустевшей арбой, помчался прямо к постоялому двору.

* * *

Хаджи-Махдум, передававший нам разные удивительные истории, пришел в тот же день и рассказал об этом скандале. Он случайно услышал о нем от одного из пяти пассажиров, не пожелавших быть свидетелями. Тот рассказал, что арбакеш был с постоялого двора из Файзабада, поэтому Хаджи-Махдум, любопытный и падкий до происшествий, отправился туда, разыскал арбакеша и сам расспросил его обо всем. Арбакеш сказал, что среди мулл был один по имени Джумбул-махдум. Тогда Хаджи-Махдум пошел в келью Джумбула в медресе Девон-беги и от него услышал то же самое. Все три свидетельства полностью совпали, и таким образом в их достоверности не осталось никаких сомнений. [712]

Хаджи-Махдум узнал у Джумбула, кто были остальные четыре его спутника. Прежде чем охарактеризовать каждого из них, следует указать, что читатели наших «Воспоминаний» уже познакомились с ними в третьей части книги: то были Джумбул-махдум, Абдурахмон Рафтор и Киём-махдум, о которых рассказано в главе «Человекоподобные микробы», четвертый — Кори-Саме, о нем упомянуто в связи с рассказом о Яхьё-ходже; пятым был Мухтор-ходжа, о котором рассказано в главе «Благородное происхождение с обеих сторон».

Происшествие с арбакешем завершилось при содействии мулл невиданной жестокостью и неслыханной трагедией. Поэтому мы считаем необходимым поближе познакомить читателя с каждым из них.

Джумбул-махдум был человек около тридцати пяти лет, высокий, тощий, словно стебель кукурузы. В то же время он своим длинным и узким красноватым лицом напоминал шакала; отсутствие на лице бровей и узенькие глазки без ресниц дополняли его сходство с этим животным. Единственным отличием его от шакала было, пожалуй, то, что лоб его и нос хранили на себе следы оспы и при взгляде на него вызывали отвращение. Жидкая его бороденка, свисавшая с узкого подбородка, напоминала шерсть дохлой рыжей кошки.

Основным занятием Джумбула было ростовщичество. Он давал деньги под проценты в долг бакалейщикам с мучного базара и владельцам келий в медресе Девон-беги, где он также имел келью.

Джумбул считался окончившим курс обучения в медресе, однако грамоту знал плохо. Слабо разбираясь в вопросах религии, он был ханжой и вел себя так, словно без него погибла бы мусульманская вера.

Абдурахмон Рафтор был низенького роста, полный; по выражению бухарцев, его можно было бы назвать «чурбаном». Во время ходьбы каждая часть тела у него двигалась сама по себе, словно у пьяного. Бухарцы за эту виляющую походку присоединили к его имени слово *«рафтор».*

Абдурахмон Рафтор считался одним из богатых благочестивых мулл Бухары. В медресе Кукельташ у него было несколько келий, а на базарах — изрядное количество лавок; как вакф, так и аренда [713] с лавок приносили ему значительный доход. Кроме того, он увеличивал свои капиталы ростовщичеством и спекуляцией кельями.

В то время он достиг сорокалетнего возраста; в одном из медресе он числился мударрисом. Однако вместо того, чтобы ходить туда и давать уроки, он предпочитал сидеть под входной аркой медресе Кукельташ и заниматься болтовней.

Разговоры его больше всего касались различных религиозных вопросов и предрассудков.

Киём-махдум когда-то был соучеником Абдурахмон-махдума. Ростом он казался чуть повыше последнего, но по фанатизму и распространению религиозных предрассудков ничем от него не отличался. Как и Абдурахмон Рафтор, он участвовал в глупых спорах мулл, причем громко кричал, ничего не понимая.

Киём-махдум, подобно Абдурахмон-махдуму, завладел несколькими кельями в медресе Кукельташ, и таким образом без одобрения и совета этих двух близких приятелей не совершались на купля-продажа келий в этом медресе, ни сдача вакфа в аренду, ни дележ вакуфных доходов.

Не будем останавливаться на описании Кори-Саме, ибо поведение, поступки и внешность этого ханжи были описаны во второй части «Воспоминаний» при рассказе о Яхьё-ходже.

Здесь же мы несколько подробнее остановимся на Мухтор-ходже. Как говорилось в третьей части «Воспоминаний», это был пожилой человек, один из старейших бухарских мударрисов, в медресе Кукельташ ему принадлежало несколько келий. Он был среднего роста, умеренно полный, смуглолицый, и хотя ему уже перевалило за шестьдесят, но в его большой бороде было мало седых волос, в связи с этим люди называли его «старик без седины».

Он казался скромным человеком, не проявлял фанатизма и приверженности к предрассудкам, скромность его доходила до того, что он с улыбкой молча слушал, как его собственный сын утверждал, что он благородней отца по происхождению, более образован и более достоин уважения. Все были удивлены, как мог такой мягкий человек поругаться с арбакешем. [714]

Согласно известию, полученному Хаджи-Махдумом от Джумбул-махдума, муллы, поругавшиеся с арбакешем, решили привлечь его в канцелярию верховного судьи, доказать, что он неверный, и добиться приговора о предании его казни.

* * *

Во всей этой истории нужно еще кое-что пояснить, дабы некоторым не могло показаться странным, как это в условиях эмирата, когда муллы были неограниченными правителями и опорой эмирского правительства, когда они находили оправданными по шариату любое насилие и несправедливость, любую мерзость, исходившую от эмира, какой-то арбакеш выступил против пятерых известных мулл и опозорил их?

Однако если читатели заглянут в третьей части «Воспоминаний» в главу «Организация ремесленников в эмирской Бухаре», то всякие сомнения у них исчезнут. Там говорилось, что цех конюхов и арбакешей, по сравнению с другими ремесленными цехами, был более демократичным. Кроме того, арбакеши из файзабадских постоялых дворов славились храбростью, нетерпимостью к насилию, свободолюбием и буйством нравов. Нижеследующая история очень ярко выявила все эти качества файзабадских арбакешей.

Бывший председатель Президиума Верховного Совета Узбекской ССР, покойный Юлдаш Ахунбабаев, до революции работал арбакешем у одного андижанского бая, занимавшегося торговлей между Ферганой и Кашгаром. Однажды между Ахунбабаевым и его хозяином произошла ссора из-за жалованья. Хозяин хотел, воспользовавшись своим авторитетом у царских виновников, обвинить Ахунбабаева в каком-нибудь политическом преступлении и добиться его ссылки в Сибирь.

Узнав об этом, Ахунбабаев бежал в Бухару; здесь, укрывшись у файзабадских арбакешей, он несколько лет занимался извозом.

Это произошло в эпоху, когда, согласно договору между эмиром и царским правительством, эмирские власти обязаны были [715] арестовывать беглых русских подданных и передавать их политическому агенту России, а также сурово наказывать тех из своих подданных, кто укрывал таких беглецов.

Файзабадские арбакеши, не боясь грозившей им кары, несколько лет укрывали у себя Ахунбабаева и по-товарищески с ним обращались. (Эту историю мне рассказал сам Ахунбабаев в 1935 году, когда я гостил у него. Достоверность рассказанного подтвердил также девяностолетний файзабадец Ато-бай Саидов, один из старых гуляк тех мест, ныне проживающий в Сталинабаде. Он говорил, что еще с тех времен поддерживал знакомство с покойным Ахунбабаевым).

В ОЖИДАНИИ ТОГО, КАК АРБАКЕША ПОБЬЮТ КАМНЯМИ

На следующий день после ссоры мулл с арбакешем по городу распространился слух: «Муллы подготовили решение улемов, с тем чтобы обвинить арбакеша в отпадении от веры, каковое проявилось якобы в том, что он ругал улемов, пророка и бога, религию и шариат. Говорят, что его арестуют и казнят или подвергнут избиению камнями».

Некоторые передавали слух в сокращенном виде: «Один арбакеш допустил «сабби наби» — осквернение пророка; говорят, что муллы собираются побить его камнями». Смысл выражения «сабби наби» бухарцам был ясен: основное значение слова «сабб» — ругать кого-либо или бесчинствовать, однако в Бухаре слово это в сочетании с «наби» употреблялось в значении «хулить или осквернять бога и пророка».

На третий день разнесся слух, что верховный судья арестовал арбакеша, написал с согласия улемов донесение эмиру и теперь ожидает его указа. Лишь только будет получен эмирский указ, как арбакеша побьют камнями на Регистане, или на ослином базаре в Ходжа Нурабаде, или же за городом, на военном плацу.

При этом известии на Регистан ежедневно стали собираться ищущие развлечений бездельники, чтобы посмотреть, как преступника будут побивать камнями. Увидев, что на Регистане пока не [716] заметно даже и признаков этого зрелища, они спешили на ослиный базар, а когда и там ничего не находили, то бежали за город на плац, где производились учения солдат. Не обнаружив и там ничего интересного, они разочарованно расходились по домам. Стремление народа поглазеть на редкостное зрелище имело свои причины. Бухарцам уже много раз доводилось видеть, как эмир наказывал семидесятью пятью палочными ударами, как режут людей, словно баранов. Но как побивают камнями, они еще никогда не видели и даже «е слышали от своих отцов и дедов о такой казни. Вот почему они так много внимания уделяли предстоящему событию.

Народ также не знал, каким образом производится избиение камнями. Поэтому люди спрашивали друг у друга, как это делается. В местах скопления народа их вниманием овладел тот, кто слышал от мулл, как приводят в исполнение эту кару. Если же в толпе любопытных оказывался человек, слышавший обо всем непосредственно от кого-либо из пятерых мулл-истцов, имена которых перечислены в предыдущей главе, то, кроме этого человека, никого больше не слушали. Считали, что слова пяти мулл, добивавшихся избиения арбакеша камнями, более убедительны, чем уличные слухи, а слова того, кто сам непосредственно слышал об этом от них, вполне достоверны.

Муллы-истцы не заставляли томиться ожиданием тех, кто жаждал известий об избиении камнями. Особенно старался Джумбул-махдум. Он слонялся по улицам, присаживался у лавок знакомых и незнакомых купцов и всем рассказывал о случившемся. Объясняя смысл заключения улемов, он все дело приписывал себе одному, выдавая, себя за инициатора выполнения шариатского приговора. По его словам (а они соответствовали действительности), не будь его в тот момент, когда арбакеш допустил богохульство и отпал от веры, дурной поступок остался бы неизвестным, подобно «воде, пролитой на сено». Ибо, говорил он, поскольку близится «конец света», не только простой народ, но даже муллы — и те потеряли честь и достоинство. Но он, в качестве поборника ислама, проявил вложенное в него богом рвение, поэтому четыре его спутника ходили за ним следом и подкрепляли его рассказ выдержками из Корана. [717] При этом Джумбул-махдум никогда не вспоминал о деньгах за проезд и о ссоре, возникшей из-за них между муллами и арбакешем. Событие это он представлял так: наняв этого арбакеша, они якобы возвращались с гулянья в город; в Джуги-хоне арбакеш поспорил с путниками по поводу платы за проезд, причем допустил богохульство. Когда муллы сделали ему наставление, арбакеш, обругав их заодно с другими, повторил и еще усугубил богохульство. Прочие пассажиры, повздорившие с арбакешем, после вмешательства мулл сошли с арбы и скрылись, видимо, испугавшись последствий дела или же мести кровожадного арбакеша. «Как жаль, — говорил Джумбул-махдум, — что муллы не знают, кто были эти седоки и откуда. Не то их тоже привлекли бы в качестве свидетелей; они могли бы придать этому делу еще более серьезный характер и добиться для арбакеша более сурового наказания». После того как «неизвестные» убежали, пятерым муллам пришлось самим выступать и в качестве истцов и в качестве свидетелей, поэтому провести дело согласно шариату оказалось затруднительно. «Но, хотя это дело доставило множество хлопот, все же мы испытываем удовлетворение, свершив его. Ибо человек, сколько бы мучений за веру ни испытал, в конце концов непременно удостоится божьей милости».

В дни, когда арбакеша привлекли к суду и собирались побить камнями, под входной аркой медресе Кукельташ было полно мулл — любителей происшествий. Это место под аркой в обычные времена служило средоточием всех сплетен верхушки мулл, почему завсегдатаев его поэт Мухаммад Сиддик Хайрат назвал «старейшинами племени курейшитов». 45 Теперь же (если читатели признают удачным это выражение, до сих пор не вошедшее ни в общеразговорный, ни в литературный язык) входная арка приняла вид военного лагеря приверженцев религии, ожидающих приказа. [718]

В центре пространства под аркой, превратившегося в «военный лагерь», сидели Мухтор-ходжа и Кори-Саме, у которых от старости: не было сил бродить по улицам. Место справа от них занимал Абдурахмон Рафтор, а слева — Киём-махдум. Эти двое были помоложе и имели достаточно сил, чтобы ходить по городу, однако считали ниже своего достоинства бродить по улицам в поисках славы подобно Джумбул-махдуму. Они полагали, что для приобретения славы гораздо выгоднее сидеть здесь и отвечать на вопросы любопытных по делу арбакеша и по поводу того наказания, какое его ожидает.

В неглубоких нишах центральной арки, а также противолежащих стен сидели любопытные и пришедшие за фетвой; они расспрашивали расположившихся на почетных местах мулл о происшествии с арбакешем и о его судьбе.

Муллы, как и Джумбул-махдум на улицах, очень подробна излагали все детали этого события, рассказывали, какие усилия пришлось им приложить для ареста арбакеша, а также истолковывали смысл заключения, полученного от муфтия. При этом каждый из них старался представить себя главным зачинщиком дела. Поэтому каждый перебивал других, как бы желая поправить или. уточнить сказанное, но так, чтобы выходило, что именно он является инициатором всего.

Что же касается дальнейшей судьбы арбакеша, то муллы все вместе, хором отвечали:

— Он будет побит камнями!

По их словам выходило, что наказание это производится следующим образом: преступника закапывают где-нибудь на площади по пояс в землю, затем собравшиеся мусульмане бросают в него камни, поражая голову, спину, грудь, лицо. Если преступник при этом умрет,, то в него бросают камни до тех пор, пока он весь не окажется погребенным под ними. Во всяком случае, первые камни должны бросить муллы-истцы и первая божья милость падет на них. Но и все другие, кто станет бросать камни, также удостоятся благости.

Толпы зевак, собиравшиеся каждое утро на Регистане, на ослином базаре и военном плацу в надежде увидеть избиение камнями [719] преступника, услышав от «почтенных» людей о способе осуществления наказания (о чем те рассказывали со слов вышеупомянутых мулл), принялись обсуждать предстоящее событие.

-Если так, — говорил один из них, — то в день казни на площади, «наверно, будет высыпано несколько арб камней, чтобы людям было чем кидать в преступника.

-Удивительно, как ты рассуждаешь! Где это видано, чтобы даром удостаивались божьей милости? Нужно, чтобы каждый, кто намерен удостоиться ее, сам собрал камни на улицах и, притащив их в подоле, метнул в преступника, тогда только человек удостоится милости, — заметил кто-то, слышавший о казни от самого Джумбул-махдума.

-А я камней не стану ни таскать, ни бросать в преступника, — вмешался в разговор еще один из толпы. — Кто знает, преступник этот арбакеш или нет? Зачем, домогаясь божьей милости, участвовать в неправедном убийстве человека?

-Как же такое убийство может считаться неправедным, если муллы признали преступника неверным, а муфтии дали фетву, считая, что он заслуживает казни путем избиения камнями.

-Есть муллы, которые считают его казнь неправедной.

-Назови мне таких мулл? — спросил тот из зевак, кто услышал о казни от самих мулл и верил, что избиение неверного камнями является богоугодным делом. — До сих пор я не видел ни одного муллу, который считал бы это дело неправедным.

-А что ты скажешь о Мулло-Амоне из Розмоза? Он из передовых мулл и уже давно закончил курс обучения. Вчера в ряду торговцев сливками на Новом базаре я сам слышал, как он говорил одному человеку, что дело это неправедное.

-Слова Мулло-Амона не имеют никакого веса, — ответил первый. — Прочие муллы называют его «внук Файзи-Авлиё», а тот был вором.

-«Козла вешают за свои ноги, барана за свои», так говорят опытные люди, — прервал спорщиков какой-то сведущий осторожный человек. — Если муллы совершают неправедное дело, они «сами ответят на том свете». Нам-то что? — сказал он, специально обращаясь к тому [720] человеку, который говорил, что Мулло-Амон считает это дело неправедным, потом добавил:

— Если муллы эту беду, несмотря на неправедность, сумели взвалить на шею арбакеша, то они и тебя за эти твои слова ввергнут в какое-нибудь несчастье, сказав: «Оказывается, он за арбакеша». Кто считает это дело неправедным, пусть не бросает камень, но лучше помалкивать, ибо, как говорят старые люди, «под стеной мышь, а у мыши — уши». На свете много доносчиков, следует быть осторожным. ..

Таким образом, толпы зевак каждый день по утрам собирались на площадях, где предполагалось избиение камнями арбакеша, и проводили много времени в спорах и обсуждениях предстоящего «невиданного зрелища». Однако само «зрелище» все не начиналось и никто не мог сказать, когда же это произойдет.

Постепенно зеваки стали терять надежду, и на площадях день ото дня собиралось все меньше народа, толпы таяли. Теперь на разочарованных зевак не производили уже никакого впечатления слова «почтенных людей», слышавших от мулл-истцов, что «арбакеша через два дня непременно побьют камнями»; такие разговоры уже не могли вторично вселить в них надежду.

Среди любопытных еще продолжались пересуды об этом деле, однако говорилось не о том, когда и каким образом все это произойдет, а какова причина задержки.

Некоторые по этому поводу утверждали: «Его величество не захотел, выслушав двух-трех мулл, убивать человека, который не причинил никакого вреда ни ему, ни государству».

Другие высказывали предположение: «Видимо, Мулло-Амон говорил правду, муллы-истцы затеяли неправое дело. Верховный судья понял это; хотя он, опасаясь возмущения мулл, уже доложил об этом эмиру, однако следом он послал еще один секретный доклад, в котором указал на несправедливость обвинения и попросил, чтобы эмир не издавал об этом указа, ибо он не будет соответствовать истине».

Были и такие, которые объясняли все совершенно иначе — будто казнь не начиналась по следующей причине: «Эмир не может ничего сделать без разрешения русского правительства. Русский агент сказал: [721]

«Не делайте этого и не убивайте человека по наговору мулл!». Поэтому эмир оставил без последствий донесение верховного судьи с заключением улемов по поводу избиения камнями арбакеша».

Бухарские «политики» подкрепляли это последнее объяснение следующими доводами. По их словам, когда на престол взошел эмир Абдулахад, русское правительство через туркестанского генерал-губернатора наказало своему политическому агенту в Кагане не допускать публичных казней. Если один человек убьет другого или проявит неуважение к правительству его величества, эмирские власти могут по своему усмотрению казнить такого преступника. Однако они должны следить, чтобы это согласовалось с шариатом. Иначе иностранцы смогут обвинить его величество в жестокости и даже запросить великое светлейшее императорское правительство, «как оно допускает подобную жестокость в государстве, находящемся в сфере его влияния?».

В подтверждение сказанного «политики» добавляли: «Поэтому во времена Абдулахада публичные казни происходят реже. Конечно, те, кто умирают в тюрьмах под пытками, от палок палачей или от рук местных правителей, не могут считаться «публично казненными», о них не спросят ни русские, ни иностранцы. А ведь при эмире Музаффаре не было дня, чтобы не казнили людей на Регистане, на веревочном базаре, не вешали на ослином базаре. В те времена в день казни убивали не одного-двух, а сразу до десятка; на ослином базаре казненные висели в ряд, словно бараньи туши в лавке мясника. В правление Музаффара даже в сезон гуляний в Ширбадане однажды на глазах у гуляющих было убито одновременно более ста человек».

В эти дни муллы-истцы очень волновались. Они на все лады объясняли тем, кто обращался к ним: «Без сомнения, арбакеша побьют камнями, не может быть, чтобы его величество отклонил просьбу мулл и заключение улемов». Но сами они уже начали недоумевать по поводу затяжки. Это раздирало их сердца, подобно тому как у верблюда нестерпимо чешется рана, в которой завелись черви. Они, однако, не могли, подобно верблюду с зудящей раной, тереться о всякую дверь или стену, чтобы умерить жжение. Ведь тогда всем стало бы ясно, что их «стрела, направленная в человека, попала в камень», это подорвало бы [722] их авторитет, что было бы непереносимо для их «величия и достоинства священнослужителей».

Единственной «стеной и дверью», о которую они могли тереться, чтобы успокоить свое зудящее оскорбленное сердце, был дом верховного судьи. В эти беспокойные дни они ежедневно по нескольку раз бегали туда и где-нибудь в уединенной комнате кричали верховному судье:

-Неужели его величество ради какого-то вероотступника-арбакеша, ставшего в конце концов неверным, отклонит просьбу таких искренно молящихся, как мы? Разве отклонение нашей просьбы не явится причиной подрыва нашего авторитета, что на самом деле подорвет авторитет всех улемов? Неужели его величество, будучи повелителем правоверных, отклонит заключение улемов, в то время как правители Самарканда и Ташкента, хотя они русские, все же, как слышно, не отвергают заключений духовенства? Разве отмена того, что постановили мусульманские улемы, не есть непризнание шариата? Мы не решаемся даже выговорить, каковы могут быть последствия этого. Скажите сами, что же дальше? Вы, сидящие в законном суде, должны открыто и прямо доложить об этом его величеству.

-Его величество еще не отклонил ваше требование, вам следует набраться терпения, — ответил им верховный судья. — Если бы он отклонил его, нам бы сообщили. Я думаю, в ближайшее время мы получим доброе известие.

Верховный судья знал, почему задержался ответ на его представление, но так как это было «государственной тайной», он не мог открыть причину задержки муллам, у которых «язык без костей». В конце концов, когда его прижали, он с помощью намеков пояснил происходящее:

-Его величество хорошенько обдумает и взвесит все обстоятельства дела и затем издаст указ, чтобы после этого не было уже никаких разговоров. Мудрость главы государства заключается именно в этом. Не будьте легкомысленны, потерпите еще несколько дней; в конце концов все уладится. Поступайте согласно поговорке: «Лучше позже, зато вернее».

Эти намеки немного успокоили мулл, и они больше не досаждали верховному судье. Действительно, «добрая весть», обещанная им, не [723] заставила себя долго ждать; прошло немного времени, и по городу распространился новый слух. Формально он исходил не от верховного судьи, однако распространял его человек, которого все называли «Джабраилом», так как обычно он заблаговременно распространял различные сообщения, исходившие от правительства. Этим сообщениям нельзя было верить полностью, однако приблизительно наполовину они все-таки оказывались достоверными.

СООБЩЕНИЕ «ДЖАБРАИЛА» ПО ПОВОДУ ДЕЛА АРБАКЕША

Прежде чем рассказать об этом, следует познакомить уважаемых читателей с личностью «Джабраила». Он был старшим сыном Мулло-Хомида Араба, получившего известность как «философ» и «врач», о чем уже говорилось выше, в одной из глав. Мулло-Амон из Розмоза стал его учеником, надеясь изучить философию и медицину.

Что касается старшего сына этого «философа», то ради достижения славы он не стремился овладеть философскими знаниями и не стал, подобно отцу, последователем улемов. Имя «единственного в своем роде» он решил заслужить совсем иным способом: он сделался полезным духовному и служилому сословиям своего времени настолько, что они стремились к беседам с ним, жаждали его видеть и всегда старались во что бы то ни стало найти его и привести к себе.

Израсходовав часть средств, получаемых отцом от преподавания и деятельности муфтия, он завязал связи с придворными, с приближенными кушбеги и верховного судьи и через них наперед узнавал обо всех назначениях духовных и гражданских лиц; затем, навещая духовенство и чиновников, он рассказывал им об этих назначениях. Это и явилось причиной того, что заинтересованные в его сообщениях прозвали его «Джабраил».

Конечно, не все новости, которые он добывал и передавал интересующимся, оказывались достоверными, — частью они подтверждались, частью нет. Поэтому некоторые «остряки» называли его «Джабраил-обманщик». [724]

Ростом, сложением и всем своим внешним обликом он отличался от других людей — был длинный, черный и неприятный, как говорится, словно «зимняя ночь». Кроме того, он был кривым на один глаз. Его второй глаз, огромный, словно у араба, казалось, вобрал в себя силу первого, слепого; он был вытаращен, точно у зарезанной коровы, и поселял в сердцах людей страх и отвращение. Вследствие всего этого некоторые нашли уместным присоединить к его прозвищу еще одно — «одноглазый шайтан».

Говоря беспристрастно и по совести, следует признать, что два последних прозвища родились под влиянием враждебности и ненависти. Прозвищем же этого человека, признанным среди мулл и чиновников, было «Джабраил».

Этот «Джабраил» видел, что мысли и простых людей, и в особенности духовных лиц прикованы к делу арбакеша. И он решил, потратив часть своего времени и денег, добыть достоверные или, по крайней мере, близкие к истине сведения, распространить их по городу и таким путем привлечь к себе общее внимание.

Смысл известия, добытого «Джабраилом» после нескольких дней стараний из авторитетных источников и. распространенного им по городу, коротко сводился к следующему: эмир, получив представление верховного судьи и заключение улемов по делу арбакеша, через куш-беги обратился к русскому агенту и попросил его совета.

Агент не счел возможным самостоятельно дать совет по столь важному вопросу и обратился к генерал-губернатору Туркестана.

По словам «Джабраила», генерал-губернатор на запрос агента ответил так: «Хотя, по шариату и допускается побивание камнями преступника, согрешившего против веры, но в благородной Бухаре при дедах и прадедах *его высочества* не слышали о подобном наказании, как никто не слышал об этом и в других мусульманских странах Востока. Поэтому нужно быть очень осторожным, применяя это наказание. По тем же причинам нельзя удовлетворяться лишь требованием мулл-истцов и заключением улемов; необходимо устроить суд, как это делается в других цивилизованных странах. Для организации суда со стороны правительства его высочества должен быть назначен прокурор; один из тех, кто принимал участие в этом [725] происшествии, пусть будет истцом, а другие — свидетелями; со стороны же обвиняемого должен выступать адвокат, который будет защищать его права; председательствование на этом суде пусть возьмет на себя его высокоблагородие, опора шариата — верховный судья; он же в надлежащее время представит суду заключение улемов и предписания шариата. В таком суде, обладающем как юридической, так и религиозной компетенцией, вина преступника будет полностью доказана. Тогда он подвергнется наказанию — избиению камнями, и у нас на руках окажется основание, чтобы заткнуть рот корреспондентам газет и всяким болтунам, которые, когда кара будет приведена в исполнение, попытаются клеветать на его высочество эмира и на правительство его императорского величества».

Когда это известие, — конечно, изложенное не так, а в запутанном виде, — было распространено «Джабраилом» по городу, улицы снова закипели, площади, где предполагалась казнь, наполнились зеваками и любителями происшествий. Опять Джумбул-махдум забегал по городу, «старейшины племени курейшитов», собираясь под входной аркой медресе Кукельташ, занялись привычным словоблудием.

Мулло-Амон из Розмоза, услышав новые сведения о деле арбакеша, пришел в ярость. Гнев свой он пропитал ядовитой иронией и с горькой усмешкой говорил: «Туркестанский генерал-губернатор исполняет обязанности господа бога Бухары, русский политический агент — пророк его, а наш «Джабраил», которому известно о переговорах между ними, может теперь называться «Правдивый Джабраил», а не «Джабраил-обманщик» и не «одноглазый шайтан». Однако мне не очень-то по душе дела «господа бога Бухары»; ведь бог мусульман и вообще всех верующих известен как милосерднейший из милосердных, а этот самозванный «бог» оказался жесточайшим из жестоких. Подвизаясь в качестве «распространителя цивилизации среди дикарей», каким он старается показать себя во всем мире, он мог бы не допустить зверства мулл и бухарского правительства, — но вместо этого он нашел способ представить эту жестокость как «законную» и «не противоречащую цивилизации»». [726]

* * *

Спустя два-три дня после того, как «Джабраил» разнес по городу новость насчет дела арбакеша, она нашла подтверждение в официальных действиях верховного судьи. Вечером он пригласил к себе мулл-истцов и назначил Джумбул-махдума «государственным обвинителем», этот термин в странах мусульманского Востока, связанных с Европой, употребляют в значении «прокурор». Мухтор-ходжа был назначен истцом; ему следовало подать в суд «жалобу» и указать, что «арбакеш, произнеся такие-то и такие-то еретические слова, отпал от веры». Кори-Саме Абдурахмон Рафтор и Киём-махдум были назначены свидетелями; им, как «незаинтересованным лицам, не имеющим никаких связей ни с арбакешем, ни с Мухтор-ходжой», предстояло «дать беспристрастные показания, что претензии Мухтор-ходжи основательны и справедливы».

Теперь следовало еще со стороны арбакеша назначить адвоката, чтобы он защищал «права обвиняемого». Муллы не захотели сидеть с арбакешем на одном судебном заседании. Они говорили: «Этот арбакеш — вероотступник, он всех всегда и всюду поносил самыми грязными ругательствами. Теперь же, когда он не надеется остаться в живых, он во время разбирательства дела и на суде, начиная от нас и кончая «опорой шариата» — верховным судьей, эмиром и везирами, будет обливать самой непристойной бранью. В таком случае все мы будем опозорены в глазах людей, которые, конечно придут на открытое заседание суда. Лучше, если обвиняемый не будет присутствовать на судебном процессе и приговор по его делу вынесут заочно».

Верховный судья с помощью какой-нибудь уловки, согласной с шариатом и законом, решил осуществить это предложение мулл. «Если так, — сказал он, — то мы заявим, что он тяжело болен. Тогда человек, которого назначат его адвокатом, будет его личным уполномоченным на следствии, а также законным защитником его прав на суде».

Мысль эта понравилась муллам, и «авторитетным» адвокатом арбакеша решено было назначить самого подлого, самого жестокого [727] человека и в то же время самого неутомимого говоруна из числа стражников миршаба — Кали-Курбона, с которым наши читатели частично уже познакомились в предыдущих главах.

На следующий день помощник верховного судьи отвел Кали-Курбона в тюрьму под конюшней при цитадели, где сидел арестованный арбакеш.

Помощник верховного судьи объяснил арбакешу, что он должен взять Кали-Курбона в качестве защитника: «Если ты явишься сам', то ученики мулл могут поднять скандал, — сказал он, — и для тебя это может кончиться плохо. Будет лучше, если ты назначишь своим адвокатом этого красноречивого человека, хорошо знакомого с шариатом».

Чтобы еще больше расположить арбакеша в пользу его адвоката, помощник верховного судьи присовокупил: «Без сомнения, этот человек защитит тебя от клеветы мулл, но когда освободишься, ты должен будешь хорошенько отблагодарить за эту услугу и меня, и его».

У арбакеша вначале зародилось подозрение, однако, услышав заключительные слова, он подумал: «Конечно, они в погоне за большими деньгами захотят освободить меня», — и он с надеждой в сердце назначил этого дьявола своим адвокатом. При этом он подробно рассказал ему о ссоре по поводу платы за проезд, чтобы «адвокат», изложив все это на судебном процессе, доказал лживость притязаний мулл.

«Адвокат», стремясь привлечь к себе арбакеша, попросил его повторить некоторые детали ссоры, которые остались ему непонятны, чтобы «во время процесса он смог открыть всю правду».

Помощник верховного судьи написал доверенность по форме, принятой в канцеляриях судебного ведомства. В таких доверенностях подпись доверителя не была обязательной. Однако к копии этой доверенности, которая шла в русское консульство, хотя достаточно было печати верховного судьи, арбакеш приложил свой большой палец, предварительно окунув его в чернила. Это свидетельствовало, что документ написан самим арбакешем.

Таким образом, был определен состав участников судебного процесса, и в городе об этом сразу же стало известно. Горожане не [728] принимали всерьез ни одного из членов суда, однако над двумя из них они особенно смеялись — во-первых, над Кали-Курбоном, адвокатом арбакеша: «Волк сделался защитником овцы», — говорили в народе; во-вторых, смеялись над обвинителем и «защитником прав бога и его пророка» — ростовщиком Джумбул-махдумом.

Один из самых передовых и остроумных бухарцев, Кори-Усмон, живший в квартале Ляби-хаузи-Арбоб, услышав о назначении Джумбул-махдума, выразил общее мнение в следующих словах: «Если защитником прав бога и пророка является Джумбул-махдум, то придется отказаться и от бога, и от пророка. Чего следует ждать от такого бога и такого пророка, которые сами не могут защитить своих прав, а препоручают это людям, подобным подлецу Джумбул-махдуму?».


Комментарии

37. С волчьим нравом пастух — намек на эмира. (Примеч. автора.)

38. Этот Даврон — тот самый Даврон-бек, который в 1918 году в связи с колесовскими событиями был по приказу эмира Сайид-Алима послан в Кабадиан (ныне Микоянабад) и казнил известного поэта и просветителя Мирзо-Сахбо. Во время казни он нанес поэту первый удар мечом. (Примеч. автора.)

39. Хотя это событие произошло на несколько лет позднее описываемого, следует все же ради цельности изложения рассказать о нем здесь, ибо оно связано с миршабом и его деятельностью. (Примеч. автора.)

40. Эти палки — «себанд» — изготовлялись из горного клена, длина каждой достигала трех газов, толщина — как у ручки кетменя, в трех местах на палку были насажены бронзовые кольца. Они служили специальным оружием ночной стражи в Бухаре. (Примеч. автора.)

41. В те годы Ахмада Дониша почти никто еще не называл этим именем; многие звали его «Ахмад-Калла», а некоторые — Ахмад-махдум. (Примеч. автора.)

42. Файзи-Авлиё был известный вор из деревни Розмоз, он захватывал деньги, собранные эмиром в виде налога, грабил байские дома и раздавал награбленное беднякам. Пойманный эмиром Музаффаром, он был сброшен с минарета. (Примеч. автора.)

43. «Горячий, требующий укола острой палочкой» — так говорят об осле, который при виде палки начинает скакать, но в пути, когда на него сядут верхом, не идет, сколько бы его ни кололи палочкой. Метафорически это характеризует вспыльчивого человека, который быстро раздражается и ничего не слушает; хоть сто раз ему говори, он не сделает того, что нужно. (Из народных бухарских выражений). (Примеч. автора.)

44. «Неуклюжий груз» — груз, брошенный на дороге; его в принудительном порядке нагружают на спину кому-нибудь из проходящих. Так говорят о человеке, который, привязавшись к другому, перекладывает на него свои обязанности, так что избавиться от него невозможно. (Из народных бухарских выражений). (Примеч. автора.)

45. В первые годы ислама старейшины одного из арабских племен курейш, сидя в здании Каабы, решали судьбы людей, выносили приговоры о казнях, высылке или закапывании в землю живыми. В истории арабов их называют «старейшинами курейшитов» (санадид курайш). Чтобы выразить сходство с ними, Хайрат дал такое прозвище бухарским муллам, заседавшим на почетных местах под аркой медресе Кукельташ. (Примеч. автора.)

(пер. А. Розенфельд)
Текст воспроизведен по изданию: Садриддин Айни. Воспоминания. АН СССР. М.-Л. 1960

© текст - Розенфельд А. 1960
© сетевая версия - Strori. 2013
© OCR - Парунин А. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001
© АН СССР. 1960