Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

САДРИДДИН АЙНИ

ВОСПОМИНАНИЯ

ЁДДОШТХО

Часть четвертая

В ГОРОДЕ

МЕДРЕСЕ ХАДЖИ-ЗОХИД

В конце третьей части «Воспоминаний» я рассказывал о том, как. в 1896 году в Бухаре, в квартале Сари-Пули-Равгангарон, некоим Хаджи-Зохидом было выстроено новое медресе, куда я переехал.

Это медресе состояло всего из двадцати двух келий, фасад era был двухэтажным, а три остальные стороны — одноэтажными. Ворота медресе выходили на юг, перед ними была небольшая площадка, по другую сторону которой, сразу же за узенькой улочкой, протекал городской канал.

С восточной стороны к новому медресе примыкало медресе Хусейн-бай, с северной стороны находилась усадьба владельца медресе, а с западной — крытый проход к нему во двор.

Келья, в которой я обитал, была построена над воротами медресе. Входная дверь кельи открывалась изнутри в тесный небольшой проход, соединявшийся с восточной частью крыши медресе, из него вела вниз лесенка; против двери находилась другая, открывавшаяся в сторону площади, улицы и канала. По обоим берегам канала росли тутовые деревья и раз в неделю или в пятнадцать дней по каналу текла вода, поэтому мое жилье по тогдашним условиям жизни в Бухаре считалось неплохим. Я раньше никогда не жил в Бухаре в таких местах, где росли деревья, и эта келья казалась мне приятной.

Само помещение внутри было тесным. Сразу же у входа, вблизи места, где снимали калоши, начиналась жилая часть кельи. [624] Жилая часть была квадратной, и если бы высокий человек лег в любой ее стороне, он уперся бы ногами либо в дверь, либо в противоположную стену. Посредине кельи стояло сандали, с каждой из его трех сторон, обращенных к стенам и к двери на улицу, с трудом мог усесться один человек, но с четвертой стороны, против входа, где за спиной сидящего имелось свободное пространство, можно было расположиться очень удобно.

У входа с одной стороны стояла корчага или кувшин для воды, а с другой, примыкая к стене, находился очаг, труба от которого была вмазана в стену. Труба была общей на две кельи, и в ветреные дни, когда в одной разжигали огонь, дым от него заполнял соседнюю келью.

Раз в неделю или в десять дней я готовил себе горячую пищу, на что уходило не больше часа. Однако для моего соседа по келье, киргиза, который ежедневно тратил на варку конины не менее трех часов, моя келья в ветреные дни как бы исполняла функцию вытяжной трубы.

В противоположность другим бухарским медресе, кельи здесь не имели специального места для умывания, и умываться приходилось на крыше или во дворе.

В моей келье, как и в других кельях этого медресе, не было окна, входную же дверь приходилось постоянно держать закрытой; *дверь, выходившая на улицу, имела вставную раму, которая не открывалась;* если нужно было открыть эту дверь, раму снимали и ставили в келье. Всякий раз, когда мне хотелось «отдохнуть взглядом» на запыленных листьях деревьев по берегам канала, я так и поступал.

По своим размерам и характеру постройки моя келья могла считаться образцом лучших келий в этом медресе; некоторые угловые кельи были еще более тесными, кельи же, расположенные в первом этаже, все имели одну лишь дверь, через которую входили в помещение; через нее же проникал и свет.

Это медресе не имело вакфа, и владелец кельи сам от себя ежемесячно выдавал двадцать тенег имаму мечети и десять тенег муэдзину. [625]

ВЛАДЕЛЕЦ МЕДРЕСЕ

Владельцем медресе был бухарский бай средней руки, человек лет шестидесяти, невысокого роста, очень тучный, с большой бородой. Детей он не имел и построил это медресе, по-видимому, для того, чтобы часть наследства после его смерти осталась как бы вечной памятью о нем. Он передал медресе для учащихся в виде вакфа, и, согласно шариату, строение ему не принадлежало, тем не менее он приказал муэдзину после последнего намаза запирать медресе на замок и препятствовал входу и выходу как учеников, проживавших в медресе, так и посторонних.

Столь жесткого порядка, весьма обременительного для учеников, не существовало больше ни в одном из бухарских медресе. Обычно в учебные дни по вечерам ученики ходили готовить уроки к знакомым, проживавшим в других медресе, а в свободное от занятий время посещали пирушки. В большинстве кельи в бухарских медресе были тесными, а бедные ученики к тому же не имели ни лишних подушек, ни одеял, поэтому после приготовления уроков или вечеринки ученики нашего медресе вынуждены были возвращаться ночевать в свои кельи.

Мера, введенная владельцем, лишала обитателей медресе возможности свободно общаться с другими учащимися.

Я находился в числе тех, кто страдал от этого порядка.

Когда я жил в медресе Бадал-бек, мне в свободные вечера удавалось посещать пирушки или участвовать в товарищеских вечеринках, теперь же, в этом новом медресе, я стал настоящим отшельником. Ученики, которые учились и жили в кельях этого медресе, собрались сюда из разных мест, поэтому я с ними не дружил и вообще не знался.

Мой ближайший сосед был родом из киргизов Ура-Тюбе, и звали его Мулло-Туйчи.

Это был молодой человек высокого роста, смуглый, с гладкими волосами, узкими злыми глазами; он был лет на восемь-девять старше меня и по программе ушел года на четыре вперед. Не говоря о претензиях к нему из-за дыма от приготовления им супа из [626] конины, мне не нравилась и его внешность, поэтому я вовсе не хотел завязывать с ним дружеских отношений.

Но однажды он постучался ко мне и, по обычаям медресе, получив разрешение, вошел, уселся и без предисловий заговорил о цели своего посещения:

-Я приехал в Бухару от степных киргизов учиться, а не для того, чтобы есть плов, но у меня не хватает способностей. Мне нужен помощник. Эту обязанность взял на себя один из моих более способных земляков. Он из уратюбинских таджиков и живет в медресе Рашид. Каждый вечер после позднего намаза я ходил к нему готовить уроки. Однако мера, введенная владельцем медресе, препятствует этому; вот уже неделя, как я не готовлю уроков. Посоветуйте, что мне делать?

-Я поговорю с муэдзином, может быть, он не станет чинить вам препятствий, — ответил я.

Он ушел обрадованный. Я же, согласно обещанию, повидал муэдзина и попросил, чтобы он в виде исключения разрешил киргизу уходить вечером для приготовления уроков и возвращаться назад в медресе.

Однако, как я и предполагал, муэдзин отклонил мою просьбу. Это был молодой парень из Миянкаля (из Хатырчи или Зиёуд-дина), совершенно неграмотный и ничего не смысливший ни в занятиях, ни в приготовлении уроков. Он знал лишь владельца медресе, который отыскал его неизвестно где, привел сюда, дал ему келью й сделал его за десять тенег в месяц и муэдзином и подметальщиком, а кроме того работником по дому, поручая колку дров и другую тяжелую работу.

Так как муэдзин отклонил мое предложение, я придумал для киргиза другой, «незаконный» способ, чтобы этот стремящийся к знаниям бедняга не лишился возможности готовиться к урокам. Это был очень легкий путь, который раньше не приходил мне в голову, однако печальное положение Мулло-Туйчи вынудило меня пораскинуть мозгами и придумать этот выход. Когда я его нашел, мне тоже пришлось немного потрудиться.

Как уже упоминалось, медресе Хаджи-Зохид находилось рядом [627] с медресе Хусейн-бай. В западном углу этого медресе на втором этаже жил один ученик из Гисара, мой знакомый и соученик. Его келья с западной стороны имела окошко. После постройки медресе Хаджи-Зохид рядом с медресе Хусейн-бай крыша первого этажа нового здания оказалась на одном уровне с окном кельи моего знакомого гисарца.

Я попросил его разрешить киргизу возвращаться после приготовления уроков через окошко в его келье, выходящее на крышу медресе Хаджи-Зохид. Гисарец с радостью согласился, и киргиз Мулло-Туйчи таким способом смог продолжать готовиться к занятиям. Случалось, я тоже по ночам уходил из медресе и возвращался назад этим же путем.

Неизвестно, как муэдзин узнал, что киргиз тайком по ночам уходит и возвращается. Он задумал его поймать, однажды ночью устроил засаду и стал караулить, когда киргиз полезет в окошко. Как только Мулло-Туйчи выбрался через окно и показался на крыше, муэдзин подбежал к нему, схватил за шиворот и стал ругать за то, что ученик нарушил установленный владельцем медресе порядок.

Ярость, постоянно сквозившая на лице киргиза, мгновенно вспыхнула, как огонь; обеими руками он схватил муэдзина за талию, приподнял его и засунул в трубу какой-то кельи, приблизительно на метр возвышавшуюся над крышей. Силу удара можно себе представить по тому, что сложенная из обожженного кирпича труба, обмазанная алебастром, разлетелась на куски.

Я еще не спал. Услышав шум драки, я выскочил из кельи и подбежал к дерущимся: муэдзин, как мышь в когтях у кошки, корчился на земле, киргиз пинал его ногами и отвратительно ругался по-киргизски, муэдзин же на своем языке, хрипя, просил пощады, говоря, что он раскаивается в своем поступке. Ученик из Гисара, услышав шум, тоже вылез через окно и стоял возле дерущихся; он увещевал их по-таджикски и пытался освободить муэдзина из лап киргиза. Однако это ему не удавалось.

Подойдя к ним, я сразу же схватил Мулло-Туйчи за руку и оттащил его подальше в сторону. Сначала он, не обращая на меня [628] внимания, продолжал пинать муэдзина. Я очень решительно обратился к киргизу, назвав его на «ты»:

-Ты с ума сошел? Сейчас же отпусти его! Он близок к смерти!

Киргиз оставил муэдзина и со злостью посмотрел на меня, затем плюнул и заговорил.

-Я действительно хотел его убить, и только ради тебя я пока не пролью его крови. Но сейчас отпусти меня, я заставлю его покаяться и дать слово, — сказал он мне, тоже обращаясь на «ты».

-Я тебя отпущу, — ответил я все так же решительно, — но сначала ты сам дай мне слово, что больше не станешь его бить.

-Даю слово, — сказал киргиз, — что ради тебя сейчас я его больше бить не стану.

Я отпустил его руки. Он снова подошел к муэдзину, заложил руки за спину и, немного наклонившись, посмотрел на него, затем окликнул его по имени:

-Тагой-кул!

-Что изволите? — откликнулся муэдзин голосом мухи, запутавшейся в паутине.

-Во-первых, ты ничего не должен говорить хозяину об этом происшествии; во-вторых, ты не должен мне мешать свободно уходить из медресе и возвращаться. Если ты нарушишь хоть одно из этих условий, то я тут же убью тебя, а потом пусть со мной делают, что хотят!

-Клянусь богом, что я об этом не расскажу ни баю и никому другому и не буду препятствовать тебе или другим уходить и приходить, — ответил муэдзин, приняв на себя — да еще вдвое расширив — условия, предложенные киргизом.

-Если так, то вставай и убирайся в свою ,келью! — приказал ему киргиз.

Однако у муэдзина не было сил двигаться. Сколько он ни старался, он только приподнимался, но встать на ноги не мог. Киргиз помог ему подняться и, обняв, отвел в келью, а сам пошел к себе и запер дверь. Мой соученик гисарец засмеялся:

-«Мясо осла годится для собачьих зубов» — гласит пословица, и это совершенно верно! — с этими словами он полез в окно своей гкельи. Я тоже вернулся к себе, запер дверь и решил лечь спать... [629]

Однако не успел я задремать, как в дверь моей кельи постучали. Я вскочил, зажег светильник и отпер дверь. Перед дверью стоял писец бая.

-Пожалуйте! — пригласил я его, он вошел, но калош не снял, а сел у самого входа.

-«Для дела, которое не может решиться миром, требуется какой-нибудь безумный поступок», — начал он. — Наш хозяин — дурак с черным нутром. Суть в том, что он раскаялся в постройке медресе, но теперь у него нет возможности уничтожить документ о передаче медресе в вакф и вернуть медресе в свою собственность. Поневоле, подобно тому как «желание утолить жажду пахтаньем удовлетворяют, глядя на молочный свет луны», он, притесняя учеников, каждый день выдумывает новые правила и старается утвердить свои права и власть в медресе. Словами нельзя исправить ни его, ни его подхалима муэдзина, который еще глупее его. Чтобы их исправить, требовался какой-нибудь безумный поступок. Этот поступок совершил не я, не вы и никто другой. Вольно или невольно, намеренно или случайно, безумный поступок совершил этот сумасшедший киргиз. После этого все, живущие здесь, избавятся и от бая и от муэдзина…

-По моему, муэдзин испугался, он ничего баю не расскажет, вы тоже не говорите, и это происшествие само собой забудется, — сказал я.

-Почему это я ему не скажу? Я еще преувеличу и разукрашу больше, чем было. Насколько хозяин глуп, насколько он подл, настолько же он труслив. Услыхав об этом происшествии, он испугается и решит, что ученики его убьют, и больше даже не взглянет в сторону медресе. Простите, я не дал вам спать, — с этими словами писец бая вышел из кельи.

* * *

Этого писца звали Не'мат. Ему было тридцать лет, он был хорошо грамотен и обладал красивым почерком. Он не имел ни дома, ни вообще какого-либо жилья. Хозяин нанял его на условиях [630] предоставления ему жилья и выдачи ежемесячно двадцати тенег (три рубля) жалованья. Он выделил ему келью в медресе, которое построил «во имя бога, для учеников, изучающих богословские науки». Этот писец жил по другую сторону моей кельи. Хотя он знал о драке между киргизом и муэдзином уже с самого начала, но, чтобы не оказаться свидетелем и остаться в стороне, не подошел к месту происшествия.

Каждое утро писец вместе с баем отправлялся к нему в лавку, записывал в книгу наличность и долги бая, а затем обходил лавки и торговые ряды, собирая отданные в долг деньги, которым вышел срок. Когда какой-нибудь лавочник не выплачивал в срок свой долг, хозяин ругал писца, обвиняя его в нерадивости и недостатке твердости.

По вечерам писец вместе с баем возвращался в медресе и уходил в предоставленную ему келью. Так как медресе крепко-накрепко запиралось, он никуда не мог пойти и не мог приглашать друзей к себе. За двадцать тенег в месяц он был вынужден трудиться сутра до ночи, выслушивать грубости от бая, а по вечерам сидеть, словно арестант, в келье, похожей на могилу.

Вот почему писцу до такой степени понравился безумный поступок киргиза, что, когда все кончилось, он пришел ко мне выразить свою радость и пообещал избавить нас от тюремного заточения.

Действительно, после драки киргиза с муэдзином бай больше не показывался в медресе. Когда же ему очень хотелось посмотреть ч на «свою собственность», он приходил в медресе и обходил его в свободные от занятий дни, когда ученики уходили гулять и в медресе никого не оставалось или оставалось мало людей. Но если он случайно кого-нибудь встречал, то, не говоря ни слова, опускал голову и уходил из медресе.

Однако до драки киргиза с муэдзином хозяин дважды в день — утром, перед уходом на базар, и вечером, после возвращения оттуда, — приходил в медресе, обходил его, внимательно осматривая каждый кирпич. Если он обнаруживал вывалившийся или сдвинувшийся с места кирпич, то с пеной у рта принимался попрекать и ругать учеников. [631]

Однажды я был свидетелем такой сцены: владелец медресе, придя с базара, прежде чем пойти домой, вошел в медресе и по своей привычке стал осматривать все вокруг. В тот день один из учеников стирал белье, а грязную воду вылил во дворе. Увидев мокрую землю, хозяин закричал:

-Кто сегодня стирал белье?

Ученик, который занимался в тот день стиркой, вышел из своей кельи и ответил:

-Я стирал белье.

Другие ученики тоже вышли во двор и стали дожидаться, какую чепуху понесет бай.

-Вы — домулло! — сказал он сердито. — У вас поясница не болит, и вы не знаете, сколько денег истрачено на постройку этого медресе, откуда и каким трудом они добыты. Поэтому в медресе вы так ведете себя, как не стали бы вести себя в доме своего отца. Но вы должны знать, что от воды после стирки кирпичи расшатываются и вываливаются и в результате разрушается все здание.

Окончив свои наставления, бай распорядился:

-Отныне всякий, кто будет стирать, должен сливать воду в ведро, а когда ведро наполнится, выносить его из медресе и выливать в канал — вот так!

Среди учеников был один кулябец Мулло-Суллам. Немного грубоватый, он был, однако, большим шутником и остряком. Услышав слова хозяина медресе, он обратился к нему:

-Дядюшка бай, вы уже состарились, человек не может жить вечно. Кто после вас будет надзирать за медресе и предохранять его от разрушения?

-Бог будет надзирать, бог! — ответил бай. — Раз я построил это богоугодное заведение во имя бога, то сам бог будет за ним наблюдать и сам будет наказывать тех, кто осмелится разрушать это святое здание.

-По моему разумению, — сказал кулябец, — из-за того, что вы «построили медресе во имя бога», бог не возьмет на себя обязанность быть сторожем медресе, ведь бог не Тагой-кул, чтобы вам [632] подчиняться. Уж лучше бы вы не строили медресе и не поручали богу такое низкое дело.

— Увы! Тысячу сожалений, что я, построив это медресе, совершил такое бесполезное дело. Я надеялся, что здесь будут жить ученики и изучать науки, относящиеся к религии, но я не знал, что сюда найдут дорогу и безбожники. — Отвернувшись, бай пробормотал вполголоса: «Было бы лучше, если бы они, взвалив на спину свои паласы и одеяла, бродили по улицам в поисках пристанища». Продолжая бормотать, он вышел из медресе. Ученики проводили его громким хохотом.

После описанной выше драки киргиза с муэдзином бай не только перестал ходить в медресе, но, как и обещал писец, снял все замки и запоры. Таким образом, проживающие здесь, подобно ученикам других бухарских медресе, получили свободу. Они могли беспрепятственно уходить и приходить в любое время, колоть дрова, стирать белье. Вместе со всеми обрели свободу и я, и киргиз, и писец. А мой соученик гисарец избавился от необходимости превращать свою келью в проход.

МОЯ ЖИЗНЬ И ЗАНЯТИЯ В МЕДРЕСЕ ХАДЖИ-ЗОХИД

В медресе Хаджи-Зохид я жил почти самостоятельно. Чтобы обеспечить себе пропитание, я не был вынужден заниматься черной работой, так как Абдулхалил-махдум, как упоминалось в третьей части «Воспоминаний», за мою духовную поддержку и помощь в научных занятиях помогал мне материально. Он обеспечивал мне питание, а иногда давал и одежду. Хотя он и не платил мне денег (согласно обычаям того времени, для ученого считалось неприличным получать за научные труды наличные деньги от частных лиц), но мне вполне хватало того обеда, который я получал ежедневно. Чаще всего это был плов. Сам я плов для него не готовил и келью не убирал. Всю эту работу выполнял один ученик по имени Кори-Нурулло, который по программе продвинулся меньше нас. Конечно, я тоже иногда варил плов, но делал это по-приятельски, а не в качестве слуги. Эту работу, иногда выполнял в келье соученика и [633] Мирзо-Абдулвохид Мунзим. Он добивался признания того, что умеет готовить плов лучше меня, но в этом состязании я тоже не отставал от него. Ведь благодаря тому, что я готовил плов различным людям, у меня было больше опыта, чем у него, и я считал себя более искусным. Товарищи также признавали мое превосходство.

Шариф-джон-махдум, став казием, уехал из города, и поэтому Мирзо-Абдулвохид, чтобы продолжать образование, должен был уйти от него. Он поселился в медресе Мулло-Мухаммад-Шариф, в очень хорошей келье над воротами, принадлежавшей Шариф-джон-махдуму. Мирзо-Абдулвохид получал доход с отцовского наследства, и в медресе жилось ему неплохо. Он был моим соучеником, и мы вместе готовились к занятиям. В бухарских медресе подобные совместные занятия назывались собеседованием. Подготовка к занятиям в келье Абдулхалил-махдума проходила ежедневно в полдень между уроками и после уроков, пока варился плов.

Келья Абдулхалил-махдума, как уже говорилось в третьей части «Воспоминаний», находилась в медресе Гозиён над воротами. Она помещалась напротив кельи Мирзо-Абдулвохида, их разделял бассейн Гозиён и большая дорога в Джуйбор и Миракон, причем если бы деревья на берегу водоема Гозиён не мешали, то обитатели этих двух келий могли бы видеть друг друга и переговариваться с помощью знаков.

У Мирзо-Абдулвохида не осталось и следа былого высокомерия. Теперь он уже не смотрел на меня иронически, уже не претендовал, как прежде, на умение писать стихи и понимание поэзии, а в занятиях всецело признал мое превосходство. Он был не очень способным, однако тянулся к знаниям и не отставал от меня до тех пор, пока не усваивал трудные разделы. Теперь он считал себя более искусным лишь в приготовлении плова, — конечно, только в шутку.

Мирзо-Абдулвохид по красоте почерка и по мастерству каллиграфии в то время был искуснее всех своих товарищей и большинства сверстников, но так как он усвоил высокие нравственные качества, то открыто не хвастал этим. Однако в его характере осталось постоянно проявлявшееся с детства тщеславие; хотя и приглушенное, оно давало себя знать. Он стремился чем-нибудь так удивить всех [634] окружающих, чтобы они от изумления даже слова не могли вымолвить.

Так, однажды в весенние каникулы мы целую неделю нигде не могли найти его. Я, Абдулхалил-махдум и Кори-Нурулло по нескольку раз в день приходили в его келью, но дверь оказывалась на запоре. Мы были очень удивлены, так как если бы он уехал из города на несколько дней, то, конечно, известил бы нас, в городе же, у знакомых, он не мог задержаться так долго. К тому же в городе у него не было более близких знакомых, чем мы.

— Удивительно, — волновались мы, — что могло с ним случиться?

Дверь в его келью находилась в конце темной лестницы, которую я описал в «Дохунде» (в главе «Медресе»). Однажды я снова (не помню, в который раз) зашел его проведать; поднявшись по этой лестнице, я подошел к двери кельи. Из-за двери доносился шорох, словно там что-то грызла мышь; как только я подошел к двери, шорох прекратился. Я постучался, но ответа не последовало. Сколько я ни прислушивался, больше ничего не было слышно.

Я подумал: «Вероятно, он в келье и занят каким-нибудь тайным делом, ведь если бы этот шорох производила мышь, то она не сидела бы так долго без движения».

Чтобы проверить эту догадку, я еще раз, стараясь не шуметь, подошел к двери. Снова услышав тот же шорох, я постоял несколько минут, но теперь шорох не смолкал. Тогда я постучал, однако и на сей раз не услышал ответа; шорох, подобный мышиному, вновь прекратился. Теперь я был уверен, что Мирзо-Абдулвохид-махдум, сидя в келье, чем-то занят. И я решил накрыть его за этим занятием.

На следующий день, рано утром, за час до восхода солнца я бесшумно поднялся по темной лестнице и подошел к дверям его кельи. Дверь была открыта. В прихожей, очень обширной, где помещалась кухня, склад для дров и угля, а пол был кирпичным, но без паласа, горел светильник.

Вопреки обычаям медресе, я бесшумно и без всякого предупреждения вошел в прихожую. Весь пол был усеян какими-то белыми и желтыми липкими обрезками, они прилипали к подошвам моих кожаных калош. [635]

Я так же тихо прошел к средней двери, ведущей в келью. Внутри горела висячая тридцатилинейная лампа, ярко освещавшая помещение. Мирзо-Абдулвохид сидел на корточках спиной к двери и что-то подбирал с пола.

Стараясь не шуметь, я снял в прихожей кожаные калоши и вошел в келью. На ковре, покрывавшем пол, было рассыпано что-то белое, но не липкое, повсюду валялись желтые и белые обрезки, вроде тех, что я видел в прихожей; опасаясь, что эти обрезки могут оказаться такими же липкими, и стараясь не наступить на них, я тихонько подошел к Мирзо-Абдулвохиду.

Когда я проходил мимо висячей лампы, он увидел мою тень на противоположной стене и сразу же понял, что пришел кто-то нежданный. Он вскочил и, как солдат, услышавший приказ командира «Кругом!», быстро обернулся; увидев меня, он секунду стоял без движения, а потом заговорил:

-Эге! Безжалостный проныра! Я очень боялся, что ты пронюхаешь об этом деле: «На голову мне свалилось то, чего я опасался». Ну, иди, садись, я расскажу тебе, что со мной произошло за эту неделю.

Я хотел сесть, но он показал мне на угол, очищенный от белой и желтой пыли:

-Садись вот здесь, если сядешь в другом месте, то можешь испачкать одежду.

Я сел, он остался стоять:

-Я запру дверь в прихожей и потушу светильник; уже день, как бы еще кто-нибудь не вошел. — С этими словами он пошел, запер дверь, потушил светильник и, вернувшись, сел напротив меня.

-Раз ты застал меня за этим делом, безвредным для других, но являющимся преступлением по отношению ко мне самому, то я тебе все расскажу, но при условии, что ты не передашь никому. Если ты скажешь Абдулхалил-махдуму — это твое дело, так как если я и попрошу тебя не говорить, ты все равно ему скажешь. Но чужим людям не рассказывай, потому что они меня засмеют.

-А Хайрату? — спросил я. [636]

-Ладно, можешь сказать, ведь ты ему все равно расскажешь. Но попроси его никому дальше не передавать. Он человек правдивый и выдержанный, если даст слово — не разболтает чужой тайны.

-Хорошо, — сказал я, — кому можно говорить, а кому нет, сам знаю. Предоставь это мне, а сам поскорей рассказывай.

ПРИГОТОВЛЕНИЕ МИРЗО-АБДУЛВОХИДОМ МЫЛЬНОЙ ХАЛВЫ

-Ты знаешь, что такое шофуркомская мыльная халва? — спросил Мирзо-Абдулвохид.

-Конечно, кто же ее не знает? А в чем дело?

-Я хотел сварить такую халву у себя в келье.

Прежде чем рассказать со слов Мирзо-Абдулвохида, как он готовил мыльную халву, нужно, я думаю, привести краткие сведения об этой халве, в частности о шофуркомской: ее варят из муки, масла и сахарного песка, делят на крупные, как орех, куски и в таком виде едят или продают.

Шофуркомская халва приготовляется из тех же продуктов, на в Шофуркомском тюмене варят ее специальные мастера особым способом. Однако они не считают это своей профессией и варят халву «е на продажу, а для себя или по просьбе других людей.

Шофуркомскую мыльную халву не делят на круглые куски, а в горячем виде выливают в новые большие глиняные тарелки, но без поливы; когда же она остынет и затвердеет, каждую тарелку покрывают белой бумагой и тарелки складывают попарно. В таких сложенных тарелках ее и переносят, кому куда нужно.

Шофуркомская мыльная халва как по виду, так и по вкусу сильно отличалась от обычной мыльной халвы: она тоже приготовлялась из муки, масла и сахарного песка, однако во время еды совершенно не чувствовался вкус ни одного из этих продуктов; это было что-то необыкновенно вкусное, таявшее во рту наподобие сливочного мороженого.

В народе говорили: «Нигде, кроме деревни Гала-Осиё под Самаркандом, не умеют печь лепешки «нони осиё», нигде, кроме Карши не приготовляют рассыпчатую халву, и нигде, кроме деревни [637] Зармитан под Бухарой, не получают зармитанское кислое молоко». И мыльную шофуркомскую халву также считали принадлежностью исключительно Шофуркомского тюменя (хотя, надо заметить, после революции один бухарский мастер-халвовщик перебрался в Самарканд и сварил халву, которая ничем не отличалась от бухарской леденцовой халвы, одна жительница Самарканда, родом вовсе не из Гала-Осиё, испекла в Сталинабаде лепешки «нони осиё» ничем не хуже, в некотором отношении даже лучше самаркандских).

Шофуркомские кондитеры, приготовлявшие мыльную халву, свое искусство считали даже наследственным даром их рода и никому не раскрывали секрет ее приготовления. Они, бывало, говорили: «Если на халву взглянет кто-нибудь чужой, она испортится».

После этого небольшого предисловия я перейду к рассказу Мирзо-Абдулвохида.

-Моей целью было доказать лживость утверждений, будто секрет приготовления этой халвы принадлежит только Шофуркомскому тюменю. С другой стороны, я хотел научиться искусству, которым не смогли овладеть искусные бухарские кондитеры, и повергнуть всех в изумление. Сколько я ни просил, ни один шофуркомец, владевший этим секретом, не хотел открыть его мне, каждый только рассказывал, какие нужно взять продукты и как их варить.

По словам Мирзо-Абдулвохида, который слышал это от специалистов, нужно было вскипятить курдючное сало, зажарить на нем просеянную муку, расплавить сахарный песок и смешать все вместе. Сначала жареная мука, смешанная с сахарным сиропом, станет красноватой, а затем, после кипения и длительного помешивания, приобретает белый цвет.

Мирзо-Абдулвохид рассказывал:

-Я приготовил муку, сало и песок, запер дверь и приступил к делу, так как боялся, что, если у меня ничего не выйдет, меня засмеют. Поэтому, чтобы никто не разгадал моего секрета, я принял все меры предосторожности и принялся работать тайком.

Согласно указаниям шофуркомских кондитеров, Мирзо-Абдулвохид целый день, с утра до ночи, пока не ложился спать, много раз сбивал смешанную с сахарным сиропом пережаренную муку, а затем [638] месил ее, но халва не становилась белее и вкус ее был довольно противный.

-Я подумал, — рассказывал он дальше, — что, наверное, шофуркомцы меня обманули. Нужно, по-видимому, не обжаривая муку, смешать ее с салом и сахарным сиропом, чтобы она стала белой и вкусной. Поэтому я отложил в сторону все приготовленное прежде и, перемешав муку с салом, добавил туда сиропа. На этот раз хотя халва по цвету и стала беловатой, но вкусом она напоминала сырое тесто, так что ее нельзя было взять в рот. Тогда я решил, что, наверно, мало положил сиропа; я опять растопил сахар и добавил в муку с салом. На этот раз масса уже не имела вкуса сырого теста, но к нему прибавилась дерущая горло приторная сладость, и я уже вовсе не различал ее вкуса...

День разгорался, и на улице показались одинокие прохожие; Мирзо-Абдулвохид прервал свой рассказ:

-Как бы знакомые, увидев свет лампы, не догадались, что мы здесь сидим, и не вошли бы. — Он встал, погасил лампу, снова сел и продолжал:

-Потом я подумал, что, может быть, не хватает сала; если я прибавлю еще немного сала, то весьма возможно, что пропадет вкус сырого теста и приторность сиропа. Я растопил и вскипятил еще кусочек курдючного сала и прибавил его в свое сырое тесто, дерущее горло. Однако сало не смешивалось и плавало на поверхности, как в очень жирной каше. Вкус был еще хуже прежнего. «О горе, — подумал я, — стало не лучше, а хуже». Отставив в сторону смесь, я снова принялся делать все так, как мне говорили специалисты. Я решил, что, вероятно, больше, чем нужно, пережарил муку; поэтому на сей раз я только слегка поджарил муку и смешал ее с сиропом, — но опять ничего не получилось…

Суть рассказа Мирзо-Абдулвохида заключалась в том, что он добавлял в смесь то сало, то сироп, то пережаренную муку или непережаренную и целую неделю занимался этим с утра до ночи. Оттого, что он без конца сбивал массу теста и мял ее, руки у него совсем отказывались служить. В конце концов он понял, что не сможет приготовить халвы, и, когда прибирал в келье, я его «застукал». [639]

-Если бы ты сегодня не пришел часов до десяти, — заключил он свой рассказ, — я вычистил бы ковер от муки и кусочков теста, вымыл бы пол в сенях, где я большей частью работал и где пол от теста и сиропа сделался скользким, как лед, а затем, «замазав себе рот», вышел бы на улицу, похоронив в глубине сердца свою дурацкую тайну...

Помолчав немного, он добавил:

-Все же с одной стороны это неплохо, что ты меня разоблачил. Ведь я никому ничего не говорю, но мысль об этом настолько глубоко запала мне в душу, что, оставшись там, она бы разрослась и могла довести меня до болезни. Раз ты пришел, я оказался вынужденным все тебе рассказать. Теперь на сердце у меня стало легче, и я чувствую себя очень хорошо.

Мне захотелось увидеть, что он приготовил с таким трудом. Он провел меня через дверь к нише в своей келье и показал глиняную миску для теста и два жестяных эмалированных подноса, называемые в Бухаре «карабой». Они были наполнены жирным и сладким тестом разных цветов. Я попробовал из каждого подноса, но все это было несъедобным.

Эта особенность характера Мирзо-Абдулвохида — желание хвататься за всякое дело, все равно, знал он его или нет, совершать удивительные поступки, а затем, из боязни, что его высмеют или не дадут закончить, скрывать от близких друзей, его стремление к «изобретательству», — сохранилась у него до конца жизни.

Я считаю уместным привести здесь нижеследующую историю, чтобы подтвердить высказанную мысль, а также чтобы еще лучше обрисовать индивидуальные особенности характера Мирзо-Абдул-вохида, хотя событие, о котором пойдет речь, по времени очень далеко от тех, которые я излагаю в исторической последовательности моих «Воспоминаний».

УСТРОЙСТВО МИРЗО-АБДУЛВОХИДОМ ВОДОПРОВОДА

В 1920 году, после Бухарской революции, Мирзо-Абдулвохид, которому не нравилась вонючая вода в бухарских водоемах — рассадниках ришты, задумал построить в Бухаре водопровод. Это была [640] очень хорошая идея, но по тогдашним условиям осуществить ее было невозможно. В стране еще продолжалась гражданская война, фабрики и заводы не работали, многие рабочие были на фронтах, а те промышленные предприятия, которые работали, заняты были выпуском предметов, нужных для защиты революции, и товаров первой необходимости.

Мирзо-Абдулвохид хорошо знал положение, но оно не казалось ему неблагоприятным для осуществления его идеи. Он рассуждал так: «Что за беда, если трубы не будут чугунными или цементными? .Мы используем глиняные трубы, которые можно изготовлять в самой Бухаре».

Не посоветовавшись ни с кем, он решил сам осуществить свою «выдающуюся идею», почему-то никому не пришедшую в голову прежде. Он заказал бухарским гончарам глиняные трубы. Спустя короткое время они были изготовлены и в количестве трех тысяч сложены возле печей. После этого он съездил в Каган и там обратился к одному инженеру, работавшему в депо на ремонте паровозов:

-Где можно найти инженера или техника по устройству водопровода?

-Зачем вам нужен такой человек? Скажите, в чем дело, может быть, я сам смогу вам помочь.

-Я хочу устроить в Бухаре водопровод. Если вы можете справиться с этим делом и возьмете его на себя, то я не только полностью заплачу вам за труд, но и буду вам очень признателен.

-Эту работу решило осуществить бухарское правительство и вы говорите со мной в качестве его уполномоченного или это собирается осуществить какое-нибудь товарищество и вы его представитель?

-Нашему молодому правительству сейчас некогда заниматься подобными делами, оно озабочено уничтожением последышей эмира и укреплением советской народной власти в Бухаре. Байские товарищества не станут заботиться о народе. Я сам, лично, хочу ради народного блага осуществить это на собственные средства.

Инженер очень удивился и про себя подумал: «Кто же это такой? [641]

Будь это бай-миллионер, о каких он сам только что сказал, он никогда не занялся бы подобным делом. Бухарские баи в страхе перед бухарской революцией только о том и думают, как бы надежней припрятать свои запасы и богатства, да еще приумножить их с помощью спекуляции. Если же это простой человек, заботящийся о благе народа, то где он отыщет нужные средства и материалы для столь серьезного дела? Может быть, он помешанный? Впрочем, это неважно, расспрошу его и выясню, в чем дело».

Инженер обратился к нему:

-Кто вы такой и где надеетесь достать деньги и материалы для задуманного предприятия?

-Я инспектор отдела здравоохранения народного советского правительства Бухары, — ответил Мирзо-Абдулвохид; чтобы подтвердить это и рассеять сомнения инженера, он предъявил выданное ему правительством удостоверение. — Используя врачей и лекарства, предоставленных в мое распоряжение правительством, я лечу больных, с помощью народа очищаю город от грязи и стремлюсь к тому, чтобы вывести болезни. Одним из главных рассадников их является, по моему мнению, вода бухарских водоемов. И вот, чтобы уничтожить эти гнезда заразы, нужен водопровод. Правительство сейчас не в состоянии заняться этим, поэтому я хочу на собственные средства провести водопровод и дать городу чистую воду. Когда люди увидят, что это дело нетрудное и вполне осуществимое, они сами соберут между собой деньги, устроят другие водопроводные линии и обеспечат весь город чистой водой.

Эти слова и официальное удостоверение убедили инженера, что перед ним не помешанный. Поэтому первый свой вопрос он повторил вполне серьезно, только в других выражениях:

-В этом деле материалы гораздо важнее, чем инженер или техник. Ведь в Бухаре прежде не было водопровода, и вы не можете отремонтировать и использовать старое оборудование. Но даже если вы добудете все необходимое, понадобится еще значительная сумма денег. Я не представляю себе, чтобы инспектор, работник советского правительства смог осуществить такое предприятие на свои собственные средства. [642]

-Часть основного необходимого оборудования, а именно трубы, давно уже готова, — возразил Мирзо-Абдулвохид. — Я собрал все свои средства, распродал все лишнее и, истратив тысячу рублей золотом, приобрел три тысячи обожженных труб длиной в метр, диаметром в двадцать пять сантиметров, с толщиною стенок в два сантиметра. Если мы устроим водохранилище перед разветвлением канала Зарманах, то этих труб вполне хватит. Пусть для устройства водохранилища и укладки труб понадобится еще тысяча рублей золотом — я смогу собрать их у своих друзей на условиях долгосрочного кредита. Когда же мы доведем водопровод до города, пусть сам народ найдет способ им пользоваться, я же хочу лишь подать пример людям.

Тут инженер понял, что его собеседник хотя и не сумасшедший, но без сомнения человек не очень умный, невежественный, однако искренно желающий добра людям и укрепления народного здоровья. Поэтому, с трудом сдерживаясь, чтобы не расхохотаться, инженер прочел Мирзо-Абдулвохиду длиннейшую научную лекцию о невозможности осуществить его идею с водопроводом. Он назвал необходимое количество воды, ее давление и научно объяснил, что, соответственно объему поступающей сверху воды, увеличивается и ее напор.

-При таком давлении, — заключил он, — когда немного более тонкие, чем нужно, чугунные и цементные трубы иногда не выдерживают и лопаются, ваши глиняные трубы ни в коем случае не смогут выдержать напор воды. Поэтому я советую вам отложить осуществление вашей заслуживающей всяческого одобрения идеи до того времени, когда начнут работать советские фабрики и заводы. А пока, если найдется покупатель, продайте ему ваши глиняные трубы. Когда позволят условия и появится необходимое оборудование, советское правительство «без излишнего беспокойства и без ваших личных средств осуществит задуманное вами дело.

(Действительно, в 1923 — 1924 годах болота в Бухаре и ее окрестностях были осушены, с помощью дренажных канав устроены водостоки, что способствовало сокращению заболеваний риштой и малярией, а в 1926 — 1927 годах в Бухаре построили водопровод и тем самым полностью ликвидировали источник болезней). [643]

Однако Мирзо-Абдулвохид ушел от инженера неудовлетворенным и обвинил его в консерватизме. Отчаявшись провести водопровод и найти исполнителя своей затеи, он рассказал эту историю некоторым своим близким друзьям, причем горько жаловался на инженера из Кагана. Однако всякий, кто слышал его рассказ, не давал себе труда терпеливо и убедительно разъяснить неосуществимость затеи с водопроводом. Наоборот, его высмеивали, и за короткий срок бедняга Мирзо-Абдулвохид, подвергаясь беспрестанным насмешкам друзей и врагов, приобрел в городе славу беспочвенного мечтателя.

В это самое время, когда Мирзо-Абдулвохид отказался от мысли провести водопровод и был очень расстроен неуместными насмешками, я, — если не ошибаюсь, в конце мая 1921 года, — приехал из Самарканда погостить в Бухару.

Первым навестил меня Мирзо-Абдулвохид. Он подробно рассказал мне историю с водопроводом и поведал обиды, скопившиеся у него на сердце. При этом он не обижался на своих друзей и вообще на бухарцев, высмеявших его идею.

— Они ничего не смыслят, потому что невежественны, — говорил он. — Я не обижаюсь на них за насмешки надо мной и прощаю их. Однако мне обидно за инженеров и ученых людей, знакомых с техникой. Все они консерваторы и трусы — боятся хоть на шаг выйти за пределы своих представлений, они не прислушиваются к словам таких, как мы, не окончивших технические училища, не хотят использовать местные материалы. Пьем же мы чай не из фарфоровых,-а из глиняных пиал, и даже гончары делают глиняные чайники для заварки чая. Так почему же нельзя устроить водопровод из глиняных труб?

Я понимал, что насмешки не заставят Мирзо-Абдулвохида отказаться от его идей, наоборот, в этом случае он станет упорствовать и обвинять своего противника в невежестве и глупости. Не было также никакой возможности убедить его с помощью научных доводов, опирающихся на технические данные и на сведения из физики, так как он не знал ни того, ни другого. Чтобы заставить его отказаться от задуманного, нужны были доказательства, доступные его пониманию. К счастью, я ими располагал. Поэтому, терпеливо и без [644] тени насмешки выслушав его, я привел свои доказательства и убедил его в неосуществимости его плана. Таким образом я спас людей от обвинения в недальновидности и глупости, а инженеров — от обвинения в консерватизме.

КАК Я ИЗГОТОВИЛ НАСОС

Чтобы познакомить читателей с доказательством, благодаря которому упрямый Мирзо-Абдулвохид отказался от своей ошибочной идеи, необходимо дать следующие разъяснения. Читатели, вероятно, помнят мой рассказ (в первой части «Воспоминаний») о том, как Усто-амак сделал мне насос и как он рассказывал о моем дедушке, с помощью насоса поднимавшем воду из бассейна на крышу мечети.

Однажды летом, когда я жил в Бухаре, там случилась засуха: деревья, цветы в палисадниках, овощи в окрестных огородах — все повяло, лишилось свежести и перестало расти. В один из таких дней я отправился в сад моего бывшего хозяина Шариф-джон-махдума. Он пожаловался на отсутствие воды.

Я рассказал о том, как мой дед поднял воду на крышу мечети.

-Устроив такой насос, можно будет во всяком случае поднять воду из колодца и полить огород, — заключил я. — Если вы разрешите и дадите все необходимое, я готов сделать насос.

Он тотчас велел найти для трубы длинное прямое бревно, а для его скрепления достать веревок и тонкой проволоки. Однако он не решился заказать кузнецу железные обручи и пригласить слесаря, чтобы тот набил эти обручи на трубу.

-С одной стороны, это дело потребует много расходов и беспокойства, — говорил он, — с другой стороны, неизвестно, даст ли еще оно положительный результат, между тем о нем узнают в городе и мы подвергнемся всеобщим насмешкам.

Я знал, что без железных обручей деревянная труба, обмотанная веревками и проволокой, не сможет выдержать напор воды, тем не менее, чтобы доказать мою правоту, а также реальность плана в целом, я приступил к устройству большого насоса. Двусторонней пилой я распилил вдоль тополевое бревно, внутри каждой половины [645] стамеской и топориком продолбил желоб; у каждой половины вверху и внизу я проделал отверстия, из прямой длинной жерди сделал ручку с лопастями для нагнетания воды, а к лопастям и в нижнем отверстии трубы, через которое должна была поступать вода, прикрепил кусок кожи. После этого вдоль всего разреза я положил немного ваты, сложил вместе обе половины бревна, крепко обвязал их веревками и проволокой и поставил трубу торчком в колодец. На верхнем отверстии трубы я укрепил желоб, внутрь трубы просунул ручку, а сверху в поперечном направлении приделал к ней палку. На этом я окончил свою работу.

Затем я велел двум садовникам взяться за поперечную палку и двигать ее вверх и вниз. Однако как только вода из колодца с помощью трубы поднялась до верха и по желобу вылилось примерно около ведра воды, — веревки и проволока, стягивавшие трубу вместо обручей, с треском лопнули, половинки бревна развалились и вода вылилась обратно в колодец.

Хотя вся затея оказалась безрезультатной, зрители полностью поверили в возможность ее осуществления. Даже Шариф-джон-махдум согласился заказать кузнецам железные обручи, позвать слесарей для скрепления трубы, чтобы снова пустить в работу все сооружение. Однако этому воспротивились садовники:

-Мы едва не вывихнули руки, поднимая воду до верха трубы, но добыли всего одно ведро. Таскать из колодца воду ведрами в тысячу раз легче, — заявили они.

Мирзо-Абдулвохид был одним из свидетелей этого опыта. Теперь я напомнил о нем:

-Веревки и проволока гораздо прочнее, чем стенки глиняных труб. (В то время мы, считая себя важными людьми, вместо «ты» усвоили обращение на «вы»). Но и они лопнули, не выдержав напора пяти ведер воды, поднявшихся со дна колодца на высоту в пять газов. Как же ваши трубы выдержат напор массы воды, которой вы намерены обеспечить целый город!?

Хотя Мирзо-Абдулвохид при этом напоминании полностью убедился в ошибочности его затеи с водопроводом, все же, чтобы заставить его начисто отказаться от подобных идей и поверить в законы [646] техники и физики, я напомнил ему еще одну историю, случившуюся в дни нашей молодости.

После смерти Усто-амака, о котором я упоминал в первой части «Воспоминаний», остался грудной ребенок по имени Довуд-хон. Этому мальчику в период бухарской революции было лет семнадцать-восемнадцать.

Не знаю, по наследству или благодаря матери, но он полностью усвоил идеи отца и его стремление овладеть мастерством. Как и отец, он работал только с деревом и все хотел делать из дерева.

После бухарской революции юноша поступил в городе на учительские курсы; впервые увидев велосипед, он целиком усвоил его устройство. Вернувшись во время каникул в деревню, он из карагачевого дерева (одной из самых крепких местных пород) с помощью оставшихся от отца .инструментов смастерил настоящий велосипед. Довуд-хон вместо цепи, которая приводит в движение малое колесо, поворачивающееся много раз при каждом повороте большого колеса, приладил веревку из козьей шерсти. Он сплел ее с небольшими колечками, полностью соответствующими зубцам малого колеса.

Сев на велосипед и осторожно выведя его, он выехал на середину улицы. Здесь он стал быстрее вертеть колеса; они треснули вместе со своими деревянными осями и разлетелись на куски.

Рассказав об этом Мирзо-Абдулвохиду, я заключил:

-Если бы вы и построили водопровод с глиняными трубами, то с вами случилась бы такая же беда, как и с деревянным велосипедом Довуд-хона. Если мы к идее постройки водопровода с глиняными трубами применим народную поговорку, то это будет такой же бесплодной мечтой, как «построить* из снега минарет».

Услышав этот рассказ, Мирзо-Абдулвохид признал свою ошибку.

-Моя затея с приготовлением мыльной шофуркомской халвы была большим преступлением по отношению к себе самому, — сказал он. — Однако я не отрезвел и совершил еще порядочно менее крупных ошибок. Что же касается замысла построить водопровод с помощью глиняных труб, то он причинил мне огромный вред, я лишился всего достояния, и кроме того, сделался предметом насмешек [647] целого города. Надеюсь, что впредь я уже не стану заниматься подобными делами.

Однако эти надежды Мирзо-Абдулвохида, как и его изобретательские затеи, оказались пустыми: до конца жизни он тратил свой труд и деньги на осуществление несбыточных замыслов, примеры которых мы не считаем нужным приводить.

КОРИ-НУРУЛЛО

Кори-Нурулло, исполнявший обязанности повара Абдулхалил-махдума, отличался некоторыми удивительными качествами. Отец. <его, бедняк преклонных лет, работал у одного бухарского бая. Кори-Нурулло был единственным сыном, отец и мать воспитали его в ласке и неге. Отец с большим трудом, из последних сил справлял ему хорошую одежду; кормился же юноша у Абдулхалил-махдума, которому готовил пищу и убирал келью. Кори-Нурулло обладал хорошим голосом и, не умея петь по правилам весь цикл «шаш-макома», некоторые мелодии исполнял с большим чувством. Он выучил и часто пел газели Хилоли, Джами, Хафиза, Бедиля и других классиков.

Прозвище «кори» он получил оттого, что отец в детстве отдал его в школу чтецов Корана, чтобы он выучил Коран наизусть; хотя ему это и не удалось, прозвище «кори» пристало к его имени.

Кори-Нурулло тоже учился, но по программе отстал от нас на несколько лет и был соучеником моего младшего брата. Грамоту он знал плохо, из уроков, преподаваемых в медресе, ничего не понимал и не стремился понять. Взяв с полки книгу, он отправлялся на урок, возвратясь, клал ее опять на место и до следующего дня ни разу в нее не заглядывал. Ясно было, что он ходил на уроки, только чтобы считаться учеником и называться «мулло-бача».

Однажды между мной и Абдулхалил-махдумом зашел об этом разговор. Махдум сказал:

— Если вместо той книги будет лежать другая, он возьмет ее и так же пойдет на занятия, а вернувшись домой, положит ее на прежнее место и даже не заметит своей ошибки. [648]

Я не мог поверить этому, но махдум проделал этот опыт и доказал свою правоту. В те дни Кори-Нурулло читал «Кофию», излагающую арабский синтаксис. Абдулхалил-махдум снял эту книгу с полки и вместо нее положил «Шамсию», посвященную логике. Кори, отправляясь на занятия, вместо «Кофии» взял «Шамсию», а вернувшись, положил книгу на место, не сказав ни слова.

Я невольно засмеялся, но Абдулхалил-махдум сделал мне знак, чтобы я сдержался. В отсутствие Кори-Нурулло приятель сказал мне:

— Если мы или еще кто-либо не расскажет, сам он никогда не догадается, что вместо «Кофии» брал «Шамсию». Поэтому не надо смеяться и не будем ничего объяснять; посмотрим, сколько времени это продолжится.

Действительно, несколько дней Кори-Нурулло носил на уроки «Шамсию» вместо «Кофии». Но как-то раз один из его соучеников случайно заметил, что за книга у него в руках, и сказал ему.

Вернувшись в тот день с уроков, Кори сердито спросил Абдул-халил-махдума:

-Кто трогал мои книги и положил мне «Шамсию» вместо «Кофии»?

-Должно быть, я сделал это по ошибке, — сказал махдум извиняющимся тоном.

-Если не можете отличить «Шамсию» от «Кофии», прошу не трогать моих книг! — все так же сердито сказал Кори. — Я вам служу, но не хочу, чтобы вы трогали мои учебники.

При этом он будто не заметил того, что сам в течение нескольких дней носил одну книгу вместо другой и, тем не менее, упрекал Абдул-халил-махдума в том, что он не разбирается в книгах.

Когда Кори-Нурулло сердился или раздражался, его очень легко можно было успокоить; лучшее средство — попросить его спеть что-нибудь. Так произошло и в тот раз: он очень рассердился и обиделся на Абдулхалил-махдума, и тот, признавая свою вину, сказал:

-Бывает, что человек ошибается. Простите меня, я тоже ошибся! Время дорого, пусть все беды отойдут к концу света, а вы лучше спойте газель. [649]

И Кори-Нурулло тотчас, взяв подносик, запел газель Хилоли, начинающуюся следующим двустишием: «Приди, приди, пусть сердце мое и душа станут ради тебя жертвой». Как только он запел, на его лице не осталось и следа гнева или обиды. Он забыл про уроки, книги, и про то, что вместо «Кофии» таскал на занятия «Шамсию», и про то, что Абдулхалил-махдум умышленно или случайно подменил книгу. Принявшись за приготовление плова, Кори продолжал петь и у очага.

Он был весьма невежествен и безразличен к окружающему. Однако сам себя считал высокообразованным и способным человеком и глубоко оскорблялся, когда его принимали за то, чем он был в действительности.

Абдулхалил-махдум по натуре был человеком мягким, вежливым и скромным; хоть он и был шутником, но шутил всегда деликатно и умно. Он хорошо изучил характер и привычки Кори-Нурулло и обращался с ним очень мягко, настолько, что можно было подумать, что Кори-Нурулло является владельцем кельи, а ее хозяин Абдулхалил- махдум — его слугой. Однажды, когда в отсутствие Кори-Нурулло зашел об этом разговор, Абдулхалил-махдум сказал:

— Если он доволен тем, как я с ним обращаюсь, пусть радуется; он считает себя выше всех и выше меня? Пусть считает! Что от меня убудет? Хайрат пересказал в стихах народную поговорку: «Иди же, день короток, а мир прекрасен, все наладится». Я тоже так поступаю; я не обращаю внимания на его высокомерие, и таким образом мы оба довольны: и он, и я.

ЧЕМОДАН КОРИ-НУРУЛЛО

Одной из черт характера Кори-Нурулло было то, что какая бы ни появилась новая вещь, она ему нравилась именно своей новизной и он принимался придумывать, как бы получше использовать эту вещь. Так, однажды мы, несколько друзей, решили отправиться погулять в деревню; одним из наших спутников был Кори-Нурулло. Предполагаемый маршрут нашего путешествия был таков: Вобкент — деревня Котиён — деревня Ходжа-Ориф — Гидждуван и оттуда через [650] Вобкент в Бухару. Для подобных прогулок мы нанимали ослов и лошадей.

Мы договорились собраться у ворот Имом утром, до восхода солнца, чтобы раньше других путников нанять хороших ослов и до наступления жары добраться до Вобкента.

Все явились в условленное время, каждый держал в руках переметную суму, где были сложены одежда и другие вещи, необходимые в дороге. В руках у Кори-Нурулло был чемодан.

Я хорошо знал его привычки, однако, сделав вид, что ничего не замечаю, спросил:

-Кори, куда вы собираетесь ехать?

Удивившись моему вопросу, он минуту помолчал, затем ответил:

-Разве вы забыли, что мы условились вместе поехать в деревню?

-Я не забыл, но при виде чемодана у вас в руках подумал, что вы, может быть, передумали и решили отправиться в Самарканд.

-А разве в деревню нельзя ехать с чемоданом? — спросил он, еще более удивившись.

-Можно, но трудно. Каждый из нас взял с собой в путешествие переметную суму, мы положим ее на лошадь или на осла, сами сядем верхом и поедем. А как вы сможете положить на лошадь или осла свой чемодан, да еще сесть на него сверху? Вот если человек едет в Самарканд или еще куда-нибудь по железной дороге, тогда чемодан может ему пригодиться, он положит его на полку и поедет спокойно..

-До каких же пор мы будем привязаны к дедовским обычаям и к тем вещам, которые достались нам от предков? Мы должны извлекать пользу из всего нового. Когда мы решили ехать в деревню, я, зная, что мы поедем на ослах и лошадях, отправился вчера в Каган и специально для этого путешествия купил чемодан. А как я его повезу — это я сам знаю.

Наши товарищи хотели продолжить этот разговор, но по моему знаку замолчали.

Договорившись с владельцами животных, каждый из нас нанял осла, бросил свою переметную суму на ослиное седло, и мы отправились в путь. Кори-Нурулло тоже сел верхом, по его просьбе [651] владелец осла подал ему чемодан. Обычно там, где наниматель берет осла и садится на него, владельцы заставляют ослов бежать быстро. Животные, хорошо зная об этом обычае хозяев, от страха перед их острой палочкой бегут, что есть силы, с громким ревом.

Как только наши ослы, словно на гонках, побежали, кусая друг друга за уши, шеи, хребты и хвосты, лягаясь, громко крича и подпрыгивая, Кори-Нурулло, у которого обе руки были заняты чемоданом, при первом же скачке вместе со своим чемоданом кувыркнулся на землю. Осел, освободившись от груза, лягаясь всеми четырьмя ногами, обогнал своих соперников, т. е. других ослов.

Хорошо еще, что мы не отъехали далеко от стоянки. Владелец осла, увидев происшедшее, окликнул нас. Натянув недоуздки, мы остановили животных. Хозяин осла, подбежав, позвал сбежавшего осла и приказал ему остановиться. Тот сейчас же выполнил приказание хозяина, державшего в руке заостренную палочку. Хозяин, подойдя, повернул его назад.

Подавая чемодан, хозяин обратился к Кори-Нурулло:

-Брат кори, 33 где вы раздобыли этот неуклюжий груз? Такую редкостную вещь берут с собой, когда путешествуют на огненной арбе (поезде)!

Прилаживая чемодан на седло, хозяин посоветовал Кори-Нурулло внимательно следить, чтобы чемодан не соскользнул на шею ослу:

-А не то осел испугается, поскачет, и вы свалитесь вместе с вашим неудобным грузом. — Потом он добавил:

-Домулло, когда бывает нужен лед? Неужели вы скажете, что зимой?!

Мы снова отправились в путь. Хозяин опасался, что, если он закричит на осла, тот опять сбросит Кори-Нурулло, поэтому он промолчал и не кольнул животное палочкой, заставляющей бежать быстрее. Ослы, уже удалившиеся от стоянки, не слыша голоса хозяина, пошли медленнее. [652]

В пути Кори-Нурулло пришлось очень трудно. Обычно хозяева ослов уменьшают седла, чтобы наниматели, отъехав от стоянки, не садились по двое. Кори-Нурулло не помещался на узком седле, переднюю часть которого занимал чемодан; как он ни сжимал коленями седло, он все время сползал на круп осла. Наконец, он вовсе уселся на круп, а чемодан поставил на седло.

Когда хозяин осла отправил меня и вернулся восвояси, один из товарищей спросил Кори:

-Этот безбожник, погонщик ослов, хорошенько отчитал вас, не правда ли?

-Что значит отчитал? — вспыхнул Кори. — Будь это человек понимающий, я бы пристыдил его, рассказав о положительных свойствах чемодана и вообще всякого нововведения. Но я счел ниже своего достоинства разговаривать с простым невеждой и решил: пусть говорит, что хочет. Я не стал ему отвечать, а не то показал бы я ему.

-Разве сами вы довольны, что отправились в путь с этим чемоданом? — спросил другой товарищ.

-Конечно! — ответил Кори решительным тоном. Затем, должно быть, под влиянием испытываемых неудобств, немного смягчил тон.

-Верно, ехать верхом на осле с чемоданом довольно трудно. Но ведь вначале, когда вводят какую-нибудь новинку, всегда бывает трудно, однако постепенно человек привыкает и трудное становится легким...

Кори-Нурулло немного подумал и продолжал:

-Если бояться трудностей при введении в обиход новшеств, то в мире никогда ничего нового не появится, а если и появится, то не будет развиваться.

Если бы, слушая эти слова, мы могли не думать о том виде, какой был у Кори-Нурулло, сидевшего со своим чемоданом на осле, то нам пришлось бы признать его высказывания поистине мудрыми. Однако нам после того, что произошло, слова его показались очень смешными.

Мне подумалось, что Кори-Нурулло, вероятно, слышал подобные речи от какого-нибудь ученого человека, любящего прогресс, и, как [653] попугай, повторяет их. Однако сам он, не способный оценивать такие вещи по достоинству, не знал, где применить эти мудрые слова.

Удалившись от стоянки ослов, мы проехали бухарский конный базар и добрались до Гала-Джуя. Наши наемные ослы все время шли очень медленно и теперь, по своему обычаю, остановились сразу все вместе, сунули морды в кучи дорожной пыли и, как будто отыскивая что-то, принялись нюхать пыль и тереться головами о землю.

Я давно уже узнал, как заставить наемного осла идти вперед (об этом я писал в главе «Наемный осел и моя болезнь» в третьей части «Воспоминаний»). И теперь, сразу же спешившись, я срезал с тутового дерева прутья длиной в один газ, заострил кончики и роздал их товарищам. Один из прутьев я дал также и Кори-Нурулло. Каждый из нас, безжалостно стегая своего осла палкой и покалывая острым концом, заставлял его двигаться. Один только Кори-Нурулло, у которого обе руки были заняты чемоданом, не мог ни стегнуть своего осла, ни уколоть его. Поэтому его осел, не двигаясь с места, продолжал рыть и обнюхивать землю.

Один из товарищей, повернув своего осла вспять, заехал со спины Кори-Нурулло и стал стегать его осла по крупу. Осел, почувствовав удары палки, начал брыкаться и вприпрыжку побегал вперед. Но как только осел начал брыкаться и скакать, Кори слетел с него вместе с чемоданом и покатился в дорожную пыль.

Поднявшись, Кори снова сел на осла, ему подали чемодан. Все двинулись в путь и между спутниками опять завязалась дискуссия на темы, как трудно с чемоданом ездить верхом на осле, и о преимуществах употребления при любых обстоятельствах, невзирая на трудности, нового взамен старого.

Один из нас, видя, что в конце концов этот спор закончится ссорой и обидами, обратился к своим спутникам:

— Давайте закончим бессмысленный разговор об осле и чемодане. Если хотите, я расскажу вам одну сказку; она поможет забыть это глупое происшествие.

Все в один голос (исключая одного Кори-Нурулло) стали просить его рассказать сказку. Он согласился и начал свой рассказ. [654]

ПРИНЦ-ГАДАЛЬЩИК

Было ли, не было, — жил один падишах. У него был очень глупый сын. Падишах думал, что сын, унаследовав после его смерти престол, не сможет управлять государством. Поэтому лучше заблаговременно научить его какому-нибудь ремеслу; когда его прогонят с трона, он хоть этим ремеслом сможет добыть себе кусок хлеба. «Но какому же ремеслу научить сына?» — думал падишах. На этот вопрос он не мог найти ответа, так как считал своего сына неспособным ни к какому ремеслу. Поневоле созвал он гадальщиков со всего города и приказал им с помощью гадания определить, к чему имеет склонности его сын, чтобы этому ремеслу и отдать его учиться.

Гадальщики, раскинув зерна на доске, в один голос заявили: принц имеет способности к гаданию.

-Беретесь ли вы научить моего сына вашему искусству?

Те дружно ответили:

-Мы с благодарностью возьмем на себя эту почетную обязанность.

Падишах отдал гадальщикам своего сына в ученики, заплатил им за учение вперед и пообещал, что, когда его сын овладеет мастерством, он их еще наградит подарками.

Гадальщики, продержав у себя принца в течение шести месяцев и обучив искусству гадания, привели его к падишаху и заявили:

-Ваш сын хорошо усвоил наше искусство.

Падишах, желая проэкзаменовать сына в присутствии гадальщиков и придворных, спрятал в руке какой-то предмет, велел сыну раскинуть зерна и угадать, что у него в руке.

Принц несколько раз бросал зерна, разглядывал их и записывал выпавшие знаки. Наконец он сказал отцу:

-У вас в руке что-то круглое с отверстием посредине, с одного края этого предмета что-то выдается.

Падишах очень обрадовался:

-Ты точно описал спрятанный предмет, — сказал он сыну. — Теперь скажи, что же это такое?

Принц, подумав немного, ответил: [655]

-Вы спрятали в руке мельничный жернов!

Услышав это, придворные невольно громко расхохотались. А падишах, разгневавшись, раскрыл кулак и показал гадальщикам, что у него в руке был перстень, затем он с гневом обрушился на них:

-Где же та наука, которой вы обучили моего сына? Вы хотели, меня обмануть!? Всех вас надо сурово наказать!

Гадальщики извиняющимся тоном ответили:

-Ваше величество! Мы научили принца всему, что касается науки гадания, и он это усвоил. Он отгадал, какова форма предмета, спрятанного вами. Действительно, мельничный жернов — это нечто круглое с отверстием посредине, с одного края имеющее выступ — т. е. палочку, которую подвешивают с краю, чтобы во время вращения она собирала смолотую муку и сметала ее в мешок. Однако, чтобы определить, какой именно это предмет, нужно было еще сообразить, что мельничный жернов не может поместиться в руке человека. Мы научили принца искусству, но научить его разуму, догадливости и сообразительности не в наших силах.

Когда товарищ окончил сказку, все мы, подобно придворным сказочного падишаха, громко расхохотались. Мы отлично поняли, что в сказке заключался намек на Кори-Нурулло. Подобно сыну падишаха, он затвердил, как попугай: раз новое — значит хорошее. И при этом он не мог сообразить, где и когда следует применять ту или иную новую вещь.

Однако Кори-Нурулло совсем не смеялся; он не понял, что сказка эта намекает на него. Возможно также, что он не слушал ее и не старался вникнуть в ее смысл. По-прежнему поминутно сползая и падая, он был занят тем, чтобы удержать своей чемодан. (Бедняга Кори-Нурулло, страдавший неумеренной приверженностью к прогрессу, был убит эмиром во время колесовских событий 1918 года).

МОЯ ЖИЗНЬ И ЗАНЯТИЯ НАУКАМИ И ЛИТЕРАТУРОЙ В МЕДРЕСЕ ХАДЖИ-ЗОХИД

Жизнь моя и в частности литературные и научные занятия в период пребывания в медресе Хаджи-Зохид были, по сравнению с прежним, гораздо плодотворнее. В те времена я в течение целого [656] учебного периода, с начала месяца мизон и до начала месяца хамал (т. е. с 24 сентября до 22 марта по новому стилю), изучал в основном два предмета: один в трех местах, другой в одном месте. Первый был классным уроком: сначала я проходил его с моим репетитором Мулло-Абдусаломом, затем с домулло Икромчой, моим классным преподавателем. Впоследствии этот же самый урок я, по обычаям того времени, трижды повторял у верховного судьи Бадриддина.

На всех этих уроках чтецом нашей группы был Абдулхалил-махдум. Моими постоянными соучениками и друзьми были также Мирзо-Абдулвохид, Мир-Кодир-махдум (о котором рассказано в третьей части «Воспоминаний», в главе «В медресе Олим-джон») и Хомид-ходжа (о котором также упоминается в третьей части «Воспоминаний»).

У муллы-репетитора нас училось десять человек, а у домулло Икромчи — от семидесяти до ста; такое же количество было и у верховного судьи.

У верховного судьи в те времена занимались по той причине, что чтец нашей группы, Абдулхалил-махдум, был сыном казия и после окончания курса учения сам хотел стать казием. В Бухаре в те времена нельзя было достичь никакой ученой должности, в особенности казия или раиса, без знакомства с верховным судьей. Абдулхалил-махдум считал, что классный урок нужно также повторять у верховного судьи, поэтому он тащил с собой и нас, своих близких приятелей и друзей. Ради него мы согласились посещать эти занятия, хотя для лас они были бесполезны.

Хоть занятия в канцелярии казия ни на грош не имели пользы, но для таких любопытных, как я, падких на всякие сборища, они представляли очень интересную картину. Если вообще в бухарских медресе учащиеся (как это отмечал Ахмад-махдум Дониш в своем произведении «Редкости событий») в большинстве кричали, ничего не понимая, то у верховного судьи, чтобы обратить на себя его внимание, кричали еще громче. Ученики (как я описал это в своем произведении «Смерть ростовщика»), входя к верховному судье, старались, подобно наездникам в козлодрании, врезаться в самую гущу схватки за тушу козла, они колотили, толкали один [657] другого, хватали за шиворот, оттаскивали назад. Сильные и крепкие оттирали плечами к дверям более слабых и едва не давили их насмерть. Таким способом каждый старался пробиться вперед, сесть поближе к почетной части мехмон-хоны верховного судьи, где в то время проходили занятия, т. е. занять такое местечко, чтобы верховный судья мог получше видеть его, запомнить и не забыть до той поры, когда кончится курс учения.

Второй предмет заключался в чтении текстов (например, текст книги «Шамсия» или «Акоиди Насафи»). Это было неофициальным уроком, не входившим в программу медресе. Я с близкими друзьями, о которых упоминалось выше, проходил его под руководством Мулло-Абдусалома.

Как уже говорилось, днем мы готовили уроки в келье Абдулхалил-махдума. Здесь со мной всегда бывали Абдулхалил-махдум и Мирзо-Абдулвохид Мунзим. Иногда, если приготовлялись особо важные или трудные уроки, присутствовали также Хомид-ходжа и Мир-Кодир-махдум.

В свободные от занятий дни там устраивались литературные собрания и музыкальные вечера; украшением литературных собраний в дружеском кругу, как бы лучшей розой цветника, был Мухаммад Сиддик Хайрат. На этих собраниях читались и обсуждались стихи классических таджикских поэтов, иногда также критиковались стихи современников.

На музыкальных вечерах, как уже говорилось, постоянно пел Кори-Нурулло, иногда также Мулло-Хомид Савти из Гидждувана и Зайниддин-ходжа (о которых упоминалось во второй части «Воспоминаний»).

Порой в свободные вечера мы собирались у Абдулхалил-махдума и шли на пирушки. Как мы искали их, как находили и какое принимали в них участие, — все это я описал в одном стихотворении, первые строки которого были следующими:

Кыт'а

Вчера, в каникулы, сойдясь под вечер, несколько друзей,
В бесплодных поисках пиров скитались всюду мы, блуждая.
Опережая всех, Кадыр — имама сын — тащил фонарь,
[658]
Айни-бедняга позади чуть успевал за ним, хромая. 34
Когда прошли мы наконец и медресе «Модари-хон»,
Звон «черепков» со стороны раздался, небо потрясая
. 35
И без расспросов стало нам вполне понятно по всему,
Что свадьбу сына здесь яшан — «его святейшество» — справляет.
Бегом пустились мы туда, чтоб в этом «славном торжестве»
Успеть участие принять, возможности не упуская.
Вот мы уселись на суфе, где шел давно веселый пир,
Как вдруг внезапно хлынул дождь, как из ведра нас поливая.
Жаровню, лампу и мангал схватив, мы потащили в дом
И там пристроились в углу, поспешно место занимая...

* * *

Кроме названных товарищей, у меня в описываемое время были и другие приятели, с которыми я также вместе готовил уроки. Один из них был Мулло-Комиль из Гидждувана, живший в медресе Мир-Араб. Он не учился со мной вместе, однако мы с ним проходили по программе медресе одно и то же; учился он в другом медресе, у других преподавателей.

Мулло-Комиль очень туго усваивал уроки, но у него было горячее стремление вникнуть в суть каждого вопроса, чтобы приобрести знания. Однако он был очень беден, и из среды его соучеников не нашлось никого, кто согласился бы безвозмездно и совершенно бескорыстно помочь ему готовить уроки и вообще оказать духовную поддержку.

Мы были с ним из одного тюменя и поэтому давно знали друг друга. Естественно, что он, обратившись ко мне, попросил раз или два в неделю помогать ему готовить уроки. Конечно, я с радостью согласился, ведь он был моим земляком, а помогать ему никто не хотел из-за его бедности. [659]

Однако келья его находилась далеко, поэтому после приготовления уроков он не мог возвращаться ночевать домой. В моей келье он также не мог оставаться: у меня не было лишней подушки и одеяла, чтобы дать ему, у него же не было их, чтобы оставлять у меня в келье и пользоваться ими в те вечера, когда он задерживался у меня из-за приготовления уроков. Он имел только одно одеяло, половину его расстилал, другой половиной покрывался, а вместо подушки клал под голову свой толстый ватный гидждуванский халат.

Поневоле в те вечера, когда мы вместе готовились к занятиям, он приносил свое одеяло ко мне в келью и спал на нем, а утром уносил с собой.

Кроме Мулло-Комиля, у меня были еще два товарища, с которыми я готовил уроки. Они были братья, и дом их находился в квартале Мир-Дустум, а келья — в небольшом медресе при мечети того же квартала. Их отец служил у верховного судьи, и жили они в среднем достатке.

Старший из братьев был Насриддин-махдум. Он незадолго до этого стал моим соучеником, так как только в тот год начал брать уроки у домулло Икромчи. Он обладал красивым почерком, был хорошо грамотен и любил литературу. Однако в детстве он придавал мало значения урокам в медресе, поэтому очень отстал, и теперь, чтобы помогать ему готовиться к урокам и объяснять пропущенное, пришлось вспомнить множество пройденных тем, что представляло для меня немалые трудности.

Младшего брата звали Салохиддин, он незадолго до этого начал учиться и только еще приступил к изучению арабского синтаксиса и этимологии.

Согласно нашей договоренности с Насриддин-махдумом, я должен был два-три раза в неделю приходить к нему в келью, а так как его келья находилась далеко от моей, да еще часть пути была очень плохой, то, выучив с ним вместе урок, я оставался у него ночевать. Обычно он сам назначал время наших встреч. В день классных, занятий он говорил, чтобы в такой-то вечер я пришел к нему. Мы с ним занимались не чаще трех и не реже двух раз в неделю. [660]

Мулло-Комиль также приходил ко мне два-три раза в неделю в учебные дни. Если же в тот вечер, когда он приходил, я должен был отправляться к Насриддин-махдуму, он оставлял свое одеяло у меня в келье и мы вдвоем шли к Насриддин-махдуму. Там мы все вместе готовили уроки, а потом ложились спать.

Утром Мулло-Комиль шел со мной до моей кельи, забирал свое одеяло и отправлялся домой.

В учебные дни и вечера я не мог готовить уроки с Салохиддином. Поэтому мы решили, что два раза в неделю — по средам и четвергам, — в утренние часы он будет приходить ко мне.

Конечно, я не готовил с ним уроки так же, как со своими соучениками; в занятиях с ним я выступал в роли преподавателя. Однако я не излагал материал так поверхностно, как это делали настоящие преподаватели медресе; в два наших занятия я объяснял ему материал на всю последующую неделю. Он был способнее, чем его брат, быстро усваивал материал и, с моей помощью, шел у своего преподавателя впереди своих соучеников.

Эти братья за мою помощь давали мне вознаграждение в виде одежды, чая, сахара, а иногда еще масла и риса. Принося все это, они будто невзначай рассказывали, что якобы сами получили от кого-то богатый подарок и долю из него выделили и мне. Однако было ясно, что они покупали все это на собственные деньги и отдавали мне за мой труд на ниве знаний.

* * *

Как уже говорилось, Насриддин-махдум был хорошо грамотен, любил литературу и очень хорошо понимал поэзию. При этом, однако, сам он не мог сложить даже и одного двустишья, хотя и мечтал о славе поэта. Об его мечтах я догадался благодаря следующему: иногда он писал на бумажке какую-нибудь неизвестную газель классического поэта (большей частью Джами, Хафиза или Саади) без псевдонима и при встрече показывал мне, спрашивая, чья это газель. Я называл поэта, которому, принадлежала эта газель.

— Это написал Джами, или Хафиз, или Саади, — говорил я. [661]

Так повторялось много раз, и я наконец сообразил, что если я не отгадаю, кому принадлежит стихотворение, то он, не смущаясь, припишет его себе. Чтобы проверить свое предположение, я однажды на его вопрос, кто написал это стихотворение (на самом деле оно принадлежало Джами), ответил:

-Не знаю, но это хорошая газель.

Он улыбнулся:

-Это написал я. Только газель не очень хорошая. Однако если она вам нравится, я завтра допишу заключительную часть, содержащую тахаллус, и снова покажу вам.

Конечно, я расхвалил это стихотворение. На следующий день он принес мне конец этого стихотворения, но вместо тахаллуса «Джами» написал «Насри».

Подобные опыты продолжались весьма долго, и я каждый раз прикидывался незнающим; он же, не задумываясь, без всякого стеснения все эти стихи приписывал себе. Об этой его привычке я рассказал нашим знакомым, любившим поэзию, чтобы он не смог ввести в заблуждение других.

* * *

После целого года занятий со мной Салохиддин в шестнадцатилетнем возрасте умер в очередную летнюю эпидемию холеры в Бухаре, когда меня не было в городе. Я от души жалел его, столь безвременно ушедшего из жизни. Он был еще очень молод и имел исключительные способности. Горевал не только я: все, кто знал обоих братьев, тяжело пережили смерть Салохиддина.

Мухаммад Сиддик Хайрат, как выразитель настроений своих Друзей, написал на его смерть элегию. Несколько бейтов из нее следует привести — в память как о самом Хайрате, так «и о рано скончавшемся способном юноше:

Салохиддин скончался юным, ушел, оставив след печали,
На цветнике-странице ветер тюльпаном вывел день кончины,
Чтоб из земли со свежим ликом возникли розы, базилика,
На цветнике тяжелым градом начертит туча день кончины
.
[662] Сердца бесчисленных друзей от горя кровью обливались,
Из уст в уста передавали в печали — день его кончины,
Один просил меня назвать ему печальный день утраты,
Ответил я: «печаль и слезы»; сложи — вот день его кончины
. 36

Смерть Салохиддина произвела сильное впечатление на его брата Насриддина, который очень любил покойного. Несколько лет он бродил печальный, .подобно человеку, перенесшему тяжкое горе; хотя и продолжал учиться и готовиться к занятиям, однако у него не осталось и следа прежней увлеченности, он больше не стремился прославиться как поэт. Еще четыре-пять лет он жил все так же, безучастный ко всему, и в конце концов умер.

МЕДРЕСЕ ЛЯБИ-ХАУЗИ-АРБОБ И ЕГО ОБИТАТЕЛИ

В те годы, когда я жил в медресе Хаджи-Зохид, у меня, кроме келий Абдулхалил-махдума и Мирзо-Абдулвохида, появилось еще одно место постоянных посещений. В этом новом месте я встретился и познакомился с различными юношами, со странными и удивительными людьми.

Это место — небольшое старое медресе в квартале Ляби-хаузи-Арбоб.

Названный квартал находился вблизи вокзала, к востоку от медресе Хаджи-Зохид. Между ними располагались только медресе Хусейн-бай, к которому с запада и примыкало, как уже сказано, названное выше, медресе. Что касается квартала Ляби-хаузи-Арбоб, то он был расположен к востоку от медресе Хусейн-бай. Между крайними строениями этого квартала и медресе проходила лишь одна кривая узкая улочка. От ее края до мечети квартала было не более сотни шагов.

Мечеть, медресе и бассейн Ляби-хаузи-Арбоб размещались между городским каналом и большой улицей; канал протекал севернее мечети и бассейна, а большая улица проходила к югу от них. Мечеть была построена на берегу канала, бассейн вырыли к востоку от нее, [663] он примыкал к террасе мечети. Медресе же было выстроено к юго-западу от мечети, на восток от мазара Ходжа-Рушнои, приблизиться к которому можно было, пройдя мимо южной стороны мечети.

Это медресе было очень старым и ветхим, в нем находилось не более пяти-шести келий, в которых проживали некоторые молодые ученики, не имевшие своих домов в этом квартале или жившие в очень тесных домах; они же сами и ремонтировали свои кельи. Одним из таких учеников, отремонтировавшим свою келью, был Кори-Абдул-ваххоб из жителей этого квартала. Доставшийся ему в наследство дом он продал, чтобы похоронить родителей, а затем, не имея жилья, отремонтировал для себя келью и поселился в ней. У него было прозвище «кори», однако от чтения Корана он не получал никаких доходов. Должно быть, его достоинство не позволяло ему заниматься этим ради заработка, поэтому он, хотя и с трудом, добывал средства к существованию перепиской книг.

Другого ученика звали Кори-Усмон. После смерти родителей он сдавал свой дом внаймы, а сам, отремонтировав одну из келий, поселился в ней. Чтецом Корана он только назывался: в детстве отец, желая, чтобы он выучил Коран, отдал его в школу. Однако мальчик не захотел заниматься столь тяжелым делом и в конце концов сбежал из школы. Благодаря тому, что он несколько дней проучился в школе, где изучался Коран, к его имени прибавилась приставка «кори». Другой профессии у него не было, и он жил очень бедно на средства, получаемые от сдачи внаймы своего дома.

Кори-Усмон был грамотен, знал литературу, помнил очень много таджикских пословиц и поговорок. Он был весельчак, постоянно пересыпал свою речь пословицами и поговорками и умел развлечь людей, собравшихся на пирушку или вечеринку.

Среди друзей Кори-Усмон был известен под кличкой «гозиёни». Сначала я думал, что он происходит из квартала Гозиён и по этой причине его называют «гозиёни». Однако позднее мне стало известно, что это прозвище было дано ему по другой причине: хотя он и приходил иногда на пятикратные намазы в мечеть, опасаясь упреков религиозных людей и наказания от городского раиса, который присуждал к ударам плетью людей, не читающих намаз, но пятничных [664] намазов не посещал никогда. Случалось, какой-нибудь любопытный фанатик спрашивал его:

— Кори, вас что-то не было видно в пятничной мечети, где же вы были?

Тогда он отвечал: — Я читал пятничный намаз в соборной мечети Гозиён.

Квартал Гозиён находился далеко от Ляби-хаузи-Арбоб, и ни один из верующих этого квартала не ходил туда по пятницам молиться. Поэтому никто не смог бы сказать, присутствовал ли на молитве Кори-Усмон. Вот почему друзья дали ему прозвище «гозиёни».

Постепенно история эта столь широко распространилась по городу, что про всякого, кто не ходил молиться в соборную мечеть, говорили: «Этот человек пятничную молитву читал в соборной мечети Гозиён».

Третьим был молодой человек по имени Мирзо-Иброхим. Отец его служил школьным учителем; они жили в очень-темном доме, поэтому Мирзо-Иброхим отремонтировал келью и поселился в ней. У него был красивый почерк, и он занимался переписыванием книг, помимо этого он обладал поэтическим дарованием и писал под псевдонимом «Субхи».

Четвертого звали Кори-Шариф. Его отец был мастером по изготовлению ножей. Сам он тоже изучил это ремесло, однако отец не хотел, чтобы юноша им занимался и мечтал сделать его чтецом Корана. Он отдал сына в школу чтецов Корана, но тот не интересовался этим делом. Он решил, что если будет сидеть дома, то после школы ему придется повторять Коран под наблюдением отца. Тогда под предлогом того, что в медресе легче повторять Коран в одиночестве, он получил разрешение отца отремонтировать Келью и поселиться в ней. На самом же деле он ни разу даже не взял Коран в руки, но зато получил неограниченную возможность общаться с обитателями медресе.

Пятым был Ашраф-джон, мастер по изготовлению сундуков, его также называли Мирзо-Ашраф. Он происходил из другого квартала, но после смерти родителей, еще в детстве, перешел в дом своей сестры в этом квартале. Мирзо-Ашраф стал учеником мужа сестры — [665] мастера, изготовлявшего сундуки, — и тоже овладел этой профессией. Юноша стал искусным мастером и хорошо жил на свой заработок. Став немного старше, он произвел ремонт в одной из келий этого медресе и поселился в ней.

Ашраф-джон был хорошо грамотен, глубоко понимал стихи и, как говорили бухарцы, «увлекался поэтами», т. е. уважал поэтов, завязывал с ними знакомства, был общителен и красноречив. Будучи еще молодым (он был ровесником моим и Хомид-ходжи), он не был женат, поэтому весь свой заработок тратил на одежду и наряжался, словно байский сынок.

Благодаря своей профессии Ашраф-джон был знаком с самаркандскими мастерами, изготовлявшими сундуки, часто ездил в Самарканд. Во время этих поездок, беседуя в дороге, он немного выучился русскому языку.

Вот эти пять человек были основными жителями описываемого маленького медресе. Кроме того, их навещало довольно много людей, живших поблизости.

Одним из них был Хомид-ходжа, имевший в этом квартале собственный дом. В нем он и жил в мансарде, но свои вечеринки устраивал в медресе вместе с его обитателями. Как уже говорилось, он был моим соучеником, пытался сочинять стихи и в качестве тахаллуса взял слово «Мехри».

В этом же квартале жил также портной Хаджи-Абдусалом. Здесь в медресе он раскрывал свое сердце и освобождался от усталости, накопившейся за целый день работы иглой.

Среди жителей квартала был еще байский сынок Гулом-джон; он часто приходил в медресе, не обращая внимания на запреты своего отца и дяди.

Дом певца Кори-Камоля в те времена тоже находился в этом квартале. По вечерам, если он не был приглашен в гости, он приходил сюда и увеселял своих друзей песнями. Иногда Кори-Камоль приводил с собой своего коллегу, певца Кори-Наджми, служившего у какого-то бая; порой с ними приходил и известный певец, гидждуванец Мулло-Хомид Савти. В таких случаях нищенская пирушка в медресе превращалась в роскошный пир. [666]

Я также через Хомид-ходжу Мехри завязал отношения с обитателями этого медресе и проводил здесь большую часть вечеров, свободных от уроков.

Затем я познакомил со здешними людьми Мухаммада Сиддика Хайрата, и он регулярно проводил здесь один-два вечера в неделю, хотя жил довольно далеко.

Здесь велись беседы на самые обычные темы; кроме того, будучи любителями литературы, мы часто играли в бейты. В эту игру по предложению Кори-Усмона было внесено нововведение: одна сторона, отвечая на бейт другой стороне, должна была прибавить пословицу или народное выражение.

Кори-Усмон внес это дополнение, так как сам, о чем уже говорилось выше, очень любил пословицы и поговорки. Приняв его предложение, мы для игры разделялись на две группы и садились друг против друга. Меня с Кори-Усмоном никогда не включали в одну и туже группу. В те времена я еще не знал большого количества пословиц и поговорок, однако после Кори-Усмона я все же знал их больше, чем другие. Поэтому назначением нас с ним в разные группы достигалось равновесие сторон.

Кори-Усмон внес это предложение только ради собственного удовольствия, но эта игра принесла мне большую пользу, так как значительно обогатила мою речь. То же следует сказать о речи других участников этих собраний: она день ото дня становилась богаче и выразительнее, так как во время игры они, хотя и бессознательно, заучивали новые пословицы и поговорки. Каждый день они для этой игры узнавали от стариков и старух новые, свежие поговорки; новые запасы присоединялись к тем, что уже были накоплены всеми участниками.

Иногда собравшиеся на вечеринку затевали другую игру, в ней играющие не разделялись на группы и каждый отвечал сам за себя. Суть заключалась в том, чтобы каждый во время беседы, подтверждая слова собеседника, вместо «да» говорил «конечно» или «обязательно».

Всякий, кто говорил «да», считался проигравшим, другие же хлопаньем в ладоши и улюлюканьем высмеивали его. [667]

В этой игре Кори-Усмон всегда оказывался победителем, редко проигрывал и Мирзо-Иброхим Субхи, остальные проигрывали постоянно. Я сначала, хоть и редко, тоже проигрывал, но несколько позже никому уже не уступал.

Эту игру я устраивал и в келье Абдулхалил-махдума. В ней участвовал также Мирзо-Абдулвохид, но он никогда не произносил ни слова до самого конца игры и не отвечал ни на чьи вопросы, чтобы не осрамиться в случае проигрыша. Кори-Нурулло в этой игре не участвовал вовсе.

— Я не принимаю участия в таких дурацких играх, — говорил он.

Постепенно эта игра распространилась в городе, ребята по двое, по трое, по четверо договаривались, что в течение длительного периода или без ограничения срока при каждой встрече вместо «да» они будут произносить «конечно» или «обязательно».

Однажды я заключил с тремя другими подростками договор о том, что длительное время мы ни разу не скажем «да». Мои противники при каждой встрече все-таки проигрывали разок-другой, я же за три года не проиграл ни разу. В конце концов, мои противники обманным путем сумели заставить меня сказать «да». (Если окажется возможным, я расскажу об этом в каком-нибудь месте «Воспоминаний»).

Мне в точности не известно, кто из жителей квартала Ляби-хаузи-Арбоб придумал эти игры. Несомненно, что они, хоть и в незначительной степени, способствовали приближению разговорного языка к литературному.

Одним из обычных видов времяпрепровождения в нашем обществе было пение газелей и других песен. В этом, хотя и редко, принимали участие Кори-Камоль, Кори-Наджми и Мулло-Хомид Савти. Впоследствии стал также участвовать Рахмат-ходжа, один из выдающихся музыкантов-тамбуристов своего времени, и его ученик Хаджи-Абдурахмон.

Здесь следует отметить, что на этих вечерах я впервые познакомился с Хаджи-Абдулазизом Самарканди и именно тут услышал его игру на дутаре и чудесный голос. [668]

В связи с этим я хочу пересказать первую часть своего очерка, посвященного кончине этого артиста. Очерк был опубликован во втором номере журнала «Барои адабиёти социалиста» в 1936 году. Здесь я изменяю заглавие и сокращаю весь текст, отредактировав его в духе «Воспоминаний».

МОЯ ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА С ХАДЖИ-АБДУЛАЗИЗОМ САМАРКАНДИ

Все мы, участники собраний в этом маленьком медресе в квартале Ляби-хаузи-Арбоб, были любителями музыки, знали многих певцов и музыкантов Бухары и слышали их игру и пение. Однако самаркандского артиста Хаджи-Абдулазиза мы никогда не видели воочию, до нас доходили только похвалы ему от наших друзей, любителей музыки. В особенности восхищался им Ашраф-джон, мастер по производству сундуков. Он много раз слышал этого певца в Самарканде, принимал участие в пирушках, на которых тот присутствовал. Расхваливая певца, он каждый раз пробуждал в нас желание послушать звуки его дутара и его прекрасное пение.

Однако мы не имели средств, чтобы поехать в Самарканд и присутствовать на его выступлениях на пирушках. Не было у нас денег и для того, чтобы пригласить его в Бухару и послушать его музыку и пение.

Когда мы горевали об этом, вдруг распространился слух, что один из крупных бухарских богачей устраивает свадьбу и что наряду с другими известными музыкантами из ближних и дальних мест он собирается пригласить известного самаркандского музыканта Хаджи-Абдулазиза.

Этот слух пробудил в нас безмерную радость и надежду на то, что мы хотя и будем приглашены на эту свадьбу «ударами бубна», но все-таки попадем на пир и услышим певца. Воодушевленные этой надеждой, мы стали дожидаться счастливого дня.

В конце концов он наступил, и вечером из дома, где происходила свадьба, понеслись такие громкие звуки бубна, что, казалось, они [669] достигают неба. Едва заслышав их, мы направились туда вместе с другими завсегдатаями пирушек, которые, согласно обычаю Бухары, без всякого приглашения ходят на них.

Байский двор был очень обширным, но от большого количества собравшихся здесь буквально иголке негде было упасть. Посреди двора поставили ступу, налили ее доверху льняным маслом, бросили внутрь старую тряпку наподобие фитиля и подожгли. Во дворе стало светло, как днем. Но подобно тому, как в ветреный пыльный день нельзя ни дышать, ни раскрыть глаза, — так и здесь густой вонючий дым от льняного масла и старой тряпки разъедал глаза и стеснял дыхание.

Вокруг ступы с трудом очистили от зрителей небольшой круг, с одного края его сели музыканты и стали изо всех сил ударять в бубны. Тотчас же в круг устремились танцоры; они терли глаза, делая вид, что так и нужно по ходу танца, на самом же деле, вероятно, спасаясь от ядовитого дыма.

Придя позднее, мы вместе с другими «приглашенными звуками бубна» стали в сторонке, ожидая выхода Хаджи-Абдулазиза. Все наше внимание, все чувства были устремлены только к нему, поэтому мы не слышали ни звуков бубна, ни пения бубнистов; не видели мы и танцев, как ни восхитительны они были…

Первая часть пиршества закончилась, ступу унесли, и «дымный, пыльный день» превратился в черную безлунную ночь. Настало время уходить незваным гостям, вроде нас, приглашенным ударами бубна.

-Где же Хаджи-Абдулазиз? — спросил я товарищей, уже собравшихся уходить.

-Вероятно, он в мехмон-хоне, — ответил кто-то.

-Хоть бы разок взглянуть на него... — высказал я вслух общее желание.

-Давайте, не выходя со двора, напрямик обогнем суфу и пройдем мимо мехмон-хоны, — предложил один из товарищей. — Если он там, то хоть издали посмотрим на него через окно.

Мы прошли той частью двора, где находилась мусорная яма и где только что стояла ступа, а затем поднялись на высокую суфу и [670] по ней спустились по ступенькам во двор с другой стороны суфы и пошли вдоль стены мехмон-хоны. Подойдя к окну, мы остановились и заглянули в мехмон-хону. Внутри нее под потолком висели в ряд сорокалинейные лампы, вдоль стен сидели разряженные в богатые одежды баи и байские сынки. Это были бухарцы, и мы всех их знали в лицо. В почетной же части комнаты сидел невысокого роста человек с узким подбородком, небольшим лицом, очень смуглый, с узенькими глазками; борода у него свисала узким клинышком, лицо выражало надменность и высокомерие. Его мы не знали и прежде никогда не видели. На нем в несколько слоев были надеты очень богатые халаты. Хотя на улице было не холодно, а в комнате от сорокалинейных ламп наверное стало жарко, как в бане, на этом человеке был надет еще меховой тулуп из черных лисьих лапок, покрытый каршинским шелком «кори-мулло». Вероятно, не выдержав жары, он спустил один рукав, благодаря чему оказалась на виду надетая под тулупом богатая одежда. Видимо, желая вызвать зависть разодевшихся, самоуверенных бухарских баев, он отвернул полу снятого с одного плеча тулупа, чтобы дорогой мех бросался в глаза.

Этот человек сидел, скрестив ноги. Бухарские баи и байские сынки, сидя на коленях и опираясь на пятки, не отрывали от него глаз. При каждом его взгляде, жесте или слове они, при всем их высокомерии, складывали руки на груди и склоняли головы, всячески выказывая ему свое уважение.

Над головой неизвестного на полочке стоял прислоненный к стене дутар в чехле, поэтому один из товарищей сказал:

— Возможно, это и есть Хаджи-Абдулазиз?

Однако мне никак не хотелось соглашаться с таким предположением. Очень уж не понравилась мне его волчья, хищная внешность, злое, нахмуренное выражение лица, весь его надменный и высокомерный облик. Мне совсем не хотелось, чтобы этот неприятный человек оказался Хаджи-Абдулазизом, которого мы долгие годы заочно обожали и возвеличивали в своем воображении как вдохновенного артиста. Я думал: «Если этот отвратительный человек окажется Хаджи-Абдулазизом, я от него отказываюсь и, как говорил Саади ширазский, «я отказываюсь от его даров в его пользу»». [671]

В это время к нам подошел слуга бая, устроителя свадьбы, собиравший с суфы кошмы. Мы знаками подозвали его и, указав на человека, сидящего на почетном месте, спросили:

-Это и есть самаркандский дутарист Хаджи-Абдулазиз?

-Не-ет! — протянул слуга, словно желая упрекнуть нас в ошибке. — Откуда у музыканта столько спеси и важности, столько богатых халатов? — сказал он, стараясь как будто оправдать свой тон.

Этими своими последними словами он как бы давал понять: «Неужели ты так невежествен, что не можешь отличить какого-то бродячего музыканта от почтенного уважаемого человека?».

Потом слуга объяснил:

-Это самаркандец Мухаммад Рахим Тойча, один из известнейших в мире баев. У него много таких слуг и батраков, как Хаджи-Абдулазиз. Этот человек — дорогой гость у нашего хозяина. Чтобы пригласить его на свадьбу, он послал в Самарканд своего старшего сына, и бая с большим почетом едва привезли сюда.

Меня сильно задели слова этого байского блюдолиза; тем не менее, подобно человеку, внезапно проснувшемуся от жуткого кошмара и с облегчением понявшего, что его страх был напрасным, я обрадовался словам слуги и возблагодарил в душе бога, что неприятный незнакомец оказался не Хаджи-Абдулазизом. Тотчас же я спросил слугу:

-А где же Хаджи-Абдулазиз? Ведь говорили, что его тоже специально пригласили на свадьбу.

-Да, его тоже привели сюда, — сказал слуга. Посмотрев через окно в сторону менее почетной части мехмон-хоны, ближе к порогу, он показал нам человека, которого мы раньше не заметили, да и не могли заметить: не предполагая, что Хаджи-Абдулазиз может сидеть в этой части комнаты, мы даже не смотрели в ту сторону.

-Вот этот человек — Хаджи-Абдулазиз, — сказал слуга.

Мы, подобно женихам прежних времен, которые с любопытством через забор или щели в дверях рассматривали невест, с большим интересом стали разглядывать знаменитого певца через окно. Это был человек с каштановыми волосами, с белым открытым лицом [672] Казалось, его блестящие добрые глаза улыбаются одновременно со смеющимися губами. Одет он был очень просто, но опрятно. Не знаю, какими остроумными словами, однако он без устали смешил сидевших возле него людей.

-Почему он не пел и не играл на празднике? — с удивлением опросил я слугу.

Байский блюдолиз, бросив на меня иронический взгляд, ответил:

-Дядюшка кори, до чего же вы наивны! Ведь хозяин, истратив большую сумму денег, привез его не для того, чтобы устраивать пиры для голодранцев, неизвестно откуда взявшихся, приглашенных ударами бубна. Для них вполне достаточно, даже больше чем достаточно, и этого праздника вокруг ступы. Наш хозяин испытал столько беспокойства и истратил такое количество денег ради того, чтобы устроить особый пир для баев и байских сынков Бухары.

Теперь у нас уже не оставалось надежды услышать прекрасный голос Хаджи-Абдулазиза в доме этого бая; люди, приглашенные звуками бубна, почти все уже разошлись и двор очистился от посторонних. Если бы мы задержались или замешкались при выходе, нам, вполне возможно, пришлось бы услышать: «Дорогие незваные гости, добро пожаловать в другой раз!». Поэтому мы ушли расстроенные из этого праздничного, но невеселого дома.

Естественно, что по дороге и в келье Кори-Усмона, куда мы все вернулись, наши разговоры вылились в сплошные жалобы на то, что мы лишились возможности послушать пение Хаджи-Абдулазиза. В то время мы были похожи на человека, испытывающего жажду, которого подвели к источнику, но не дали пить и увели от воды, или же на голодного, перед которым поставили вкусные яства, но есть не дали...

* * *

Ашраф-джон, принимавший у себя в качестве гостя мужа своей сестры, в тот вечер не ходил с нами на праздник к баю. Но когда мы сидели в келье Кори-Усмона и горевали, он, проводив своего гостя, пришел туда. Увидев нас опечаленными, он сказал: [673]

-Нечего печалиться и горевать. Это верно, что привезти Хаджи-Абдулазиза из Самарканда было трудно. Теперь же, когда он здесь, вы устройте угощение, я приведу его, тут-то мы повеселимся на славу. Пусть себе бай устраивает свои интимные домашние пиры!

-Как же мы с нашими средствами сможем устроить угощение, достойное Хаджи-Абдулазиза? — заметил один из нас.

-Для Хаджи-Абдулазиза вовсе не нужно никакой пышности. Если мы соберем и приготовим то, что ежедневно каждый из нас готовит для себя или ест со своими родителями, будет вполне достаточно, — сказал Ашраф-джон. — Я познакомился и подружился с ним в Самарканде. Если я скажу ему, что имеется несколько бедных учеников медресе, любящих искусство, среди которых есть поэты, и они мечтают с ним повидаться, он непременно придет.

-Чем же мы сможем ему заплатить и кто заплатит? — спросил я.

-В таких случаях ему ничего не нужно платить, — ответил Ашраф-джон. — Если же мы захотим ему заплатить, он все равно не возьмет и даже обидится.

Благодаря этому совету Ашраф-джона наши угасшие было надежды вновь ожили, увядшие от печали сердца вновь повеселели. Тут же на собрании каждый из нас обещал что-нибудь принести для угощения, договорились и о том, что именно следует приготовить. Вечеринку решили устроить в келье Кори-Усмона, которая была самой просторной в этом медресе. Назначить время предоставили самому Хаджи-Абдулазизу. Ашраф-джон пообещал в первый же вечер, как только артист не будет занят на свадьбе бая, взять с него слово, что он пожалует к нам.

* * *

Наконец радостный день наступил. Ашраф-джон сообщил добрую весть, что в этот вечер он приведет с собой Хаджи. Товарищи, согласно обещаниям, приготовили все необходимое для угощения. Не было только Кори-Шарифа, изготовлявшего ножи; он обещал принести мясо, но все еще не шел. Однако он неоднократно подтвердил [674] свое обещание, говоря, что принесет мясо после вечернего намаза. Не принес обещанного сахара и байский сынок Гулом-джон, сам он тоже не явился. Когда одни из наших друзей пошел к нему домой и напомнил о данном обещании, тог сказал:

-Я сегодня вечером очень занят, сам прийти не могу, а потому думаю, что давать ничего не обязан.

Услышав об этом, товарищи очень рассердились. Однако я сказал:

-Нечего сердиться; если бы баи так не экономили, они не стали бы баями. У меня есть приготовленный сахар, я сейчас принесу.

-Благодаря одной только экономии нельзя стать баем, — сказал Кори-Усмон, особенно рассердившийся на Гулом-джона. — Скажите лучше, если бы они не экономили, да еще не воровали, то не становились бы баями, — поправил он меня.

Я вспомнил известный бейт Бедиля из поэмы «Ирфон»:

Кармана своего никто не наполнял,
Покуда в кошелек чужой не залезал
,

— и, пойдя к себе в келью, принес сахар, который в тот день в виде подарка вручил мне Насриддин-махдум.

* * *

Едва стало смеркаться, мы приступили к приготовлению плова. Надо было до прихода гостей обжарить мясо с луком, положить в котел морковь и залить кипятком рис, а после их прихода положить рис в котел и накрыть, чтобы он упрел. Поэтому я занялся резкой моркови, а Кори-Усмон стал пережаривать масло.

Масло уже закипело, однако о мясе ничего не было слышно, и мы стали опасаться, как бы масло не загорелось. Поэтому Кори-Усмон убавил огонь под котлом.

Мы подождали еще немного, но мясо так и не появлялось. Тогда мы решили пойти в дом торговца шашлыком, взять у него в долг [675] мясо, а на следующий день рассчитаться наличными деньгами или мясом.

Мы еще не вышли из кельи, как послышались чьи-то шаги и пришедший, не постучав по обычаям медресе в дверь, стремительно раскрыл ее и в сильном волнении вошел в келью. Это был Кори-Шариф, изготовлявший ножи; он обещал принести мясо, но явился с пустыми руками.

-Где мясо? — недовольным тоном спросил Кори-Усмон.

-Пусть оно провалится, я едва не попался, — ответил Кори-Шариф.

-Разве ты ходил куда-нибудь воровать? — удивился Кори-Усмон.

-Нет, воровать я не ходил, но и из моего собственного дома, не украв, нельзя вынести мяса. Отец и мать хотят сохранить до весны мясо барана, которого они сами выкормили, зарезали и мясо его развесили для провяливания. При таких обстоятельствах, конечно, они не дадут мне ни кусочка, чтобы я его куда-нибудь отнес и съел вместе с друзьями.

-Разве твой отец, подобно отцу Гулом-джона, хочет стать баем? — прервал его Кори-Усмон. — Что же было потом?

-Я стал дожидаться, пока стемнеет. Тогда я смог бы выйти из дома под предлогом, что иду в медресе, но прежде пойти в погреб, взять мясо и убежать, подобно кошке. Когда стемнело, я вышел из дома; стараясь не скрипнуть дверью, я вошел в погреб, снял с веревки мясо, «о когда выходил, должно быть, от волнения нечаянно стукнул дверью. Мать услышала и закричала: «Кто там? Кто там?». Взяв светильник, она выскочила из дома на суфу. Я же, опасаясь, что меня обнаружат, побежал в проход, ведущий на улицу. В это время я лицом к лицу столкнулся с отцом, возвращавшимся домой. Отец, испуганный криком матери: «Кто там? Кто там?», — спросил меня: «Что случилось?». Я не успел ответить, как мать, услыхав голос отца, подошла к нам со светильником в руке. «Отчего-то стукнула дверь погреба, — сказала она. — Как бы туда не забрался какой-нибудь жулик!». Увидев меня, она спросила: «Ты сейчас был тут?». «Я был там», — ответил я, показывая на уборную. «Вот из-за [676] этого я постоянно говорю вам, чтобы вы с вечера запирали ворота», — с этими словами отец взял из рук матери светильник и двинулся вперед, а мы пошли следом за ним к дверям погреба. В самом деле, я так сильно хлопнул дверью, что она от удара снова наполовину отворилась. Мы вошли в погреб, в нем никого не было, а на земле лежал кусок мяса. «Очевидно, я забыла запереть погреб, кошка пробралась туда и стащила с веревки два куска, — сказала мать. — С одним куском она наверно убежала». Отец с матерью на этом успокоились, и я, тоже оправившись от волнения, ушел из дома.

-А какой толк с того, что ты сам пришел, а мяса не принес? — сердито заметил Кори-Усмон.

-Нет, я принес, — ответил наш приятель. «Похититель мяса» опустошил карманы своего верхнего халата, и из нагрудного кармана появились две кости с мясом, да еще кусок мякоти с бараньей ляжки...

Когда мы сложили все припасы в котел, пришли Кори-Камоль и Кори-Наджми. Хотя они были здесь завсегдатаями, но в этот вечер их специально пригласили ради Хаджи-Абдулазиза.

Спустя час пришел Ашраф-джон; он привел Хаджи-Абдулазиза с дутаром. В ту ночь до самого рассвета у нас, действительно, шел пир на славу. Но это был пир бедняков, так как нашу скатерть с угощением «украшал» лишь плов с толстыми покупными лепешками, посыпанными тмином, а из напитков мы смогли подать только зеленый и черный чай с сахаром; все наше пиршество освещала одна семилинейная лампа.

Когда Хаджи отдыхал, Кори-Камоль и Кори-Наджми время от времени исполняли газели, но большую часть вечера пел сам Хаджи. Своей игрой на дутаре и исполнением трогательных газелей он мог бы вызвать зависть соловьев в цветнике роз.

В тот вечер Хаджи пел исключительно газели классических поэтов. В их числе он спел лирическую газель Бедиля с редифом на «ноз». Один бейт из этой газели я запомнил и здесь приведу его в память о том вечере:

У нее глаза пьянящие, брови черные, дразнящие,
О, как много в ней кокетства, боже, буря настоящая
. [677]

Он исполнил также несколько газелей Камоля Ходжанди, *одна из них была с редифом «натавон кард».* Три бейта из этой газели сохранились у меня в памяти, и я считаю уместным здесь их привести:

Если враг ножом ударит, друг жестокий упрекнет,
От тебя, твоей любви — отказаться невозможно.
Ты блистаешь добротой к нищим у твоих дверей,
Нынче милость прояви, — завтра будет невозможно.
Сердце бедного Камоля о тебе болит; от боли
Без свидания с тобой излечиться невозможно
.

Это была моя первая встреча и первое знакомство с Хаджи-Абдулазизом.


Комментарии

33. Простой народ в Бухаре при виде человека в белой чалме, будь он старше говорящего или младше, кори это или не кори, обращался к нему со словами: «брат кори». (Примеч. автора.)

34. В те времена у меня из ноги вышел червь — ришта, нога еще не зажила, и я хромал. (Примеч. автора.)

35. Звон бубна, приглашавший на праздник, напоминал звук разбиваемой глиняной посуды, поэтому его в Бухаре называли «сафолак» (т. е. черепок). (Примеч. автора.)

36. Слова, взятые в» кавычки, составляют по абджаду 1314 год хиджры (1897 год). (Примеч автора.)

(пер. А. Розенфельд)
Текст воспроизведен по изданию: Садриддин Айни. Воспоминания. АН СССР. М.-Л. 1960

© текст - Розенфельд А. 1960
© сетевая версия - Strori. 2013
© OCR - Парунин А. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001
© АН СССР. 1960