Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

САДРИДДИН АЙНИ

ВОСПОМИНАНИЯ

ЁДДОШТХО

СТАРШИНА ЦЕХА САПОЖНИКОб

После окончания подсчетов хозяин спустился во внутренний двор и принес скатерть и плов. Мы уселись ужинать. Не успели мы поесть, как из прохода внизу послышался шум шагов, какой-то незваный гость подымался к нам по лестнице. «Кто это может быть?» — сказал хозяин и устремил глаза в проход. Однако до тех пор, пока пришедший не попал в полосу света от свечи, он не мог его узнать. Лишь только неизвестный мне посетитель приблизился, как хозяин воскликнул:

-О, да ведь это старшина цеха! — Он вскочил с пола, подбежал к пришедшему, обнял его и поздоровался.

Оба они сели у скатерти. Хозяин пригласил гостя поужинать, но тот даже не протянул руки к плову.

-Я только что поел дома, — ответил он.

Хозяин тоже не захотел есть. Хоть я был еще голоден, но вместе с ними не прикоснулся больше к плову и стал внимательно прислушиваться к беседе двух близких приятелей.

- Ну, рассказывайте! Вы пришли как лев или как лиса?

- По милости бога и моего пира (покровителя), я всегда хожу .львом!

- Поймали?

- Поймал!

- Привели или продали и вернулись?

- Привел, потому что не нашлось хорошего покупателя! [552]

- Это еще лучше. Другие воочию убедятся и поймут, что в побеге для них нет никакой пользы. Ну, а теперь рассказывайте все по порядку.

-Я отправился в Самарканд и у первого попавшегося мне там на улице сапожника спросил, где квартал и дом старшины их цеха. Я пошел прямо к нему, представился и рассказал все, что натворили Сафар и Хотам. Старшина сообщил мне, что беглецы работают в одной самаркандской мастерской и что хозяин до сих пор не дал им задатка.

Гость на минуту прервал свой рассказ и шутя сказал хозяину:

-Плов-то я ваш не ел, но неужели вы пожалеете мне пиалу крепкого чая?

-Простите, пожалуйста! При виде вас я все забыл, даже вежливость и гостеприимство! — сказал, смутившись, хозяин; он торопливо спустился во внутренний двор и вернулся, неся в обеих руках. по чайнику.

-В доме были уже заварены два чайника, я их оба сразу и принес.

Хозяин налил гостю пиалу чая.

-Ну, а что произошло потом? — спросил он.

Прихлебывая чай, гость продолжал свой рассказ:

-По словам старшины цеха сапожников, Сафар и Хотам, приехав в Самарканд, пришли к нему и заявили: «Мы оба из Бухары, там мы не брали задатка ни в одной мастерской. Мы хотим посмотреть Самарканд. Если найдем подходящую работу, то здесь и останемся. Если нет, то после осмотра города вернемся к себе обратно. Однако пока мы здесь находимся, нам нужно работать, чтобы добывать деньги на лепешки и чай». Старшниа отвел их в мастерскую, поставил на работу и хотел, чтобы* хозяин выдал им хотя бы небольшой задаток. Ведь тогда и ему перепало бы больше. Однако хозяин отказал. «Пусть они раньше поработают здесь месяц-другой. Если их никто не станет разыскивать как беглецов, тогда можно будет дать аванс». Старшина получил в счет их будущих заработков пять* тенег и передал мастеров новому хозяину.

По просьбе гостя хозяин снова налил ему чаю. [553]

-Простите пожалуйста, я так увлекся вашим рассказом, что забыл предложить чаю, — сказал он.

Гость выпил вторую пиалу и продолжал:

-На следующий день я вместе со старшиной пошел в мастерскую, где работали Сафар и Хотам. При виде меня они остолбенели, словно курица, увидевшая шакала. Подсчитав сумму задатка, который они у вас взяли, дорожные расходы и долю старшины, я сказал их нынешнему хозяину: «Если они вам нужны, заплатите эту сумму и можете их оставить себе». Однако хозяин не согласился и ответил: «Это для меня обременительная цена, возьмите их и отведите туда, где они ели хлеб-соль». Вот каким образом я привел двух беглых, дураков.

Хозяин налил гостю чаю и заговорил:

-Молодец! Вы сослужили мне хорошую службу. Я никогда не забуду вашей услуги. Если какой-нибудь блажной вздумает убежать в любой уголок Бухарского ханства, даже очень далеко, его можно поймать без особого труда. Ведь здесь наша страна, находящаяся под сенью власти его величества эмира, и слова просителя всегда будут услышаны. Но когда я узнал, что Сафар и Хотам бежали в Самарканд, все надежды мои сразу же рухнули. Там русская земля, и правительственные чиновники не станут нас с вами слушать. Поэтому я отношу эту удачу за счет вашей энергии и опытности. Да хранит вас бог!

Гость протянул хозяину пустую пиалу.

-Я поседел на этих делах и знаю, как нужно поступать. Хлеб, который я ем, честно ем! — ответил высокомерно гость, а затем, постаравшись придать голосу оттенок фальшивой скромности, продолжал:

-Говорят ведь, что «петух всюду кричит одинаково», и это совершенно верно. И в Самарканде все блажные подчинены старшине цеха, там они также связаны задатками с хозяевами, а те без согласия старшины не берут на работу ни одного человека. Русские же правители в подобные дела не вмешиваются. Миршаб города заявил старшине: «Все, что записано у вас в цеховом уставе, выполняйте, нас это не касается». Вот если бы в Самарканде петухи не кричали [554] так же, как и в Бухаре, если бы там блажные не подчинялись старшине цеха, я не смог бы вам принести оттуда даже праха с их ног.

-Ну, а сколько денег ушло на расходы?

-Проезд туда и обратно, оплата дороги беглецам, деньги, которые я истратил в Самарканде, и вознаграждение старшине самаркандских сапожников — все вместе это составило пятьсот тенег.

-Не беда, — сказал хозяин, — я возмещу вам эту сумму и от себя еще прибавлю сто тенег старшинских. Всё вместе составит шестьсот тенег. В субботу, когда вы приведете сюда беглецов, я в вашем присутствии разделю эту сумму на две части и к задатку каждого из них прибавлю по триста тенег. Долг каждого из них будет составлять тысячу триста тенег. Вот тогда они забудут о побеге и, хотя им придется работать до самой смерти, этот долг все равно не смогут выплатить.

Рослый старшина бухарских сапожников поднялся с места. На его бледном лице с крючковатым носом выделялась черная с проседью борода, голову украшала белая, как у муллы, чалма.

-Да хранит вас бог! До субботы! — сказал он на прощанье. Я тоже встал и спустился вместе с ним вниз. Мне хотелось расспросить его по дороге о «блажных парнях» и об их уставе. Однако старшина толком мне ничего так и не объяснил. Когда же я его засыпал вопросами, он сказал:

-Братец, вы ученик медресе, в будущем станете большим муллой и никогда не захотите шить сапоги или кожаные калоши, так зачем вам все это знать? — И он решительно прервал мои расспросы.

Его необщительность сильнее разожгла мое любопытство, и мне еще больше захотелось узнать о порядках, установленных в бухарских ремесленных цехах, и почему ремесленников называют «блажными».

Под куполом Заргарон мы расстались, я пошел в сторону медресе Бадал-бек, а он направился к себе домой. Вернувшись в келью, я лег спать, но думы о «блажных» не давали покоя. «Отчего все ремесленники одной профессии беспрекословно подчиняются старшине и он может их повести куда ему угодно и имеет право устроить их в любой мастерской?» — думал я. [555]

Однажды в четверг, после полудня, я повстречался у бассейна Девон-беги с сапожником Усто-Муродом. Я заказал себе чайник чая, сел рядом с ним и получил ответ на все мои вопросы. Его рассказ я вкратце изложу в следующей главе.

ОРГАНИЗАЦИЯ РЕМЕСЛЕННИКОВ В ЭМИРСКОЙ БУХАРЕ

В эмирской Бухаре все ремесленники имели свои организации и входили в тот или иной цех, объединявший их по профессии. Чтобы стать членом цеховой организации, не обязательно было подавать заявление или вносить членские взносы. Если ремесленник являлся ткачом, он становился членом цеха ткачей, если он был сапожником, то входил в цех сапожников.

Каждый цех, согласно толкованию духовенства, выбирал себе духа-покровителя — пира (руководителя) — из числа исторических или легендарных личностей. Так, например, пиром ткачей считался Имоми А'зам; пиром сапожников — бухарец Бобо Порадуз, который, но преданию, занимался когда-то починкой обуви; пиром водоносов был Аббас (дядя пророка Мухаммеда), якобы носивший воду из Евфрата приверженцам имама Хусейна во время событий при Кербеле; пиром кузнецов числился пророк Давид, он в свое время искусно выковывал кольчуги; пиром конюхов являлся Канбар, конюх Алия (четвертого друга пророка), и т. п.

Духовные лица составили для каждого ремесленного цеха особый устав, носивший название «рисола». В уставах содержались молитвы, с которыми ремесленник должен был приступать к работе, заканчивать ее или читать в определенные промежутки времени в продолжение рабочего дня. Взаимоотношения ремесленников со своим старшиной (старостой), мастерами и хозяином также были регламентированы в «рисоле».

Конечно, в них все толковалось в пользу старшины или старосты, мастера и хозяина и в ущерб ремесленнику. Если ремесленник нарушал какое-нибудь правило, записанное в рисоле, он должен был уплачивать старшине (или старосте) определенную сумму.

Старшина на часть денег, собранных в виде штрафа «за нарушение правил», несколько раз в году устраивал угощение в честь духа [556] пира. Это угощение носило характер религиозной церемонии и сопровождалось чтением. Корана. В празднике принимали участие духовенство, владельцы ремесленных мастерских, крупные мастера и торговцы, перепродававшие готовую продукцию. Простые ремесленники обязаны были обслуживать и подавать угощение собравшимся. Если после почетных участников угощения что-нибудь оставалось, то ремесленники съедали каждый свою долю, в противном случае уходили, не солоно хлебавши.

Ученики любого цеха, как бы они ни были искусны в своей профессии, не могли получить звание мастера, пока не устроят угощение и им не опояшут талию платком. На угощение по случаю «опоясывания» обычно приглашали мастера ученика, старейшин цеха и других важных гостей, среди которых почетные места занимали представители духовенства.

В конце угощения ученик подносил своему мастеру ценный подарок. Духовенство, старшина, — а если ученик учился в мастерской,, то и хозяин, — тоже не оставались без подарков.

После получения подарка мастер опоясывал ученика, платком,, читал молитву и давал ему в руки какой-нибудь инструмент (если: это был плотник — то топор или пилу, если штукатур — лопатку для. штукатурки, если цирюльник — бритву или ножницы, и т. п.) и, согласно рисоле, разрешал своему подмастерью работать самостоятельно. Представители духовенства, прочтя Коран, посвящали нового мастера духу-покровителю этого ремесла. Так заканчивалась церемония «опоясывания».

В каждой цеховой организации был свой старшина (или староста)г который руководил всеми делами цеха. Его помощник, когда возникала необходимость, извещал всех ремесленников и собирал их в определенном месте или же выполнял по поручению старшины другие мелкие поручения, касающиеся цеха.

Обычно старшина цеха избирался. Однако в выборах (за исключением двух цехов, об особенностях которых будет рассказано ниже) могли участвовать лишь крупные мастера, владельцы мастерских и скупщики. Фактически эти «избиратели», посоветовавшись между собой, по взаимному соглашению назначали кого-нибудь старшиной [557] (или старостой), а помощника уже подыскивал он сам. Что касается лростых ремесленников, то, присутствовали ли они на «выборном» «собрании или нет, им оставалось лишь выслушать сообщение о том, кого «выбрали».

Самыми крупными считались цеховые организации сапожников, водоносов, конюхов и ткачей. Из их числа только цехи конюхов и водоносов соблюдали до некоторой степени интересы рядовых ремесленников. Выборы у них были общими. Старосту водоносов каждого участка открыто избирали все местные водоносы. Там, где водоносов было немного, они примыкали при выборах старосты к водоносам более крупных участков, находившихся вблизи от них.

Главной обязанностью старосты водоносов была защита интересов водоносов в их отношениях с потребителями воды. Например, какой-нибудь водонос условился с хозяином дома, что он ежедневно за определенную плату будет приносить ему один или два бурдюка воды. Если между хозяином дома и водоносом возникнет ссора, — например, владелец дома не уплатит сполна причитающуюся водоносу сумму денег, — то он перестанет носить ему воду и скажет о случившемся старосте. В это время сколько бы ни предлагал денег владелец дома другому водоносу, ни один водонос не будет носить ему воду. Если какой-нибудь водонос соблазнится деньгами и станет носить воду в такой дом, то староста оштрафует его за нарушение правил и запретит ему впредь доставлять туда воду. Если же он не подчинится, то староста вообще лишит его права быть водоносом и изгонит из своего цеха. Короче говоря, пока хозяин дома не уладит спор с первым водоносом, никто его не станет снабжать водой. После окончания спора между владельцем дома и водоносом право носить воду в этот дом оставалось за первым водоносом. Если же он сам не хотел больше носить туда воду, то только тогда это право получал другой водонос.

Подобные правила, защищающие права водоносов, отсутствовали в их рисоле. Однако жизнь вынудила их для защиты своих интересов ввести такие неписанные порядки.

Другой обязанностью старосты было следить за способом ношения воды. Водоносы не могли опускать свои бурдюки на землю. Во время [558] наполнения бурдюка водой, когда приходилось ставить его одной стороной на ступеньку бассейна, водонос обязан был помыть это место и лишь потом опустить бурдюк и наполнить водой. Также запрещалось класть на землю кожаный черпак, которым наливали воду в бурдюк. После того как водонос наполнял бурдюк, он был обязан вешать черпак на гвоздь или ветку дерева. Если водонос нарушал одно из этих правил, то староста мог оштрафовать его на две теньги. Деньги, собранные таким образом, он потом расходовал на угощение в честь духа-покровителя. Это угощение водоносов обычно носило религиозный характер.

Цехи штукатуров и плотников также до некоторой степени защищали права своих членов. Если между каким-нибудь мастером-штукатуром и работодателем происходил конфликт и мастер, не закончив постройку, бросал ее, то другой мастер не имел права заканчивать эту постройку. После того как работодатель удовлетворял требования мастера, но последний не хотел продолжать работу, другой мастер имел право закончить ее. Обычай угощения, связанный с поминанием пира-покровителя, в этой цеховой организации, так же как и в других, носил религиозную окраску.

Самой демократической организацией был цех конюхов, в который входили и арбакеши. Старшину цеха выбирали из числа самых пожилых конюхов, которые не оставили своей профессии и где-нибудь работали. В выборах старшины участвовали все конюхи. Они тоже имели рисолу, написанную в религиозном духе, однако никогда не осуществляли на практике то, что там было заключено. Члены этого цеха даже не находили нужным устраивать угощения в честь духа-покровителя. После того как ученики конюхов — «навча» (новенькие) — овладевали своей профессией, они начинали работать самостоятельно без всякой церемонии «огшясывания».

Деньги, собиравшиеся среди членов цеха, составлялись не из штрафов за нарушение правил, а взимались за устройство на работу. Если где-нибудь требовался конюх, то владелец конюшни обращался к старшине. Старшина посылал туда одного или нескольких конюхов, в зависимости от того, сколько требовалось, определял им жалованье и ежедневное пропитание. При назначении каждого конюха старшина [559] взимал с хозяина и с конюха по две теньги. Однако эти деньги он не присваивал себе, а расходовал на нужды цеха. Если какой-нибудь конюх оставался без работы или, не поладив с хозяином, бросал работу и приходил к старшине, то старшина кормил его до тех пор, пока не находил ему другую работу.

Если отношения между каким-нибудь конюхом и хозяином портились и конюх бросал работу, то и другие конюхи тоже покидали этого хозяина. Все они приходили в дом к старшине цеха, жили здесь и питались. Так продолжалось до тех пор, пока хозяин конюшни не удовлетворял требования конюха: за все это время никто из других конюхов не шел к нему работать. Если какой-нибудь человек, не имевший профессии конюха, соглашался работать у этого хозяина, то конюхи его избивали до полусмерти и вынуждали прекратить работу. Все эти порядки распространялись на военное сословие и на придворных эмира, которые имели много лошадей и нанимали конюхов через старшину цеха. Частные лица, имевшие одну лошадь, могли нанимать кого хотели, и никто в их дела не вмешивался.

Остальные ремесленные цехи были организованы так, что принятые в них порядки шли во вред простым ремесленникам. В особенно тяжелом положении находились ткачи и сапожники, они до самой смерти не могли освободиться из лап старшины или хозяина.

Обычай брать задаток (или аванс) тоже был распространен больше всего среди ремесленников этих двух профессий. Старшина и хозяин устанавливали такую низкую оплату за труд, что жизненные потребности ремесленников никак не могли быть обеспечены этим заработком. Поэтому им приходилось под видом «задатка» брать деньги в долг у хозяина. Обычно задаток в очень короткий срок начинал расти. Так как оплата за труд ремесленника, связанного задатком, была меньше оплаты свободного рабочего, то вскоре он оказывался вынужденным взять новый аванс и общий задаток возрастал настолько, что ремесленник уже не мог его выплатить.

Слово «задаток» среди ремесленников употреблялось вместо слов «плата вперед» (аванс). Каждый хозяин, которому удавалось заставить рабочего своей мастерской взять плату вперед, получал возможность держать его в кабале до самой смерти. [560]

Поэтому, где бы ни жили владельцы мастерских, даже если не были знакомы друг с другом, они никогда не брали на работу чужого рабочего, получившего задаток у другого хозяина, а если нанимали, не зная об этом, то, как только узнавали о его задолженности, немедленно передавали такого рабочего прежнему владельцу.

Однако, если бы новый хозяин захотел, а старый согласился, то новый мог возместить прежнему хозяину задаток вместе с расходами на розыски и оставить рабочего у-себя. Вполне естественно, что в этом случае, включая плату старшине за перемену мастерской, задаток бежавшего рабочего еще больше увеличивался.

Иногда два хозяина, заключив между собой соглашение, могли передавать друг другу при сокращении мастерской или ее ликвидации одного или нескольких рабочих, получивших задаток. Вместе с платой старшине, принимавшему участие в этой передаче, долг ремесленника при переходе в другую мастерскую делался еще более обременительным. Короче говоря, ремесленник, получивший задаток, продавался одним владельцем мастерской другому, подобно рабочей скотине, & «старшинские» очень напоминали вознаграждение маклера на скотском базаре и попадали полностью в карман старшины.

Все эти сделки происходили в присутствии старшины. Всякое соглашение, достигнутое помимо него, не считалось законным. Так как старшина цеха вынуждал рабочего повиноваться хозяину, был посредником при поимке бежавшего рабочего и при передаче задатка одним хозяином другому в случае перехода задолжавшего рабочего из одной мастерской в другую, то он обычно знал обо всем, что происходило, и в любом случае получал свою долю.

Причина прозвища «блажные парни», присвоенного мастеровым, работавшим в мастерских сдельно, заключалась 'в том, что они из-за беспрестанного, гнета и безжалостной эксплуатации заболевали нервными болезнями. Поэтому рабочие, не взявшие задатка, больше недели не работали на одном месте и в ответ на беззастенчивое ограбление, которому они подвергались, с отвращением бросали работу и переходили в другую мастерскую.

Рабочие, связанные задатком, знали, что в случае бегства будут пойманы и долг их еще больше возрастет, но, несмотря на это, часто [561] не выдерживали нечеловеческих условий труда и все же убегали. Они старались воспользоваться даже малейшей возможностью пожить свободно.

Вот почему хозяева, старшины цехов, скупщики и вообще все те, кто, не затрачивая труда, пользовались его плодами, презрительно называли мастеровых «блажными». Постепенно сами рабочие тоже стали так себя называть и, поспорив с хозяином, бросали работу и уходили, а сбежав, говорили: «Мы — блажные, мы можем делать все, что хотим, принесет ли это нам пользу или вред, будь что будет, отбросим все невзгоды на конец мира, хоть миг, да наш!».

* * *

До осени я по часу в день работал у галантерейного торговца. Лишь только в медресе начали приезжать люди, поручавшие мне сварить обед или постирать белье, я немедленно бросил работу у галантерейщика. Сначала хозяин всякими посулами старался заставить меня по-прежнему приходить к нему, но так как я не соглашался, он рассердился:

-Хорошо, уходите, ищите, где лучше! Но знайте, если человек, вкусив в чьем-нибудь доме хлеба-соли, уйдет без согласия хозяина, то это будет неблагодарностью.

-Лучше быть неблагодарным, чем каждый день видеть вас и вашу мастерскую! — ответил я, тоже рассердившись. После этого, если я проходил мимо его лавки, он притворялся, что не знает меня, отворачивался и делал вид, что чем-то занят. С тех пор мы даже не обменивались самыми обычными приветствиями.

* * *

Когда начались занятия, к нашей группе у домулло Икрома присоединился сын старшего брата Шариф-джон-махдума — Абдул-халил-махдум, худощавый юноша с черными глазами и румяным [562] лицом. Он был сыном казия и внуком верховного судьи, поэтому Хомид-ходжа передал ему свои обязанности чтеца группы.

Абдулхалил-махдум оказался моим ровесником. Прежде его отец, был казием в одном из отдаленных районов, а он жил вместе с отцом, и мне во время пребывания в доме Шариф-джон-махдума не приходилось его видеть. Абдулхалил хорошо владел таджикским языком и грамматикой, красиво писал, отлично знал и любил литературу. Несмотря на свое происхождение и принадлежность к высшему классу, он был очень скромен и вежливо обращался с простыми босоногими учениками медресе.

После того как Абдулхалил стал чтецом группы, он пригласил меня к себе помощником. Я согласился. Помощь моя не была похожа на то, как я помогал Гафур-джон-махдуму в заучивании сухих выражений, мы с ним читали и, беседуя, старались вникнуть в смысл урока.

Дом Абдулхалил-махдума находился в квартале Гозиён, позади медресе Мулло-Мухаммад-Шариф, за баней Гозиён. Там жили его отец и два младших брата. Сам он был женат, учебное время проводил в келье, а в свободные от занятий вечера ночевал дома. Его келья находилась над воротами медресе, и окошко выходило в сторону бассейна Гозиён. В условиях Бухары того времени эта келья считалась расположенной в районе с чистым воздухом.

Я приходил к нему каждое утро, мы вместе готовились к занятиям и шли в медресе. Как мой соученик, он и уроки у репетитора тоже стал брать вместе со мной у Мулло-Абдусалома.

В отличие от своих дядей — Шариф-джон-махдума и Гафур-джон-мадхума — Абдулхалил был очень щедрым. Он постоянно оказывал мне помощь, давая одежду и еду. В его келье можно было найти почти все диваны известных поэтов прошлого и сборники, составленные из стихов различных поэтов недавнего времени, и я пользовался ими совершенно беспрепятственно.

Жаль лишь, что этот юноша оказался больным чахоткой. Хотя в те времена признаки болезни у него еще не сильно проявлялись и болезнь не успела подорвать его силы, но по частому покашливанию опытные люди понимали, что грозит ему в недалеком будущем. [563]

ВЫБОР ПСЕВДОНИМА

Мне следует здесь немного остановиться на вопросе о своем тахаллусе — литературном псевдониме. В первые годы моей жизни в Бухаре люди (за исключением лишь некоторых), в особенности муллы, смотрели на меня очень презрительно и, желая унизить, называли «деревенщиной». Поэтому я выбрал псевдоним «Сифли», что значит «низкий», «презренный». Однако позже мне этот псевдоним не понравился. Я подумал: «Люди считают меня низким, это их дело. Но для чего же я сам себя буду унижать? Я отличаюсь от других лишь тем, что беден и нуждаюсь, они же богаты и ни в чем не испытывают нужды».

Отвергнув слово «сифли», я решил взять для псевдонима слова «кашшоки» (бедняк) и «мухтоджи» (нуждающийся), но слова «мухтодж» и «мухтоджи» показались мне более подходящими, и впоследствии, согласно размеру стиха, я употреблял в качестве псевдонима то Мухтодж, то Мухтоджи.

Постепенно мне они тоже перестали нравиться, и я опять стал думать: «Это верно, что я нуждаюсь, но зачем же объявлять об этом людям через стихи? Как бы я ни нуждался, но должен показать посторонним, что ни в чем не испытываю недостатка». — Так я отклонил и второй псевдоним.

Под влиянием тяжелого детства я был очень нервным и даже испытывал разочарование в жизни. Иногда ночью в одиночестве я читал элегические стихи старых поэтов и рыдал, облегчая свое сердце. Проведав об этом, люди говаривали: «Это способный мальчик, но немного ненормальный». Поддавшись этим разговорам, я выбрал себе псевдоним «Джунуни», близкий по значению к слову «ненормальный».

Постепенно и этот псевдоним перестал мне нравиться. «Ведь я же не сумасшедший, — думал я. — Я все понимаю, все различаю, зачем же должен называть себя безумным? Люди считают меня сумасшедшим, пусть себе считают, это не имеет ко мне никакого отношения».

После таких размышлений я стал подыскивать себе более подходящий псевдоним. В то время некоторые ученики медресе, в [564] особенности бухарцы или дети духовенства, очень увлекались сочинением стихов, даже полная неграмотность не являлась для них препятствием. Однако еще до того, как начинали писать стихи или придумывали хоть один бейт, они уже выбирали себе псевдоним. Обращаясь один к другому, они вместо имен упоминали псевдонимы. Часто молодые поэты спрашивали друг друга о значении какого-нибудь псевдонима и спорили о том, подходит ли данное слово для псевдонима или нет, при этом каждый из них считал свой псевдоним лучшим. Самым важным доказательством преимущества того или иного псевдонима считалось то, что данное слово является редким, странным, а также и то, что ни один из поэтов прошлого не использовал его в свое время.

Вместе с тем большая часть их псевдонимов ничем не отличалась от использованных другими поэтами. Часто оказывалось, что псевдонимы имеют неподходящее значение или совсем бессмысленны. Даже Мир-Кодир-махдум-«Кобыла», который не имел никакого интереса к литературе, не любил слушать стихи и, если при нем начинали их читать, тотчас же уходил, — и он не остался в стороне от поисков псевдонимов. Присутствуя при таких разговорах, он говорил: «Если я стану поэтом, то возьму себе псевдоним «Гамбуск» (жук), потому что это слово как псевдоним не было использовано ни одним поэтом».

Бесконечные споры и обсуждения, всеобщие поиски псевдонимов заставили меня прийти к следующей мысли: «Нужно найти такой псевдоним, который имел бы значение, свойственное именно мне, и вместе с тем никем из поэтов до сих пор не был использован». С этими мыслями я день и ночь перелистывал словари и в конце концов нашел слово «айн», которому составители приписывали сорок восемь, а иногда и больше значений. Среди наиболее распространенных значений этого слова были «глаз», «источник», «лоскут кожи на тетиве лука для камешка». Приняв за псевдоним слово айн, можно было применить к нему любое из названных понятий и отнести их к самому себе.

Теперь передо мной возник вопрос: было ли это слово использовано другими поэтами для псевдонима или нет? Чтобы найти ответ [565] на него, я взял у Абдулхалил-махдума поэтические антологии «Оташкада» и «Давлатшах» и просмотрел перечень упоминаемых там поэтов. Слово «айн» как поэтический псевдоним в них не встречалось. Из осторожности я все же счел нужным справиться еще у какого-нибудь знающего человека.

Как раз в эти дни я встретил Мулло-Холи из Ура-Тюбе, о котором упоминалось выше. Хотя сам он писал очень плохие стихи, но хорошо знал историю, биографии поэтов и ученых прошлого. Я спросил у него, использовал ли кто-либо приглянувшееся мне слово «айн» в качестве псевдонима.

-Я никогда не встречал это слово как псевдоним какого-нибудь поэта, — ответил он, — лишь в Египте жил когда-то один ученый, который был комментатором Сахихи Бухори, и научный псевдоним этого человека был «Айни».

Когда я получил от него эти сведения, то решил избрать для себя псевдоним «Айни».

Когда молодые люди, мнящие себя поэтами, узнали, что я сочиняю стихи и выбрал себе псевдоним, они, даже не спросив у меня стихов и не интересуясь их содержанием, стали расспрашивать о смысле псевдонима. Я им ответил:

-Это слово имеет сорок восемь значений. Посмотрите сами словари, почитайте книги, и вы поймете, что оно означает. У меня же нет времени объяснять вам.

Необходимо указать, что никто не видел ни одного моего стихотворения, подписанного псевдонимами Сифли, Мухтоджи, Мухтодж или Джунуни и ни одной газели, написанной тогда, я и сам сейчас не могу вспомнить. Что же касается рукописей, то, как я уже указывал выше, через две недели или месяц после их появления на свет я подвергал их суровой критике и уничтожал. Поэты и мнящие себя поэтами даже и не подозревали, что у меня были еще и другие псевдонимы.

Когда я близко подружился с Хайратом (об этом будет рассказано далее), я впервые поведал ему о поисках псевдонима и перечислил все слова, привлекавшие меня поначалу. Он запомнил только одно из них — «Джунуни». [566]

Хайрат, уже в конце жизни, когда был тяжело болен и не надеялся выздороветь, написал элегическую касыду. В этой касыде он хотел упомянуть обо мне, но так, чтобы слушающие этот бейт не поняли, что речь именно обо мне. Поэтому он упомянул меня под моим отвергнутым псевдонимом. Три бейта из этой касыды таковы:

Когда бы нами увлеклась ты, как и мы тобой,
Так долго с нами бы тогда не враждовала ты.
Как не оплакивать теперь крушение надежд —
Когда-то сладостью речей нас восхищала ты.
То чаровал Джунуна твой пленительный упрек,
То речью ласковой опять нас утешала ты
.

ВЗЯТЫЙ НАПРОКАТ ОСЕЛ И МОЯ БОЛЕЗНЬ

В конце лета того года, когда я переселился в медресе Бадал-бек, мне на несколько дней пришлось поехать в Гидждуван. Об этом событии я не упоминал раньше, так как оно имеет отношение к этой части воспоминаний. Я составил себе следующий план путешествия: когда в Вобкенте будет базарный день, нанять в Бухаре осла, доехать до Вобкента и затем на какой-нибудь гидждуванской арбе с грузом поехать в Гидждуван, а оттуда уже пройти пешком в свою деревню, в Соктари.

Согласно этому плану, однажды утром, в воскресенье, я пошел к воротам Имом в Бухаре, где стояли возчики, занимавшиеся извозом по дороге Бухара — Вобкент. Там из отдававшихся напрокат ослов, которые почти всегда были в разгоряченном состоянии и громко кричали, я выбрал большого белого осла с ковровым седлом на спине. На жаргоне бухарских возчиков таких ослов называли «боевой козел». Приглянувшийся мне осел не мог и одной минуты стоять спокойно, он непрерывно издавал крики, храпел, брыкался и, по словам поэта Нозима гератского:

То передними брыкал ногами он,
То ревел, скаля зубы, часами он.
То со львом он гордо равнял себя.
То ужасным драконом считал себя
. [567]

Я решил, что это лучший и самый быстрый из всех ослов, и нанял его до Вобкента за одну теньгу и восемь пулей, — в то время, когда за других ослов из Бухары до Вобкента брали только одну теньгу. Я переплатил восемь пулей для того, чтобы добраться быстрей до Вобкента и найти там какого-нибудь гидждуванского возчика, с которым можно доехать до Гидждувана.

Среди бухарских владельцев ослов существовал обычай разделять своих животных на две группы в соответствии с местами стоянок. Каждая группа находилась на одном из конечных пунктов. Если путник, прибыв на такую стоянку, потребует осла напрокат, находящиеся там владельцы ослов должны дать ему либо своего осла, либо осла другого хозяина, находящегося на другом конце пути, и получить плату наличными деньгами. Путник мог ехать на нанятом осле до нужного ему места, а там сдать его другим владельцам ослов, занимавшимся извозом.

Я сел на это беспокойное, раскормленное ячменем животное и отправился в путь.

Хозяин вместо заостренной палочки для понукания осла дал мне прутик, а сам, не подымаясь с места, закричал: «Гей, падаль, гляди в оба!» — и сильно стукнул палкой по земле. Осел нетерпеливо подпрыгивал, когда я садился на него. Лишь только он услышал голос возчика и звук удара палки о землю, как побежал с быстротой птицы. Не спотыкаясь и не замедляя бега, он проскочил конный базар, Гала-Джуй и достиг перекрестка на пути в Ситора маххоса и Гала-Осиё. Там, словно что-то должен был найти, он внезапно остановился, опустил морду к земле и, разбрасывая дорожную пыль по сторонам, принялся ее обнюхивать.

С минуту я ожидал, пока осел насладится пылью, и думал, что после этого его нетрудно будет заставить идти вперед. Однако он вовсе не собирался прекращать свое занятие. Когда я убедился в этом, то начал хлестать его прутом по шее. Но осел не обращал никакого внимания на мои удары и продолжал разгребать пыль. На мои усилия заставить его двигаться он отвечал ослиным упрямством. Увидев, что он добром не пойдет, я изо всей силы хлестнул его прутом между ушей. [568]

Получив чувствительный удар, осел, не поднимая морды от земли, завертелся на месте, затем так стремительно упал боком на землю, что я слетел с него на дорогу, подобно яблоку, упавшему с дерева в ветреный день.

После того как осел несколько раз перевернулся и повалялся по земле, подняв кругом клубы пыли, он вытянул ноги и спокойно уснул. Переведя дыхание, я поднялся с земли, отряхнул пыль со своей одежды и, взяв прут, подошел к ослу. Но сколько я ни понукал его, сколько ни хлестал прутом, осел не обращал на это никакого внимания, а только через некоторые промежутки времени поворачивался с одного бока на другой и ногами и мордой зарывался в пыль. Наконец схватив осла за хвост, я изо всех сил потянул его кверху. Осел лениво издал какой-то звук, с трудом поднялся на ноги и стал отряхиваться, смахивая пыль также с гривы и ушей. Я поправил и очистил от пыли покривившееся седло, подтянул подпругу, сел на осла и повернул его на дорогу Гала-Осиё, которая также вела в Вобкент.

Осел не хотел идти, от всех моих понуканий и подхлестываний он лишь с трудом сдвинулся с места и, как будто считая свои шаги, едва передвигал ноги. Но и при медленном шаге он поминутно спотыкался. Цель его злонамеренного поведения была ясна: он хотел меня сбросить с себя подальше. Однако я считал себя неплохим наездником на ослах. У меня уже имелся по этой части большой опыт, однажды я даже сломал себе руку на ослиных скачках. Поэтому, несмотря на то, что осел поминутно спотыкался, я сидел в седле, словно меня к нему приклеили.

Но осел не удовлетворился лишь тем, что спотыкался; всюду, где оказывалась куча дорожной пыли, он сразу падал на бок, начинал валяться по земле, а я, как и в первый раз, слетал с него и снова испытывал те же трудности, пытаясь его поднять. Вот таким образом только через четыре часа я добрался до селения Яланги, — в то время как от Бухары до Яланги на осле со средним ходом можно было доехатъ за два часа.

При такой езде на расстояние шестнадцати километров осел, конечно, не устал. Несмотря на это, он себя вел так, словно прискакал [569] издалека. Возле одной чайной осел остановился как вкопанный и больше не двинулся с места. Я провел на жаре в пути четыре часа, все время погоняя осла или поднимая его за хвост, и почувствовал, что очень утомился. Пришлось оставить моего упрямого «скакуна» в покое. Я вошел в чайную, взял чайник чая и решил отдохнуть. Во время чаепития мне пришла в голову мысль изложить в нескольких бейтах мое путешествие на осле в тот день. Из написанных тогда стихов в моей памяти до сегодняшнего дня сохранилось несколько бейтов, которые я здесь приведу как образцы моего творчества того времени.

... Едва отойдя от стоянки, осел отдыхал,
Уставший, едва только шаг он прошел, отдыхал...
Где пыли побольше, места выбирал и в пыли
Валялся осел, не желая подняться с земли.
Хватал я за хвост его, тащил со всей силы моей
И все повторял: *Хайя кум, хяйя кум*
27 — ну. вставай же скорей!».

Через два часа, после отдыха в Яланги,, все так же поднимая и понукая осла, я достиг базара в селении Сари-Пули-Мехтар-Косим, у моста через реку Зеравшан. Однако осел не пожелал проходить через селение. Сколько я ни хлестал его прутом, он, вероятно, считая эти удары поглаживанием или почесыванием, стоял спокойно, опустив голову.

-Это у вас осел наемный? — спросил меня средних лет человек, пивший в чайной чай.

Я подтвердил его предположение кивком головы, так как от огорчения у меня не было даже желания разговаривать.

-Наемный осел с этим прутом не будет идти. Подождите немного, я его сейчас сделаю «муллой»!

Человек поднялся со своего места, ушел куда-то, но вскоре вернулся обратно со срезанной с тутового дерева палкой длиной в метр и толщиной в рукоятку небольшого топорика. Он взял веревку и [570] крепко привязал осла к столбу перед чайной, затем, плюнув на ладони, начал наносить упрямому животному удары палкой по шее и по крупу.

Осел, как и на стоянке перед воротами Имом, громко кричал и брыкался. Однако тот человек, не переставая бить осла, приговаривал: «Теперь ты уже наполовину стал муллой, тебя нужно лупить, пока ты станешь «полным муллой!»». Наконец он решил, что осел, вероятно, уже сделался «полным муллой», потому что перестал его бить и, заострив ножом конец палки наподобие железного гвоздя, дал ее мне со словами:

-Теперь садитесь верхом и поезжайте. Больше вам не придется его бить. Тени этой палки достаточно, чтобы он не забыл преподанного ему только что урока. Если у него придет в движение жилка ослиного упрямства и в пути он начнет трясти лопатками, 28 вы тогда острием этой палочки почешите ему лопатку, он сразу же придет в себя.

Я отправился в путь. Осел, так же как и у ворот Имом, когда я впервые сел на него, словно полетел вперед. Но на этот раз он ни на секунду не останавливался и мчался все пять километров до Вобкента, так что не было нужды и в «почесывании лопатки». Когда я приблизился к постоялому двору, осел еще ускорил свой шаг.

Меня встретил стоявший посредине постоялого двора возчик. Я слез с осла и отдал возчику веревку от недоуздка. Тот, осмотрев с головы до ног потное животное, заметил:

-Доконали вы осла, мулла!

-Я вез осла до моста, а он вез меня от моста досюда. Он мне еще остался должен, — ответил я.

-Не всегда кувшин выходит из воды наполненным — всякое бывает, — сказал другой возчик, — поскорей остуди осла, чтобы он годился для дороги к концу базара.

* * * [571]

Выехав утром из города, я рассчитал, что к девяти часам приеду в Вобкент. Однако я добрался до вобкентского базара лишь к двум часам, когда все гидждуванские возчики на арбах уже уехали. Чувствовал я себя неважно, в Вобкенте у меня не было ни одного знакомого или места, где бы можно было найти приют. Слабость, которую я испытывал после холеры, появилась снова. Я решил, что это от голода, и, купив лепешку и виноград, позавтракал. Однако сил у меня не прибавилось.

Несмотря на это, у меня не было другого выхода, как идти в Гидждуван пешком, и, сняв туфли, я отправился в путь.

Когда я дошел до местечка Каторгуджум, меня стало лихорадить, потом охватила такая дрожь, как если бы зимой облили ледяной водой; зубы от озноба начали громко стучать. Полежать где-нибудь я не имел возможности, — если бы я лег, то уже не смог бы в тот же день добраться до Гидждувана. Поневоле пришлось идти дальше. Когда я добрался до деревни Регзор, у меня уже не было больше сил двигаться. Все мое тело горело, будто меня сунули в раскаленную печь, во рту пересохло. Не выдержав больше, я бросился под высокую стену какой-то усадьбы, дававшую узкую полоску тени. В глазах у меня пылало пламя.

В это время из ворот усадьбы вышел юноша, у которого, видимо, совсем еще недавно появилась растительность на верхней губе. Он был небольшого роста, полный, смуглолицый. Юноша немного постоял, глядя на меня, потом повернулся и вошел в ворота усадьбы.

Спустя минуту из ворот появились еще двое юношей и тоже остановились возле меня. Один из них, одинакового со мной роста, был смуглым, с большими черными, как у араба, глазами и густыми бровями. Одежда его выглядела очень опрятно.

Второй из пришедших по сравнению со своим товарищем был ниже ростом, смуглее, худощавей. Глаза его казались печальными, а одежда — бедной. Однако ни один из них не напоминал сельского жителя, по лицам и одежде было видно, что оба они горожане. Худощавый юноша спросил меня: [572]

-Приятель, откуда ты родом?

Я показал головой в сторону Гидждувана.

-Откуда ты идешь? — снова спросил он меня.

Я головой показал в сторону Бухары.

-Почему ты не говоришь?

В ответ я лишь высунул сквозь пересохшие губы распухший язык.

Юноша бегом бросился в усадьбу, вернулся с большой чашкой воды и протянул ее мне.

Я приподнял с земли голову, набрал в рот воды и, прополоскав рот, выплюнул воду на землю, затем выпил оставшуюся воду, вернул ему чашку и снова уронил голову на землю. Хотя тело все еще горело, но от холодной воды, которую, видимо, только что достали из колодца, у меня значительно прибавилось сил.

Этот же юноша предложил мне перейти в усадьбу и лечь в тени деревьев у бассейна. Я не согласился, сославшись на предстоящий мне дальний путь.

Тогда он заявил более решительно:

-Если ты в таком состоянии пойдешь дальше, то совсем свалишься.

Я повторил ту же отговорку и снова отклонил его предложение.

Худощавый юноша приказал своему хорошо одетому товарищу с большими глазами не отходить от меня, чтобы я не ушел, а сам с чашкой в руках поспешил в усадьбу и через минуту вернулся. Впереди него шел старик, согбенный стан которого указывал, что ему уже больше семидесяти лет. Старик был такого же невысокого роста, как и юноша с пробивающимися усиками, его смуглое, веснущатое лицо покрывала редкая бородка. Несмотря на 'сгорбленный стан, в бороде у него черных волос виднелось больше, чем седых.

Было очень жарко, но на старике был толстый ватный сатиновый халат, подпоясанный в несколько слоев белой материей, его голову покрывала белая чалма с концами, аккуратно заткнутыми за складки, как у муллы.

Приблизившись ко мне, старик ласково предложил перейти в усадьбу и отдохнуть у бассейна. Он сказал, что если я почувствую [573] себя лучше, то смогу идти, куда мне надо, а если расхвораюсь, то полежу у них до выздоровления.

-Считай меня своим отцом, а эту усадьбу своим домом, — сказал мне сгорбленный старик.

По правде говоря, мне не очень нравились эти незнакомые ребята и не хотелось идти в усадьбу, но когда я увидел, что старшим в усадьбе является этот сострадательный человек, я принял его предложение и поднялся с земли. Однако у меня не хватало сил передвигаться. Тотчас же ко мне подбежал худощавый юноша и помог идти. Так я попал в усадьбу.

ДАВИЛЬНЯ ВИНОГРАДА

Усадьба оказалась большой, с прохладным бассейном. Четыре китайских карагача переплелись между собой ветвями и осеняли бассейн и устроенные по его краям суфы.

Старик положил в тени ватную подстилку с подушкой, худощавый юноша помог мне лечь на эту постель. Потом старик принес толстое ватное одеяло и укрыл меня. Я пожаловался на жару и попросил его, чтобы он меня не закрывал одеялом.

-Нужно, сынок, потерпеть часок под одеялом, — ласково возразил старик.

Мне стало стыдно настаивать. Но я чувствовал себя очень нехорошо и беспокойно. Из-за высокой температуры и ломоты в костях мне каждую секунду приходилось переворачиваться с бока на бок.

-Максуд-джон! — крикнул старик.

-Что изволите? — откликнулся юноша с пробивающимися усиками, который первый подошел ко мне на улице.

-Положи, сынок, в котел одну-две ложки масла, растопи его и брось туда две нарезанных луковицы, зажарь лук и, когда он покраснеет, налей две-три больших чашки воды, прокипяти все это с четырьмя стручками красного перца, чтобы вышла острая луковая похлебка. Для больного в таком состоянии нет лучшего лекарства и лучшей еды. А в жару и для нас похлебка будет тоже хороша.

Потом старик обратился к юноше с большими, как у араба, глазами: [574]

-Ты, сынок Тохир-джон, повесь кипятильник над печью, вскипяти воду и завари чай!

Распорядившись так, старик пошел куда-то по своим делам.

Тохир-джон ушел кипятить чай, со мной остался лишь худощавый смуглый юноша. Как только от моих беспокойных движений с меня сползало одеяло, юноша тихонько укрывал меня и снова садился на свое место.

Скоро Тохир-джон, заварив чай, принес его, поставил перед нами на суфу и ушел. Худощавый юноша, перелив несколько раз чай из чайника в пиалу и обратно, налил полную пиалу чая и поставил передо мной. Я очень хотел пить; приподняв голову и не обращая внимания на то, что чай был очень горячим, я начал его прихлебывать. Выпив чай, я отодвинул пиалу к юноше и снова лег. Он налил вторую пиалу и опять поставил возле меня. На этот раз я подождал, пока чай немного остынет, и таким образом выпил три пиалы.

Горячий чай не утолил сразу моей жажды, подобно холодной воде, но спустя несколько минут я почувствовал удовлетворение, которое он мне принес; оно было полней и целительней.

В это время появился старик, он снял с сучка карагача скатерть и расстелил передо мной. Худощавый юноша достал из деревянного сундука с крышкой, стоявшего под деревом, две больших тонких подсушенных лепешки и положил их на скатерть. Тохир-джон и Максуд-джон, держа в руках по две больших чашки, принесли луковую похлебку и поставили с краю скатерти. Тохир-джон сел рядом с худощавым юношей возле расстеленной скатерти, а Максуд-джон опять куда-то ушел. Старик, разломив сухую лепешку, покрошил ее в похлебку, положил в чашку длинную деревянную ложку и поставил около меня. Две другие чашки он поставил перед худощавым юношей и Тохир-джоном, а четвертую взял себе. Максуд-джон принес себе еще одну чашку и сел рядом со стариком.

Хозяева принялись за еду, но я все еще не решался попробовать похлебку. По тому, как трое юношей и старик после каждого глотка хватали ртом воздух и нетерпеливо шевелили губами, я понял, что луковая похлебка вышла очень острой.

Старик, угадав мои мысли, сказал: [575]

-У нас нет в обычае есть такую острую похлебку. Это я велел сделать специально ради тебя, мы же, по поговорке: «За рисом и сорняк пьет воду», — теперь едим из-за тебя. Как бы ни было остро, ты закрой глаза и съешь эту чашку похлебки, увидишь, что через пятнадцать минут ты поправишься!

Не перебивая старика, я начал есть и с каждым глотком чувствовал облегчение. Я не съел еще и половины похлебки, как с головы, лица, тела полил градом пот. Когда я доел до конца, вся моя одежда стала мокрой от пота. Старик посоветовал мне, завернувшись в одеяло, уснуть, но я не согласился:

-Я совершенно поправился и окреп. Мне скучно лежать. Если вы разрешите, то я пойду.

-Сейчас я не позволю тебе уходить, — ответил старик, — тебе еще опасно идти. Если ты меня послушаешься, то сегодняшнюю ночь проведешь здесь, а завтра утром можешь отправляться куда пожелаешь. Если же ты не хочешь последовать моему совету, то нужно хотя бы часок побыть еще здесь, дать высохнуть поту, чтобы тебя не обдуло ветром. Лучше всего, если ты заберешься под одеяло и поспишь.

-Мне скучно лежать! — ответил я.

-Ну, если так, то посиди спокойно.

Старик пошел в дом, стоявший к западу от бассейна, вынес оттуда байковое одеяло и укрыл меня им.

Ребята собрали и унесли скатерть и посуду, а старик спустился в какую-то яму, вырытую поодаль к востоку от бассейна. Через две минуты оттуда раздался его голос:

-Махдум, пригласите нашего гостя подняться на суфу. Он в одиночестве соскучится, а здесь будет наблюдать за нашей работой и проведет время веселей.

Худощавый юноша расстелил с восточной стороны бассейна ватную стеганую подстилку и пригласил меня сесть на нее. Завернувшись в одеяло, я там уселся.

В большой яме поблизости от суфы стояла давильня из обожженного кирпича, выбеленная внутри алебастром. Глубина давильни достигала полутора метров, ширина — двух метров. Под давильней [576] виднелось отверстие для стока жидкости, в нем был устроен деревянный желобок. Возле желобка стоял глиняный чан, вместимостью приблизительно в десять ведер. Такую давильню винограда в некоторых районах называют «испор», в других — «чорхишт».

С южной стороны ямы помещалась длинная алебастровая печь, похожая на плиту, шириной в полтора метра и метра в два длиной. Топка печи находилась с северной стороны, а сложенная из жженого кирпича двухметровая дымовая труба была выведена позади, у южного края ямы.

На очаге возле трубы стоял большой чугунный котел, емкостью в пять ведер воды, немного ниже его находились три пары небольших котелков с широкими отверстиями, причем вторая пара была поменьше первой, а третья поменьше второй.

В пространстве между печью, западной стенкой ямы и давильней стояли три чана, полные вина, а вблизи печи я заметил два больших медных кувшина с виноградной патокой.

Старик повязал передник, затем взял в руки ковшик с носиком и направился к медным кувшинам. К нему подошел худощавый юноша, которого он назвал «махдум», с бурдюком в руках. Старик начал ковшиком переливать виноградную патоку из медного кувшина в бурдюк. Закончив работу, он завязал отверстие, отнес бурдюк в сторону и прислонил к одной из стенок ямы. Махдум доставлял ему один пустой бурдюк за другим, и старик наполнял их патокой.

Максуд-джон и Тохир-джон принесли на вилах сырой колючий кустарник, бросили его в давильню и разровняли. Затем они отправились с носилками в южную сторону от большого бассейна за виноградом, доставили его и разбросали поверх кустарника. Пока вычерпывали патоку из кувшинов, давильня наполнилась виноградом.

После этого Тохир-джон и Максуд-джон сняли с себя длинные халаты, засунули подолы рубашек в штаны, засучили штаны до колен и крепко подвязали веревочками. Потом чисто вымыли ноги до колен и изо всей силы начали выжимать виноград. Отделявшийся от выжимания виноградный сок просачивался сквозь сырой хворост и тек в нижнюю часть давильни, затем попадал в отверстие и по желобу стекал в чан. [577]

После того как старик освободился от переливания патоки, он стал большим ковшом переливать виноградный сок из наполнившегося чана в поставленные на печь котлы. Махдум, подхватив железными вилами сухой хворост, наваленный в кучу в северной части ямы, складывал его возле печи, затем разжег огонь и все время подбрасывал в топку новые и новые охапки хвороста. Когда запас топлива подходил к концу, он набирал вилами из кучи пучок хвороста и подносил к печи.

Старик наполнил котлы, взял шерстяной мешок, привязал его с двух сторон в верхней части к двум палкам и подвесил все это устройство на толстых веревках к большой ветке карагача, свисавшей над ямой. Под мешок он поставил глиняный чан и, выбрав ковшом осадок со дна чана, из которого вычерпали сок, переложил его в мешок; сок, очищаясь, сквозь ткань начал капать в чан.

Потом старик поспешил к печи и начал переливать ковшиком сок из одного котелка в другой, при этом он помешивал в котелке луженой лопаткой, похожей на уполовник. Утомившись, он присаживался на краю небольшой суфы, устроенной рядом с печью перед стенкой ямы, отдыхал, пил чай, затем снова суетился возле котлов с патокой: переливал сок или помешивал в котле.

Когда сок в самой последней и самой маленькой паре котелков загустел и при кипении на его поверхности начали появляться небольшие пузырьки величиной с птичий глаз, старик вычерпал готовую патоку ковшиком в медный чан. Освободившуюся пару котелков он наполнил из стоявших рядом котелков, а в те перелил полусварившийся сок из двух верхних котелков. Их, в свою очередь, наполнил соком из большого котла и долил его большим ковшом свежего сока. Таким образом старик продолжал варить патоку.

Когда чан, стоявший под желобом, уже больше не мог вмещать сока, стекавшего из давильни, старик большим ковшом опорожнил его и до краев наполнил основной котел на печи, который перед этим очистил от осадка. Сок снова начал литься из давильни в освободившийся чан под желобом.

Варка патоки не прекращалась до вечера. Увлекшись наблюдением за работой, я забыл, что мне пора уходить. Отправляться [578] вечером пешком в дальнюю дорогу уже было неразумно, поэтому, не подавая вида, я продолжал наблюдать за новым для меня делом.

Максуд-джон и Тохир-джон кончили давить виноград, вышли из давильни, снова вымыли ноги и надели свои туфли и халаты.

Максуд-джон *растворял в чанах, наполнившихся выжатым соком, комья глины и земли, высушенные на солнце*, и вместе с Тохир-Джоном, взяв две толстые, как ручки кетменей, палки длиной в два метра, начал взбивать сок, так что комья глины и земли в нем растворились и зеленоватый цвет сока приобрел мутный оттенок весеннего паводка.

Когда Максуд-джон и Тохир-джон освободились от размешивания сока, старик велел Максуд-джону сварить суп и вскипятить чай. Тохир-джону он приказал подкладывать вместо Махдума дрова в печь, где варилась патока, а на себя он взял варку патоки в кувшинах.

-Махдум, — сказал старик, — вы устали: Теперь посидите немного со своим гостем, отдохните и не пускайте его в дорогу. Уже поздно, и он не сможет засветло добраться до Гидждувана.

Махдум сел рядом со мной. Старик, стоявший возле ямы, закричал:

-Возьмите из ларя варенье и поешьте с гостем!

Пот уже высох. Я сбросил с плеч байковое одеяло и отошел от бассейна подальше в сад; немного прогулявшись, я обмыл в ручейке лицо и руки, запылившиеся в дороге, и вернулся назад.

Махдум расстелил на суфе у бассейна скатерть, поставил на нее средних размеров чашку с вареньем и положил мягкую лепешку. Тем временем Максуд-джон принес два заваренных чайника чая, один из них с пиалой поставил передо мной, другой отнес на суфу, где отдыхал старик, а сам пошел варить суп.

Мы с Махдумом принялись пить горячий чай и закусывать мягкой лепешкой с вареньем (это было варенье из арбузных корок — «кома», которое вместо сахара варилось с патокой; всякое варенье на патоке называется «кома»).

Старик снова начал варить патоку. Он взял из кувшина, а также из другого чана процеженный сквозь мешок и очищенный от примеси [579] глины виноградный сок и наполнил им котел для варки патоки. Тохир-джон подкладывал в печь хворост. Старик кипятил сок до тех пор, пока появившиеся на поверхности патоки пузыри не стали величиной с верблюжий глаз. Цвет вновь приготовленной патоки отличался от той, которая варилась раньше. Та была черноватой, а эта имела золотистый оттенок.

Горячую патоку старик вылил в медные чаны, а когда она остыла, переложил в новые глиняные кувшины с длинными горлышкам». Отверстия в кувшинах он замазал жидким алебастром и завязал.

После ужина Максуд-джон и Тохир-джон вилами извлекли хворост из давильни, сложили на носилки вместе с веточками винограда, косточками и кожицей и отнесли подальше от сада, где все и высыпали. Затем они вымыли внутри давильню, застелили пол циновками и подготовили к завтрашнему дню.

Ночь я провел у бассейна, а рано утром на следующий день после завтрака пошел дальше.

МОЕ ЗНАКОМСТВО С ХАЙРАТОМ

В последний год моего пребывания в медресе Бадал-бек (1896 год) мои близкие друзья узнали, что я пишу стихи под псевдонимом «Айни». В те годы я сделал для себя сборник и на полях написал по-арабски: «Дата начала 1895 — 1312 г.». В этот сборник я переписывал своей рукой главным образом стихи классиков и современных поэтов. Если среди моих хороших знакомых встречались люди, обладавшие красивым почерком, то они тоже записывали мне на память удачные стихи. Несколько стихотворений Джами вписал в сборник Мир-Солех, соученик старшего брата и мой покровитель в медресе Олим-джон. Он первый узнал о моих стихах и захотел их прочесть. Мне казалось неудобным скрывать свою тайну от такого гуманного, доброго и близкого человека, каким был Мир-Солех, и я показал ему стихи. Он похвалил их, хотя сделал несколько мелких критических замечаний и указал, как исправить погрешности. Однако я не возгордился от его похвал и постоянно искал среди знакомых взыскательного человека, который мог бы оказать мне помощь в искусстве стихосложения. [580]

Весной 1895 года Шариф-джон-махдум закончил курс учения и в честь этого события устроил большой праздник. Меня пригласили, как бывшего слугу, помогать хозяевам обслуживать гостей. Поэтому наши отношения опять возобновились. Иногда в свободные от занятий вечера я навещал Шариф-джон-махдума, а если у него в это время сидели его друзья-поэты, то слушал их беседы и по мере своих сил и возможностей старался из этого извлечь для себя пользу.

Я решил воспользоваться возобновлением нашего знакомства, чтобы получить от Шариф-джон-махдума полезный совет, и однажды показал ему свои стихи. Кроме Мирзо-Абдулвохида, у него никого не было. Не сделав никаких критических замечаний, он очень похвалил мои поэтические упражнения и велел написать стихи, посвященные памяти его отца — верховного судьи Абдушукура, чтобы в них упоминалась дата его кончины. Отец Шариф-джон-махдума скончался в 1306 (1889) году, т. е. шесть лет тому назад. Заказывать через столько лет начинающему юноше-поэту стихи на смерть крупного ученого можно было лишь ради испытания. Я почувствовал, что Шариф-джон-махдум сомневается, действительно ли я сам написал те стихотворения, и заказал мне эпитафию, чтобы убедиться в истине.

Я трудился целую неделю и выполнил его поручение. Стихотворение состояло из шести бейтов — двенадцати строк. По уровню поэтического мастерства оно было очень слабым, ученическим, а по своей сути — выражению в стихах даты смерти — просто бесталанным. Несмотря на недостатки, Шариф-джон-махдум одобрил его и совсем не подверг критике. Тем самым он признал меня поэтом.

* * *

Зимой 1895/1896 года в медресе Бадал-бек некоторые ученики, занимавшиеся хуже меня, приходили ко мне и спрашивали по поводу непонятных мест из уроков. Это были мои соседи по кельям. Среди них чаще всего наведывался ко мне некий Мулло-Эшон-кул из селения Шахри-Ислом. 29 Он видел несколько раз, как я пишу на память стихи, и стал считать меня поэтом. [581]

-В прошлом году, — рассказал он мне, — когда я жил в медресе Мухаммад-Али-ходжа, по соседству со мной поселился один способный ученик из Бухары по имени Махдум-Хайрат. Я часто заходил к нему в келью и просил прослушать мои уроки. Он так же, как и вы, сочинял и записывал газели.

-Вы и теперь с ним знакомы? — спросил я.

— Ну, разумеется! Я ему очень обязан и уважаю его, как своего учителя. Иногда в свободные дни я захожу его проведать.

-Если так, то приведите его поскорее ко мне в келью!

В первый же свободный день на следующей неделе Эшон-кул привел ко мне Махдум-Хайрата. Юноша оказался немного меньше меня ростом, с короткой шеей и смуглым худощавым лицом. Его черные, всегда немного прищуренные глаза на все смотрели молча и удивленно. Псевдоним «Хайрат» так к нему подходил, что при виде его я изумился, насколько полно смысл псевдонима соответствовал личности поэта. Когда мы здоровались и приветствовали друг друга, я внимательно посмотрел на него и мне показалось, что я как будто где-то его уже видел, но не в состоянии вспомнить. Во время беседы, — уж не знаю, по какому его жесту, — но память мне вдруг подсказала, что это был тот самый худощавый юноша, которого называли «Махдум», когда два года назад я случайно встретился с ним в деревне Регзор, в саду, где варили патоку, во время своей тяжелой болезни.

Он проявил тогда человеческое участие и заботу. Если бы он не пожалел меня и не привел сгорбленного сострадательного старика, который дал мне приют в своей усадьбе, я мог погибнуть на пыльной дороге.

Несмотря на то, что я его узнал, из осторожности я все же спросил своего гостя, он ли был тем добрым юношей или нет.

-Лишь только я вошел к вам в келью, как сразу же увидел, что вы и есть тот самый больной упрямый юноша. Неужели вы меня только сейчас узнали?

Прежде всего я попросил своего нового знакомого объяснить мне, кто был тот приветливый старик, что за юноши ему помогали и какое он сам имел к ним отношение. [582]

Хайрат ответил, что все они из одного квартала, а старик был в свое время близким другом его отца. Звали старика Мулло-Давлат, и занимался он приготовлением халвы. Когда поспевал виноград, он приезжал в деревню Регзор, там скупал из нескольких садов виноград и варил патоку. Эту патоку он перевозил в город, потом сам приготовлял на ней различные сорта халвы и продавал свой товар. Максуд-джон был его старшим сыном и получил лишь начальное образование. Зато младший сын старика, Тохир-джон, оказался не только ровесником Хайрата, но и его соучеником. Он хорошо усвоил грамматику, понимал поэзию и благодаря этому стал приятелем Хайрата и даже его близким другом. Так как отец очень любил Тохир-джона, он разрешил ему заниматься музыкой и пением. Теперь он хорошо играл на дутаре и изучал многие мелодии «шаш-макома».

Тот год, когда я с ними встретился, совпал с холерным годом. Хайрат тоже болел холерой и долго лежал в постели. Когда он выздоровел, Мулло-Давлат в память его отца и потому еще, что считал юношу близким другом своего младшего сына, взял его для поправки на время сбора винограда в деревню Регзор. Там Хайрат, питаясь виноградом, патокой и вареньем, хорошо поправился.

* * *

Наша беседа с Хайратом в первое свидание протекала очень оживленно и сердечно, словно мы были старыми друзьями. Он попросил у меня мои стихи. Я без стеснения показал ему стихотворение, написанное мною под псевдонимом «Айни» по случаю гулянья «Красного цветка». 30 Это было то самое стихотворение, которое я показывал Шариф-джоя-махдуму и которое он похвалил, не сделав никаких замечаний, и даже выразил сомнение, действительно ли я его сам написал. [583]

После того, как я продекламировал стихотворение, Хайрат взял его и молча внимательно прочел, затем еще раз прочел мне его громким голосом, указал на недостатки и посоветовал переработать.

Тогда же под руководством Хайрата я его исправил и считаю уместным привести здесь в память моего дорогого друга.

Красный цветок

Открыл бы тайну, если б друга, что душа желала, я имел,
Когда б того, кому печаль мою узнать пристало, я имел.
И не раскрылись бы в ночи разлуки раны сердца моего,
Когда бы ту, которая меня очаровала, я имел.
Вся горечь мира не похитила бы сердца у меня тогда,
Когда бы помощь друга, что и мертвых оживляла, я имел.
В день Красного цветка зачем бы зрелища гулянья был лишен,
Когда бы денег столько, чтоб на праздник мне достало, я имел.
И разве стал бы я тогда блуждать и колебаться, как весы,
Когда бы я, Айни, достатка много, а не мало я имел
.

Хайрат тоже прочел мне на память несколько своих газелей. А во время нашей беседы, когда он хотел подтвердить ту или иную свою мысль, читал без запинки касыды старых мастеров, содержащие по сорок или пятьдесят бейтов. Я убедился, что у него была поразительная память.

В беседе он свободно, со знанием дела, но в доступной для понимания форме говорил о правилах метрики, об особенностях поэзии и других тонкостях литературы и всякий раз подтверждал свои слова примерами из старых поэтов.

При нашей первой встрече я убедился в его исключительных способностях и знаниях, и мне казалось, что этот худенький подросток был именно тем человеком, которого я так долго разыскивал среди поэтов и знатоков поэзии того времени, чтобы он руководил моей работой над стихами. Несмотря на то, что он являлся моим сверстником и в медресе мы с ним проходили одно и то же, я его сразу признал своим учителем и про себя говорил:

Хоть друг рядом с нами — по свету блуждаем мы;
Вода под ногами — от жажды страдаем мы. [584]

Я записал тогда для себя одну газель Хайрата, которую он мне прочел. Однако при всей силе своего поэтического дарования он не хотел, чтобы его считали поэтом. Он попросил меня, чтобы я никому не показывал его стихов, в особенности поэтам, и не рассказывал, Что он занимается стихосложением.

Но я не мог мириться с тем, что эта редкая жемчужина остается скрытой на дне глубокого океана безвестности. Я хотел, чтобы знатоки поэзии того времени, каждый из которых считал себя неподражаемым, узнали о моем друге, единственном и неповторимом поэте, и достойно его оценили. Поэтому, вопреки его запрету, я показал записанную мною газель Шариф-джон-махдуму.

Вот текст этого стихотворения:

О кипарис, на сад цветущий ты взираешь с высоты!
Но не гордись; ее ли стана ты не видел красоты?
Во влаге глаз моих находит свой покой мой кипарис;
О кипарис, в воде ручья 'ты отразил свои черты!
Чарует плавными движеньями мой нежный кипарис;
А ты, бесплодный кипарис, стыдливо прячешься в кусты!
Она проникла в сердце мне, она укоренилась в нем;
Твои же корни вязнут в глине средь подземной темноты!
Она изнежена, горда своих густых кудрей красой;
Ты рос в саду, твои же ветви острижены и не густы.
Хайрат, ты, право, слишком веришь в этот стройный кипарис.
Ты удаляешься... Быть может наш спор услышала и ты?

Эта газель казалась мне не только простой и понятной, все слова в ней были выбраны с большим искусством и употреблены там, где нужно, словно редкостная инкрустация. Хайрат качал борьбу против неестественных избитых сравнений, взятых у старых поэтов и без конца повторявшихся их эпигонами. Известно, что всюду, где упоминается о стане возлюбленной, поэты обязательно сравнивают его с кипарисом, самшитом, сказочным райским древом и даже с пирамидальным тополем, который выглядит весьма непривлекательно. Хайрат для своего стихотворения выбрал кипарис, который из всех этих видов деревьев является наиболее подходящим, и, сделав его [585] предметом спора, с большим поэтическим мастерством доказал, что у кипариса нет никаких преимуществ перед станом возлюбленной.

Шариф-джон-махдум также понял достоинства газели Хайрата, но не мог скрыть своих сомнений в том, действительно ли подобное стихотворение написал юноша.

-Я не могу поверить, — сказал он, — что в наше время какой-нибудь человек мог бы создать столь прекрасное поэтическое произведение.

Все же Шариф-джон-махдум велел мне привести к нему Хайрата, чтобы самому убедиться в его таланте. Однако он наказал мне ничего не говорить юноше о сомнениях относительно его стихов.

Мирзо-Абдулвохид, который присутствовал при нашем разговоре, решительно отрицал, что подобное стихотворение способен написать юноша, на год моложе его.

-Без всякой проверки я убежден, — говорил он, — что это стихотворение не принадлежит тому незнакомому юноше. Он, наверное, заимствовал его у какого-нибудь неизвестного поэта прошлого и выдает за свое.

Тогда я понял, почему Хайрат скрывает свой поэтический талант и свои стихи от людей, в особенности от современных ему поэтов и знатоков поэзии.

Как бы там ни было, я рассказал Хайрату, что показал Шариф-джон-махдуму его стихи, и спросил, когда он сможет пойти к нему домой.

Хайрат не обиделся на меня и даже выразил свое удовольствие.

-Совсем не плохо познакомиться и завязать отношения с Шариф-джон-махдумом, одним из наиболее образованных людей нашего времени, дом которого стал литературной школой, — ответил Хайрат. — Я не знал, что вы бываете у него, а не то я сам попросил бы вас познакомить меня с ним.

Хайрат предоставил мне самому выбрать время для посещения Шариф-джон-махдума. В один из свободных дней на той же неделе я повел его в дом Шариф-джон-махдума.

Когда мы туда пришли, там были в гостях поэты Лутфи и Абдулло-ходжа Тахсин, а Мирзо-Абдулвохид подавал чай. [586]

Шариф-джон-махдум знаками осведомился у меня, действительно ли моим спутником был Хайрат, и представил его своим собеседникам. Однако при виде невзрачной наружности Хайрата его недоверие к поэту еще больше возросло. Несмотря на сомнение, он прочел стихотворение Хайрата своим гостям и добавил, что Хайрат является его автором. В то время, когда читалось стихотворение, я заметил, как на лицах слушателей отразилось недоверие.

Беседа затянулась, но Хайрат ничего не говорил, а только слушал. Он и по природе был мало разговорчив. В особенности здесь, в доме одного из знатных лиц города, он считал неудобным вмешиваться в разговор известных поэтов.

В конце беседы, когда мы попросили разрешения уйти, Шариф-джон-махдум дал Хайрату газель в девять бейтов, написанную его отцом в подражание Бедилю, и заказал ему написать на нее мухаммас.

Мы вышли во двор.

— Это испытание, — промолвил Хайрат.

На второй день он принес мухаммас на газель и дал мне, чтобы я отнес его Шариф-джон-махдуму.

Познакомившись со стихами моего друга, Шариф-джон-махдум поверил в поэтический талант Хайрата и назвал его редкостным явлением своего времени.

Я считаю уместным привести здесь для образца три строфы из мухаммаса Хайрата.

Друг ужаса, от страсти к знанью на фарсанг далек душой,
Я с разумом борюсь и с честью и со славою людской.
Не спрашивай, о друг, чем вызван необычный жребий мой.
Я — просвещения и чести враг, я — как безумец злой,
Хочу, чтоб камень бросила она в меня своей рукой»
. 31
Приди, разлукой истомлен, твоего прихода жду,
Надеждой, страстью упоен, я твоего прихода жду,
Бежал от глаз кровавых сон, я твоего прихода жду,
«Создав тебя достойный трон, я твоего прихода жду,
Приди и услади мой взор, коль тронулась моей тоской!»
. [587]
В игре страстей, как ветер, я блуждал всю жизнь,
Путем пустынным я в тоске влачился и рыдал всю жизнь,
Не следуйте никто за мной, ведь цели я не знал всю жизнь,
«Как на верблюжьей шее колокольчик, пробренчал всю жизнь.
Мне нечего сказать, остался жизни смысл не познан мной»
.

Стихотворная манера, которой Хайрат следовал в этом мухаммасе, противоречила его собственному художественному вкусу. Сам он писал стихи простые, без всякой пышности. Однако юноше был заказан мухаммас на газель, написанную в духе Бедиля, и ему пришлось придерживаться той же торжественной манеры. Сила мастерства Хайрата проявилась в том, что он преуспел и в чуждом ему подражании, Ведь написать что-либо, противоречащее собственному стилю, очень нелегко.

Шариф-джон-махдум очень хвалил за глаза молодого поэта. Под влиянием разговоров о таланте Хайрата Мирзо-Абдулвохид, который до того времени упражнялся только в прозе — переписывал разные прозаические сочинения, — тоже захотел стать поэтом. Он начал слагать стихи и выбрал себе псевдоним «Мунзим», который, по его мнению, означал «пищущий стихи». Так как он был немного высокомерен и ни с кем не советовался в литературных вопросах, а в арабском языке разбирался слабо, то не понял допущенной им ошибки. В арабском языке слово «мунзим» не имеет значения «пишущий стихи», «стихотворец». Более того, в этой форме оно вообще не связано с поэзией и стихосложением. Позднее Мирзо-Абдулвохид понял свою ошибку, но решил все же не менять псевдоним, так как был уже известен.

* * *

Так Хайрат стал моим другом и другом моих друзей. Через нас он познакомился со всеми деятелями литературы того времени. Он сделался также близким другом Абдулхалил-махдума, Мирзо-Абдул-вохида и Хомид-ходжи, и все они его очень уважали. Хайрат постоянно ходил со мной в дом к Шариф-джон-махдуму, присутствовал на происходивших там литературных и поэтических диспутах, но сам не принимал в них участия. [588]

Раньше Хайрат жил в медресе Мухаммад-Али-ходжа, расположенном вблизи от Кош-медресе. Оттуда было далеко до центра города, и Хайрату приходилось проходить большое расстояние, чтобы попасть на Чорсу, где в то время часто собирались литераторы. Поэтому он летом того же года перебрался в небольшое медресе Сузан-гарон, находившееся в центре Бухары.

БИОГРАФИЯ ХАЙРАТА

Звали Хайрата Мухаммад Сиддик. Он родился в 1878 году в квартале Арусони Бухоро, который в просторечье известен под. именем квартала Урусон, в семье муэдзина. Вместе со своим младшим братом он лишился в восьмилетнем возрасте отца, а в двенадцатилетнем — матери.

В наследство от отца Хайрату достался небольшой дом в одну комнату без внешнего двора, келья в медресе 'Мухаммад-Али-ходжа и келья в медресе Сузангарон. Он жил на весьма скудные доходы с вакфа, приходившиеся на эти кельи, и воспитывал брата.

Хайрат был очень способным человеком. Он окончил квартальную школу и научился там хорошо читать и писать. В медресе Хайрат всегда шел впереди своих соучеников, — несмотря на то, что не уделял должного внимания занятиям, — и запоминал все, что требовалось. Он обладал отличной памятью. Ему достаточно было бегло просмотреть книгу или выслушать урок, чтобы запомнить все, что нужно. Юноша не придавал значения выбору учителя и шел к кому-либо в ученики лишь потому, что так было принято. Большую часть предметов он изучал самостоятельно. Мы занимались с ним по одной программе, но у нас не было с ним ни одного общего преподавателя. Его официальным репетитором считался Мулло-Абдукарим балхский, а классным учителем — араб Мулло-Хомид. Ни один из них не пользовался известностью как ученый и не имел никакого отношения к литературе. Несмотря на это, он в совершенстве овладел грамматикой арабского языка и логикой.

Когда Хайрату исполнилось пятнадцать лет, он, подобно другим ученикам, перебрался из дома в медресе. Сначала юноша поселился [589] в медресе Мухамад-Али-ходжа, находившемся недалеко от его дома, а потом, как уже говорилось, переехал в медресе Сузангарон в собственную келью, доставшуюся ему по наследству.

Брат Хайрата в то время был еще малограмотен, но по желанию жителей квартала, из уважения к памяти его отца, он был назначен муэдзином местной мечети. Поэтому он отделился от старшего брата и зажил самостоятельной жизнью. Две кельи, оставшиеся им в наследство, были поделены между братьями: келья в медресе Мухаммад-Али-ходжа досталась младшему брату, а келья в медресе Сузангарон — старшему. Дом остался в их общем владении, но так как младший брат стал муэдзином у себя в квартале, то он перешел из медресе к себе домой.

Хайрат с трудом жил на доход с вакфа кельи в медресе Сузангарон, в месяц он имел всего двести тенег (тридцать рублей). Все его учебники и книги по литературе были взяты под залог или получены на время, покупать книги он не имел возможности.

Когда Хайрат еще учился в школе, он начал писать стихи, и как уже говорилось выше, за два-три года достиг высокого поэтического мастерства. В детстве он часто бывал у своего соседа по кварталу Хаджи-Хомид-джона. Это был образованный человек, библиофил, и у него в доме хранились всевозможные рукописи и печатные издания, касающиеся различных наук и литературы. Хайрат брал у него книги, прочтя их, возвращал хозяину и получал новые. Так как он обладал прекрасной памятью, то, прочтя лишь один раз книгу, запоминал ее содержание. Любое стихотворение, какой бы оно ни было длины, сохранялось в его памяти навсегда. При посещении своих друзей, имевших много книг, он умел сразу же находить книгу, которую раньше не видел, и, усевшись в уголок, быстро прочитывал ее от начала и до конца. Если присутствовавшие спрашивали его, он мог рассказать содержание книги и тут же прочесть на память имевшиеся в ней стихи.

За короткое время Хайрат научился русскому языку у одного своего друга, который знал по-русски. Юноша овладел языком настолько хорошо, что мог без труда изъясняться и даже записывать уроки. [590]

В 1898 году плохое материальное положение сказалось на здоровье Хайрата и худоба его еще больше увеличилась. Чтобы поправить свои дела, он поступил писцом к маклеру Ашур-беку, занимавшемуся продажей каракулевых шкурок. Каждое лето в период заготовок каракуля, с марта по август, он работал у Ашур-бека, ездил с ним на каракулевый базар, записывал все сделки по продаже и покупке шкурок, а вечерами сидел у него дома и вел книги. Хозяин за эту службу платил ему ежемесячно по двадцать тенег (три рубля).

Ничтожная оплата, составлявшая за пять месяцев пятнадцать рублей, не улучшила материального положения Хайрата, и он худел день ото дня; в 1900 году у него появились признаки чахотки и он начал кашлять.

В те времена местные лекари знали против чахотки лишь два лекарства: одно из них было вино, а другое — поездка на свежий воздух. Лекари полагали, что чахотка происходит от тоски и горя, поэтому и обращались к средствам, «веселящим человека».

Сын Ашур-бека, Рахматулло-бек, который подружился с Хайратом во время его службы у отца, после того как узнал о болезни приятеля, решил применить к нему одно из этих средств. Хотя лекари рекомендовали как лекарство натуральное виноградное вино, Рахма-тулло-бек под видом лечения спаивал Хайрата водкой.

Это «лекарство» ухудшало состояние его здоровья и делало болезнь еще тяжелей. Тогда Рахматулло-бек обратился ко второму средству и летом 1900 года, после окончания сезона заготовки кара-куля, взял Хайрата с собой в путешествие по Фергане. Конечно, это средство тоже не помогло, и зимой 1900/1901 года болезнь Хайрата обострилась. Несмотря на это, он продолжал зимой учиться, по-прежнему принимал участие в литературных беседах, а летом работал на каракулевом базаре.

Зимой 1901 года ему пришлось уже оставить многие дела — посещение уроков и встречи с друзьями — и лежать в своей келье. Медресе Сузангарон было самым маленьким и самым плохим из всех бухарских медресе. Со всех сторон его окружали торговые ряды, базары, торговые склады и двухэтажные дома, даже вонючий городской воздух, и тот не проникал туда. Что же касается кельи Хайрата, то она [591] представляла собой сырую конуру без окон, размером в два квадратных метра, расположенную в первом этаже. Питался Хайрат тоже очень скверно: кроме чая и лепешки, он ничего больше не имел.

Я считал положение своего друга очень опасным и глубоко задумался. Однако у меня не было никаких возможностей помочь ему. Поэтому я обратился за советом к Абдулхалил-махдуму, Ахмад-джону и Мирзо-Абдулвохиду, которые, подобно мне, были близкими друзьями Хайрата. Мирзо-Абдулвохид после назначения Шариф-джон-махдума казием жил самостоятельно в медресе Мулло-Мухаммад-Шариф.

Самое большое великодушие проявил Абдулхалил-махдум. В то время у него в келье был пуд курдючного сала, пуд риса и две нимчи (один килограмм) чая. Как женатый человек, он редко обедал у себя в келье, расположенной во втором этаже, как раз против бассейна Гозиён. Эту келью со всеми продуктами он решил передать мне и Хайрату. Мирзо-Абдулвохид взялся иногда варить в своей келье плов с маком, что является полезным при кашле, а Ахмад-джон, имевший свой дом, обещал иногда заказывать дома блюда из теста, такие, как пельмени и лапша, и приносить их Хайрату, чтобы больному не надоело ежедневно питаться пловом. Я же обязался ежедневно покупать половину нимчи мяса для плова и две базарных лепешки.

Таким образом, мы перевели Хайрата из его кельи в келью Абдулхалил-махдума. Поскольку сам Абдулхалил также был болен туберкулезом и считал неудобным, как владелец кельи, приходить к больному, то он никогда у нас не появлялся. Я постоянно ухаживал за больным, другие же друзья приходили его проведывать. Даже Мир-Кодир-махдум иногда появлялся у нас и смешил больного своими рассказами юродивого.

Вероятно, благодаря хорошей еде, больной после двухмесячного пребывания в келье Абдухалил-махдума очень окреп, он даже захотел посещать пирушки и иногда по вечерам со мной и с другими друзьями отправлялся на праздник, как гость, приглашенный звуками бубна.

Когда началась летняя жара, состояние его опять очень ухудшилось. Его брат Тохир-джон, который в неделю один-два раза приходил проведать Хайрата и, расспросив о здоровье, удалялся, счел [592] теперь необходимым перевезти его домой. В то время больной совсем слег и не мог уже выходить.

Этот совет принял и сам Хайрат, и другие. В начале июня 1902 года мы перевезли его в квартал Арусон, где жил его холостой брат.

Каждый из нас ежедневно приносил продукты, готовую еду или какое-нибудь лакомство и осведомлялся о его здоровье. Постоянно за ним ухаживал брат. Но я и Ахмад-джон-махдум каждую ночь по очереди тоже ночевали у него; нам было ясно, что он доживает последние дни.

Хайрат скончался в середине июня, в ночь, когда возле него дежурил Ахмад-джон. Утром, когда я занялся стиркой белья и старался пораньше ее закончить, чтобы пойти проведать больного, кто-то пришел из его квартала и принес печальное известие. Я хотя и потерял всякую надежду на его выздоровление, но эта весть все же оказалась для меня неожиданной. Тогда я держал в руках мокрую рубаху, которую собирался повесить сушить на веревку. Услышав о смерти Хайрата, я с рубахой в руках застыл от изумления и горя.

Спустя минуту я пришел в себя, внес в келью таз с намоченным бельем и побежал к дому Хайрата. Я, не заплакавший даже тогда, когда скончались мои родители, теперь громко рыдал; плакали и все паши друзья.

Мы похоронили его за воротами Талипоч, на дороге в Чорбакар, в мавзолее его предков.

После похорон я отправился прямо к себе в келью и под впечатлением невозвратимой утраты несколько дней не мог выходить на улицу и навещать друзей.

Молодые поэты и любители литературы вместо дома Хайрата приходили ко мне в келью, выражали свое соболезнование по случаю кончины моего дорогого друга и слагали элегии.

ЛИТЕРАТУРНОЕ НАСЛЕДСТВО ХАЙРАТА

Хайрат имел обыкновение записывать свои стихи в тетрадь. Некоторые стихи, занесенные рукою самого поэта, мною или Мирзо-Абдулвохидом сохранились у меня в сборнике, другие остались в доме [593] у его брата. Мы хотели переписать в особую тетрадь все, что от него осталось. Однако Тохир-джон сначала не соглашался отдать нам его стихи, затем выразил готовность давать по одной-две газели в день; он говорил, что после того, как мы их перепишем и вернем ему оригинал, получим следующую газель.

У нас не было иного выхода, как подчиниться его условиям. Каждый день я или Ахмад-джон шли в дом к Тохир-джону, находившийся от нашего жилья на расстоянии почти двух километров, и приносили одну или две газели. Мирзо-Абдулвохид переписывал их своим красивым почерком.

Таким образом мы получили все, что было в руках брата поэта. Мирзо-Абдулвохид переписал также и то, что имелось у меня. Газели, касыды, поэмы, кыт'а и рубои составили в общей сложности две тысячи бейтов (или четыре тысячи строк).

После смерти Хайрата слава его значительно возросла. При жизни поэта любили и хвалили лишь друзья, после же смерти всякий, кто имел хоть малейшее отношение к литературе, стал его почитателем. От всеобщего восхищения Хайратом не остался в стороне и эмир Абдулахад, выдававший себя за поэта. Он приказал верховному судье Бадриддину разыскать стихи Хайрата и доставить ему. Верховный судья вызвал меня к себе и попросил, чтобы я дал ему стихи моего друга. Я отказался и заявил: «У меня нет стихов Хайрата, все, что от него осталось, находится у брата, он мне ничего не дал». Тохир-джон спустя два месяца после смерти Хайрата тоже умер, заразившись болезнью брата.

От страха, как бы люди верховного судьи не стали обыскивать мою келью и не отобрали у меня сборник стихов, я отнес его в дом Мирзо-Абдулвохида, и мы подвесили мой и его экземпляры на потолке темного чулана. Однако в 1918 году, во время выступления Колесова, когда дом Мирзо-Абдулвохида был разгромлен, оба экземпляра погибли.

Сейчас у меня имеются лишь несколько газелей, касыд, кыт'а, рубои и одна поэма, которую Хайрат написал по моей просьбе во время поездки в Фергану, они напечатаны в книге «Образцы таджикской литературы». [594]

Здесь я хочу предостеречь молодых критиков в одном вопросе: когда верховный судья по приказу эмира принялся разыскивать стихи Хайрата и ничего не смог найти, со всех сторон ему на помощь бросились разные поэтишки и люди, мнящие себя поэтами. Желая угодить Бадриддину, они стали приносить ему весьма посредственные стихи, подписанные псевдонимом «Хайрат». Поэтому критикам не следует всякое стихотворение, имеющее в конце псевдоним «Хайрат», принимать за подлинное его произведение. Прежде всего нужно сравнить подобное стихотворение с какими-нибудь не вызывающими сомнения стихами Хайрата и лишь после этого прийти к определенному заключению.

Приведу здесь стихотворение Хайрата, написанное им в конце жизни. Это мусаддас, в котором вкратце описана вся его тяжелая жизнь.

Я так стеснен, совсем покоя моей тоской' лишен;
Нет в сердце уголка такого, что боли злой лишен.
Я жажды наслажденья жизнью — теперь и той лишен,
Вином веселья полной чаши я круговой лишен.
Желания в саду цветущем искать покой — лишен,
Я даже аромата розы любви былой лишен.
Своею жизнью в этом мире я тяжко удручен,
И осыпают стрелы горя меня со всех сторон.
Своей бедой я отовсюду охвачен и пленен;
Мечты о достиженьи цели развеялись как сон.
И в этот день душой я болен, растерян и смущен;
В ночи разлуки света лампы мой взор слепой лишен.
Из рук моих надежды чаша упала и разбилась,
В грудь кровь прихлынула и в сердце вдруг излилась.
День ото дня печалью сердце все тяжелей томилось.
Не знало раньше сердце горя, теперь им полонилось.
Из сердца прочь ушло желанье и в прахе схоронилось.
Я счастья и желаний теперь судьбой лишен.
Зачем ты знать мой жалкий жребий желаньем увлечен?
Зачем на мой вопрос ответом быть хочешь затруднен?
Мне горько, я пред небом грехами отягчен.
Увял я от печали, и стан мой истощен.
Мой дух в тоске томится, вотще страдает он.
Совсем былой отрады дух бедный мой лишен
. [595]
Насильем времени измучен — его несносен гнет, —
Как и Хайрат, сломал я крылья и прекратил полет.
От этих бед страдает сердце, тоска его гнетет,
Моя печаль в тисках — как рифма в стихах не пропадет.
Бесперой птице я подобен, я пал с моих высот;
Иметь бы хоть вороны перья — мечты иной лишен
.

В заключение мне хочется показать, что думали о Хайрате признанные и беспристрастные ценители поэзии того времени. Привожу отрывки из тазкире Садра Зиё, написанные этим автором после смерти Хайрата.

Он — юноша, кого умней и лучше нет,
Подобного кому еще не видел свет;
В своих речах всегда он, как колонна, прям;
Зовут Сиддиком верного своим словам.
Ему дивятся люди все — и стар и млад.
Вот потому-то и зовут его Хайрат.
Когда он говорит, его приятна речь;
Она невольно может каждого увлечь.
Его же мысли — что капкан, и из него
Не вырваться добыче разума его.
Он мысль свою так тонко выразить сумел,
Как будто сладкозвучный соловей запел.
Умом и благородством щедро наделен;
Науки нет такой, какой не знает он.
Все в мире ум его науки восприял,
И вещи нет такой, какой бы он не знал.
Большой ученый, овладел он знаньем всем,
Но никогда не чванится он тем.
С Мунзимом и Айни, все годы с ними вместе,
Он делит радость и невзгоды с ними вместе.
Когда Хайрат покинул царство бытия,
Оплакали разлуку с ним его друзья.
Поэтому Айни, томящийся тоской,
Подобен рыбе, что разлучена с водой;
В день годовщины смерти, горестью объят,
Как жемчуг, нанизал он звучных бейтов ряд
.

Различные эпизоды из жизни Хайрата будут приведены мною далее в соответствующих местах «Воспоминаний». [596]

ЧЕЛОВЕКОПОДОБНЫЕ МИКРОБЫ

После большой эпидемии холеры, охватившей в 1893 году Бухару, хотя и не отмечалось массовых заразных заболеваний, но город и его ближайшие окрестности летом никогда не были избавлены от болезней и значительной смертности.

Это положение не осталось тайной для русских медиков, и летом 1895 года из Петербурга приехала специальная комиссия, в состав которой вошли ученые-микробиологи и крупные специалисты — представители медицинской науки того времени.

Вначале комиссия обошла город и его окрестности и все обследовала — бойни, болота, водостоки, водоемы, каналы и арыки, а также базарные харчевни, ознакомилась с приготовлением в них гороховой похлебки, рыбы, студня из голов, шашлыка и мытьем посуды. Заинтересовалась она и горячей пищей, которую в тазах и подносах вразнос продавали на перекрестках больших дорог.

Обратившись к эмирскому правительству, комиссия предложила Для устранения болезней и уменьшения смертности перестроить и переоборудовать все то, что противоречило условиям санитарии и гигиены. Перед эмирским правительством была поставлена самая неотложная задача: очистить каналы, арыки и водоемы, привести в порядок водостоки, осушить в городе болота, прорыть каналы для отвода воды, вынести за пределы Бухары скотобойни, принять самые необходимые санитарные меры в харчевнях, запретить продажу горячей пищи на улицах и дорогах. Правилом эмирского правительства было испрашивать разрешение у фанатичных улемов во всех случаях, когда возникало какое-либо новое дело, исходившее от русских, и для его осуществления требовались большие затраты. Естественно, что улемы были против всяких новшеств и не давали разрешения на их осуществление.

Во время проведения в городе санитарных мероприятий правительство также сочло необходимым испросить фетву у улемов. Услышав этот ответ, комиссия хотела сама доказать бухарским улемам с помощью научных доводов, что нынешнее состояние города является причиной опасных заболеваний. Поэтому в городской больнице [597] устроили лабораторию; принесли туда пробы воды из каналов, арыков, водоемов, болот, пробы пищи из харчевен, кровь с боен и т. п. и провели исследование. Затем комиссия попросила правительство прислать группу бухарских ученых, чтобы они своими глазами увидели через микроскоп микробы, вызывающие болезни, и дали разрешение на очистку города. Комиссия сочла необходимым включить в состав бухарской группы Ахмад-махдума Дониша, Абдулмаджида Зуфунуна и домулло Икромчу, слава о познаниях которых дошла также до русских ученых.

Бухарское правительство согласилось с предложением комиссии. Но в состав группы оно включило также Абдурахмон-махдума Рафтора, Киём-махдума и Джумбул-махдума, известных своим невежеством и фанатизмом, всегда готовых кричать на диспутах в тех случаях, когда они ничего не понимали. Кроме них, к группе присоединился еще слабоумный человек по прозвищу Букрот — Гиппократ. Он считал себя выдающимся врачом и философом, а народ в насмешку назвал его Букрот.

Ахмад-махдум из-за болезни, приковавшей его к постели, не смог принять участия в работе комиссии. Зуфунун и домулло Икромча оказались среди четырех невежд, которых пригласили именно из-за их невежества, только для того, чтобы они учинили шум и беспорядки.

Русские ученые приступили к работе в лаборатории и начали показывать бухарской комиссии в микроскоп микробов в воде, в пище и других предметах, объясняли, в чем вред каждого микроба, каким образом и какую они вызывают болезнь.

Домулло Икромча и Зуфунун подтверждали все, что говорили члены русской комиссии, и для подкрепления их слов кое-что добавляли от себя.

Как только Абдурахмон-махдум Рафтор, Киём-махдум, Джумбул-махдум и Букрот убедились, что домулло Икромча и Зуфунун считают мнение комиссии правильным, они сразу же все четверо завопили:

— Мы не согласны! Мы из-за страха не продадим своей веры, мы знаем одного лишь господа, единственного творца, который [598] насылает болезни и исцеляет от них. Мы не верим всем этим «фокусам», с помощью которых оживляют воду и показывают несуществующее, нас нельзя заставить поддаться обману!

Члены русской ученой комиссии ничего не поняли из этих криков и слов, произносившихся по-таджикски, не сумели они разобраться и с помощью переводчика. Исследование прекратилось, и ученые удивленно смотрели на происходящее...

Неожиданно четыре человека из состава бухарской группы вскочили со своих мест и, сняв с ног туфли, начали бить есаула улемов, 32 который стоял в комнате, опираясь на посох. Они обвиняли его в том, что он привел их в такое нечестивое место.

В это время возле больницы послышались крики огромной толпы мулл и учеников медресе, подосланных тайными агентами бухарского правительства для устройства скандалов и беспорядков. Невозможно было понять, что они кричат и чего хотят. Однако находившиеся здесь правительственные чиновники не давали им проникнуть в больницу.

Члены русской ученой комиссии, увидев, что возникло бессмысленное волнение, которое грозит превратиться в крупные беспорядки, прекратили работу и разрешили уйти бухарским представителям, однако те четверо отказались покинуть помещение и с криками обратились к прибывшему из Петербурга председателю комиссии.

— Эй, господин, или дай нам немедленно расписку, что ты больше не будешь вмешиваться в дела нашей веры, или убей нас здесь же на месте!

Наконец появились двое уполномоченных бухарского правительства и предложили скандалистам удалиться. Те, согласно поговорке: «Язык птиц понимают птицы», быстро выполнили их требование и без всяких проволочек вышли из больницы. [599]

* * *

Члены русской ученой комиссии, конечно, поняли, что это дело искусственно создано бухарским правительством. Они обратились к политическому агенту русского правительства и просили в дальнейшем предотвратить подобные безобразия.

Политический агент русского правительства сделал соответствующее представление эмиру. Бухарское правительство вину за скандал переложило на тех четырех человек, выслало их на несколько дней из города и таким образом как будто «предотвратило» беспорядки. Однако прошло совсем немного времени — и тех четверых снова вызвали в город. Каждому из них дали место преподавателя в солидных и доходных медресе.

Очистка города и санитарно-гигиенические мероприятия не стали проводиться под предлогом того, что их не утвердили улемы и они послужили причиной беспорядков. Лишь за городом, на юг от мечети Намозгох, построили деревянное здание, куда были переведены бойни, но это принесло правительству не убыток, а выгоду. Правительственный чиновник взимал теперь определенную сумму с каждой головы приведенного на убой скота, и уже в первый год налог покрыл все расходы по строительству, а на следующий год это мероприятие принесло уже чистую прибыль.

* * *

В перенесении боен за город некоторые наивные люди увидели признак передачи дел бухарским правительством правительству царской России. Один мулла, который мечтал стать казием, откровенно говорил: «Как было бы хорошо, если бы русское правительство дало мне возможность годика два-три побыть казием и обеспечить себе будущее, а потом пусть присоединяет Бухару к России, ладно уж! Теперь же я до конца дней своих останусь раздетым и голодным, как жаль!».

Когда слух о беспорядках в связи с «микробами» и спор о перенесении боен за город распространился по городу, Хайрат на это заметил: [600]

— Настоящие микробы — это наши невежественные улемы и грабительское правительство. Если русские ученые хотят помочь населению Бухары в уничтожении микробов, то прежде всего пусть окажут помощь в изгнании вот этих человекоподобных микробов, которые распространяют среди людей духовные болезни. Тогда будет легко-устранить и причины, вызывающие физические недуги.

СЛЕПОЙ УЧЕНЫЙ

Как уже говорилось выше, мой младший брат Сироджиддин поступил в услужение в дом Кози-джон-махдума. После того как Кози-джон-махдума назначили казием в один из районов, Сироджиддина взял к себе старший брат хозяина, Даниёл-ходжа.

Даниёл-ходжа, почтенный человек лет семидесяти, всю свою жизнь был казием в окрестностях Бухары. В то время он только что ушел в отставку по старости и стал вести отшельнический образ жизни. Его старший сын Саади-хон тогда еще учился в медресе.

Даниёл-ходжа и его сын, так же как и другие их родственники, были людьми скромными и мягкими. Моему брату жилось у них неплохо, сам старик и Саади-хон помогали ему готовить уроки.

Кроме того, в доме Даниёл-ходжи каждую неделю по пятницам собирались друзья хозяина, вели интересные беседы, обсуждали научные вопросы, и все это доставляло немалую радость моему брату, обслуживавшему их.

По словам брата, по пятницам к ним приходил слепой от рождения Мусо-ходжа. Собиравшиеся там муллы вели с ним научные диспуты, из которых он всегда выходил победителем.

Выслушав рассказ брата, я очень удивился: «Как мог человек, слепой от рождения, стать таким ученым, чтобы всех побеждать?». Поверить этому мне казалось очень трудным. Чтобы развеять свои сомнения, однажды в пятницу, когда должен был начаться диспут между зрячими и слепым, я пошел туда.

В глубине комнаты сидел хозяин дома Даниёл-ходжа, рядом с ним занял место слепой ученый. Слепому было лет сорок. На полном и румяном лице ученого выделялась короткая, щегольски [601] подстриженная борода, а его безжизненные полузакрытые глаза без ресниц напоминали два кусочка голубого шелка, вшитые под черными и густыми бровями. Одежда ученого казалась бедной, но выглядела очень опрятно, на ней совершенно отсутствовали следы грязи или пыли. Его небольшая аккуратно повязанная чалма из белой кисеи не имела ничего общего с причудливыми украшениями на головах у мулл.

По сторонам комнаты сидели восемь мулл, которых я прежде не видел. Все это были пожилые, хорошо одетые люди.

Диспут начался. Один из мулл задал слепому вопрос по логике. Тот улыбнулся. Быстро заморгав веками, он поднял лицо и устремил свои незрячие глаза к потолку, словно хотел там что-то разглядеть, потом заговорил. Ученый очень подробно объяснил вопрос по-таджикски и, словно желая документально подтвердить свои слова, прочел на память почти целую страницу из авторитетной арабской книги по логике, затем перевел арабский текст на таджикский язык. Все еще продолжая «глядеть» в потолок, он спросил задавшего вопрос:

-Вы поняли или мне продолжать дальше?

-Понял, — ответил мулла.

Другой мулла пустился в рассуждения о мудрости природы и спросил слепого, что говорит Авиценна по этому вопросу. Слепой сначала привел на память по-таджикски несколько цитат из «Дониш-нома» Авиценны, имеющих прямое отношение к теме, затем прочел отрывок из арабского сочинения ученого, перевел его на таджикский язык и, кончив объяснять, спросил, как и в первый раз:

-Вы поняли?

Получив утвердительный ответ, он успокоился и стал ждать других вопросов.

Один из мулл, бывший помоложе слепого, сказал ему:

-Дядя ишан, никто не может сомневаться в ваших знаниях, жаль только, что вы не в состоянии понять одной вещи, доступной лишь зрячим глазам.

-А что это такое? — удивленно спросил слепой, все еще «глядя» в потолок и широко улыбаясь.

-Это разнообразие цветов. Конечно, слепой не может различать цвета? [602]

Слепой, улыбаясь, запрокинул голову назад, поднял руки на уровень лица и, взяв большим и указательным пальцами правой руки мизинец левой руки и шевеля его, сказал:

-Вот это белый цвет, подобный снегу. Если вы будете долго на него смотреть, то у вас заболят глаза.

Затем слепой взял пальцами правой руки безымянный палец левой руки, пошевелил его и опять заговорил:

-Вот это черный цвет. Если долго на него смотреть, потемнеет в глазах. Если вы пробудете, не выходя, неделю в комнате, стены и двери которой плотно занавешены толстыми черными покрывалами, а затем выйдете на улицу, сразу вы ничего не увидите, даже вначале не сможете открыть глаза на свет и ослепнете еще больше, чем я. Потому что я хоть и слепой, но это меня не огорчает. Но вы будете огорчены так сильно, что даже захотите умереть.

Он описал каждый цвет, сравнив его с чем-нибудь зримым, и объяснил, чем один цвет отличается от другого.

Кто-то из мулл прочел несколько арабских фраз из книги Авиценны «Шифо» и попросил слепого перевести их и объяснить.

В то время, когда мулла читал эти предложения, слепой, по своей привычке откинув назад голову и «рассматривая» что-то на потолке своими незрячими глазами, поднял правую руку над головой и стал вертеть во все стороны, что должно было означать: «Неверно читаешь». Когда мулла кончил, слепой сказал ему:

-Вы, братец, читали неправильно! Первая ошибка заключается в том, что вы исказили текст Шейх-ур-Раиса (Авиценны), вставляли от себя слова в предложения, благодаря чему высказывания великого врача потеряли всякий смысл. Вторая ваша ошибка заключается в нарушении правил арабской грамматики: в таком-то слове нужно было читать «а», вы прочли «и»; в таком-то слове следовало прочесть «у», вы прочли «а»! — слепой одну за другой перечислил грамматические и синтаксические ошибки чтеца и в доказательство привел выдержки из учебников по арабской грамматике. Затем он добавил:

-Ваш покорный слуга играл глиняными комьями на улицах книги «Шифо» Шейх-ур-Раиса. Если вы передо мной только [603] раскроете рот, комья глины, выпадающие из моих рук или подталкиваемые моими ногами во время игры, попадут вам в рот и забьют его так, что вы не сможете и слова сказать. Будьте осторожны!

Слепой замолчал. Мулла покраснел от стыда, и пот градом полил у него с лица и головы. Слепой снова заговорил.

-Вот, вот, вы покраснели! — сказал он тому мулле.

Затем обратился к мулле, который спрашивал его о различии цветов.

-Видите, братец, как я сумел рассмотреть цвет лица вашего товарища! Помилуй бог, я ошибся, он не покраснел, как алая роза, а лишь немного, подобно розе бледно-розового цвета.

Диспут продолжался. Но никто не мог одолеть слепого. В науке о логике, в законоведении и в других науках, которые были известны тогда бухарским ученым, он без ложного стеснения показывал свои знания и в подтверждение особенно важных мыслей читал на память целые страницы из нужных ему книг.

В конце диспута хозяин дома подал собравшимся угощение. После этого гости начали расходиться.

Когда слепой покинул дом Даниёл-ходжи, я пошел следом за ним, задержал его у ворот и спросил, где могу побеседовать с ним наедине.

— Каждый день после полудня, — ответил он, — я бываю в чайной, что находится в квартале возле бани Чубин. Когда вы захотите меня видеть, всегда там найдете!

Улица квартала шейхов Ходжа-Убон идет с севера на юг. Когда квартал кончается, улица поворачивает на запад. На этом повороте расположен квартал бани Чубин. Здесь, с южной стороны улицы, были бассейн, мечеть и чайная, в которой я и нашел слепого.

Поздоровавшись, я хотел напомнить ученому об его обещании встретиться со мной. Но лишь только я заговорил, как он рукой дал мне знак помолчать.

-Я по звуку ваших шагов понял, что вы и есть тот любознательный юноша. Рассказывайте, что вас интересует!

Я спросил его, как он мог, несмотря на свою слепоту, овладеть такими знаниями. [604]

-Я происхожу из рода джуйбарских ходжей, и зовут меня Мусо-ходжа. Хотя среди джуйбарских шейхов много землевладельцев, чиновников и крупных богачей, но встречаются также и бедняки. Положение бедняков из их среды гораздо тяжелее, чем других нуждающихся. Люди из простого народа занимаются каким-нибудь делом, на худой конец нанимаются носильщиками или чернорабочими и находят себе пропитание. Для джуйбарских шейхов быть ремесленниками, в особенности чернорабочими, считается неприличным, даже постыдным. Они убеждены, что подобные занятия наносят ущерб их чести и достоинству.

Мой собеседник налил себе из завернутого в платок чайника пиалу чая, выпил ее, затем налил в пиалу остатки чая и протянул мне.

Мусо-ходжа постучал крышкой о чайник, чтобы заказать свежего чая, пододвинул пустую посуду к краю широкой деревянной кровати и продолжал:

— Мой отец был из числа этих «безденежных гордецов» — ходжей, «бедняком, чванящимся своим происхождением», вспыльчивым и ленивым. Он ничего не делал, постепенно проел все, что получил в наследство от моего деда, и остался с одним лишь полуразрушенным домом. В это время родился я, слепой, что было для него, как в поговорке: «На покойника еще и сто палочных ударов». Какое непереносимое горе для отца дать жизнь слепому сыну, не обеспечив его средствами, да еще если этот сын — единственный его ребенок. Отец, беспокоясь о моем будущем, по примеру других родителей, имеющих слепых сыновей, отдал меня в школу чтецов Корана, чтобы я там выучил на память священную книгу и мог впоследствии существовать, читая ее вслух или питаясь даровыми блинами на мазарах.

Слепой начал переливать для заварки чай из чайника в пиалу и из пиалы в чайник. Подняв лицо кверху, он так искусно и осторожно выполнял свое дело, что на землю не пролилась ни одна капля. (А я до сих пор не могу перелить чай из пиалы в чайник, чтобы не пролить его). Затем он налил не больше чем на один глоток чая в пиалу, выпил сам, налил еще полпиалы для меня, покрыл чайник сложенным вчетверо платком и снова обратился ко мне. [605]

-Мне в тот период было шесть лет, — начал он. — В течение двух лет я выучился читать Коран так, как произносят его арабы. В это время умер мой отец, и мать определила меня «есть блины». Восьми лет от роду я по вечерам в канун пятницы и понедельника шел на мазары. Здесь обычно собирались слепые и зрячие чтецы Корана. Женщины, у которых умерли мужья, дети или другие близкие родственники, приносили на мазар блюда с блинами или подносы со сдобными и простыми лепешками. Слепые и зрячие все хором начинали читать Коран, и я, малыш, присоединялся к ним. Говорят, что женщины сердобольны. В особенности сердца у них добреют на мазарах или на могилах их близких; при раздаче блинов и лепешек им делалось жаль меня, восьмилетнего ребенка, и по сравнению со взрослыми они давали мне большую часть. Видя это, зрячие чтецы Корана, люди, которые могли добывать средства к существованию и другими путями, принимались громко протестовать. Они говорили, что женщины поступают несправедливо, выделяя несовершеннолетнему ребенку часть большую, чем тридцати-или сорокалетним мужчинам. Взрослые слепцы, узнав тоже о таком «несправедливом» распределении, присоединяли к их крикам свои еще более громкие вопли. Мазар, где еще минуту назад повсюду слышались рыдания женщин и в сердцах рождалась особая грусть, как от печальной песни, становился теперь похожим на базар пряжи, где только-что поймали карманника. Однако женщины пытались их успокоить и говорили: «У вас черствые сердца, вы не имели своих детей, вы не понимаете, что значит маленький ребенок, и не жалеете его!».

Слепой налил из чайника настоявшийся чай, с удовольствием выпил его и протянул мне пиалу.

-До двенадцати лет я вполне был сыт сам и кормил мать блинами и лепешками с мазаров, — продолжал он свой рассказ. — У меня оказался хороший голос, и мое чтение Корана производило на слушателей такое же впечатление, как пение. Несмотря на мое малолетство, меня все чаще начали приглашать читать Коран в частные дома. Кроме блинов и лепешек, мне платили за чтение также и наличными деньгами одну или две теньги. На эти деньги мы смогли справить .себе новую одежду, так как старая вся была в заплатах. Мать [606] радовалась и говорила, что мы теперь стали жить лучше, чем при отце. Но ее радость оказалась недолгой. Когда мне пошел тринадцатый год, она умерла, оставив меня одного. Похоронив мать, я задумался о своей дальнейшей судьбе. Я думал: «Нельзя всю жизнь проводить за чтением Корана и в ссорах на мазарах при дележе блинов и лепешек». Мне хотелось приобрести знания и достойно обеспечивать себе существование. Эту мысль внушила мне жизнь Мухаммада Тохир-ходжи Зарира, умершего шесть лет назад. (О Зарире и его стихах упоминается в «Образцах таджикской литературы»). Мухаммад Тохир-ходжа Зарир был нашим родственником и происходил из джуйбарских шейхов. Он так же, как и я, родился слепым и поэтому взял себе псевдоним Зарир (слепой от рождения). Несмотря на это, он стал одним из крупнейших ученых своего времени и талантливым поэтом. Правда, Зарир был землевладельцем и имел большие доходы. Однако доходы с земли он не растрачивал попусту, а отдавал на просвещение и даже обучил на свои средства несколько способных учеников, в том числе и Шамсиддин-махдума Шохина.

Слепой рассказчик, ощупав чайник, заметил, что содержимое его остыло. Он налил полную пиалу холодного чая, выпил его двумя глотками, заказал хозяину горячий чай и снова принялся за свой рассказ:

— Вот мне и пришла в голову мысль: «Хоть я и не так богат, как Зарир, но все же могу вместо своей умершей матери прокормить какого-нибудь способного ученика, чтобы с его помощью овладеть знаниями. Пусть чтение Корана даст мне временно средства на обучение, ведь это лучше, чем если оно станет источником моего существования до конца жизни». Я сразу же приступил к осуществлению своего замысла. Мне удалось найти достаточно подготовленного ученика медресе, и мы с ним договорились, что он будет со мной заниматься по два часа в день, а я за это обеспечу его пищей и одеждой. С помощью своего наставника я за один год изучил по таджикским книгам арабскую грамматику, кроме того, он каждый день читал со мной одну-две газели Хафиза и толковал их. За короткий срок я значительно обогатил свои познания в области поэзии. На следующий год я стал изучать арабскую грамматику и синтаксис по арабским книгам, а также ознакомился с произведениями Саади, Джами [607] и других поэтов по их диванам, затем перешел к изучению логики. К этому времени я избрал своим учителем одного из способных, но нуждающихся мулл. Кроме того, я посещал уроки известных мулл и, отыскав себе место позади группы, слушал все, что там говорилось. Я освоился с приемами их споров и постепенно сам стал в них участвовать.

В это время самоварщик принес свежезаваренный чай. Слепой сам выпил чаю, угостил меня и закрыл чайник платком. Потом он предложил мне, не дожидаясь его, наливать себе чай.

-Я не очень люблю чай, — сказал слепой, — а когда увлекусь разговором, то совсем о нем забываю и чайник зря остывает.

-Вероятно, вы знаете, каким способом ведутся у нас в Бухаре споры? — задал он мне вопрос и сам на него ответил:

— Прежде чем привести логические доводы, стараются ошеломить своего противника острыми, полными иронии словами. В логике подобный метод ведения научных споров считается «неверным» и называется «зазнайством друг перед другом» или «приписыванием друг другу ошибок». Правда, сам я избегаю раньше других показывать свои познания или обвинять собеседников в ошибках и прежде всего стараюсь обосновать свои утверждения логическими доводами. Но я знаю, что этих мулл научными доводами не проймешь, поэтому в конце спора говорю что-нибудь язвительное, задевающее моего противника, и заставляю его умолкнуть. «Лучшим средством размочить сушеный сыр служит горячая вода» — не зря сказано в пословице.

Хотя слепой говорил, что он «не очень-то любит чай», все же налил пиалу настоявшегося чая и выпил ее с удовольствием.

-Чай, — произнес он, — служит для спайки речи и соединяет рассыпающиеся слова. Об этом поэт Кози Курбон-хон так говорил:

Кто чай зеленый пить из пиалы не рад,
Того ни проза, ни стихи не вдохновят
.

Если человек не будет пить чай, он не только о поэзии или прозе забудет, но даже и о том, что с ним самим происходит. О чем это я сейчас рассказывал? Да, о том, какую пользу я извлек из посещения классных занятий и как изучил правила споров. Я кончил [608] бухарское медресе, в котором учатся в течение восемнадцати-девятнадцати лет, за шесть лет и по сравнению с другими учениками узнал гораздо больше. Затем я перешел к домашним занятиям. Во время этих занятий мне постоянно помогал какой-нибудь мулла, хорошо владеющий арабским языком. Мы вместе читали и разбирали арабские и таджикские книги. Так прошло еще четыре года. Конечно, я не стал поэтом, как Зарир, но очень хорошо научился понимать таджикские и арабские стихи. Больше всего я уделял внимание логике, медицине и философии. Основным источником знаний по этим наукам для меня были произведения Авиценны, я их тщательно изучил, а многие места из них, подобно Корану, выучил наизусть. Вообще же я могу, один или два раза прослушав любое научное произведение, как бы оно ни было велико, запомнить его. Если в детстве за два года я выучил наизусть такую большую книгу, как Коран, не понимая ее смысла, а затем упражнял свою память в запоминании различных вещей, то для меня уже не представляло труда усваивать ясные по мысли научные труды.

Мой собеседник умолк и стал пить чай. Я спросил у него, чем он занимается теперь.

-Мой родственник со стороны матери, казий Даниёл-ходжа, хороший человек, любящий науку, рассказал верховному судье о моем положении; тот устроил меня мударрисом в одном из медресе, где нет помещения для классных занятий. От этого медресе я имею доход в тысячу тенег в год. Так как дом отца был в квартале Джуй-бор, далеко от центра города, то я его продал и купил себе небольшой дом по соседству с Даниёл-ходжой в квартале Собунгарон. Там ежедневно я даю четыре-пять уроков и получаю за свой труд от учеников средства, достаточные для существования. Таким образом, живу я неплохо. Как только я стал мударрисом, сразу же оставил чтение Корана, — занятие, которое мне очень не нравилось.

Я спросил его, женат он или нет.

-Я решил не жениться, — ответил он и пояснил:

-Ведь у меня может родиться сын такой же слепой, как я. А это явится причиной страданий не только для меня и для его матери, но и для самого невинного ребенка. Так уж лучше жить в одиночестве. [609]

Слепой секунду печально помолчал, затем снова заговорил:

-Конечно, одиночество очень тяжко, но что поделаешь? Поэтому каждый день, освободившись от уроков, я прихожу сюда, в чайную поблизости от моего дома, сижу здесь и пью чай.

-Кто же в таком случае готовит вам пищу, стирает белье? — спросил я участливо под влиянием рассказа о его одиночестве.

-Это не трудно. Я договорился с одним из бедных учеников, чтобы он каждый день, освободившись от занятий, приходил ко мне, готовил обед, убирал двор и дом, а раз в неделю стирал белье. Я полностью кормлю его и одеваю. Иногда я даю ему две-три теньги на покупку книг.

В конце беседы я просил извинить меня, что отнял у него драгоценное время.

-Не нужно извинений, — сказал он. — Хорошо, если бы каждый день мне встречался такой человек, как вы, и я в беседе с ним не замечал, как проходят дни моего одиночества.

Мы расстались, довольные друг другом.

«БЛАГОРОДНОЕ ПРОИСХОЖДЕНИЕ С ОБЕИХ СТОРОН»

Чтецом группы, в которой Хайрат брал уроки у араба Мулло-Хомида, был молодой бухарец по имени Аслон-ходжа (Арслон-ходжа). Когда Хайрат познакомился с моими друзьями, то я через него тоже познакомился с его соучениками, в том числе с Аслон-ходжой. Это был невысокого роста юноша, белолицый и бледный, вел он себя очень скромно. Его отец, пожилой мулла, которого звали Мухтор-ходжа, служил в каком-то медресе мударрисом и казался тоже очень скромным человеком.

Мухтор-ходжа имел еще старшего сына — Абдулло-ходжу, уже окончившего курс учения в медресе и назначенного мударрисом. Хотя он был таким же белолицым, как младший брат, но по росту, бороде и даже по манере повязывать чалму очень от него отличался. Абдулло-ходжа настолько выделялся среди людей своим непомерным ростом, что в Бухаре трудно было найти подобно ему высокого человека. Его длинная фигура с огромным свисающим животом [610] напоминала тополь с привязанным к нему большим кувшином. Рыжеватая борода Абдулло-ходжи не казалась особенно большой, но выглядела так, будто с тех пор, как на его лице и подбородке появилась растительность, ее не касались ни ножницы, ни гребень, волосы спутались наподобие фитиля, разделились на прядки, вились и падали вниз, а на концах так закручивались, что напоминали спутанную пряжу.

Свою громадную чалму Абдулло-ходжа завязывал иначе, чем другие муллы. Складки ее тесно переплетались одна с другой, кольцами опускались книзу и достигали самых завитков его бороды. Некоторые говорили, что он углублен в науку, у него нет времени думать о чалме, поэтому от одной стирки до другой — на пятнадцать дней — он повязывает ее лишь один раз. Каждый вечер перед сном он вешает чалму на гвоздь, утром, не перевязывая ее, снова надевает на голову и идет, куда ему нужно. По этой причине складки его чалмы постепенно нарушаются и спускаются вниз.

Такое объяснение казалось всем достаточно убедительным. Однако даже люди, которые уверяли, что складки на его чалме с течением времени растягиваются, — и те ни разу не видели, чтобы чалма у него когда-нибудь была повязана как следует.

Внешность Абдулло-ходжи тоже вызывала отвращение: глаза его постоянно слезились, слезы стекали по белому безжизненному лицу и, высохнув, застывали на нем. Из носа всегда текло прямо в рот. Однако он не обращал на это внимания. Лишь иногда мударрис, втянув с шумом в нос воздух, секунду не давал течь слизи. Его сторонники говорили, что он постоянно раздумывает о высоких материях и забывает высморкаться.

Абдулло-ходжа считал себя поэтом и писал стихи под псевдонимом Абди. Но он не отличался вежливостью и скромностью, как его отец и младший брат. По улицам он ходил, ни на кого не глядя (хотя встречный мог быть его старым знакомым), и ни с кем не здоровался. Когда его громко приветствовали, он не откликался и не смотрел на здоровавшегося даже уголком глаз. Он всегда так быстро шел по улице, будто старался убежать от людей.

Обитатели медресе Кукельташ, из числа влиятельных владельцев келий, рассказывали удивительные истории о чванстве [611] Абдулло-ходжи. В мечети медресе Абдулло-ходжа обычно стоял в первом ряду рядом со своим отцом, но лишь только начинался намаз, как он на вершок выходил вперед старика.

Некоторые остряки, притворившись непонимающими, спрашивали его в беседе после намаза под входной аркой медресе:

-Сударь, если я не ошибаюсь, во время намаза вы как будто стояли на четверть впереди его священства, вашего уважаемого отца, хотя согласно шариату вам следовало стоять рядом. Конечно, вы большой ученый и ничего не делаете, не согласовав своих поступков с шариатом. Однако для таких невежд, как мы, причины этого непонятны. Если вы объясните нам их, мы будем очень польщены вашей любезностью. Если же нам все это показалось и на самом деле вы не стояли впереди святейшего сосредоточия надежд, то, надеюсь, вы нас простите, ведь милосердный бог также прощает ошибки своих рабов...

Почтительная форма вопроса была приятна для благородных ушей Абдулло-ходжи, фигура его еще больше против обычного потянулась вверх, щеки надулись от самодовольного смеха. Однако вспомнив, что солидному человеку не пристало смеяться, он, с трудом сдержавшись, приступил к объяснению.

-Вы не ошиблись, я действительно во время намаза стоял впереди отца, — ответил Абдулло-ходжа.

Сам он никогда не называл отца уважительно, вроде «почтенный старец», но если кто-нибудь при нем говорил о Мухтор-ходже недостаточно почтительно, то приходил в ярость, так как считал, что если проявлено неуважение по отношению к его отцу, то подобное неуважение распространяется и на него самого.

-Мой поступок соответствует шариату и обычаям, — продолжал он, — потому что мои познания несомненно выше познаний моего отца. И по происхождению я тоже выше его. Отец мой лишь со своей отцовской стороны является сайидом и благородным, я же считаюсь сайидом и со стороны отца и со стороны матери. Моя мать происходит из рода саманидов, и никто не сомневается, что эта династия принадлежит к сайидам, поэтому я могу называть себя благородным с обеих сторон. Таким образом, я имею перед отцом преимущество [612] и по знаниям, и по (происхождению. Известно, что каждому необходимо и даже обязательно оберегать свою честь. Соблюдение равенства ряда во время намаза — это установление религии, но когда оно приходит в противоречие с необходимостью, то человек умный и ученый, конечно, скорее будет подчиняться необходимости. Вот на каком основании я совершенно сознательно стал впереди отца...

Присутствовавшие отлично знали, что саманиды не имели никакого отношения к роду пророка — сайидам — и происходили от балхских таджиков, а не от арабов, но никогда не говорили ему этого. Они не хотели лишать себя удовольствия поразвлечься шутками на его счет в часы вечернего отдыха перед последним намазом, когда беседы мулл под входной аркой бывают особенно горячими.

Обитатели медресе Кукельташ множество раз слышали от Абдулло-ходжи рассказ о его благородном происхождении, но несмотря на это, если не находили ничего более интересного, снова в шутку задавали ему прежний вопрос и слышали его избитый ответ (однако каждый раз по-другому) и получали удовольствие.

* * *

Уж не знаю, в связи с чем, но однажды Аслон-ходжа пригласил Хайрата и меня к себе в гости. Мы пошли. В задней части комнаты сидел Абдулло-ходжа. Кроме нас, присутствовало еще несколько гостей.

Мы с уважением, достойным более почтенных людей, приветствовали Абдулло-ходжу. Однако в ответ он с трудом пошевелил губами, но звука не последовало. Мы раскаялись в своем приходе и уселись в уголке. Хозяин дома был младшим братом Абдулло-ходжи, поэтому он тоже считался хозяином дома. Однако каким бы большим человеком ни мнил себя хозяин, ему не следовало так обращаться с гостями.

Все сидели молча, подобно тому, как сидят шейхи. Аслон-ходжа приносил чай, лепешки и другое угощение. Всякий раз он обращался к нам со словами: «Что же вы молчите, беседуйте!», — но никто не открывал рта. [613]

Наконец самый старший среди собравшихся, Абдулло-ходжа, посмотрев на-Хайрата, спросил:

-Братец, говорят, что вы поэт, это правда?

Это был такой вопрос, что Хайрат предпочел бы получить удар кинжалом, чем слушать что-либо подобное. Все же он сдержался и вежливо ответил:

-Господин!..

Однако по его восклицанию нельзя было понять, утвердительно или отрицательно он ответил на вопрос.

Абдулло-ходжа продолжал:

-Если у вас действительно есть склонность к поэзии, то мой вам разумный совет: постарайтесь от нее избавиться. Чтобы стать поэтом, нужно очень много знать и много лет учиться у мастеров стиха. Человеку, который еще не успел подняться от земли, рано заниматься подобным делом.

Должно быть, для того чтобы проверить, какое впечатление произвели на Хайрата его слова, Абдулло-ходжа снова спросил:

-Разве, братец, не так?

-Возможно, что и так, — ответил Хайрат.

-Конечно, так! — решительно сказал Абдулло-ходжа и добавил:

— Нельзя великим быть и опираться для того на ложь,
Хотя все подготовил ты, чтобы скорей величия достичь
.

— Это очень правильно.

Разговор закончился, и комната снова стала напоминать место сборища мертвецов. Ни я, ни Хайрат не протянули рук к плову. На нас не подействовало и приглашение бедного Аслон-ходжи. Как только забрали скатерть, мы вышли из их дома. Хайрат вместе со мной отправился ко мне в келью. Взяв перо и бумагу, он написал экспромтом сатиру на Абдулло-ходжу в пятьдесят бейтов; я считаю уместным привести здесь из нее несколько начальных бейтов.

Как пряжи праздничной базар — чалма на голове твоей!
К нему же борода твоя — в придачу меж других вещей.
Лицо — как жидкая земля, размякло в сырости оно,
И желобу подобен нос в канаве грязных щек-полей!
[614]
Пуста, как тыква, голова, и глупостей полны уста!
А станом ты с верблюдом схож, живот — корзина отрубей
Твоя фигура так длинна, как древко стяга высока,
Подобна знамени Каве чалма огромная на ней.
И, как у водостока, грязь под носом у тебя всегда.. .
А там, где уголочки глаз, еще значительно грязней.
Ужасны действия твои, и отвратителен твой вид,
Поступки смысла лишены, и нет глупей твоих речей!

Кончив стихотворение, Хайрат переписал его начисто, тотчас же отнес Аслон-ходже и, отдавая, сказал:

— Это благодарственное стихотворение в ответ на гостеприимство вашего брата!

Аслон-ходжа, который во время приема гостей сидел молча, огорченный поведением брата, взял стихотворение, сразу же в отместку отнес его ему и вручил.

Когда Абдулло-ходжа прочел стихотворение, он потерял голову и стал умолять брата принять меры, чтобы сатира не распространилась по городу, а то он окажется опозоренным на весь мир.

Абдулло-ходжа был прав. В те времена в Бухаре никакой прессы еще не существовало. Литературные произведения переписывались или передавались устно. Серьезные стихотворения распространялись довольно медленно, зато сатирические стихи, будь то приличные или неприличные, немедленно переходили из рук в руки, из уст в уста. Их можно было услышать на улицах, в чайных, в мехмон-хонах, в течение одного-двух дней они облетали весь город.

Однако Аслон-ходжа поначалу не указал брату никаких путей к предотвращению беды. Когда его мольбы перешли, наконец, в слезы, Аслон-ходжа посоветовал ему обратиться ко мне. Он сказал, что я, близкий друг Хайрата, может быть, смогу на него повлиять и помешаю распространению стихов.

На следующий день, рано утром, еще до восхода солнца, Абдулло-ходжа пришел ко мне в келью. Это было удивительное зрелище: человек знатного рода, который не отвечал на приветствия других знатных горожан и считал себя выше своего отца, плакал перед босоногим деревенским учеником медресе, умоляя оказать ему помощь. [615]

Я видел, что от него нелегко будет избавиться, поэтому пришлось пообещать ему, что не допущу распространения стихов. Я знал, что Хайрат никому, кроме меня, стихотворения не показывал.

Таким образом Абдулло-ходжа познакомился со мной и при каждой встрече держался подобострастно. Иногда он даже обращался ко мне за советом и называл меня «много пережившим» и «опытным» человеком. Однако с другими он по-прежнему вел себя высокомерно и чванливо.

ДРУЖБА ДВУХ ГОРДЕЦОВ

Абдулло-ходжа всегда ходил по городу один, никто его никогда не встречал в сопровождении какого-либо другого человека. И вот в последнее время он вдруг нашел для себя неразлучного спутника. Его приятелем оказался мой родственник, сын Усто-амака — Парвардигор-худжа, с которым читатели познакомились в первой части «Воспоминаний».

Сайид-Акбар-ходжа, который благодаря своему высокомерию получил от людей прозвище «Парвардигор-худжа», сначала был прислужником у бухарского ахунда Ориф-хона, после смерти ахунда стал жить самостоятельно и приобрел весьма «знатный» вид... При среднем росте он обладал стройным и гибким станом, рябое лицо его всегда казалось свежим, глаза хотя и были узенькими, но смотрели очень внимательно, а на кривых губах постоянно играла снисходительная улыбка. Бородка у Парвардигор-худжи отросла небольшая, красноватого оттенка, но от постоянного мытья мылом и расчесывания гребнем она по волоску торчала во все стороны и, подобно шелковым нитям, как-то по-особенному блестела.

Кожаные калоши, ичиги, чалма и халат его отличались чистотой, на них не заметно было и пылинки; петли на халате накидывались на две обтянутые белым шелком пуговицы, красовавшиеся на самой середине груди. Сайид-Акбар-ходжа носил большую чалму, но, в противоположность Абдулло-ходже, плотно ее повязывал.

Моему высокомерному родственнику не исполнилось еще и тридцати лет, но по улицам он ходил с посохом, который на четыре пальца возвышался над его головой. В отличие от Абдулло-ходжи, он [616] шествовал очень медленно и всегда вежливо отвечал на приветствия. Остановившись на секунду, он, улыбаясь, внимательно смотрел на здоровавшегося с ним человека, потом очень тихо отвечал на приветствие. Если встречный был достоин особой милости, то, ответив на приветствие, он еще добавлял: «Как ваше здоровье?».

Сайид-Акбар-ходжа вел себя так, словно он — восьмидесятилетний многоопытный старец и все, кто с ним встречаются на улице, годятся ему в сыновья, внуки или правнуки, а он с трудом узнает своих потомков и в меру оставшихся физических сил оказывает им милость. Если он не смотрит на людей и первый не здоровается с ними, то это происходит не из-за его невоспитанности или невежливости, а только по старости. А в остальном, при благородстве своего происхождения, знаниях и преклонном возрасте, он любезен и милостив с людьми.

Парвардигор-худжа до того, как подружился с Абдулло-ходжой, тоже ходил один по улицам, и его никому не приходилось видеть с кем-нибудь вдвоем.

Когда эти два гордеца подружились, внимательные люди заметили, что они стараются приноровиться друг к другу и, чтобы укрепить свою дружбу, прощают один другому некоторые черты характера. Так, каждый из них, считавший себя самым благородным, самым образованным, самым ученым, самым важным, не чванился перед другим, не опережал его и не садился на более почетное место.

Привычка Абдулло-ходжи быстро ходить по улицам, по мнению Парвардигор-худжи, противоречила святости, поэтому Абдулло-ходжа ради друга избавился от этой привычки и, подобно ему, стал шагать солидно. Так же точно и Абдулло-ходжа счел манеру Парвардигор-худжи любезно и вежливо отвечать на приветствия противоречащей благородству и знатному происхождению. Поэтому Сайид-Акбар-ходжа ради друга оставил эту манеру.

Однако по поводу посоха Сайид-Акбар-ходжи между друзьями несколько дней шла дискуссия. Абдулло-ходжа не одобрил посох своего друга:

— Это признак принадлежности к шейхам и отшельникам, а я ненавижу шейхов. Я поэт, философ и врач, поэтому не хочу [617] ходить с палкой. Однако если вы, идя рядом со мной, будете держать в руках посох, невежественные люди сочтут вас за шейха и будут считать, что вы выше меня. Это повредит моему авторитету!

Парвардигор-худжа ни за что не хотел отказываться от посоха и говорил своему другу:

— У вас очень высокий рост, и если я без посоха буду идти рядом с вами, то недальновидные люди при виде моей маленькой фигуры рядом с вашей мощной, похожей на верблюда фигурой примут меня за вашего ученика или младшего брата. Этого я, при моем благородном происхождении, никак не смогу перенести!

После нескольких дней споров Абдулло-ходжа, наконец, нашел выход из затруднительного положения. Он вспомнил, что Амхад-Калла, ученый, врач и философ, всегда ходит, опираясь на русский посох (трость). «Почему бы мне, — подумал он, — не ходить с таким посохом? Ведь в знаниях по медицине и философии я намного опередил его. Если я найду красивую палку со змееподобной верхней частью, которая напомнит всем причину превращения пророка Моисея в дракона, мое величие и святость в глазах людей во много раз возрастут».

Когда Абдулло-ходжа изложил свою примиряющую мысль Сайид-Акбар-ходже, тот ее одобрил. Поэтому оба они решили, что при выходе на улицу Абдулло-ходжа будет брать русский посох, а Парвардигор-худжа — длинный посох, какие носят шейхи.

Однако каждый из них в душе считал свою палку по сравнению с палкой друга обладающей большими достоинствами и радовался, что, к счастью, приятель не догадывается об этих достоинствах, а не то они не смогли бы договориться. Абдулло-ходжа думал так: «Поэзия, медицина и философия — это высокие достоинства, которые делают вечным имя человека, и народ до сих пор почитает таких поэтов, врачей к философов, как Саади, Хафиз, Джами и Авиценна. Не будем далеко ходить за примером, Ахмад-Калла при всем несовершенстве своих стихов и недостатках во врачебных и философских познаниях, несмотря даже на то, что он приобрел славу безбожника, пользуется уважением взрослых и детей, а правители его боятся. В чем внешне выражается его превосходство над простыми [618] людьми? Вот в этой русской палке со змеевидным набалдашником. Как хорошо, что деревенский невежда (Парвардигор-худжа) не понимает преимуществ моего посоха, ведь он большой упрямец и никогда бы не согласился, чтобы я со своей палкой ходил рядом с ним по улицам».

Сайид-Акбар-ходжа думал о преимуществах своей палки так: «Этот посох указывает на мой почтенный возраст, достойный уважения, и свидетельствует также, что я шейх — отшельник. Уважение, выпадающее на долю человека, похожего на шейха, — это «халва, не пахнущая дымом». Звание шейха в наше время — такое несомненное достоинство, которое не только заслуживает всеобщего почтения, но даже стало предметом поклонения народных масс. Если несколько босоногих мулл, выдающих себя за философов, презирают шейхов, это не беда! Однако правители, которые ненавидят врачей и философов, проявляют к шейхам рабское уважение. Вот этот длинный посох приближает меня к шейхам и делает достойным уважения масс и даже властей. Хорошо еще, что этот длинноногий глупец (Абдулло-ходжа) по своему скудоумию не понимает преимуществ моей палки, иначе нам никогда бы с ним не сговориться и мне бы пришлось, как прежде, бродить одному...».

* * *

Наблюдать за прогулками двух гордецов по улицам Бухары было очень забавно. Оба приятеля всегда шагали рядом и, словно по команде, одновременно поднимали и опускали свои ноги. Если бы они носили военную форму и ступали не так тяжеловесно, то их вполне можно было бы принять за солдат, прошедших долгую муштру.

Если перед кем-нибудь из них на пути возникало препятствие и заставляло остановиться, то и спутник, подобно тени своего приятеля, тоже останавливался. После того как препятствие наконец преодолевалось, оба друга торжественно продолжали свое шествие.

Однако если путь им преграждала арба, приятели оказывались в затруднительном положении. Улицы Бухары были очень узкими, а местные повозки' довольно широкими, когда они проезжали по [619] улице, обе оси почти касались противоположных стен, поэтому бухарцы дали арбам прозвище «мерило ширины улицы».

Шагающие рядом гордецы не могли пройти с одной стороны арбы, занимавшей без малого всю ширину улицы. Если один из них пропустит другого, то это повредит его достоинству и нарушит одно из основных условий их дружбы, а вместе с тем и самую дружбу.

Однако два друга, хотя и с трудом, но сумели разрешить этот сложный вопрос. Они договорились одновременно расходиться вправо и влево, чтобы обойти арбу с двух сторон, подобно проточной воде, которая, огибая на своем пути отмель, разветвляется на два рукава, затем, соединившись, течет дальше. Так и они после встречи снова продолжали рядом свою прогулку.

Короче говоря, оба приятеля-гордеца ревностно соблюдали свое соглашение и старались, чтобы ни у кого не возникло и малейшего подозрения в прочности их дружбы. Одинокие прогулки очень им надоели, а в городе никого нельзя было найти, кто бы захотел их сопровождать. Ни один из приятелей-гордецов не считал хоть кого-нибудь равным себе и требовал признания своего превосходства. Поэтому дружба оказалась «ниспосланной им богом» для избавления от одиночества и ее следовало беречь. Оба они готовы были идти на взаимные жертвы, чтобы не нанести вреда чести и достоинству друг .друга.

* * *

Дружеские отношения между Абдулло-ходжой и Парвардигор-худжой поддерживались больше года. Но однажды по городу распространился слух, что у приятелей начались разногласия и они расстались. Вскоре слух подтвердился: оба гордеца стали гулять в одиночестве. Сайид-Акбар-ходжа, как и прежде во время своих одиноких прогулок, шагал солидно, не жалел вежливых поклонов, сопровождаемых любезными улыбками в ответ на приветствия прохожих, которых он не замечал совсем недавно ради приятеля. Абдулло-ходжа тоже по-прежнему бегал один и ни с кем не здоровался. Однако разница заключалась в том, что он теперь гулял с русской палкой в руках. Конечно, [620] он не находил нужным носить эту палку в память о погибшей дружбе,, а не бросал ее лишь для того, чтобы бухарцы считали его поэтом, врачом и философом.

Когда люди увидели бывших друзей в одиночестве с их прежними: привычками, никто уже больше не сомневался, что между ними произошла серьезная ссора. Однако причины этой ссоры оставались неизвестными, рассказывали только, что они вместе, дружески поехали в Чарджуй гулять, а оттуда уже вернулись порознь.

Меня вечно мучило любопытство, мне казалось, что я не смогу жить» спокойно, пока не узнаю о причинах их размолвки. Однажды я встретил своего родственника Парвардигор-худжу и попытался выяснить,, что заставило его порвать дружеские отношения с Абдулло-ходжой.

Внимательно посмотрев на меня и осыпав своими любезными улыбками, он ответил:

- Родственничек! Ты еще мал и не должен проявлять любопытство по отношению к поступкам взрослых. Это не приносит благости, ведь кто излишне любопытен, тот долго не проживет. Учи хорошенько свои уроки и старайся получить от взрослых благословение. — Закончив так свое поучение, он не произнес и слова по поводу ссоры.

После неудачной беседы с Парвардигор-худжой я решил обратиться к Абдулло-ходже. Он опасался, что я могу распространить «злополучное» сатирическое стихотворение или, что еще хуже, показать его-бывшему другу, а нынешнему врагу — Парвардигор-худже, и относился ко мне очень почтительно, всячески старался меня ублажить.

Действительно, мое обращение к нему дало блестящие результаты и он мне рассказал, почему они расстались.

-Ваш родственник, оказывается, не такой правдивый человек, как вы, он человек скрытный, злой, с черным нутром. Мы с ним, как два друга, поехали в Чарджуй. После поклонения «месту, где ступала нога Шохи-Мардона Муртазо Али», я по-дружески договорился с ним побывать у правителя области. (Когда муллы посещали какую-нибудь местность, они, по обычаю, не уезжали оттуда, не повидав правителя области. Тот давал им денег на дорожные расходы и подносил различные подарки). Мы пришли к правителю и, согласно существовавшему Между нами условию, сели друг против друга [621] с двух сторон комнаты, потому что если бы мы сели рядом, то один из нас мог оказаться ближе к почетному месту, а это роняло достоинство другого. Однако во время беседы я неожиданно заметил, что ваш родственник тихонько подвинулся на четверть вперед к почетному месту. Это глубоко меня оскорбило. Я тоже из мести подвинулся ближе к почетному месту, на четверть дальше него. Он в свою очередь повторил то же самое и переместился еще на четверть. Оба мы из упрямства, желая сохранить свое достоинство, продолжали подвигаться. В конце концов мои колени столкнулись с коленями правителя и мне уже некуда было больше двигаться. Однако он подвинулся дальше с другой стороны и уселся в углу еще ближе к почетному месту. Так ваш родственник оказался впереди меня, на одной линии с местом правителя. Я больше не мог терпеть, пришел в ярость и закричал: «Эх ты, деревенщина, навозник! Кто тебе позволил садиться дальше меня, рядом с правителем области? И ты еще называешь себя сайидом?! Кто тебя знает! Ничего удивительного не будет, если окажется, что ты раб по рождению! Я знаю лишь, что твой отец плотник, а мой отец почтенный ученый. Не говоря уже о других достоинствах, уже это одно различие не дает тебе права быть равным мне и сидеть со мной в одних и тех же собраниях!..». Он прервал меня и обругал по-деревенски. Я вскочил с места и хотел, схватив его за шиворот, выставить из дома правителя. Однако он опередил меня и схватил за бороду, а я его за воротник, и мы начали колотить друг друга кулаками. Правитель приказал своим людям разнять нас и вывести из дома. Люди правителя, которым только прикажи: «Принесите чалму», — и они принесут голову, разняли нас и, отколотив, выгнали на улицу. Драться и ругать друг друга на глазах у людей было нельзя, это могло повредить чести и достоинству нас обоих, мы молча разошлись, и каждый из нас самостоятельно вернулся в Бухару. Вот причина того, что мы расстались!

* * *

В 1896 году в квартале Сари-Пули-Равгангарон один бай, по имени Хаджи-Зохид, построил небольшое медресе. В новом медресе, [622] наряду с другими учениками, не имевшими жилья, и мне с братом тоже досталась келья.

В том же году мой друг и соученик Абдулхалил-махдум купил келью в медресе Кукельташ и предложил мне в ней поселиться.

К этому времени мой старший брат стал уже взрослым, ему нужно было жить более по-человечески, поэтому я передал ему келью в медресе Кукельташ, а сам поселился в медресе Хаджи-Зохид.

Четвертая часть «Воспоминаний» начинается со времени моего пребывания в медресе Хаджи-Зохид.

Конец третьей части.


Комментарии

27. Хайя кум — арабское выражение, имеющее значение «вставай же!». Я слышал эти слова от арабов, приходивших ежегодно в Бухару за милостыней (Примеч. автора.)

28. Выражение «трясти лопатками» связано с поведением ослов-притворщиков. Когда на спину такого осла положат груз, он начинает шевелить лопатками, чтобы сбросить груз. Если возчик зазевается, осел сбросит груз. Это выражение таджики переносно употребляют в отношении человека, который под каким-нибудь предлогом увиливает от дела. (Примеч. автора.)

29. Шахри-Ислом — деревня к западу от Бухары. (Примеч. автора.)

30. Гулянье «Красного цветка» (Гули сурх) устраивалось ежегодно на мазаре Бахауддина Накшбанда, расположенном в десяти километрах от города. Это гулянье происходило в апреле и мае, когда начинали цвести красные розы. (Примеч. автора.)

31. Строчки, взятые в кавычки, принадлежат отцу Шариф-джон-махдума, три другие строчки в каждой строфе принадлежат Хайрату. (Примеч. автора.)

32. Существовал особый правительственный чиновник, который всегда присутствовал на собраниях улемов. Этого чиновника называли «есаулом улемов» или «оламиён». (Примеч. автора.)

(пер. А. Розенфельд)
Текст воспроизведен по изданию: Садриддин Айни. Воспоминания. АН СССР. М.-Л. 1960

© текст - Розенфельд А. 1960
© сетевая версия - Strori. 2013
© OCR - Парунин А. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001
© АН СССР. 1960