Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

САДРИДДИН АЙНИ

ВОСПОМИНАНИЯ

ЁДДОШТХО

ШЕЙХ-ЛИТЕЙЩИК И ЕГО МАСТЕРСКАЯ

Медресе Бадал-бек было расположено на холме. Эта возвышенность занимала за медресе квартал на восток и продолжалась к северу еще на один квартал. На юг и на запад местность шла под уклон до самого Регистана. Три улицы, проходившие по этой возвышенности, назывались Верхними улицами.

Медресе Бадал-бек и мазар, расположенный к востоку от него и считавшийся местом, где ступала нога Кутейбы-бин-Муслима (арабского завоевателя Бухары), находились между двумя верхними улицами, которые начинались возле мечети Калон и шли снизу вверх.

В самом начале Верхней улицы, за медресе, существовал в те годы двор, ворота которого выходили на Верхнюю улицу, а задняя сторона примыкала к мазару Кутейбы. Хозяином его был Бобо-ходжа, по своей основной «профессии литейщик, а по дополнительной — шейх. Поэтому его называли шейх-литейщик.

В дни своей молодости шейх-литейщик устроил у себя во дворе небольшой горн и занимался литьем, в то же время он называл себя «подметальщиком мазара Кутейбы» и взыскивал подношения от людей, приходивших на поклонение к мазару.

Когда шейх из двух источников, в особенности от подношений, накопил значительную сумму денег, он решил превратить свою маленькую мастерскую в большую и с этой целью, разрушив свой двор, отстроил его заново. При перестройке он прорыл во дворе землю до уровня большой дороги на Регистане, стенки выемки выложил жженым кирпичом, затем посредине этого обширного помещения поставил толстые столбы из карагачевого дерева, соорудил крышу и предназначил подземелье для литейной мастерской.

Над литейным подвалом он построил другое помещение, разделенное на внутреннюю — женскую — половину и половину, в которой находились чилля-хона и место для молитвы.

Литейщиков, не имевших собственных орудий труда, шейх ловил в свои сети и все шире развивал свое производство. Кустари, владевшие на Регистане небольшими лавчонками-мастерскими, не смогли выдержать конкуренции с шейхом, располагавшим большим [495] капиталом; многие из них стали его рабочими и трудились на него сдельно.

В то время, когда я жил в медресе Бадал-бек, рядом с мечетью Калон у большой дороги было три литейных мастерских, в каждой из них работал мастер и несколько учеников, свою продукцию по сдельной оплате они сдавали шейху. Литейщики не только вручали шейху готовые изделия, но были обязаны уступать ему и учеников, ставших мастерами.

Когда Шароф-джон выучился ремеслу и достиг звания мастера, ему тоже пришлось перейти к шейху. Чтобы иметь возможность видеться и беседовать с моим другом, я стал наведываться к нему в мастерскую.

В подземелье у шейха стояли десять горнов и десять наковален. Здесь (работало около сорока человек: одни раздували мехи, другие были плавильщиками, третьи — формовщиками, четвертые — сверлильщиками, пятые делали тигли. В мастерской отливались изделия из меди, бронзы, цинка, свинца, олова и тому подобных металлов. Топливом служил древесный уголь из плодовых деревьев, который выжигали и поставляли в мастерскую угольщики. Формы для литья делали из черного песка и особой огнеупорной глины, добываемой в горах. Тигли устраивали наподобие маленьких или больших бокалов. Металл размельчали по размерам изготовляемых изделий, смешивали с примесями и насыпали в тигли, затем ставили их в горн и получали необходимый для работы сплав. Расплавленный металл разливали в формы. После плавки металл терял свое старое название и получал новое — «хула».

Продукция литейной мастерской была разнообразна, но больше всего здесь изготовлялось колокольчиков для верблюдов. В старой Бухаре и за ее пределами, у кочевников в казахских и туркменских степях, в Хиве и Афганистане верблюды служили основным средством передвижения и доставки грузов. В таких условиях колокольчики считались очень выгодным товаром.

Кроме того, в мастерской из сплава металлов изготовлялись металлические части конской упряжи, кольца, молотки для ворот и дверей и многое другое. [496]

* * *

Шейх-литейщик, человек лет шестидесяти, был высокого роста, толстый, с белым полным лицом. В седой бороде у него еще сохранились кое-где рыжеватые волоски. Красноватые глаза старика не имели ресниц, а на широком морщинистом лбу почти совсем отсутствовали брови.

Он повязывал большую белую чалму на манер шейхов и носил халат из банораса, 23 принятый среди мулл, не выпускал из рук четки и большую часть времени проводил в молельне, что-то бормоча про себя. Он не умел ни читать, ни писать. Несмотря на это, во время общих намазов, которые происходили в его молельне, он становился впереди, как имам, и руководил богослужением.

Шейх-литейщик не брал себе мюридов, но имел многих приверженцев, это были люди, приходившие поклониться мазару Кутейбы с дарами и пожертвованиями. Каждое одиннадцатое число лунного месяца он устраивал поминания — «одиннадцатидневье» в честь Гаус- уль-А'зама Абдулкодира Джилани. 24 На эти поминанья собирались участники дервишеских радений и устраивали в его молельне «джахр». Туда же приходили его приверженцы и любопытные, они «удостаивались благодати» или просто глазели.

Каждый из (пришельцев приносил с собой для «одиннадцатидневья» одиннадцать тенег; это число считалось обязательным подношением по обету Гаус-уль-А'заму. Бездетные женщины в этот день тоже вручали шейху одиннадцать тенег. Часть полученных денег он расходовал на приготовление плова и угощал им собравшихся на «одиннадцатидневье», остальная сумма доставалась ему и присоединялась к его капиталам.

Показная «щедрость» шейха проявлялась лишь в том, что он бесплатно давал лекарство от глазных болезней. Это лекарство он [497] приготовлял сам: брал пережженный цинк, который называют «тутиё», заливал его уксусом, просушивал и делал нечто вроде порошка. Всем, кто обращался к нему за помощью, он вручал небольшое количество этого порошка в бумажке.

Однажды, под предлогом получения лекарства, а на самом деле, чтобы увидеть вблизи шейха и познакомиться с ним, я притворился, что у меня болят глаза, и пришел к нему в молельню. Он сидел в задней части молельни, прислонившись спиной к дверце, открывавшейся в сторону мазара, на желтом молитвенном коврике, расстеленном на сложенных в четыре слоя толстых ватных подстилках, и перебирал четки. В ответ на мое приветствие он что-то пробормотал, провел руками по лицу и ответил на приветствие.

-Чем могу служить? — спросил он.

Я пожаловался на боль в глазах и попросил у него глазное лекарство.

-Бедняк всегда готов услужить беднякам! — ответил шейх и открыл стоявший возле него сундучок. Оттуда он вынул пакетик, отдал его мне и объяснил, как нужно пользоваться «лекарством».

-Ты ляжешь лицом кверху, — сказал он, — левой рукой приподымешь веко и кончиками двух пальцев правой руки насыплешь в глаза немного этого порошка со словами: «О исцелитель (т. е. Аллах), во имя имама Кутейбы излечи мои глаза!». Твоя боль скоро пройдет. — Затем шейх добавил:

-Я бедняк, все, что удалось мне получить, — проявление благости, снизошедшей на меня от подметания чудодейственного мазара святого Кутейбы. В молодости по соседству с этой обителью я имел небольшую литейную мастерскую. Однажды у меня заболели глаза, я проболел целую неделю, и никакие лекарства и снадобья знахарей мне не помогли. Тогда я взмолился к духу святого имама Кутейбы. Ночью во сне ко мне явился имам, научил меня, как приготовлять и употреблять это лекарство, и завещал давать его бесплатно страждущим глазными болезнями...

В действительности изобретение этого лекарства не принадлежало шейху. В древних медицинских книгах уже был описан способ приготовления из цинка лечебного порошка, названного «тутиё», поэтому [498] в литературе всякая вещь, раскрывающая глаза, сравнивалась с «тутиё».

Чтобы заставить шейха говорить, я спросил его:

-Каков был облик и одежда имама Кутейбы?

В ответ на мой вопрос шейх так расписал самого Кутейбу и его одежду, что это полностью совпало с его собственным видом.

Мне хотелось пристыдить шейха, и я с упреком сказал:

-Арабы, приезжающие ежегодно из Аравии в Бухару, все черные, кудрявые с большими глазами, и одежда их вовсе не напоминает бухарскую. А по вашему описанию выходит, что имам Кутейба ни фигурой, ни одеждой совершенно не похож на араба.

Однако на лице шейха ничего не изменилось. Подобно людям, твердо уверенным в сказанном, он мне ответил:

-Одна и та же яблоня приносит различные яблоки: одни родятся большими, другие маленькими и сморщенными, иные кривобокими или даже червивыми, и так далее. Люди одной страны тоже не всегда бывают однаковыми. Что же касается одежды, то здесь совсем нет ничего удивительного. Чтобы не отличаться от местного населения и обратить его в мусульманскую веру, имам Кутейба решил одеться по-местному.

Я опять с сомнением в голосе возразил ему:

-Разве тысячу лет назад наши предки одевались так же, как и мы сейчас?

-За тысячу лет могло ничего не измениться, — ответил шейх. Однако он понял, что меня его ответы не удовлетворяют, и повернул разговор на другую тему. Как все невежественные шейхи, побежденные в споре, он решил заставить меня замолчать.

-Если ты хочешь дожить до глубокой старости, наслаждаясь жизнью, не выражай сомнения! Сомневающиеся и невоспитанные юноши умирают молодыми, — проговорил он с налившимся кровью лицом.

Конечно, больше уже нельзя было продолжать разговор. Я поблагодарил его за бесплатное лекарство и поднялся с места. Шейх, с еще более, чем обычно, покрасневшими от злости глазами, недовольно кивнул головой и проводил меня. [499]

* * *

Шейх редко появлялся в своей мастерской. Он приходил лишь для того, чтобы подсчитать готовую продукцию и сложить ее в амбар. Все его рабочие были на сдельщине, поэтому они как в его присутствии, так и без него работали «одинаково. Изделия своей мастерской он продавал в молельне. Покупателями его являлись торговцы вразнос. Они собирались «к нему в молельню, сторговавшись, платили наличными деньгами, и шейх собственными руками приносил проданные изделия из амбара и передавал им.

У шейха не было детей. Семья его состояла из него самого и старухи-жены, занимавшейся гаданием, доход с которого добавлялся к мужним капиталам.

* * *

Если мне хотелось посетить мастерскую шейха и увидеть Шароф-джона, то я мог позволить себе это только по вечерам, когда освобождался от занятий.

В подземелье невозможно было находиться более получаса: едкий дым древесного угля, выходивший из десяти горнов, смешиваясь с острым запахом плавящегося металла, не давал возможности дышать. Тамошние рабочие до самых глаз и ушей были так густо покрыты копотью, что их лица нельзя было различить. Узнавал я их лишь по высокому или низкому росту. Литейщики сильно кашляли и сплевывали нечто черное и липкое. Гортань, глотка, легкие — все у них было забито копотью. В мастерской днем и ночью царил мрак, так как, кроме двух выходных отверстий под крышей, отсутствовали другие естественные источники света. Эти отдушины всегда были окутаны дымом, устроить вытяжную трубу в мастерской шейх не нашел нужным. День и ночь возле каждой печи и наковальни горело по одной свече местного производства. В те времена керосиновые лампы в Бухаре не вошли еще в повсеместное употребление, и муллы горячо спорили, согласуется ли употребление ламп с шариатом или нет. Так как в этом вопросе еще не существовало единого мнения, [500] то шейх «из осторожности» ,не стал заводить ламп для своей мастерской. Вонь сальных свечей, смешиваясь с дымом и запахом расплавляемого металла, создавала тяжелый угар.

Литейщики работали до полуночи, а мочью укладывались спать среди инструментов и станков, но и во сне они продолжали вдыхать вонь металла и дым, которыми всегда была полна мастерская.

Моему другу только недавно исполнилось шестнадцать лет. За две недели работы у шейха он совсем выбился из сил и с трудом мог передвигаться. Он был мастером по выделке форм и, когда работал в небольшой мастерской на воздухе, никогда не портил своих изделий, здесь же у него дрожали руки и из двух форм, к которым он прикасался, одна ломалась и рассыпалась.

Видя это, я сказал ему:

-Напрасно ты сюда поступил, тебе было лучше работать в той мастерской.

-Если бы я мог поступить по своей воле, — ответил он, горько улыбаясь, — то занялся бы каким-нибудь другим ремеслом. — Несколько раз кашлянув, он продолжал:

-Когда умер мой отец, мне было двенадцать лет. Моя мать из-за крайней нужды (взяла у шейха аванс в пятьдесят тенег и отдала меня к нему в ученики. Шейх хотел сделать из меня умелого литейщика и определил на обучение к одному кустарю за пределами нашей мастерской. Этот мастер оказался хорошим человеком. За четыре года он научил меня всем видам литейного ремесла. Я хотя и ученик его, но он все же неплохо кормил меня во время работы. Однако для матери и для того, чтобы одеваться самому, мне приходилось брать у шейха авансы вперед, и мой долг достиг уже ста тенег. Теперь я вынужден здесь работать, пока не выплачу весь свой долг.

-Долг шейху — благословенный, он никогда не кончается, — сказал, смеясь, один пожилой мастер, сидевший возле нас перед наковальней и небольшим молоточком отбивавший язычки для колокольчиков. Затем, став серьезным, он продолжал:

-Я работаю в этой мастерской двадцать лет, однако долг мой не становится меньше и даже наоборот — год от года растет. Ведь оплаты за труд не хватает на жизнь, и я вынужден постоянно брать [501] авансы по пятьдесять тенег. Вероятно, у меня крепкая душа, если я за эти двадцать лет работы среди этого смрада до сих пор не умер. А я ведь многим из молодых ребят, работавших здесь, сам подвязывал челюсти (т. е. хоронил). Шейх, вместо того чтобы прочесть в память этих несчастных поминальную молитву, до сих пор посылает им проклятья и говорит: «Они умерли, унеся мои деньги».

Слова старого мастера подтверждали кивками другие рабочие. Если бы угольная копоть не покрывала их лиц, то на них можно было бы увидеть ужас, появившийся при мысли о неизбежной преждевременной гибели. Как только Шароф-джон услышал это страшное напоминание, все тело несчастного подростка задрожало от отчаяния.

Чтобы несколько ослабить впечатление от слов старого мастера и утешить Шароф-джона, я сказал:

-Никто раньше смерти не умирает.

Старый мастер нахмурил свой черный лоб:

-Эй, деревенщина! Ну-ка, влезай на крышу своего медресе и прыгни вниз, тогда мы увидим, умрешь ты или нет!

* * *

Шароф-джон проработал в этой мастерской шесть месяцев. День ото дня кашель его усиливался и ему становилось все хуже и хуже. Наконец он совсем ослабел, свалился и слег у себя дома. Спустя месяц прежний мастер Шароф-джона известил меня о его смерти. Я пошел на похороны своего друга. Трудно было перенести рыдания и вопли его матери. На похороны пришел также старый мастер с несколькими рабочими из мастерской шейха. Шароф-джона похоронили на холме Турки-Джанди. Обратно я шел вместе с прежним мастером Шароф-джона и старым мастером из мастерской шейха. Ранняя смерть этого юноши произвела на нас удручающее впечатление, все шли молча, не проронив ни слова. Когда мы дошли до улицы с западной стороны мечети Калон и были уже близко от дома, старый мастер вздохнул и, ни на кого не глядя, промолвил: [502]

— Когда же подохнет наконец этот шейх-убийца, который губит нас раньше срока, до положенного каждому предела?

Снова наступило молчание. На северо-западном углу, у мечети Калон, мы расстались, и каждый пошел своей дорогой.

ПОЖАР

Спустя месяц после смерти Шароф-джона, однажды в вечер накануне пятницы, мы с Мулло-Рузи отправились на пирушку. В час ночи вернувшись в медресе, мы разошлись по своим кельям и легли спать. Я не могу сказать, сколько времени прошло, но знаю лишь, что проснулся от страшных криков многих людей, возгласы которых перемешивались со звуками ударов о медные предметы и мелким, частым грохотом барабанов. Жуткие вопли продолжались, словно я видел кошмарный сон, но я, подобно людям, находящимся во власти кошмара, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой и не в силах был встать с места. Спустя секунду я пришел наконец в себя и открыл глаза. Внутри кельи было светло, и сквозь промасленную бумагу в двери проникал яркий свет, подобный лучу солнца. Так же, как солнечный луч, который в очень ветреный день, пройдя сквозь листья деревьев, смешивается с тенью, этот свет все время двигался, а не стоял на месте.

Я оделся и выбежал из кельи на двор. На крышах келий восточного крыла медресе было полно людей. С той стороны, недалеко от медресе, появлялись дымные языки пламени и уходили в небо; подобно радуге, они были окрашены в различные цвета. Изразцы на куполах мечети Калон и медресе Мир-Араб, отражая пламя, ослепительно блестели.

Я тоже поднялся на крышу медресе. Большая улица между мечетью Калон и медресе, верхние улицы на восток и север от медресе, крыши соседних домов — все было запружено народом. С крыш и с улицы раздавались крики: «Город горит, спасайте!». На крышах изо всех сил колотили палками в медные котлы и подносы, на больших улицах ночная стража жутко била колотушками в барабаны и барабанчики. [503]

Огонь со всех сторон охватил усадьбу шейха-литейщика. Местные жители ведрами, а водоносы бурдюками таскали воду из водоема верховного судьи, который находился на расстоянии квартала от пожарища, во впадине глубиной в четыре метра. Люди, стоявшие на крыше, брали из рук носивших воду ведра и бурдюки и заливали огонь. Вода, попадавшая в бушующее пламя, подобно воде, налитой в котел, где горит масло, еще больше увеличивала силу огня.

— Разрушьте одну сторону усадьбы и преградите огню дорогу! — кричали находившиеся на крыше медресе тем, кто стоял на соседнем доме с северной стороны усадьбы шейха. Собравшиеся там люди от ужаса перед пожаром совершенно растерялись и не знали, что делать. Наконец они пришли в себя, схватили кирки, топоры, цапки, разрушили часть двора и растащили жерди подальше от усадьбы шейха.

Таким путем опасность была устранена, и огонь уже не мог переброситься на соседние дворы. С восточной и южной сторон усадьбы шейха находился земляной мазар, а за ним возвышалось построенное из жженого кирпича медресе.

Пожар продолжался. Людей, таскавших бурдюки и ведра, становилось все больше, но вода, выливаемая в огонь, ни в какой мере не оказывала нужного действия. Настал день, еще больше прибавилось зрителей и помощников. Наконец пламя начало спадать, вероятно, из-за того, что в усадьбе все сгорело. Тогда люди притащили множество кошм, стали смачивать их водой и бросать в пламя. Постепенно огонь совершенно стих. Однако отовсюду поднимался дым, перемешанный с паром. Воду продолжали лить. В двенадцать часов следующего дня прекратился и дым; над пожарищем стоял лишь вонючий густой пар.

* * *

Никто не знал, сколько людей погибло в этом пожаре. Все подтверждали, что в самом начале, когда пламя охватило дом шейха, оттуда вынесли его обгоревшую жену и отправили к ее родственникам. Однако о судьбе самого шейха и его рабочих никто ничего не знал, и во время пожара их не было видно. [504]

На следующий день городские власти прислали на хашар молодых парней, и они начали кетменями раскапывать пожарище. Жилой дом и молельня шейха находились над мастерской, и все обгоревшие вещи провалились в подземелье, сложенное из жженого кирпича. Здесь с большим трудом приходилось вести раскопки. Тем не менее нужно было прокопать до самого пола мастерской, чтобы вытащить мертвецов.

Однако в мастерской, кроме обгорелого, почерневшего металла, литейного оборудования, домашней медной посуды, разбитых глиняных тарелок и тиглей, ничего не обнаружили.

Тогда стало ясно, что во время пожара, случившегося в ночь накануне пятницы, в мастерской не было ни одного мастера или рабочего. Но всех поразило то, что никак не могли найти тело шейха. Некоторые шутя, а иные простаки и серьезно говорили: «Нет ничего удивительного, если окажется, что во время пожара шейх улетел на небо».

Работавшие на пожарище отгребли в сторону золу, уголь, черную землю с того места, куда обрушилась молельня, но тела шейха все еще не обнаружили.

Во время раскопок один из парней случайно увидел отверстие в стене, прилегавшей к мазару. Здесь раньше находилась дверка, ведущая из молельни. Взобравшись на груду земли, работавшие пытались заглянуть сквозь отверстие в находившееся за ним помещение, но там ничего не было видно. Тогда приставили лестницу, зажгли свечу, поднялись к отверстию и через него вошли внутрь. Здесь оказалась небольшая комната из жженого кирпича со сводчатым потолком. Шейх прокопал холм под мазаром, устроил тайник и соединил его дверью с молельней. В этой комнате он хранил свою казну.

В задней части комнаты вошедшие увидели что-то черное. Когда они разглядели, то убедились, что это был обуглившийся труп шейха, прижавшийся к обгорелому сундуку. Оттащили тело в сторону и раскрыли сундук; там лежали почерневшие от дыма золотые и серебряные монеты.

Тогда всем стало ясно, что, как только начался пожар, шейх выскочил из дома и забрался в свою сокровищницу, надеясь спасти [505] сундук с (ценностями. Однако от старости у него не хватило сил поднять сундук, а может быть дымные языки пламени вслед за ним проникли в тайник и не дали ему возможности вытащить сундук.

Согласно поговорке — «Дурную воду в канаву!» — серебро и золото шейха, не имевшего наследников, перешло государству, а «место, где ступал Кутейба», оказалось засыпанным золой.

* * *

О причине пожара в народе распространились удивительные слухи. Говорили, что шейх был распутником и однажды посягнул на честь женщины, пришедшей молиться о ниспослании детей. Поэтому его-де покарал дух имама Кутейбы и сжег вместе с домом,, мастерской и всем имуществом.

Однако спустя несколько недель, когда о пожаре и о самом шейхе начали понемногу забывать, я уяснил подлинную причину пожара. Как-то раз при встрече я заговорил о случившемся с мастером, у которого учился Шароф-джон. Сначала, иронически смеясь, он сказал, что причиной пожара явилось распутство шейха, а потом добавил:

-Поговорка гласит: «Пока не сгорит город, шашлык дервиша не поджарится». Что было причиной пожара, то и было, но с гибелью шейха десятки литейщиков, которые задолжали ему от пятисот до тысячи тенег и раньше срока умирали в наполненной ядовитым дымом мастерской, сразу избавились от беспросветного рабства.

-По-вашему выходит, что здесь не обошлось без его рабочих? — опросил я (мастера.

-Я определенно не могу этого утверждать. Но, если ты помнишь, в день смерти Шароф-джона тот старый мастер, которого зовут Мурод-Луччак, сказал: «Когда же подохнет раньше положенного ему срока этот проклятый шейх, который приводит нас к преждевременной гибели?». Мурод-Луччак такой человек, который не признает пустых мечтаний, желания его согласуются с делом и всегда осуществляются. Он из старых бухарских гуляк. Но с тех пор, как литейщик попал в сети шейха, у него прокоптились дымом легкие [506] и он уже не мог больше участвовать в делах гуляк. Смерть юного Шароф-джона очень огорчила мастера, ему было жаль и самого юношу и его мать. Когда Мурод-Луччак поделился с нами своими тайными мыслями, я невольно подумал, что он собирается отомстить шейху. Весьма возможно, что все это дело его рук.

Помолчав немного, мастер продолжал:

— То, что это событие случилось в ночь накануне пятницы, когда из мастерской ушли все рабочие-и печи были потушены (огонь в них обычно гасился в двенадцать часов дня), позволяет говорить, что здесь произошел умышленный поджог. Поджигатели так все устроили, что пожар вспыхнул на рассвете, когда горожане особенно крепко спали; огонь запылал сразу во всех концах мастерской и по всей усадьбе шейха.

ЖЕНИТЬБА ПОЭТА

В келье Мулло-Рузи я познакомился с «поэтом Мулло-Вафо, имевшего тахаллус Вахши. Это был человек лет сорока пяти, высокого роста, худощавый, с бледным испитым лицом; волосы его черной с проседью бороды торчали во все стороны. Он не мог сидеть спокойно: постоянно двигал плечами, руками, иногда грудью, талией, иногда — коленями. Мулло-Вафо мало говорил и, перед тем как сказать хотя бы несколько слов, шевелил руками, часто мигал и дико смотрел на своего собеседника.

Многочисленные стихи его были печальны, слабы и сводились к неудачному повторению избитых траурных элегий. Раз в неделю он приходил в комнату Мулло-Рузи и приносил полную пазуху стихов, сочиненных за неделю. Читал он их подряд, слушали его или нет — не имело для него никакого значения.

За ним утвердилось (прозвище «Неженатый», что казалось мне не совсем понятным. Ведь среди мулл имелось много холостых людей, но «почему-то такое прозвище дали именно ему. Спросить его самого было совершенно невозможно: если при нем упоминали слово «женщина» или «холостяк», он тотчас же вспыхивал, начинал грязно ругаться и все члены его тела сразу приходили в движение. [507]

В первую нашу встречу в комнате Мулло-Рузи во время беседы (сейчас уже не «помню, о чем именно) я нечаянно произнес слово «женщина». Он сразу заволновался и, дрожа всеми членами, строго сказал мне:

-Ты молод, и от тебя еще нельзя требовать вежливости, а то бы я в наказание за такие слова вырвал твой язык! — После того как Мулло-Вафо немного остыл, он добавил:

-Если ты сумеешь стать более воспитанным человеком и проживешь долгую жизнь, вот тебе мой совет: никогда не женись!

Всякий раз, когда Мулло-Рузи надоедали беспомощные стихи его гостя, он говорил:

-Приятель, советую тебе бросить писать стихи, лучше бы ты взял себе жену и жил спокойно!

Тот вспыхивал, начинал трястись и вскакивал с моста.

-Эх ты, продавец свеклы (отец Мулло-Рузи действительно был продавцом свеклы). Я пришел к тебе, считая тебя порядочным человеком, но я не знал, что на самом деле ты злой пес! — и с этими словами выходил из комнаты. Но через неделю он снова появлялся и опять начинал читать стихи.

Расспросив Мулло-Рузи, я узнал историю его приятеля. Он объяснил мне, откуда пошло прозвище «Неженатый», и причину отвращения Мулло-Вафо к женщинам. Как рассказывал Мулло-Рузи, отцом Вафо был некий Мулло-Марди-Худо из Гарма. В детстве он приехал в Бухару и здесь учился в разных медресе, но так как был беден, то не смог закончить свое образование и уехал в Гидждуван. Там в деревне Абади он стал имамом и спустя несколько лет женился. От этого брака и родился Вафо.

Вполне грамотный человек, Мулло-Марди-Худо дал хорошее образование своему сыну. Мулло Вафо несколько лет учился в медресе Гидждувана, а затем, после смерти родителей, приехал в Бухару и здесь продолжал свое учение вместе с Мулло-Рузи.

Поселился Мулло-Вафо в медресе Шодим-бий, где также проживал молодой, но уже известный поэт Шохин. Мулло-Вафо очень интересовался поэзией и литературой, поэтому вскоре подружился с Шохином. В комнате своего друга он ознакомился с собраниями [508] сочинений классиков и со стихами самого Шохина; начал сам «писать стихи и свое имя Вафо сделал поэтическим псевдонимом. Из произведений старых поэтов Мулло-Вафо особенно охотно читал любовные стихи и под их воздействием создал в своем воображении образ, верной, преданной, нежной возлюбленной и друга.

По мечтам и описаниям Мулло-Вафо, его будущая возлюбленная должна была обладать такой наружностью: стройная, белотелая, с тонкой талией, с ротиком наподобие бутона, со смугловатым лицом, с черными влажными томными глазами, опушенными длинными загнутыми ресницами, с черными изогнутыми бровями, с ушками, похожими на расцветшие тюльпаны, с длинной белой нежной шеей, длинными, до колен, черными, как вороново крыло, волосами.

Мулло-Вафо мысленно говорил ей нежности, ласкал ее, она отвечала ему с блестящими (полуприкрытыми глазами, с лицом, заалевшим от смущения, с нежной, милой улыбкой. Всякий раз, когда он, взяв мысленно руку возлюбленной, покрывал ее поцелуями от кончиков пальцев до плеча, его красавица другой рукой обвивала его шею и так крепко прижимала к себе, что губы впивались в губы.

В те времена нельзя было увидеть открытое лицо женщины или молодой девушки. Поэтому Мулло-Вафо пытался во время уличных прогулок отыскать свою воображаемую возлюбленную среди женщин по их парандже и одежде. Мулло-Вафо не сомневался, что всякая женщина, которая показывалась на улице в старой парандже, стоптанных игичах и кожаных калошах, была уродливой. Его возлюбленную следовало искать лишь среди тех женщин и девушек, которые носили шедковую паранджу и новые лакированные ичиги с кожаными калошами. Если кто-либо из таких хорошо одетых женщин или девушек оказывался (поблизости и до него доносился шуршащий звук ее нового платья, особенно когда от «ее исходил запах духов и мускуса, словно из цветника при дуновении ветерка, именно она казалась Мулло-Вафо его долгожданной возлюбленной, которая была ему дороже жизни. Он шел за такой женщиной следом, — правда, на значительном расстоянии, — с печалью глядя на нее, и думал: «Ах, если бы только позволяли условия, я загородил бы дорогу моей милой, поднял у нее на лице сетку, высказал ей мою любовь и, упав [509] перед ней на землю, прикоснулся бы своими полными слез глазами к ее пахнущим мускусом туфлям».

Мулло-Вафо пытался также отыскать свою будущую подругу по внешнему виду братьев девушек; повстречав где-нибудь хорошенького мальчика, он старался с ним познакомиться, расспрашивал его и узнавал, имеет ли тот сестру. Если оказывалось, что у мальчика была взрослая незамужняя сестра, он уже считал ее своей предполагаемой возлюбленной. Согласно известной поговорке: «Какова невеста? — Брат невесты похож на нее!» — он наделял его в своем воображении длинными черными волосами, одевал в красивое женское платье и мысленно боготворил.

Однако Мулло-Вафо не имел даже намерения посылать сватов к какой-либо из своих воображаемых возлюбленных. Все эти хорошо одетые кокетливые девушки были дочерьми баев, крупных мулл и чиновников; они не только под видом жениха, но даже как нищего и то не пустили бы его к себе на порог. «Дурные, злые соперники», о которых Мулло-Вафо читал у старых поэтов и которых он сам проклинал и ругал в своих стихах, были именно их отцы и люди, хотевшие стать мужьями девушек.

* * *

Мулло-Вафо был беден, отец и мать не оставили ему наследства, которое могло бы хоть сколько-нибудь его обеспечить. Старые ковры и полуразрушенный деревенский дом он продал и деньги истратил еще в первые дни своей жизни в Бухаре. Заработок ему удалось найти, лишь когда он сделался старше и на лице у него появились усы и борода. Каждое лето он отправлялся в какую-нибудь деревню и становился там имамом. Все, что он получал за имамство, потом расходовал понемногу на жизнь и учение в медресе.

Однажды Мулло-Вафо устроился имамом в деревне Калти, находившейся в шестнадцати километрах севернее Бухары, к западу от вобкентской дороги. Деревня была обильна водой, воздух там тоже считался хорошим. Местные жители с ним подружились. В [510] свободное от работы время крестьяне собирались на суфе возле мечети и, покачивая головами, выражали удовольствие и восторг по поводу чтения стихов своего имама. Он их тоже полюбил. В особое восхищение крестьяне приходили, когда Мулло-Вафо объяснял, что читает им свои собственные стихи. Ведь до сих пор они не видели грамотных имамов. А этот имам, по представлению обитателей Калти, «из самого нутра сочинял стихи» и казался им чуть ли не пророком, способным творить чудеса.

Деревенские парни-певцы просили имама научить их своим газелям, чтобы они могли на вечеринках петь новые песни и поражать слушателей. Мулло-Вафо охотно знакомил молодежь со сложенными им стихотворениями. Когда певцы пели песни имама и кончали их псевдонимом «Вафо», среди слушателей раздавался гул одобрения и восторга по адресу автора газелей и их исполнителей. Имам очень этим гордился, и успех еще больше его вдохновлял.

В Калти Мулло-Вафо нашел также и свою воображаемую возлюбленную. Это была дочь Арбоб-Наима, сельского старосты. По всем признакам девушка могла стать возлюбленной поэта Мулло-Вафо. Прежде всего Мулло-Вафо обратил внимание на ее одежду. В то время, как все деревенские женщины и девушки ходили в грязных и рваных платьях, в стоптанных туфлях, накинув на голову какой-нибудь халатик, она одна носила красную в мелкую полоску шелковую паранджу с аппликациями из тонкой кожи, лакированные калоши на высоком каблуке и ичиги с вышитыми задниками. Во время ходьбы она делала мелкие изящные шажки, выставив вперед грудь и немного покачивая головой. По словам Шохина:

«Проходила, как нежный кумир вдоль ячменного поля».

Правда, от ее одежды не исходил запах духов, мускуса или розовой воды, однако для Мулло-Вафо это не имело никакого значения. Поэт думал, что если он окажется счастливым и соединится со своей милой, то на две теньги привезет из Бухары флакон лучших духов и исправит эту беду. Основным недостатком девушки был ее низкий рост. Однако Мулло-Вафо думал: «Вероятно, причина здесь кроется в ее малолетстве; если ей теперь четырнадцать лет, то когда [511] исполнится восемнадцать, она станет высокой, как кипарис, прекрасной, как самшит, и нежной, как туя».

Была и другая отрадная примета: старший брат девушки хотя и имел уже бороду и усы, но его лицо, глаза и брови хранили почти девичью красоту.

Всякий раз, когда Мулло-Вафо видел девушку на улице, его тайная любовь к ней возрастала. Однако он никогда не думал, что при жизни соединится с ней. Для чего сельский староста, владеющий большими земельными угодьями, множеством упряжек быков и бесчисленными стадами овец, отдаст свою дочь за имама, который не имеет даже жилья? На улице в присутствии прохожих поэт не осмеливался и смотреть в сторону той девушки. Ведь ничего не было бы удивительного, если бы люди по его печальным взглядам и бледности лица узнали о скрытой любви и рассказали ее отцу. Тогда, несомненно, сельский староста расценил бы поведение имама как преступное посягательство на свою честь и честь дочери и выгнал бы его из деревни. Поэтому несчастный влюбленный, страдая от разлуки, тайком бродил вблизи улицы, где жила его красавица.

(Постепенно Мулло-Вафо перестал ходить по пятам своей милой. Единственным его утешением оставалось читать с чувством любовные стихи, мечтать о красавице и в одиночестве громко петь (хотя у него был очень плохой голос) три последних строфы из стихотворения Абдурахмана Джами:

Закрылся для меня надежды светлой путь,
И по твоей любви тоска томит меня.
Сраженный горестью, в углу укроюсь я,
Полой укрывшись, на колени голову склоня,
Останусь я теперь наедине с моей тоской,
Тебя любить я буду в тайне от тебя самой!

Мулло-Вафо отказался от возможности видеть свою возлюбленную на улице, он просиживал в одиночестве долгие ночи, мечтая о ней, и в его воображении возлюбленная становилась все более прекрасной. Он даже забывал о ее маленьком росте и о том, что ее паранджа, сетка и обувь были не совсем такими, как у городских [512] девушек. Его возлюбленная казалась ему подобной пери, которая появляется в сказках в сверкающей одежде, или гурии, дивной красавице, украшающей собой райские сады, равной которой нет на свете.

Поэт больше не мог переносить разлуку и готов был, как безумный, с непокрытой головой, стеная, броситься в пустыню. Но в это время произошло событие, после которого у него появилась надежда соединиться со своей милой, и он чуть не умер от счастья.

Однажды несколько деревенских стариков пришли в келью' при мечети и после обычных приветствий сказали, что если он хочет обзавестись семьей, то они подыщут ему хорошую, честную девушку.

Мулло-Вафо подумал, что они хотят дать ему в жены одну из крестьянских девушек, которые в грязной рваной одежде, с накинутым на голову халатиком, занимаются тяжелой работой и пасут скотину. Поэтому он решительно отверг их предложение и так объяснил причину своего отказа:

-Я не закончил еще учения, поэтому не имею намерения жениться. Кроме того, у меня нет ни кола, ни двора, куда я приведу свою жену после женитьбы?

Старики возразили ему:

-Те знания, которые вы теперь уже имеете, во сто раз превышают знания мулл, закончивших полный курс. У нас были имамами муллы, которые не могли даже прочесть простой бумажки, написать с наших слов письмо или поставить свою собственную подпись. А ведь вы не только грамотны, но даже сочиняете газели. Ваше искусство привлекло к вам сердца всех мужчин и женщин нашей деревни.

Выслушав рассуждения крестьян, Мулло-Вафо, подумал: «А что, если моя возлюбленная также влюбилась в меня? Тогда, если отец и не отдаст ее за меня замуж, я сам ее похищу и убегу с ней. Какой-нибудь казий нас обвенчает, и взаимная любовь сделает меня счастливейшим человеком в мире».

Старики отклонили и другую отговорку своего имама — что у него нет «ни кола, ни двора».

-Что касается вашего жилья, — говорили они, — то вы не печальтесь. Мы вас сделаем зятем такого человека, у которого есть не [513] один дом, когда вы женитесь, то сможете взять себе тот дом, который понравится, и будете в нем жить с молодой женой.

Мулло-Вафо подумал, что в этой деревне, кроме Арбоб-Наима, нет никого, кто бы имел усадьбу со многими домами. Все другие дворы были полуразрушены или имели одну-две постройки, напоминающие хлев: в одной из них жили все члены семьи, а в другой ставили корову с теленком. Поэтому он сказал старикам:

-Спрашивать не зазорно, кого вы прочите мне тестем?

-Все отцы, имеющие дочерей, хотели бы видеть вас своим зятем. Но мы решили дать вам тестем такого человека, который подошел бы вам. Например, как бы вы ответили нам, если бы узнали, что мы прочим вам тестем Арбоб-Наима?

Мулло-Вафо совсем потерял голову. Он не мог поверить небывалому счастью — что его воображаемая возлюбленная может стать его женой. Но про себя поэт все же подумал: «Весьма возможно, что старики шутят или дурачат меня». Поэтому он сказал им:

-Эге, кто я и кто Арбоб-Наим? Он ведь отдаст свою дочь только за того, кто равен ему и по состоянию, и по весу, и по положению. Он никогда не выдаст родную дочь за такого муллу-голодранца, как я.

-Что бы вы ни думали, — сказал один из стариков, — мы говорим правду. Староста сам послал нас к вам с этой целью. Он пригласил нас к себе, устроил угощение и сказал: «Я ни в чем на этом свете не терплю недостатка. Теперь я хочу сделать какого-нибудь муллу своим зятем и тем самым заслужить богатство и на том свете... Сколько я ни думал, не нашел никого лучше нашего имама. Поэтому я вас побеспокоил и пригласил стать посредниками между нами, чтобы он согласился взять себе в жены мою дочь. Но по некоторым соображениям не говорите ему, что это предложение исходит от меня, и сами от себя устройте это дело».

Другой старик добавил:

-О свадьбе вы не беспокойтесь, все расходы берет на себя староста, чтобы порадовать вас и свою дочь.

-Если так, — сказал Мулло-Вафо, — то отклонение предложения, исходящего от такого уважаемого и просвещенного человека, как [514] староста, будет проявлением невежливости и явной неблагодарностью. Передайте мое согласие и привет старосте. Я обещаю от всего сердца, что буду служить ему не только как сын, но словно раб, и выражу тем самым свою признательность.

Старики ушли. Однако Мулло-Вафо все еще не мог поверить неожиданно свалившемуся на него счастью.

«О господи, — думал он, — наяву я это вижу или во сне?». Мулло-Вафо крепко протер глаза, широко раскрыл их и долго смотрел по сторонам. «Ничего нет странного, — повторял он, — если окажется, что это сон. Господи, хоть бы мне не пробуждаться от него до дня страшного суда, чтобы больше не знать разлуки».

В доме старосты устроили богатую свадьбу, жениху прислали свадебное угощение, поднос халвы, новую одежду и халат. Теперь уже не оставалось никакого сомнения, что счастье бедного влюбленного оказалось явью.

Сельская молодежь обрядила муллу в новое платье и, повторяя: «О, Лейли, Лейли, Лейли», — с песнями проводила его в дом девушки. После брачной церемонии и пения свадебных песен его ввели к невесте. Невеста находилась за свадебной занавеской. Как только жених взглянул на стоявшую неподвижно, закутанную в покрывало девушку, он без чувств упал на пол. Однако Мулло-Вафо вскоре пришел в себя и почувствовал всю неуместность своего поведения. Особенно он устыдился женщин, внимательно следивших за каждым его движением, и, чтобы исправить, свою невольную ошибку, потерся лицом об ичиги невесты. Будто он не обессилел, а из уважения, по собственному побуждению упал к ее ногам.

Невеста в ответ на это движение «лирического» поэта слегка отпихнула ногой его голову. Хотя этот поступок был достаточно грубым и как будто не подходил для нежной возлюбленной, жених отнес его за счет ее неопытности и молодости и, не обидевшись, поднялся с пола. Встав рядом с невестой, он двумя руками, согласно обычаю, хотел вежливо снять покрывало с ее лица, чтобы как можно скорее [515] увидеть ее ослепительную красоту и увлажнить свои глаза, источавшие кровь во время разлуки.

Однако невеста обеими руками так крепко прижала покрывало к лицу, что у жениха не хватило сил приподнять его. Он решил про себя: «Лучше что-нибудь, чем ничего» — и удовлетворился поцелуем ее руки.

На следующий вечер один за другим в мечеть начали собираться все жители деревни и поздравлять имама. Сваты и некоторые парни после поздравлений спросили его, какова молодая жена. Он постеснялся признаться, что не смог открыть лицо невесты и увидеть ее. В ответ он расписал возлюбленную так, как представлял в своем воображении.

Однако слушатели, в особенности молодые, только иронически улыбались. Вечером ему, наконец, удалось увидеть невесту. Но, увы, лучше бы никогда это не сбылось. Увидев ее, он едва не умер от горя. Все ее лицо было в оспинах и безжизненно, как у покойника; тусклые, словно сделанные из бутылочного стекла глаза и маленький вздернутый нос довершали облик его жены. Ее грудная клетка до самой ключицы была искривлена от какой-то неведомой болезни и выступала вперед, а голова откинута назад и все время качалась. Причиной маленького роста также оказалась болезнь, а не малолетство. По силе, заключенной в руках, было ясно, что ей никак не меньше двадцати пяти лет.

Мулло-Вафо сразу же покинул дом невесты и пошел по направлению к Бухаре. Здесь он остановился в медресе Шодим-бий, где учился в молодости, нашел келью и стал жить холостяком. Но свободная холостяцкая жизнь Мулло-Вафо ничем не напоминала времена его юности: теперь у него совсем исчез интерес к любовным стихам, и он больше уже не думал о воображаемой возлюбленной. Он по-прежнему охотно читал стихи, ню предпочитал такие, содержание которых сводилось к жалобам на судьбу, на тяжелые времена, на отсутствие счастья.

Мулло-Вафо снова принялся сочинять стихи. Они напоминали: траурные элегии. Поэт сетовал в них на свою горькую долю и говорил об отсутствии верности на свете. [516]

Теперь Мулло-Вафо вел себя дико, сторонился людей; в особенности он боялся женщин, и даже не выносил простого упоминания о них. Во второй период поэтического творчества он взял себе новый поэтический псевдоним — «Вахши».

Вот почему беспечные люди прозвали Мулло-Вафо «Неженатый», а он убегал от их злых шуток, как от змеи, и вообще не мог слышать слова «женщина».

КРАЖА

В начале 1894 года в медресе Бадал-бек я потерпел большой ущерб, если не забывать о моем тяжелом положении в то время. У меня в келье хранилось несколько книг. Здесь был «Махмуд и Аёз» — небольшой сборник стихов, нужных при игре в бейты (о том, как он попал ко мне, было рассказано во второй части «Воспоминаний»), и «Избранные газели Навои», переписанные рукой отца. Из учебных книг имелась «Кофия», которую мне дал во временное пользование муэдзин медресе Олим-джон, кулябец Абдулфаттох, а также «Шархи Мулло», принадлежавшая Зухур-махдуму. Однажды я взял «Шархи Мулло» и с книгой в руках пошел к больному чахоткой Аллом-махдуму, чтобы его проведать (состояние здоровья у него ухудшалось), а также повторить урок.

Ночь я провел возле больного, утром, вернувшись к себе в келью, увидел распахнутую настежь дверь. Сначала мне показалось, что, когда я уходил, то забыл ее запереть. Но лишь только я вошел в келью и зажег свечу, как сразу же убедился, что пропала книжечка стихов для игры в бейты, а с ней вместе «Избранное из Навои» и чужая «Кофия».

Теперь уже не оставалось сомненья, что какой-то бессовестный человек открыл дверь моей кельи и унес книги. А ведь за них в базарный день нельзя было выручить и пяти тенег. Однако для меня обе эти книги являлись бесценным сокровищем, а что касается «Кофии», то за нее мне предстояло краснеть.

Вместе с тем я благодарил бога за то, что, к счастью, взял с собой полученную на подержание «Шархи Мулло» и что у меня в келье [517] не оказалось хороших подстилок или одежды, которые мог бы украсть вор. Однако с каждой минутой огорчение мое все больше увеличивалось и сильнее беспокоила мысль о том, что я скажу Мулло-Абдул-фаттоху. Он был скрягой, а кроме того, очень грубым человеком. Денег, необходимых на покрытие стоимости книги, я совсем не имел.

Мое предчувствие скоро оправдалось: еще не взошло солнце, как в медресе явился Мулло-Абдулфаттох. Я в это время кормил больного. Абдулфаттох вошел к нам с дрожащими губами и без всякого предисловия грубо закричал:

-Отдай мою книгу!

Я едва не лишился сознания. Потом меня охватило недоумение: откуда он раньше всех мог узнать о вчерашней пропаже?

-Ладно, — ответил я, — вот только немного успокою больного, пойду в келью и все вам объясню.

-Я не хочу слушать никаких объяснений, мне нужна моя книга! — заорал он еще громче и грубее.

Я не счел возможным продолжать разговор с этим упрямым человеком, быстро встал и вышел из кельи. Он последовал за мной. Во дворе медресе я сказал ему:

-Произошла очень неприятная история, только что ограбили мою келью, а ваша книга находилась среди моих книг. Я готов возместить вам ее любым способом, какой вы укажете...

Он еще более повысил голос и с пеной у рта стал вопить:

-Я знаю, что ты где-то ее спрятал и хочешь присвоить себе. Ты сам вор, других воров здесь нет. Если ты не отдашь книгу по доброй воле, то я отберу ее у тебя силой! — С этими словами он метнулся к сушившимся во дворе медресе дровам, схватил палку и бросился на меня. Я побежал, а он погнался за мной. Однако я был проворней его. Я бежал вокруг двора, он же безуспешно старался меня догнать.

Во двор вышли все обитатели медресе. К Абдулфаттоху спокойно обратился Зухур-махдум:

-Приятель (муэдзин вместе с моим старшим братом и Зухур-махдумом брал уроки у домулло Икрома), успокойтесь, заходите ко мне в келью! Мы постараемся все уладить. [518]

Но тот ничего не слушал. Среди учеников находился человек по имени Мулло-Бобо-Мурод из деревни Дехнави-Абдулло-джон, он тоже учился вместе с моим братом и Абдулфаттохом. Мулло-Бобо был низенького роста, горбатый, «о слыл известным силачом. Со словами поговорки: «И медведь может стать муллой с помощью палки» — он преградил дорогу Абдулфаттоху. Взбешенный муэдзин попытался ударить его палкой по голове. Но тот изловчился, обеими руками схватил длинного Абдулфаттоха за талию, покружил у себя над головой и бросил на выложенный жженым кирпичом двор медресе. После короткой расправы Бобо-Мурод отпустил своего буйного соученика.

Однако здесь находились еще уроженцы деревни Дехнави-Абдулло-джон, одни из которых учились с родственниками моей матери, а другие — со мной. Они не дали Абдулфаттоху подняться на ноги, навалились на него и стали избивать его кулаками и ногами. Он орал, как медведь под палкой.

В это время в медресе пришел мой старший брат, он каждый день заходил за Зухур-махдумом, и они вместе шли на занятия. Увидев все происходящее, он отогнал учеников от Абдулфаттоха. Теперь «дикий медведь» стал опять «муллой» и успокоился. Брат поднял его с земли и отвел в келью Зухур-махдума. Абдулфаттох шел медленно, опустив голову, ни с кем не говоря и ни на кого не глядя. При каждом шаге он потирал свои синяки, полученные при побоях.

В келье Зухур-махдума брат занял у хозяина две теньги и отдал их Абдулфаттоху. Тот, выпив чай, выразил свое удовлетворение и вместе с ними отправился на занятия. Однако по пути в медресе он старался не появляться впереди Мулло-Бобо-Мурода и все время опасался, как бы тот снова не надавал ему тумаков.

* * *

Обитатели медресе утверждали, что совершенная у меня кража — дело рук самого Абдулфаттоха. В подтверждение своих слов они приводили такие доказательства: до этого времени в медресе никогда [519] не слышали о воровстве, как же могло случиться, что он, проведав о случившемся в дальнем медресе, пришел туда рано утром требовать свою исчезнувшую книгу? Можно не сомневаться, что он сам утащил ее вместе с другими книгами, спрятал где-нибудь, а потом явился требовать возмещение.

Однако я этому не мог поверить и думал про себя: «Неужели человек, имеющий десять тысяч тенег наличными деньгами, ради того чтобы добыть преступным путем две теньги, совершит такую подлость и настолько унизит себя?».

Когда я получше узнал жизнь, то понял, что скупец, особенно если он ростовщик, чем сильнее богатеет, тем делается более жадным и низким. Ради того чтобы добыть самую малость, он не остановится перед любым преступлением и подлостью. Тогда я перестал сомневаться, что вором был сам Абдулфаттох.

ПОЕЗДКА ЗА ГОРОД

Летом 1894 года состояние больного ухудшилось. Брат Аллом-махдума и родственники решили послать его на жаркое время в деревню, чтобы он подышал свежим воздухом. Возможно, думали они, перемена климата принесет ему пользу. С этой целью брат больного поехал за город и выяснил, что в деревне Деших сад одного из близких друзей отца подходит для больного. Вернувшись, он взял нас и перевез туда. Деревня находилась на берегу канала Деших, была обильна водой и обладала хорошим климатом. Мы поселились в теневой стороне сада, в мехмон-хоне; перед ней был разбит цветник, за цветником находился бассейн, а в стороне от него — плодовые деревья и виноградник.

Перед бассейном я соорудил очаг, на котором готовил завтрак и ужин и кипятил чай. Кроме того, за садом, на берегу канала Деших, под тенистыми ивами я устроил суфу, а около нее также сделал запасной очаг.

Днем, в самое жаркое время, мы сидели на суфе, устремив глаза на протекавшую воду, там же я готовил обед. По другую сторону канала раскинулись огороды, ка которых росли морковь, лук, капуста; [520] виднелись бахчи с дынями, арбузами, маленькими круглыми дыньками и тыквами. Все это радовало глаза.

Я написал тогда следующее двустишье:

У пашни — ивы тень, склонившейся к ручью.
Чудесное местечко, здесь словно сад в раю
.

Через много лет, в 1908 — 1910 годах, я составил «Книгу для чтения» и написал для нее поэму под названием «Объелся». Тогда я снова обработал эти стихи и включил их в книгу; она называлась «Тахзиб-ус-Сибьён» — «Воспитание юношества».

Утром и вечером мы сидели в саду около бассейна, а ночью спали на суфе возле мехмон-хоны, перед цветником.

Хозяин сада, которого звали Нур-Мухаммад, был человек лет шестидесяти со смуглым лицом, круглой черной бородой с небольшой проседью и черными блестящими глазами, которые всегда печально смотрели из-под его широкого морщинистого лба. Поверх заплатанных штанов он носил очень рваный рабочий халат, наполовину стеганый на вате и подпоясанный веревкой; грудь его была голая, а сквозь дыры халата просвечивало смуглое тело. На ногах он ничего не носил, пальцы, подошвы, пятки у него постоянно были грязные, потрескавшиеся. Его ноги выглядели так, как если бы их сделали из черной глины, высушили на огне и во всех местах проступили швы формы. Руки этого человека с широкими ладонями и длинными пальцами сплошь покрывали мозоли от сбора хлопка, казалось, что они усеяны бородавками.

Нур-Мухаммад имел трех сыновей, старшему из них было приблизительно лет тридцать, среднему лет двадцать пять, а младшему лет восемнадцать-девятнадцать. Двое из них были женаты. Старший сын имел трех дочерей в возрасте от восьми до двух лет. У второго сына подрастал двухлетний мальчик, а младший сын еще не успел жениться. Дети и внуки Нур-Мухаммада по внешнему облику и одежде ничем от него не отличались, цвет лица и тела у них тоже был смуглым. Разница между ними состояла лишь в возрасте.

Нур-Мухаммад владел двумя танобами сада; одна сторона сада была отведена под внутренний и внешний дворы; двери из [521] мехмон-хоны и жилых комнат внутреннего двора выходили в сад. За садом на берегу канала Деших находилось восемь танобов пахотной земли, которые также принадлежали их семье. В их владении было также небольшое количество скота: дойная корова, пара рабочих быков и один осел.

Семья Нур-Мухаммада состояла из работящих и постоянно занятых людей. После короткой летней ночи они уходили на рассвете в поле, забрав с собой кетмени, серпы и цапки для полки овощей. Когда всходило солнце и становилось жарко, они возвращались домой, завтракали, но вместо того, чтобы отдыхать, принимались снова за работу в тенистых местах сада. Вечером они опять отправлялись на поле и работали там до темноты.

Старший сын Нур-Мухаммада, в обязанности которого входила пахота, в десять часов вечера запрягал быков и пахал до восхода солнца.

Закончив пахоту и поев, он принимался работать кетменем и серпом. Ему не нужно было выходить лишь на предвечерние работы, и до начала пахоты он спал.

Младший сын большей частью возил на осле в город фрукты и овощи и ежедневно успевал обернуться раза три-четыре.

Земли по берегам Деших, в том числе земли Нур-Мухаммада, считались «милки хур» — частным владением, и с них не уплачивался налог. С земли взимались лишь сборы на общественные нужды: на поддержание в порядке арыков и каналов Шахруд, Дуоба и на ремонт городской цитадели. Подобные расходы для жителей этих обильных водой плодородных мест не составляли особенных тягот. И вместе с тем все члены семьи Нур-Мухаммада были либо совсем раздеты, либо очень плохо одеты и совершенно разуты. Не видел я у них никогда и горячей мясной пищи. Они довольствовались лишь молоком от своей коровы и тем, что из него удавалось приготовить, да хлебом, добытым крестьянским трудом.

Сначала я думал, что Нур-Мухаммад и его сыновья были очень скупы и все, что получали от своего хозяйства, не ели и не носили, а прятали про запас. Однако поведение членов этой семьи опровергало мои мысли. Если мы приглашали кого-нибудь из них разделить с нами [522] трапезу, он немедленно отказывался и со словами: «Спасибо, кушайте на здоровье, я только что ел», — уходил.

Всякий раз, когда варили плов, мы посылали миску с угощением на женскую половину. Конечно, больше этого мы не могли давать, но мне было неудобно, и я думал: как же члены такой большой семьи делят одну миску плова между собой?

Однажды мною овладело любопытство, и я спросил у пятилетней внучки Нур-Мухаммада:

-Тебе дали того плова, что я принес?

-Да, — ответила девочка.

-А сестренке и младшему брату тоже дали?

На этот вопрос девочка ответила так, что больше уже не было нужды в других вопросах.

-Взрослые не ели. Дедушка все дал мне, сестренке, братишке и Акбару (мальчику среднего сына Нур-Мухаммада).

Все это свидетельствовало о том, что Нур-Мухаммад и члены его

семьи не были скупыми и любили своих маленьких детей.

* * *

Однажды я имел продолжительную беседу с Нур-Мухаммадом и уяснил истинное положение его семьи.

Как-то раз утром Нур-Мухаммад в своем рабочем халате вышел из дома и целый день его нигде не было видно — ни во дворе, ни на поле. Наступила тихая лунная ночь. Выпало много росы. Кашель больного усилился. Я ввел его в комнату, уложил и, поднявшись на суфу, стал смотреть на тринадцатидневную луну, обливавшую своим молочным светом суфу и цветник, Мне даже казалось, что луна светит специально для меня; деревья, переплетавшиеся ветвями на берегу бассейна, и сад оставались в тени.

В это время кто-то, кашляя, вошел в ворота и приблизился ко мне. Это был Нур-Мухаммад.

-Дядя! Я вас сегодня нигде не видел, куда вы уходили? — спросил я его. [523]

-Эх, всё хлопоты, сынок, — ответил он, подойдя ближе и усаживаясь с края суфы. Он опустил ноги и добавил:

-Я ходил в Гала-Осиё, в канцелярию помощника казия.

-А что случилось? Какое у вас было дело? — снова спросил .я его.

-Что может быть в канцелярии? Ссоры и споры!

-Какие же споры?

-Эх, сынок, не спрашивайте! История моя очень длинная, а боль моя неизлечима. Когда вы это услышите, у вас лишь разболится голова, а сами вы расстроитесь.

-Я люблю послушать о житейских невзгодах. Если вас не очень затруднит, пожалуйста, расскажите, я послушаю.

-Этот сад, двор и пахотные земли, что вы видите, достались мне в наследство от отца и дяди. Отец мой и дядя — оба работали, как дьяволы. Они не ведали усталости. Мне приходилось работать вместе с ними, но я успевал также и развлекаться. Я познакомился с озорными студентами медресе и разгульной молодежью из числа сыновей духовенства. Отец вот этого вашего господина (он сделал знак в сторону больного, спавшего в комнате) в то время был моим другом. Он любил повеселиться — по два-три раза в лето вместе со своими приятелями, захватив с собой музыкантов, они устраивали пирушки в моем саду; я также иногда ездил к ним и ел у них студенческий плов.

Нур-Мухаммад помолчал немного, грудь его вздымалась; откинув голову назад и устремив взгляд на луну, он тяжело вздохнул и продолжал:

-Ах! Прошло то время, те дни больше не вернутся, я их больше не увижу, и мои несчастные дети тоже не увидят такие дни...

Понемногу голос моего собеседника начал дрожать и затихать. Когда он выговаривал слова, чувствовалось, как пересохло у него в горле. Я понял, что он хочет и пить и есть, поэтому раскрыл поскорее лежавшую на суфе скатерть с лепешками и расстелил перед ним. Налив из чайника, закрытого платком, пиалу теплого чая, я протянул ее старику. Он съел два или три кусочка лепешки, выпил чай и продолжал: [524]

-Я был единственным сыном у своих родителей. Мой дядя детей не имел, поэтому я и для него тоже являлся сыном. Пришло время, и меня женили. Отец и дядя умерли, моя мать и тетка тоже умерли. Все их имущество досталось мне. Старший сын стал мне помощником. Мы возродили дьявольский труд наших отцов и еще лучше обработали сад. Из садов городских баев и из эмирского сада я привез саженцы ценных плодовых деревьев, посадил их, вырастил и затем привил их ветки к дичкам своего сада. Жили мы спокойно. Это верно, что когда я обзавелся семьей, то перестал ездить на пиры и сам пиров уже не устраивал. Крестьянская работа и садоводство радовали меня больше любого пира. Я никогда не уставал от работы. Но так продолжалось недолго: нужно было женить старшего сына. Появились посредники, сваты, за дело взялись старый и малый, назначили очень большой махр и потребовали много денег на расходы по свадьбе. Между помолвкой и свадьбой определили срок в три года. В течение этих трех лет на подарки невесте в каждый религиозный или народный праздник у меня уходило столько, сколько отец истратил на мою женитьбу. Свадьба сына мне обошлась в десять тысяч тенег, из которых три тысячи пришлось занять. Этот заем я сделал у одного ростовщика из Гала-Осиё и за три тысячи тенег ежемесячно уплачивал проценты по семьдесят пять тенег. Такая сумма в то время, когда нимча винограда стоила один пуль, была для меня очень значительной. В этот момент у меня появился один «благодетель», которого зовут Аловуддин-Говджигар…

-Постойте, — вскричал я, прервав речь Нур-Мухаммада, — этот Аловуддин-Говджигар — не тот ли человек, который торгует в городе чаем?

-Именно он, у него есть лавчонка перед медресе вашего господина.

АЛОВУДДИН-ГОВДЖИГАР

Я на самом деле знал Аловуддина-Говджигара. Против югo-западного угла медресе Бадал-бек у него была примыкавшая к большой мечети лавка, в которой он торговал чаем. Лавчонка была очень маленькой и так прилепилась к стене мечети, что едва там умещалась; [525] до самого потолка из досок были сделаны полки, и на них лежали завернутые в бумагу пачки чая.

Аловуддин-Говджигар был низеньким, тучным человеком. Он имел белое лицо, узенькие зеленоватые глаза и редкую рыжеватую бороду, которая едва покрывала кончик подбородка. Торговец любил заговаривать со знакомыми и незнакомыми людьми. Тем, кто останавливался возле его лавки, приходилось выслушивать нескончаемые разглагольствования. Аловуддин обычно наливал пришедшему пиалу чая и начинал беседу. У него был тонкий, пронзительный голос, и слова довольно гладко лились из его рта, но так быстро, что слушатель никак не находил удобного момента, чтобы удалиться.

Он никогда не продавал чай на наличные деньги и меньше нимчи тоже никогда не продавал. Всякий раз, когда на полках оставалось мало чая, Аловуддин-Говджигар, не запирая лавки, отправлялся за товаром и просил соседа-литейщика не отпускать явившихся к нему покупателей, так как он быстро вернется. Торговец брал большой бязевый мешок и убегал. Спустя несколько минут он возвращался с мешком, наполненным завернутыми в бумагу пачками чая, и начинал говорить со всяким, кто попадался ему под руку. Обычной темой его разговора была история жизни его должников и их поступки. Он знакомил всех с особенностями каждого из своих должников независимо от того, присутствовал ли тот здесь или нет. Собеседник узнавал, с кем из должников легко иметь дело, кто из них груб в обращении. Обо всем этом торговец чаем рассказывал подробнейшим образом:

Говорили, что Аловуддин-Говджигар такой ростовщик, который берет проценты «по шариату». Поэтому он никому не давал в долг наличными деньгами, а отпускал чай по высокой цене и на определенных условиях. Должник, продав чай, расходовал затем деньги на свои нужды. Например, кому-либо понадобилось занять пять тенег, ростовщик давал ему пачку чая, стоившую пять тенег, с тем, что должник обязан вернуть в течение двух месяцев уже десять тенег. Чем больше требовалось клиенту денег, тем значительнее он снижал цену на чай, чтобы клиент не попал в лапы какому-нибудь другому ростовщику, дающему в долг наличные деньги. [526]

Человек, взявший вместо денег чай, испытывал с ним большие затруднения. Поэтому Аловуддин-Говджигар сам организовал продажу чая своих должников. В одном кожевенном караван-сарае, который находился близко от его лавки, он снял в аренду комнатку и посадил туда своего человека, снабдив его наличными деньгами. Должникам он объяснял, где можно с легкостью сбыть чай. Пачку стоимостью в пять тенег, оцененную хозяином в десять тенег, должник продавал его же человеку за четыре теньги. Таким образом сотни две пачек чая постоянно обращались между лавкой и комнаткой Говджигара. Все его должники являлись жителями окрестностей Гала-Осиё.

Местом рождения и постоянного жительства Аловуддина была деревня Япалок, расположенная вблизи Дешиха. Каждое утро Аловуддин отправлялся верхом в город и вечером возвращался в свою деревню. Он считался близким другом одного горожанина по имени Кори-Абдулкаюм из медресе Бадал-бек. Говорили, что прежде Абдулканом занимался мелким ростовщичеством. Он каким-то образом познакомился с Аловуддином и предложил ему отвозить его деньги в сельские местности, чтобы там раздавать в долг нуждающимся крестьянам. «Это даст большую прибыль, — говорил Абдулкаюм, — и ты сам тоже сможешь кое-чем поживиться».

Как набожный человек, Аловуддин сослался на то, что «ростовщичество противоречит шариату», и отклонил его предложение. Тогда Кори-Абдулкаюм научил его хитрости, «согласующейся с шариатом». Он посоветовал ему назначать за товар двойную цену и отпускать его в долг: это уже будет не ростовщичеством, а торговлей. В то время Аловуддин торговал чаем вразнос и располагал небольшим капиталом. Он охотно последовал совету своего приятеля. Когда его сбережения увеличились, он, боясь ветров, снял в городе лавочку и комнату. Туда он перевел свое дело, поместил в комнате все ценные вещи и наличные деньги, потом нанял сторожа, который одновременно стал служить ему агентом по скупке чая.

Аловуддин вошел в компанию с Кори-Абдулкаюмом и очень с ним подружился. Кори каждый вечер варил у себя плов. Аловуддин, не запирая лавки и наказав мастеру-литейщику придержать тех, кто [527] может к нему прийти, мимоходом забегал к приятелю, ел плов и спешил обратно. Сам Аловуддин раза два в неделю приглашал за город Кори и его приятелей, устраивал там для гостей вечеринку и задавал пир.

Прозвище Аловуддина «Говджигар» означало «бычья печенка». Ростовщики, прежде чем давать деньги в долг, сначала проверяли имущество должника; если оказывалось, что он кредитоспособен, то удовлетворяли его просьбу. Только Аловуддин не занимался проверкой имущества своих должников. Он говорил:

-Мне не нужно ничьего добра, мне нужен сам человек!

Всякому, кто приходил к нему, он давал в долг, не боясь, что его деньги пропадут. Поэтому другие ростовщики дали ему за смелость прозвище «Говджигар».

В действительности, Аловуддин не терпел никакого убытка, потому что вполне удовлетворялся самим должником. Если кто-нибудь не мог вернуть ему долга, он отводил его к многоземельному баю, делал батраком и таким образом выручал свои деньги. Если средняя стоимость годовой службы батрака составляла пятьсот тенег, он оставлял его работать за триста тенег с условием, что бай в благодарность за дешевого батрака уплатит деньги вперед.

* * *

Нур-Мухаммад продолжал свой рассказ.

- Аловуддин-Говджигар, «пожалев» меня, сказал: «Я слышал, что вы ежегодно за три тысячи тенег уплачиваете тысячу двести тенег процентов. Это насилие, издевательство, это бессовестно! Я найду для вас три тысячи тенег и освобожу от долга. За эти деньги я не возьму с вас процентов, потому что, согласно шариату, берущий проценты и дающий их — оба на том свете будут гореть на адском огне. Вы лишь заложите у меня свою землю под урожай, и я ежегодно буду продавать вам урожай с нее за тысячу тенег. Таким образом, вы ежегодно вместо тысячи двухсот тенег будете уплачивать тысячу тенег, а двести тенег останется вам в доход. И ваше дело и мое [528] будут сделаны по шариату, и оба мы спасемся от адского огня; таким образом не сгорит ни вертел, ни шашлык. Но от вас потребуется одна милость: вы знаете, что у меня нет крестьянского хозяйства, поэтому, когда поспеют фрукты, вы меня немного угостите и иногда будете давать ячмень и клевер для моей лошади. У меня нет также и сада; если приедет городской гость и я приведу его в ваш сад, то примите моего гостя с открытой душой. Конечно, все расходы по гостеприимству будут от меня». Я, глупец, решил, что буду иметь ежегодно двести тенег выгоды, и с радостью согласился на его предложение. В ответ на просьбу Аловуддина я сказал: «Ячмень, клевер и фрукты мы не покупаем на базаре. Если из того, что нам послал бог, я немного и поделюсь с вами, беды не будет». Согласился я и на то, чтобы оказывать ему гостеприимство: «Нам не впервые встречать гостей. Когда был жив покойный отец, я сам каждую неделю приглашал к себе друзей из города. Приводите гостей — милости просим! Не говорите, что вы берете расходы на себя, мне это не пристало слушать. Говорят ведь: «Пропитание гостя появляется до него самого, всякий, где бы он ни был, ест свой собственный хлеб»».

Нур-Мухаммад помолчал, потом снова заговорил:

— Вот таким образом моя земля и урожай оказались заложенными Аловуддину-Говджигару в присутствии бывшего тогда в Гала-Осиё старшего казия Мирзо-ходжи, и это было подтверждено официальным документом из канцелярии казия. В первый год мои отношения с новым хозяином были хорошими. Кроме тысячи тенег, я дал ему также один ман ячменя и сто снопов клевера. Каждую неделю я посылал ему домой корзину винограда. Трижды он приводил ко мне по четверо гостей, которых я угощал похлебкой. На следующий год мать моих детей сказала, что хочет успеть до своей смерти увидеть женатым нашего среднего сына. Я согласился. В этом деле моим первым советчиком был Аловуддин. По его словам, он нашел подходящую невесту в деревне Кушкиумар. Времена были тяжелые. Пришлось делать много свадебных подарков. Аловуддин любил пиршества: кроме городских музыкантов, он пригласил еще музыкантов из Вобкента и Гидждувана и устроил большой пир. Я, несчастный, занятый свадьбой, не вел никаких счетов. Но зато после празднества [529] Аловуддин сообщил мне, что, кроме затраченных мною собственных средств, я оказался ему должен еще пять тысяч тенег.

Нур-Мухаммад ослабел, у него перехватило горло. Я налил ему чаю, он выпил и продолжал рассказ.

-Аловуддин меня утешал: «Ничего страшного. Я вам услужу, как брат. До сих пор все ваши земли были заложены за три тысячи тенег, теперь присоедините к этому сад и дом и все вместе заложите под урожай за восемь тысяч тенег». — Он высчитал, что деньги за урожай одного года с земли и сада, т. е. проценты с восьми тысяч тенег, в соответствии с условиями других ростовщиков составят две тысячи четыреста тенег. «Сейчас деньги очень вздорожали, — сказал он, — ростовщики за каждую тысячу берут в год по четыреста тенег, так что вы за свои восемь тысяч должны ежегодно уплачивать три тысячи двести тенег. Но я уступаю вам восемьсот тенег...». Этим он хотел вызвать мою благодарность! Что оставалось делать? Стиснув зубы, я согласился, и в присутствии помощника казия мы подписали новый документ, на что также ушло много денег. Продажей винограда, моркови и лука в один год добыть две тысячи четыреста тенег было нелегко. Мы с сыновьями стали еще больше трудиться и заставили также работать невесток. Урожай выдался хороший. Однако Аловуддин опять выдумал «новую песню».

Нур-Мухаммад умолк. Я подумал, что он решил не расстраивать меня и оставить свой рассказ неоконченным. Я поспешил спросить его:

-Что же потом?

-Что потом? Все пошло прахом. Новая песня Аловуддина оказалась не лучше прежней. Он просил у меня ячменя и клевера так много, что этого хватило бы лошади на целый год. На моей земле не произрастало столько клевера и ячменя, а кроме того, годовой прокорм одной лошади обходится более двух тысяч тенег. Не удовлетворившись этим, он требовал ежедневно корзину винограда, осенью три мана зимнего винограда и пятьсот осенних дынь. Я сказал, что это мне не под силу. В ответ он засмеялся: «О том, что это вам не под силу, надо было думать, когда вы брали на себя обязательство. Теперь уже поздно». Кроме того, Аловуддин каждую неделю начал [530] приводить по пять-шесть человек гостей. Всякий раз он являлся к нам с ними, словно в свой собственный дом. Он говорил: «Гости очень почтенные люди. Вечером приготовьте пельмени, в полночь лапшу и плов, а утром молочную кашу и жидкую халву». В течение лета ростовщик трижды устраивал у меня домашние пирушки, без особых приглашений и хлопот приводил много гостей, а все расходы падали на меня. При таком положении я не только не мог справить одежду себе и детям, но не в состоянии был выплатить двух тысяч четырехсот тенег процентов за долг. Из денег за урожай с земли и сада, по словам Аловуддина, за мной еще осталась тысяча тенег. Поневоле я пошел к другим ростовщикам, думая, что уж лучше будет отдавать с каждой тысячи четыреста тенег процентов в год и, освободившись от долгов Аловуддина, сбросить с себя весь этот груз ячменя, клевера, фруктов и угощений. Однако ни один ростовщик не согласился дать мне денег. «Мы не можем ссудить тебе денег, — говорили они, — покуда твоя земля и сад заложены под урожай у Говджигара. Освободи их сперва, а потом под твое имущество мы дадим тебе в долг». Я пошел к помощнику казия Мирзо-ходже и пожаловался ему: «Согласно тому, что написано в официальном документе, я буду выплачивать Аловуддину две тысячи четыреста тенег, однако я не могу давать ему без счета клевер, ячмень, фрукты и тому подобные вещи, что не было твердо оговорено, а также у меня не хватает сил на прием гостей. Я человек семейный, хлебороб, зачем мне нужны товарищеские пирушки? К тому же я не могу быть приятелем с Аловуд-дином: он заимодавец, а я должник. В таком положении наша дружба похожа на дружбу волка с овцой, а это немыслимо». В ответ на мои слова помощник казия засмеялся. «Ты невежда, ты не знаешь шариата! — сказал он. — Раз ты заложил свою землю, сад и дом под урожай, весь урожай с земли и сада и арендная плата за твой дом — все это становится его собственностью. Он может, когда поспеет урожай, все собрать и забрать себе. Он также имеет право и в отношении дома сказать: «Давай в год пятьсот тенег, а не то убирайся, я сдам твой дом в аренду другому человеку». Аловуддин тебе еще сделал уступку, он мало с тебя берет. Однако одно ты говоришь верно: по поводу даваемого тобой без счета. В действительности все, [531] что надо ему дать, следует определить и включить в документ. Я завтра ради тебя вызову сюда Аловуддина, ты тоже приходи! Все эти вещи, посоветовавшись и с согласия обеих сторон, мы, переведя на наличные деньги, включим в документ».

Нур-Мухаммад продолжал:

-Сегодня я ходил в канцелярию казия. Аловуддин тоже был там, во время разговора он сказал помощнику казия: «Земля и сад дают в год не меньше десяти тысяч тенег дохода, но я соглашусь на восемь тысяч, пусть он даром живет себе в своем доме. Однако теперь я рассердился на Нур-Мухаммада: напишите в документе, что если осенью он не отдаст всех денег, я заберу себе землю, сад и дом и его выселю». Помощник казия, желая нас «помирить», снизил его требование до семи тысяч тенег. Весь мой долг на этот год составляет пятнадцать тысяч тенег. В документе они записали, что если я осенью не выплачу этих пятнадцати тысяч, то должен буду отдать ему землю, сад и дом.

Нур-Мухаммад, тяжело вздохнув, поднялся с места.

-В этом доме я такой же чужой, как вы и мой гость. Осенью я буду вынужден вывести свою семью на улицу, так как не только пятнадцать тысяч, но пяти тысяч я не смогу дать ему, — с этими словами, всхлипывая, он направился в сторону внутреннего двора. Рыдания сжали ему горло.

* * *

Обычно я прогуливался по берегу канала. Один день шел вверх по каналу, на северо-восток, другой день направлялся вниз по каналу, на юго-запад, где находились в небольшом отдалении от нашего дома две деревни. Здесь были плодородные поливные земли и встречались хорошие сады. В каждом из таких садов проживали люди, стремившиеся к прохладе и тени (т. е. такие люди, которые арендовали сад ради тени, а не ради фруктов). Здесь обычно селились не бухарцы, а кавказские, персидские, афганские и индийские купцы. Каждый из них имел много денег и получал значительные выгоды [532] от торговли. В два самых жарких месяца, в середине лета, они не могли переносить бухарский зной и выезжали за город, на свежий воздух. Объединившись группами, они занимали какой-нибудь сад; среди них часто находилось по нескольку больных. В тени ивовых деревьев из свежесрезанных ивовых ветвей они устраивали шалаши, пол шалашей также выстилали ветвями с листьями и на эти настилы клали своих больных. Здоровые отдыхающие, сидя в тени деревьев на берегу канала, курили кальян. Афганцы и индусы курили также и наркотик из индийской конопли — банг, а персы — опиум. Глаза курильщиков банга сверкали огнем, они то рыдали, то хохотали. Опиекурилыцики были бледны как смерть и вообще казались смертельно больными.

Купцы арендовали сады за большую плату, одна группа в пять человек брала сад в аренду на два месяца за тысячу тенег, другая группа в четыре человека арендовала сад за семьсот тенег. Фрукты и овощи они покупали на наличные деньги. Даже дрова, которых в сельской местности было много, они покупали по городской цене.

Наблюдая все это, я думал: «В летние месяцы крестьяне, владеющие садами, наверно, хорошо зарабатывают». Однако позднее я понял, что даже тени этих денег не достается крестьянам, обрабатывающим свои сады. Однажды я спросил у одного крестьянина, решив, что он владелец сада, сколько он выручает за тень и прохладу, даваемые его садом.

Он сначала рассмеялся, затем ответил:

-От тени сада я получаю ту пользу, что прихожу сюда и отдыхаю.

-Разве это не ваш сад?

-Раньше это был мой сад, — вздохнув, ответил крестьянин, — потом он перешел к одному городскому баю, а я стал его батраком.

-А как заботится о вас бай?

-Да так, что едва душа держится в теле. Мы четверо обрабатываем у бая землю, и на нас лежит уход за садом. С тех пор как сюда приехали гости, он перестал нам даже давать продукты для приготовления горячей пищи. «Гости будут давать вам свои остатки, — заявил он, — этого вам хватит». [533]

* * *

Проведя два самых жарких месяца в Дешихе, в конце августа мы вернулись в город. Хотя деревенский климат не оказал заметного воздействия на состояние здоровья больного, для меня он был очень полезен: раньше все время давали о себе знать последствия прошлогодней холеры, а теперь я вернулся в город окончательно поправившимся и окрепшим.

Осенью того же года больной умер. После его похорон Зухур-махдум женился и переехал из медресе к себе домой. Я ему помогал при переезде, и Зухур-махдум предложил мне:

-Выбери себе что-нибудь на память из одежды или книг брата.

Я попросил лишь диван Соиба, который постоянно перечитывал.

-Почему ты не возьмешь что-либо более ценное? — спросил он удивленно. — Ведь если ты захочешь продать эту книгу, ты за нее не выручишь и пяти тенег.

-Я эту книгу беру не для продажи, она мне дороже всего другого,

-Ладно, как хочешь. Она у нас лежала без дела. Может быть, ты ее будешь читать и книга принесет пользу.

Этот диван Соиба и сейчас находится у меня.

* * *

В 1895/1896 учебном году наши групповые классные занятия проходили у домулло Икромчи, а чтецом группы выбрали сына одного бая по имени Мулло-Иброхим. Иброхим был образован, хорошо знал таджикский язык и обладал красивым почерком. Он любил литературу и даже сам пописывал стихи. Однако в арабском языке он оказался слаб, плохо знал правила грамматики и не умел их применять на практике. В минувшем учебном году ему помогал готовить уроки один из слабых учеников, от чего польза была небольшая. В этом году он решил пригласить меня. [534]

Отец Иброхима, Джура-бай, занимавшийся посредничеством между бухарскими и хивинскими купцами, умер. Иброхим остался вдвоем со своим братом Не'матом. Жили они вместе, в одном доме. Не'мат был женат и занимался торговлей. Иброхим учился, тратя отцовское наследство. Пищу готовили в семье брата, там же стирали ему белье.

Юноша среднего роста, белолицый, с недавно появившейся черной бородкой, в которой золотились рыжеватые волоски, Мулло-Иброхим не обладал особо примечательной наружностью. Только в его карих, подернутых влагой глазах иногда мелькало дикое выражение.

Он взял себе поэтический псевдоним Осим. Его учителем по литературе был Мулло-Холи из Ура-Тюбе. Однако я подозревал, что по своим талантам они мало отличались друг от друга. К ним приходил еще один канибадамский поэт, Мулло-Курбон, имевший псевдоним Джони. Он обладал еще меньшим талантом, чем те двое. Хотя псевдоним *Холи связан со словом «хол» (родинка), а Джони — со словом «джон» (душа) *, но Мулло-Назрулло Лутфи псевдоним Холи объяснял как «бессмыслица», а Джони — как «вредитель стиха».

В то время я сам уже немного писал стихи, но никому их не показывал. Слабость каждого сочиненного мною стихотворения уже через две недели или через месяц становилась мне самому ясной, и я тотчас же сжигал рукописи. В том, что мои стихи были плохими, я убеждался при сравнении их с тем, что писали Холи и Джони. Когда я сочинял стихи, они казались мне хорошими, но, услышав их плохие стихи, я при вторичном, более строгом чтении обнаруживал у себя подобные же недостатки.

Иброхим готовил со мной классные уроки, которые потом читал для группы. Обращался он ко мне за помощью и по другим урокам, хотя я и не посещал их вместе с ним. Поэтому он полностью обеспечивал меня питанием и снабдил на зиму одеждой.

Посещать дом Иброхима для меня не представляло труда, так как там не приходилось готовить обед, убирать помещение и стирать. Все такого рода работы исполняли для него невестка и служанка.

Дом Мулло-Иброхима не мог считаться таким литературным центром, как усадьба Шариф-джон-махдума, но все же его охотно [535] посещали поэты и любители поэзии. Там я имел возможность заниматься лишь вопросами науки и литературы. Кроме того, в свободные от занятий вечера туда приходили музыканты. В такие вечера, если я не спешил на пирушку, то обязательно появлялся там. Иногда в гости к Мулло-Иброхиму приходил шестидесятилетний Насрулло-бай, исполнитель мелодий «шаш-макома». Он занимался продажей котлов, но доходы от мелкой торговли не могли обеспечить ему существование. Иброхим оказывал ему материальную помощь, поэтому он из благодарности постоянно бывал у него в доме. Сам Насрулло-бай не считал себя профессиональным певцом и не любил посещать пирушки.

Конечно, на все эти расходы не могло хватить небольшого наследства, оставшегося поле смерти отца Мулло-Иброхима, купца среднего достатка.

Когда у моего соученика деньги почти иссякли, он заявил:

— На оставшийся капитал я под предлогом хаджа объеду и посмотрю мир; когда вернусь, то, подобно всем бедным ученикам, найму для себя келью и буду там тихонько жить.

В конце того же года он отправился в хадж. В день отъезда, когда я пришел с ним попрощаться и проводить его, он подарил мне на память печатный диван Абдурахмана Джами (этот диван и сейчас еще находится у меня).

После возвращения из хаджа Иброхим и на самом деле сделался отшельником. Поселился он в келье вблизи мечети Поччокул-ходжи. Жил он очень бедно. Из отцовского наследства у него ничего больше не осталось, брат его распродал все имущество, даже дом, которым они оба владели, и, пойдя по дурному пути, все растратил. Потом брат поступил прислужником к какому-то правителю и уехал из города. Иброхим жил на помощь, похожую на милостыню, которую ему оказывали его бывшие приятели. Несмотря на это, он не сожалел об утраченном богатстве и говорил:

— Мой брат растратил отцовское наследство и все, что сам добыл, на разные дурные дела; опозорившись, он пропал без вести. Я же все, что имел, истратил по-человечески, и хоть у меня ничего не осталось, но люди меня уважают. [536]

Позднее, однако, в словах и поступках Иброхима начали появляться признаки душевного заболевания. Хотя его стихи со стороны техники значительно улучшились, но мысли и сравнения казались вышедшими из-под пера безумца.

Об Иброхиме Осиме рассказано в книге «Образцы таджикской литературы».

Осим умер одиноко в своей келье в 1915 году, порвав отношения со всеми.

* * *

После отъезда Иброхима чтецом нашей группы, занимавшейся у домулло Икрома, стал бухарец Хомид-ходжа, который недавно присоединился к нам. Опрятный, безобидный и мягкий юноша, Хомид-ходжа был моим ровесником. Всегда и всюду у него на губах играла улыбка, и отблеск этой улыбки отражался на лице и в глазах. Хомид-ходжа не имел ни имущества, ни солидных доходов. Поэтому вначале он не соглашался быть чтецом группы, что требовало больших затрат. Несмотря на это, его избрали всей группой. Товарищи решили не обременять Хомид-ходжу лишними расходами и не стали требовать от него угощения, даваемого чтецами раз в год» В подношениях преподавателю (расходы на начало занятий, «добровольная» плата за учение) его приравняли к ученикам среднего достатка. На таких условиях он согласился стать чтецом группы.

Хомид-ходжа был сыном Мирзо-Абдулваххоба, обладавшего хорошим почерком. Отец его в свое время зарабатывал на жизнь перепиской рукописей и служил писцом у казиев. Хомид-ходжа имел старшего брата по имени Ахмад-ходжа, считавшегося одним из наиболее образованных молодых людей того времени. Он тоже числился учеником домулло Икрома и уже заканчивал курс учения. Ахмад-ходжа обладал значительными познаниями не только в науках, которые официально преподавались в медресе, но и в математике. Подобно своему брату, он был милым, веселым и безобидным человеком. Оба брата жили в квартале Ляби-хаузи-Арбоб, в доме, оставшемся им [537] в наследство от отца. Ахмад-ходжа с женой и детьми занимал внутреннюю половину, а Хомид-ходжа обитал на внешней, в мансарде.

От отца братьям осталась также келья в медресе Турсун-джон. Доходы с вакфа на эту келью Ахмад-ходжа отдал младшему брату, а сам весьма скудно жил на заработок, получаемый им за преподавание в одном небольшом медресе, которое не имело классного помещения. Уроки он давал в мансарде, где жил его брат. У него учились больше всего не официальным наукам, а математике.

Оба брата так любили друг друга, с таким уважением относились один к другому, что я никогда, ни прежде, ни теперь, не встречал более дружеских отношений между родными братьями. Ахмад-ходжа не только по-отцовски заботился о своем младшем брате, но, словно сын, оказывал ему внимание и старался исполнять все его желания.

Хомид-ходжа хорошо читал и писал по-таджикски, но арабский язык знал слабо. Старший брат помогал ему готовиться к урокам, чтобы при чтении арабских выражений не приходилось краснеть перед учителем.

Хомид-ходжа, подобно другим начинающим бухарским ученикам, увлекался стихами и выбрал себе псевдоним «Мехри». Однако талант у него оказался небольшой, вперед он не продвигался и не мог продвинуться. С первого же дня, как только мы начали вместе учиться, он стал моим близким другом и оставался им до конца своей жизни.

Хомид-ходжа участвовал в просветительском и освободительном движении в Бухаре. В 1918 году, во время колесовских событий, его зверски умертвили в эмирской тюрьме.

Далее в своих «Воспоминаниях» я буду неоднократно упоминать о нем по различным поводам.

ПОДЕНЩИНА

Лето я провел в медресе Бадал-бек. Мне приходилось готовить и стирать тем обитателям медресе, которые сами не хотели этого делать. Таким путем я обеспечивал себе скудный заработок, достаточный лишь для того, чтобы не умереть с голоду. [538]

Однако к середине лета из медресе разъехались все ученики, дававшие мне случайную работу. Там остался Кори-Абдулкаюм, но он был ростовщик и сам готовил себе пищу.

Не покинул медресе также Мулло-Сулаймон из селения Дехнав. Он исполнял обязанности муэдзина и с трудом кормился сам. Остался там еще один хезареец, которого называли «хезарейский махдум». Он был сыном шейха, и отец посылал ему много денег. Однако хезареец редко приходил в медресе и постоянно гостил у своих бухарских друзей.

Однажды я целый день ничего не ел. На следующее утро, отбросив в сторону чалму ученика медресе, переодевшись поденщиком, я отправился на Регистан, где был базар поденщиков, и уселся, опершись спиной о стену, у соборной мечети Поянда рядом с другими рабочими, поджидавшими нанимателей.

На базар явились наниматели. Они переходили от одной группы рабочих к другой, осматривали и отбирали тех, кто казался более выносливым и сильным; сторговавшись, хозяева уводили их к себе.

Я же был так бледен от двухдневной голодовки и так мал ростом, что никто даже и не взглянул на меня.

В это время в качестве нанимателя пришел хезарейский махдум. Увидев меня, он спросил:

-Для кого ты нанимаешь поденщиков?

-Я сижу здесь не для того, чтобы нанимать рабочих!

-Может быть, ты сам хочешь идти на поденщину? — спросил он удивленно и, не дожидаясь ответа, добавил:

-Это не пристало ученику медресе!

-А разве умереть от голода или нищенствовать ученику медресе пристало?

Он не смог ответить на мой вопрос и смущенно сказал:

-Ну, ладно, если так, постой здесь! Я возьму двух рабочих и отведу тебя вместе с ними на постройку дома к одному моему знакомому. Хозяин — хороший человек, он уважает мулл и учеников медресе. К чужим людям не ходи, они унизят тебя. Брань, обращенная к одному ученику, распространяется на всех мулл и всех учеников медресе. [539]

-Ладно, — согласился я.

В сущности, никто не собирался меня нанимать. Поневоле пришлось дожидаться хезарейского махдума.

После длительного торга и споров хезарейский махдум нанял поденно двух рабочих, условившись платить по две теньги в день (после холеры рабочая сила очень сократилась и поденная плата возросла вдвое). Прихватив меня, он повел нас к своему знакомому, который строил дом в квартале Ляби-хаузи-Чуббоз.

Там во внутреннем дворе сидел на суфе мастер-штукатур с двумя рабочими. Перед ними была расстелена скатерть, они пили чай, кипяченный с молоком. Мы сели рядом с ними. Осмотрев меня, мастер спросил хезарейского махдума:

-Зачем вы привели этого мальчика, ведь он не сможет обмазывать крышу!

-Если он не сможет мазать крышу, он сможет подавать вам глину с края крыши или носить в ведре глину из ямы, привязать ведро к крюку и подавать рабочим. Можете распоряжаться любым из приведенных мною рабочих и поручать им работу по их силам, — ответил недовольно хезарейский махдум и ушел от нас.

Спустя несколько минут хезарейский махдум вернулся, сделал мне знак, чтобы я подошел к нему, повел к проходу и оттуда по лестнице проводил в мансарду.

В задней части мансарды на сложенных в четыре слоя ватных подстилках полулежал еще не старый смуглый человек среднего роста с черными глазами и бровями. Человек выглядел бледным и больным.

Я поклонился и сел напротив того человека.

-Вот это он и есть! — сказал хезарейский махдум, а сам спустился с мансарды вниз.

Ответив на мое приветствие, хозяин мансарды спросил меня:

-Вы умеете писать?

-Немного.

-Прекрасно, если так, то сегодня не работайте на постройке! Я велю вам дать другую, более подходящую работу.

Хозяин приподнялся со своего места, взял с полочки тетрадь и протянул ее мне со словами: [540]

-Откройте эту тетрадь и читайте с самого начала, я послушаю!

Я открыл тетрадь и пробежал ее глазами; там в беспорядке были записаны доходы и расходы хозяина: что именно, у кого и по какой цене он закупил, кому продал, сколько денег и в какие сроки получил от покупателей. Проценты, взысканные с должников, отмечались не по датам получения, а записывались следующим образом: «Один раз — пять тенег, другой раз — десять тенег, другой раз — пятнадцать тенег». Отметки об уплате с указанием имени одного и того же человека встречались в различных местах тетради. Записи были сделаны так плохо, что я большую часть их не мог прочесть. Те места, которых я не понимал вовсе, или те, где неправильно произносил буквы и слова, мне удавалось разобрать с помощью моего безграмотного хозяина, обладавшего хорошей памятью. Многие фразы он повторял слово в слово, и они полностью совпадали с плохо читаемыми предложениями.

После прочтения двух-трех страниц он заявил:

-Довольно, теперь ясно, что этот человек все перепутал в моей тетради. Ваша работа будет заключаться в том, чтобы все, что записано здесь, аккуратно и разборчиво перенести в другую тетрадь.

Он взял с полочки еще не заполненную тетрадь, достал кисточку и фарфоровую чернильницу и разложил передо мной все необходимое для работы.

Глядя на исписанную тетрадь, я с грустью спросил у хозяина:

-Неужели это писал хезарейский махдум?

-Он писать не умеет. Это писал учитель квартальной духовной школы. Вот негодяй, он все перепутал! Жаль плова и лепешек, которыми я его угощал за эту работу.

Я начал переписывать, но повторяющиеся звуки «бум-бум» и ктук-тук» отвлекали мое внимание и мешали работать. Сначала я думал, что это стучит мастер-штукатур. Но звуки раздавались одновременно, и я понял, что их не может производить один человек. Как бы там ни было, но я не стал спрашивать хозяина и притворился, будто ничего не слышу. Я лишь старался не обращать на них внимания, чтобы не испортить тетрадь и не попасть в разряд «негодяев». [541]

По списку проданных и купленных товаров было ясно, что хозяин торговал сапожным прикладом. В тетради часто повторялись названия таких товаров, как каблуки для кожаных калош и сапог, деревянные и железные гвозди, сапожный клей, лак, столярный клей, белый и красный воск и тому подобное.

Внимание мое привлекла еще одна повторяющаяся запись, которая не имела отношения ни к покупателям, ни к продавцам. Это было слово «аванс». Оно встречалось в тетради возле имен различных лиц и указывало на ту или иную сумму полученных от хозяина денег.

Моя жилка любопытства заиграла, и я спросил хозяина, почему он давал авансы такому большому количеству людей.

-Кроме лавки по продаже сапожного приклада, — ответил он, — я содержу еще и сапожную мастерскую. Постоянный стук, который тревожит мою больную душу и оглушает меня, раздается из этой самой мастерской. — Хозяин тяжело вздохнул и продолжал:

-Блажные парни, 25 нанимающиеся в какую-нибудь ремесленную мастерскую, не соглашаются работать без аванса. Вот видите, какие у меня большие расходы. Этот несчастный аванс — расход без дохода! Соседи мне завидуют, они говорят: «Такой-то имеет выгоду и от лавки, и от мастерской, он стал крупным баем». Однако они не знают, что мои дела идут словно по поговорке: «Верблюд велик, и рана у него на спине соответствует его размерам». Чем больше человек расширяет свое дело, тем больше у него расходов.

Хозяин умолк, закрыл глаза и задумался. Весьма возможно, что он думал о расходах, связанных с лавкой и мастерской. Спустя несколько минут на губах у него заиграла улыбка, и словно про себя, но так, чтобы я тоже слышал, он сказал:

-Если бы господь захотел, чтобы человек, не производя никаких затрат и не вкладывая своих денег, начал получать доходы и от лавки и от мастерской, вот тогда бы он наверное стал обладателем бессчетных богатств. [542]

* * *

У хозяина мастерской я проработал три дня. Ел я тоже там, и каждый вечер, когда заканчивал работу и собирался идти домой, хозяин давал мне заработанные мною две теньги, что за три дня составило шесть тенег (девяносто копеек).

За это время я перенес в определенном порядке все записи из старой тетради в новую. Купленное я отмечал в одном месте, проданное — в другом и, когда закончил работу, вслух прочел хозяину то, что получилось. Хозяин очень обрадовался.

-Спасибо вашему отцу! Вы из деревни, но вы словно соловей, вылупившийся в вороньем гнезде. Каждый ваш палец владеет искусством! Сейчас дела наши кончились, давайте заключим с вами устное соглашение на будущее.

-Пожалуйста, сделайте одолжение! — ответил я.

-Когда я поправлюсь и пойду в лавку, то стану запоминать все свои ежедневные сделки, проверять наличные деньги и долги. Вы приходите ко мне каждый вечер и записывайте с моих слов в тетрадь доходы и расходы за день по заведенному вами порядку. На такую работу уйдет не больше одного часа, а я вас накормлю за это ужином. Но другой платы вы не будете требовать. Что вы скажете, подходят вам мои условия?

-Хорошо, подходят!

-Дня через три-четыре я, наверное, поправлюсь и смогу пойти в лавку. Тогда и начнется ваша работа. Однако до того времени вы тоже будете приходить сюда каждый вечер и ужинать.

-Ладно, — согласился я и ушел.

Однако до начала новой работы я не ходил к нему ужинать, так как у меня в кармане имелось шесть тенег. На них ежедневно я мог покупать две лепешки и миску гороховой похлебки, стоившие десять-пятнадцать копеек, этих денег вполне хватало, и я не нуждался в бесплатной хозяйской еде.

Спустя пять дней хезарейский махдум сообщил мне, что хозяин поправился и уже торгует в лавке. В тот же вечер я пошел к нему домой и приступил к своей новой работе. [543]

САПОЖНАЯ МАСТЕРСКАЯ

Перед мансардой хозяина-лавочника, считавшейся мехмон-хоной, на крыше находилось помещение для спанья (оно имело стены, но потолка над ним не было), там ночевали обитатели дома в душные летние ночи.

В одной из стен этого помещения виднелась одностворчатая дверь с щелями, заткнутыми войлоком. Через нее можно было пройти в обширную мансарду, которая находилась над жилыми комнатами, террасой и кухней внутреннего двора. Верхнее помещение не имело больше ни дверей, ни окон, лишь в потолке светились четыре отверстия для воздуха, каждое размером в квадратный аршин. Отверстия сверху наподобие клеток закрывали треугольные рамки, оклеенные по сторонам промасленной бумагой. Эту широкую комнату освещал бледный свет, падавший сквозь верхние отверстия и напоминавший тусклый свет луны.

Здесь помещалась мастерская, в ней работало приблизительно сорок человек мастеров и подмастерьев; каждый из них сидел на низеньком табурете и был повязан кожаным фартуком. Хотя все они выглядели молодыми или средних лет людьми, но их лица с нахмуренными лбами казались бледными и печальными.

Разговаривали они друг с другом тихим голосом и только о вещах, относившихся к их работе.

Среди них находился парень лег двадцати пяти, постоянно уголком глаз наблюдавший за мастерами и подмастерьями. Он, как и другие, был бледен, и глаза у него глубоко запали. Парень ни с кем не разговаривал, но если замечал, что двое рабочих беседуют, оставлял свою работу и, почесывая кончиком шила мочку уха, внимательно прислушивался к их словам, а лишь только они замолкали, снова принимался за работу.

Когда начинался разговор между рабочими, находившимися от него поодаль, он тихонько вставал, делая вид, что разыскивает что-то, внимательно оглядывался по сторонам и старался приблизиться к ним. Увидев, что парень остановился возле них, рабочие прекращали разговор. [544]

-Продолжайте, продолжайте беседу, мне нужна колодка тридцать шестого размера, я ее разыскиваю, — говорил он и, осмотрев лежавшие перед ними колодки, возвращался на свое место или шел в другую сторону мастерской.

* * *

Однажды в среду вечером хозяин сказал мне:

-Приходите завтра, в четверг, в полдень, я тоже вернусь из лавки, мы с вами часок поработаем: мне нужно выплатить «блажным» недельный заработок. Лишь только я с кем-нибудь из мастеров рассчитаюсь, вы тотчас же запишите в тетрадь. Расчеты с ними такие запутанные, что трудно все это запомнить до вечера.

Помолчав немного, хозяин, улыбаясь, снова заговорил:

-Дневная работа, конечно, не была оговорена в нашем соглашении. Это для вас дополнительная нагрузка. Но случается, что человек купит на базаре сотню дынь, а ему дадут еще две «дыни» сверх всего. Вот это и есть такое дополнение сверх вашей обычной работы.

Я согласился и на следующий день явился туда к двенадцати часам. Хозяин уже вернулся с базара и сидел в тени, расстелив на крыше ватную подстилку. Перед ним лежали счеты, тетрадь, перо и чернильница.

Я сел напротив хозяина на шерстяной коврик. Он пододвинул ко мне тетрадь с письменными принадлежностями и крикнул в дверь мастерской:

-Раджаб-джон, скажи своим блажным, чтобы они пришли выслушать Свой расчет и получить недельный заработок.

Услышав его голос, несколько подмастерьев-мальчиков, топоча, выбежали из мастерской и, став перед хозяином, поздоровались с ним.

-Подметите внутренний двор, уберите нижние комнаты и кухню, наколите дров, чтобы хватило на неделю, и можете идти, — сказал хозяин ребятам.

Ученики с топотом сбежали по лестнице, а из мастерской вышли тот молчаливый двадцатипятилетний парень и мастер средних лет. Мастер сел с краю коврика против хозяина. [545]

-Сколько пар мужских кожаных калош вы сделали за эту неделю, Усто-Мурод? — спросил хозяин мастера.

-Пять пар.

Хозяин вопросительно посмотрел на парня, который ответил:

-Все эти пять пар сделал не он один. Правда, они вышли из его рук, но задники тачали ученики.

-Побойся бога, Раджаб-джон! Ведь ты еще молод, зачем же ты врешь? Я же дал тачать ученикам кусочки кожи, годные для детской обуви, чтобы они научились тачать задники. Ты знаешь, что твой брат сверх всего еще взвалил на меня обязанность обучить четверых учеников.

-Я говорю то, что видел сам. Я не являюсь пайщиком брата в его деле. Остальное знаете вы и хозяин! — ответил Раджаб-джон, нахмурившись.

-Если ученики будут работать на вас, что же они тогда смогут делать для мастерской и для меня? Вы, Усто-Мурод, уже состарились, не старайтесь побольше урвать от благ этого мира! Кому был предан этот мир, чтобы и мы с вами сохраняли ему преданность? — Взглянув на меня, хозяин добавил:

-Мирзо, найдите в тетради имя Усто-Мурода!

Я перелистал тетрадь и нашел имя Усто-Мурода, у которого, как значилось, было забрано пятьсот тенег задатка.

-За пять пар мужских кожаных калош, из расчета две теньги за пару, плата составит десять тенег, из этой суммы за работу учеников .мы снимаем две теньги, остается восемь тенег. После того, как мы снимем еще две теньги в счет процентов на задаток, ваш недельный заработок составит шесть тенег. А теперь скажите, согласны ли вы из этих денег снять немного в счет самого задатка?

Усто-Мурод, почесывая затылок и размышляя, ответил:

-Хорошо, снимите еще две теньги!

Хозяин обратился ко мне:

-Под его именем запишите, что Усто-Мурод в этот раз выплатил две теньги из задатка и получил четыре теньги недельной платы.

Я отбросил слова «в этот раз» и записал в тетради в порядке, который я считал нужным, смысл сказанного хозяином. [546]

Получив из рук хозяина четыре теньги, Усто-Мурод, перебрасывая монеты из одной руки в другую, поднялся с места:

-Какую из моих дыр смогу я залатать этой подачкой? — пробормотал мастер, направляясь к лестнице.

-Не печальтесь, Усто! Пока я жив, я не оставлю вас без денег. Если вам придется туго, то пусть ваш задаток составит не пятьсот тенег, а шестьсот. Я для вас не пожалею еще сотни тенег, — утешил его хозяин.

-Скажите лучше: «Я сделаю цепь на твоей шее еще тяжелей, удержу с тебя побольше денег на проценты с задатка и на самый аванс, а заработок твой доведу до сопливых грошей», — так будет правильней! — пробормотал Усто-Мурод, спускаясь с лестницы. — Этот старик — волк, видевший дожди! Но я не поддамся больше на «лисьи уловки»!

Рядом с Раджаб-джоном сел другой мастер. Хозяин произвел с ним такой же расчет, как и с Усто-Муродом. Задаток этому мастеру составлял шестьсот тенег. Хозяин из его заработка удержал три теньги за проценты.

Мастер не согласился:

-Мы с вами договорились, что за пятьсот тенег вы еженедельна будете удерживать по две теньги, это в месяц составит восемь тенег. Зачем же вы, когда задаток возрос всего лишь на сто тенег, стали удерживать на проценты лишнюю теньгу? При таком счете проценты на сто тенег в месяц составят четыре теньги, это почти вдвое больше против того, что берут ростовщики. Имейте же совесть, хозяин! Разделите две теньги на пять частей, присоедините одну пятую часть к счету за сто тенег, полученных мною на прошлой неделе.

-Ах, наивный мусульманин! Верните мне взятые на прошлой неделе сто тенег, и я тогда по-прежнему за пятьсот тенег буду удерживать две теньги. Ведь я даю в долг деньги, чтобы помочь мастерам. Это бескорыстное богоугодное дело. А когда увеличивается задаток, то и проценты растут. Если вы хорошенько раскинете мозгами, то поймете, что я поступаю так для вашей же пользы. Когда вы увидите, что проценты на задаток очень большие, будете меньше брать в долг и станете ограничивать свои желания. [547]

-Какие у нас, несчастных, могут быть желания? — удивился мастер. — На сто тенег я отремонтировал крышу, которая провалилась от весенних дождей. Пришлось купить балки, перекладины для поперечного перекрытия между балками, камыш и циновки, заплатить штукатуру и плотнику. При замешивании глины я работал сам вместе с двумя поденщиками. Мастерам и поденщикам я готовил плов. Разве это «мечты и желания»? Я купил дочери и жене два куска материи на платье, потому что они обе совсем не имели одежды, разве это «мечты и желания»? Что ж, разве мне следовало остаться на зиму с семьей под дождем и снегом? Неужели я должен был видеть жену с дочерью такими же раздетыми, как я сам? ..

-Говорите короче! Довольно! — перебил его хозяин. — Ваши дела меня не касаются. Я ведь не обещал вам построить дом или купить на платье вашей жене и дочери! Скажите прямо: вы будете выплачивать за взятые вами лишние сто тенег из недельного заработка одну теньгу, или сейчас же вернете эти сто тенег? Больше не о чем разглагольствовать: да или нет!

-Хорошо, берите, пусть они станут вашими! — ответил мастер.

-Вы посмотрите, как ворчат эти голодранцы! — пробормотал про себя хозяин и обратился ко мне:

-Пишите, мирзо, время идет!

Расчеты с рабочими продолжались.

Недельный заработок мастеров низшей квалификации был еще меньшим, а задаток выше, потому что некоторые из них брали еще в долг и теперь с трудом могли оставить себе две теньги наличными и с ними уходили.

Пока шли расчеты, ученики выполнили все, что им было велено, и, вернувшись с внутреннего двора, стали просить у хозяина разрешения уйти домой.

-Хозяин, мы все выполнили!

-Хорошо, можете идти! — разрешил он.

Я подумал, что хозяин, озабоченный расчетами со взрослыми рабочими, забыл расплатиться с учениками.

Пожалев ребят, я напомнил хозяину:

-Разве ученики уйдут, не получив своего недельного заработка? [548]

-Зачем я им должен платить недельный заработок? — ответил хозяин, нахмурившись. — Что они сделали, чтобы получить за это? По совести, они мне должны платить, потому что через два-три года уйдут от меня мастерами. Однако так как они все не имеют ни родителей, ни покровителей, то я их пожалел и бесплатно учу ремеслу. Когда они станут мастерами и смогут «повязать платок», 26 им придется год-два поработать у меня в мастерской бесплатно. Вот тогда получится, как в пословице: «От целого быка — одна железа!», — и половина затраченных мною на их обучение денег оправдается. А пока это еще «журавль в небе» — польза в кредит. Наличность же заключается в том, что сейчас я трачу безвозмездно время и силы на их обучение.

Расчеты продолжались, а с ними вместе моя «дополнительная часовая нагрузка» тянулась до самого вечера. Наконец, все рабочие разошлись. Перед хозяином остался только один Раджаб-джон. Он сидел с опущенной головой и царапал ногтями коврик.

Хозяин спросил, глядя на него:

-Ну хорошо, братец! Что ты скажешь? Похоже, что у тебя есть что-то на сердце?

-Вы сами знаете! — ответил Раджаб-джон, не поднимая головы и не переставая царапать коврик.

-Что я знаю? Откуда я знаю, что у тебя на сердце? Допустим, что я кое о чем и догадываюсь, но говорят: «Слова приятно слушать из уст Лукмана». Лучше будет, если ты сам скажешь.

-Я хочу пойти на площадь Ляби-хаузи-Девон-беги, прогуляться там, посидеть в чайной, выпить чайник чая и немного очистить свежей прохладой бассейна отвратительный запах мастерской, который забил мне горло, легкие, сердце и печень, подобно копоти из трубы кузнечной мастерской. Я хочу завтра, в свободный от работы день, купить матери отрез на платье, потому что старуха совсем голая, — проговорил Раджаб-джон, все еще не поднимая головы и не глядя на хозяина. [549]

-О, болезнь-то твоя, оказывается, серьезная! — сказал хозяин и, достав из кармана одну теньгу, бросил ее перед Раджаб-джоном, как бросают собаке кость. — Возьми сейчас это и иди погуляй. Что касается платья, то как-нибудь в другой раз найдем выход.

Раджаб-джон кончиком пальца откатил полученную теньгу обратно к хозяину:

-Вот уже шесть месяцев, как вы хотите найти способ, чтобы я смог сделать матери платье, и все не можете найти. Очевидно, вы не найдете его никогда. Во всяком случае рассчитайтесь со мной, как вы рассчитались с «блажными»!

- «Рассчитайтесь со мной, как с блажными!» — повторил хозяин слова Раджаб-джона и добавил:

-А ты работай наравне с блажными, и я заплачу тебе вдвое против них. Каждый из них за эту неделю сделал от четырех до шести пар кожаных калош. А ты даже не смог сделать и двух пар!

-«Не смог сделать даже и двух пар», — повторил Раджаб-джон. слова хозяина и сразу поднял голову. Он оторвал руки от коврика, положил левую руку себе на колено, а правую протянул к хозяину и, глядя ему в глаза, продолжал:

-Вы велели мне быть сторожем в мастерской, подслушивать разговоры блажных и передавать все вам, я работаю в полтора раза больше других. Я не успеваю, проколов шилом кожу, протянуть сквозь отверстие дратву, как должен бежать, словно охотничья собака, и все вынюхивать. Если бы меня здесь не было, кто бы вам донес, что задники для Усто-Мурода делали ученики?

-Он сторожит, он шпионит и считает, что приносит мне пользу, значит может залезть ко мне в карман! — пробормотал сквозь зубы хозяин и, обращаясь к Раджаб-джону, продолжал:

-Какую же ты принес мне пользу своим шпионством? Сейчас, как и прежде, лавочки холодных сапожников полны лоскутков кожи из моей мастерской, эту кожу вынесли отсюда мастера и ученики и продали ее. Какая мне польза от твоих доносов! Ну-ка, скажи, разве Сафар и Хотам, каждый из которых взял у меня задаток по тысяче тенег, не сбежали по совету Усто-Мурода? Нет, они не выпьют и пиалы чая, не посоветовавшись с этой старой беглой собакой! А ты, [550] шпионя за ними, ничего не понял или хотя и понял, но, сговорившись с ними, не поставил меня об этом в известность!

-Вы клевещете, но этого вам мало! — сказал, вспылив, Раджаб-джон. — Вы уже привыкли, оклеветав кого-нибудь, присвоить его заработок.

Повысив голос, он снова обратился к хозяину:

-Вы заплатите мне так же, как и чужим, или нет? Говорите, я хочу слышать ваше последнее слово!

-Господи, прости нас! — с этими словами хозяин сунул руку в карман, достал еще одну теньгу и так же, как прежнюю монету, швырнул ее Раджаб-джону.

Взяв монеты, Раджаб-джон поднялся с места и бросил деньги обратно хозяину, потом снял с гвоздя свой халат, накинул его на одно плечо и, направляясь к лестнице, крикнул:

-Пусть я буду собакой, если еще когда-нибудь ступлю сюда ногой! — и спустился по лестнице вниз.

Хозяин задумался, склонив голову, но спустя минуту снова ободрился и обратился ко мне:

-Он вернется, ни в какую могилу он не провалится, да и некуда ему идти!

Хозяин помолчал немного и продолжал:

-Вероятно, вы не знаете, что он мой брат; правда, не родной брат, но все же брат. После смерти моей матери отец женился на другой женщине, у которой был двухлетний ребенок, мать привела его с собой в наш дом, здесь его кормили, одевали, здесь он и вырос. Мать его старательно присваивала наше имущество. После смерти отца его вторая жена получила сполна свою долю наследства и, захватив все наворованное, переселилась в полуразрушенный дом, оставшийся от отца этого парня. Ему в то время уже исполнилось десять лет. Не даром говорится, что «имущество покойника идет за покойником» и «ворованное впрок не идет». Его мать в течение двух лет проела все, что получила в наследство, и все, что наворовала. Мой сводный брат, раздетый и разутый, с непокрытой головой, голодный, стал бегать по улицам. Я его пожалел, привел в свою мастерскую и определил учеником. Он вырос, сделался мастером, и я поставил его [551] старшим над рабочими, пусть заслужит авторитет. Как бы там ни было, все же он мне брат. Однако в последнее время он так начал себя вести, словно уже стал участником в моем деле.

Совсем стемнело. Хозяин пошел в мансарду, вынес оттуда спички и свечу, зажег ее и обратился ко мне:

-Ну, ладно, давайте все подсчитаем, уже поздно!

Я снова раскрыл тетрадь и со слов хозяина принялся записывать все, что было в тот день куплено и продано в лавке.


Комментарии

23. Банорас — шелковая материя с мелкими белыми и черными цветочками на бумажной основе. Эту кустарную ткань называют также «пари-паша». (Примеч. автора.)

24. Гаус-уль-А'зам — один из древних мистиков. (Примеч. автора.)

25. Рабочих ремесленных мастерских в Бухаре в то время называли «блажными парнями» (девонабача). (Примеч. автора.)

26. О церемонии повязывания платков ученикам будет рассказано далее. .(Примеч. автора.)

(пер. А. Розенфельд)
Текст воспроизведен по изданию: Садриддин Айни. Воспоминания. АН СССР. М.-Л. 1960

© текст - Розенфельд А. 1960
© сетевая версия - Strori. 2013
© OCR - Парунин А. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001
© АН СССР. 1960