Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ЯВОРСКИЙ И. Л.

ПУТЕШЕСТВИЕ РУССКОГО ПОСОЛЬСТВА ПО АВГАНИСТАНУ И БУХАРСКОМУ ХАНСТВУ

В 1878-1879 гг.

ИЗ ДНЕВНИКОВ ЧЛЕНА ПОСОЛЬСТВА, Д-РА И. Л. ЯВОРСКОГО.
Действительного члена императорского русского географического общества.

В ДВУХ ТОМАХ

ТОМ II

ГЛАВА VI.

С эмиром Авганским.

Отъезд нашей миссии из Авганистана. — Я остаюсь в Мазари-Шерифе один. Последняя аудиэнция миссии у эмира. — Отказ эмира. — Болезнь эмира Шир-Али-хана. — Авганские врачи и туземная медицина. Моя амбулатория. — Поездка в Тахтапуль. — Известия с театра англо-авганской войны и из внутреннего Авганистана. — Безнадежное состояние болезни эмира. Последние дни жизни эмира Шир-Али-хана.

18-го января эмир снова позвал миссию в себе. После обычных приветствий он завел опять речь о том: ехать ему в Ташкент или нет? Он склонялся более в той мысли, что лучше остаться к Мазари-Шерифе.

В числе причин, препятствовавших этой поездке, выставлялась и болезнь ноги. Я опять освидетельствовал ногу и опять не нашел никаких объективных признаков болезни. Нога имела нормальную t°, нормальный цвет, объем; чувствительность ее была, повидимому, также неизменена. Поэтому я высказал мысль, что в паланкине эмир мог бы ехать довольно удобно и, что больная нога не может совершенно воспрепятствовать его поездке. «Между тем, говорил я, в Ташкенте можно будет употребить для излечения ноги такие приемы и средства, каких я здесь, в Мазари-Шерифе, не имею в своем распоряжении».

Эмир на это ответил, что действительно не болезнь ноги, главным образом, препятствует его поездке в Ташкент, но [176] обстоятельства совершенно иного свойства. Вслед за тех он приказал своему первому секретарю принести и прочитать письмо, только что полученное от Мамет-Юсуф-хана, из Кандагара.

Письмо было принесено и прочитано. Содержание его было очень важно. Англичане заняли Кандагар. Вот как описывалось в письме это событие.

Как нам известно уже из предыдущего письма Сердаря Мамет-Юсуф-хана, он сначала решил уклониться от открытого боя с неприятелем. Но 10-го Магаррема его конная дружина, состоявшая всего из 1,500 всадников, не выдержала дальнейшего бездействия и ринулась в атаку целого корпуса английской армии. Силы англичан состояли, как значилось в письме, из 8-хм баталионов пехоты и 2-х полков кавалерии, при 20 орудиях. Конечно исход боя был весьма плачевен для авганцев. Разбитые части авганской кавалерии отступили по двум направлениям: на Кабул и Герат.

— Вы видите, обратился эмир в Разгонову, — как англичане исполняют свои обещания. Нечего сказать, — хорошо соблюдение независимости, когда один город за другим переходит в их руки. Если я отправлюсь в Россию, англичане, пользуясь моим отсутствием, шаг за шагом овладеют всеми землями Авганистана, так что потом мне не в чему будет уже и возвращаться. — Нет, состояние государства так плохо, что я не могу его оставить. Поэтому я решительно отказываюсь от поездки в Россию в данное время.

Генерал Разгонов пробовал уверить эмира, что эта поездка будет для него спасением, так как он будет иметь возможность переговорить обо всем подробно с генер. Кауфманном; что генер. губернатор может дать эмиру окончательный ответ, на что он имеет соответствующие полномочия, которых генер. Разгонов не имеет и т. п.

— Что же касается до опасения эмира-саиба, будто англичане в его отсутствие овладеют не только Гератом но и Туркестаном, возражал Разгонов, — то, ведь, это не так легко сделать, как — сказать. От Кандагара до Герата 1,000 верст, и занятие этого [177] города в скором времени состояться не может. Что же касается до Туркестана, то англичане могут дойти до него только в два года.

Но эмир остался при своем мнении. Он опасался, что в Туркестане непременно вспыхнет волнение, лишь только англичане придут в Герат, что его семейству может тогда угрожать опасность, и что, поэтому, неудобно было бы покидать свою семью на произвол судьбы.

— Можно ли, продолжал эмир, — в случае опасности переслать мое семейство в какой-нибудь русский город?

На это Разгонов ответил, что эмир может хоть сейчас же отправить свою семью в Россию и, что она найдет там самое радушное гостеприимство.

Затем эмир высказал мысль, что поездка его в Ташкент возможна и в данное время, но лишь в том случае, если г. Кауфманн выставит в Шир-абаде наблюдательный отряд из 4-х баталионов.

— Тогда, сказал он, я могу быть спокойным относительно безопасности своего семейства. Я уверен, что тогда спокойствие в крае не будет нарушено.

В то время, когда эмир назначал цифру баталионов наблюдательного отряда, Везир по авгански подсказал ему, чтобы он назначил большую цифру, примерно — 10 баталионов.

Понятно, г. Разгонов не мог обещать, что г. Кауфманн выставит наблюдательный отряд. Тогда эмир решительно и окончательно отказался от своей поездки в Ташкент.

— Дело это нужно считать решенным, сказал он. Кроме того — мне не следует забывать и письма генерала Кауфманна от 23-го декабря. В этом письме он прямо советует мне оставаться здесь. Как же я могу поехать в Ташкент? А что, если по прибытии в Ташкент г. Кауфманн скажет мне: «зачем приехал? Ведь я писал тебе, чтобы ты выждал более удобное время для поездки?» — Что я тогда могу сказать ему в ответ? Какими глазами я буду смотреть на Божий свет, если, по приезде в Ташкент, вы мне скажете: «устроивайте свои дела сами; мы не можем вам ничем помочь!..» Ведь мне тогда останется одно: [178] покончить с собой!.. Вы видите ясно, что мне необходимо остаться здесь.

Г. Разгонов пробовал было разъяснить эмиру всю неосновательность его мнения — напрасно. Напрасно также он ссылался на позднейшее письмо генерала Кауфманна, которым он приглашал эмира в Ташкент. — Шир-Али-хан объявил, что об этом теперь нечего и говорить. Вслед за тем он сказал, что посылает в Ташкент новое свое посольство, которое будет состоять из 4-х высших авганских сановников. При этом он сказал также, что миссию более не задерживает: она может ехать вместе с его посольством.

— Но доктора-саиба я оставляю при себе, закончил он.

Однако я должен сознаться, что такая честь, оказанная мне эмиром, совсем меня не прельщала. В самом деле: оставаясь в Мазари-Шерифе, я должен был обречь себя на безотрадное одиночество, которое могло продолжаться неопределенное время. «Зачем мне теперь здесь оставаться», думал я? «Для лечения болезни эмира? Но кто мне поручится в том, что туземные врачи не восстановят эмира против меня? Это тем более может случиться, что отношения эмира Шир-Али-хана в русскому правительству в настоящее время вступили на очень шаткую почву и ежеминутно грозят сделаться натянутыми. Раз эмир послушался бы своих врачей, отказался бы от моего содействия, — я очутился бы в смешном положении, если не более».

Поэтому я спросил ген. Разгонова тут же, в присутствии эмира, — оставляет ли он меня в Авганистане, или нет?

Разгонов подтвердил решение эмира, сказав, что я должен остаться 1) в силу прямого приказания ген. Кауфманна, выраженного в письме в нему, Разгонову, а также и в письме в эмиру от 20-го декабря; 2) что я остаюсь не один, а с Заман-беком; поэтому мне особенно де скучать не придется.

На это мне возражать конечно не приходилось, но я все же не терял надежды убедить г. Разгонова не оставлять меня в Мазари-Шерифе.

Между тем прения между эмиром и Разгоновым возобновились. Аудиэнция, начавшись очень плавною беседой, перешла потом в [179] перекрестную речь, а под конец из нее вышел настоящие базар. Все говорили разом. Каждый старался перекричать своего собеседника и заставить его слушать именно себя. Говорил эмир, говорил Казий с Везиром, так что переводчики не знали, кого им слушать и уж конечно не успевали передавать все, что было сказано Разгонову каждым из них. О передаче ответа Разгонова эмиру и его сановникам и думать нельзя было, потому что пока он собирался раскрыть рот, как с противной стороны уже лились целые потоки слов — и переводчики должны были ловить их, что называется, налету. Так и просидел большую часть времени Разгонов молча, слушая своих собеседников и отвечая им только немыми улыбками кстати и некстати. — Я не должен обойти молчанием присутствовавшего на аудиэнциях Сердаря Шир-Али-хана, брата эмира. Никогда я не замечал, чтобы он возвысил голос, или разгорячился во время спора. В то время когда Казий визжал, как повешенный за язык, когда даже некрасноречивый Везир захлебывался потовом своих речей. — Сердарь Шир-Али-хан очень редко вставлял свое слово; но за то его суждения были всегда здравы. Его сановитая простота обращения и искренность речи производили приятный контраст с сладкоглаголивой фигурой Казия и низкопоклонным Везиром.

Наконец аудиэнция была превращена. Отъезд миссии был назначен эмиром на следующий день, т. е. 19-го января.

Спустя несколько времени после аудиэнции, в нашу квартиру пришел Везир. Он привез подарки, которые жаловал эмир отъезжающим членам миссии. Подарки состояли из кашемировых шалей. Каждый член миссии получил по две шали, за исключением генер. Разгонова, получившего 4 шали. Кроме того эмир подарил Малевинскому и те древние монеты, из за которых он поссорился было с Везиром. Но я не получил подарков, «так как», говорил Везир, «эмир-саиб оставляет доктора-саиба при себе и потом, при отъезде его из Авганистана, будет благодарить его за труды особо».

Отъезжающие члены миссии в тот же день стали готовиться в путь, а я был снова позван в эмиру. Я нашел его сидящим на полу, на котором поверх ковров, был постлан тюфяк, а [180] а на тюфяке — медвежий мех. Эмир сильно жаловался на боль в левой подколенной впадине и в лодыжке. Лодыжка казалась несколько опухшею, t° ее была слегка повышена. Во время осмотра и исследования больной ноги эмир громко стонал. Теперь я имел достаточные данные, чтобы решить, что эмир болен суставных ревматизмом. Я намазал лодыжку хлороформною мазью и снова забинтовал ногу фланелью с ватой. Внутрь я назначил было хинин с опием, но эмир лишь только узнал, что это «кунейн» (хинин) — как на отрез отказался от принятия этого средства. Салициловокислых солей я не мог предложить больному, так как не имел их в своем распоряжении. Вскоре, однако, боль стихла, эмир успокоился и я был отпущен домой.

Среди общей суеты и сборов в дорогу отъезжавших членов миссии я ходил точно сам не свой. На мне ужасно тяжело отозвалось решение Разгонова — оставить меня в Мазари-Шерифе. Но теперь было очевидно, что я должен был остаться. Эмир действительно был болен. Нельзя же было оставить его без медицинской помощи, хотя он и имел целую толпу своих врачей.

В довершению моего горя меня покидал мой деньщик, человек весьма надежный, честный, услужливый. Он сослужил мне добрую службу, когда оставался в Кабуле. Все мои вещи, вьючный скарб и лошадей я оставил там под его присмотром; и я должен сказать, что все сохранилось в наилучшем виде. Все члены миссии очень лестно отзывались о заботливости и радении моего деньщика о добре своего отсутствовавшего господина. Разгонов в одном из своих писем ко мне написал про него даже целый хвалебный дифирамб. И вот этого-то человека я должен был отпустить в Ташкент, и в такое время, когда его услуги могли сделаться для меня наиболее нужными и ценными. Но я должен был отпустить его, так как еще в августе месяце 1878 г. срок его службы кончился и все его сослуживцы были уже распущены по домам в бессрочный отпуск. Он также кончил свою службу и мог воспользоваться отпуском. Эта причина была, впрочем, легко устранима, так как настоящая экспедиция считалась за военный поход, следовательно, сроки службы не имели никакого значения. Но удерживать его долее в Авганистане было бы [181] жестокостью с моей стороны. С покорностью своей доле, характеризующею нашего славного и честного солдата, мой деньщик только робко просил меня, нельзя ли отпустить его с отъезжающей миссией, «так как здесь», по его выражению, «он совсем изныл, сердце изболелось по родине». Конечно, я не мог насильно удерживать этого великолепного человека при себе. Я снарядил его, дал ему коня с полным прибором, немного денег и отпустил, повторяю, с искренним сожалением.

Утром 19-го января все отъезжающие члены миссии были уже совсем готовы в выступлению и ожидали только приглашения от эмира. Вскоре пришли Везир и Гулам-Гайдар-хан (адъютант эмира) с извещением, что эмир-саиб ожидает миссию. Все мы, уезжающие и остающиеся, отправились в эмиру в дорожном платье.

На дворе было пасмурно. Ночью выпал небольшой дождь, сменившийся утром редким рыхлым снегом. Воздух был сырой и холодный. При выходе из комнаты на двор чувствовался неприятный озноб, сопровождаемый нервной дрожью. Тяжелые свинцовосерые облака заволокли все небо и скрыли от глаз возвышавшиеся на юге снежные вершины Паропамиза. Свежий, западный ветер уныло шумел и свистел среди оголенных, узловатых ветвей великанов-чинаров. Изредка тоскливо крикнет ворона, да пролетит стрекоча сорока-щепетуха; вот заорал ишак как то уныло, протяжно... Зима! Наконец-то. А то я уж Думал, что мне в этом году совсем не удастся увидать лица зимы, этой дорогой старушки родины...

Эмир полулежал на тюфяке в той комнате, где он обыкновенно давал миссии аудиэнции. Возле него находились два туземных врача. Один из них был знакомый мне Ахун-саиб, другой же был мне неизвестен. Этот последний поддерживал над медным тазом ногу эмира, обернутую в кисею, а Ахун постоянно обливал ее ледяной водой. На мой вопрос, зачем эмир обливает ногу, он объявил, что эту операцию он проделывает по совету Ахуиа, так как боль в ноге утром этого дня возобновилась, что обливание ледяной водой продолжалось уже несколько часов и, что теперь он не чувствует в ноге никакой боли. [182]

Я посоветовать эмиру обращаться с ледяной водой как можно осторожнее, предупреждая, что от неумеренного применения этого способа болезнь может усилиться, несмотря на временное, кажущееся улучшение и уменьшение боли. Тем более я настаивать на осторожном обращении с ледяными обливаниями, что устройство местных домов, как видел уже читатель, представляет полнейшую свободу для образования в комнате сквозного ветра. Нет никакого сомнения, что простудные заболевания здесь, в Средней Азии, при известной мягкости климата (зимою), обусловливаются именно дурным устройством домов, главным образом — господствующим в них сквозняком. Этим заболеваниям способствует в значительной степени и способ отапливания комнат посредством «мангалов»: лучистая теплота мангалов нагревает одну поверхность тела, а на другую сторону тела в то же время действует холодный сквозной ветер. На одной из аудиэнций я возобновил себе, таким образом, мышечный ревматизм.

В виду всех этих соображений я положительно советовал эмиру оставить обливание ледяной водою, заменив его растиранием льдом и последующим завертыванием в шерсть.

— Я охотно бы отказался от обливания водой, отвечал мне эмир, если бы его можно было заменить другими средствами, столь же хорошо успокоивающими боль.

Я предложил некоторые средства, но эмир нетерпеливо отверг мои предложения, сказав, что он чувствует теперь себя хорошо.

Прощаясь с миссией, эмир выразил надежду, что она благополучно приедет в Ташкент. Затем он назвал имена членов авганского посольства, отправлявшегося вместе с нашей миссией. Посольство состояло из 3-х лиц: 1) Сердаря-Шир-Али-хана, двоюродного брата эмира; 2) Везира-Шах-Магомет-хана (Министра иностранных дел) и 3) Казия Абдул-Кадера. В ним прикомандирован был и прежний посол, Мирза-Магомет-Хассан-хан.

— Моим послам прошу верить, как самому мне, говорил эмир. Чтобы они ни говорили, — знайте, что это все равно, как если бы я сам, лично, говорил вам. [183]

На вопрос генерала Разгонова, кого эмир делает старшим членом посольства, получился следующий ответ:

— Все они равны, но вести переговоры с генералом Кауфманном будет Казий, через г. Малевинского.

Таким образом Казий de facto делался первенствующим лицом посольства, что, как я заметил, было несовсем приятно для остальных членов посольства, особенно для Везира и Шир-Али-хана.

Затем, обратясь к генералу Разгонову, эмир сказал:

— Передайте генералу Кауфманну мои симпатии к России, только от нее одной я и жду помощи. Вы знаете настоящее состояние Авганистана так же хорошо, как и я сам: я от вас ничего не скрывал. Из за дружбы с Россиею я разорил свое государство. Я передаю в ее руки ключи от ворот в Индию; от нее зависит взять их или нет. Пусть Русский Царь смотрит на мое государство, как на часть своей империи. Только Великого Русского Императора я считаю своим покровителем. Хорошо будет Авганистану — хорошо и России. Разорение же Авганистана есть бедствие для самой России. Теперь, если мне откажет Россия в своей помощи, честь моя (лицевая вода) пострадает...

Генерал Разгонов обратился к эмиру, между прочим, с вопросом: можно ли будет послать в Петербург хотя одного из его послов, если бы ген. Кауфманн признал это необходимым?

Если нужно будет послать в Петербург, то пошлите всех, а не одного, отвечал эмир. Впрочем, было бы лучше, если бы прежде поездки их в Петербург, выслан был в Шир-абад наблюдательный отряд.

Разгонов не мог дать на это мнение никакого определенного ответа, а потому вопрос о поездке в Петербург одного из авганских послов остался невыясненным.

Узнав, что Замаан-бек остается в Мазари-Шерифе и видя, что он очень опечален этим обстоятельством, — эмир стал его утешать, просил не скучать, говоря, что он насколько возможно постарается доставить остающимся членам миссии всевозможные развлечения.

Наконец аудиэнция кончилась. Авганские послы были [184] снабжены от эмира Шир-Али-хана верящим письмом к ген. Кауфманну. Вот содержание письма:

«Вскоре после моего прибытия в Мазари-Шериф я получил три Ваши дружеские письма, помеченные соответственно 8, 13 и 17 числа мес. могаррема (20, 23 и 25 декабря 1878 г.) (Этого письма в «дипломатической переписке» между ген. Кауфманном и эмиром Шир-Али-ханом не имеется. Поэтому я привожу его в переводе с английского. Correspondence, incloesure 50 in № 1.). Я прочел их и понял их содержание. Приятные выражения, содержащиеся в Вашем письме от 17 могаррема усладили небо моего желания, а благоухания царских милостей Его Величества Императора, а также и желание иметь радостное свидание с Вами — укрепили мое намерение посетить Россию. Я решил было вскоре отправиться по своему назначению, так как после совещания с послом Славного правительства, я дал знать о моем намерении Его Величеству эмиру Бухарскому, но по воле Божией я внезапно заболел катарром и припадком падагры, и теперь пользуюсь советами русского доктора и моих врачей. Это обстоятельство воспрепятствовало мне продолжать путешествие.

«Так как время уходит, то я дал разрешение послу возвратиться и послал, со всею поспешностью, в Ташкент представителей и министров богоданного правительства: моего брата Сердара Шир-Али-хана, Шах-Магомет-хана и Кази-Абдул-Кадер-хана, которые должны без замедления представиться Вам, словесно представить Вам состояние здешних дел и напомнить Вам то место Вашего письма, которое доставило мне уверение в том, что Его Императорское Величество Государь потребовал согласия Британского правительства признать независимость Авганистана и что британские министры дали послу вашему в Лондоне заверение в том, что они не будут вмешиваться в то, что касается независимости Авганистана. Но англичане, несмотря на это согласие и уверение, подвинулись от Шир-абада до Джелалабада и от Пишина до Кандахара, отчет о каковых событиях министры богоданного правительства дадут Вам в подробностях. Я надеюсь, что Вы примите за верное все то, что мои министры изложат Вам касательно [185] дел нашего богоданного правительства, и милостиво отпустите их, без дальнейшего промедления, удовлетворив их ходатайство.

«Да будет Вам известно, что я очень доволен благородными качествами и хорошим поведением генерала Разгонова и его спутников. Действительно, генерал — добросовестный и способный офицер Славного правительства и доброжелатель нашего богоданного правительства».

Когда мы вышли от эмира, непогода разыгралась как следует, по зимнему. Густой снег валил хлопьями и покрывал землю уже толстым слоем. Авганские послы нисколько не были смущены дурной погодой; напротив, по их понятиям выпавший снег перед отправлением в путь означает хорошее предзнаменование. Не страшила эта непогода и нашу миссию; напротив, она казалась миссии прекрасною — так сильно было желание ее поскорее уехать из Авганистана, который надоед всем членам ее, по выражению Разгонова, выше горла. Только для меня и для Замаан-бека этот день казался ужасным, но не потому, чтобы нам грозила возможность подвергнуться в пути неприятному действию снега и дождя, а напротив потому, что мы имели возможность укрыться от непогоды, оставаясь здесь, в этом теплом, насиженном гнезде. Я довольно хорошо переношу всякие невзгоды в жизни, но, признаюсь, в эти минуты, я чувствовал себя очень несчастным...

— Не горюйте, Замаан-бек — говорил ему Разгонов, когда тот понуря голову сидел у камина и чисто механически, даже не мигая, смотрел на красные языки трескучего пламени, — ведь вам недолго придется пробыть здесь. Я даю вам мое слово, что лишь только я приеду в Ташкент, первым моим словом ген. Кауфманну будет просьба об отозвании вас отсюда.

Но Замаан-бек не внимал словам генерала и безучастно смотрел в самый центр пылавшего очага. Он ни накануне, ни в этот день, почти ничего не ел. Я, несмотря на то что сам чувствовал себя далеко не благодушно, старался развлечь его шутками, уверяя, что если он не будет есть сегодня обед, то завтра принужден будет съесть несколько порций хинина, так как ему непременно сделает визит лихорадка.

Наконец возня сборов в дорогу, вьючка животных и [186] всевозможные хлопоты по снаряжению стаи подходить к концу. Лошади были оседланы и, нетерпеливо ударяя копытами, ждали своих седоков. Вот Разгонов и прочие, ехавшие с ним члены миссии, в последний раз пожали нам руки, пожелали нал всего хорошего, сели на лошадей и медленно потянулись длинной вереницей вон из нашего жилища. Я и Замаан-бек остались одни...

Сначала разговор между нами как то не клеился; у того и другого в голове роились невеселые мысли. В течении двух-трех часов редко-редко слышалась отрывистая фраза, переброшенная от бедного в другому. Но потом наступила реакция и речь сделалась более непринужденною. Появились надежды и предположении о том, как скрасить вашу предстоящую, невеселую жизнь. Принято было решение — отнюдь не сидеть в 4-х стенах помещения, как это было при Разгонове, а от времени до времени делать прогулки и поездки по окрестностям города. Система Столетова, преемственно удержанная Разгоновым — бояться сделать липший шаг за стены нашего глиняного квадрата, — была нами осуждена бесповоротно. На первый раз мы решили съездить в Тахтапуль или Балх.

Во весь этот день, а также и в следующий, эмир меня к себе не звал. Таким образом предположение, что мне придется, чего доброго, розыгрывать смешную роль придворного врача без пациента — повидимому начинало сбываться.

За то вольноприходящие больные туземцы с каждым днем приходили ко мне все в большем и большем количестве. Все утро каждого дня я посвящал на прием этих больных. Все число перебывавших у меня больных так велико, что может дать порядочный материал для местной медицинской географии. Как врачебный совет, так и лекарства давались иною больным безвозмездно. У меня устроилась настоящая амбулатория. Если читатель желает познакомиться с нею, то я попрошу его отправиться вместе со иной на один из утренних приемов.

Смотрите — вот изнуренный лихорадкою больной, с лицом лимонно-желтого цвета, с землистым оттенком; у него селезенка и печень огромных размеров; ступай ног слегка отечны; глаза, обезцвеченные и потускневшие от долгого страдания, умоляют вас о [187] помощи. Две-три драхмы хорошего хинина положительно воскрешают больного. А вот, рядом с ним, стоит чахоточный, которому уже ничто не может помочь в этом мире. Немного подальше стоит поклонник Венеры; у него на теле сифилитические эктимы; в зеве нет язычка; тоже угрожает и небным дужкам. Вот такой же субъект с поражением костей и волос.

Проходя далее по импровизированной амбулатории мы встречаемся с разными, и притом очень многочисленными, воспалительными болезнями глаз, начиная от гнойной, переходя затем к катарральным и трахоматозным конъюнктивитам, различным кератитам, иритам и кончая панофталмией. Но вот и субъект с чистыми прозрачными глазами, не ощущающими однако ни одного луча света. Исследуя его, вы находите «главкому», имеющую хроническое течение и подивившись, что здесь можно встретить такую интересную, но редкую болезнь, отходите прочь, так как за невозможностью сделать операцию иридектомии, вы ничего не можете сделать для больного. Я кончаю свою визитацию наблюдением болезней костей, мышц, сочленений и катарров различных слизистых оболочек.

В один из приемных дней ко мне пришел больной, заслуживающий особенного внимания. Это был мальчик, лет 10, лицо которого до того было обезображено волчанкой (lupus), что смотреть на него было жутко. Замаан-бек, всегда сопутствовавший мне при осмотрах больных, так и не смотрел на больного, а расспрашивал его, повернувшись к нему боком. Да, лицо мальчика действительно было ужасно. От носа остались две дыры, обрамленные свежеобразовавшимся рубцом. Этот свежеобразовавшийся рубец, местами изъязвленный, покрывал и часть лба между бровями и корнем носа. Рот — невероятных размеров, вследствие того что язва захватила весь правый его угол и съела десны, так что зубы можно было выбрать из челюсти рукой; налево язва доходила до нижнего века, задавалась далее и обусловила язвенное воспаление роговой оболочки глаза; этот глав был уже потерян для больного. Печально и вместе с тем страшно смотрел одинокий правый глаз. Впрочем слово страшно — не совсем верно; скорее — со страхом за свою участь: язва подходила и к нему и уже начала выворачивать нижнее веко. Изо рта несчастного постоянно текла слюна, [188] незадерживаемая разрушенными губами. В некоторых местах поверхность язвы была покрыта тонким слоем жидкого, серозного гноя; края язвы крайне атоничны, безжизненны. — Я сделал для этого страдальца все, что мог.

Меня стали посещать и больные женщины.

Зная как ревниво туземцы оберегают свой гарем и своих женщин от взглядов посторонних лиц, а особенно европейцев, зная их крайнюю подозрительность в этом отношении и фанатизм, а с другой стороны — имея в виду последствия донжуанства первых англичан в Авганистане, во главе которых стоял известный Бёрнс, последствия, вызвавшие первую английскую катастрофу в Кабуле — я озаботился обставить мой прием больных женщин такими условиями, чтобы в туземцах не могло зародиться и тени подозрения и обвинения как своих жен, так и меня в чем либо совершенно постороннем медицине и лечению болезней. Поэтому я осматривал женщин обыкновенно в присутствии дежурного авганского часового. В тех случаях, когда нужно было исследовать грудь, живот, голые части тела, я приглашал больную в разбитую среди двора палатку. Вместе с больной в палатку я непременно брал родственника больной — ее мужа, отца и т. п., дежурного часового и заведующего нашей резиденцией Мамет-Дин-хана. Такими мерами я достиг того, что больные туземки почти нисколько меня не стеснялись, а мужья их, братья и отцы кроме благодарности не чувствовали ко мне ничего. Со временем число приходящих женщин значительно возросло. Большая часть из них имела наружные болезни, — разные сыпи, не мало было между ними и с воспалением глаз (С тех пор как я узнал, что дома туземцев отапливаете «по черному», — я более уж не удивлялся, что встречал здесь так много больных воспалением глаз. В главной клинике Казанского Университета наибольшее число больных с воспалительными болезнями глаза, собственно век и слизистой оболочки, доставляло население инородческих местностей Поволжья, у которых более чем где либо сохранился «черный» способ отапливания домов.). — Некоторые из женщин были очень красивы. Раз ко мне обратились за советом для одной трудно рожавшей женщины. Роды требовали оперативного пособия и я предложил[189] свои услуги, но они были категорически отвергнуты родственниками родильницы.

Я должен заметить, что не встретил здесь, в авганском Туркестане, ни одного больного с зобом или ршитой (filaria medinensis), так распространенных в Фергане (первая форма) и в бассейне Туркестанского и Самаркандского горных хребтов (вторая форма). О «махао» (род проказы — elephanthiasis arabum?) я даже не слыхал, но с так называемой «сартовской язвой» (род лишая) я имел больных довольно много (Поименованные 4 болезненные формы составляют принадлежность вообще местностей по Сыр-Дарье и Аму-Дарье (к северу от последней).).

21-го января посланный от эмира пришел во мне очень рано. Было только еще 6 час. утра. Он объявил, что эмир-саиб зовет меня к себе.

Я тотчас же оделся и, сопровождаемый обычным конвоем из авганских пехотинцев и Замаан-беком, отправился в эмиру.

Я нашел Шир-Али-хана в той же комнате, в которой он давал миссии аудиэнции. Он полулежал на постланом на полу матраце (матрац был покрыт меховым одеялом, на котором лежало несколько круглых подушек); он был полуодет; больная нога была не забинтована, обнажена; на ней замечались корки какой-то черной засохшей мази, которая была предложена туземными врачами и состояла, по их словам, из яичных белков и цветов розы. — Эмир жаловался на боль в подколенной ямке; боль, по его словам, как бы опускалась отсюда вниз, по направлению главных сосудов и нервов и доходила до самых оконечностей пальцев. Он жаловался также на сильный холод в больной ноге, говоря, что она как бы онемела. Вследствие сильной боли холодный пот струился по лицу и шее эмира.

Когда нога была очищена от корок мази, я осмотрел ее. Она имела следующий вид: цвет кожи был несколько беловат, точно нога совсем лишена была крови; икра несколько опухла. На ощупь нога была холодна как лед, но только до колена; выше колена да и самое колено были нормальной температуры. Я пробовал было нащупать пульс в тыльной артерии стопы (arteria dorsalis [190] pedis) или в задней большеберцовой (arteria tibialis postica) в том месте, где она проходит под внутренней лодыжкой, но напрасно. Точно также и в артерии подколенной (arteria poplitaea) я не мог прощупать пульса. Взявши для сравнения здоровую (правую) ногу эмира, я мог совершенно свободно прощупать пульс в вышепоименованных кровеносных сосудах.

Итак осмотр больной ноги заставлял меня предположить местную остановку кровообращения. Теперь вопрос состоял в том: какая была причина этой остановки? — Я тщательно расспрашивал эмира о том, не имел ли он случая нанести больной ноге какое либо механическое насилие, но получил на это отрицательный ответь. Поэтому выбирая, как причину остановки кровообращения, между ущемлением и тромбозом подколенной артерии, скорее всего можно было предположить последнее. Но каков характер тромбоза? — На этот вопрос в данное время я ответить не мог. Но я очень хорошо помнил один случай из госпитальной практики в клинике Казанского Университета (покойн. проф. Никольского), где у больного в продолжении нескольких дней отсутствовал пульс и в лучевой, и в плечевой артерии левой руки, и, тем не менее, кровообращение потом вполне восстановилось. В этом случае причина остановки кровообращения была механическая, именно сильный ушиб плеча. Проф. Никольский объяснял тогда подобное явление следующим образом. Механическое насилие, подействовавшее на плечо, обусловило разрыв внутренней оболочки артерии, вследствие чего она и закупорилась. Но при этом существовало окольное (коллатеральное) кровообращение, что доказывалось тем, что рука, хотя и была гораздо холоднее здоровой (правой), но все же температура ее была выше окружающей среды.

Между тем в данном случае нога эмира была, повидимому, лишена и окольного кровообращения, так как была очень холодна. Эмир очень жаловался на сильную боль в подколенной ямке. Я тщательно ощупал ее, но ничего не мог нащупать. Затем, повторяю, эмир категорически отрицал какое либо механическое насилие. Значит, трудно было мне предположить здесь как причину остановки кровообращения ущемление и разрыв внутренней оболочки подколенной артерии. Более вероятия было в том предположении, что [191] я имел перед собой тромбов артерии вследствии свертывания крови, как в главном стволе, так и в разветвлениях его. Предположение — крайне неутешительное; скажу более — безотрадное, безнадежное!

Теперь мне необходимо было решить другой вопрос: когда произошла закупорка артерии? — В последний раз я видел больного 18-го января; тогда нога не представляла и признаков тромбоза; напротив, она имела некоторые признаки ревматического страдания. Значит, закупорка произошла в промежуток времени от 18 до 21 января.

Какая же ближайшая причина тромбоза? Что обусловило это страшное осложнение болезни? — на все эти вопросы, я мог дать ответ опять таки только в форме предположения.

Я думаю, что сосудистая система эмира представляла более или менее значительные изменения атероматозного свойства, хотя объективных признаков и не существовало; состояние сосудистой системы и сердца не давало в этом отношении никаких указаний. Видимых простым глазом, атероматозных изменений кровеносных сосудов в наружных и легко доступных частях тела, как напр. в руке, на голове — я не заметил. Но, с другой стороны, я не мог совершенно отрицать возможности такого изменения сосудов. За это говорили следующие данные: 1) известный возраст — эмиру было 57 лет; 2) эмир сильно и долго злоупотреблял спиртными напитками. А раз допускалась возможность атероматозного изменения сосудов, следующее обстоятельство получало громадное значение. Это — продолжительное и очень сильное искусственное охлаждение ноги. Обливание ноги ледяной водой в продолжении нескольких часов сряду, может быть повторенное и в последующие дни (я не знаю, меня к эмиру не звали и не спрашивали моего мнения; напротив, когда я посоветовал эмиру остановить обливание ноги, то мой совет не был принят во внимание), — это обливание и могло в данном случае вызвать остановку кровообращения путем ли спазма сосудов, или вследствие полного паралича их — что одинаково вредно могло отозваться на состоянии крови в конечности.

Понятно, мне хотелось более верить, что я имею перед собою временную остановку кровообращения. Только в этом случае я и [192] мог что либо сделать, так как в случае остановки кровообращения от свертывания крови, ничего нельзя сделать и вся терапия сводится в нулю. Поэтому все, что я в данном случае сделал с больным членом, сводилось в усилению кожного кровообращения. Я слегка растер кожу ноги вератринным спиртом и затем завернул в шерстяное. После этой манипуляции эмир сказал, что нога как будто стала согреваться. Однако сильная боль в подколенке все продолжалась. Пришлось прибегнуть в наркотическим средствам. Но тут произошло недоразумение между эмиром и мною. Когда я предложил ему порошки из морфия, то он, узнав, что это морфий, — на отрез отказался от них. Окружавшие эмира люди и туземные врачи всем хором одобрили этот отказ.

— Морфий, сказал эмир, — «сухое горячее» средство; а мой темперамент также «сухой-горячий»; поэтому мне вредно принимать морфий.

Здесь, мне кажется, уместно познакомить читателя с современным состоянием туземной врачебной науки в Средней Азии.

Нужно заметить, что авганцы, как и все среднеазиатцы, в своем мировоззрении придерживаются метафизических доктрин. Они думают, что в мире действуют 4 силы: тепло, холод, сухость и влажность. Сочетания этих сил в разных пропорциях обусловливают те или другие мировые явления, будет ли это в области чисто физических явлений или же здесь заинтересована и человеческая психика.

Совершенно естественно, что та же метафизичность господствует и в туземной медицине. Различные сочетания 4-х названных сиз или элементов обусловливают их пользу или вред для человека. Мало того, даже и самый темперамент человека есть ничто иное как пропорциональная сумма этих сил, поскольку они входят в образование его души и тела, словом организма. Они говорят, что если человек нервен, горяч, то в образовании его участвуют силы: теплота и сухость — в большей пропорции, чем холод и влажность. В человеке флегматичном, неповоротливом преобладают силы противоположные первым.

Сообразно с этим определением темпераментов туземные врачи разделяют весь род человеческий на 4 категории: — сухих, [193] горячих, холодных и мокрых людей. Но всегда, или в значительном большинстве случаев, в человеке преобладают, по их учению, какие либо две силы или два элемента, которые и сообщают его натуре тот или другой физический и моральный облик. Чаще всего в человеке элементы распределяются таким образом: сухость более уживчива с теплом; наоборот, влажность — обыкновенная спутница холода. Став на почву такой классификации, авганцы себя определяют как народ сухой-горячий. Европейцев же, «фиринджисов», они называют холодными-мокрыми.

При всей метафизичности этой классификации нельзя не усмотреть в ней некоторой реальной подкладки. Ведь, конечно, тепло обусловливает сухость, а холод — влажность. Стоит только взглянуть на карту, чтобы понять происхождение этих, так сказать, космических положений философского миросозерцания туземцев. С трех сторон Авганистан окружен безбрежными, безводными, раскаленными пустынями. Тут везде очень сухо и чрезвычайно тепло. Наоборот, среди снежных вершин Гинду-Куша очень холодно, но за то там и влаги много. Затем — дикая, легко воспламеняющаяся натура авганца, в связи с легкостью и худощавостью его телосложения, дает ему право причислить себя к категории людей «сухих-горячих». Европейцы же, с которыми ему приходилось главным образом иметь сношения, были Англичане, обладающие, как известно, флегматической, довольно неповоротливой натурой. Я не знаю, сделали ли бы туземцы такое определение для европейца, если бы увидели пламенного испанца, легкого итальянца и подвижного француза.

Как я уже сказал выше, в медицине авганцы придерживаются тех же основных понятий, что и в своем философском мировоззрении на вселенную. Холод, тепло, влага и сухость (Достойно замечания, что физиология талмудистов также трактует о 4-х силах, заправляющих жизнью природы; это: холод, теплота, сухость и влажность. Все существующее, по учению талмудистской физиологии, есть ничто иное, как вариации сочетаний четырех элементов: огня, воздуха, воды и земли. См. История медицины д-ра Ковнера, в «Киевских Университ. Известиях» за 1878 г., № 2.) своим действием на человеческий или вообще животный организм [194] могут обусловить для него пользу или вред. Если, например, в человеческом организме находится избыток холодного и влажного элементов, то нельзя назвать этот организм совершенно здоровым. Тоже должно сказать и об организме с преобладанием в нем сухого и горячего элементов. От такого распределения элементов в организме находится в зависимости предрасположение его к заболеванию различными болезнями. Так, например, «сухой-горячий» человек скорее может заболеть от действия соименных сил, т. е. от тепла и сухости, чем от противоположных сил; между тем как силы: холод и влажность — могут действовать на этот организм только благоприятным образом.

От такого мировоззрения в туземной патологии и этиологии до установления теории терапии больных организмов — один лишь шаг. В самом деле: если здоровье зависит от взаимного равновесия всех четырех сил и если нездоровье есть следствие неравновесия этих сил в организме, то принцип терапии является сам собою. «Этот больной страдает от избытка в нем жара и сухости — будет ли этот избыток результатом временного влияния двух означенных сил, или же этот избыток находится в основе организации данного человека — очевидно, что для излечения его болезни нужно ввести в него достаточное количество холодного и мокрого элементов». — Так рассуждают авганские, да и вообще среднеазиатские, врачи. Сообразно с этим они подразделяют все лекарственные средства на 4 категории: горячие, сухие, холодные и влажные. Морфий они относят к числу средств «сухих» и, в то же время, «горячих». В таком определении места для морфия в туземной фармацевтической классификации нельзя не заметить реальной подкладки. Известно — как действует морфий на желудочно-кишечный канал. Но причисление к той же категории и хинина является делом уже чисто произвольным. И вот вследствие априористического признания горячительных свойств за названными веществами авганские врачи не дают как морфия так и хинина ни в горячках, ни в случаях воспаления различных органов. В перемежающихся лихорадках они, однако, дают хинин. «Кунэйн» (хинин) здесь очень известен; иногда больной лихорадкою вместо объяснения своей болезни прямо [195] попросит «кунэйна» (Хинин привозится в Авганистан из Индиии; его продается здесь довольно много, но, к сожалению, он очень дорог и — главное — очень плох, нечист, содержит в себе множество подмесей.). Мускус («мюшк») считается также «горячим». И это до некоторой степени понятно. Слабительные называются «холодным-мокрым» средством, — тоже до некоторой степени понятно почему они так названы. Но вот что уже совсем непонятно: вода — «холодное-мокрое» средство, но лед — «горячее-сухое!» Русский чай, т. е. черный чай, — «сухое-горячее» вещество; зеленый же чай, идущий сюда из Индии — «холодный-мокрый» (Вероятно этот чай потому причислен к группе "холодных-мокрых" веществ, что действует на желудочно-кишечный канал послабляющим образом.). В туземной классификации веществ приходится очень часто встречаться с подобными диковинками.

И так — вот почему эмир отказался от приема морфия. Эта же причина отчасти заставила его отказаться и от растирания ноги льдом в замен обливания ее ледяной водой.

Как можно! Лед — «сухое-горячее» вещество, а эмир сам представляет «сухой-горячий» организм. Ergo — растирание льдом вредно.

В этот день я был приглашаем в эмиру 4 раза; последний раз я ходил к нему в 12 ч. ночи. На этот раз я опять тщательно наследовал больную ногу; при этом я постоянно сравнивал ее со здоровою.

В то время, когда я рассматривал здоровую ногу, туземные врачи с иронической усмешкой уверяли меня, что нога эта здорова, что ее нечего рассматривать и исследовать. Я, конечно, не преминул им объяснить цель исследования здоровой ноги, но они продолжали подсмеиваться надо мною. Им усердно вторили и окружающие эмира люди, как напр., Лойнаб, племянники эмира и др. Я дал понять им, что болезнь очень серьезна, что шутки теперь совсем неуместны, но все было напрасно. Очевидно было, что местные врачи, поощряемые приближенными эмира, решились оттеснить меня от него.

Почти ни одно средство, рекомендованное мною в этот раз [196] эмиру, не было принято им. Я был отпущен, что называется, ни с чем.

На следующий день я напрасно ожидал приглашения эмира. Но и в следующие два дня я не видел больного. Между тем «гофмейстер» Махмет-Дин-хан, заведывавший помещением, в котором я жил, и которому было поручено эмиром все домостроительство нашего «глиняного дворца», — ежедневно утром и вечером отправлялся ко двору эмира для докладов и приветствования. После одного из своих посещений Махмет-Дин-хан объявил мне, будто авганские врачи достигли некоторого улучшения в течении болезни эмира. Я не знал — верить мне ему, или нет? Более точных сообщений я не имел.

Наскучив бесцельным сиденьем в четырех стенах и напрасным ожиданием приглашения эмира, я решился сделать небольшую прогулку по городу или его окрестностям. Поэтому 24 января я послал к эмиру Махмет-Дин-хана для того, чтобы он спросил эмира, могу ли я сделать небольшую поездку по окрестностям города? В ответ на этот запрос эмир прислал ко мне своего адъютанта для сопровождения меня в прогулке.

Между тем погода уже в течении двух дней стояла великолепная; снега и грязи не осталось и следа. Солнце ярко сияло в лазурно-голубом небе, обливая своими горячими лучами мать сыру-землю, которая местами зазеленела преждевременно-ранней травкой. В воздухе чувствовалось сильное веяние ранней весны. Дышалось так легко и свободно. Грачи громким карканьем выражали свое удовольствие по случаю наступившей теплой солнечной погоды. Зимы как не бывало... Только стеной возвышавшиеся на юге горы, все осыпанные снегами, заявляли, что зима еще не совсем утратила свои права, и впредь, в непродолжительном времени, может заявить себя такими снежными завирухами, что хоть бы в декабре месяце так и то в пору: ведь на дворе еще только 24 января... Со мной поехал и Замаан-бек. При нас находился конвой из 6 казаков; конвойных же авганцев не было ни одного.

Выехав со двора, я взял направление на запад, сказав сопровождавшему меня адъютанту, что намерен поехать к Тахтапулю. [197]

В продолжении четверти часа нам пришлось ехать по городу, который, как и вообще всякий среднеазиатский город, имел везде свою обычную, монотонную физиономию. Обсыпавшиеся глиняные заборы, теснящие улицу с обеих сторон, глиняные мазанки обывателей, масса садов, в которых из всех деревьев резко выделялась уродливо подрезанная шелковица, два-три пустынных караван-сарая, встретившихся на пути, безмолвие м пустота улиц — вот картина города, которым мы проезжали. Оживление, пестрая толпа народа замечается только на базаре, представляющем собою жененный центр, так сказать — «пульс» города.

По выезде из города, наш путь пролегал пахатными полями, изрезанными во всех направлениях оросительными каналами различной ширины. В некоторых местах поля были засеяны озимой пшеницей, уже зазеленевшей под влиянием теплых, животворных лучей солнца. Но оросительные канавы были еще сухи; в них не было ни капли воды: пускать в них воду было еще слишком рано.

На западе, прямо перед нами, на самой линии горизонта, темнели массы садов и белелись стены, повидимому, обширных зданий. Скоро можно было уже различить, что впереди нас находятся два обширных селения; одно из них, растянувшееся длинной темной полосой почти у самых гор, называется Шир-абадом. В этом месте горы раступаются, образуя широкую прогалину, имеющую почти меридиальное направление. Правее расположенное селение, отстоящее от Шир-абада версты на 4, есть Тахтапуль — сильнейшая, как говорили авганцы, крепость во всем авганском Туркестане и составляющая опорный пункт их владычества над туземцами. Оба селения отстоят от Мазари-Шерифа, приблизительно, на 8 верст. В одной версте от Шир-абада, по направлению в Тахтапулю, возвышается отдельный холм, опоясанный двойным рядом стен, с замком на его вершине. Это — бывшая цитадель Шир-абада, теперь брошенная и полуразрушенная.

Мы постепенно приближались к Тахтапулю, стены и бастионы которого теперь ясно виднелись; можно было уже сосчитать число башен. Вскоре мы совсем подъехали к нему. Крепость представляет правильный четырехугольник, причем стены ее расположены [198] по странам света: западная, южная, восточная и северная. Дома южной стены, к которой мы подъехали, равняется, приблизительно, 200 саж.; высота стены около 3-4 саж. Всех башен в южной стене, считая и угловые бастионы, 11. Башни возвышаются над стеною сажени на полторы; стены зубчаты. Как стены, так и башни снабжены бойницами. Угловые бастионы сильно выдаются вперед, так что из них легко можно обстреливать окружающий стену ров. Из амбразуры торчало темное дуло орудия.

Подъехав в крепости, я хотел поворотить коня в сторону, но адъютант любовно предложил мне проехать крепостью и через восточные ворота возвратиться в Мазари-Шериф. Тогда мы поехали по направлению в воротам, находящимся как раз посреди стены. Ворота прикрываются меньшей высоты валом и рвом. Рвы были теперь сухи. Ворота были отворены настежь и при них не было никакой стражи; воротами проходил всякий, кто хотел. Толщина стен в этом месте достигает 2-3 саженей. Стена глинобитная.

Внутренность крепости была непривлекательна. Почти все пространство внутри стен было застроено юртообразными глиняными мазанками. Это — местные казармы, у входа в которые толпилось много солдат, в одиночку и группами. Они с любопытством, розиня рты, смотрели на нас. Я внимательно всматривался в их лица, думая встретить на них выражение неприязни, но везде читал только любопытство, смешенное с изумлением. Даже грязный оборвыш-дервиш — и тот изумленно выпучил белки своих больших глав, оскалил, при попытке улыбнуться, свои блестящие белые зубы — и затем потянулся ко мне за поданием.

В средине крепости, отдельно от этих казарм, возвышается довольно обширная, построенная без всяких претензий на щеголеватость, даже без традиционных изразцов, мечеть. Здесь же находится небольшой рынок, где продаются главным образом съестные припасы.

И здесь толпилось много солдат. Некоторые из них были ной знакомцы, из числа моих бывших пациентов. Они громко выкрикивали приветствия «доктор-саибу», улыбаясь во всю физиономию. В крепости находится до 30-ти орудий, как сообщил мне [199] словоохотливый адъютант; в ней квартировало в данное время 8 батальонов пехоты. Вода проведена сюда канавами из Балхской реки; но есть и колодцы. Кроме того есть небольшой пруд.

Выехав из восточных ворот крепости, мы очутились на ровной, широкой дороге, ведущей в Мазари-Шериф. Это и есть почтовая дорога из Балха; между тем как из Мазари-Шерифа, час тому назад, мы ехали в Тахтапуль по проселочной дороге. Теперь Мазари-Шериф, опущенный в неглубокую лощину, был виден как на ладони. Скат от Тахтапуля к Мазари-Шерифу, хотя и невелик, но все же ощутителен. Два стройных минарета, с изумрудно-зелеными куполами, красиво возвышались над темной массой дремлющих садов. От Тахтапуля до города мы ехали ровно час времени.

25 января в 10 час. утра ко мне пришел Ахун. Он просил моего совета относительно того, что ему делать с больной ногой эмира.

— Эмир-саиб, говорил он, целых три дня не смыкал глав от боли в ноге — боли, не унимающейся ни на минуту, несмотря на то, что мы употребили все средства для успокоения ее. Я давал, между прочим, «афиун» (опиум) и сок маковых семян, но без желаемого действия. Потому не посоветует ли доктор-саиб что-либо против боли в ноге, а также и для сна эмира-саиба?

Я ответил Ахуну, что от посильной помощи никогда не отказывался, и теперь чем могу — я готов помочь, но что заочно я не могу ничего посоветовать — тем более, что я не видал больного 4 дня сряду.

Тогда Ахун встал и сказав, что об нашем разговоре он доложит эмиру, вышел от меня.

Через несколько минут за мной пришел посланный эмира, Гулам-Гайдар-хан. Взяв необходимые медикаменты, я тотчас же отправился к эмиру.

При входе в его помещение, в первой комнате налево я увидал Лойнаба с некоторыми из приближенных эмира. В собственных комнатах эмира было очень темно, так что когда я, откинув портьеру, переступил порог, то в первое время вследствие темноты не мог совсем ориентироваться и, поэтому, остановился. [200]

Эмир, видя мое затруднение, подал голос; я пошел на этот голос и вскоре отыскал его. Он полулежал на таком же ложе, как и 21 января, опершись о подушки и руки приближенных. Лицо его выражало сильное страдание; глаза были окоймлены темными кругами и тускло светились из под нависших бровей. Лицо было покрыто потом. Эмир хрипло стонал.

Пригласив садиться, эмир рассказал мне, что во все предыдущие дни он чувствовал себя дурно. Ужасная боль, происходящая как будто «от перепихивания кости холодной пилой», в эту ночь сделалась особенно невыносимою. Во все время от 21 числа до 25 он не мог сомкнуть глаз, или хотя сколько нибудь забыться. Поэтому первая просьба его, обращенная ко мне, состояла в том, чтобы я дал ему возможность уснуть.

Я попросил позволения эмира осмотреть его ногу. Она была в это время намазана какою то желтоватою мазью. Когда я снял повязку, то нога, повидимому, представлялась в том же состоянии, как и 21-го января. По освещение комнаты было до такой степени слабо, что легких оттенков окрашивания кожи совершенно невозможно было заметить. Нога на ощупь была так же холодна, как и прежде. Пульса нельзя было нащупать ни в тыльной артерии стопы, ни в обеих берцовых. Но мой вопрос: может ли эмир согнуть и выпрямить ногу в коленном сочленении — он отвечал утвердительно. Точно также он отвечал утвердительно и на другой вопрос: чувствует ли он прикосновение руки к больной стопе. Эмир особенно жаловался на невыносимую боль в подколенной ямке. Он взял мои пальцы в свою руку и старался нащупать ими то место, которое, по его словам, особенно болело. Но я ничего особенного не мог нащупать; натянутые, как струны, сухожилия мышц окаймляли обе стороны ямки. В самой ямке я напрасно старался нащупать пульс подколенной артерии.

Очевидно было, что нога находилась в состоянии агонии, между жизнью и смертью. Исход в дурную сторону был несомненен. Чтобы ослабить боль, я вспрыснул вблизи болящего места 1/6 gr. морфия. В то же время я дал эмиру внутрь хороший прием хлорал-гидрата. Через несколько времени прием был повторен и [201] вслед затем нога, после растирания ее камфорным спиртом, была завернута во фланель. Вскоре после этого эмир заснул.

Часа в 3 этого же дня я был опять позван к эмиру. Когда я пришел к нему, то он сообщил мне, что сейчас же по моем уходе проснулся, и боль опять возобновилась. Он очень жаловался на эту боль и громко стонал. Повязка по его желанию была мною свята с ноги. Тогда я заметил в окраске кожи ноги некоторые изменения. В верхней части голени слабо обозначилась поперечная зигзагообразная полоска темно-багрового цвета. Ниже этой полосы кожа была холодна как лед; выше ее, напротив, t° была несколько выше, чем на соответствующем месте здоровой ноги. Очевидно было, что начинала обозначаться демаркационная линия; гангрена получала границы. Очевидно было также, что дело становилось плохо. Но теперь являлась, по крайней мере, надежда, что болезненный процесс будет локализирован. Во всяком случае — это было плохое для меня утешение.

— Доктор-саиб, — позвал меня эмир, — Ахун, да и прочие мои врачи, советуют мне поставить пиявки; что вы скажете на это?

Я отвечал, что по моему мнению время для употребления пиявок упущено, и что теперь я считаю эту меру бесполезною.

— Но ведь вы же советовали мне пьявки до 21 числа? — прервал меня эмир.

— Тогда эта маленькая операция имела смысл, а теперь я сомневаюсь в ее пользе, отвечал я.

— Что же, могут они мне повредить? ухудшить болезнь? — опять спросил эмир.

— Нет.

— Так пусть поставят пьявки, решил он.

Тогда в нашу комнату ввели женщину, черты лица которой выявляли в ней татарский тип. Она была без обычного покрывала. На вид ей можно было дать лет 40 слишком. Босые ноги ее беззвучно ступали по ковру. Подойдя к эмиру, она низко поклонилась. Вслед за тем она вынула из кармана своей «бешмети» платочек. В узелке этого платочка туго-натуго были завязаны пьявки. Не торопясь она их развязала, спросила — где их поставить, затем зачем-то смазала кожу ноги сметаной, обмыла ее и потом уже, [202] бормоча какие-то заклинания, стала приставлять к ноге пьявки, одну за другою. Но пьявки долго капризничали и не хотели приниматься. Прошло с полчаса времени, а ни одна из них не взяла ни капли крови. Тогда женщина обратила внимание присутствующих на амулет (кожанная ладонка), висевший на больной ноге эмира и объявила, что «амулет не пускает пьявок к ноге». Амулет был сейчас же срезан, но пьявки долго еще не принимались и потом, только через долгий промежуток времени, нет-то нет начали приставать. Все же — из них только половина принялась. Некоторые пьявки были помещены ниже демаркационной линии, но ни одна из них не принялась.

Занятый созерцанием этой процедуры, я просидел на одном месте часа два неподвижно. Наконец я почувствовал неприятный холод и боль в правой половине тела. Несмотря на то, что окна и двери комнат были завешены одеялами, здесь чувствовался довольно сильный сквозной ветер; нажить ревматизм не представлялось особенно трудным. Я попросил позволения эмира встать и пройтись. Но долго прохаживаться по комнате, понятно, было неудобно и я опять занял свое место. Я, конечно, не преминул посоветовать эмиру переменить помещение на более удобное, но получил в ответ, что «все здания здесь построены одинаково и лучше этих комнат нет».

Уходя домой, я счел нужным пригласить к себе Ахуна и некоторых из приближенных эмира. Пора было подумать и о своем положении. Неблагоприятный исход болезни эмира был весьма вероятен. Надо было оградить себя от возможных, хотя и напрасных, нареканий. В случае неблагоприятного исхода болезни, народ мог обвинить в этом меня: народ-фанатик, да и туземные врачи не отказались бы от того, чтобы сложить с своих плеч ответственность за дурной исход болезни. Поэтому в видах ограждения своей безопасности я задумал устроить в своем помещении нечто в роде консилиума, в котором приняли бы участие как туземные врачи, так и близкие родственники эмира.

Вечером этого дня у меня собрались: Ахун, Гулям-Гайдер-хан, брат Лойнаба, Мамет-шах-хан, и некоторые другие приближенные, эмира. Я прямо спросил Ахуна: что он думает о болезни эмира? и [203] просил его высказаться по этому поводу вполне искренно. В ответ на мой вопрос он потребовал у меня свою медицинскую книгу, бывшую тогда у меня, и хотел вероятно прочитать мне целую главу из туземной патологии. Но я потребовал его личного мнения. Тогда он отвечал, что по его мнению болезнь заключается в том, что у эмира-саиба слишком горячая кровь и эта-то кровь будто бы и послужила причиною болезни. «Она, в силу своей горячности, спустилась в ногу и таким образом обусловила охлаждение ноги» (?!)...

Ясно было, что почтенный лейб-медик его высокостепенства не имел ни малейшего понятия о характере данной болезни. Поэтому я постарался объяснить ему суть болезненного процесса, а потом предложил ему следующие два вопроса: 1) излечима, по его мнению, болезнь или нет? 2) если излечима, то легко или трудно?

На эти вопросы Ахун отвечал, что болезнь он считает легко излечимою.

— Я надеюсь (инш-аллах) дня в три-четыре совершенно вылечить эмира-саиба, заключил он.

После этого я высказал свое мнение о болезни. Я объяснил всем присутствовавшим, что больную ногу нужно считать потерянною для эмира, но, что даже и самой жизни эмира угрожает серьезная опасность.

— Предоставьте дело мне, прервал меня Ахун, — и вы увидите эмира-саиба здоровым.

Против такого нахального самомнения идти было трудно. Попросив присутствовавших оставить наше совещание в тайне от эмира, а особенно мое мнение, я распустил собрание.

Теперь я более не сомневался, что мне придется справлять «в чужом пиру похмелье». «Посмотрим, думал я, чем все это кончится».

На другой день я имел сильный пароксизм лихорадки и потому не мог быть у эмира. В последующие же день до 30 января хотя я и был здоров, но также не был у эмира, так как меня к нему не звали. Тем не менее Ахун заходил ко мне несколько раз, причем сообщал с видимым удовольствием, что эмиру лучше. Между прочим он мне сообщил, что больную ногу [204] он намазал кровью только что убитого козла, и затем она была обложена внутренностями убитого животного.

Между тем до меня дошли следующие слухи (Слухи эти прошли еще до отъезда нашей миссии из Авганистана, но тогда на них никто не обратил внимания. Теперь же они подтвердились новыми и очень настойчивыми толками.). Несколько дней тому назад Якуб-хан прислал письмо на имя командующего войсками Чаар-вилайета, Сердаря Феиз-Магомет-хана. В этом письме он приказывал местным войскам не пускать своего отца, эмира Шир-Али-хана, в Россию. Если же они дозволили бы эмиру выехать из Авганистана, то Якуб-хан грозил вымостить их ослушание на их семействах, остававшихся в Кабуле. По получении этого письма Сердарь Феиз-Магомет-хан прочитал его в собрании офицеров, спрашивая у них: что ему делать?

— Вы — наш начальник, отвечали они; как вы решите, так мы и поступим.

На это Сердарь возразил, что сегодня он их начальник, а завтра, очень может быть, что они не захотят его слушаться и откажутся повиноваться его приказаниям; поэтому он может очутиться в неловком положении, а этого он совсем не желает.

Тогда все присутствующие решили: не торопиться ответом и обдумать дело основательно. Но вместе с тем Феиз-Магомет-хан велел прочитать это письмо войскам, расположенным по городам Туркестана, и послал копию с письма всем Сердарам. В письме Якуб-хана задержание Шир-Али-хана в Авганистане мотивировано было теми соображениями, что «теперь де еще нет настоятельной нужды в иноземной помощи, так как в распоряжении эмира находится довольно много войск (Всего в Кабуле, Чаар-вилайете и Герате в это время насчитывалось до 45 батальонов пехоты при нескольких полках кавалерии и 100 орудиях.). Он де, Якуб-хан, не хочет, чтобы про отца его сказали, будто он испугался приближения англичан, струсил и убежал».

Все эти слухи казались мне очень странными. Зачем бы Якуб-хан стал противиться поездке отца в Россию, если он сам же дал [205] на это свое согласие. А что он согласился — видно было из того адреса, который получил эмир от разных обществ и народных старшин, за подписью многих Сердарей и офицеров армии, а также и за подписью Якуб-хана, — адреса, который уполномочивал эмира ехать в Россию и от лица всего народа просить заступничества «Белого Царя» против Англии. Между тем теперь тот же Якуб-хан всеми мерами препятствовал этой поездке. Что бы это значило? Необходимо возникал следующий вопрос: или адрес и самые подписи были поддельные, или Якуб-хан в отсутствие отца успел переведаться с англичанами и начал теперь действовать по их наущению? Повидимому он действовал в интересах отца, а между тем кто знает, что скрывается под маской этого благожелания? Ведь Якуб-хан не может забыть того, что освобожден отцом благодаря исключительным обстоятельствам. Но поживем — увидим, закончил я свои размышления.

С театра войны получены следующие известия. Спустя несколько дней после отъезда эмира и нашей миссии из Кабула, английская кавалерия подошла к Кабулу на расстоянии 15 верст. Здесь был расположен авганский сторожевой пост из 50 пехотинцев. Англичане обезоружили авган, забрали их всех в плен и вместе с пленниками возвратились благополучно на свои места.

Теперь стало достоверно известно, что момундцы не переставали держать сторону англичан даже и тогда, когда Якуб-хан был освобожден. Но вообще в военных действиях произошел перерыв.

За то в самом Авганистане, и именно в самом сердце его, Кохистане, — произошли беспорядки. Еще во время пребывания эмира в Таш-Кургане получилось известие о возмущении горных племен в районе, ограниченном с запада Гейбеком и Кагмардом, а с востока — Индерабадом. Здесь находится долина Хост, а в ней авганская крепость, которая была занята 300 авганцев. Хостынцы и индерабадцы — к ним пристали и пенджширцы — сговорились между собой, окружили крепость и грозили заморить гарнизон голодом, если он не сдастся. Авганцы видя, что сопротивление бесполезно, решили сдаться, вышли из крепости и были ограблены [206] до чиста. Оставленная крепость была занята повстанцами, которые объявили, что не признают Шир-Али-хана своим государем.

Получив известие об этом происшествии, эмир еще из Таш-Кургана отправил на место бунта две роты солдат. По прибытии в Мазари-Шериф, он послал туда еще одну роту и в то же время приказал бадахшанскому губернатору послать две роты из своих войск. Кроме того правителю Кундуза было поручено следить за ходом дела. В данное время еще ничего не было известно о дальнейших событиях.

Несколько дней тому назад торговый караван, шедший из Кабула в Чаар-вилайет, на Каракотельском перевале подвергся нападению шайки разбойников. Силы каравана были, однако, так значительны, что разбойники были с уроном отражены. Но и караван потерял двух человек убитыми. Раненых было довольно много с обеих сторон; ранен был даже сам караван-баши. Дня два или три тому назад караван благополучно достиг Мазари-Шерифа. Разбойники же после этой неудачи спустились в долину р. Гори и ограбили селение Бальдур. За ними сейчас же была послала погоня из авганских кавалеристов, которые и захватили 11 человек. Девять из них были признаны непринадлежащими в шайке грабителей, а двое вчера были расстреляны из пушек здесь, в Мазари-Шерифе. Таким образом времена Бёрнса возвратились.

Дня три тому назад авганские войска, расположенные в Мазари-Шерифе, едва не произвели междоусобного кровопролития. Дело произошло по следующему поводу. Лойнаб узнав, что у гератских кавалеристов идет азартная карточная игра, послал к ним взвод пехотинцев с приказанием прекратить игру. Когда пехотинцы пришли и передали приказание, кавалеристы их не послушались, а так как те достаивали, то кавалеристы обезоружили пехотинцев и сильно побили их. Побитые возвратились домой, рассказали об обиде своим сотоварищам, которые тотчас же взялись за оружие и хотели идти отомстить кавалеристам. Все это дошло до сведения Лойнаба, которому удалось уладить дело миром.

30-го января опять пришел ко мне Ахун. На мой вопрос о состоянии болезни эмира — он отвечал, что «ничего, слава Богу, [207] эмир-саиб теперь не чувствует такой сильной боли, как прежде; нога не болит, но она дает от себя дурной запах».

— Эмир-саиб, продолжал он, — просит доктора-саиба пожаловать в нему сейчас же.

Когда я пришел в помещение эмира, то обоняние мое было поражено особенным, проницательным запахом, как бы гниющего мяса. Эмир лежал теперь на кровати, сделанной по моим указаниям, которые я дал еще 25-го января. Он сильно стонал, хрипло, шумно и порывисто дышал. Число дыханий доходило до 36 в 1'. В груди слышались крупно-пузырчатые хрипы. Пульс был довольно тверд, скачущего характера, до 100 ударов в 1 минуту. Температура тела была едва повышена. По лицу его струился обильный пот. Он жаловался на сильную усталость, разбитость, отсутствие сна и аппетита.

Затем я осмотрел ногу. Она была просто ужасна! Начиная от колена и до подошвы стопы она была окрашена в темно-зеленый цвет. В некоторых местах кожа облезла и тело начало разлагаться, развивая тот острый запах гниющего мяса, которым я был поражен при входе в покои эмира. Давление рукой на уцелевшие куски кожи сопровождалось крепитациею, обусловленною, весьма вероятно, разложением крови в сосудах и гниением самых тканей голени. Таким образом нога представляла собою уже совершенный труп. Пояс омертвения ограничивался демаркационной линией багрово-красного цвета: Эта линия проходила тотчас под коленным сочленением. Само сочленение, по всем имевшимся на лицо признакам, еще не было вовлечено в болезненный процесс. Но нельзя было надеяться, что оно так и останется неприкосновенным; демаркационная линия была выражена очень плохо.

Когда я произвел осмотр, эмир задал мне вопрос: излечима его болезнь или нет? Но этот вопрос он требовал категорического ответа. Очевидно было, что ногу нужно было считать безвозвратно потерянною для эмира. Этого мало; теперь даже самая жизнь эмира находилась в большой опасности. Легко могло произойти гнилостное отравление крови; а раз это случилось — дни жизни эмира были сочтены. Понятно, что я не мог дать эмиру категорического ответа, просто в силу гуманности. Как бы ни был [208] тверд духом человек, как бы ни был приготовлен он к печальной развязке долгим страданием — все же моя весть о близкой смерти для эмира была бы очень тяжела. Я сказал, поэтому, что болезнь за последнее время очень развилась и, что я не могу дать решительного ответа ни за, ни против.

— Что думают об этом ваши врачи? спросил я эмира.

— Не будем говорить о них, с огорчением ответил эмир. — Они оказались невеждами. Я уже достаточно наказан за то, что до сих пор исполнял их советы. Теперь я только вас одного слушаю и повинуюсь беспрекословно всем вашим советам и распоряжениям. Мой дом — ваш дом. Распоряжайтесь всех моим имуществом по вашему усмотрению. Всех моих приближенных и моих врачей вы можете употреблять в качестве своих помощников и фельдшеров.

Бедный эмир! Немножко поздно ты пришел к такому решению. Человечество еще не знает искусства делать живым то, что раз уже умерло... Но каково становилось мое положение?.. Я не желал бы подобного положения никому из смертных.

Теперь ближайшею моею задачею было — воспрепятствовать дальнейшему течению процесса разложения с одной стороны, и укрепить организм эмира — с другой. Сделав противогнилостную повязку и дав эмиру для внутреннего употребления некоторые укрепляющие и средства, я отправился к себе. Я опять пригласил с собой Ахуна и некоторых из приближенных эмира. Дома я опять объяснил им состояние болезни эмира и сообщил, что у нас, европейских врачей, в подобных случаях иногда прибегают к отнятию больного члена.

— Что вы скажете на это? спросил я.

— Нет, этого способа в данном случае применить нельзя, — был единодушный ответ присутствовавших сановников.

— У нас, продолжал Ахун, иногда также прибегают к отнятию больного члена, но в данном случае этой операции делать нельзя; ведь наш больной — государь, а не простой смертный. Государя нельзя подвергать подобной операции. Да будет воля Аллаха! Если он захочет исцелить эмира-саиба, то он выздоровеет и без операции; но если Аллах [209] решит в своем уме, чтобы эмир-саиб помер — пусть свершится Его воля».

Почти весь этот день я провел у постели больного эмира. Я посоветовал ему пить по немногу вино. Тогда эмир велел принести из своего погреба несколько бутылок «портвейна», как он назвал вино.

— Этот портвейн семилетий, хуб эст! (очень хорош) — хвалил он вино.

Я попробовал вино на вкус — ничего, как будто доброе вино. После этого, пришедши домой, я почувствовал себя очень дурно. Подозревая, что я мог быть отравлен туземными врачами — ведь это могло очень легко случиться (Еще когда я только что начал лечить эмира в Таш-Кургане, он меня предупреждал, чтобы я как можно осторожнее обращался с пищею и питьем, которые мне могли бы быть предложены кем либо со стороны. В данном случае мне предлагал вино сам эмир, но ведь он был болен и не мог поручиться, что в вино не было подсыпано чего-либо.) — принял рвотное. Меня вырвало... тем и кончились мои опасения. Эмир, час времени спустя, прислал мне большую бутыль этого вина, но оно так и осталось не тронутым до самого выезда моего из Мазари-Шерифа.

В этот день мой последний визит к эмиру был сделан в 12 час. ночи. Я нашел, на этот раз, эмира мечущимся в постели и испускающим стоны. Он постоянно хватался за желудок, говоря, что его живот «точно ножами режут». Такое состояние произошло, по его уверению, от того самого вина, которое я пробовал и которого он выпил 2 стакана. Я дал ему сильную дозу рвотного, а после обычного эффекта, — опийной настойки: тогда эмир успокоился. — Замечательно было то обстоятельство, что я не мог достать в то время во дворце эмира ни капли молока.

Сегодня Замаан-бек сопутствовал мне во время последней визитации в эмиру вооруженный револьвером; я, с своей стороны, был также вооружен... шприцом Праваца.

Остальную половину этой ночи я провел за письменным столом; я писал донесения в Ташкент. Когда я лег спать, то было уже 6 часов утра — и белый день стучался во все наши створчатые «окна-двери». [210]

По известиям, полученным в этот день, войска дали такой ответ Якуб-хану: «так как в настоящее время эмир-саиб так сильно болен, что если бы и хотел ехать в Россию, не может — то речь о задержании его в Мазари-Шерифе не уместна».

1-го февраля прибыл в нам посланец Ширабадского бека, который привез мне от бека пространное письмо. Вместе с тем посланный привез от бека две коробки конфект из различных ореховых тест. Конфекты были настолько вкусны, что сделали бы честь кондитеру и не такого незначительного городка, как Шир-абад. Спустя несколько часов, в этот же день мне было доставлено письмо бухарского посла, аккредитованного при дворе Лойнаба.

Ишан-Ходжа — имя этого посла — в письме ко мне говорил, между прочим, следующее: «непрерывная цепь дружбы связывает сердца обоих соседних народов, русского и бухарского». Далее он писал, что вообще бухарцу очень приятно встретить и видеть русского человека где бы то ни было. Он сообщал также, что бывал в Ташкенте, знает многих русских начальников и имеет в этом городе много знакомых. «Я был бы весьма рад, продолжал он далее, еслибы мог увидеть вас и лично высказать вам те благожелания, которые ношу в своем сердце».

Разумеется, я дал посланному Итана-Ходжи ответ в том смысле, что не прочь видеть у себя бухарского посла. Замаан-бек написал ему, от моего имени, коротенькую записку.

В этот день эмир чувствовал себя настолько хорошо, что мог заняться продолжительным разговором как со мной, так и с окружающими его сановниками.

— Не понимаю я, говорил он, как это могут два государства, Швеция и Норвегия, жить так мирно под властью одного человека, одного общего государя?

Затем он пожелал узнать: сколько в Турции народонаселения, сколько войска и какой способ практикуется там для укомплектования его. — Разговор коснулся также последней русско-турецкой войны; потом он перешел на Сибирь, причем эмир много расспрашивал об этой стране моего фельдшера, Озерных, как сибирского уроженца. После этого, обратившись к своему [211] маленькому сыну (собственно говоря, — дочери) он сказах, указывая на меня:

— Вот это — твой брат; отныне ты должен считать доктора-саиба своим братом. Но между тобой и доктором существует та разница, что доктор-саиб — твой брат, приходящий и делающий для меня добро, а ты, его брат, — тоже приходящий и ничего неделающий, да еще часто мне надоедающий.

Я, конечно, был очень доволен установлением такого родства...

Эмир сообщил мне, между прочим, и разные новости, например о последней почте, полученной им от своих послов. Послы извещали, что они находились в данное время на станции Кальта-Минар и намеревались быть в Самарканде 3-го или 4-го февраля. При этом эмир дал мне знать, что в бухарских владениях, на всем протяжении от Аму-Дарьи до Самарканда, устроена летучая авганская почта.

Я был в высшей степени рад, что эмир хотя несколько просветлел духом и получил небольшое облегчение от своего ужасного недуга. Но это облегчение составляло только мимолетное явление. Уже на следующий день не осталось и следа от этого улучшения. Эмир опять стонал и метался в постели. Гангрена медленно ползла все вперед и вперед, выше и выше...

3-го февраля уже и колено представляло все признаки начавшегося омертвения. Даже и тот небольшой лоскут кожи ниже колена, который был жив в предыдущие дни, стал омертвевать. Кожа сделалась холодною и давление на ее поверхность сопровождалось крепитациею. Коленное сочление опухло, сделалось багрово-красного цвета, очень болезненно при дотрогивании до него. «Если дело пойдет таким образом и далее, думал я, — то дня через два-три оно должно будет совсем омертветь». Эмир жаловался на боль в бедренно-подколенном канале (canalis femoro-poplitaeus). Вероятно тромбов артерии распространился до этого места.

Вечером 4-го февраля пришел ко мне Ахун. Он долго и довольно искренно беседовал со мной. Предметом беседы был, конечно, эмир и его болезнь.

— Да, доктор-саиб, говорил мне Ахун, — теперь и я вижу, [212] что эмир-саиб долго не проживет; я действительно ошибался, а вы — были правы. Скажите, как по латыни называется эта болезнь?

— Sphacelus, отвечал я.

Ахун повторил ото слово несколько раз и потоп сообщить мне, что у них эта болезнь называется «шокаклюс». — Затем он заговорил о привычках и вообще о характере эмира.

— Вы не поверите, говорил он, что это за своенравный человек! Он всегда хотел поставить на своем. Мне, в качестве его постоянного врача, приходилось часто давать ему различные советы. Но когда он здоров — не слушает никаких советов. Если же он заболеет, то требует от врача чуть не чуда. Врач, по его понятиям, всемогущий человек, чуть не бог, а на медицину он смотрит так, что она должна гарантировать выздоровление от всех болезней. Я вам скажу — и я это говорю только вам, так как это — тайна всей моей жизни, — что эмир-саиб давно уже сильно злоупотребляет спиртными напитками. Прежде он пил обыкновенно вино, когда же я, умоляя его, просил оставить этот запрещенный кораном напиток, он перестал пить вино, но начал пить водку.

«Значит, подумал я, народная молва и на этот раз была также верна, как и всегда. До меня уже давно дошел слух о злоупотреблении эмира спиртными напитками».

— Вы помните, продолжал Ахун, когда вас позвали в эмиру 30-го числа, в 12 часов ночи и когда эмир так жаловался на боль в желудке? — Это он оттого заболел, что выпил в тот вечер две бутылки водки. А помните также тот вечер, кажется, 31-го января, когда эмир был очень вспотевши и жаловался на усталость? Он был и тогда сильно пьян... Когда вы лечили его горло, то в «намаз-дигер» (мусульманская молитва, совершаемая около 5-ти часов пополудни) он вдыхал пары ваших лекарств, а в «намаз-шам» он, вдвоем с Казием, вдыхал пары совершенно другого свойства (Выражение это представляет непереводимую игру слов, она основывается на английском слове spirit, которое означает: спирт, водку и пар.). Целую ночь они пили, я часто говорил [213] Казию: Бога ты не боишься, сам пьянствуя и потакая дурным наклонностям эмира. Но это — человек без совести...

Для меня теперь стало ясно, почему Казий получил столь большое влияние на эмира, что даже брат эмира, Сердарь Шир-Али-хан, даже его Везир — эта преданная собака эмира, — стушевались перед Казием.

— Только я вас покорнейше прошу никому не говорить об этом, продолжал Ахун. За разоблачение этой тайны я рискую расплатиться своей головой. Я вам сказал это потому, что считал себя обязанным сказать это, имея в виду пользы эмира. Я не знаю — вы, конечно, гораздо сведущее меня — может быть подобное злоупотребление спиртными напитками очень вредно для течения болезни эмира-саиба...

Я поблагодарил Ахуна за его сообщения и обещал скрывать его тайну.

В этот же день меня посетил Ишан-Ходжа. Часа два мы разговаривали о разных предметах. Большая часть времени потрачена была послом его бухарского Высокостепенства на комплименты вообще русским и генерал-губернатору Туркестанского края в особенности.

— Генерал Кауфманн — настоящий миротворец, говорил Ишан. Прежде чем идти покорять Хиву он неоднократно советовал хану хивинскому перестать разбойничать и обижать русских купцов. Он обращался и к Джонаби-Али (титул эмира бухарского), чтобы он посоветовал хивинскому хану смириться. И только выведенный, наконец, из терпения непослушанием и невниманием коварного хана, генер. Кауфманн пошел на Хиву войною и взял ее.

Затем Ишан-ходжа желал знать: пошлет ли русское правительство свои войска на помощь авганцам? зачем англичане остановились и не подвигаются к Кабулу? заехал ли бы Шир-Али-хан в Бухару к эмиру бухарскому, в случае если бы он поехал в Россию? и т. п.

Я, в свою очередь, спросил его знает ли он о существовании в Кабуле мусульманской типографии? — Ишан отвечал категорически, что в Кабуле такой типографии нет и не было, а что все [214] жители Средней Азии получают печатные мусульманские книги из Индии, главным образом из Бомбея, или же из «Рума» (Константинополя). В заключение он осведомился о том, не соблаговолим ли и мы с Замаан-беком заглянуть в его жилище. На это я ответил, что я не прочь посетить нашего доброго соседа, но что не могу назначить определенного времени, так как большую часть дня и ночи провожу у постели эмира, и что, кроме того, во всякое время меня могут позвать к нему, если я нахожусь дома, у себя. После этого Ишан-Ходжа откланялся и удалился во свояси.

В нашем глиняном квадрате начали происходить совсем нехорошие вещи: казаки опять стали болеть. А 4 февраля заболел фельдшер Озерных, моя правая рука.

В последующие затем дни эмиру становилось все хуже и хуже.

У него началась сильная лихорадка. Впрочем я не мог воспроизвести цельную кривую t°, так как иногда эмир отказывался от температурных измерений. Он сделался очень нервен, капризен и легко раздражителен. Раз он потребовал от меня категорического ответа на вопрос: выздоровеет ли он, или нет? Понятно, что я не мог дать категорического ответа, так как этот ответ мог быть только в высшей степени неблагоприятным, в смысле предсказания quo ad vitam. Тогда эмир решил, что я уклоняюсь от определенного ответа потому, что хотя и могу излечить его от болезни, но не хочу. Поэтому он грозил написать об этом туркестанскому начальству, даже самому Императору. С другой стороны он обещал мне дать «лак» награды, если я его вылечу, и что жены его и родственники будут благодарить меня особо и т. п. Еще несколько времени спустя, у эмира начался бред, и, он впал в состояние полузабытья. Он походил на человека в состоянии оглушения. Для того, чтобы добиться от него ответа на предлагаемые вопросы, ему необходимо было очень громко кричать. Но даже и при таком способе разговора эмир долгое время не отвечал, как будто делая усилия припомнить что-то, прежде чем, ответить. Пульс стал мал, тверд и част. Очевидно было, что началось гнилостное заражение крови, чего я так сильно опасался. Теперь не только дни, но и часы жизни эмира были сочтены. В последние два-три дня своей жизни он находился в состоянии [215] непрерывной агонии; большую часть этого времени он провел в бессознательном состоянии. За день до смерти эмир потерял способность производить глотательные движения. Когда ему вливали в рот питье, то оно с клокотанием проходило вниз, по парализованному пищеводу, и вливалось в желудок. Вслед затем он потерял и способность речи. Несмотря на большие дозы мускуса, который я давал ему (Посредством подкожных вспрыскиваний.), он только на несколько минут приходил в состояние неполного сознания. При попытках его говорить — слышалось лишь глухое мычание. Между тем гангрена зашла за коленное сочленение дюймов на 5. Пульса нельзя было прощупать даже в бедренной артерии. Эмир Шир-Али-хан медленно угасал...

А природа в это время была так прекрасна! Она справляла первые праздничные, залитые солнечным сиянием и наполненные разнородным пением пернатых певцов, дни весны... Когда утром 8-го февр. я вышел, по обыкновению, на терасовидную крышу дома, то глазам моим представилась восхитительная панорама. У самых ног моих расстилался громадный сад-лес. Сквозь чащу деревьев виднелись там и сям разбросанные, без всякого порядка, оригинальные дома жителей. Куполообразные кровли их напоминали мне классический улей, а вся масса садов имела вид огромной пасеки. Но пространстве всего громадного леса садов виднелись везде как отдельные деревья, так и целые куны их, облитые белоснежным цветом. Рядом с цветущими абрикосовыми деревьями, покрытыми словно пушистым, блестящим снегом, особенно рельефно выдавались окрашенные в фиолетовые и пурпурные тоны миндальные деревья. Воздух благоухал тонким ароматом. Тихо солнце посылало из за гор свой привет пробуждающейся земле. Золотые нити солнечного света, процеживаемые сквозь зубцы гор, падали на холодную землю и пробуждали сокрытые в ней зачатки жизни... А кругом царила почти мертвая тишина, — только сорока, пробужденная и согретая первыми лучами восходящего солнца, неистово стрекотала на одном из могучих чинаров, широкими объятиями охвативших наш двор. Через барьер стены, отделявшей наше помещение от конского двора, можно было видеть [216] как начиналась на нем жизнь и движение. Вот неповоротливый, угрюмый казак Фролов лениво похаживает около своего коня, как-то флегматично лаская его и стараясь поправить на нем что-то дырявое, похожее на попону. Два-три джигита босиком выскочили из войлочной палатки и тоже тянутся к коням, почесываясь на ходу и позевывая во весь рот — инда челюсти трещали. Три авганских стражника, растянувшиеся у входных ворот на своих неизменных овчинах, приподняли свои косматые головы, да так и замерли в этом положении, точно соображая: пора ли вставать или еще рано. По пыльной дороге, кусок которой виднелся из за наружной стены нашего укрепленного четырехугольника, медленно тянулись три ишака (осла), навьюченные дровами и клевером. За ними, ковыляя и заплетая ногами, плелся убогий узбек. Вот ослы поравнялись с воротами и вошли на наш двор. В стороне дворца эмира послышалась музыка; оркестр проиграл обычный утренний марш — и опять снова все погрузилось в прежнее безмолвие...

Эмир Шир-Али-хан помер 8 февраля, вечером. Это был такой человек, который заслуживает того, чтобы сказать о нем несколько слов. [217]

ГЛАВА VII.

Краткая биография эмира Шир-Али-хана. — Очерк времени его правления. — Его пятилетняя борьба с своими братьями. — Время английского влияния на него. — Реформы Шир-Али-хана. — Упадок английского влияния и усиление русского. — Физический и моральный облик покойного эмира.

Этнография Авганского Туркестана. — Статистика: приблизительная численность населения; хлебопашество, скотоводство и другие занятия жителей. — Метеорологические наблюдения.

Известно, что эмир Шир-Али-хан был одним из самых младших сыновей Дост-Магомет-хана.

Путь к трону для него открылся только благодаря тому обстоятельству, что в 1858 г. умер его старший брат Гулам-Хайдер-хан, назначенный Дост-Магоммет-ханом себе в преемники. После Акбер-хана и умершего наследного принца Шир-Али-хан бесспорно был первым кандидатом на занятие отцовского трона. Его старшие братья были или совершенные бездарности, как напр., Афзаль-хан и Мамет-Хассан-хан, или, если и не были так глупы, то не обладали никаким влиянием среди авганского народа. Хотя Мамет-Азим-хан и Мамет-Эмин-хан и пользовались некоторым влиянием и не были лишены известных способностей, но и они не могли идти в ряд с Шир-Али-ханом.

9-го июня 1863 г. 80 летний эмир Дост-Магоммет-хан помер. На престол авганский сейчас же вступил Шир-Али-хан. [218] Ему в то время было около 40 лет. Братья повидимому признали его эмиром беспрекословно. Но это было только повидимому.

Уже осенью этого года Азим-хан поднял знамя бунта в округе Курум. Шир-Али-хан, оставив 16-ти-летнего Якуб-хана правителем Герата, сам быстро двинулся на мятежного брата, разбил его и заставил искать убежища на английской територии.

В декабре мес. этого же года Шир-Али-хан получил письмо от англо-индейского вице-короля, в котором он признавался эмиром Авганистана;

Весною следующего года Азим-хан снова поднял знамя бунта. К нему примкнул и правитель Балха, Афзаль-хан.

Но и на этот раз мятежные братья были быстро усмирены. Магомет-Рафик-хан, генер. эмира, разбил Азим-хана в знаменитом ущелье Баджгах. Афзаль-хан просил прощения и мира. Шир-Али-хан, вследствие свойственной ему душевной мягкости, простил Афзаль-хана и заключил с ним «вечный мир». Прощение было полное, так что Афзаль-хан остался по прежнему правителем Авганского Туркестана. Но в то время, когда примирившиеся братья весело и приятно проводили время в Таш-Кургане, — Абдуррахман-хан, племянник эмира и сын Афзаль-хана, затеял интригу. Эмир потребовал, чтобы он приехал из Тахтапуля в Таш-Курган. Но Абдуррахман-хан поспешно переправился через Аму и явно начал готовиться к войне с эмиром. Тогда Шир-Али-хан, сильно раздраженный такими поступками своего племянника, схватил его отца, Афзаль-хана, и заключил в тюрьму.

Весною следующего года (1865) Шир-Али-хан опять должен был взяться за оружие. Азим-хан опять взбунтовался. К нему пристали теперь и другие братья: Эмин-хан, правитель Кандахара, Мамет-Шериф-хан, правитель Гиришка и Фарра и племянник эмира Джелал-уддин. Азим-хан опять был быстро разбит. Тогда войска эмира обратились против Мамет-Эмин-хана. Сражение произошло при Белати-Гильзай. Эмир одержал здесь полную победу, но эта победа ему обошлась очень дорого. В сражении пал его любимый сын, его наследник, Мамет-Али-хан.

Я уже рассказал выше (см. 5 гл. II тома) каким образом, [219] это случилось. Вследствие смерти Мамет-Али-хана результат полной победы эмира над своими противниками сводился в нулю. Но и на этот раз мятежные братья были великодушно прощены эмиром.

Победитель-эмир отступил в Кандахару. Здесь он предался потому одиночеству, не желая ничего видеть, ничего слышать. Эмиру докладывали о том, что Балх занят Абдуурахман-ханом, что неприятель идет на Кабул, а он ничего не хотел знать. По целым дням он сидел в задумчивости и молчании, и если нарушал свое безмолвие, то только горестным возгласом: мой сын! моя надежда! — тебя нет более на свете!..» Горе и печаль по сыне, наконец, повергли эмира в состояние, близкое в сумасшествию. Раз он приказал казнить нескольких ни в чем неповинных людей, раз он сам покушался на самоубийство, бросившись в глубокий пруд. По целым дням он ничего не ел...

Когда эмир получил известие о том, что Абдуррахман-хан идет на Кабул, то для защиты столицы послал своего старшего (после Мамет-Али-хана) сына, Мамет-Ибрагим-хана, и Сердаря Рафик-хана. Но Ибрагим-хан оказался совершенною бездарностью. Он поссорился с Рафик-ханом, вследствие чего даровитый генер. эмира перешел на сторону Абдуррахман-хана. Дело кончилось тем, что 24 февраля 1866 г. Кабул был занят войсками противников эмира. Ибрагим-хан бежал в Кандахар и привез своему отцу печальное известие о занятии его столицы врагами.

Это событие возбудило обычную энергию Шир-Али-хана. Он быстро собрал 15-ти тысячное войско и пошел на встречу Абдуррахман-хану. 27 апреля войска противников сошлись у Сеид-абада. В этом деле Шир-Али-хан выказал много храбрости и энергии, как и всегда, но — мало искусства полководца. Перед сражением Абдуррахман-хан занял сильную позицию на холме, укрепился рвами и валами. Между тем Шир-Али-хан после усиленного марша, спешного пути по местности, покрытой глубоким снегом (зима в этом году была очень снежная), не давши своим войскам надлежащего отдыха, прямо повел их на штурм лагеря Абдуррахман-хана. Атака возобновлялась эмиром три раза, но безуспешно. Во время третьей атаки эмиру изменил [220] кандахарский контингент войск. Тогда он был решительно разбит и с немногими всадниками ускакал в Газну. Но в этот город его не впустили. После этого он отступил в Кандахар.

Вскоре Афзаль-хан, освободившийся из плена после, поражения Шир-Али, объявил себя эмиром и поселился в Кабуле.

Шир-Али-хан не падал однако духом. Хотя он терпел большую нужду и в деньгах, и в оружии, и в людях, но, тем не менее, деятельно готовился к продолжению борьбы. Он вступил в сношения с индо-британским правительством, прося у него субсидии и оружия, особенно ружей, в которых эмир сильно нуждался. В то же время он вел переговоры с правителем Балха, Феиз-Магомет-ханом, которого и успел привлечь на свою сторону. В январе 1867 г. он располагал уже 8 тысячным войском. Но при Келати-Гизалье эмир был опять разбит Абдуррахман-ханом. 26 января Абдуррахман занял и Кандахар.

Шир-Али-хан через — Герат прибыл в Тахтапуль, в своему союзнику Феиз-Магомет-хану. Здесь они собрали армию в 16 тыс. человек и пошли на Кабул. Но тут Шир-Али-хан опять выказал полное незнание военного искусства. Он без нужды раздробил свою армию на несколько отрядов, чем сильно ослабил ее. Абдуррахман-хан отлично этим воспользовался и по частям разбил войско эмира. Шир-Али-хан с несколькими всадниками удалился в Тахтапуль, а через несколько дней — в Герат, единственный округ, оставшийся ему верным.

Положение эмира казалось теперь безвыходным. Его союзники и лучшие генералы (напр. Рафик-хан, Феиз-Магомет-хан) или передались на сторону его врагов или умерли. У него не было ничего: ни денег, ни войска, ни оружия, ни даже надежды на успех. Англо-индейское правительство ответило полным отказом на все его просьбы. Оно признало эмиром Авганистана Афзаль-хана, а когда он помер (25 сентября 1867 г.), то — его брата, Азим-хана.

Между тем Шир-Али-хан не унывал, понемногу готовился к дальнейшей борьбе и выжидал лучшего времени.

— Я похож на деревянную чашку, говорил эмир. Сколько она ни падает — не разбивается. Но Абдуррахман-хан — китайская, фарфоровая чашка: раз упадет и разобьется в дребезги... [221]

И эмир был прав. Одна неудача — и Абдуррахман-хан потерял и г. Кабул, и весь Авганистан. Весною 1868 г. Якуб-хан, унаследовавший от старшего своего брата и смелость и храбрость, — нечаянным нападением, всего с 50 всадниками, занял Кандахар. Эмир не терял времени напрасно. Он сейчас же двинулся с несколькими стами всадников по направлению в Кабулу. По дороге его везде принимали как избавителя от тирании Азим-хана. Вскоре он, после трехкратного штурма, овладел столицею Авганистана. Абдуррахман-хан, находившийся тогда в Авганском Туркестане, поспешил на помощь Азим-хану, но при укрепл. Зана-хана был совершенно разбит Шир-Али-ханом. В конце 1868 года эмир Шир-Али снова объединил под своею властью весь Авганистан, доставшийся ему от отца.

Азим-хан и Абдуррахман долгое время скитались по равным странам; были они и в Персии, и в Бухарских владениях, и в Туркменской степи, пока Азим-хан не умер. В 1870 году Абдуррахман-хан прибыл в Русский Туркестан и поселился на житье в Самарканде (Он получал от русского правительства ежегодную субсидию в 25,000 рублей.).

Теперь Шир-Али-хан мог спокойно сидеть на отеческом троне. Если бы он был заурядным дюжинником, то конечно и удовольствовался бы этим. Но он был человек иных качеств. Он не мог долго сидеть, сложа руки. Он хотел, он искал дела. И вот он задумал тогда ряд реформ, которых, к сожалению, ему почти не удалось провести в жизнь управляемой им страны.

Прежде всего он обратил свое внимание на войска. — До сих пор в Авганистане не было регулярных войск, а было ополчение, ратники, которые созывались в нужное время под знамена. Эмир увидал, что «газии» (т. е. ратники, воители за веру) никуда негодятся в сравнении с регулярными солдатами. Поэтому он поставил себе первою задачею — создать для Авганистана регулярную армию, по европейскому образцу. Но у него не было ни денег, ни надлежащего оружия, ни опытных инструкторов. Собственными средствами эмир едва ли мог что либо сделать. Волей-неволей [222] приходилось обратиться за помощью к старому врагу Авганистана, Англии.

Между тем англичане увидав, что Шир-Али-хан восторжествовал над своими соперниками, не хотели оставить его вне своего влияния. Поэтому они сейчас же прислали ему поздравление с воцарением в Кабуле и предложили свой союз. Вместе с этим они выслали эмиру несколько сот тысяч рупий и много оружия. Обещания же их были еще завлекательнее.

Может быть Шир-Али-хан еще в то время повернулся бы спиною в англичанам и предложил бы свою дружбу России, если бы мы сделали хотя намек на то, что примем его дружбу. Но вместо этого мы приняли Абдуррахман-хана, кровного врага Шир-Али-хана.

Таким образом Шир-Али-хан должен был принять союз и помощь англичан. Амбальское свидание эмира с вице-королем Индии повидимому внесло в этот союз характер интимности и сердечности. Но это было только повидимому. Шир-Али-хан никогда не забывал, что англичане — кровный и единственный враг Авганистана. Своих присутствием в Амбалле эмир хотел только возвысить сумму того гонорара, который англичане обязывались выплачивать ему за его дружбу. И он успел в этом. Он получил и деньги, и оружие, и инструкторов.

Возвратясь из Индии, Шир-Али-хан приступил к организации регулярной армии. Для этого английский воинский устав был переведен на авганский язык и принят в войсках эмира. Обмундировка войск также получила некоторое подобие обмундировки англо-индейских войск. Вообще все военные порядки были взяты с готового образца — с индейских войск. Только одного недостатка, и притом капитального, свойственного индейским войскам, избежала авганская армия, это — малоподвижности, излишнего обременения строевых частей нестроевыми толпами разных прислужников, обозных, маркитантов и т. п. Войска Шир-Али-хана постоянно находились в готовности к походу, они не знали слова: мобилизация. Сегодня они находились в лагере, а завтра могли выступить в поход.

Убедившись на опыте как неудобна система рекрутирования войск посредством вербовки, Шир-Али-хан задумал [223] организовать в своем государстве всеобщую воинскую повинность. Каждый афганец, и вообще туземец мусульманин, должен был, по достижении им известного возраста, поступить в войска эмира и прослужите в них известное время. Эта мера, в связи с обезоружением некоторых округов Авганистана, вызвала сильную оппозицию, со стороны многочисленных Сердарей, вообще пользующихся в Авганистане почти независимым положением. Они не давали в войска эмира не только своих детей и родственников, но и простых солдат.

Чтобы привлечь в свои войска солдат Сердарей, а детей последних в свою гвардию, эмир употребил следующий способ. Своего родного брата, Нейк-Магомет-хана, он зачислил простым рядовым. Этот Сердарь прослужил в войсках этим званием целых два года. Затем, когда подрос его внук Ахмед-Али-хан, сын его старшего сына, убитого при Келати-Гильзай, Мамет-Али-хана, эмир поступил и с ним также как с Нейк-Магомет-ханом. Вследствие этого оппозиция хотя и не прекратилась, но значительно ослабела. К концу своего царствования Шир-Али-хан имел до 60 пехотных баталионов, хорошо сформированных и снабженным порядочным вооружением. Несколько баталионов кабульских войск были вооружены скорострельными ружьями. В полевой артиллерии эмир не нуждался, но крепостной у него не было почти вовсе (Нельзя не обратить внимания на то, что эмир брал в солдаты только очень крепких и совершенно здоровых молодых людей. Малейшее физическое уродство также служило препятствием к поступлению в войска эмира. Все безволосые (плешивые и лысые) люди беспощадно браковались эмиром.).

Пути сообщения также обратили на себя внимание эмира. Он устроил почтовое сообщение Кабула с главными городами государства. Почта исполняла не только поручения администрации, но и частные лица одинаково пользовались ею. Для этой цели были установлены известные знаки, марки, в 1, ½, ¼ и 1/10 чч. рупии. Почта была как верховая, так и пешая. Зимою через Гинду-Куш ходила обыкновенно пешая почта. Марки почтовые печатались на кабульской типографии (литографии?). [224]

Вероятно деятельность эмира этим не ограничилась бы, еслибы ему выпало на долю побольше спокойствия — как внутреннего, у себя дома, так и внешнего. Между тем в стране несколько раз вспыхивали то там, то в другом месте, волнения и возмущения, которые нужно было усмирять вооруженною силою. В то же время эмир пробовал свои войска в небольших экспедициях, имевших целию расширить его владения. Так в 1872 г. был покорен Бадахшан, в 1875 г. — ханство Меймене.

Больше всего горя и неприятностей доставило эмиру возмущение Якуб-хана. Храбрый сын эмира был очень обижен тем, что Шир-Али-хан объявил своим наследником не его, Якуб-хана, а его младшего брата Абдулла-Джана. Поэтому Якуб-хан не скрывал своего негодования по поводу образа действий своего отца. Он открыто объявил, что не признает своего младшего брата наследником авганского престола. Дело чуть было не дошло до войны между отцом и сыном. Но эмир пустил в ход обычную азиатскую уловку, вероломно захватил своего сына и посадил его в тюрьму. Этим поступком эмир восстановил против себя многочисленную партию приверженцев Якуб-хана. — Узнав об аресте Якуб-хана, другой сын Шир-Али-хана, Эюб-хан, также не желая признать наследником авганского престола Абдулла-Джана и страшась участи Якуб-хана, эмигрировал в Персию и поселился в Хоросане. И он с своею партиею также примкнул к числу недовольных эмиром лиц.

Между тем внешние враги эмира и авганского государства, англичане, также давали себя знать. Через 2-3 года мосле амбальского свидания они стали требовать от эмира погашения капитала, выданного ему в виде пособия, оружия и т. п. Это погашение должно было состоять в том, что эмир должен был помочь англичанам наложить руку на независимость Авганистана. На первое время эта рука должна была иметь вид английского резидента, посаженного эмиром в Кабуле. Кроме того эмир должен был дозволить английским офицерам объехать северные и западные границы Авганистана, для осмотра будто бы местности. Затем эмиру было предъявлено требование — поставить английские гарнизоны в Герате и Балхе. Потом эмир должен был явиться в Симлу для приветствия [225] нового индийского вице-короля и для поднесения адреса новой императрице Индии.

Тогда Шир-Али-хан ясно увидал куда может завлечь его дальнейшая дружба с англичанами. Они не отказывали ему ни в деньгах, ни в оружии, но за то требовали от него поступления своею независимостью и независимостью Авганистана.

— Перед войной — говорил однажды мне эмир, — англичане всячески старались задобрить меня; они давали мне денег и оружия, обещали даже увеличить мои владения, но я от всего этого отказался. Я знаю, что значат эти обещания и подарки! История с индийскими владетелями слишком поучительна, чтобы закрывать на нее глаза (Здесь уместно сделать выписку из книги известн. англ. путешественника Муркрофта о том, что думали туземцы об англичанах еще в его время (1823 г.). «Англичане — говорили Муркрофту туземцы — никогда еще не вступали ни в какой уголок Азии, не имея в виду своекорыстных целей; напоследок же дело кончалось полным порабощением местных жителей». Moorkroft, Journey to Kabul, vol. II, p. 408-9.)...

С другой стороны эмир не мог не заметить, что северный его сосед, еще более могущественный, чем Англия, Россия, — действует совсем иначе. Эмир не мог не заметить, что она не ставит своим соседям тех ловушек, на которые так искусна Англия; он не мог не заметить, что Россия наказывала соседние среднеазиатские ханства только тогда, когда все мирные средства для улажения пограничных споров, предложенные Россиею, были отвергнуты ими. Но тогда Россия честно и откровенно говорила им: я иду наказать вас — и наказывала. Не мог не знать эмир, что Россия дважды великодушно помогла бухарскому эмиру сохранить за собою трон, завоевала и возвратила ему два округа...

Эмир Шир-Али-хан не мог, наконец, не знать, что если Россия и заняла значительную часть Средней Азии, то совсем не так поступает в отношении местного мусульманского населения, как Англия. Население Индии, до покорения его англичанами, было богато, или, во всяком случае, не бедствовало. Англичане пришли — и от Индии остался один остов; все соки ее 250 миллионного [226] населения энергично высасываются английской администрациею. — Роль России в Азии совсем другая. Среднеазиатцы только выиграли от перемены власти. При ханах они платили значительно большие подати, чем теперь, да кроме того — никто не был уверен в завтрашнем дне: во всякое данное время хан мог туземца зарезать, а его состояние конфисковать.

Эмир Шир-Али-хан все это знал. И вот мало по малу его страх перед русскими сменился великим уважением к ним.

Этому чувству эмира не вредили и оффициальные сношения его с русским правительством. Тон писем генер. Кауфманна к эмиру был всегда весьма деликатен, хотя эта деликатность нисколько не уменьшала их убедительности. О всяком выдающемся событии В жизни Русского Туркестана генер. Кауфманн считал своим обязательным долгом извещать эмира Авганистана, и он не мог не ценить такого внимания к себе со стороны полномочного представителя могущественной России. Понятно, что и он платил нам тем же. Так он известил туркестанского генерал-губернатора о признании своим наследником Абдулла-Джана и проч.

Во время пешаверской конференции британского и авганского уполномоченных эмир находился уже вполне под влиянием Россия. Если бы мы не снарядили к нему посольства, то в критическую минуту он сам, вероятно, первый протянул бы нам руку.

Мне остается теперь набросать картину физического и морального облика эмира.

В молодости он был, нужно полагать, очень красивым мужчиной. Роста он был немного выше среднего, коренаст, с широкой и высокой грудью. Черты лица сильно напоминали семита. Горбатый нос и большие черные глаза придавали физиономии характер решимости и настойчивости. Густые, черные с проседью, дугой очерченные, брови прекрасно гармонировали с густой волнистою бородой, тоже черного цвета, в которой из общего фона выяснялись немногие золотистые, окрашенные волоски. Волос на голове он не брил (Вообще авганцы не только не бреют волос на голове, но даже к не обстригают их коротко.), он носил нечто в роде польской прически. Волосы — [227] густые, слегка волнистые, черные и довольно крупные. Ногти на пальцах рук были выкрашены ярко-краснобурой краской.

Прежде он вероятно обладал очень крепким здоровьем; но в мое время оно заметно пошатнулось. Нет сомнения, что это произошло вследствие тех бед и превратностей судьбы, которые обильно сыпались на голову эмира. Но в деле расстройства здоровья без сомнения не малую роль играл едва ли не единственный недостаток эмира, это — злоупотребление спиртными напитками.

О таком результате его попоек можно было до известной степени судить по той нервной дрожи в руках, которая сопровождала все произвольные движения их (tremor potatorum).

По своим душевным качествам это был выдающийся человек для Средней Азии. Это был рыцарь без страха и упрека. Его миролюбие и кротость души достаточно известны из предыдущего исторического очерка борьбы его с братьями. Но когда нужно было быть строгим — он был таким.

За доказательствами его великодушия не нужно ходить далеко. Достаточно сказать, что он до последней минуты своей жизни весьма любезно относился к русской миссии. Справедливость требует опять заявить, что миссия, или вернее, генер. Столетов, не оправдали ожиданий эмира. Бывший начальник миссии надавал ему кучу широковещательных обещаний, которых Россия не могла выполнить. Таким образом миссия была виновата в крутом обороте англо-авганской распри.

Затем последующий начальник миссии (генер. Разгонов) посоветовал эмиру ехать в Россию, с целью личного ходатайства перед русским государем о защите против притеснений Англии. Эмир послушался совета, обратился с просьбою об этом в Петербург и получил отказ.

Вообще нельзя достаточно удивляться, что начальники миссии на свой страх, противно инструкции, давали эмиру разные советы и делали обещания, которых потом невозможно было выполнить. А он безусловно верил нашим послам и всецело отдался во власть России. И он был за свою веру жестоко наказан. Всякий другой азиатский государь (да еще азиатский ли только?) на его месте [228] непременно подвергнул бы нашу миссию разным репрессалиям. Стоддарт и Конолли далеко не были так виноваты перед эмиром бухарским, как наша миссия перед Шир-Али-ханом, и тем не менее сложили свои головы на плахе. Между тем наша миссия не видала от Шир-Али-хана ничего другого, кроме неизменной любезности и предупредительности. Правда, бывали и у него вспышки негодования, как видел читатель из предыдущего рассказа, но я полагаю, что на его месте даже и величайший из стоиков вышел бы из себя.

Эмир был совершенно чужд той заносчивости и нетерпимости, какими отличаются не только среднеазиатские государи, напр. эмир бухарский, — но и более или менее высокопоставленные их сановники. Он был прост в образе жизни и привычках. Всегда он был одинаков. Он умел со всеми обойтись и говорить сообразно с умственным уровнем его случайных собеседников. Раз он в шутливом, но тем не менее весьма характерном, способе изложения передал свою способность входить в положение своих собеседников, на какой бы лестнице общественного строя они ни стояли. Это было в Таш-Кургане. Эмир в течении нескольких дней не звал в себе нашу миссию.

— Не сердитесь на меня — говорил он потом нам, — что я так долго не звал вас в себе; вы не знаете, сколько я за это время видел свиней, ослов, баранов, медведей и друг. зверей. С каждым из них я должен был говорить на его языке: с медведем я и сам был медведь, с бараном — баран и т. д. Всех их нужно было мне видеть и выслушать, со всеми я должен был говорить. Я не мог поступить иначе; они ведь обиделись бы...

Ран давши слово, обещание, эмир непременно исполнял его. «Лицевая вода», т. е. честь, была для него выше всего. Как на пример подобного отношения его к делу можно указать опять таки на его отношения к России. Раз он решил держаться русской стороны — и держался ее до самой смерти. Из за дружбы с Россиею он почти лишился трона.

— Пусть — говорил по этому поводу эмир — англичане заняли много городов. Пусть они употребляют все свои усилия, чтобы склонить меня в миру. Этого не будет. Я не хочу более [229] слышать об англичанах и их мирных предложениях. Но я отдам им еще большее число городов, даже половину государства, если мне посоветует это великий Русский Император. Я — вассал Его Величества, а мое царство — его царство. Все, чтобы он мне ни приказал, — все я исполню; иначе я бы не заключил союза и дружбы.

О благородстве духа эмира, его доступности и деликатности по отношению ко всем, дает понятие следующий случай.

В бытность свою в Кабуле миссия, благодаря особенным обстоятельствам, в которые был поставлен город, а также и вследствие злоупотреблений Везира, — часто голодала. Эмир наконец узнал об этом. Однажды после аудиэнции он обратился к Замаан-беку с следующими словами:

— Знаете что, Замаан-бек... я прошу вас передать посольству, чтобы оно не сердилось на меня, если у него был в чем либо недостаток. Ведь я не знал, что вы нуждаетесь; мне всего не говорят. Если прочие члены посольства молчали об этом, из деликатности не говорили мне о своих нуждах, то с их стороны это понятно; ведь они — гости мои. Но зачем же вы мне не сказали об этом? Ведь вы — более чем гость, для меня: я смотрю на вас как на брата...

Эмир обладал очень живым умом. Он быстро обнимал какой либо факт, событие, обстоятельство. Его любознательность иногда просто поражала постороннего человека; он хотел все знать. Он порядочно знал всемирную историю; особенно любил он говорить о Петре Великом. Ему совсем чужда была мусульманская неподвижность мысли, фатализм. Я никогда не слыхал, чтобы он говорил неизменное, при случае и без всякого случая употребляемое мусульманами Средней Азии, «инш-аллах» — авось, даст Бог. Он все хотел делать по своему.

В заключение я привожу здесь генеалогическую таблицу дома Серефраз-хана, царствующего в Авганистане с 20-х годов нынешнего столетия. [230] [231]

4.PNG (118945 Byte)

Остальные сыновья Дост-Магомет-хана были:

Маг. Экрем-хан.
Маг. Аслем-хан.
Маг. Хассан-хан.
Маг. Хуссейн-хан.
Маг. Вали-хан.
Маг. Экбер-хан.
Гулам-Гайдер-хан.
Нейк-Магомет-хан.
Султан-Джан (пасынок).

_____________________

В Авганском Туркестане, как и вообще в Средней Азии, живет весьма смешанное население. Главную же массу его составляют узбеки разных родов. В некоторых округах и бывших полунезависимых ханствах узбеки представляют сплошное население. К числу этих округов принадлежат: Кундуз, Андхой и Шиберхан.

И здесь узбеки представляют остатки великой «Урта-Юз». В Кундузе и Таш-Кургане живут главным образом узбеки рода Каттаган, в Мазари-Шерифе и Балхе — роды Сарай и Минг, но вообще здесь роды перемешаны. Всех узбеков, живущих в Чаар-вилайете, можно считать до 400,000 душ обоего пола.

Следующая народность, обитающая в этом округе, представляет остаток древних Бактрианцев, аборигенов страны; это — таджики. Но их теперь осталось очень мало, они положительно потонули в узбекско-монгольском потоке, наводнившем Чаар-вилайет. Таджики живут исключительно в городах, между тем как узбеки расселились и по городам, и по селам. Таджиков едва ли наберется более 100,000. Они лучше сохранились в южных, гористых частях округа, особенно в Бадахшане. — Затем следуют еще более мелкие народности, обитающие в Чаар-вилайете. Это — киргизы, туркмены, иранцы (т. е. персияне), авшарцы, индусы, евреи, гезарейцы, арабы и проч. Все эти народности в общей сложности дают не более 50,000 душ. Таким образом вся сумма населения Чаар-вилайета достигает 500 или 600 тысяч душ обоего пола.

Главные занятия жителей составляют земледелие и скотоводство. Тем и другим почти исключительно занимаются узбеки. Здесь [232] возделываются те же виды хлебов и злаков, что и в русском Туркестане: пшеница (яровая и озимая), сорго (джугара), ячмень, просо, рис, клевер, кунжут и друг. Урожаи жатв весьма обильны; так пшеница меньше сам 25 не дает. Понятно, что такие урожаи обусловливаются с одной стороны свойствами почвы (здесь способная к возделыванию земля состоит, главным образом, из лёса), а с другой — искусственным орошением.

Садоводство и здесь, как и везде в Средней Азии, находится на низкой степени развития. Хотя садов и много — без садов нет ни одного селения — но все разводимые в них породы плодовых деревьев — дики, ростут без всякого почти ухода со стороны человека. О скрещивании разных пород деревьев здешние жители не имеют ни малейшего понятия. Между тем еслибы садоводство было поставлено как следует, то могли бы получиться блестящие результаты.

Как ни первобытно поставлено здесь сельское хозяйство, т. е. хлебопашество и садоводство, но получаемого хлеба и плодов не только совершенно достаточно для местного потребления, но ежегодно еще и остается значительный излишек этих земледельческих произведений. Эти остатки выводятся отсюда в пограничные страны и области, напр., в Бухару, Бадахшан и проч.

Почти такую же роль в хозяйстве страны играет и скотоводство. Узбеки и здесь являются главными производителями страны. Несмотря на деспотический режим авганского владычества, несмотря на произвольные реквизиции авганской администрации, — узбеки обладают большими богатствами в виде стад разных животных. Они разводят главн. образом лошадей и баранов. Затем идут верблюды, двугорбые (так называемые бактрианские) и одногорбые («нар»); потом уже идет рогатый удойный скот.

Из прибылей от хлебопашества и скотоводства туземцы главным образом и уплачивают государственные налоги. По собранных мною сведениям все количество податей и налогов, уплачиваемых местным населением в казну кабульского эмира и на содержание авганской администрации Чаар-вилайета, достигает весьма почтенной цифры в 3 миллиона рупий, т. е. около 2-х миллионов рублей. Разложивши эту сумму на число податных единиц области, мы увидим, что каждый туземец-работник платит в казну эмира не менее [233] 10 рупий. А это — огромная сумма, если принять во внимание почти полное отсутствие других, кроме поименованных, источников доходов населения. Вот почему узбеки так ненавидят авган. Авганцы смотрят на Чаар-вилайет как на свою житницу, из которой они берут столько, сколько хотят. Подати уплачиваются населением главн. образом натурою, т. е. хлебом и скотом.

Торговля в стране развита весьма слабо. Это и понятно. Промыслов здесь почти никаких не существует, местных производств — тоже. Лишь слабо заметны здесь зародыши шелководства. Большое количество шерсти, доставляемое огромными стадами скота, почти совсем не находит сбыта. Самый ценный местный продукт из шерсти — это ковры, затем — кошмы и проч. мелочь. А между тем при других условиях одна эта статья торговли дала бы населению не один миллион рублей. Между тем сбыта для шерсти нет. Местные рынки переполнены ею, а отправлять ее в более отдаленные торговые центры нет возможности вследствие дурных путей сообщения.

Тем не менее проезжая страною, путешественник довольно часто встречается с длинными вереницами верблюжьих караванов. Но в огромном большинстве случаев это — транзитные караваны, везущие индийские (т. е. английские) товары в Бухару — главный торговый рынок Средней Азии. Впрочем, особенного заполонения здешних рынков английскими товарами не видно. Но ряду с английскими товарами вы увидите здесь и русские. Даже такие статьи торговли, как напр. свечи (екатеринб. завода Губбард) и серные спички (напр. Ворожцовой) — не составляют здесь редкости.

Рудное дело, несмотря на то что здешние горы изобилуют разными ископаемыми, поставлено плохо. Даже знаменитые когда-то рубиновые копи Бадахшана и залежи лапис-лазуря находятся в запустении. Но здешних базарах предлагается много нишабурской бирюзы и притом очень дешево.

В окрестностях Мазари-Шерифа, верстах в 20-30 к югу от него, в горах существуют какие-то минеральные источники, пользующиеся среди местного населения большою целебною славой в различных случаях болезней. Мне не удалось побывать на этих источниках, а потому я и не могу сказать о них ничего определенного. [234]

В заключение этой главы я приведу некоторые данные из местной метеорологии.

Мое пребывание в Чаар-вилайете обнимает собою два совершенно противоположные времени года; именно я был здесь летом (июнь, июль и август) и зимою (декабрь, январь и февраль). Поэтому метеорологические наблюдения должны по необходимости иметь характер крайних цифр. Но я этому горю помочь, конечно, не в силах, а потому даю читателю только то, что имею. Вот средние данные t° (в тени) за время моего пребывания здесь.

Из 23 наблюдений в конце июня и в начале июля средние цифры t° были следующие:

8 час. утра.

В 1 ч. дня.

В 8 ч. веч.

26,6°C.

35,1°C.

30°C.

Maximum t° в 1 ч. дня = 43, 6°C (в Наиб-абаде, 8 июля); minimum t° в 1 ч. дня был 32,2°C (в Мазари-Шерифе, 2 июля).

Из 40 наблюдений зимою (в декабре, январе и феврале мес.) 1878-79 гг. я получил следующие средние цифры:

8 час. утра.

В 1 ч. дня.

В 8 ч. веч.

1,7°C.

12,3°C.

4,5°C.

Maximum t° наблюдался в +21°C.; minimum -8°C.

Самый холодный мес. январь.

Почти теже данные сообщают нам немногие английские путешественники, которые посетили, 40 лет тому назад, долину Аму-Дарьи. Вот что говорит об этом в своих письмах д-р Джерард: t° воздуха в Мазари-Шерифе достигала 100° (по Фаренгейту; по Цельсию это составит 40°) (Journal of the Asiatic Society of Bengal vol. II, стр. 13 d-r Derard's letter. Это наблюдение было сделано летом). В другом месте он говорит, что «температура воздуха в тени колебалась между 74° и 103°»(от 26° до 40,5°C) (Там же стр. 22).

Несовсем то сообщает нам Бёрнс, спутник Джерарда. «Климат в Балхе чрезвычайно вреден» — читаем мы у него — «но несмотря на это весьма вреден. В июне термометр не поднимается выше 80° (т. е. 25,5° С), но самая жаркая погода стоит в [235] июле» (Борнс, путешествие в Бухару, т. 2, стр. 345.). В другом месте тот же автор говорит, что «термометр утром стоял ниже 52° (т. е. 11°C), несмотря на то, что более двух третей этого края (долины Аму) представляют совершенную пустыню» (Там же, стр. 352.). Но и он приводит один раз цифру t° в 103° (т. е. 40,5°C.).

Если теперь вывести из полученных цифр среднюю годовую t° воздуха для данного края, то получим 14,4°C. Конечно эта цифра имеет очень небольшое значение, так как она выведена из очень ограниченого числа наблюдений. Но возмем для сравнения несколько пунктов земного шара почти под одною широтой с описываемою мною местностью и посмотрим, не подтвердят ли они, хотя бы до некоторой степени, сделанный мною вывод.

 

Север. шир.

Средн. годов. t° по C.

Алжир

36° 47'

+17,8°

Гибралтар

36° 0' 6''

+20°

Малага

36° 42'

+20°

Палермо

38° 07'

+17,2°

Ленкорань

38° 46' 14''

+14,3°

Ашур-Аде

36° 54'

+17,5°

Баку

40° 22'

+14,2°

Самарканд

39° 39'

+15,4°

Пекин

40° 0'

+12,6°

Таким образом мы видим из приведенных цифр, что выведенная мною средняя t° для Чаар-вилайета очень близка к истине. Конечно, при этом сравнении необходимо принять во внимание разницу в долготе и в абсолютной высоте взятых для сравнения местностей. Но последняя данная здесь имеет мало значения вследствие небодьшой разницы в высоте поименованых пунктов и Мазари-Шерифа.

Читатель конечно не может не обратить внимания на резкие, суточные колебания t°. Летом это колебание значительно больше, чем зимою. Нужно однако заметить, что зима в данном году была, по уверению туземцев, очень мягкая; обыкновенно она бывает суровее. Аму-Дарья на меридиане Мазари-Шерифа, по показаниям [236] туземцев, никогда не замерзает (Бёрнс однако утверждает, что Аму в областях Кобадиан и Кундуза замерзает и что это не есть явление очень редкое. Путешествие в Бухару, т. III (русск. пер.) стр. 279.). Когда я переправлялся через Аму 9 декабря при -8°C, то у берегов реки были ледяные закраины, шириною аршина в два. Ледохода на реке не было.

Облачность здесь очень незначительна, особенно летом. Так из 23 летних дней было всего 3 облачных; зимою, конечно, число облачных дней возростает. Так из 43 зимних дней, проведенных мною в долине Аму, пасмурных было 26, из них дождливых и снежных была 8. Три дня дали столько дождя, что земля была хорошо смочена. Из 3 снежных дней два дали довольно большое количество снега; каждый дал не менее 3 дюймов осадка.

Что касается направления господствующих здесь ветров, то — система их очень сложная. Иногда приходилось наблюдать двойные течения: нижний слой облаков направлялся к западу, а верхний — к востоку. Но летом едва ли не чаще всего наблюдались ветры южного направления А не северного, как утверждает в своих мемуарах лейтен. Irwing: Journal of the Asiatic Society of Bengal vol. VIII.. Когда я жил в Мазари-Шерифе, то летом почти всегда наблюдал следующую периодичность ветра. Обыкновенно с 9 ч. утра до 7-8 ч. вечера наблюдалось полное безветрие. Разве только редко-редко проносился слабый порыв ветра. С 7 ч. веч. начинал дуть довольно слабый, теплый, южный ветер; он достигал наибольшей силы в 3-4 ч. пополуночи и в это время делался прохладным. Затем сила ветра постепенно уменьшалась и к 9 ч. утра опять наступало полное безветрие. Зимою же ветры восточного и южного направления здесь преобладают над остальными. О «гярм-сире» я уже писал в первом томе. Барометрических и психрометрических наблюдений мною не было произведено, потому что вследствие хронического оскудения средств ташкентского военнотопографического отдела, я не получил соответствующих инструментов. [237]

ГЛАВА VIII.

Время смут.

Разные слухи и предположения. — Три кандидата на опустевший трон эмира Авганистана. — О Якуб-хане. — Происки любимой жены Шир-Али-хана. — Мамет Гашим-хан, сильнейший кандидат в эмиры. — Мое положение среди готовящихся к борьбе партий. — Начало беспорядков. — Тахтапульская резня. — Анонимное письмо. — Распоряжения на случай моего внезапного выезда из Мазари-Шерифа. — Ночное нападение на мой дом. — Выкуп. — Разные зловещие слухи. — Сердарь Нейк Магомет-хан. — Нет корму. — Мамет-Якуб-хан-эмир Авганистана. — Опять резня и пушечные выстрелы. — Визит Сердаря Мамет-Таир-хана.

Еще за несколько дней до смерти эмира гор. Мазари-Шериф стал волноваться по поводу разных слухов и предположений. — Так, между прочим, говорили, что эмир уже помер, но что смерть его скрывается придворными до более удобного времени. О причине сокрытия смерти эмира говорили разно. Одни говорили, что необъявляют о ней потому, что еще не сделаны надлежащие распоряжения относительно будущего престолонаследия, другие — что ничего еще не приготовлено для похорон эмира. Более наивные люди говорили, что смерть эмира скрывается потому, будто тело его еще не зашито в вожу яка, или белого верблюда. Меньшинство городского населения, знающее, как и всегда, обстоятельства дела более или менее верно, утверждало, что эмир еще жив и продолжает лечиться. Между тем слух о смерти эмира был так распространен, что даже Ишан-ходжа, бухарский посол, кажется поверил ему и [238] прислал ко мне своего мираа-баши (нечто вроде личного секретаря) справиться: действительно эмир помер, или нет? Вместе с тем появились неясные слухи о том, что со смертью эмира неминуемо произойдут беспорядки; говорили о грядущих убийствах, грабежах... Город, еще так недавно стал шумный, — теперь совсем притих и казался опустевшим; не столь заметно обычного движения на его оживленных базарах: уже несколько дней прошло с тех пор, как все лавки были закрыты.

Затем о предстоящем престолонаследии говорили следующее.

За два дня до смерти эмир назначил будто бы своим преемником родного своего племянника, Сердара Мамет Гашим-хана. — Этот Сердар-сын Мамет Шериф-хана, который, как мы видели выше, играл такую двусмысленную роль в споре эмира Шир-Али-хана с своими старшими братьями за обладание троном Авганистана. Когда эмир одержал верх над своими противниками, то изгнал своего коварного брата, Мамет Шериф-хана, в Индию, оставив у себя его сыновей: Мамет Гашим-хана и Мамет Таир-хана. Впоследствии эмир выдал за Мамет Гашим-хана свою дочь от любимой своей жены (которую обыкновенно звали «валиде»). — Так вот этого-то племянника будто бы и объявил своим преемником эмир.

Здесь кстати следует сказать, что после смерти Абдулла-Джана, признанного Россию и Англиею наследника авганского престола, эмир не сделал в этом отношении никаких распоряжений. Так дело затянулось до последнего времени. Хотя Якуб-хан и был освобожден своим отцом из заточения, хотя он и был поставлен во главе власти, сделан правителем гор. Кабула, а вместе с тем и начальником войск, расположенных на восточной границе государства, но все же не был провозглашен наследником престола. Такое поведение эмира было повидимому очень странно. Что препятствовало ему санкционировать власть Якуб-хана всенародным признанием его своим преемником? Ответ на этот вопрос мы найдем лишь тогда, когда заглянем в гарем эмира.

Почти со времени окончательного своего воцарения эмир подпал под влияние своей жены из племени Гильзай. Привязанность и уважение Шир-Али-хана к этой жене, женщине, как говорили [239] придворные, весьма энергичного характера, были так сильны, что она получила наиболее решающий голос на семейном совете. Эмир от нее почти ничего не скрывал. Она пользовалась большим влиянием на ход внутренней политики эмира, который почти ничего не предпринимал без ее совета. От этой жены эмир имел нескольких дочерей и единственного сына Абдулла-Джана.

После смерти старшего сына эмира, Мамет Али-хана, наследником авганского престола считался отважный Якуб-хан. Такими правами он пользовался до декабря 1873 г. Но в это время эмир под влиянием своей любимой жены, объявил своим наследником малолетнего Абдулла-Джана. Известно уже из предыдущей главы, что повлекло за собою это провозглашение. Якуб-хан возмутился против отца, не желая уступать своих прав младшему брату. Вызванный своим отцом в Кабул Якуб-хан был обвинен в тайных сношениях с англичанами, в намерении при их помощи отложиться от эмира, образовав независимое владение из западных и югозападных округов Авганистана. Несомненно, что Якуб-хан не входил в сношения с англичанами, не более вероятности находится и в обвинении его в сепаратизме, но такие предлоги были нужны для любимой жены эмира. Она хотела устранить Якуб-хана с дороги своего сына в трону и не стеснялась никакими средствами для достижения этой цели. Якуб-хан был обвинен в государственной измене и брошен в тюрьму. Но честолюбивая и энергичная женщина не могла успокоиться на этом. Она твердо знала авганскую пословицу: «мертвая голова молчит», и потому не задумалась над тем, чтобы окончательно отделаться от соперника своего сына. Якуб-хан несколько раз был отравляем, но во время получал надлежащую помощь; несколько раз ему угрожала смерть от руки наемного убийцы... Все эти покушения довели Якуб-хана, от природы, говорят, наделенного весьма симпатичными свойствами души, до крайнего ожесточения. Чтобы избегнут насильственной смерти он настоял на том, чтобы отец поместил его в своем доме. Он питался только теми кушаньями, которые предварительно ел его отец. Днем — его заточение постоянно разделяли несколько его приверженцев, а ночью по обеим сторонам его кровати располагались на страже двое его верных слуг; к дверям спальни [240] назначался особый конвой. При такой обстановке несчастному принцу, развенчанному герою пришлось прожить несколько лет.

Между тем партия его приверженцев не дремала. Они сильно агитировали против эмира. Они не упускали также из виду и принца Абдулла-Джана, пока, наконец, в Августе 1878 г. не успели сделать свое дело. Я имею некоторые данные утверждать, что смерть Абдулла-Джана была результатом отравления его каким либо коррозивным ядом.

Чрезвычайные обстоятельства, случившиеся в Кабуле в конце 1878 г., помогли Якуб-хану освободиться из заключения. Теперь он стал свободен и силен. Понятно, что партия жены эмира от такого оборота дела впала в уныние; она была потрясена, но далеко не сломлена и не отказывалась от дальнейшей борьбы. Она теперь употребляла все свои усилия, чтобы испортить дело Якуб-хана. И вот прежде всего, что она постаралась сделать, это — затормозить вопрос о престолонаследии. Вот таким то образом Авганистан до самой смерти Шир-Али-хана и оставался без объявленного наследника престола.

Очевидно было, что партии жены эмира необходимо было во что бы то ни стало выдвинуть своего кандидата для занятия опустевающего трона. Это и послужило причиной разнесшегося вдруг слуха о признании эмира своим наследником Мамет-Гашим-хана. В данное время партия не располагала лучшими кандидатами, чем он.

Между тем отзывы народа об избрании были далеко не в пользу Мамет-Гашим-хана. «Зачем нам делать эмиром Мамет-Гашим-хан — говорилось в разных кружках авганского населения? Ведь его отец — враг эмира Шир-Али-хана; он так много сделал вреда для нашей земли, да и теперь идет к нам во главе ненавистных англичан. Разве нет людей более достойных занять трон, чем Мамет-Гашим-хан? А Якуб-хан? А Мемет-Ибрагим-хан? Наконец даже внук эмира, Ахмед-Али-хан — и тот имеет более права на занятие трона после своего деда».

О всех этих претендентах можно было слышать следующие отзывы. — Мамет-Ибрагим-хан, старший из оставшихся в живых сыновей эмира, считался простым, добрым человеком. Простой народ любил его, но придворные сферы считали его неспособным [241] к управлению государством. Действительно, он не обладал ни особенных умом, ни особенными качествами души. Это был тихий, молчаливый, коренастый, с простоватым выражением лица, человек, которому было около 40 лет. Во время аудиенций, которые давал эмир миссии, а также и во время частных моих визитов к нему, я всегда видел Мамет-Ибрагим-хана возле своего отца. Он обыкновенно весьма тщательно слушал речь эмира, но сам почти никогда не произносил ни одного слова. Эмир считал его слабоумным.

Что касается до внука эмира, Ахмед-Али-хана, то о нем можно было слышать только одни лестные отзывы. О нем очень хорошо отзывался и его дед. Он имел на своей стороне довольно большую партию приверженцев. Народ, помня доблестный характер его отца, относился и к нему с уважением.

— Если бы Ахмед-Али-хан сделался эмиром, говорил мне наш почтенный «домостроитель» Мамет-Дин-хан, — то все были бы довольны.

Несмотря на все это преобладающий говор был тот, что эмир назначил своим преемником Мамет Гашим-хана.

7-го февраля, когда слухи об этом избрании сделались особенно настойчивыми, — я встретил, в один из своих визитов к эмиру, во дворце крытый паланкин его любимой жены (Как эта жена, так и прочий гарем эмира, помещались в другом здании, чем эмир.). В тот же день я видел во дворце эмира Сердаря Феиз-Магомет-хана. Он был одет в полную парадную форму, в каске с перьями, с лентой через плечо. На этот раз я заметил на нем нечто вроде юбки, спускающейся с чресел до колен; она была шелковая и сияла всеми цветами радуги. Сердарь с серьезным лицем переходил из одного здания в другое, как будто поверяя расставленные вокруг дворца часовые посты.

Потом я узнал, что в тот же день во дворце Лойнаба собирался военный совет. Он состоял из Сердарей и различных начальников местных войск. Цель собрания совета состояла в том, чтобы обсудить данное положение дел. На этом же совете [242] было объявлено и распоряжение эмира относительно престолонаследия. Когда было объявлено о назначении преемником эмира Мамет-Гашим-хана, и спрашивалось по этому поводу мнение сердарей, то большинство из них дало уклончивый ответ.

— Я не могу претендовать на верховную власть в Авганистане, говорил Лойнаб. Ни отец мой, ни дед мой — не были эмирами. Поэтому я ничего не имею против избрания эмиром Мамет Гашим-хана. Вообще же я должен сказать, что стану держать сторону того, кто одержит верх.

Сердарь Феиз-Магомет-хан высказался в том же смысле. Однако известно было, что оба они держали сторону Гашим-хана.

На том же совете было принято следующее решение: Лойнабу и Сердарю Феиз-Магомет-хану оставаться на своих постах впредь до особого распоряжения нового эмира. — Замечательно было то, что о Якуб-хане в это время точно все забыли.

Назначение Мамет-Гашим-хана преемником эмиру, понятно, не могло нравиться Мамет-Ибрагиму. Раздраженный таким оборотом дела сын эмира дал клятву — непременно убить Лойнаба, как главного деятеля подготовлявшегося переворота. Лойнаб, извещенный об этом, принял меры предосторожности против внезапного нападения на него со стороны приверженцев Ибрагим-хана.

— Я ничего не имею против того, чтобы кто либо из моих дядей занял трон моего деда — будет ли то Ибрагим-хан или Якуб-хан — говорил внук эмира, Ахмед-Али-хан, — но я несогласен, чтобы эмиром сделался Мамет-Гашим-хан.

Таким образом и он примкнул к партии Ибрагим-хана.

В последние два дня жизни эмира я не видал у его постели ни сына, ни внука, ни Лойнаба. Все они сидели по своим домам, окруженные.вооруженными людьми. Они боялись выходить из своих домов, так как постоянно ожидали взаимного нападения.

Таким образом уже тогда было ясно, что лишь только эмир умрет, как непременно начнется междоусобие. Главные деятели междоусобия были уже намечены. Очевидно было также, что главной ареной междоусобной борьбы должен был послужить Авганский Туркестан, в частности — Мазари-Шериф.

Моя уверенность в таком исходе положения вещей была так [243] сильна, что, когда вечером 7-го февраля я услыхал ружейные залпы и отдельные выстрелы, раздававшиеся в равных местах города, то подумал, что начало кровавой драме положено. Но на этот раз я ошибся. Эти выстрелы были плодом суеверия, а не мести. Дело в том, что среднеазиатские мусульмане считают месяц Сафар несчастливым и когда он кончается, то выражают свою радость различными шумными проявлениями: стреляют из ружей, бьют в барабаны, в тазы, кричат, свистят и т. п. Вот и теперь население Мазари-Шерифа, завидя впервые тоненький, серебристый серпик новой луны, приветствовало наступление нового месяца, Реби-эль-Эввеля, обычными радостными выходками. «Для кого минувший месяц был действительно несчастливым, думал я, — так это для эмира-саиба: это был последний месяц его жизни».

Имея сведения о готовящихся в Мазари-Шерифе смутах и междоусобиях, естественно, я должен был подумать и о своем положении. Конечно, лишь только будет положено начало кровавой драме, я мог рассчитывать на все лишь самое худшее. Уж если туземные влиятельные люди не были гарантированы от разных неприятных случайностей, то я, иностранец, «каффир», да еще член русского посольства, которое было так много виновато перед авганцами — я еще менее мог рассчитывать на спокойствие и безопасность среди борющихся партий. Кроме того я мог опасаться обвинения в смерти эмира или, по крайней мере, в неумелом лечении его болезни. Это могло случиться тем вероятнее, что туземные придворные врачи охотно сложили бы с своих плеч на мою голову бремя обвинения в печальном исходе болезни эмира. Раз пущен был бы в массу народа подобный слух — и положение мое сделалось бы крайне критическим: толпа не рассуждает (Справедливость требует сказать, что авганцы, «среднеазиатские дикари», как их называют англичане, оказались, в данном случае, много благороднее своих восточных, «просвещенных» соседей. Ни один авганец не обвинил меня в смерти эмира, между тем как англо-индийская пресса дов. долго и энергично распускала про меня гнусную клевету.). Поэтому 8 февраля, в день смерти эмира, я хотел уведомить Лойнаба о том, что намерен выехать немедленно в Ташкент. Но следующие соображения [244] заставили меня отложить это намерение. Я оставался в Авганистане при эмире не только в качестве врача его, но и в качестве неофициального политического агента Русского правительства. Хотя я и не имел формального предписания в этом смысле, но думал, что и словесные приказания в этом роде одинаково обязательны, как и предписания за подлежащим № . Когда ген. Разгонов оставлял меня в Мазари-Шерифе, то кроме той цели, чтобы из меня образовать арьергард для «отступающей» миссии, он имел в виду еще и другую, именно — он поручал мне пост политического агента. Конечно, так он поступил не на свой страх, а руководясь прямым приказанием ген. Кауфмана. «Д-р Яворский — писал ген. Кауфман в одном из своих писем в Разгонову — оставаясь в Авганистане после отъезда миссии, будет очень полезен для русского дела; он не будет оффициальным политическим агентом, но может доставлять нам очень нужные сведения». — Таким образом волей-неволей мне приходилось оставаться в Мазари-Шерифе и быть свидетелем всего, что могло произойти при вспыхнувших смутах.

Между тем один из адъютантов эмира, Гулам-Гайдер-хан, родом авшарец (Авшарцы — тюркское племя, значительная часть которого во время Надир-Шаха была выселена из Персии в Авганистан.), извещая меня о готовящемся междоусобии, дружески советовал мне как можно скорее выехать из Авганистана.

— Хорошо было бы, говорил он мне, — если бы вы в эту же ночь (8 февраля) выехали из Мазари-Шерифа и постарались бы утром следующего дня быть уже за Дарьею. Нужно ждать больших беспорядков в Мазари-Шерифе.

— Да я то тут причем, спросил я его? — Ведь в имеющем быть споре больших и малых людей за наследство эмира я не приму никакого участия. Я только буду зрителем всего того, что совершится.

— Э! Вы совсем не знаете авганцев, ответил мой бывший пациент. Поверьте мне, что лишь только покажется хотя капля [245] крови, авганцы перестают быть людьми; они делаются настоящими зверями и в это время не разбирают ни правого ни виноватого, не щадят ни себя, ни других. В момент разгара страстей они могут вам наделать больших неприятностей, не обращая внимания ни на право, ни на страх последующего возмездия со стороны русского правительства.

Отчасти я был согласен с ним, но все же должен был до поры до времени остаться в Мазари-Шерифе.

Когда Гулам Гайдер-хан ушел, то ко мне пришел Нассир-хан и заявил, что в этот день лошади остались без корму. Дело в том, что когда прислуга Лойнаба пришла в общие склады фуража, помещавшиеся рядом с казармами гератских кавалеристов, и хотела взять обычную порцию корму для моих лошадей, то солдаты прогнали ее, говоря что Лойнаба теперь нет и они никого не послушают, что теперь они, солдаты, сами стали себе начальниками и проч. После этого Лойнаб послал за кормом для наших лошадей в соседний городов Шир-абад. В 7 ч. вечера пришел от Лойнаба обычный «ферраш» (нечто вроде ключника или комиссара Лойнаба) и принес барана, куриц и свеч. Но корму для лошадей так и не достали. Так прошла эта ночь. У меня в этот день повторился пароксизм перемещающейся лихорадки.

На следующий день, лишь только мы встали с постелей, как услыхали массу новостей, одна другой интереснее и важнее. Во первых, о событиях прошедшей ночи говорили следующее.

Вечером 8 февраля, Мамет Ибрагим-хан и Ахмед-Али-хан выехали из Мазари-Шерифа в Тахтапуль. Здесь они сделали попытку склонить войска на свою сторону, но безуспешно. Очевидно было, что Феиз Магомет-хан достаточно подготовил войска в пользу Гашим-хана. Тогда прибытие претенденты прибегли к подкупу. Они пообещали солдатам выдать вперед жалованье за 6 мес., если они перейдут на сторону сына и внука эмира. Солдаты были повидимому согласны отдаться в распоряжение Мамет-Ибрагим-хана. Но когда он распаковал ящики с золотом и стал делать расчет, кому и сколько следовало получить, то кто-то из толпы солдат закричал: грабь! Сейчас же солдаты набросились на деньги и пошла скалка между ними и приближенными [246] Мамет-Ибрагим-хана. Здесь дело до убийства, говорят, еще не дошло, но раненых было несколько человек. — После этого Мамет-Ибрагим-хан и Ахмед-Али-хан с немногими приверженцами и остальными 6 ящиками золота удалились из Тахтапуля и по ущелью Юсуф-дере (Это ущелье идет прямо на юг от Тахтапуля. По нему идет кратчайшая дорога из Мазари-Шерифа в Кагмард. Эта дорога минует (оставляя влево) все три первые перевалы: Чембарак, Кизил Котель и Кара Котель. Этою дорогою обыкновенно следует из Кабула «летучая» почта.) направились в Кабул.

Лойнаб был сейчас же извещен о том, что произошло в Тахтапуле. Он незамедлил послать 120 всадников в погоню за беглецами, желая отнять у них уцелевшие 6 ящиков с золотом. Погоня настигла беглецов этою же ночью, в нескольких «курухах» за городком Шир-абадом, но результат ее был для Лойнаба совсем неожиданный. Половина всадников перешла на сторону беглецов, так что прочим ничего не оставалось делать как вернуться назад и рассказать о своей неудаче.

В то время, как нам сообщали подробности этого события, мы отчетливо слышали пушечные выстрелы. Они слышались со стороны Тахтапуля. В это время, т. е. часов в 8 утра (9 февр.), пришел ко мне знакомый уже читателю «дитен» Мосин-хан. Он тотчас же объявил нам, что прислан сюда Лойнабом, который поручил ему быть при нас неотлучно, оберегать нас от обид, смотреть за туземным караулом, исполнять наши поручения и проч. Авганский караул, охранявший наш дом, был усилен; с солдат была взята клятва — защищать «урусов» от всяких обид. Наш глиняный дворец превратился в настоящую крепость, хотя ни обложения ее неприятелем, ни, тем более, бомбардирования ее не было и следов. Зато у всех входов и выходов нашего глиняного квадрата, а также и по всем углам его, были расставлены часовые. Мосин-хан сейчас же вошел в роль настоящего коменданта и его пронзительный голос довольно назойливо давал нам себя знать. Постоянно слышались его возгласы: о, паредар! нездик дервазе бибашид! о, Сары-джан! чи шума мигунд? Инджа-бианд! и проч. (Часовой! оставайся у дверей! Сары-джан, что вы говорите? да идите же сюда! и проч.). [247]

В 9 часов утра Нассир-хан принес мне анонимное письмо; оно было написано по персидски. Неизвестный автор этого письма извещал меня, что в Тахтапуле идет резня, что войска отказались повиноваться Лойнабу и, что Сердарь Феиз-Магомет-хан тоже смещен с должности главнокомандующего тахтапульскими войсками. Далее — в своем письме неизвестный автор подтверждал эпизод с Мамет-Ибрагим-ханом и закончивал его уверением, что русским людям бояться нечего, что если какая либо опасность будет нам угрожать, то он, автор, придет на помощь к «доктор-саибу» со своими 300 родственниками, которые находятся в Мазари-Шерифе и его окресностях.

Мне, конечно, очень хотелось знать автора этого письма, но все мои розыски покуда не имели успеха.

Между тем Мосин-хан, окончив свои распоряжения по приведению на военное положение нашего «глиняного квадрата», пришел в комнаты, занимаемые мною, и повидимому спокойно беседовал с Замаан-беком — точно ничего особенного не случилось. Когда я задал ему вопрос о событиях, происшедших в Тахтапуле, то он отговорился незнанием. Действительно ли он не знал, или не хотел только тревожить нас — я так и не мог добиться от него толку.

— С приходом Русских в Авганистан — говорил Мосин-хан — на нашу бедную страну пролился целый дождь несчастий и бедствий. Пришли вы в Мазари-Шериф — помер Лойнаб, Шир-Диль-хан; пришли в Кабул — помер наследный принц Абдулла-Джан. Вот теперь помер и сам эмир-саиб. Кроме того, государство подверглось нашествию англичан и доведено до разорения...

На это Замаан-бек отвечал Мосин-хану, что действительно нельзя не заметить в этих событиях некоторого совпадения, но что, еслибы Русские и не пришли в Авганистан, то могло случиться тоже самое.

— Ведь все зависит от Бога и все делается по Его воле — закончил он свою мысль.

Мосин-хан вполне согласился с таким заключением Замаан-бека. Потом он хотел знать: поможет ли Россия авганцам в борьбе их с Англией, особенно теперь, когда эмир-саиб помер? Вернется ли в Авганистан генер. Столетов? и проч. [248]

Вскоре затем пришел к нам Мирза Мамет-Таш. Оказалось, что автором анонимного письма был он. Утром этого дня, будучи у Лойнаба, он слышал о происшествиях ночи и сейчас же известил меня письмом (Мирза Мамег-Таш был ничто иное как «хан-саман», т. е. нечто вроде заведующего хозяйством у Лойнаба. Он заведывал также и продовольствием миссии. Мирза родом из Исталифа, имеет большое число сородичей как на месте родины, так и в Мазари-Шерифе. Он очень полюбил Русских и, как в данное время, так и потом, оказал нам много услуг.). В дополнение к своему письму он сообщил, что тахтапульские войска признали эмиром Мамет-Якуб-хана, что сейчас посадили на слона его малолетнего сына, Мамет Иса-хана, и повезли из Мазари-Шерифа в Тахтапуль. Будто бы и Лойнаб поехал туда же.

Через несколько времени события дня хорошо выяснились, факты установились и тахтапульская резня получила строго определенный характер.

Дело состояло в том, что когда Мамет Ибрагим-хан и Ахмет-Али-хан убежали из Тахтапуля, то часть его приверженцев бросилась в Балх, отстоящий от Тахтапуля всего на 15 верст. Там они рассказали местным войскам о случившемся в Тахтапуле. Вероятно те три баталиона пехоты, которые стояли в Балхе, были расположены к сыну эмира, а может быть тут сослужило свою службу оставшееся у Мамет Ибрагим-хана золото — верно лишь то, что рано утром 9-го февр. эти три баталиона подступили к Тахтапулю и начали его бомбардировать. Тахтапульский гарнизон, не ожидая ничего подобного, совсем переполошился. Вскоре и между солдатами гарнизона вспыхнуло междоусобие. В тоже время в крепость ворвались балхцы... и тут произошла дикая междоусобная резня. Сторонники Мамет-Гашим-хана резали приверженцев Мамет Ибрагим-хана; войска, стоявшие за Мамет Якуб-хана, били тех и других. Всеобщему хаосу, казалось, и конца не будет. Тогда выступил вперед маститый Сердарь Абдулла-хан, остановил кровопролитие, и ясно доказал, что Мамет Гашим-хан не имеет ни каких прав на занятие престола. Его разумная речь [249] подействовала на многих приверженцев Гашим-хана, и они оставили его.

Но тогда энергичная вдова эмира, не желая выпустить власть из своих рук, поспешно послала из Мазари-Шерифа в Тахтапуль свою дочь Биби-джан. Ее предложили как бы в регентши на время возникшего междуцарствия в стране. Конечно, вследствие малолетства Биби-джан регентшею-то сделалась бы ее мать. Но войска со смехом проводили ее назад, приговаривая: «управление государством не бабьего ума дело».

Затем выступил на сцену совсем неизвестный до сих пор кандидат на трон: сын какого то Сердаря Зекерия-хана. Дело опять чуть было не дошло до всеобщей свалки. Но в это время Нейк Магомет-хан, родной брат покойного эмира, вызвал в Тахтапуль сына Якуб-хана, Мамет-Иса-хана, и предложил его в правители Чаар-вилайета, а Якуб-хана — избрать эмиром Авганистана.

— Если вы так не поступите, говорил Нейк Магомет-хан, то Якуб-хан может вам отомстить: ведь у многих из вас остались семьи в Кабуле. Тогда он может убить ваших родственников.

Вследствие ли этой угрозы, или войска вообще были расположены к Якуб-хану — как бы там ни было, но избрание его эмиром состоялось. Хотя междоусобная резня и прекратилась (в которой был убит один бригадный генерал, несколько офицеров и много солдат), но волнение далеко еще не улеглось. Все боялись друг друга и только ожидали удобного случая, чтобы начать новое междоусобие. Говорили потом, что Сердарь Феиз-Магомет-хан, после резни был арестован и смещен с должности.

В тоже время до меня дошел слух, сильно распространенный среди солдат и населения. Говорили, что будто бы эмир перед своею смертью передал мне свою казну, что будто когда я стану уезжать из Авганистана, то поеду не один, а с семейством любимой жены эмира. Я очень удивился, услыхав подобный слух и недоумевал: чтобы это могло значить? Положим, эмир, в случае выздоровления обещал дать мне «лак» рупий, но он помер и я не получил ни одной рупии. Я порешил на той мысли, что этот слух был распространен моими недругами, туземными врачами. Но к [250] чему тут приплели семейство жены эмира — я положительно немог понять. Во всяком случае я теперь ясно увидал, что мне нельзя было оставаться в Мазари-Шерифе долее. Очевидно было, что я действительно мог подвергнуться серьезным неприятностям, если не более. Поэтому я командировал Мосин-хана в Лойнабу, извещая его о своем намерении выехать из Авганистана в Ташкент, так как после смерти эмира мне не зачем было оставаться в Мазари-Шерифе. Поэтому я просил Лойнаба дать мне конвой и проводить меня из Авганистана с честию, как это и подобает члену посольства, «их гостю».

Пока Мосин-хан ходил к Лойнабу, я сделал надлежащие распоряжения, чтобы казаки и джигиты по немногу, неторопясь, готовились к выступлению. Вьючные лошади были сейчас же заседланы, у верховых лошадей были переменены подковы, началась укладка вещей во вьючные сундуки... Мосин-хан пришел от Лойнаба поздно вечером и объявил, что тот с честью проводит нас, лишь только отойдет траур по эмире. Этот траур должен был продолжаться 3 дня.

— Да вы не беспокойтесь, доктор-саиб, — продолжал Мосин-хан. Вам не грозит ни малейшая опасность. Лойнаб-саиб сделает для вас все, что нужно. Ведь власть еще в его руках.

Хотя я и должен был верить Мосин-хану, но нисколько не был успокоен его заверениями. Вьючных лошадей я так и оставил на ночь оседланными. На внешнем дворе, где помещались наши лошади, независимо от авганского караула, был наряжен еще караул из джигитов. На внутреннем дворе, т. е. в занимаемом мною помещении, был учрежден казачий караул. Но я сделал большой промах, оставив лошадей на внешнем дворе. Этот промах потом стоил нам больших неприятностей. Между тем на внутреннем дворе можно было бы довольно удобно разместить всех лошадей. Но я этого не сделал и был потом наказан за свою непредусмотрительность.

Мосин-хан остался ночевать в наших комнатах. Как человек совершенно не избалованный благами цивилизации, он постлал прямо на поду свой медвежий коврик, а вслед затем улегся на нем с видом человека, у которого совесть вполне спокойна и [251] который намерен хорошенько выспаться. Но он, тем не менее, долго не засыпал, утруждая нас своею болтовнею о том и о сем. Я не дослушал до конца его рассказы и гаснул тревожным сном.

Целую ночь с 10-го на 11-е февраля, в Мазари-Шерифе и Тахтапуле происходил грабеж и междоусобная резня различных частей войск между собою. Несмотря на то, что избрание нового эмира состоялось, несмотря на то, что выбран был новый Лойнаб и назначен новый командующий войсками авганского Туркестана — в сущности, в городе царило полное безначалие. Солдаты делали что хотели, они грабили своих нелюбимых начальников. Некоторые полковые командиры были даже убиты своими мятежными подчиненными. Иногда солдаты облекали свои убийства и насилия в законную форму. Так, задумав ограбить или убить кого либо, солдаты давали знать о своем намерении главе партии Якуб-хана, т. е. Нейк Магомет-хану, спрашивая его разрешения. Смотря потому, к какой партии принадлежала намеченная жертва ее грабили или нет. Если это лицо принадлежало к партии Гашим-хана, то насилие над ним разрешалось.

Таким образом в эту ночь многие начальники частей войск были или ограблены или убиты. Но при этом расходившаяся солдатчина не ограничивалась насилием над своими начальниками или противниками; и мирные жители, не мешающиеся в политику узбеки и таджики, не избежали грабежа со стороны расходившихся авганских солдат. В городе постоянно раздавались ружейные выстрелы и крики неистовствующих шаек. В воздухе пахло порохом и кровью...

В эту ночь и я чуть не сделался жертвой наступившего солдатского террора и безначалия. На меня было сделано нападение с целью грабежа. Вот как случилось это неприятное происшествие.

Около 2-х часов по полуночи к северным воротам моего дома подошла довольно многочисленная шайка солдат (потом начальник авганского караула, охранявшего мой дом, говорил, что приходил целый «палтан» т. е. батальон) и хотела пройти через ворота на внешний двор помещения. Но находившийся при воротах авганский сторожевой пост не допустил их войти на двор, угрожая стрелять, если они будут настаивать на своем [252] желаний. Тогда партия пришедших грабителей стала бранить и укорять моих защитников.

— Разве вам не стыдно, говорили они охранять «каффира» (т. е. неверного)? Да вы и сами упускаете случай заработать себе несколько лишних рупий «на черный день». А ведь говорят, что покойный эмир отдал русскому доктору все свои сокровища. Ограбим его сообща с вами...

Но мои защитники не поддались такому заманчивому приглашению, ссылаясь на данную ими клятву: защищать «русских гостей».

Переговоры в этом духе длились между обеими сторонами довольно долгое время и кончились тем, что пришедшие грабители должны были уйти ни с чем.

Через несколько времени после этого в южным воротам подошла новая шайка грабителей. Они также хотели войти во двор, но также были не допущены находившимся тут караульным постом из авганских часовых. И в этот раз грабители потерпели фиаско, но уходя они пригрозили моим караульным — при удобном случае «рассчитаться с ними как следует».

Пример грабителей был для моего конвоя очень соблазнителен. «В самом деле, рассуждали они, — в эту ночь всякий солдат для себя заработает что либо, а мы — ни чеки («Чека»или «чох» — туземная медная монета, стоимостью от до ¼ коп.). Конечно с нашей стороны глупо защищать «каффира», да еще такого, у которого много денег»... Сначала такие заявления были одиночны, но с течением времени число сторонников грабежа увеличивалось. «Идем, ограбим его одни»! уже кричали почти со всех сторон. Но начальник конвоя, один из моих многочисленных туземных пациентов, был против грабежа.

— Бесчестное дело затеяли вы — говорил он своим подчиненным солдатам. — Ведь вы поклялись защищать «доктор-саиба» от всех бед и должны исполнить вашу клятву. Припомните, что многих из вас доктор лечил даром и хорошо помог вам. Вы поступите неблагодарно, нанеся ему оскорбление.

К несчастию в это время получилось известие, что ушедшая банда грабителей напала на дома некоторых из конвойных [253] солдат, ограбила их и вообще нанесла оскорбление родственникам их. Это известие решило вопрос о нападении на меня бесповоротно.

Но не успели они броситься к двери, ведущей со внешнего двора на средний (а со среднего двора вела еще дверь во внутренний двор), как мой караван-баши, Нассир-хан, пробрался в нам потайным ходом. Он тотчас же поднял всех нас на ноги и объявил о готовящемся нападении на наше помещение. Первое распоряжение мое было собрать, всех казаков в сени, перед воротами, ведущими с нашего двора на средний. Ружья у всех были всегда заряжены, так что казаки дожидались только команды, чтобы открыть огонь.

В момент прихода Нассир-хана Мосин-хан быстро поднялся с постели, моментально набросил на себя свою беличью походную шубку, быстро осмотрел свои револьверы и стремглав бросился вон из комнаты. Пока Нассир-хан рассказывал Замаан-беку подробности задуманного на нас нападения, я призвал в свою комнату вахтмистра с несколькими казаками и при них вскрыл кожанный мешок с казенными деньгами, разделил их на 10 частей и роздал каждому казаку по части. Денег было ровно 1000 р. серебрянными бухарскими деньгами. Кроме того у меня еще было 400 авганских рупий.

Покуда я производил эту операцию, вошел в комнату Мосин-хан и попросил у меня денег.

— Зачем понадобились вам деньги? спросил я Мосин-хана.

— Нужно дать их возмутившимся часовым, нервно отвечал он: они хотят напасть на вас... Лучше дать им денег.

— Как же вы вчера уверяли меня в безопасности? приставал я в Мосин-хану.

— Эх, доктор-саиб! Ведь теперь совсем особенное время: что было невозможно вчера, то вполне возможно сегодня. Не забывайте, что вы находитесь в Авганистане.

По прежде чем Мосин-хан попросил у меня денег, мне самому пришла в голоду мысль предложить бунтовщикам известную сумму. Поэтому я более не противоречил Мосин-хану, да и некогда было.

— Сколько вам нужно? [254]

— Дайте рупий 300.

Я дал ему 400, но наказал не давать сразу все деньги возмутившимся солдатам, а предложить им сначала меньшую сумму, напр. 200 р. Вообще я советовал ему торговаться с бунтовщиками как можно крепче.

Не успел я отсчитать 400 рупий, как в комнату вбежал Нассир-хан и объявил, что авганцы сломили сторожевой пост, защищавший ворота, ведущие со внешнего двора в средний и подошли в воротам, отделявшим средний двор от корридора, который вел к воротам собственно уже нашего двора. Эти ворота, равно как и предыдущие, охранялись людьми Мосин-хана. Вместе с тем сделалось известно, что авганцы овладели нашими лошадьми, как верховыми так и вьючными. Положение наше становилось критическим. Положим, возмутившихся часовых было всего 60 человек и наших 12 берданок было совершенно достаточно, чтобы с ними справиться (В Кабуле было несколько авганских полков, вооруженных скорострельными ружьями, но в Чаар-вилайете войска были вооружены ружьями, заряжающимися с дула.), но мне не хотелось прибегать к этой, через чур уже крайней мере. Эта мера казалась мне в данное время тем более неудобной, что весь город был наводнен солдатами, грабившими всех, кого только могли. Ружейные залпы тотчас же привлекли бы к нашему дому толпы бродяг. Само собою понятно, что они не замедлили бы присоединиться в моим грабителям; число их могло возрости до неопределенной цифры — и тогда заварилась бы такая ваша, которую едвади были бы мы в состоянии расхлебать. — Вот в силу этих то соображений я и решил уладить дело с грабителями посредством выкупа.

Получивши от меня деньги, Мосин-хан в сопровождении Нассир-хана, управляющего нашим домом Мамет-Дин-хана и нескольких человек своей прислуги, вышел с внутреннего двора. Они что то долго не возвращались оттуда. Наскучив ожиданием их прихода, я вышел из комнат на внутренний двор. Костер, зажженный здесь с вечера, теперь уже погас; весь двор был погружен во мрак, но над внешним двором стояло красно-багровое [255] зарево; вероятно на нем были зажжены многочисленные костры. За наружной стеной слышался шум и беспорядочные крики. Нередка до моего уха доносилась неясная речь Мосин-хана, но голос его почти совсем заглушался возгласами толпы. Вдруг ночной воздух прорезали два выстрела и пули просвистали в узловатых ветвях чинаров. В это время, что то непонятное и повидимому очень опасное совершилось за стеной. Однако мало по малу шум стал стихать, тон голосов — смягчаться, и вскоре после этого во мне пришел Мосин-хан и объявил, что бунтовщики согласились покончить дело миром за 400 рупий.

Между тем на среднем дворе в момент прихода туда Мосин-хана происходило следующее.

— Лишь только мы вышли на средний двор — рассказывал мне Нассир-хан, — как двое часовых прицелились в Мосин-хана и спустили курки у своих ружей. Но в момент выстрела начальник караула ударил по прикладам ружей и они выстрелили вверх, не попав в Мосин-хана. В тоже время он начал убеждать солдат не делать бесчестного дела, не убивать русских «Что за совет?! Долой его! Идем на приступ!» — послышались возгласы из толпы — и начальник караула получил от своих подчиненных несколько оплеух. Но он не обратил на них внимания и продолжал уговаривать их отказаться от своего безумного намерения (*). «Возьмите лучше с русских деньги, но оставьте их в покое» говорил он. «Что вам пользы в том, что вы убьете их: ведь они хотя и «каффиры», но все же наши гости». В это время и предложил им Мосин-хан выкуп. Но солдаты запросили сумму в 2000 рупий. Мы стали торговаться. Мосин-хан предложил им 200 рупий, но они и слушать не хотели об этом. Тогда Мосин-хан увеличил сумму последовательно до 300 рупий и больше не прибавлял ни «чеки». После этого поднялся опять шум. Солдаты не соглашались взять такой ничтожный выкуп и от угроз [256] хотели перейти в делу. В это время Мосин-хан задумал следующую хитрость, которая ему вполне удалась. Сказав, что у русских более 300 рупий денег нет, он прибавил, что в этой сумме присчитывает свои 30 рупий, которые жертвует в пользу солдат. Затем он попросил взаймы денег, у Мамет-Дин-хана и у меня. Таким образом составилась сумма в 400 р., хотя мы знали, что вы дали ровно такую сумму. Но солдаты все еще не соглашались на такой выкуп и хотели ломиться в двери. Тогда начальник караула опять стад их уговаривать. «Что вам пользы в грабеже? — говорил он. Ведь вам и так дают деньги. Ну, и берите! А если вы непременно хотите убить русских, то ведь это еще едвали удастся: там, внутри стен, находится 12 вооруженных людей, а ружья у них делают двадцать выстрелов в то время как наше ружье — только один. Подумайте об этом... Лучше взять чистые деньги...

Тогда и Мосин-хан стал убеждать толпу — пощадить русских. «Убейте лучше меня, говорил он, — но не трогайте наших гостей». При этом он даже плакал. Мамет-Дин-хан также говорил в нашу пользу; он кроме того грозил бунтарям наказанием со стороны нового авганского эмира, который уже был избран. — Простодушные солдаты были таким образом уговорены и согласились взять предложенную им сумму денег; они чистосердечно поверили, что у нас нет больше денег, а к тому же неприятная перспектива знакомства с нашими берданками значительно охладила их воинственный задор.

Когда деньги были вручены солдатам и они разделили выручку между собою, я потребовал, чтобы все лошади были введены на внутренний двор. Нассир-хан пошел привести это приказание в исполнение, но тотчас же возвратился оттуда с пустыми руками и объявил, что авганцы не позволяют переводить лошадей с внешнего двора на внутренний. Они мотивировали свой отказ тем, что теперь де нет нужды переводить их на внутренний двор, так как ни нам, ни нашему имуществу не угрожает более никакой опасности. Но я уж плохо доверял туземной охране и потому настаивал на своем.

— Оставьте лошадей на том дворе, доктор-саиб, — говорил мне Мосин-хан. Если солдаты дали слово возвратить их вам, то исполнят свое обещание. Все равно, если они захотят сделать [257] вам что либо дурное, то, если лошади будут и здесь, вы ничего не поделаете против такой толпы. Наконец, они могут заморить вас голодом.

Однако я думал иначе. Я думал, что в крайнем случае можно будет разобрать часть стены, сесть на лошадей и спасаться бегством. Поэтому я опять приказал: во что бы то ни стало перевести лошадей на внутренний двор. Но мои приказания оставались пустым звуком. Нассир-хан исчезал, пропадал минут 15-20 на внешнем дворе, потом снова появлялся, не достигнув однако какого либо определенного результата. Я просто выходил из себя от гнева и в это время наговорил много неприятных вещей и Мосин-хану, и Нассир-хану, укоряя их в легкомыслии и излишней поспешности при выдаче денег авганцам.

— Вы бы не давали денег раньше, чем они не отдали лошадей обратно — шумел я.

Конечно, в это время я забыл, что в таком обороте дела именно я и был единственным виноватым лицем. Это я по легкомыслию своему оставил лошадей на внешнем дворе. Не будь этого, лошади были бы на внутреннем дворе и мы не были бы вероятно в таком затруднительном положении. Однако мало по малу дело уладилось: лошадей ввели и я вздохнул посвободнее.

Одного баталиона наших туркестанских стрелков было бы совершенно достаточно, чтобы в пух и прах разгромить весь город с придачею и «грозной» крепости Тахтапуля!.. Но 10 человек казаков?.. Что же я мог сделать с такими ничтожными силами? Поневоле приходилось платить... Но можно было опасаться, что произведенным платежом дело и не ограничится. Могла подойти другая шайка грабителей и тоже потребовать выкупа. И конца непредвиделось таким платежам! А у нас было всего 1000 р. казенных денег, да рублей 400 моих и Замаан-бека. Могло случиться, наконец, что нам нечем было бы потом уже и откупиться. — Таким образом все более и более становилось очевидно, что нам нужно было немедленно выехать из Авганистана. Я так и решил.

В силу этого решения в 6 часов утра я послал Лойнабу [258] письмо, написанное Замаан-беком, — в котором требовать от него приличного конвоя для сопровождения нас до Аму-Дарьи.

«Если же Вы этого требования не исполните — говорилось в письме — и не дадите ответа в 10 часам утра настоящего дня, то я выеду из города и без конвоя. Но если с нами в пути случится что либо дурное, то авганское, правительство и в частности Вы, Лойнаб-Хошь-Диль-хан, ответите за это перед Россией. Русское правительство не замедлит принять надлежащие меры для обеспечения безопасности своих подданных и послов в пределах Авганистана».

Письмо это вызвался доставить по назначению Мирза-Мамет-дин. «Хан-саман», Мирза-Мамет-Таш, с своей стороны также обещал дать знать Лойнабу о всем, случившимся в эту ночь с нами. Мосин-хан также объявил мне, что он отправляется в Лойнабу. Таким образом почти все наши авганские защитники разошлись и мы остались одни.

Между тем, часам в 8 утра, слухи о равных беспорядках, произведенных войсками в прошедшую ночь, достигли невероятных размеров. Так говорили, что 200 солдат из числа стражи Лойнаба напали на его дом, ограбили его до чиста и ушли с добычею в Тахтапуль. После этого Лойнаб будто бы скрылся и где находился в данное время — не было известно. Говорили также, что Сердар Феиз-Магомет-хан тоже ограблен, а иные прибавляли в этому, что он даже убит.

К этому времени еще не возвратились в мой дом ни Мамет-Дин-хан, ни Мосин-хан, ни Мамет-Таш, и я сомневался, чтобы письмо мое было передано по адресу. Но всякий случай лошади постоянно держались под седлами, а казаки под ружьем. Теперь дежурило уже четыре казака.

В 8 часов утра возвратился Мосин-хан. На мои вопросы он отвечал уклончиво. О Лойнабе он не сказал ни слова, несмотря на мои расспросы. Было заметно, что он не видал Лойнаба. Но будто бы от имени Лойнаба он объявил, что наш отъезд назначен в этот день вечером; он даже назначил 10 ч. ночи. Я протестовал против такого позднего времени отъезда. Мне казалось удобнее выехать из города днем. Днем, думал я, виднее всякая опасность, [259] какая нам могла угрожать, между тем как ночью и ничтожная тревога могла быть принята за сериозную опасность. Но Мосин-хан стоял на своем.

— Днем опасно ехать, повторял он, — между тем как ночью можно незаметно выехать из города. Теперь наступило такое время, что даже я, авганец, и то с большим опасением появляюсь на городских улицах.

Конечно против такого резона мне нечего было возражать; нужно было согласиться с Мосин-ханом и на этот раз.

— Да вы не беспокойтесь, доктор-саиб, — продолжал он. Мы вас проводим из города безопасно. Положитесь на меня. Пока я жив — вам неугрожает ни малейшей опасности. Если же меня убьют, то, конечно, я незнаю что может случиться с вами.

Но к подобным уверениям Мосин-хана я относился довольно скептично. Я думал, что ему угрожает опасность ни как не меньшая, чем нам, русским. Нас могли только ограбить дочиста — и это было бы в самом худшем случае; его же скорее всего могли убить. Мне говорили, что часть солдат нашего авганского караула была очень обозлена на Мосин-хана за жестокое обращение его с ними. Эти слухи, конечно, не были лишены основания: стоит лишь припомнить для этого случай подобного рода, рассказанный мною в 5-й главе I-го тома. Но здесь я должен заметить, что не только Мосин-хан, но и вообще все авганские военные (да и гражданские) начальники, очень жестоко обращаются со своими подчиненными. Я был несколько раз свидетелем, как Кемнаб Мирза-Магомет-Гассан-хан, едвали не самый мягкий и гуманный из афганских военных начальников, собственноручно бил своих подчиненных. Понятно, поэтому, что солдаты авганские не могли питать нежного чувства к своим начальникам и при случае расправлялись с ними посвоему: нож в бок — и делу конец...

Вслед за приходом Мосин-хана мне доложили о приезде Сердаря-Абдулла-хана. Я ждал его в себе, но он ограничился только тем, что побыл несколько минут на внешнем дворе, поговорил с авганским караулом, поблагодарил солдат за верную службу (?) и самоотвержение (!), с какими они защищали «доктора саиба», пообещал им денежную награду и вслед за этим поехал в [260] Тахтапуль. Он поехал туда будто бы затем, чтобы привезти в Мазари-Шериф вновь объявленного правителя Чаар-вилайета, Мамет-Иса-хана.

В 9 часов утра ко мне приехал Сердар Нейк-Магомет-хан, родной брат умершего эмира. Это — небольшой, довольно худощавый человек, с очень выразительными чертами лица. Видно было, что он уже несколько ночей подряд не спал. Вокруг глаз замечались темные круги, веки опухли, а глаза светились каким-то стеклянным блеском. Ему можно было дать лет 28. — Теперь он представлял собою начальника всех войск, расположенных в Чаар-вилайете, а до смерти эмира был начальником его конвойцев.

После обычных приветствий этот Сердарь объявил мне, что мое письмо, адресованное Лойнабу, было получено им, Нейк Магомет-ханом, и, что содержание его всех их очень поразило.

— Мы никак не ожидали, чтобы могло случиться с вами что либо подобное. Да в это время мы как то забыли и о самом существовании наших «дорогих гостей». Смерть эмира, похороны его (Эмир Шир-Али-хан погребен был очень скромно, как бы тайком. Он похоронен вблизи «Мазара»; на могиле находится мраморная плита с надписью: здесь лежит прах Шир-Али-хана, эмира Авганистана.), потом избрание нового эмира — положительно овладели нашим умом. Я и не оправдываюсь: мы виноваты в том, что вы испытали такую неприятность. Но за то теперь вас не тронет никто и пальцем. Все войска дали обещание — не трогать вас.

В то же время он объявил мне, что эмиром Авганистана избран Мамет-Якуб-хан, а его сын, Мамет-Иса-хан, — правителем авганского Туркестана.

В конце нашей, довольно краткой, беседы он объявил, что употребит с своей стороны все усилия, чтобы благополучно, с «честью», проводить нас из города. Когда я спросил о времени отъезда, то он назначил эту ночь — «часа два или три спустя после захождения солнца». На мой вопрос: зачем назначается отъезд из города ночью — он отвечал, что так удобнее. Когда я выразил сомнение в этом, то он заметил, что, «хотя теперь и есть власть, но [261] порядок далеко еще не восстановлен, что можно еще рассчитывать на какую либо неприятность, если мы повстречаемся с войсками». — Очевидно было, что Сердарь противоречил себе: только что перед этим он сказал, что войска дали обещание не тронуть нас, а теперь он опасался, что эти же войска могут сделать нам какую либо неприятность. Но такое противоречие Сердаря лучше всего свидетельствовало о том, до какой степени расходились страсти толпы; это противоречие ясно говорило, что и над ним, начальством, точно Дамоклов меч, висело своеволие разнузданной солдатчины.

Конечно я должен был согласиться с Нейк-Магомет-ханом относительно времени выступления из города. После этого он уехал, обещав снова приехать вечером, перед выездом моим из города.

Вскоре после этого возвратился Мирза-Мамет-Дин-хан и рассказал о том, как он розыскивал Лойнаба Хошь-Диль-хана. Лойнаб находился в это время в доме Нейк-Магомет-хана. Здесь же был и Мамет-Гашим-хан. Получив от Мамет-Дин-хана мое письмо, Лойнаб хотел было отвечать на него, но Нейк-Магомет-хан решил лично переговорить со мною обо всем необходимом, и действительно сейчас же отправился ко мне. Лойнаб и Мамет-Гашим-хан находились теперь уже под арестом.

Между тем в городе почти постоянно раздавались ружейные выстрелы; иногда слышались залпы. Жутко было нам сидеть в четырех стенах нашего дома, когда кругом везде носился призрак насилия и смерти!.. Каждый из нас находился постоянно «на чеку», каждый ожидал, что вот-вот какая либо шайка головорезов забредет и к нам и тогда... Положим, начальник караула уверял меня, что теперь нам нечего опасаться, что он нас защитит от всяких грабителей, но после ночного происшествия я уже плохо верил его словам.

Часов около 11 ко мне приходил один хаджи, родом авшарец, мой пациент. Он уже давно выздоровел, но все же не переставал от времени до времени навещать меня. После обычных приветствий он начал успокоивать меня, уверяя, что моей безопасности ничто не угрожает, что, если теперь и произошли в городе [262] большие беспорядка, то это — совершенно обычное явление в Авганистане после смерти эмира, когда новый эмир еще не избран.

— Но вас то никто и пальцем не тронет — повторил он несколько раз.

Он посидел у меня несколько минут, наговорил целую кучу никому ненужного вздора и затем ушел, захватив с собою приготовленные мною для него порошки. Хотя в данное время он и был здоров (у него была желтуха, icterus), но все же он попросил у меня лекарства — «на всякий случай», прибавил он, — «ведь доктор-саиб от нас сегодня уезжает».

К этому времени у Замаан-бека обнаружился пароксизм перемежающейся лихорадки. Конечно, визит ее был совсем не кстати. И у меня развилась жестокая головная боль, и я опасался такого же визита, так как этот день был третьим со времени последнего парокизма лихорадки, но еще утром я принял 10 гран солянокислого хинина и потому был до известной степени гарантирован от возобновления пароксизма. Так как я две ночи почти совсем не спал, то и хотел днем наверстать то, что упустил ночью; но исключительность моего положения явилась непримиримым врагом сна. Говорят, что солдаты иногда спят под пушечными выстрелами. Конечно привычка очень много значит, но я вероятно не заснул бы. Уж таким глупо-щепетильным сном я обладаю.

В это время пришел ко мне Нассир-хан и объявил, что и сегодня лошади вероятно останутся голодными. Немного «саману» он где-то достал. Этот удивительный человек достал было и ячменя, но... печальная участь постигла его. Вот что Нассир-хан рассказал мне о своей фуражировке. — Когда он вез на осле мешок ячменя, то с ним повстречалась шайка авганских солдат.

— Что ты везешь? грозно прикрикнул на него один из солдат.

— Ячмень везу, саибы, — смиренно отвечал Нассир-хан.

— Кому и куда?

— Доктор-саибу, в его дом.

Тогда авганец взял осла за длинные уши и повел его совсем в другую сторону, чем это было нужно. [263]

— Саибы, вы не иуда ведете осла! — заметил им Нассир-хан. Ведь мне нужно вот в какую сторону ехать...

Но он должен был сейчас же замолчать, потому что солдаты стали бить его прикладами ружей.

Купил он где-то немного хлеба для казаков, но ни барана, ни кур, ни молока, ни масла — не мог достать. Уже часов в 6 вечера неизменный мирза Мамет-Таш, приготовил нам плов. Если бы не он, то нам пришлось бы пробыть и другой день на пище св. Антония. Невольно припоминалась нам в это время Россия. Там теперь, везде даже в самых бедных домах и семьях, было изобилие всякой снеди. Ведь это была суббота Сырной недели. Там были везде блины, всяких вкусов и видов, а у нас... наступил уже Великий пост.

От нечего делать я пошел, чуть ли не в сотый раз, осмотреть лошадей. Двухдневный пост на них повидимому не произвел никакого действия; за время своего пребывания в Мазари-Шерифе они так разжирели и раздобрели, что безнаказанно могли выдержать еще и не такой пост.

Между тем делать положительно было нечего; ожидание отъезда просто измучило нас. В голову лезла всякая дрянь; отбоя не было от дурных предчувствий. Я никак не надеялся выехать из города благополучно, несмотря на уверения в безопасности со стороны тех немногих авганцев, которые сохранили ко мне дружбу. Может быть потому я и не верил этим заверениям, что они были слишком голословны. А между тем до меня постоянно доносились вести о новых междоусобиях. Так, говорили, что Лойнаб под конвоем препровожден в Тахтапуль и там находится под строгим караулом, а его дом подвергнут разграблению.

В 2 часа и 30 минут по полудни опять послышались ружейные залпы.

Вскоре после этого начали стрелять из пушек. Казалось, будто стреляли у самых ворот нашего внешнего двора. В городе слышен был какой-то неопределенный шум и криви.

Я в это время только что расположился было пить чай. Заслышав выстрелы, я бросился на двор. В сенях я увидал [264] казаков; они дергали ружья на готове; глаза их горели каким то диким огнем...

— Ну, уж и народец — эти авганцы, сказал я шутливым тоном, обращаясь к.казакам. И чаю-то не дадут напиться спокойно! — непременно помешают...

Эта шутка видимо ободрила казаков; некоторые из них нервно усмехнулись.

— Дер-хана бибашид, дер хана бибашид доктор-саиб! (Не выходите из комнат, доктор.) — закричал мне Мосин-хан, едва я появился на дворе.

Он стоял с кучкой своих людей у ворот, ведущих с нашего двора на средний. Мне показалось, что глава его людей также светились каким то фосфорическим блеском, как и у казаков.

— Да что там такое делается? — спросил я Мосин-хана по русски, не сообразив в это время, что он не знает ни одного русского слова.

В ответ на мое восклицание он только отчаянно замахал руками по направлению к моим комнатам.

А весь двор наш был положительно залит золотистым, ласкающе теплым, солнечным светом. Каждый солнечный луч пробуждал к жизни скрытые в согретой земле миллионы зародышей. В воздухе чувствовалось то могучее веяние весны, которое вселяет в человека такое сильное, обновленное чувство жизни, здоровья. Природа всеми своими чарами приковывала людей к жизни, а между тем всюду вокруг нас летал ангел смерти... Кругом нас в городе совершались многочисленные убийства...

Я не замедлил ретироваться в свои комнаты. Неизвестно было, что делалось за стенами нашего дома.

Несколько минут спустя стало известно, что в то время дом Лойнаба окончательно был разграблен; в нем не осталось «даже и рогожи», как сообщал Мамет-Таш.

— Ничего, не беспокойтесь — кричал один из часовых, — это грабили дворец Лойнаба!..

Ружейные залпы, которые я слышал в 2 с полов. часа, принадлежали двум бандам грабителей. Гератские и кабульские [265] кавалеристы, грабя дом Лойнаба, перессорились между собою из за добычи — и началась междоусобная резня. В то же время был разграблен и дом сборщика податей (Местофи).

Узнав об этом, новом междоусобии Нейк Магомет-хан приказал произвести царский салют из пушек городского форта, в знак того, что новый эмир избран и власть восстановлена. Сам же он поехал к кавалеристам, которые, по прибытии его на место междоусобия, рассеялись. В то же время он послал по городу глашатаев, которые должны были объехать все улицы и базары и объявить, что верховная власть в стране восстановлена и что теперь все грабители и бунтовщики, застигнутые на месте преступления, будут схвачены и подвергнуты казни.

Между тем я стал приготовляться к выступлению из города. Увидав мои 16 вьючных сундуков, Мосин-хан неодобрительно покачал головою.

— Знаете что, доктор-саиб — сказал он мне — оставьте «яхтаны» здесь, в городе. После мы вам перешлем их в целости и сохранности.

— Да зачем же я их оставлю здесь? — Ведь в них находятся все нужные для меня вещи, возразил я ему.

В шести сундуках находилась аптека, в двух — запасная посуда, перевязочные средства, хирургические инструменты и проч. В остальных сундуках находились мои вещи, а также и вещи казаков.

— Вещи то вы с собой возьмите, настаивал Мосин-хан. — Я говорю только чтобы вы оставили вьючные сундуки.

— Зачем я оставлю сундуки? Да и куда я помещу вещи? — не соглашался я с Мосин-ханом.

— Сундуки вы оставьте, так как такое большое количество их во всех встречных людях может возбудить подозрение, что вы везете в них золото. Вещи же вы положите в простые мешки, или «хоржумы».

Мамет-Дин-хан подтвердил и одобрил мысль Мосин-хана.

— Это вы советуете мне от себя, или вас просил передать мне такой совет Сердарь Нейк Магомет-хан? спросил я. [266]

— Нет, Сердарь не говорил об этом ни слова; это мы советуем от себя.

— Ну, в таком случае я считаю неудобным оставлять здесь яхтаны — закончил я наш разговор.

Однако я все таки поручил Мамет-Дин-хану приобрести для меня нужное число мешков и хоржумов — «на всякий случай». Но без гарантии со стороны Нейк Магомет-хана я решил не оставлять сундуков в Мазари-Шерифе.

Потом ко мне приходил начальник авганского караула и пространно рассказал мне о ночном происшествии. Конечно он не забыл при этом — как это и подобает кровному гератцу — прихвастнуть, восхваляя свои подвиги и свою службу на пользу «доктор-саиба». Очевидно было, что он напрашивался на подарок с моей стороны. Я решил дать ему что либо на память обо мне, не в счет той доли, которую он получил из общей суммы выкупа. Мосин-хан и Мирза Мамет-Дин-хан при этом тоже не упустили случая сказать несколько слов и в свою пользу. Я конечно знал, что они принесли мне несомненную пользу, но воздержался в это время от вознаграждения их трудов. Теперь я дал только Мамет-Дин-хану несколько унций иодной настойки, которою я и прежде снабжал его для лечения мышечного ревматизма, а Мосин-хану — небольшое количество хинина.

В 6 часов вечера ко мне приходил племянник эмира, младший брат Гашим-хана, Сердарь Мамет-Таир-хан. И он начал свою беседу успокоительными фразами.

— Сердарь Нейк Магомет-хан употребит все свои усилия, чтобы безопасно проводить вас до авганской границы — говорил он. — Он назначит в конвой, который будет сопровождать вас, самых верных и преданных людей, которые вас ни зачто не выдадут. Теперь общее желание оставшейся семьи эмира состоит в том, чтобы с честью и благополучно проводить вас отсюда.

Затем он предложил мне от имени умершего эмира подарки, или вернее — гонорар за мои визиты. — Подарки состояли из двух кашемировых шалей и двух мешочков с серебром. Я отказался от подарков, но Сердарь настаивал на своем. Дело кончилось тем, что я принял шали, но от денег категорически отказался. [267]

Я сообщил Сердарю совет, поданный мне Мосин-ханом, заменить яхтаны хоржумами. Он одобрил этот совет и сказал, что «действительно, везти такое большое количество сундуков опасно».

Затем наша беседа продолжалась еще некоторое время, после чего Сердарь встал, пожал мне руку, сказал несколько теплых, напутственных слов и вышел из комнаты.

Тотчас же после этого я послал Мирзу Мамет-Дин-хана за мешками, а сам стал окончательно снаряжаться в путь.

Текст воспроизведен по изданию: Путешествие русского посольства по Авганистану и Бухарскому ханству в 1878-1879 гг. Из дневников члена посольства д-ра Яворского, Том II. СПб. 1883

© текст - Яворский И. Л. 1883
© сетевая версия - Strori. 2017
© OCR - Иванов А. 2017
© дизайн - Войтехович А. 2001