ИВАНОВ Д. Л.

В ГОРАХ

(Из туркестанской походной жизни.)

(Окончание) 1.

XIX.

НА ВЕРХУ КРУТОЙ ГОРЫ.

Молодяк всё сидел и посматривал из-под своего большого камня. Солдаты его, сбившись плотными кучками тоже за камнями, вели редкую перестрелку с горцами и также глядели на те два заветные гребня, на которых могли возобновиться движения. Кроме этого занятия им не оставалось ничего. Все; что они могли сделать — отвлечь часть неприятеля на свои головы — они сделали. Остальное зависело не от них. Для их плотных кучек, едва умещавшихся за высунувшимися камнями их грядки, сложилось положение цепи, траншей, а никак не штурмующей части. Весь вопрос их деятельности сводился на дело глаза, на дело стрелка.

Вон точно шевелится что-то в камнях: маленькое, ничтожное по своей величине — и на мушку не поймаешь, а все-таки попытать надо.

— Вот кабы изловчиться, который-то башкой мотает.

— Где его достать, не достанешь...

— Пуля дура. А нам тоже перед им не сложа руки сидеть, не слушается один и укладывает винтовку на камень.

— Опять малость правее взяла, уследил-таки охотничий глаз, где взмыла пыль его пуля. — Ну, а я до него дойду же! начинает заряжать стрелок винтовку.

— Ах ты, лешева башка! Опять палить стал! вскрикивают за другим камнем, завидев против дымок. [408]

— Это все мой, из-за желтого камня. Это все косой, уже познакомились солдаты с противниками, отвели им места, поделили и дали свои названия.

— Вот и сиди тут, бормотал про себя обиженный прапорщик. Так вот и сиди... «На верху крутой горы», вспомнил он сердито строчку из романса и не мог сам удержаться от улыбки.

— Право: «карачун», заговорила в нем бойчее школьническая жилка. — Черт! и папиросы-то забыл: так уж на бедного Макара... Пострелять хоть что-ли?.. Так-бы вот всех подлецов и расшиб!

Он взял у стрелка винтовку и стал практиковаться вместе с своей командой.

Так и идет время: постреливают, да посматривают.

Видели они, как взбирались казаки, как догоняли их солдаты. Следили, как поднимались всё выше и выше те, которым это было возможно. Заслышали частую стрельбу с батареи, залпы на горе. Поправились ловчее, стали на колени и сами пошли щелкать.

Наконец, заревели далекие горки, высыпал там народ и из-за деревьев, и на гребне начался разговор о том, кому раньше страшнее станет.

Всё это они видели и понимали чудесно.

— Ваше б-дие, на ура наши-то пошли! крикнул кто-то.

Белокурая головка вздрогнула. Увлекшись начавшимся движением, он забылся на несколько мгновений, потеряв давно нить своего пути и надежду на что-нибудь новое.

— Да, сказал он и резко поднялся.

Солдаты встали разом. Несколько пуль пропело мимо ушей и ударилось в камни. Справа неслась пальба и гул, от криков.

— ...ра-ара-а....тх-тх-а–ара!.. Ю-ю...жм!... а–ра-а!.. чаф!.. сплелись в воздухе специальные звуки войны и теребили разом живое ухо.

Дикая музыка моментально освежила затуманенную думами голову.

— Стреляй, ребята! Ура! двинулся молодой человек и их грядка подхватила далекие звуки и стала также дико-своеобразно вторить общему хору.

— Бежит! бежит! Наши погнали! взвыли солдаты, увидав, что делается направо на верху.

Из-за камней выскочило несколько человек горцев, за ними поднялись еще, дальше еще и еще, некоторые выстрелили впопыхах по солдатам и бросились бежать. Кто-то на верху остановился, присел и спихнул камень. [409]

— Ра-а! подняли солдаты тоном выше и запылили горку, карабкаясь скорей кверху.

Они были на горе. Впереди их, направо, бежали врассыпную люди, скакали верховые, за которыми шли и вели неумолкаемую стрельбу первые две колонны.

А перед ними, перед юнцом, уже не было никого....

Он, не останавливаясь, двинулся вдоль гребня, чтобы примкнуть к «первым». Большими, злыми шагами шел командир и машинально взглядывал по сторонам и вперед.

Тотчас за гребнем начиналось ущелье, впадавшее в то, по которому лежала дорога отряду. За ним шли горы, поросшие лесом, виднелось озеро, торчали кое-где «летовки» горцев. Сыпались черные и белые точки по спуску ущелья; прыгали, извивались по тропочкам, карабкались на той стороне в гору и точно проваливались вдруг между своими камнями, скалами и трещинами, или исчезали в лесу. Но не занимало это беленького офицерика. Он был зол, нехорошо зол. Детское личико покраснело и свелось неприятно, совсем не под стать ни к безусым губам, ни к его вздернутому носу пуговкой, ни к молодому, еще совсем не исцарапанному морщинами лбу.

— Тьфу ты, гадость какая! выругался он надутыми губами. Ну, какая тут к черту война!.. Вот тебе и первый... искривилось неприятно молодое лицо и хотелось заплакать со злости.

XX.

ОПЯТЬ ПО ГОРАМ.

Крутым зигзагом ломалась линия верховых людей по тому же самому подъему, на верху которого гремела дорвавшаяся победа. Приметный значок указывал отряду, что это двигается генерал с своим маленьким штабом и конвойной полусотней.

Лошади часто обрывались, идя без дорожки по крутому косогору. Проехали мимо убитого солдата, взглянули мельком и повернули по грядке. Через четверть часа они показались на самом гребне, вырисовались на полминуты красивыми, тонкими, точно игрушечными оловянными фигурками, и пропали.

Отряд при обозе остался один. Встряхнулся было, готовясь к выступлению, пождал, и уселся молча покорно.

Громы и движение сменились тишиной и скучным сиденьем в ожидании. [410]

А за высотами не сидели. Войска разделились с приездом генерала и двинулись по горам. Часть должна была пройти вдоль всего ущелья, горами, часть выйдти с генералом на дорогу, часть разнести ближайшую летовку и примкнуть к генералу.

Двинулись.

Черноглазый взводный, выслушав, также форменно, как и на батарее, короткое приказание его превосходительства, также форменно повернулся к солдатам и не забыл скомандовать: «ружья вольно, шагом марш».

Молодцы встряхнули плечами, вскинули винтовки и таким же раскатистым шагом тронулись с места.

Перед ними были опять «горы», да еще горы не простые, а военные, горы не с проводником и обозом, а — не угодно ли разгуляться прямым трахтом, как сам найдешь, с воспоминанием о сухарях, оставленных в отряде, и в одних рубашках для легкости...

Везде сила хороша, везде она кстати, везде она впереди. Хоть бы оглянулся кто, хоть бы чуточку поморщился. Так, как стояли, гаркая во всю глотку, что они рады разстараться, как взмахнули штыками назад, так и двинулись.

И пошли, и пошли.

«Идем, конешно, и сами этого мы даже не знаем, прямо ли, криво ли: кругом нас лес да горы; и конешно, сверху это небо да Бог — как угодно, так и разбирайся. А впереди наш черноглазый да юнкарь с им — идут и горюшки им мало. Его, конешно, хошь на самую на гору на Синай пошли»...

«Да. Так-то и пошли. Как кучкой сечас на гору влезли, побегли, конешно, сколь времени за им, а потом, конешно, блаадарнось от генерала получили, и марш — скорым ходом... Ну. Бладарнось мы эту как получили (за гору), — а там вошли в лес, хошь бы даже какая живая душа, какая жуклёнка: пусто. Конешно, народ в разбеге. Пошли, ничего. Идем, идем тропкой, и конечно — давай гадать: так-ли, да туда-ли? А спросить некого. Это конешно... Дошли до повороту — опять гадать. А конешно, что по горам лес вот какой, ужасный. Хорошо. Дошли первым делом до его, как сказать, до аула — гладко. Стоят конурки одни... Ну, мы этот его аул унистожили... Хорошо. Опять пошли — а уж вечер скоро. Шли, шли — всё лес. И даже — Боже мой — сколь лесу этого. Ну, конешно, на дворе ночь. Мы ужь тут только поворот и сделали — в щель, да щелью, конешно, так всё и шли. Давай на дороге этих следов искать, генераловых. Конешно, видим сечас подковы — след. Слава [411] Богу!.. И всё бесперечь лесом, всё лесом: места какие! Места хорошие: тут тебе луга, тут тебе трава, вода кругом, все ключи... Видно, три-ли, четыре-ли, конешно, его места повредили ему: которые сожгли, которые так распихали... Потому его и жечь нечего: одним словом, что земляночка у его, и больше ничего. Только приказанье это было, конешно, что разорить и унистожить... Да...».

И именно да. Пошли, прошли и «унистожили». Все «сполнили», как требовалось. И на тропке «гадали», и «след» нашли. Разве это не так?

— Молодцы, ребята! вероятно крикнул им генерал, когда они вытянулись перед ним при встрече.

И, без всякого сомнения, за эту «бладарнось» они также заорали «радстараться — ство!»

«Конешно».

Так какой же это такой народ?!

XXI.

СИРОТА.

Мало-помалу оставшийся отряд с обозом, погрузившийся было в застылое ожидание, начинал пробуждаться и двигаться внутри себя. Сперва одни вопросительные взгляды, за ними пожимания плеч, наконец, явилась на свет и человеческая речь. И речь, в начале отрывочная, вполголоса, тоже мало-помалу расходилась и начинала охватывать всё шире, громче и разнообразнее тех, для которых «сиротское» положение казалось новинкой.

Во время всего похода в отряде все привыкли к тому, что начальником его был генерал, человек и по чину, и по положению своему, и по манере держать себя, вполне отвечавший роли начальника. Как ни был он любезен со всеми, разговорчив, гостеприимен и прост, все-таки никто никогда не упускал из виду ни его генеральских погонов, ни его серьезности во всех тех случаях, когда дело приближалось к той границе, за которой кончается «знакомый» и начинается «начальник». Всегда в отношениях к нему оставалось нечто такое, что давало чувствовать начальническую почву, на которой стоял этот человек. Это «нечто» отзывалось не только на чисто военных, но даже и на штатской компании. С одной стороны, они были «в распоряжении» генерала, а с другой, для них самих естественно было ставить себя в это подчиненное положение, так как зависимость от личности одного главного начальника, конечно, избавляла [412] их от всяких случайностей каких бы то ни было посторонних столкновений. Словом, всё до сих пор шло так, что был над всеми один командир, все одинаково признавали и уважали в нем начальника, привыкли видеть и слышать его распоряжения и полагаться на его решения. И вдруг он исчез, его не стало. Привычка совсем спутала взгляды, и теперь стало казаться, что отряд один, бедный сирота. До сих пор генералу не приходилось оставлять отряд, и это еще больше сложило неловкость ощущения одиночества.

— Вот, еслибы он был тут, — ну, сейчас же бы и решил, как поступить. А теперь, как без него сделать?...

В такой форме складывалась мысль о сиротстве. Мысль эта почему-то очень крепко держалась и, начавшись с сожалений и недоумений, дошла до обвинения того же самого генерала, оставившаго «сироту» на собственное усмотрение... Привычка не быть ответственным ни в чем, кроме исполнения чужого приказания, привычка во всем ждать указаний, просто хотя бы затем только, чтобы иметь возможность всегда ответить: «а я не знаю, это не мое дело — так он приказал», — эта привычка жить на счет чужой воли и чужой смелости, совершенно нежданно поймала в настоящую минуту отряд и сделала его «сиротой».

Говор и ни к чему не ведущая ходьба разростались. Говорило много голосов. Но из всех из них выделялся как-то особенно резко один: он поспевал везде, везде рассыпался в длинных, быстрых и горячих речах. Голос этот принадлежал тому, кого в шутку звала штатская публика «гробокопателем».

Маленькая фигурка этого человека, с черноватой бородой и физиономией, занимающей средину между греком и французиком, совалась теперь всюду. Она тараторила и захлебывалась в пропасти слов, выкидываемых с удивительной быстротой, горячилась, кипятилась, закидывала сотнями вопросов и сыпала потоками убедительных доказательств. Казалось, он больше всех почувствовал себя беспомощным и предвидел самый печальный конец своего сиротского положения. Болтая без устали со всеми и также быстро развивая свои предположения, как быстро болтал его язык, он с удивительной ясностью для себя раскрывал все страхи и ужасы этого сиротства. Ему вдруг стало почему-то страшно и, оглядываясь кругом, он всё больше и больше начинал трусить. Утесистые горы со всех сторон, огромные камни кругом, притаившийся между этими камнями отряд, так что никого почти не видно, наконец это полное отсутствие всякой определенности в разговорах кругом него, и невозможность представить, что и без [413] генерала остался кто-нибудь за начальника, — всё это сбивало еще более маленькую тараторку и убеждало, что положение «ужасно», что надо бежать отсюда. Типическая получерта его физиономии как будто имела свои права и в душевной его фигуре, распаляя его безалаберную трусливость.

— Да помилуйте, куда же тут двинуться? обяснял что-то в маленькой кучке бородатый и тучный господин, характерно поморгивая носом и напоминая в эти минуты физиономию старого зайца. — Куда же двинуться-то-с? Раненые, обоз... А вон джигит приехал: велел, говорит, убитых подобрать. Его спрашивают, куда поехал генерал? — В горы, говорит, поехал — китты! Куда в горы? — Да так, говорит, прямо в горы и китты! Совершенная скотина: китты, китты, киргизская образина, а толком ничего не скажет...

— Что же теперь делать? вырос вдруг около кучки говоривших тот, которого всех более занимал вопрос минуты.

— Да послали его же, дурака, с запиской — пускай в горы едет, да ищет, куда он «китты». Вероятно, ночевать здесь придется во всяком случае — уже вечер на дворе...

— Как ночевать?! вытаращил глаза вопрошавший.

— А так: как стоим теперь, так и ночуем, моргнул тот заячьим носом в самый нос полугрека.

— Что же потом-то? не устрашился носа бесконечный вопрос.

— Ночуем здесь — больше ничего.

— Ну?

— Ну. А завтра пойдем...

— А ночь-то? Что вы ночью-то станете делать здесь-то? На этом проклятом месте? С кучей наших раненых, с обозом, без людей?

— Как что? Стоять, говорю я вам, будем! начинал сердитее моргать нос.

— Как стоять! да нас тут всех вырежут!

— Ах ты, Бог ты мой! да что же.... Да отстаньте, пожалуйста! ну, что вы лезете?

— Да как же отстать! поднял тоном выше бесконечный полуфранцузик. Какое мне дело! Мне, конечно, совершенно нет надобности входить в вашу военщину, — но раз я здесь, так я имею право спросить вас... Помилуйте, ночевать черт знает где! черт знает зачем! черт знает как!.. и каждую минуту еще ждать, что всех сейчас вырежут... Какое мне дело!!...

— Ах, создатель небесный! Вырежут, да вырежут... Ну, ну, [414] вырежут? в свою очередь стал впадать в тот же тон странного вопроса и моргавший нос.

— Нет, уж это благодарю покорно! Подставляйте шею, если вам угодно, а....

— Тьфу ты!... не мог ничего сделать больше нос, как отплюнуться в сторону.

— Хоть бы тюки что ли раскупорить, черт подери, ворчали двое, проходя мимо: закусить бы чего-нибудь, — а то с утра сидишь не жравши! — Что еще этот еще там болтает?

— А ну его, оставьте....

Видимо, все были не в духе, все были недовольны, все надоели друг другу одними и теми же вопросами и косились в разные стороны. Да и то сказать: вечер уже близко; джигит совсем пропал... Давеча вон, как штурм был, сзади каких-то верховых видели. Да и в ущелье — черт его разберет, что там такое: стукает да стукает....

Везде ворчали и хохлились. Только раненый угол был тих и ровен, как ровны прикрывшие его серые шинели. Да усталые не расседланные лошади и завьюченные ослы дремали смирно, свесив покорные головы низко-низко к земле. Их не занимали никакие вопросы: им просто было тяжело...

XXII.

ГЛУПЫЕ НАБЛЮДЕНИЯ.

Солнце завалило уже за горы. Через всю котловину легли огромные тени и протянули свои гигантские руки на вершины противоположных гор, залитых красным заревом последних лучей.

В ущелье не было уже ни одного луча, точно начинало смеркаться и забирать всю каменную природу одним серым тоном. Огромные каменные стены стояли безмолвно в тени, охраняя тишину ущелья. Только ровный, глухой шум бегущего по камням ручья однообразно висел над завалившими всё ложе моренами. Далеко, неясно, точно за горой стукал редко топор.

Между камнями, в направлении от отряда в глубь ущелья, пробиралась белая рубаха. Она шла быстро, переходя от камня к камню, осматриваясь кругом, вглядываясь пристально вперед и точно к чему-то прислушиваясь. В руках у неё было ружье.

Раза три подряд стукнуло далеко впереди ущелья. Рубаха остановилась и повернула одно ухо в ту сторону. [415]

Дак! Дак! сухо ударил еще два раза топор.

— Нет, это не стучат, а выстрелы, сказала вслух рубаха.

Чуткое эхо приняло голос и жидкой широкой волной погнало в гору. Рубаха прислушалась к этому шуму.

— А? негромко сказала она.

— Аа–а? шире и жиже повторили на той стороне.

— Ну, да. Это эхо, забывшись, громко ответила себе рубаха и быстро двинулась вперед.

— ...Та-а...хо!.. не мог не ответить тот же широкий голос со стены ущелья.

Человек в рубахе улыбнулся и пошел шибче.

Местность стала подниматься довольно круто. Камни стали вырастать и громоздиться сильнее друг на друга. Идти было очень трудно. Рубаха то и дело натыкалась, влезала на камни и соскакивала. Подъем шел не особенно долго и разом свалился вниз. Глыбы сделали целую лестницу по этому скату и открыли несколько ущелье. За этим уступом шла новая каменная терраса, новые валуны; и несколько дальше опять они начинали насаживаться один на другой, и опять обрывались на новую террасу.

Рубаха остановилась наверху первого перелома. Падение ложа ущелья было настолько круто, что можно было видеть только следующую террасу. Дальше опять всё заслоняла морена.

Снизу понесло в лицо ветерком. Он же принес ясные, отчетливые удары, но уже не топора, как казалось прежде. Сомневаться, что это выстрелы более было нельзя.

Одиночка стала карабкаться на большой камень, дождалась еще нескольких ударов и, слезши сверху, снова пошла вперед. На краю второй террасы ей показалось, что стрельба тут рядом. Тихо пробираясь между камнями, она стала осматриваться и приглядываться к местности.

— Кажется, там вон сидит кто-то, едва слышным шепотом произнесла она и, перехватив ружье, остановилась. — Нет, это проклятые кусты... Ничего не разберешь, опустила одиночка ружье и снова пошла.

— Эти горы обманывают, хуже жидов... Вот извольте тут разглядеть. А нет сомнения, что это наши винтовки. Ведь что-нибудь да они делают же тут?... А вон и чужие: наши не так стреляют. И должно быть они очень близко... Эх! теперь бы неожиданно вдруг явиться им на голову... Да что, впрочем, гадать о пустяках! ответил себе наблюдатель. [416]

Он дошел до края второй террасы и прилег в камнях, высунув одну голову. Как вор стала красться одиночка, прижимаясь к камням и прижимая к себе ружье.

Стреляли близко. То редко, очень редко, то вдруг давали несколько выстрелов подряд. Каждый выстрел различала одиночка и давала безошибочно названия: «наш», «не наш». Но видеть все- таки ничего было нельзя. Наверняка стрельба шла террасы через две.

— Пойти разве? вслух произнес наблюдатель.

— ...ой — вэ!... ответили ему.

Он мелко вздрогнул и оглянулся.

— Ведь близко, вот сейчас и тут, подумалось ему. — Да ведь один я: коего черта я тут? как дурак. Хоть бы трое, даже двое... Так ведь не дали.

В ущелье становилось все серее.

— Что я буду тут в камнях-то делать? Еще и не увидишь его, подлеца, пожалуй, как он тебя и сцапает. Во всяком случае сомненья нет, что это тут и наши.

Он дошел до самого высокого места, влез на камень, выслушал, как внизу разбилось несколько выстрелов, повторил как-то мягко «наши, наши» и повернул назад.

— Вот дичь! Пошел назад и страшнее стало! подумал он через несколько минут и оглянулся.

Серый тон, ложившийся на всё, сдвигал огромные стены ущелья, которые становились как будто еще выше. Очертания камней сливались, мелькали в глазу, заставляли прыгать по себе темные пятна. Невидимый водопад, ровно, глухо шумел глубоко внизу, закиданный камнями. Какой-то мелкой дрожью била в ухе низкая нота подземного говора. Приближалось то время, когда оживают камни, летают неслышные тени и горы выпускают на вольный свет свои таинственные голоса.

— Однако, я далеко забрался-то, неловко передернуло одиночку. — А казалось, как близко! И черт возьми эти горы — врешь на каждом шагу: в глазу мельтешит, ухо тоже что-то несообразное выдумывает... Ишь, как сердце-то бьется. Старинка-то что значит... Бука...

Он прибавил шагу и вдруг остановился, схватив судорожно ружье обеими руками.

— Тьфу! с сердцем плюнул он в сторону и пошел еще шибче. — И не дурак ли, не болван ли!... Ну, что? какой толк?... Решительно, болван... Будь нас трое — а! тогда другое дело... А поди сговори с ним... А так, теперь, болван круглый. [417]

XXIII.

«А ВСЁ ОСЕЛ ПОГАНЫЙ».

Вскоре после того, как действующий отряд разделился на три части и та часть, которой требовалось разнести ближайший аул, двинулась, оставив за собой широкую полосу густого дыма, человек семь солдат мирным шагом пробирались узенькой тропочкой, спускавшейся вниз по боковому ущелью. В средине их шел крошечный и замухрастый ишачишко, с отвислыми ушами и порванными, по обыкновению, ноздрями, весь спрятанный под так называемое «седло» из всякой рвани и лохмотьев, на котором болтались какая-то корзина, кувшин из тыквы и мешок.

Солдаты шли спокойным, свежим шагом, как люди, поработавшие вволю на свой пай и возвращающиеся домой. Всё уже сделано, все труды миновали, остается только добраться до места, поесть хорошенько и залечь спать. Настроение их было самое мирное. Это не были люди, упившиеся победой. Они просто сделали свое дело, «отработали», и были в том же расположении духа, в каком бы возвращались с покоса.

— Нет, кабы на горе не задержали, мы бы еще его тут застали, шли разговоры. А то и там остановка была, и тут-то поздно увидали. Кабы раньше — непременно бы захватили.

— Захватил... Нешто его поймаешь? Он у тебя вовсе вплоть на носу будет, а не уцепишь. Он вон какой лазить здоровый... Цепкий... А что вот это правильно, что раньше не усмотрели. Ежели бы раньше послали — мы от наших, ни Боже мой, не отстали бы. А теперь где они?...

— Вот безногой то еще!... Идет — еле ноги волочит, словно барышня! Ишь упирается... ишь... Я те упрусь!

Солдат дал тычка ишаку. Тот вяло махнул хвостом и чуть-чуть шибче стал перебирать ножками.

— Ты его погоняй пуще! Больно тихо идем.

— Да его хоть гони, хоть нет — все одно что каменный.

Солдат еще раз ткнул осла палкой.

Ущелье, по которому они шли, было образцовым для той части гор, куда вступили войска.

Узким обрывистым оврагом вилось оно, забирая круто к высоким горам, где было его начало. Внизу бежал, прыгал и бурчал на разные голоса ручей, здесь разбиваясь весь в мелкую снежную пыль, там пропадая под камнями, а еще дальше делая крутой [418] поворот и образовывая светлые, спокойные как лужицы, бассейны. Обе стены сплошь были забраны зеленью. Кусты шиповника, жимолости и барбариса заплетали скаты, на выступах которых торчали прямые стволы можжевельника с его темно-зелеными ветвями, протянутыми как руки в разные стороны. Несколько кустиков дикой розы прилепились около трещины, заросшей травой и желтыми цветами. Тонкие клены спутали свои светлые широкие лапки с двуцветной мелкой бахромой рябины. Еще ниже, у самого ручья, лениво распустили свои ветви ивы и свесили узкие листья к сочной траве и бесчисленному множеству каких-то белых болотных цветочков. Высоко, на самых горах, где всё чаще попадались голые скалы, тянулся арчовый (можжевеловый) лес вперемежку с несколькими лиственными породами. На левой стороне ущелья, в средине этой зелени, прижались к горам землянки жителей.

Узко ущелье, как трещинка. Спряталось оно в высоких горах, и не видно его совсем со стороны. Потянулись от него далеко-далеко горы да леса. Забрался в них человек и стал таким же смелым, как сами горы, как их огромные орлы, как их большерогие дикие козлы и бараны.

Тут, в этих горах и лесах, среди их высоких богатых пастбищ ютилась настоящая «горная» жизнь, «горная» воля. Поди, уследи ее, покори...

Ущелье всё делалось отложе, по мере движения солдат, и вскоре вступило в главное, по которому шла дорога.

Солдаты остановились и посмотрели в обе стороны.

— Куда теперь? спросили они себя.

— Ежели за генералом, то налево надо.

— Где же его теперь догнать! Он, поди, куда ушел, пока мы тут валандались. Теперь, если идти — одна дорога направо, к обозу. Вечер уж на дворе. Туда пойдешь, тут на дороге и ночуй. А обоз-от рядом.

— Известно уж, направо надо. Нам с этим лешим за ними не поспеть.

Они повернули осла вверх по ущелью и стали тихо взбираться с террасы на террасу по трудной, заваленной глыбами дорожке. Кругом всё ложе ущелья было загромождено мореной, среди которой росла «арча».

— Гляди, вон как они желали нас встретить, кабы отряд-от прямо сюда давеча пошел! Вон какой завал здоровый склали, показал один из солдат впереди. — Они из-за него, знаешь как бы, [419] пошли приклад... Ай! вскрикнул он, не договорив слова, и покачнулся.

Раздался выстрел. Над завалом висел дым.

Солдаты подхватили раненого и выругались, скинув с плеч винтовки.

По ним еще раз пустили пулю, и еще.

— Как он сюда попал? Да не один еще, сволочь! удивлялись солдаты, отступив за большой камень.

— Чего теперь делать?

— Идти надо — вот чего.

— А куда пойдешь? У него, вон, завал-от какой, словно крепость! Татьянин, как быть?

— Как? Тут нам не сидеть тоже, ответил Татьянин — капрал с чрезвычайно форменной рожей и спокойным голосом. Как-никак — надо стараться. Его тут не целый полк. Станем вот так от камушка к камушку перебегать, да его обходить. А наши тут рядом — услышат пальбу, народу пошлют.

Осмотрели из-за камня местность, оторвали от рубахи полосу, перевязали ею раненому руку, и обсудили как идти.

— Эх! чмокнул один из них языком. Давеча побегли, не догадались ишака-то сюда угнать, на дорожке оставили!

— Да на что тебе ишак-от понадобился? Драгоценность какая!

— Больно масла дуже много, полон кувшин — охота была кашу сварить... Да стойте, я сбегаю за ним! прибавил, по всей вероятности тот, который особенно позаботился о захвате кувшина, и побежал на дорожку.

— Брось, Бурлашов? брось, убьют! крикнули ему вслед, но не удержали.

— Ах, народ какой! вот интерес — масло!... Вот они ему покажут, какая каша бывает... Ишь, повысунулись, черти! Пали в них!

Солдаты дали несколько выстрелов. Любитель каши с маслом наколачивал осла и гнал его с дорожки к камню, где спрятались другие солдаты. Три или четыре пули провизжали мимо его и одна ударилась ослу в седло. Бурлашов оглянулся на завал и огрел осла прикладом.

Масло было спасено. Солдат обруган «кашеедом».

— Малость не попали, собаки! Совсем возле жигнули, извинился Бурлашов. — А всё этот, поганый! Уперся себе, стоит, как оглашенный будто!.. [420]

Он толкнул ишака, как будто в доказательство того, что действительно его сдвинуть трудно. Ишак покорно переступил на одну ногу и смирно хлопнул ушами.

— Вот и он тоже на войну попал, добродушно обсуждали солдаты свою обстановку. — Не ранило долгоухова-то?

— Нет — в седло, вот это место...

Кучка видимо мирилась с ослом, раз он был приведен с дорожки, — но в тоже время она и устранялась от всякой ответственности за него.

— Чего же ты с ним, теперь делать станешь? Идти надо.

— А как пойдем, то и его погоню. На что его бросать-то!

— Ну, вот что только Бурлашов: гнать — гони, ну ежели ты из за его задержку сделаешь, то я не похвалю, брат. У меня с вашим братом даже очень расправа коротка в таких случаях! пригрозил унтер, который начинал входить всё более в роль начальника, инстинктивно понимая, что действовать спустя рукава неловко.

— Уж насчет этого не сомневайтесь: мы с ним не отстанем, похвастался даже за осла Бурлашов.

Бурлашов был высокий и неуклюже сбитый человек. Он был похож на какую-то сборную машину, в которую натолкали частей из разных механизмов. Смуглое лицо было чересчур продолговато, шея коротка, руки несообразно длинны. Он был брюнет с большими, несколько выскочившими глазами, жалкими и длинными усами и невысоким лбом. Силы в нем было пропасть, но выходила она из него также несоразмерно и угловато, как и вся его фигура, в которой, рядом с солидными размерами, смотрели разом: чучело и пострел.

Они пошли.

Началось отвоевывание камня за камнем, перебеганье по одиночке и отстреливание.

Горцев было немного. Кучка их, человек в двадцать с несколькими ружьями и батиками на длинных ручках, сама попала в эту засаду случайно. В то время, как высоты были взяты и неприятель бросился в рассыпную, эта кучка побежала по ущелью и спряталась в камнях, надеясь, вероятно, как только скроются русские, вернуться той же дорогой назад в свои горы. Но завидя идущих к ним солдат снизу, тогда как выше ущелье было заперто остальной частью отряда, они сообразили ту западню, в которую попали, и решили не пустить солдат. Позиция их имела все выгоды за себя: она была выше и обложена очень плотной стенкой из камней. Солдатам [421] же предстояло обойти их сбоку, отбивая решительно каждый шаг, при переходах от одной глыбы к другой.

А впрочем, Бог их ведает: может это было что-нибудь совершенно другое.

Несколько первых ближайших камней прошли солдаты благополучно. Ни раненых не было, ни даже ишак не затруднил. Но затем предстояло сделать большой переход, прикрывая друг друга ружейным огнем.

Крошечная война оказалась очень серьезна. Воюющие стороны разделяло такое небольшое расстояние, что выстрелы горцев не шли на ветер. И двое первых, отправившихся к следующему камню, едва не поплатились.

Настала очередь Бурлашова.

— Ну, иди ты, кашеед, прощал покуда его слабость к маслу унтер, не совсем еще усвоивший начальническое положение.

Тот толкнул ишака. Последний сделал несколько неровных шагов по камням и остановился.

— Сделай милость, оставь ты его! сказал Татьянин. — Прошу я тебя честью, все-таки удерживал он мягкий тон в разговоре: видишь, он нейдет!

— Да вы не беспокойтесь, Сергей Костантиныч, это он только спервоначала. Пойдет! ответил тот и урезал осла.

Осел пошел, и пошел, как будто в подтверждение слов нового хозяина, очень удачно. Но на самой средине пути между камнями остановился и, получив тычок, вдруг повернул в другую сторону. Выстрелы зачастили по любителю.

— Брось, брось его! крикнул унтер. Слышь, брось, говорю, Бурлашов!... Велю я тебе: брось, сволочь!

Побившись с непонятной скотиной и услышав крики, Бурлашов решился наконец бросить ишака. Но расстаться с маслом он не мог. Не смотря ни на ругательства, ни на выстрелы, он отцепил кувшин, ткнул сапогом несчастного осла на прощанье, выстрелил в завал и бросился бежать за камень. На последнем прыжке он поскользнулся, крякнул, но поправился.

— А малость таки не влетело, собаки! Так и думал, что мол влепит. Нет, ничего, — только что руку о камень шибко сшиб, объяснял он тем же тоном, что и прежде, облизывая кровь на ссаженной руке и в то же время заряжая винтовку.

— И ружей у его много: как есть бесперечь палит, продолжал Бурлашов. — А Татьянин бранится, кричит: брось! Я уж сам вижу, что мне его не угнать, только развязать веревку никак не могу... [422]

— Как бы его самого не убили, вдруг переменил он тон, увидев, что Татьянин собирается идти к ним. — Шибчей бегите, Сергей Костантиныч! крикнул он во все горло и вслед за тем приложился по завалу.

Татьянин побежал. По нем открыли стрельбу, как по зайцу. На трех четвертях пути он вдруг рванулся шибче.

— Задело, надо быть, оценил Бурлашов и оценил верно.

Как только перебрались остальные, Бурлашов принялся за фельдшерское искусство около Татьянина.

— Сказывал я тебе, паршивому, ругал его спокойно в то время Татьянин, как тот хитрил над перевязкой; сказывал — брось! Так нет, ослушался! А всё отчего? Вольность в вас велика... Масла захотелось! А вот возьму, да и заброшу...

— Теперь уж, Сергей Костантиныч, не стану: лошадь-то моя вон уж куда ушла, смирился Бурлашов, кровяня руки неловкой повязкой. — Вот ладно еще легко задели-то...

Он встал, привязал к поясу кувшин с заветным маслом, посмотрел на завал и сказал:

— Теперь уж я передом пойду, ишака своего оставил...

Татьянин встал, оглядел камни и «дозволил» идти. Полученная рана сразу сделала его начальником.

Бурлашов пошел. Через полминуты он сделал прыжок с камня вниз, пробежал шага три и вдруг вернулся.

— Беги, беги! зачем вернулся! крикнул ему Татьянин.

Тот наклонился, поднял свой упавший кувшин и с ружьем в правой, а с маслом в левой руке, побежал дальше, согнув колени и закинув голову назад, как это делают только дети в своих играх.

— Вот, сволочь, нет на него страху! поняли солдаты в чем дело.

— Уж пряма сволочь, подтвердил спокойно Татьянин.

XXIV.

НОЧЬ НА ВЕШАЛКЕ.

В отряде было какое-то неразрешимое и всех давившее недоумение. Вечер уже наступил. Первый джигит не возвращался. Второй недавно еще уехал. Кругом становилось как будто таинственнее и неопределеннее. Ходили по-прежнему из угла в угол человеческие фигуры, советовались, шептались, переговаривались, бранились. К кому-то [423] часто приставали с бесконечными требованиями и недовольствами, Словом, шла путаница, был узел, который развязать было нельзя а разрубить не хватало смелости...

А в ущелье, тем временем, всё постукивали и постукивали.

С наступлением вечера, казалось, удары становились яснее и ближе.

Начинало свежеть. Все оделись в шинели. — Еще стало серее и скучнее.

— Так и не узнали всё-таки наверное, что это за стуки? шел разговор между тремя серыми фигурами, забившимися под большой камень. — Это чрезвычайно важно узнать...

— Да вон этот ходил туда, с каким-то недовольством в голосе был произнесен ответ.

— Кто ходил?

— Да вон этот.... чудило-то наш...

— Ну, и что же?

— Говорит, что наши стреляют, недалеко...

— Да когда же он ходил?

— Да давеча пристал ко мне: дайте мне людей, надо узнать. А я ему так зря и сказал: да, мол, вот узнайте...

— Ну?

— Ну, он сдуру-то, оказалось, и пошел, и дошел почти до самого места...

— С кем же он ходил?

— Один.

— Вот чудак!... Ну, что же вы?

— Да что же я? вон послал джигита с запиской...

В эту минуту вдруг все точно вздрогнули и поднялись.

— Джигит, джигит едет! раздалось восклицание.

Из-за камней тяжело поднималась запыхавшаяся фигура киргиза.

Он был весь в поту, как-то растрепан и с испуганным лицом.

Его встретили при самом появлении с дорожки.

— Ну, что? спросило несколько голосов сразу.

— Ульган, ульган! Тулаим ульган 2! замотал джигит руками.

— Что ульган? Как? Кого? Где?! посыпалось со всех сторон и у всех оторвалось что-то внутри.

— Ульган! Вот лошадь-та ульган! Солдат-та ульган! Тулаим [424] ульган! ничего не мог объяснить напуганный джигит, показывая на свою раненую лошадь.

Смущение было полное. Голоса загудели и накинулись друг на друга.

— Что, что! Я говорил! мы говорили! Ах ты, Господи! что!

Как и следовало ожидать, тараторка затараторила всех громче и назойливее совалась с своими восклицаниями.

— Послушайте, тихо говорила массивная фигура другой, отведя ее в сторону: вы с ним больше знакомы, — уймите вы его, а то это невозможно, я его просто…

Джигит так и отказался объяснить, кто и где «ульган», и единственное путное слово, которое от него сумели добиться — было «близко».

— Ах ты, Боже мой! да когда же это кончится? поднялся вдруг из-за своих камней высокий человек с замотанной кровавыми тряпками головой. — Лошадь мне! я сам пойду.

— Что вы! что вы! накинулись было на него.

— Полноте, пожалуйста, я сам знаю, что делаю, сказал он таким ровным голосом, что противоречить сразу перестали.

Он сходил к кому-то, сказал каких-то десять слов и тотчас же вернулся.

Через две минуты его серый тяжело зашагал по каменному спуску дорожки и провалился. За ним простучали сорок солдатских ног и тоже провалились. Всё смолкло.

Было уже сильно темно, когда на той же дорожке послышались человеческие голоса и вылез из-за камней знакомый серый, а за ним шинели с ружьями. Высокая фигура с завязанной головой, молча, тяжело спустилась с седла и опять спряталась в свои камни. Зазвякали штыки составлявшихся ружей и кто-то крикнул негромко доктора.

С полчаса держался над отрядом полусдержанный говор, затем почти всё смолкло. Темнота закутала горы, закутала камни и деревья, закутала весь отряд.

На низком плоском камне сидело несколько темных фигур и тихо разговаривали. Около них часто слышалось звяканье посуды.

— Нате-ка вот, пейте, говорил голос.

— Да где рюмка-то, не найду, ответил другой.

— Да вот, здесь. — Так, скажите пожалуйста: неужели ему достанется? спросил первый голос.

— Как вам сказать? Не думаю. Это было бы несправедливо. [425]

Как он рассказывал, по-моему, он совершенно прав. Его послали там какие-то сакли что ли разрушить. Он это сделал — хвать, другие-то уже и ушли! Ну, он и рассудил вернуться сюда. А на дороге засада. Что же ему делать оставалось? По-моему, он прав совершенно...

— Ну, а как же капитан-то его выручил?

— Да он его уж на дороге встретил. Тот их прогнал и шел сюда... Сам раньше еще прогнал... По-моему, он совершенно прав, тем более — помилуйте — человек с двумя ранами! Да, ведь, и то надо сказать: черт ее еще знает, как попали горцы за этот завал. А если они нас там поджидали?... Конечно, могут придраться к ишаку... Оно, действительно, глупость...

— Ну, это было бы странно. А скажите кстати, неужели масло-то уберегли?

— Нет, бросили. Долго, говорят, тащил один, а потом что-то рассердился, да бац его о камень.

— Разбил?

— Вдребезги, конечно! Ах, и черт же их только возьми! если бы вы слышали, как это они объясняли про это масло: у них там солдат один есть... Урлашов, кажется — животы надорвешь! И теперь еще забыть не может, что «так зря бросил, а масло-то сколь было — полон кувшин!...»

По лагерю двигалась какая-то кучка людей и переходила от камня к камню, пристально всматриваясь в землю.

— Да вот, ведь, кажется, я здесь ее оставил, говорил голос. Тут вот, тут, под камнем поищи... Ах ты, Господи, куда она девалась?

— Вы что это ищете? смеющимся голосом спросил подходя человек, завернутый в кожан. Древность какую-нибудь открываете что ли?

— Нет, серьезно ответили ему: пороховницу. — Не видали-ли? маленькая такая, металлическая? заботливо объяснил голос.

— Ну, конечно, не видал: разве в этакой темноте можно видеть. Да зачем она вам? для какого беса? Уж вы в воины не попали-ли?

— Нужно, таинственно объяснил голос.

Кучка, не разгибаясь, пошла дальше, шаря руками по земле.

— Что это они ищут? говорили дальше...

— Шут его знает: пороховницу какую-то.

— Как! он уж ее потерял?

— Да какая это пороховница? откуда он ее взял? [426]

— Да давеча еще он ее носил на себе. Он штуцер себе выпросил, ну и ее взял — заряжать...

— Да на кой же ляд ему штуцер-то? засмеялся спрашивавший.

— Как, на что? стрелять, от неприятеля отбиваться.

— От какого?

— А который на нас нападет.

— Что вы! да он умеет-ли стрелять-то?

— Это уж его спросите.

Нагнувшиеся к земле люди опять тихо прошли мимо.

— Ну, что? нашли? спросили голоса.

— Нет, черт ее знает, где она! ответил тот же заботливый голос.

Его покрыли самым искренним смехом.

Отряд, наконец, замер. Все спрятались в камни и смолкли. В воздухе висел ровный шум ручья. Какие-то неясные полузвуки прилетали Бог весть откуда и, точно порхая между скалами, отдавались в одном месте легким треском, в другом тяжелыми шагами, в третьем шорохом. Где-то осыпалась земля. Вострый, как скрип иглы по стеклу, писк летучей мыши отдается в воздухе сразу со всех сторон головы и колет болезненно ухо. Два раза звонко крикнул наверху ночной ястреб. Сдвинулась с места глыба и, пророкотав неровно по скату, грянула глухо в камни. Все вздрогнули. На разные голоса с радостью подхватили горы громкий ночной звук и потащили его с места на место, долго не унимаясь в своей потехе. Легкий мороз подирает как-то по телу от этих таинственных и радостных переговоров каменной стихии. Больно уж велики они: непривычно, огромно велики для человеческих чувств.

Отряд по прежнему молчит и не шевелится. Изредка только пройдет кто-нибудь, пошепчется, и опять все тихо. Но тихо не потому, что он заснул. Отряд не спал. Все лошади по прежнему стояли в седлах, упершись усталыми головами в удила и натянув туго закинутые на луку поводья. Вьюки давили спины обозным лошадям и ослам. Возле них сидели солдаты, держа поводья в руках. Люди, помещенные в голове отряда, тоже сидели около камней и полудремали, изредка перебрасываясь тихими фразами.

Кто-то простонал из раненых.

— Ты что? спросил его шепот.

Ответа не было. [427]

— Ах, Господи, Господи! вздохнул кто-то и широко зевнул. Скоро ли ночь-то пройдет?

— Хошь бы скорей уж свет-от; совсем измаялся народ не спамши.

— Какой уж теперь сон...

— Нет, вон Бурлашов — ему горя мало.

— Ай спит? опять зевнул рот.

— Как пришел, то и растянулся. Кабы, говорит, масла не разбил, не стал бы спать; а теперь караулить мне нечего.

— Ему все ни почем. Те вернулись — редкий, который не ранен, а он хоть бы что. А пуще, говорят, его не было под пули лезть.

— Да, счастлив... Ну, да нарвется тоже и он.

— Давеча ему вот этак же сказали. «А нарвусь, говорит так тогда и перестану».

— Отчаянность в человеке...

XXV.

ОТМЕСТКА.

Чуть стало брезжиться. Около небольшого бархана, среди узкой долинки, обрамленной крутыми горами, стоял отряд. Бойкая река круто извивалась по ровному ложу долинки, сплошь заросшему богатой сочной травой.

Отряд весь был в движении. Ни вещей, ни обоза около не было видно. Расседланные лошади широко разбрелись по лугу и без устали, не подымая головы, щипали сочную траву. Во многих местах горели костры и около толкался и сидел народ. Не смотря на сильную свежесть во влажном воздухе, все были в одних рубахах.

— Что, пощипывает видно? обратился кто-то из стоявших у костра к подошедшему солдату, поеживавшемуся от холоду.

— Есть таки, довольно, ответил тот, протягивая руки к огню.

— И что это, братец, за чудо: спереди сейчас погрелся, сзади озябло. Спину нагрел, брюхо дрожит? А кажись не дуже так чтобы холодно.

— А ты в середину залезь — вот со всех сторон тогда тепло будет; как в шубе распарит.

— Да и то видно, хоть в середину лезь. И господа-то всю-то ночь намаялись. А генерал свернулся в шинельку, седло в голову, да так на седле и спал всю ночь.

— Всем досталось поровну. [428]

— Никто не в обиде.

— Да, ровней не надо быть.

— Зато теперь уж домой без остановки...

— Гадай! Тогда также вот гадали: домой, домой! И нагадали... Как бы опять не прогадать.

— Вон они! идут, наконец! Дождались! разом заговорил весь лёгенький лагерь, увидав выходившую из-за поворота свою тяжелую половину.

Все оживились и сбились встречать.

Половина была действительно «тяжелая»: легкого в ней было очень немного. Кучка солдат, несколько офицеров. Дальше потянулись, качаясь верхами, раненые, неуклюже одетые в шинели и завернутые в башлыки. Носилки. Измученный обоз.

— А наш ротный всех впереди едет, даром что глаз завязан, разглядели поджидавшие.

— Мы тут заждались вас совсем, думали вас всех вырезали, уже шли разговоры между сошедшимися солдатами, помогавшими слезать раненым и развьючивать обозную скотину.

— Да и то досталось: вон Татьянина как отделали — в лучшем виде! ответили прибывшие.

— Что ты? А мы за его тут поробели немало... А Бурлашов что?

— Что ему делается? На, возьми его, вон идет!

— Не ранили?

— Нету, вовсе целый, еще было масла сколько тащил, да разбил, осердился...

— Ну! Ах, сволочь непостоянная!

Отряд через четверть часа ожил совсем. Развьючился, пустил скотину кормиться и расставился варить обед и чай.

У генерала сбилась вся офицерская половина за чаем и закуской. Дела уже покончили, первые стаканы выпили и благодушный тон начинал вступать в свои права в компании. Серьезен был только генерал.

— Ваше пр-ство, а у нас к вам коллективное заявление и покорнейшая просьба, обратился к нему один из штатских, улыбаясь глазами.

— Что такое? нехотя серьезно спросил тот.

— Мы должны засвидетельствовать, что самым храбрым защитником нашим в сегодняшнюю ночь, был сей ученый муж. Не откажите в звезде.

Генерал поднял голову и вопросительно взглянул. [429]

— Я говорю это серьезно: он был вооружен с головы до ног и в пылу действия даже потерял пороховницу...

— Что такое, я ничего не понимаю?

Через пять минут рассказа, генерал и вся компания хохотали самым дружным хохотом.

После полуден, вдоль небольшой речки, бежавшей по долине, стесненной крутыми отрогами гор, заросших лесом, спокойно двигался отряд. Он делал сегодня последнюю станцию до выхода из гор. Завтра, наконец, расступятся горы, и перед ним откроется давно невиданная долина большой реки, вся усыпанная полями, садами и деревнями, среди которых стоит их большой город.

Завтра конец всему. Всё назади, всему простится.

Но сегодня все-таки еще горы, горы, бывшие вчера такими злыми, такими тяжелыми горами. Сегодня еще дышит вчерашний день, он жив, он рядом, он кругом даже: на всей дороге ни одного человеческого существа. Все аулы, все деревни, все поля и огороды, раскинувшиеся вдоль долины, — всё пусто, всё выметено.

Отряд шел легко и быстро вперед.

Переход от гор к долине резко чувствовался во всем. И солнце пекло уже сильно, не по горному, и речка текла тихонько, и дорога шла ровно, и деревни уже не из камней, а из глины, и поля как в долине. Но отсутствие народа и одиночество отряда среди этой заселенной местности говорило, что тут что-то было недавно неладное.

Отряд все шел и шел, подвигаясь к последнему горному городу, пытавшемуся вчера задержать тех, которые теперь так спокойно оканчивали до него свой последний переход.

Дорога сузилась. Горы выросли и повисли круче над долиной. Пахнуло свежестью в этих земляных воротах. Тень забрала на повороте весь проход. Отряд свернул в него, прошел и скрылся.

Полоса тонкого, прозрачного дыма неровно извивалась по всей долине, из которой только что вышел отряд. Над деревнями стоял мелкий треск. Время от времени что-то тяжело неправильно обрушивалось, выростам густой столб черного дыма, исчезал, и снова опять шел тот же мелкий треск, колебалась такая же прозрачная полоса дыма. Убитые солнечными лучами, невидимо двигались языки горячего пламени вдоль по ветру и слизывали незаметно поле за полем совсем созревших хлебов, вдруг, будто без всякой причины менявших [430] желтую волнистую поверхность колоса на неподвижную и черную горелых стеблей. Слизнули здесь, сравняли и побежали дальше, следом за отрядом.

Жарко и страшно было бы на этом пожаре, если бы около него были люди.

Но в долине, кроме огня и дыма, не было никого. Только на одной какой-то вершинке далекой горы стояла недвижимо, как окаменелая, черная человеческая фигура, с длинной палкой в руках, и смотрела отупелым взглядом на полосу тонкого горячего дыма.

Д. Иванов.


Комментарии

1. См. «Военный Сборник» 1876 г., №№ 4 и 5.

2. Убили, убили! Всех убили!

Текст воспроизведен по изданию: В горах. (Из туркестанской походной жизни) // Военный сборник, № 6. 1876

© текст - Иванов Д. Л. 1876
© сетевая версия - Тhietmar. 2024
©
OCR - Бабичев М. 2024
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Военный сборник. 1876