ЗАПИСКИ КУПЦА ЖАРКОВА

Статья первая

Вот вы, государь мой, изволите мне пенять, что я ни на одно ваше письмо ответа не доставляю, да и тетрадки своих Записок перестал к вам посылать. И в том, буде соизволите хорошенько разобрать дело, провинности моей вовсе оказаться не может; та токмо печаль меня берет, что вы обо всем том в неизвестности пребывали.

Таперича дело оченно хорошо все раскрылось и я заверительно вам доложить могу как оно все происходило.

Три свои тетрадочки отослал я вам в Петербург в июле месяце позапрошлого года, при письме, в котором обозначил, что я хотя и саратовский купец, а временное местожительство мое имеется в городе Риненбурге, Рязанской губернии: мы сюда с Авдотьей Ивановной к старику-тестю погостить приехали — давно не виделись, да и делишки у нас кое-какие с ним торговые завязались.

Покончили мы дела эти, государь мой, осенью, да по первозимке и воротились опять к себе, в Саратов. Вы между тем изволили слать ко мне письмо за письмом, сперва в Раненбург, а потом и в Саратов — да в Саратов-то вы уже гораздо позднее писать вздумали: мне опять довелось уезжати, и уезжал я далеко. И батюшки где я не был! И по [212] синему-то морю плавал по Хвалынскому, и в Сальянах поперебывал, и около эриванской горы Арарата сподобил Господь прогуляться, и где-то где не довелось мне помыкаться! Вдруг получаю я разом все ваши письма и узнаю о непременном намерении вашем печатать продолжение моих грешных пересказов о том, как я ездил к Карсакам, да в иные прочие земли. Покорнейше благодарим на вашей ласке, низко кланяемся за приветливые речи и постараемся по-силе по-мочи исполнить ваше желание. Да только вы, батюшка, больно скоро хотели моего описания: ни как я не в силах был раньше теперешного изготовить своих россказней: то дела были свои торговые, то на ярмарках задержка, то охоты с чернилами пачкаться не являлось, то вдруг хозяйка моя, Христос ее знает! с чего захворала... такое горе! Уж до описания ли мне в эвту пору было!

Так вот, вы, государь мой, и посудите: много ли я тут в ответе? Все это разъяснить почел я зa нужное, чтоб вы не подумали, будто я ни в грош не ставлю такие ласковые речи, которыми вы меня, так сказать, осчастливили. Я, сказать вам по истине, никак и ожидать не смел, чтоб мое чернильное пачканье так могло навлечь ваше любопытство. Если вам того желательно — со всяким нашим удовольствием продолжать буду я свое описание; только уж вы, государь мой, не взыщете: книжным хитростям я мало изучен, а пишу как умею: что на ум взбредет, да как в голове сложится, так и буду класть на бумагу; наше дело купецкое, торговое, так уж куда нам за господами сочинителями гоняться! И то уж на меня старики косятся, что моя фамилия, точно на позорище, выставлена у вас в «Библотеке»: — вишь, говорят, Яков-то, Яков-то! Куда лезет! — А куда я лезу? Уж будто в том и Бог знает какая беда, что я, для своей же сердечной потехи потолковать с добрыми людьми хочу.

Старые мои тетрадки пусть будуть особ-статья: посылаю вам теперь целую книжицу; она, пожалуй, и может иметь связь с первыми тремя тетрадками, да уж все таки пусть все прежнее будет само по себе, а новая моя посылка тоже сама по себе. [213]

Прежде я говорил как выехал я с хозяйкой из Capатова, как ехал немецкими колониями, как гостил в Уральске, как ехал по Киргизии, как случайно сошелся я с Барангулом-батырем, как мне Барангул рассказывал про свои похождения и как я приехал в султанскую ставку. Ну, и вышло дело конченное, решенное. А теперь, благословясь, приймемся рассказывать как мы с Авдотьей Ивановной жили у Карсаков, как с ними вместе кочевали, куда от них мы попали, как очутились на Каспийском море, что повидали в Астрахани, что нашли в Шамаханской земле, чему дивились на горе Арарат и как, после всего этого, домой в Саратов воротились. Скоро сказка сказывается, да нe скоро делается — за то уж вам теперь на меня пенять не прийдется

I

КИРГИЗЫ

Что значит попасть в тон? — Тон и лад. — Лады у Русских с Киргизами. — Привычки Киргизов. — Родина и отечество. — Веротерпимость Русских. — Общие законы.

Что мне теперь пришло в голову!... Взбредет же, поди, на мысль такой пустяк, что он и пустяк, и точно пустяк, а никак его от себя не вытеребишь — ну, не дает покою, да и только.

Этто наехали к нам, в Саратов, разные актеры; вот нынешней зимой и играли они у нас разные комедии и шуточки разные. Целый город смотреть ходит; пошли и мы с Авдотьей Ивановной. Вот хорошо-с; сели, сидим. Начинается представление: отличная вещь — все так и помирают со смеху! И я тоже хохочу. Только вот, государь мой, стало мне вдруг что-то неловко. Что ж это такое? Никак понять не могу. Вот я и давай замечать за собой: что такое здесь мне не понутру приходится? И заметил я, что мне все ничего-ничего, а как доведется, что выйдут на сцену два актера, которые тут каких-то двух господ представляют, мне что-то и становится неловко: что-то как-будто в ухе не-то зазвенит, не-то зашумит, а этак что-то странно. А именно неприятно уху: нето чтоб глазу было что-нибудь [214] противно, или там какие нибудь речи шли неподобные, нет: сам раскусить хорошенько не могу, а чувствую, что уху не ловко.

— Авдотья Ивановна! — шепнул я, тихонько толкнув свою хозяйку локотком.

— Чего изволите, Яков Прохорыч? — спросила она, не отрывая глаз с актеров.

— Слышишь, как эти два господина говорят!

— Как же, мол, слышу! — отвечает Авдотья Ивановна.

— А как тебе нравится что они говорят?

— Речи-то их, Яков Прохорыч, не што, словно взаправду говорят дело, да что-то скрыпуче оно в ушах раздается.

— Вот и мне-то тоже что-то в ушах неловко... А как другие говорят: тебе ничего, Авдотья Ивановна?

— Другие говорят — ничего, Яков Прохорыч!

— Отчего ж бы, мол, это было, как ты полагаешь?

— Ну, уж это вы как сами знаете, Яков Прохорыч, так и рассуждайте.

Кончилась одна комедия; опустили занавес; в ожидании другой пиесы, все встали и стали заниматься разговорами. Сзади меня двое господ тоже завели разговор. Один и говорит:

— Славно играют Попов да Семенов; и талант есть, и хорошо произносят.

— Да, правда, правда — говорит его товарищ — Попов и Семенов точно недурны: они хорошо произносят, только читать не умеют...

— Как это так? — спрашивает первый.

— У Попова в голосе нот мало!

— Как это нот мало? Зачем же ему ноты?

— Да разве вы не слышите? Он в тон попасть не умеет!

Что значит «в тон попасть!» стал я это замечать над собой да над Авдотьей Ивановной и старался прислушиваться: какой тон в наших с нею речах? И нашел, что мы говорим согласно. Если я ее спрошу одним голосом:

— А что, мол, Авдотья Ивановна, не напиться ли нам теперь чайку? [215]

Авдотья Ивановна непременно ответит мне тем же самым напевом, хоть и не тем же густым голосом каким я говорю, и какого у ней, как у женщины, и быть не может: но она скажет своим тихеньким горлышком точь в точь под тот же склад, как и я спросил:

— А как знаете, Яков Прохорыч, можно и сейчас самоварчик велеть наставить!

Признаться, до сего времени я знал только, что один и тот жe тон тогда только бывает нужен, когда играют на разных инструментах или поют хором; теперь вижу что и в простом разговоре очень важно в тон попасть. А теперь подумаю, так тон и везде нужен; если он важен в словах, тo кольки паче необходим он в поступках и деяниях? В привязанностях и в привычках? Как посмотрю я на самого себя да на свою Авдотью Ивановну, с котоpoй вот уж десяток годов прожили мы благополучно, так и благодарю моего Создателя — Господа, что мы с ней и в разговоре-то, да и в поступках-то, да даже и в самых тайных помыслах друг дружке угодили попасть в тон, в лад: оттого и выходит, что мы с ней живем в ладу — нам с ней и ладно!

Ну, вот теперь мне надо попасть в тон, в лад тем, кто соблаговолит читать мое писанье, а это премудреная штука, как я посужу, потому что должен я рассказывать о Киргизах, которых я сам видел, и рассказывать об них тем, кто их, может статься, от роду не видывал. Надо мне, стало быть, так говорить, чтоб те, кто мое писанье читать станет, во всем бы меня поняли, и поняли бы стало быть и Карсаков. А к привычкам Карсаков я присмотрелся: они мне сначала куда как не в тон подошли!… Ну, да вот вы сами посудите.

Вот я например — Русский человек; живу на Boлге-матушке и куда-как люблю выпить утром, ото сна восставши, да за обедом, да на сон грядущий — люблю, говорю, выпить здоровенький ковшичек вкусной для меня волжской водицы — и никак не могу понять, чтоб нашлись люди, котоpыe бы не находили вкуса в свежей, прохладительной речной воде. Представьте же вы теперь себе, что Карсаки наши вовсе [216] холодной воды никогда не пьют! Уж это, значит, прямо наперекор целому свету идут.

Другое дело: у нас, например, как-то и в голову не придет мысль, чтоб могли существовать такие народы, которые живут без хлеба и без хлебопашества. Помню, бывало, я как маленький был, то все за обедом отлынивал от хлеба, и селянку ли, али там жареное какое, либо борщ, либо что другое, ел без хлеба. Уж на что маленький ребенок, а и тут меня родитель покойный за вихры дирал знатно, приучая к хлебу, который законом нам дан на пищу, и заставляя меня есть его не только с жареным, а с киселем, с кашей, даже с ватрушками. И после этого-то вдруг я очутился середи народа, у которого целое лето корки хлеба не мог допроситься! И едят Киргизы хлеб, да уж это бедняки, безбаранные, и то едят зимой, а летом пробавляются и кумысом, и пшеном, а больше все вареным бараном.

Хлебопашества тоже у Киргизов нет, то есть не то чтобы его вовсе у Киргизов не существовало: оно есть у них, и с году на год пахатных полей больше и больше прибавляется, да все это такая малость, только около Линии, да местами, около границы, что по большей-то части можно сказать, что хлебопашество в Киргизии не существует в виде общенародного дела. Скотом народ кормится сытно, очень выгодно, и для себя и для нас, выменивая его на муку у нас же.

Опять, коли теперь взять самоё жизнь Карсаков: опять она нам не под тон приходится. Мы живем в домах, крепки земле, ездим в экипажах и все таки имеем такой ли, сякой ли, большуший ли, или крохотный, а все таки уголок, который нам дорог, потому что это наша родина. У Киргизов не то. Живут они в кошах, в юртах пожалуй, или, как в наших краях русские говорят, в кибитках; земле они не крепки. Теперь мой дом стоит здесь, а захочу — я сейчас его перенесу за версту; через неделю я наверно уж, хочу ли, не хочу ли, должен буду сняться с нынешнего становища, перейти на другое место, и переезжаю не в экипажах…. какие уж тут экипажи!... а просто сел на лошадь, или на вола, либо на верблюда— сел да и поехал, [217] да и дом с собой повез, сложивши его и уложивши на того же верблюда. Вот это-то и есть главная разница между нами и Киргизами. Мы, Русские, сами сидим на одном месте и скот держим на одном месте, у нас за то сено к скоту везется, а у Киргизов сено стоит на месте, и человек хлопочет, чтоб скот сам к сену отправился.

Вот по случаю такой подвижности у Киргиза нет родины, то есть родины в таком драгоценном значении, как мы понимаем.

У нас родная земля, как совокупность и моей родины, и вашей, и всех и каждого... так, у нас родная земля общая наша матерь, родной язык и родная вера, общая всем обитателям этой земли и вся совокупность этих обитателей награждают нас высочайшим благом — ясным пониманием того, что такое есть отечество. У Киргизов нет родины, нет отечества, нет того блага, которое достается в уделе развитого человечества.

Отечество у нас заключает в себе понятие об общности родины, общности языка, общности религии: у Киргиза эти понятия не связываются в идею об отечестве. У него нет родины, а есть нечто схожее, но далеко неоднородное понятие — это однородство, единство не племенного, а родового происхождения.

Вот видите ли-с: коли подумать хорошенько, так все Киргизы и другие подобные им, как-то Туркмены, Каракалпаки, Ногайцы и некоторые другия племена — все это разные отделения одного и того же многочисленного народа. Коли взять в пример одних Киргизов, то, по их преданиям, все они произошли от одного общего родоначальника Алача-хана. У этого Алача-хана было трое сыновей, одного звали Юйсюн, другого Аргын, а меньшого Альчин. Вот их то потомки, разродившись, и называются теперь одна — Юйсюнцами, другие Аргынцами, третьи Альчинцами; первые составляют старшую сотню, Улу-джуз, или, как в старые годы говорили — Большую Орду, вторые — среднюю сотню, Урта-джуз, или, как в старые годы говорили, —Среднюю Орду, а третьи — [218] младшую сотню, Копи-джуз, или, как в старые годы говорили, Меньшую Орду.

Каждая такая сотня расплодилась теперь на множество родов. У всех у них один и тот же язык — турецкий, или татарский, у всех у них одна общая вера — мухаммеданская, но не у всех у них одна общая земля — стало и нет у них общего отечества. Но родным, родичем, единоземцем, связанным теснейшими гражданскими узами, не каждый Киргиз может почесть другого Киргиза. Не только Киргиз младшей сотни может обидеть Киргиза средней сотни, да между родами-то одной и той же сотни происходили безпрестанные междоусобия — и это вовсе нe считалось зазорным: то что мы называем земляком, соотечественником, Киргиз видит только в том Киргизе, который принадлежит к одной и той же частице целого племени, к одному и тому же роду той сотни, к которой он сам принадлежит, а всякий другой был для него сторонним человеком, иносторонцем.

Вот мне, с первоначалья-то, и трудно было Киргизам в тон попасть, когда между самыми ближайшими, по происхождению, их родами только в недавния времена уничтожена разноголосица; все Киргизы понастроены теперь на один лад.

Как же это теперь Киргизов на один лад настроили? А вот как это сталось.

Больше ста лет тому назад, одна часть Киргизов подпала под могучую руку Государей русских. К ним, по временам, присоединялись и другие роды, и третьи, и четвертые, и так дальше, так что скоро все они стали русскими подданными. Государи наши приняли их милостиво, дали им наши законы, дали им правителей, и наказали им строго искоренять междоусобия. Таким умягчением нравов водворился между ними лад, согласие, которого у них прежде не было оттого, что у всех poдов интересы были разные. А как теперь у всех у них интересы вышли общие и головы-то заняты одними мыслями, стало быть волей-неволей и пришлось им жить в миру и спокойствии: кто бы заозорничал, расстроил бы лад — на того и наказанье посылается законное. Теперь поглядим: из разрозненных [219] враждовавших друг против друга, иносторонних родов возродился целый и стойкий народ, связанный вместе и одноземством и единомыслием. У Киргизов одна общая земля — Киргизская степь, один язык, одна вера, одно управление, одни привычки и одни виды и выгоды — все они между собой настроены на один тон.

Надо теперь было настроить их на один тон с Русскими. Для этого облегчены их сближения с Русскими, через торговлю и управление; мы пообтерли их по-своему, да и сами пообтерлись около них, чтобы приглядется ко всему ихнему быту. А уж одно то, что у нас с ними один царь и один и тот же закон — уж это одно связало нас с ними и единомыслием и одинаковостью прав и обязанностей.

Никак теперь не могу проминовать, чтобы не коснуться еще одного предмета.

Вот теперь у нас война с Турком. Из-за чего война? Из-за того, что у нас ладу с ними нет: не ладит Турка с нами тем, что неладно поступает с христианскими своими подданными. Христианина он зовет собакой — так и в газетах сказано, ей Богу! Церкви христианские Турка оскверняет; Святым Иерусалимом как пешкой играет, Гробом Господним почитай что открыто торгует и пьет, просто так вот и пьет христианскую кровь, походом грызет православную веру! Христианин в Туретчине ни земли своей собственной иметь не может, ни в суде с Турком управы найти не надеется… да чего! Простых гражданских прав он лишен и, словно будто какой невольник мучается в Туретчине. А поди-ко сколько их, Христиан-то, у Турка? Больше не в пример, чем самих Турок!

А мы-то! Вот уж истинно христианская держава! Татары враги христианства, а мы помним слова Спасителя: «любите враги ваша, благословите клянущие вас». Англичане и Французы держут сторону Турок и подняли руку на Христово православие! Глазам не веришь, а так! Ей Богу так — и в газетах есть! И видано-ли когда, чтобы христианские народы вместе с Турками против христианства пошли! Уж верно последние времена настают, что уже во [220] Христе братии на православие ополчились и перед Турком неверным раболепствует да холопствует, на истребление христианства!

Опять тоже взять права: и в том отказу нет никакого. Кто бывал в Казани, в Крыму, на Кавказе, или у Киргизов, тот увидал бы множество Татар с золотыми медалями, с эполетами, и с полковничьими, и с генеральскими, и с крестами, и с звездами, и с лентами. Как Царю-батюшке послужишь — так будешь и награжден, a Русский-ли, Татарин-ли, Немец-ли, все едино! Ей Богу так!

Теперь хошь бы торговые разные выгодишки — и тут опять Татарину лафа: торгуй себе чем хочешь и как знаешь, наживай миллионы — запишись только в гильдию да не банкротничай! А у Киргизов и в гильдию записываться не надо, пока не выедет в внутренние города. У себя в степи, вольно ему без всяких записок торг вести.

А школы-то? Это ведь не последнее дело. Гляньте-ка хорошенько: у них что ни мечеть, то и школа! Ну, конечно эти школы только для первоначального обученья, а все-таки школы, все наука! И ведь у нас, пожалуй, трудно найдти простого Татарина, который бы не умел подписать своей фамилии или не знал бы с которой стороны приступиться к священным книгам: он читает свой закон и понимает что читает. А гимназии-то? А университеты? А кадетские корпуса? Поди-ка там все высшие науки происходят и как попал туда Киргиз-ли, другой ли Татарин — тоже, как и всем, просветят и его бритую голову познаниями разной науки. Ей Богу-с! В Омске, в Оренбурге, в Казани, в Москве, в Петербурге сколько Татар в казенных заведениях обучаются? Тьма тьмущая!

Христианин — собака, говорят Турки. Нам стыд и грех произнести такое слово об мухаммеданине. В бывалые годы, самая злая обида была, если прихватить у шинели либо у сюртука кончик полочки да показать Татарину, посмеявшись ему: на, мол, Татарин, свиное ухо: съешь! А подит-ко, покажи в наши годы Татарину свиное ухо — как раз в тюгулёвке (На съезжей) насидишься! [221]

Так стало быть вот какими средствами настроены на лад и Pyccкиe и Киргизы. Поэтому у них и промеж самих себя лад и дружество, сначала из-под страха наказания за безладицу, а потом и от ясного понимания дела.

II

ДЖАЛГЫНЬ

Киргизы и Запорожцы. — Коши и курени. — Орда и аулы. — Земледелие. — Младенчество и старость. — Киргизы и Англичане. — Патриархальность Киргизов. — Киргизские пастухи и аркадские пастушки. — Степная красавица.

Киргизы сами себя называют Казаками, то-есть не то чтобы казакaми, а казaками. Если это название правильно прописать русскими буквами, так оно выйдет казакк, или ххазакк.

Запорожцы жили не в избах, и не в мазанках, а жили кошами, и в каждом коше был кошевой атаман, по мирскому выбору. «Кош» опять не русское слово, а татарское. Кош не то что дом, дом по ихнему юй или уй, а кош значит жилье, жило, шатер там что ли какой ни наесть, или кибитка, то есть жердяная огородка, покрытая войлоком. И теперь pyccкиe говорят, что Киргизы живут в кошах, и тогда Запорожцы и другие казаки жили кошами.

Живут Киргизы и доселе юртами: «юрта» опять не русское слово, опять таки оно татарское и значит жильё; а так как казаки живут на прежних ногайских землях, стало они и прежде жили на ногайскую руку, применившись к ногайскому быту. Теперь заместо Ногайцов — Киргизы. Ногайцов прежде была тьма тьмущая, и по правую руку Волги и далеко по левой ея стороне, зa Яик и за Ембу. Теперь тут нет Ногайцев; есть их, правда, кое где обрывки, да такая малость, такая каплюшка, что считать почитай нечего. Неужели все Ногайцы перемерли? Неужели же вдруг на их месте народилось бессчетное число Киргизов? Неужели Киргизы просто с неба свалились? Сдается мне что-то, что это больше ничего, как потомки тех же страшных Ногайцев, каких мы испокон веку знали. Да и самые Ногайцы [222] — нечто иное как обрывки, поросль, отродье тех Татар, которые в иге держали прежде нашу святую Русь. Что это за Татары были, какое их настоящее было прозванье — мы об этом мало хлопотали, а просто прозывали ордой: орда — да и полно!

Когда мне доводилось старые книги читать летописные, то я часто встречал сказания, что вот в таком-то году орда кочевала вот там-то, а в таком-то вот там-то. Что ж такое «орда»? Не все же сообща эти Татары целым миром кочевали толпа примерно на Ахтубе, у такого-то места? Это значит только, что тут была главная ставка предводителя рода или племени ногайского: орда значит ставка. Где старший или там хан что ли, разобьет бывало свой шатер или кибитку — там и орда!

А поглядишь хорошенько — ан и у Запорожцев тоже, где главная ставка была, тут их и сечь была: сечь, по моему понятию, главная запорожская ставка, где православные казаки оседались, городились от врагов бусурманских. И выходит, что орда, сечь и город — почитай одно и тоже, токмо что на разные манеры.

Опять же возьмем запорожские курени: что это такое курень? Опять же не русское слово. Не от курева же оно происходит? Не потому оно курень, что тут курево курилось?А куря до сих пор значит тоже ставку, как и слово орда, то же городок, огороженное укрепленное место, только не такое важное, как орда, а подначальное.

Вот и у Запорожцев были такие курени: курень уманский, курень канёвский и разные другие курени, гдядя по месту; над каждым куренем было было по куренному атаману в начальных людях. Коли присмотреться к Киргизам, так у них эти курени называются аулами, и над каждым аулом в голове стоит бий — почетный человек, аксакал — старый человек, как у Запорожцев старшина. А где стоит самый старший курень, или аул, тут и орда тут и сечь. Как у ногайских мурз, у салтанов и у ханов ближние люди, исполнители воли начальника, назывались ясаулами, так и помошники кошевого атамана у Запорожцев звались тоже ясаулами. Сходства во всем много самого близкого. [223]

Орда переносится с места на место: и сечь тожe переносилась с места на место. Кто бывал в Екатеринославской губернии, тот знает, что и о сю пору живы те места, которые, в разные времена, служили притонами для сечи.

Наши казаки, в былое время, только и знали, что горилку пили, да бражничали, да на соседей набеги делали, а если каким делом по домашеству занимались — то разве скотоводством на степи, да рыболовством в реках. И Киргизы до нашей работы куда-как неохочи: им бы только побарантовать, да, бывало, пограбить, а дома кумызу надуться, а у язычников кочевых людей, у Монголов, и винца наклюкаться, своего, крепкого, бедового, которое они мастера выгонять из обыкновенного коровьего или кобыльего молока. Забота у них по хозяйству тоже одна — скотоводство. А к рыбной ловле Киргизы не радетельны, потому уповательно, что у них рыболовных угодий нет, речонки по степи нарочито маленькие, а где и вовсе нет проточной воды. А где и есть оченно большая река, там и непригоже рыболовьем заняться, за то что уж тут нельзя кочевать со стадами, а стада-то надо долго держать на одном и том же местe, а тут сенов мало, лугов нет, а при устьях рек, где больше всего рыбы ловится — сыпучие пески, да камыш, да куга, или запорожский очерет: а этим скотинку не прокормишь. Нынче и выучились Киргизы рыбу есть, да все к рыболовью они неспособны по законной причине, разве уж что разорится человек, в конец обедняет, скота всего лишится. Ну, этак, разумеется, кочевать не почто, кормить травам некого, стало и самому перекусить нечего, а нужда да крайность, знамо дело, и рыболовью научит, научит и калачи есть. В таких-то обстоятельствах, Киргиз кидается и к землепашеству.

А уж куда-как не любит Карсак землепашества! Запорожцы тоже земледелия не жаловали и истый казак того времени никогда рук себе не марал сохою. Такое уж время было, таково было поверье.

Уж куда-как мне смешно слушать, как иные господа росписывают и земледелие и фабричную промышленость, и все нам колют глаза Англией и Бельгией. Да фу ты, [224] пропасть, в самом деле! Не уж-то эти господа хотят нас гнуть в немецкую дугу? Англия или Бельгия — это такие маленькие государства, что всю-то английскую землю легко можно запихать в иную нашу губернию, а из Бельгии не то что губернию — уезд можно составить. Та только их и вина, что у них народонаселение оченно обширно, что оно гуще там, чем у нас в Московской губернии. А еще же и то, что Англия, как царство, существует уж сколько веков, а мы, если сказать правду, так только что с Ивана Васильевича Грозного и жить-то начали. До него мы были еще лишь в пеленках, после него до Царя Алексея Михайловича, были во втором младенчестве, при Царе Алексее Михайловиче мы вступили в разумное отрочество, при Царе Федоре Алексеевиче мы подкрепились было еще маленько, а батюшка Петр Великий придал государству нашему всю пылкость юношества. Теперь мы, во сто-то лет, повыправились — и какими же мы молодцами-героями явились в памятный Французам двенадцатый год!

Теперь мы в самой поре первого мужества. А вы знаете, что мужество — самый продолжительный, самый славный период в человеческой жизни. Мы только что вступили в этот возраст и старость наша отдалена еще длинными рядами веков.

Пройдут века — и мы состареемся! Тогда и народу у нас поприбудет, и потеснее мы жить начнем, и каждым клочком земли дорожить станем, и английское хозяйство заведем не токмо что в Новороссии, а и в Киргизской степи и пожалуй в Лапландии, на Шпицбергене и на Новой Земле! И фабрики разные заведем, и ни из Бельгии, ни из Англии паровых машин выписывать не станем, и все изделия наши будут такого же высокого совершенства как в Китае, где все отрасли промышленой деятельности возведены на высочайшую точку.

Китай дряхлеет, Англия стареет, а в нас еще играет кипучая молодость. Доживем, статься может, и мы до седых волос! А пока это еще сбудется, у хваленой Англии все зубы выпадут, и оплешивеет она, и измождится морщинами, и говорить она будет с шамшаньем, и [225] понемножку будет перерождаться в Китайское царство. А тем временем, дряхлеющий Китай либо совсем распадется и, как когда-то могучий дуб, рушится и обратится в прах, либо освежится новою жизнию, позаимствовавшись ею из какого нибудь свежего источника. Всему свой черед; а нам черед к старчеству, к густой населенности, к безвыходному мануфактурному прозябанию, по Божеской благодати еще очень далек!

В Забайкальской области народ живет очень зажиточно и богато. В Бессарабской области тоже житье славное: там даже мужики — и те себе отличное виноградное винцо попивают. Если народ, при нынешних своих средствах, благоденствует, живет тихо и безмятежно, всегда сыт, одет, и доволен, так чегож нам плакаться, что, дескать, экое мол несчастье какое! Край богатый, цветущий, а фабричная деятельность в нем еще только во младенчестве! Ни горных заводов, ни мануфактур никаких не существует! А забывают то, что где одне только мануфактуры да паровые машины, там существует низкая задельная плата, тунеядцы, бедные и, что еще хуже, безземельные и без определительных занятий люди, которые, без постоянных заработков, без соразмерности цены хлеба с ценой труда, впадают в нищету, в безнадежность, приводящую их к порокам и преступлениям.

Надо благодарить Бога, что у нас до этого далеко! А образцы перед глазами: стоит взглянуть на хвастливую Англию. Сидят ей на шее ея мануфактуры и рабочий класс, а нечего делать! — положение безъисходное, землишка маленькая, народу гибель, мануфактурными изделиями наводняет она, из-за куска хлеба, целый свет, а тут еще наше Русское царство ей как бельмо на глазу — не берет ея ситцев и сукон. Вот, Англия и бьется, и мечется, как угорелая кошка, и виляет во все стороны! Да очертя голову и бух! Воевать за неверных! Ох, уж хорошо погрели Англичане около нас руки! Вот бы милосердый Господь привел посчитаться с ней, да повернее свести бухгалтерские книги... разочлись бы с нею важно, да за проценты и угостили бы ее на славу..., [226] а после сытного обеда уж как бы хорошо задать им хорошую баню, этакую бы парку хорошую ей прописать!

Ну как тут не вспомнить тех слов, которые велено было сказать Англичанам, двести лет тому назад, от имени царя Алексея Михайловича:

«И им было Англичанам, надобно великого государя милость и жалованье помнить! Отчего и где они себе такое великое богатство приобрели, как не в московском государстве?

Они, Англичане, товары свои, которые у них бывают в привозе к архангельскому городу, таможенным головам и целовальникам объявляют и в росписях пишут не все сполна, а многие товары таят, и за то им и посяместа никакого наказанья небывало. Да они ж Англичане, привозят в московское государство тайно многие заповедные товары, а из московского государства, покупая у иноземцов шолк-сырец и всякие товары, возят к себе, за море, тайным обычаем.

Да и в иных многих делах их, Англичан, неправда великая!

Они Англичане, государское многое жалованье за собою забыли и государьского повеленья, как написано в государской жалованной грамоте, не исполняли многия лета, только лиша себе чинили корысти и пожитки большие, а государеву таможенному пошлинному сбору чинилась потеря и убыток большой.

В привозе к архангельскому городу у иноземцов явились многия русские деньги. А слух доходит, что иноземцы те деньги делают у себя, на русской московский чекан, и отдают их русским и всяким торговым людям на товары, и на старые деньги московского государства променивают, а те деньги их худы, мешаны с медью мало что не в полы, а из московского государства возят к себе старые деньги чистое серебро: и оттого казне нашей чинятся убытки многия и в серебре оскуденье».

Ну, да уж Бог с ними, с этими Англичанами! Конечно, они народ оборотливый и все такой воспитанный, что Киргизам до них долго не дотянуть; да я и не к тому завел [227] речь об Англичанах, а так они мне под руку подвернулись, кстати, к слову.

Киргизы народ смирный, хороший, истинно патриархальный, то есть такой патриархальный, что все его занятие ограничивается почти что одним овцеводством. Это все пастухи своих многочисленных стад, а их жены и дочери — пастушки… Какая, бишь, это была такая сторона, которою нам все уши прожужжали?... Ну, вот еще что вся населена была молоденькими пастушкaми и пастушками, да невинными овечками... Как бишь ее?... Да, да, Аркадия, Аркадия!

Нy, конечно, ни одну Киргизку нельзя сравнить с аркадской пастушкой. Уж коли говорят — аркадская пастушка, так мне сейчас в голове мелькнет, что она была вот какая:

Молоденькая, прехорошенькая девочка, лет пятнадцати, шестнадцати или осмнадцати, а уж никак не больше. Волосы таково-хорошо у ней приглажены, шейка голенькая, платьеце в обтяжку и коротенькое, так что вся ножка видна, а на ножке беленький шолковый чулочек и аленький башмачок аз атласу; в маленьких беленьких, пухленьких рученках у ней или жезл, то есть батожок, попросту — дубинка да хворостина, либо букет пахучих роз. Кажется, я не ошибаюсь: по крайности, мне трудно иначе представить себе аркадскую пастушку.

Ну, а доводилось ли вам, государь мой, видать как в Москве, на толкучке, около Никольской, или у Сухаревой Башни, бабы в перебранку пускаются? Верно случалось! Ну, так стало быть вы и о киргизских пастушках понятие имеете. Да вот вы сами посудите, правду ли я говорю. Я во пример возьму первую Киргизку, имя которой навернется мне на память.... ну, хоть Кучакову дочку, Джалгынь.

Вообразите вы себе гарнадерища этакого трехполенного, почитай что в сажень, и толщиной в сороковую бочку: ведь это хороша пропорция? Вот и поуменьшите вы маленечко этот мачтаб, росту убавьте на пол-аршина и соразмерное количество посбавьте толщины — вершка хоть на два или на три тогда вы верное получите понятие об моей Джалгыни.

Джалгынь слыла красавицей: волосы черные, брови [228] дугой, ротик словно две вишеньки, а щеки так и играют румянцем. Глаза только маленечко этак были как будто бы накось и узкощелые такие, словно у Китаянки, что на чайных ящиках пишут. Одного еще не досказал. Лицо у Джалгыни было, точно, румяное, но такое широкое и скуластое, что кажется и губки вишеньки, и щечки-маков-цвет, и бровка дугой, и свежесть этакая девственная, а все-таки Джалгынь, как ни считалась она красавицей, на мой вкус была рожа-рожей.

Представьте же себе эту широколицую, скуластую, узкоглазую юность и свежесть в ея полном наряде. Ходит Джалгынь по степи — ботает сапожищами так что земля дронет; ручищи у ней такие, что бывало сожмет кулак да даст корове туза — корова так и грохнется. Одета Джалгынь в грязном халате, плотно обхватывающем жирный стан ея, а девственная, но могучая грудь ея так и холмится, так и рвется из-под стеганного на вате бешмета. А бывало как Джалгынь подберет себе, для легкости в ходьбе, полы халата, так ведь глаза устрашатся, хоть даже мельком взглянув на ея исполинские, одетые в холщевые шаровары, ножищи. Хоть бы Полкану-богатырю ея ноги приставить, так в пору! Ни дать ни взять два здоровенные чурбана в сапогах! А когда Джалгынь, торопясь на отгонное поле присмотреть за стадами, вскокнет бывало на верного коня своего — так и конь отшатнется: такую легкую ношу задавала ему собой восьмипудовая Джалгынь.

А что-с? Портрет моей пастушки вам пришолся не по нраву? Вам смешно? И мне тоже, в первый раз, смешно было взглянуть на Джалгынь — я не мог еще в тон попасть Киргизам! А Киргизам Джалгынь казалась не только ладною девкой — они ее просто красавицей считали. Ея прелести были настроены на тон Киргизов и вся натура ея налажена была на настоящий киргизский склад.

У Киргизов первая добродетель в женщине способность к хозяйству; киргизская женщина должна быть хорошей работницей. Как же этакому гарнадеру, как Джалгынь, не быть удалой работницей! У нее в руках все спорилось. Начнет ли она прибирать кибитку, она саженную кошму [229] скомкает в руках, будто простой ручничек. Станет ли варить вариво, она даже ни крякнет, поднимая пребольшущий котел с бараниной и устанавливая его на таган, вделанный в землю. Придет ли пора стричь овец, Джалгыни ни-почем ухватить самого жирного барана и разложить его у себя на коленях. А верхом она ездила так, что ея и самый лихой батырь в догонку не догонит. Станет ли дюжий сосед из чужого рода приволакиваться за Джалгынь и, подкарауливши ее где-нибудь за барханом, то есть за песчаным холмом, накинется на нее, словно цепная собака, и захочет сшибить с ног, чтобы хоть силою сорвать с нее сладкий поцелуй — Джалгынь и с ним справиться сумеет, ввяжется с ним в борьбу и таких надает ему шлепков, что смелый наездник дня два ходит, еле ноги таскает, да потирает себе поясницу.

Одним словом, Джалгынь была девка хоть куда и такая бой-баба, что все на нее смотрели с почетом. В дому она была правая рука. И овец и кобылиц вовремя выдоит, и отцовские талуны найдет время осмотреть, и колодец разчистит, и все стадо перепоит водой, и всю семью обошьет, и сапоги всем стачает, и кошов наваляет, и ковриков наткет, и чего-чего не переделает — лихая девка! Так все и кипит у нее в руках!

Тепереча, другое дело взять об той же все Джалгыни, по касательству до других предметов — и тут Джалгынь выходит первой мастерицей.

Затеется ли у какого ни-на-есть богатого Киргиза скачка; Джалгынь тут как-тут: и на верблюде-то она пробежит бесстрашнее всех, и на горячем жеребце промчится птицей и всех опередит безпременно. Затеют ли ея подруги игры — Джалгынь лучше всех притопывает богатырской своей ножкой, краше всех поводит она руками, да помахивает в разных плясках платочком. Соберутся ли девки с парнями, чтобы песни петь — Джалгынь не только ни в чем не отстает от прочих, а даже превосходит их хитрыми выдумками, слагая новые песни из головы, а не по памяти, и подтрунивая над теми молодцами, которым не далось талану складывать новые песни. [230]

Джалгынь, стало быть, выходит, была заманчивым куском для всякого благомыслящего отца семейства, была отрадною мыслию каждого добродетельного батыря. Слава об Джалгыни и добрая о ней молва носились по степи из конца в конец.

И стали к ней женихи засылать сватов.

Женихам счету не было. Отец только и знал, что резал баранов, да угощал нежданных, но желанных гостей. И чего-то они за Джалгынь отцу не сулили... И Боже ты мой, какие богатства предлагали за нее калыму! Один торговец-Киргиз, ходивший каждый год в Хиву с товарами, обещал за нее два верблюда халатов, да три верблюда с выбойками, да сто баранов к тому, да полсотни червонцев в придачу.

Старик Кучак оченно льстился на эти подарки, но дочки на сей раз не неволил. Ея мнения он не выспрашивал: ему не было никакого дела до ея мнений; он знал только тo, что дочь должна слепо повиноваться его желаниям и никогда не осмелится иметь в помыслах выходить из его воли. Кучак быль строг и неистово-вспыльчив Теперь он выжидал, авось и еще посватается какой ни-на-есть дальний богач, авось и еще того больше придется ему загребать калыму за Джалгынь. Но уж сердчишко-то у девки давно щемило, давно болело оно по молодом батыре. А знала она, что отец не отдаст ея зa милого: милый был гол как сокол, а всего достатку только и было что сабля, да ружье, да конь игрений, да пять штук баранов. И смела ли бы она поведать грозному отцу о любви своей к такому нищему!

Трудно было бедному Джульдугулу разжиться, чтоб сравняться с соперниками: баранта, или хищнические отгоны скота, теперь строжайше запрещены, стало-быть, как Джульдугул ни бейся — никогда ему с пятью баранами, да с игреним конем, не разростись в богача. Конечно, он славился во всей степи, как герой и как могучей батырь, да Кучаку-то было уж не до чужого богатырства, а ему нет ли какого-нибудь прилагательного, да посущественнее!

Вдруг приезжает и еще жених: богач такой, что и сам настоящего счету не знал своим табунам, парень ловкий, [231] и уж не молодой человек, по торговой части занимался, но сам с караваном не ездил, а любил побарничать и подомоседствовать. Это был здоровенный жирак, Киргиз Утяй, из племени Альчинцов, из колена Байулинцов, из рода Маскар, из ветви Масак, из отделения Абдушукур. Этот давал за Джалгынь калыму пятдесят тысяч баранов, пять табунов коней и десять тысяч целковых деньгами. A какие богатства ожидали невесту — уж после этого всякий и сам догадаться может. Против такого почетного искушения и нашему-то брату устоять мудрено, а уж про степняка Кучака и говорить нечего. Он с Утяем и по рукам ударили.

Джалгынь и Джульдугул были в больших горестях — не знали что и делать.

У мухаммедан брак — простой договор сожительства; женщина у мухаммеданина пешка, вещь, которою хозяин может ворочать, как его душе угодно.... бывает и наоборот, и таки частенько, да ведь это не общее правило! Над Джалгынь, как над вещью, был хозяин — отец: в его воле было уступить эту вещь, как свою собственность, кому он сам хотел: он и поладил с Утяем.

Утяй не в тон попал Джалгыни: ей ладилось только с Джульдугулом. И стали они думать да гадать, как бы беду поправить. Сговариваться при людях, конечно, им было нельзя, вот они перемигнулись, да и сходились на беседу ночью.

Ночные-то беседы и порасстроили Джалгынь. День-то деньской она умается, бедняжка, то за тем то за сем, за разными домашними хлопотами, а ночи-то напролет просиживает с Джульдугулом, вдалеке от отцовской кибитки, в открытой степи. И разумеется, не доспит девка сегодня, не доспит и завтра, не доест куска, торопясь весь дом, как ни в чем ни бывало, привести в порядок, а тут еще тайное горе — да так-то ее этакая жизнь перевернет, что она, будь хоть семи пядей во лбу, пожалуй и с ног свалится.

Так было и с нашей гарнадершей, Джалгынью. Исхудала, истощала, бедная, сама на себя не стала похожа! Вот раз как-то Кучак и подметил ея прогулку за дальние барханы, [232] да не говоря ни много ни мало, и принял ее в нагайки — всеё исхлестал!

А что ж Джульдугул?

Его выпроводили, по добру по здорову, из аула; но расстаться с Джалгынью ему не хотелось. Он и стал шнырять по степи и слоняться по чужим аулам, выжидая времени, когда ему способнее будет снова свидеться с своею любезною. Время это скоро приступило. Джульдугул сел на-конь и поехал.

Темною ночью подкрался он к аулу, где жил Кучак, и незаметно никому прополз к его кибиткам. Джульдугулу знаком был окутанный белыми войлоками кош, где бедная Джалгынь по нем тосковала и изнывала от горя. Он норовил пробраться в эту кибитку и увезти Джалгынь.

Ночь была беда-бурливая. Ветер так и гудел по степи; поздняя гроза разразилась над лощиною с таким освирепелым неистовством, точно как света-представленье наступило. Киргизы, плотно поужинавши свечеру и вдоволь насытившись кумысом, спали сном безпробудным. Нигде из под кошёв не пробивалось свету, нигде не слышалось движенья, а шорох, произведенный нашим отчаянным удальцом, заглушался страшными раскатами грома.

Джульдугул прополз в кибитку; старухи, сторожившие Джалгынь, ничего не слыхали. Больная, изнуренная красавица вся встрепенулась: она узнала своего избавителя. Он схватил ее на руки, вынес из кибитки, сел сам на верного коня своего и посадил перед собою свою желанную, которая всем телом припала к его груди и злощастную головку свою склонила на его плечо.

Молния освещала и аул и степь всю безпрестанным вспыхиванием, а гром так и грохотал, раскатываясь по небу, но могла ли гроза запугать привычную ко всем страхам Джалгынь.

Вдруг сильная рука схватила лошадь за повод; из-за ближней кибитки повыскакала засада — Джалгынь выхвачена из седла и сам Джульдугул очутился под градом нагаек. [233]

Он поторопился спешиться, выхватил нож и пошел рубить и колоть им на право, на лево.

— Брось нож, собака: не губи людей! — кричали ему голоса.

Но Джульдугул не слушался и в безпамятстве черкал им во все стороны.

— Брось нож, собака, говорят тебе! Не будь разбойником! За простую дурь мы тебя нагайками поколотим, и то не до смерти — жив останешься! А за разбой тебе плохо придется: я чай слыхал Сибирь! Эй, бросай нож, мы не безоружны! Мы только тебя нагайками накажем.... ха, ха, ха!

В бешеном хохоте Джульдугул узнал голос Утяя, а вслед за хохотом послышался страшный визг и стенания Джалгыни, подпавшей под новые истязания...

Джульдугул уж ничего не слышал и не слушал; он свету не взвидел; как разъяренный зверь бросился он на тучного Утяя и распластал ножом по полам.

Ужас совершенного им преступления, или вышедшая из границ ярость, а может статься в новый визг Джалгыни повергли Джульдугула в страшное состояние. На него словно столбняк нашел. Молния озарила его посинелое и искривленное лицо, его всклокоченную, молодую бородку, его мощные руки, сжатые в кулак и опущенные к низу...

Прислужники Утяя и Кучака без труда схватили его, скрутили его по рукам и по ногам; двое наездников положили его себе через седла, и помчались с ним к дистаночному начальнику.

Недолго во мраке ночи, перерезываемом извилистым падением молнии, виднелось чорное пятно, обозначавшее наших всадников с их ношей; недолго и до Джульдугула доносился холодящий все жилы визг и стон Джалгыни....

Не гром, не гроза заглушали этот визг.... Джалгынь сама смолкла....

Джульдугул, за убийство, сослан в Сибирь, в каторжную работу. Он вел там себя примерно-хорошо. По истечении определенного срока, он получил свободу, принял христианство, завелся хозяйством и теперь живет своим домком, слывя очень набожным и сострадательным человеком. [234]

Кучак остался одиноким сиротой. Он иссох как щепка и смотрит совершенными кащеем: только кожа да кости. Он еле-еле бродит, а все еще живущ. Но вот что зaметили. Когда, в известное время года, аул, к которому Кучак принадлежит, трогается с места и пускается на кочевку, Кучак едет на своем коне вместе с другими одноаульцами, но в стороне от них, маленечко особняком. Но лишь только откроется место, обозначающее близость урочища, известного под именем Сары-Бадран-Кудук, Кучак стегает коня, несется во весь опор вперед и скрывается из виду. Где он это пропадает — никто не знает ничего; а к вечеру Кучак опять на рысях либо догоняет свой аул на дороге, либо подъезжает к нему тогда, когда он совсем расположится на новой стоянке.

Уж долгое время спустя, случайно открылось, что за холмами и барханами, облегающими урочище Сары-Бадран-Кудук с полуденной стороны, есть одинокая мазарка, маленький, усыпанный песочком курганчик, с воткнутыми в него жердочками — одинокая, сокровенная могила.

Уж не здесь ли Кучак похоронил свою Джалгынь?

III

СТЕПНЫЕ МОДНИЦЫ

Листок из летописи. — Заимствование иноземных обычаев. — Русская душа и немецкие моды. — Медные уродцы. — Киргизские привычки. — Воспитанные киргизские барышни. — Модное образование и нравственное воспитание. — Обычаи Киргизов.

Киргизские женщины никогда не закрывают себе лица, как Татарки.... Никогда.... Я сказал никогда, но это не значит, чтоб в этом общем правиле не было своих исключений.... Да вот прежде чем я буду говорить про Киргизок, припомню лучше о том, что бывало у нас на святой Руси, в старые годы.

У нас на Руси в старые времена… Позвольте-ка маленечко: у меня есть старый писанный летописный сборник — в нем вложен отдельный листок, подходящий к нашей беседе.... перепишу-ка я его здесь. [235]

«Лета 6743. — Государство московское почася на Ильмень озере. И хождаша через Русь Варязи еже от Стюденого Моря и от Моря Варязьского до града до Кыева, а от Кыева града Днепром рекою даже до моря Pуського, еже нарицается Понт Евисииский. И бяшет ту на рецех, и на езерах, и на волоках седяще Русь, нарицаема Словене. Кийждо убо человек укрываше наготу свою одеждою, юже ткал еси из злаков польных и от шерсти скотския. Злаци польные — се есть лень, конопель: жены бо их собираша, и возглавия отбиваша, и в рецех помокаша, и стволы посекоша, и волокна поминоша, и aбиe на клепках сучаше и тыи волокна в нити превращаша, из нитей же оных холсты вытыкаша; холсты же на телесех ношаша. Соточенье бо тое искусницы красиша, цвет изгнетающе из былия польного и из корени борного. Oвии же былия даваше синий цвет, овии же багряный; иних же цветов Русь, нарицаема Словене, не любляше. От тварей же скотских, еже бо суть кравы и ягни, такожде и кони, род человеческий ину одежду себе сотвори. Из волны ягней сукно валяше, из шерсти кравией вервие сучиша кожею бо обувающеся и самози себе шьюще, и тулупы себе творяще. Тако убо и жены.

Лета 6749. — Родися Ярославу сын и наречен бысть во св. крещении Василий. Того же лета Татаревя победиша Угры.

Лета 6751. Бысть мирно.

Лета 6753. — Жены же у Руси, Словене нарицаемой, беху зело честны, красы неизглаголанные. Яко месяцю ясному уподобляхуся зраки жен словеньских; очеса бо с поволокой свет излияше, бровем же соболиным ростекающеся полдужием, ланитам же багрецом подернутым, во ушию их усерязи златные, власы же на главех имеху русые, в косы заплетшеся, к стегну спадающе. Зраки женстии николи же бяху сокровени, даже до дне, в он же Татаровя богомерскии разгромиша Русь и полониша ю. И бысть смута на Руси велия; от лютаго томленья бусерменьского вси плакаху и рыдаху, якоже и народ Божий на брезех вавилонстих. И бысть бесурмен великое множество в земле руськой: откупаху бо овии окаянии вси дани, и души [236] крестьянския розно ведоша, велику пагубу людем творяще. Временам же протекшим, орда окаянная угомонися. Мужие людстие возстановиша мир, кланяющеся Татаровям, богомерзкой орде оной. И дружествоваху мужие со ордою, и орде покоряхуся, под дудку бесурменскую скакаху, пляшуще и поюще. И жены мужей прельстишася навыком бесурменьским и сташа одежды своя метати, в бесерменьские терлики наряжающеся, и ланиты красяще, и зубы черняще, и обличия фатмами сокрывающе, и во светлицах ся хороняще, и во Христе братии не кажущеся. Жены же людстии осташа на вере отцов, и не прияша одежд бесерменьских, яко и весь христианской люд.

В лето 6754. Михаило князь Черниговский поехаша в Татары и бывшу ему в станех, посла Батый к Михаилу князю, веля ему поклониться огневи и болваном их. Михайло же князь не повинуся веленью их, но укори и глухые его кумиры, и тако от нечестивых заколен был и конец житью прият месяца сентября в 20, на память св. мученика Естафья.

В лето 6770. Избави Бог от лютаго томленья бесурменьского люди ростовския земли: вложи ярость в сердца крестьяном, нетерпяще насилья поганых, изволиша вечь и выгнаша бесурмен из городов, из Ростова, из Володимеря, из Суздаля, из Ярославля».

Дальше ничего нет; как был листок один, так он и есть; помечена на нем и страница TMQ, то есть 349, но ни к какой странице моего сборника листок этот не подходит. Да дело не в том, а вот в чем.

Летописец здесь отделяет жен «мужей» и жен «людских», а за сими последними ставит весь христьянский люд. Изменили завету отцов, на счет одежды, только жены мужей, или жены высшего круга, более всех сближавшегося с ордою и оченно просто перенявшего обычаи, а не то пожалуй скажем — моды татарския.

И так, жены мужей начали перенимать татарские моды. С Татар же стали брать образцы и сами мужи. Тогда как у простолюдья женский пол не переставал пользоваться свободой и ходить с открытым лицем, непростолюдье стало запирать своих жен в терема, держать их под крепким [237] надзором и под запором, до сношений с посторонними людьми их не допускали, а девиц, вследствие быть может татарского безчинства, и вовсе из домов не выводили. Только самые близкие родственники да старинные друзья и приятели могли, по годовым праздникам, надеяться принять чарку вина из рук боярыни, жены старинного своего знакомца. А если и доводилось когда нибудь боярыне выезжать из своего боярского дома, то она закутывалась фатою и уж не пешком, а в колымаге выезжала в церковь, если своего домового храма у боярина не было, или куда в другое место. Таков обычай всегда бывал у Татар; так оно и теперь ведется у нехристей Турок.

С больших господ пример берут маленькие господа, а с маленьких господ перенимают и маленькие люди, хоша бы наша братья купечество, а от нас обычаи эти переходят к мещанству. Только все это не разом, не в одно и тоже время, а что у больших бар на Москве бывает в одном году, то у маленьких бар за Москвой заведется года через два через три; там, глядишь, лет через десяток, вещь заведется у купечества, а лет через двадцать поведется оно и у мещанства по городам.

Ну, да вот вы, я чай, помните, как после Француза повелocь в столицах носить барыням солнечные зонтики? Или как вошли в моду кацавейки? Сперва их носили только большие господа в Москве да в Петербурге, потом завелись они у богатых помещиков в губерниях. Когда кацавейки и маленькие зонтики вышли из моды, вместо них пошли другие, щегольские парасоли и мантельи, а прежния кацавейки и маленькие зонтики стали щегольством у чиновнических жен. Там их пришла пора покинуть: они перешли в руки городового купечества, а когда и купечество их бросило — они вошли в моду у мещанства, а теперь не то что мещане, — крестьянские бабы и девки в посадах носят кацавейки, да уж подумывают об мантельях да об зонтиках с фестонами.

Уж коли этакие пустяки, на которые что год то новые моды, уж коли они годами да десятилетиями переходят в народ oт большой барыни до последней мещанки, так те [238] обычаи, которые позначительнее и которые татарским населением продерживались долгое время, те растекаются в народе столетиями и покидаются тоже не раньше, как через несколько столетий.

Давно ли батюшка Петр Великий ввел немецкое платье? Давно ли народ понял мудрую эту меру и понял ея выгоду? А ведь еще и досель есть у нас целые земли, где женщины только и носят что сарафаны. За то есть целые земли, где не то что мещанки, а простые мужички никогда сроду не сарафанились, родились и выросли по-немецкому и за стыд почтут напялить на себя сарафан, к которому они не привычны. Cyть-то ведь вся не в немецком платье, а в русской душе, а русская душа, благодаря Господа Бога, даже тысячелетиями в немецкую душу не переродится, ей Богу так-с! — ряди ее во что хочешь! Сарафаном Францужанки не обрусишь: право-с! все таже Францужанка будет! И отростивши бороду Русаком не станешь; не в бороде ведь Русь сидит! Вот, примером хоша бы взять нашу Сибирь; русская сторонка, а ведь коренной-то русак сибиряк никогда бороды не нашивал.

Отчего же в те стародавния времена мы все перенимали от Татар, а при Петре Великом от заморских немцов? А по той простой причине, что в стародавния времена Татары были сильнее нас, а при Петре Великом заморские немцы были умнее, то-есть понатертее, этак как будто пообразовaннеe нас. Мы то, в то время, перенимали — от этих сильных да понатертых людей, между которыми водилось тоже много и тертых калачей — все сплошь да сряду, без большего выбора; с хорошим-то заимствовали иногда и дурное, а часто и от очень прекрасного брали только одну наружность, один лоск поверхностный. Что очки на нос наденешь, так уж будто и в мудрецы попал? Что в корсет баба затянулась — будто она и воспитанная? Что польку выплясывать да по французски стрекотать умеет так уж будто тут и полное нравственное воспитание? Что девушка морковку в руках держала да смолоть кофий сама научилась будто уж она и хозяйкой стала? В семье не без [239] урода; бывало y нас и этакого суждения. Как же-с! Случалось!

Да вот-с, одна этакая спекуляция невесту себе из какого-то крапивного семени сватала. Вот, государь мой, и сваху позвали.

— Есть, говорить, у тебя по мне невеста? Жениться хочу.

— Как же, мол, поди, невест не быть? Есть мой сударик!

— Богатая?

— Богатая, сударик.

— А что у нее есть?

— Да дом за нею на выезде, да дюжина чайных ложек, да восемь ложек столовых, да семеры платьи, все шолковые, да то, да сё, да денег в придачу три тысячи.

— Не што, ладно! — говорит спекуляция. — А что, молоденькая?

— Молоденькая, сударик.

— А хороша?

— Хорошенькая, что твое наливное яблочко.

— Да ты понимаешь: мне нужно образованную!

— Ну, конечно, батюшка, образованная! Не уж-то я дуру какую, прости Господи, стану сватать!

— Мне нужно девушку воспитанную, чтоб она танцовала…

— Как же, как же-с!.. Кандрели знает, вальцы знает…

— На музыке бы играла...

— Как же батюшка — и на гитаре поет, и фратапляны есть!

— Да воспитанная ли она душка?

— Да уж как же, соколик мой! С тем возьмите! Уж какая воспитанная-то: и в будни в корсете ходит, и босой ногой на холодный пол ступить боится!

— И очень образована?

— Уж так образована, только и знает что в книжку смотрит; а гулять пойдет — так вырядится что твоя кукля! А ходит все павой, все павой, все павой, так и выступает!

— Ну, и по-французски говорит?

— Как же, батюшка, и по-французски! Да ведь как [240] бойко! Так и лепечет... Этто я онамеднись зашла, так она меня как обступит, да как почнет по своему — я и руки врозь! Уж она мне стрекотала, стрекотала — стрекотала-стрекотала — ничевошеньки таки-так-таки я и ее поняла! Что это, мол, Грушенька? Вы былo меня совсем спужали... Уж не в бреду ли на вас нашло такое? А она, моя красавица, так со смеху-то и покатилась: ты, говорит, Мосевна, ничего не понимаешь — это, говорит, я по-французски!

— Ну, это хорошо; мне этакую и надо... Да вот видишь ли, все это отлично, но надо еще чтоб жена была — жена, была хорошая хозяйка!

— А уж хозяйка-то она у меня, сударик мой, просто прелести. Как накинется на девку, или там на куфарку, да как поднимет крик, да как почнет! почнет! куфарка так просто и опешает! И какая знающая в хозяйстве! Что у соседки гости приедят блинов, сколько вина выпьют, почем матерьи продаются... все, все она, батюшка, у нас знает! И по лавкам ходить большая охотница!

Вот как иные люди смотрят на вещи! Право-с!

Как с нами случаются маленькие промахи, так случается и с другим народом: на том уж свет стоит. К добру всегда прилипнет и злое семя! Разумеется, добра больше, целые горы, да и злые-то семечки надо уметь отличать, надо их изучать, надо знать их, чтоб против них иметь лекарство и изцеление.

Речь начали мы о том, что менее образованный народ стремится многое перенимать у народа более образованного. Как мы вводили у себя моды по заморскому немецкому образцу, и как нисшие классы народа перенимают все лучшее от высших, на том основании, что свет льется на нас всегда сверху, так вот и Киргизы, незаметно, все более и более перенимают от русского. Все хорошее, что особенно касается до укрощения нравов, все что касается до правосудия, до мира и тишины, всем этим они обязаны нам. Но у них много и дурных и смешных сторон, виною чему их старинная дикость, невежество, нехристианская образованность и степная нравственность. Много у них есть и своего хорошего, [241] а много есть и дурных исключений. Эту оборотную сторону также не мешает знать.

А вот что, кстати. Мне один почетный киргизский бий подарил тоненькую книжечку, которую лет двадцать назад написал один господин, лет пятнадцать живший с Киргизами. Moй знакомец бий, даря мне книжку, сказал, что все что в ней ни есть — все правда, потому что точно многое такое водилось, а теперь вывелось, благодаря распространению просвещения во всех слоях общества. Выпишу слово в слово что в этой книжечке сказано:

«Азиятцы скупы, бережливы по закону, и как по сей причине, так может быть и по действию на них климата, очень умерены и даже осторожны в употреблении пищи. Киргизы никогда не пьют ничего холодного, и не едят скоро после сильных трудов. Киргиз, ехавши далеко и прибыв к месту вечером, привязывает лошадь свою и во всю ночь не дает ей ни корму ни питья, сам же также не ест до утра. Гостю, приехавшему издалека, вечером не предлагают тотчас пищи, и не прежде как по утру на другой день режут для угощения его барана. Сверх того, они почитают eщe за грех резать скотину для пищи, после захождения и прежде восхождения солнца. Бухарцы и Хивинцы, после горячей пищи, не едят скоро арбузов, полагая, что от того портятся зубы, в чем они конечно не ошибаются. Сырой моркови, репы и т. п. не едят они никогда.

Жизнь кочевая имеет свои прелести, которые понятны только тому, кто с нею ознакомился. У кочевых народов, сверх того, привычка делает то, что они свой образ жизни предпочитают всякому другому. Весною, когда кумызу много, и когда ордынец может слушать распевы какого нибудь импровизатора, когда скотина его сыта и благополучна, и когда сосед зарезал барана, он совершенно доволен и положением своим и состоянием своим; он не захочет быть сановником при дворе какого нибудь нового Наполеона, хоть тот сули ему миллионы. Киргиз очень скромен в своих желаниях зимою, особливо во время гололедицы, когда уже потерял от нее скот свой. Один мой приятель вышел за меновой двор и зашел в одну из расположенных там [242] кибиток, принадлежащих самым бедным Киргизам. Он изъявлял хозяину свое удивление и сожаление том, чтo он и единоплеменники его живут так дурно, что у них даже не на чем сидеть, не к чему прислониться. Киргиз ему отвечал: а я жалею об вас и удивляюсь вашему неблагоразумию; вы тратите большие деньги на домашнюю утварь, которая столь хороша и столь дорога, что вы должны бояться ее употреблять; не должны ли вы завидовать покою и неге, которыми я наслаждаюсь на моей кошме?

Коллежский ассесор Шапошников, человек богатый, но больной человек, хотел в 1812 году набрать сотню или более Киргизов и послать их, на своем иждивении, в действующую армию. Он посылал людей уговаривать Киргизов; охотников не явилось ни души. Он посылал к знакомым по Линии с тем же поручением: успеха не было. Он пустился сам на Меновой двор, где тогда Киргизов было много; уговаривал их; они слушали терпливо, но в армию итти никто не соглашается; он начал раздавать белый хлеб, арбузы и т. п., толпа около него собралась большая, а служить никто не хочет; наконец он стал им объяснять как в армии жить весело, выгодно и славно, что едва ли где можно жить так хорошо, как там. Они выслушали все и спросили: что ж ты туда сам не едешь? Шапошникову не объясняться же с ними? Он поехал домой, а Киргизы остались в степи. Известно что тогда все, и Башкирцы и Калмыки, все полетели на Француза. Сорок лет много изменили Киргизов и теперь они сами вызываются охотниками в ратную степную службу.

Киргизов, за преступления, обыкновенно ссылают в Сибирь. Их отправляют, как на поселение так и в работу, всегда в Иркутскую губернию. Киргизы столько любят степь свою, что они не оставляют неиспытанным никакого способа к побегу. В острогах они подрываются, бросаются кучами на штыки и, будучи вообще трусливы, для освобождения себя из под стражи презирают всякую опасность. Во время препровождения их дорогою, они пользуются всякою оплошностью стражи и, для достижения цели своей, употребляли и силу и хитрость. В 1815 году препровождались [243] 3 или 4 Киргиза из Звериноголовской или Усть-уйской крепости в Оренбург. Один из них притворился больным, а наконец умирающим, и так удачно, что только товарищи знали о притворстве его. Они просили, чтобы им позволено было остановиться, сняли мнимого умирающего с телеги, и начали читать над ним обычные мухаммеданские молитвы. Набожные Башкирцы, составлявшее конвой, слезли с лошадей, сложили opyжиe и желали покойнику усердно наслаждаться всеми удовольствиями предстоящими правоверным, по возвращению лжепророка; как вдруг Киргизы, как умирающий, так и здоровые, вскочили, опрокинули навзничь удивленных конвойных, сели на их лошадей и пожелали им благополучного пути до станции. Произшествие сие случилось, кажется, между Крутоярскою крепостью и Березовским отрядом. Не однажды в давния времена случалось, что Киргизы убивали конвойных. Нынче уж это невозможно. Киргизы чрезвычайно хорошо помнят места, и потому пробираются из самых отдаленных стран в отчизну свою, следуя в стороне от дороги и не ошибаясь в направлении.

Cия способность Киргизов есть, может быть, последствие необходимости. В степи, кроме стезей или троп караванных, нет другой дороги и потому ордынец должен знать непременно направление, которому он должен следовать, и наружный вид предметов, могущих служить ему путеуказателями. Старик Кабин Карабоков так хорошо помнил места, виденные им только однажды в жизни своей, что через сорок лет после того, он отличным образом проводил в 1825/6 году экспедицию к Аральскому морю.

По сей способности помнить места, Киргизы пускаются часто по одиночке, в самый дальний путь, частью по побуждениям очень не похвальным, но иногда по весьма благим. Между прочим, они ездили в Хиву для освобождения Русских пленных, которых они должны освобождать не иначе как тайно и с крайнею для себя опасностью. Весьма недавно еще, впрочем лет двадцать назад, а двадцать лет для киргизской степи стоит нашего века, один из них заплатил в Хиве жизнью за неудачу в таком предприятии. [244]

Киргизов упрекают в жестокосердии и лютости, но весьма немногиe бывают так люты, как их описывают линейные жители, и очень нередко являют они примеры сострадания и других добродетелей. Естественно, что в сем отношении преимущественно отличается женский пол.

Дочери султанов киргизских в законное супружество вступают только с султанами же, или с хаджами, но с простыми Киргизами никогда. В этом состоит вся разность между ими и простыми киргизками.

Султан киргизский и каждый почетный ордынец почтет за обиду, если кто спросит об имени его жены: никогда он его не скажет.

Если дочь значительного ордынца сговорена, то жених, до свадьбы, не должен показываться отцу невесты.

Подобные обряды исполняются строго только у значительных или у богатых людей; бедные помышляют только о том, чтобы прокормить себя; обычай гостеприимства однако соблюдают до самой крайней возможности. Пред трапезою подают гостям воды для того, чтобы умыть руки, а для обтирания их — полотенце, всегда столь запачканное, что без отвращения не только в руки взять, но и смотреть на него нельзя. Полотенце такое кладется перед почетными гостями также для того, чтобы, во время стола, оно служило вместо салфетки. За великий стыд почитается у знатных Киргизов подавать чистое столовое белье, ибо это бы значило, что оно редко употребляется, т. е. что хозяин не рад гостям. Султаны и богатые Киргизы, живущие около Линии, угощая Русских, соображаются однако с обыкновениями их, но кажется что Бухарцы, кроме нескольких из них, живущих постоянно в Оренбурге, еще не дошли до сей степени образования».

Текст воспроизведен по изданию: Записки купца Жаркова // Библиотека для чтения, Том 124. 1854

© текст - ??. 1854
© сетевая версия - Тhietmar. 2011
©
OCR - Strori. 2011
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Библиотека для чтения. 1854