ЗАПИСКИ НИКОЛАЯ НИКОЛАЕВИЧА МУРАВЬЕВА-КАРСКОГО

Путешествие в Хиву 1.

Пребывание в Хиве и возвращение оттуда.

Выехавши в поле, я почти не хотел верить, что пользуюсь некоторою свободой и что мною оставлена скучная крепость, в которой я ожидал смерти. Я был покоен на счет своей безопасности, не полагая, чтобы хану нужно было употребить коварство для убиения человека, незащищенного ничем, и верил словам юз-баши.

Я ехал по направлению NO, верст 35 до Хивы, и переехал две песчаные степи, перерезанные каналами, по коим были большие селения и много садов. Хивинцы с большим искусством проводят сии каналы. Я видел даже в одном месте два канала, из коих один был проведен поперек другого по мосту, и над сим был мостик, по коему шла наша дорога. Не доезжая пяти верст до Хивы, начинаются сады, в коих поделаны улицы. Видно множество маленьких крепостей, в которых живут помещики. В одну из сих крепостей я заезжал переодеваться. Надел мундир, шарф, не скидывая Персидской шапки и поехал в Хиву. Я ожидал встречи, но ничего такого не было. Перед вшествием в город вид становится прекрасный. Высокая стена окружает город, и над оной виден огромный купол мечети бирюзового цвета с золотым шаром; на вершине оного сады не позволяли мне видеть всю обширность города. Не доезжая оного, видно множество древних могил. Небольшой канал тек поперек дороги; на нем были выстроены [146] прекрасные каменные мосты. Тут множество народа любопытствующего видеть меня собралось толпами и провожало до самой комнаты моей. Въехав в тесные улицы, толпы сии жались таким образом, что мне проезда не было: люди друг друга давили, падали под ногами лошадей наших и разгонялись плетью юз-баши, который впереди ехал и бил кого ни попало по голове. Между прочими видел я тут нескольких несчастных Русских, которые снимали шапки и просили меня вполголоса спасти их.

Проехавши с полверсты тесными переулками между строений глиняных, я остановился в глухом переулке у дома, коего наружность нечто обещала. Юз-баши провел меня на прекрасный чистый двор весь выложенный камнем. С сего двора было несколько комнат; одну большую отдали мне, а маленькую Трухменцам. Комната моя была очень хорошо отделана в восточном вкусе; ковры были прекрасные, но холод непомерный. Народ весь ввалил за мной. Юз-баши гнал их, но сам должен был идти к хану донести о моем приезде. Пока он ушел, народу такое множество набралось ко мне, что в дверях была драка, а на дворе и прохода не было. Приставленные ко мне служители, собственный фераш-баши ханской Магмед-Ниас и Магмед-Ниас другой, юз-баши не могли отделаться от любопытных; но когда возвратился мой юз-баши, то он начал всех бить плетью и топтать упадших. Все теснились к двери назад, и тут он их дотаптывал. По избавлении меня от толпы, двери и все выходы заперлись на большие замки; остались при мне только пристава, которые не смели войти в мою комнату без приглашения и все сидели на дворе; домой иные из них уходили не иначе как спрося у меня позволения. Сам Ат-Чанар просидел пять дней на моем дворе и все хвалился названием отца, которое я ему давал иногда и тогда, когда бранил его. Юз-баши, поздравив меня от хана с приездом, объявил мне, что я гость Мехтер-Аги-Юсуфа, первого визиря ханского. Тотчас приставлен был ко мне повар, и кроме того что для меня дома варили, приносили ко мне поминутно огромные блюда с кушаниями, сахаром, чаем и фруктами от визиря. Учтивость в обращении была даже не свойственная тому народу. И таким образом продержали пять дней, но под строжайшим караулом: меня даже не пустили в баню, говоря, что сего я не могу сделать без позволения ханского. В тот же вечер как я приехал, Ходжаш-Мегрем, начальник таможни, пришел познакомиться со мной. Хитрый человек сей был очень ловок в обращении. Я с ним провел с час в разговоре, основанном на взаимных учтивостях. Он между прочим просил [147] меня, чтобы я ему позволил исходатайствовать у хана позволения, дабы все дела посольские шли через него. Я отвечал ему, что не мне предстоит назначать должность чиновникам ханским. Он в тот же вечер все сладил и пришел ко мне с объявлением, что хан осчастливил его сим препоручением и требовал от меня писем и подарков для доставления оных хану. На первые я долго не соглашался, но исполнил сие, когда удостоверился чрез юз-башу, что точно хан ему препоручил сие.

Жадный Ат-Чанар не давал мне покоя: он все приставал ко мне, чтоб я ему еще что-нибудь подарил, уверяя, что сын его Ходжаш-Мегрем первый любимец хана. Я отделался смешками от него. Юз-башу же он никак не впущал одного ко мне и когда они оба у меня сидели, то Ат-Чанар не выходил прежде юз-баши, так что, отпуская их вместе, я всегда принужден был посылать нагонять юз-башу, дабы он пришел ко мне посидеть и поговорить наедине.

Я отдал письма Ходжаш-Мегрему, который доставил их к хану; подарки же в туже ночь были истребованы ханом (Магмед-Рагим спит днем, а сидит ночью); но юз-баши советывал мне запечатать их, дабы Ходжаш-Мегрем с таможенными сообщниками своими не воспользовался чем-нибудь из них дорогой. Я достал подносы, наложил на них сукна, парчи и другие вещи подарочные и, обернув в холстину, отдал Ходжашу, который пришел с людьми и самым тайным образом понес подарки. С ним я отправил Петровича. Часа два я дожидался возвращения их и думал уже, что с Петровичем что-нибудь дурное приключилось, как вдруг он вошел ко мне с шумом, в узбекском одеянии, бросил огромную шапку в один угол, кафтан в другой, уверяя, что он больше никогда не пойдет с препоручениями такого рода, что его проморозили там в коридоре и, наконец, что Ходжаш, скинув с себя платье, подарил его от имени ханского такой безделицей и отпустил. В ответ я снял со стены толстую плеть свою и обещался Петровичу наградить его, если он еще слово скажет; потому что, будучи со мною, он должен был бросить свои Армянские замашки и знать, что мы не за подарками в Хиву приехали, На другой день Ходжашов отец Ат-Чанар торговал у Петровича тот же самый кафтан назад. Диван-Беги-Мехтер-Ага приходил ко мне требовать обратно подносов, на которых подарки были посланы хану. Я их требовал от юз-баши, которой отвечал мне, что хозяин подносов сих никогда более не увидит их; потому что, продолжал он, хан наш человек крепкой, и что к [148] нему раз попадется, никогда назад не воротится. В числе подарков был один поднос с девятью фунтами свинца, темь же количеством пороха и 10 кремнями. Хан всю ночь рассматривал вещи, взял сей поднос в руки, удивился тяжести оного и спросил у юз-баши: На этом ли подносе червонцы, которые я к нему вез? Он распечатал холстину, в которую вещи были обвернуты, и крайне удивился. Сей подарок они, кажется. растолковали как предложение войны в случае, если он не примет двух голов сахару, которые я к сему приложил и которые по толкованиям их изображали мир и сладкую дружбу. Но хан и то и другое взял.

18-го числа хан не принимал меня. Мне хотелось послать несколько подарков к старшему брату его, Кутли-Мурад-Инаху. Мне сказали, что сего нельзя было сделать без позволения ханского. Я выпросил оное через юз-башу и послал к нему сукна, парчи, сахару и некоторые безделицы с Петровичем, тоже ночью. Петрович не видал его, но был отдарен пятью золотыми тиллами. Между посланными к нему подарками находился небольшой бритвенный ящик, который я не рассматривал отправляя его. В жестяной мыльнице находился кусок черного мыла, которого я не приметил. Инах, разбирая всякую штучку порознь, увидел и взял подозрение; но узнав, что это мыло, он призвал своего лекаря, который тоже не мог узнать, что бы это такое могло быть. Послали ко мне справляться. Я тоже не знал и просил, чтобы мне прислали ящичек обратно посмотреть, что в нем было. Отказали. Я просил одну мыльницу; и той не прислали. Я просил кусок черного мыла. Не надейтесь увидеть оное, сказал мне юз-баши: наш Инах такой же крепкой человек, как и хан; что к нему раз попалось, никогда назад не возвращается; а это верно мыло должно быть, и я его успокою.

В тот же вечер я вспомнил, что в числе подарков было десять стаканов стеклянных, которые я забыл послать накануне к хану. Я позвал юз-башу и спросил у него, как бы это половчее сделать, чтобы, отнесши их к Мегмед-Рагиму, извинить меня. Это ничего, сказал юз-баши. Хан наш все примет; от него только получить что-нибудь трудно. У нас же стекло редкость; ему это понравится; только не посылайте десяти: это число у нас полагается нехорошим; а девять есть счастливое.

Он понес девять стаканов на подносе и возвратился ко мне после полночи. Хан был очень доволен, сказал он мне; он всякой стакан пересматривал. Жалко, сказал он, что стекло сие не послали ко мне в то время, как я водку пил. Он прежде много [149] употреблял оной, но теперь водку бросил, перестал кальян курить и даже запретил куренье оного подданным своим, разрезывая рот по уши тому, кто курит; не менее того запрещение сие не строго соблюдается. Хан знает, что некоторые из приближенных его курят и притворяется не знать сего. Ходжаш-Мегрем большой охотник курить; у него есть мерзкой деревянный кальян, сделанный, по обычаю Хивинскому, с дырочкой в противной стороне чубука для выдувания накопившегося дыма; дырочка сия пальцем запирается. Ходжаш-Мегрем, следуя запрещению ханскому, при людях не берет чубука в рот; но тюклюб его или любовник, 15-ти-летний мальчик, набирая дыма полный рот и желудок, пускает его обратно в чубук и дырочку, а Ходжаш-Мегрем втягивает оный в себя. Он мне дал заметить, что делает сие единственно для соблюдения запрещения ханского.

Многие из Хивинцев вместо табаку курят траву, называющуюся бенг, от которой делается человек пьян и несколько часов без памяти лежит, если привычки не имеет к сему. В бытность мою в Иль-Гельди отравили было таким образом денщика моего. Я не знал причины сего и очень беспокоился, когда видел его умирающего, но после узнал о причине и дал жестокой нагоняй калантарю, поднесшему ему такой кальян.

В числе подарков посылал я тоже к хану стеклянный кальян, коего прежде он никогда не видал, ибо о стекле в Хиве имеют весьма малое понятие. Владелец спрашивал у юз-баши что это такое: тот нашелся и, не смея сказать хану, что это кальян, отвечал, что это сосуд для хранения уксуса, до которого хан охотник, не смея коснуться вина.

Зажигательное стекло, которое у меня было, чрезвычайно удивляло Хивинцев; многие приходили ко мне нарочно смотреть оное и уверяли, что такие чудесные свойства нельзя приписать стеклу и что то непременно должен быть горный хрусталь.

18-го и 19-го Ноября я все сидел в заперти под сильной стражей. Если кто хотел придти ко мне, то должен был на то сперва иметь позволение от хана. Мошенник Ниас-Батыр один только ворвался ко мне, за что ему был выговор от приставов. Он вбежал ко мне с уздечкой в серебряной оправе: я полагал, что он хотел продать ее. Нет, сказал он, я верхом приехал; лошадь моя осталась у ворот, а я уздечку снял, чтобы ее другие не сняли с коня.

В течение сих двух дней я имел частые посещения от всех таможенных чиновников, которые надеялись с меня подарки [150] сорвать, но ошиблись. Мерзкое отродие людей сих везде одинаково. Я обращался с ними довольно гордо и грубо.

Я помнил, что в бытность мою в Иль-Гельди Давыд говорил мне, что когда я приеду в Хиву, то приставлен будет к одной из дверей моей комнаты Русской, который будет подслушивать мои речи и переносить их хану. Я скоро узнал сию дверь; она была заперта, и я слышал даже человека кашляющего, встающего и ходящего. Я нарочно садился против сей двери с переводчиком и разговаривал громко о великих достоинствах Магмед-Рагим-хана, о силе его, о преимуществе Хивинского народа над Персианами и проч. Три дня меня выслушивали и докладывали о сем владельцу; когда же мне надобно было о каком-нибудь деле говорить с переводчиком, то я объяснялся с ним по-немецки.

В течении сего времени я довольно скучал. Не взирая на все вежливости, которые мне оказывали, я был в неволе и опасался ежеминутно, чтобы хан опять на охоту на три месяца не отправился, зная, что у него уже все было готово на охоту. Вежливость приставов и первого министра до того дошла, что, видя меня невеселого, привели ко мне некоего муллу Сеида, человека лет сорока, очень умного и имеющего всю веселость и ловкость Европейца. Он шутил очень приятно, играл в шахматы, как я еще ни одного игрока не видал (игра сия в большом обыкновении в Хиве). Мулла Сеид жил подаяниями, которые ему делали первые чиновники ханства за то, что он вместе с ними вечера проводил, играл в шахматы, сочинял стихи, читал книги, рассказывал сказки и пр. Он в самом деле знал хорошо по-арабски, по-персидски и по-турецки, говорил ясно и очень приятно, знал древнюю историю Востока и рассказывал ее с жаром, мешая в рассказы свои приличные стихотворения лучших сочинителей. Он говорил мне шуткою, что, имея дом свой в предместии, он уже четырнадцать лет в нем не был, а все ночевал по гостям у знатных в Хиве, жаловался на нынешние времена, говоря, что хан необычайно строг и не позволяет ни водки пить, ни бенгу курить. Он занял меня до 2-го часа утра и получил в награждение один тилло.

Наконец, 20-го Ноября перед вечером, Сеид-Незер пришел ко мне от Ходжаш-Мегрема и объявил, что хан требует меня. Я оделся в полный мундир с Хивинской шапкой на голове. Настоящий шитый воротник мой был еще на судне спорот, и я нашил на место его красный. Я взял предосторожность сию, опасаясь, что из находящихся при хане Русских кто-нибудь не узнал бы род службы моей по воротнику. Юз-баши сказал мне, что мне [151] никак нельзя было идти к хану с саблей, дабы не нарушить обычаев Хивинских. Коли так, отвечал я, так я не иду: у нас лишаются оружия за наказание, и хан не снимет с меня оружия, которое мне Белый Царь пожаловал и на котором висит знак отличия, темляк. Как меня юз-баши ни просил, я никак не соглашался и приказал ему идти к хану сказать, что я не иду. Я не могу ему сего сказать, отвечал юз-баши, а вы все дело испортите: он теперь в хорошем расположении духа. Я лучше пойду скажу ему, что у вас не сабля, а длинный. нож (у меня была не сабля, а Черкесская шашка). Юз-баши пошел, но скоро воротился, говоря, что хан приказал меня просить, чтобы я без оружия пришел единственно, чтоб не нарушить обычая их. Я должен был согласиться. Я был рад отделаться от Хивы и уважил просьбу ханскую и обычай Хивинский. Юз-баши и пристава шли впереди; несколько есаулов с толстыми дубинами разгоняли толпящийся народ передо мной, все крыши были покрыты любопытными. Я тоже слышал жалобы некоторых соотечественников своих, скрывавшихся в толпе. Я шел узким переулком с четверть версты, степенным, гордым шагом. Подойдя к воротам дворца ханского, меня остановили; я сел, окружен будучи чиновниками и приставами. К хану пошли с докладом и скоро воротились, приглашая меня войти во дворец. Кирпичные ворота дворца сего были очень хорошо выстроены и со вкусом. Я вошел на первый двор: песчаная площадка, окруженная нечистыми глиняными стенами, около которых сидело 63 Киргизских посла, приехавших на поклон к Магмед-Рагиму, поесть, получить по кафтану из толстого сукна и воротиться. Второй двор был несколько поменьше; тут был арсенал ханский: семь орудий на лафетах, сделанных и окованных по нашему, лежали друг на дружке с переломанными колесами. Мне дали заметить сие. Я вышел на третий дворик, где сбирался их совет в покое называемом Чернюш-Хане. С того дворика провели меня з коридор, при входе в который стояли слуги ханские, в том числе и Ниас-Батыр. Коридор был хуже всего: крытый камышом, земляной, неровный, грязный пол и такие же стены. Выходя из оного, я спустился двумя ступенями на четвертый двор побольше первых трех, но всех грязнее; кое-где росли степные травы, а посреди двора стояла кибитка, в которой, как сказал мне юз-баши, сам хан находился.

Спускаясь со ступеней, подошел ко мне какой-то человек в засаленном тулупе. Я догадался по рваным ноздрям его, что то [152] должен быть Русский, бежавший из Сибири; он схватил меня за шарф сзади и хотел вести.

В эту минуту мне пришло в голову, что тут уже конец мой и что меня на казнь ведут и для для того лишили оружия, чтобы защищаясь я бы не убил кого-нибудь. Я оборотился и спросил у него, что это значило. Намерение мое было ударить его хотя кулаком, так чтобы он больше не вставал. Он отскочил; но юз-баши подошел ко мне и объявил, что это обычай в Хиве такой, что посланников должно вести к хану. Тот подошел, но не смел меня за шарф взять, а поднял руку и держал ее за мной, как будто ведет меня. Я остановился перед кибиткою и увидел сидящего в оной хана в красном халате, шитом из сукна мною привезенного ему. Какая-то небольшая серебряная петлица застегивалась у него на груди; на голове его была чалма с белой повязкой. Он сидел неподвижно на Коросанском ковре, один. У входа в кибитку стояли с одной стороны Ходжаш-Мегрем, а с другой Юсуф-Мехтер-Ага, человек старый. (Я его тут в первый раз видел.) Наружность хана очень приятная, хотя огромная; говорят, что в нем одна сажень роста и что лошадь более двух часов везти его не может на себе. Короткая борода его похожа на белокурую. Голос его приятный; он говорит ловко, величественно и чисто. Ставши против него, я поклонился не снимая шапки. Я дожидался, пока он начнет говорить, дабы, по словам юз-баши, следовать обычаю их. Пробывши таким образом несколько времени, кто-то стал читать следующую молитву: «Да сохранит Бог владение сие для пользы и славы владельца!» После сих слов хан и двое присутствующих погладили себя по бороде. Пристав мой юз-баши поодаль стоял. Хан приветствовал меня словами: «Хошь гелюбсен! Хошь гелюбсен!» т.-е. добро пожаловать, обыкновенное приветствие Азиятцев. После того он продолжал: «Посланец! Зачем ты приехал и какую ты имеешь просьбу до меня?» Я отвечал ему следующей речью.

Счастливой Российской Империи главнокомандующий над землями, лежащими между Черным и Каспийским морями, имеющий во владении своем Тифлис, Ганжу, Грузию, Карабаг, Шушу, Нуху, Шеки, Ширван, Баку, Кубу, Дагестан, Астрахань, Кавказ, Ленкоран, Сальян, все крепости и области, отнятые силою оружия у Каджаров, послал меня к вашему высокостепенству для изъявления вам почтения своего и вручения вам письма, в счастливое время писанного.

ХАН. Я читал письмо его. [153]

Я. Он сверх того поручил мне доставить к вашему высокостепенству некоторые подарки, которые я имел несколько дней перед сим счастье отправить вам. Я имею также приказание доложить вам о некоторых вещах изустно. Я буду ожидать приказания вашего для докладу об оных. Когда угодно будет вам выслушать меня, теперь или в другое время?

ХАН. Говори теперь.

Я. Главнокомандующий наш, желая вступить в тесную дружбу с вашим высокостепенством, хочет войти в частные сношения с вами. Для сего должно поставить на твердую почву торговлю между нашим народом и вашим в пользу обеих держав; но караваны ваши, ходящие в Астрахань через Мангышлак, должны идти 30 дней степью почти безводной; трудная дорога сия причиною, что торговые сношения наши о сю пору еще малозначительны; теперь же главнокомандующий желает, чтобы караваны сии ходили к Красноводской пристани, что в Балканском заливе: по сей новой дороге только 17-ть дней езды, и купцы ваши всегда найдут в предполагаемой новой пристани Красноводской несколько купеческих судов из Астрахани с теми товарами и изделиями, за которыми они к нам ездят.

ХАН. Хотя справедливо то, что Манглышлакская дорога гораздо далее Красноводской, но народ Мангышлакской мне предан и поддан, тогда как из Иомудов и прибрежных Трухменцов, к Астрабаду живущих, большая часть служит Каджарам, а меньшая мне, и потому караваны мои подвергаются опасности быть разграбленными. Я не могу согласиться на сию перемену.

Я. Когда вы вступите в дружественные сношения с нами, то сии самые Иомуды, теперь готовые нам повиноваться, будут ваши же слуги. Они всегда должны бояться силы оружия вашего; тогда неприятели ваши будут нашими, и мы будем готовы подать вам всякую помощь, как-то пороху, свинцу и даже орудий.

ХАН. Порох у меня есть, свинцу довольно. Ты видел, что и пушки у меня есть.

Я. Слава оружия вашего высокостепенства слишком известна, чтобы мне ее не знать; но что же прикажете мне отвечать главнокомандующему нашему, желающему дружбы вашей? Он приказал мне просить у вас хорошего доверенного человека, дабы угостить его и чтобы посланный вами возвратясь доложил вам сам о благорасположении главнокомандующего. По возвращении же моем я буду тотчас же отправлен для донесения Государю Императору о приеме, [154] оказанном мне здесь и об ответе данном вашим высокостепенством.

ХАН. Я пошлю с тобой хороших людей и дам им письмо к главнокомандующему; я сам желаю, чтобы между нами утвердилась настоящая и неразрывная дружба. Хошь гелюбсен!

Последнее слово сие было знаком, что мне раскланиваться должно. Я поклонился и ушел. Повели меня в Чернюш-Хане. Туда пришли Ходжаш-Мегрем и Мехтер-Ага; принесли мне на нескольких подносах сахару и фруктов. Я просидел с полчаса, в течении которого времени Мехтер-Ага расспрашивал меня о сношениях России с Персией. Мы заключили мир, сказал я; но при первой шалости их посылаем отряд в границы их и наказываем так, как наказывают родители детей своих, и они покорны. Он спрашивал о силах наших в Грузии. Я отвечал, что у нас там до 60 тыс. Русского регулярного войска, что можно сверх того набрать иррегулярной обывательской конницы, из главных наездников состоящей, но что мы не трогаем ее, потому что презираем войско беспорядочное и воровское, которое не в состоянии выдержать ни сражения, ни долгого похода, а разоряющее только край, который бы мог продовольствовать настоящее действующее войско.

Вскоре зашел к нам юз-баши; за ним человек нес халат, подаренный мне ханом. Надели на меня халат из какой-то золотой материи (говорят, что Индейской, но не очень богатой), препоясали меня богатым кушаком из Индейской золотой парчи; сунули за пояс кинжал в серебряных ножнах, а сверх сего надели на меня род ризы с короткими по локоть рукавами, из Русской парчи сшитую, переменили шапку на другую похуже и которую мне хан дарил, и повели к кибитке его.

Началось тою же самой церемонией, после чего, помолчав несколько, хан приказал мне повторить все сказанные мною слова, выключая первой речи. Я ему опять все рассказал. Хан мне тоже самое отвечал. Хан, сказал я ему, скажите мне, чем я могу заслужить милости, которыми вы одаряете меня? Я бы счастлив был, если бы на будущий год я опять мог приехать к вам с препоручениями от нашего главнокомандующего, дабы показать вам преданность мою.— Ты приедешь, если тебя пошлют, отвечал он; а моих послов ты вручишь в полное распоряжение главнокомандующему: если он захочет, то может их даже и к Государю послать.

Я возвратился к большим воротам, где был для меня приготовлен прекрасный серый жеребец Трухменской породы. Меня [155] посадили верхом. Трухменцы мои вели лошадь под уздцы с двух сторон, двое подле стремян шли, а маленького переводчика моего сзади народ давил, и совсем было оттерли его от меня.

Во время разговора моего с ханом я говорил как можно громче и стоял вольно, не взирая на косые взгляды, которые за то бросали на меня Мехтер-Ага и Ходжаш-Мегрем, стоявшие как невольники у дверей кибитки. Народ провожал меня до самой квартиры моей. Вскоре прошел ко мне Ходжаш-Мегрем с суконными халатами для людей моих. Сеиду ужасно не понравилось, что ему дарили красный кафтан из толстого сукна наравне с товарищами его: он хотел отказать подарок, но не смел сделать сего. Ходжаш сказал мне, что хан вследствие бывшего со мной разговора приказал объявить мне, чтобы я доложил главнокомандующему, чтобы мы сами управлялись с своими неприятелями. Он сказал мне тоже, что у хана есть пушечный мастер из Царяграда, которому хан на днях приказал вылить пушку, коей бы ядро весило два пуда.

Мне тут же объявили, что я свободен назад ехать; отобрали всех слуг и бросили одного. Народ стал ко мне приходить. Я прогонял его, и если бы не юз-баши, то бы мне совсем покоя не было, и нельзя бы было мне из Хивы выехать; потому что ни лошадей, ничего совершенно у меня не было. Я просил его в туже ночь дать мне лошадей; но он сказал, что сего сделать нельзя было. Я переночевал, будучи до крайности счастлив благополучным окончанием. Однако, по возвращении от хана, я послал к нему позволения просить подарить трех первых особ в ханстве и послал еще по куску сукна, шелковой материи и по одним часам Мехтер-Аге и Куш-Беги, которого в Хиве не было, и Ходжаш-Мегрему. Как я ни старался видеться с Султан-ханом, известным тем, что в 1813 г. он соединил три междоусобные враждебные поколения Трухменцов и действовал против Персии; но он не мог ко мне придти. При разделении остальных подарков я позвал юз-башу и просил его разделить их по достоинствам лиц. Ему очень понравился стеклянный кальян, который у меня еще оставался; он ни в чью долю не поместил его и сказал мне, чтобы, надевши шапку на глаза, я подумал, кто больше всех заслуживает сего подарка. Я ему отдал его. Ат-Чанар тоже пилил меня, чтобы что-нибудь себе выманить; я ему отдал небольшой отрезок сукна, который он было дал юз-баше; тот отказался, и он возвратил мне его назад. Однако я уговорил его взять сей лоскут; он ушел сердитый и не являлся больше. Я слышал, что [156] Ходжаш-Мегрем представил хану ужасные счеты о содержании моем в Иль-Гельди, по два тилла в сутки или 32 рубл. на ассигнации. Отец же его Ат-Чанар сорвал с него за меня по одному тиллу в день.

21-го числа я решился рано выехать в крепостцу Иль-Гельди, где мне должно было ожидать прибытия назначенных ханом посланцев: того же самого юз-баши, Еш-Незера и Якуб-Бая, родом Сарта, того самого, который приезжал ко мне два дня спустя после моего прибытия в Иль-Гельди (он человек грамотный, прехитрый и дурного нрава). Но меня рано не пустили, объявив, что хан приказал им всем угостить меня. Несносное угощение состояло из холодного плова и продолжалось за полдень. В течении сего времени юз-баши сам бегал по базару и сделал для меня некоторые закупки. Наконец, как уже все готово было, я наградил всех слуг и велел седлать приведенных лошадей, но вспомнил, что у двухствольного ружья моего замок был не исправлен. Я просил привести ко мне мастера. Привели молодого человека лет 20, прекрасного собою, белокурого и с чалмой на голове: я тотчас догадался, что то должен быть Русский и спросил его по-русски, знает ли он наш язык? Нет, отвечал он по-турецки, взял замок и стал говорить со мной то по-персидски, то по-турецки прекрасным образом. Обхождение его было особенно ловкое. Усмотрев недостаток в замке, он побежал домой, взяв ружье с собою; как он ушел, мне сказали, что отец его был захвачен и продан в неволю в Хиву, где он принял магометанскую веру, женился на Персиянке, тоже невольнице, и прижил сего самого сына, который учился так хорошо, что сделался муллой и содержал работой своей бедное семейство, выкупившееся после долгой неволи.

Я хотел уже верхом садиться, чтобы ехать, и не прошло более получаса, как я отдал ружье, как тот же молодой человек вбежал запыхавшись и принес ружье починенное (хотя весьма дурно), несколько десятков яиц и белых хлебов. Я ему дал червонец и не говорил с ним по-русски, чтобы не ввести его в беду. Ружье же я отдал юз-баше, прося его пересмотреть оное и если нехорошо исправлено, то велеть переделать и привести его мне в Иль-Гельди.

Русский какой-то меня на лошадь сажал и говорил со мной сквозь зубы, чтобы никто не слыхал его, ругая тех, которые нехорошо подвели ко мне лошадь. Как я через Хиву ехал, то во многих местах видел несчастных соотечественников наших, в кучках собранных. Они кланялись мне и называли меня [157] избавителем своим. Один какой-то шел долго подле моей лошади и когда я оборотился к нему, то он сказал мне: «Господин посланник, примите мое усерднейшее почтение и не забудьте нас несчастных по возвращении вашем в отечество». Из вида его мне показалось, что он должен быть не из простых.

Народ столпился было при въезде моем, но я отделался, приказав переводчику бросить им две горсти мелкого серебра; сделалась драка, и дорогу мне очистили.

Для проводу моего назначен был один Трухменец Нурали, который доехал со мной до Иль-Гельди и воротился. Вечер и ночь были очень холодные; притом же я ехал в парчовом платье своем и очень озяб. Случилось же к тому, что не доезжая 10 верст до Иль-Гельди, Петрович мой потерял дорогой кошелек с 300 червонцами, которые у него были. Он визжал, плакал, ломался, так что я едва мог узнать сперва, в чем дело состояло. Я заставил его молчать угрозами и велел искать потерянных денег. Сеид отыскал их, а Петрович, когда увидел их, схватил кошелек, начал молиться по-армянски, кувыркаться, плакать и представлять из себя помешанного: он катался по песку. Я приказал взять его лошадь и вести ее за собою; он тотчас вскочил, сел и поехал благополучно. В эту критическую минуту я вот какое решение взял. При мне оставалось еще 30 червонцев, и так как я бы потерял совершенно вес между Трухменцами без денег, то я хотел, не заезжая в Иль-Гельди, бежать, не дождавшись посланцев. Мне только одно сие средство представлялось, потому что не на что было купить нужного для порядочной дороги.

Сеид мой просил в Хиве у юз-баши, чтобы тот выходил у хана приказание навьючить ему безденежно 17 верблюдов хлебом. Сколько я ему ни говорил, что это стыдно просить, он все приставал, и я принужден был сказать юз-баше, чтобы он не вмешивался в дела такого рода. Сеиду и товарищам его хан простил подать, наложенную на верблюдов, и я подарил ему после того денег для закупки хлеба.

Подъезжая к Иль-Гельди, около 11 часов вечера, в жестокой мороз, с ознобленными ушами, я был встречен Давыдом, который далеко в поле вышел, узнавши о моем приближении через поехавшего вперед Трухменца Нурали. Бухарец Мулла-Бай-Магмед кричал с радости, как сумасшедший, увидя меня, и все жители, коих мало оставалось, пришли меня поздравить с благополучным возвращением. Я обогрелся около углей и лег спать. [158]

22-го числа я пошел осматривать все места, при коих оставались воспоминания о проведенных мною 48 днях в заточении: стены, через которые я лезть хотел, голубятник и пр., и благодарил Бога Милостивого, спасшего меня. Приставов же при мне не было: я был свободен идти и делать что хотел. Когда набиралось ко мне слишком много любопытных, я выгонял их попросту, и все слушались меня, знавши хороший прием, который мне хан сделал. Мне тут должно было дней шесть дожидаться. Я опять взял Илиаду и вспомнил, что когда сидел в плену, то открывал всякий вечер на угад сию книгу и читал какой-нибудь стих, задуманный мною прежде на открывшейся случайно странице. Пустое занятие сие, имеющее начало свое в скуке, не могло руководствовать моими поступками; но так странно случалось, что незадолго пред выездом моим из Иль-Гельди в Хиву я нашел следующие речи: «Странник, не отчаевайся, будь тверд; ты сразишь неприятеля своего и возвратишься к судам; благополучный ветер развеет паруса, и ты увидишь отечественный берег.»

Трухменцы мои были послушны, как овцы. Я напомнил им, как они по очереди сменялись и дневали у вещей моих в Иль-Гельди. Они уже приняли некоторый род образования, и приезжающие навещать их имели к ним некоторое уважение. Я особенно был доволен Абдул-Гуссейном и Кульчи, которые мне служили как нельзя лучше. И я обещался всем им взять их посланниками от Трухменского народа к главнокомандующему, что им чрезвычайно нравилось; потому что им делать нечего бы было, и всякий день приносил бы им уже сваренное кушанье.

Несносного Ат-Чанара уже тут не было. Старик сей украл раз лошадь у бедного Трухменца, приехавшего к нему в крепость табак покупать и спрятал ее, дабы при первой пирухе зарезать и съесть. Бедняк жаловался, плакал, но его прогнали и три дня лошадь держали; на четвертый день он одумался и приказал ее в степь пустить. Он много делал поступков такого роду, которые ни упомнить, ни для чего здесь помещать.

Я стал делать закупки для своей дороги. Узнавши оную, можно было и меры взять, чтобы не терпеть так много, как в первый раз. Морозы были чрезвычайно сильные; я купил тулупы, обвертки на ноги и большие Хивинские сапоги. Для ночей я нашел Киргизские шапки с большими ушами, так что в Хиву я ехал в Трухменском платье, назад днем в Хивинском, а ночью в Киргизском. Я запасся бараниной, пшеном, купил маленьких Русских иноходцев, коих в Хивинском ханстве очень много, исправил и [159] вычистил оружие свое, кроме двуствольного ружья, которое мне Русские в Хиве еще больше испортили. Но ружье сие оказало мне другого рода услугу: его привезли ко мне из Хивы на 3-й или 4-й день пребывания моего в Иль-Гельди: я его не смотрел; когда же юз-баши сам ко мне приехал, и мы уже совсем сбирались в дорогу, я хотел зарядить ружье, но дух в левой ствол никак ни шел. Полагая его заряженным, я приказал денщику своему насыпать на полку пороху и выстрелить. Сколько он ни сыпал, ружье не стреляло; я опустил в ствол шомпол с буравчиком и вытащил свернутую бумажку. Я тотчас догадался, в чем дело состояло и, спрятав бумажку, побранил человека своего, что он неосторожно заткнул ствол ружья. Когда же все разошлись, я развернул бумажку и нашел в ней следующее: «Ваше высокородие, осмеливаемся вам донести. Российских людей найдется в сем юрте тысячи три пленников и претерпев несносные труды, глад и холод и разные нападки. Сжальтесь над нашим бедным состоянием, донесите Его Императорскому Величеству, заставьте вечно молить Бога. Есмь пленник» 2. Нельзя выразить того, что я почувствовал при прочтении сей записки. Она мне еще более внушила сознания к щедротам Всевышнего, спасшего меня; но я оставлял несчастных соотечественников своих, не могши помочь им, и я поклялся себе по возвращении моем приложить всякое старание для избавления их.

К тому же почти времени Давыд привел ко мне одного бедного старика, единоземца нашего, того самого, который вскоре после первого прибытия моего в Иль-Гельди принес ко мне яиц и которому я принужден был отказать. Старик сей, по имени Осип Мельников, уже 30 лет в неволе был; его схватили Киргизы близ Пречистенской крепости, что недалеко от Оренбурга. Он был солдатской сын, и только одна неделя прошла как он женился на дочери отставного солдата Лаврентия Смирнова, как его схватили. В течении тридцати слишком лет жестокой неволи, он умел накопить то число золота, которое хозяин его требовал для выкупа его; он накопил деньги сии, трудясь по ночам и продавая часть пайка ему положенного. Хозяин его в то время хотел жениться; он взял у него эти деньги, обещаясь его на волю отпустить, но вместо того, по отнятии у него золота, продал его другому. «Родственники мои тоже собрали денег для выкупа моего, продолжал старик со [160] слезами; они прислали их сюда с возвращающимся караваном, но деньги обратили назад, и меня не выдали. Меня мучают, бьют, от работы отдыха нет, и я не знаю, когда я избавлюсь от зверей сих. Я молю всякую ночь Христа Спасителя нашего, молил его и о вас. Все наши Русские не иначе разумеют вас как избавителя их. Мы будем еще два года терпеть и усердно молиться, в ожидании, что вы возвратитесь; если же вас не будет, то соберемся несколько человек пуститься через Киргизскую степь: умирать — нам Богом суждено, так умрем, а живые в руки не попадемся. Мне бы хотелось, продолжал он, спросить у вас, за чем вы сюда приехали. Хотя и живу такое долгое время в басурманской земле, но смысла еще не потерял, и знаю, что вы не скажете, за чем приехали, а мы знаем, что думать. Дай вам Бог только счастья благополучно возвратиться домой». Мельников говорил очень плохо по-русски и половину слов мешал по-турецки; голос и страдальческое лицо сего человека меня крайне тронули; я был целый день грустен, видя невозможность помочь ему. В течении первого моего пребывания в Иль-Гельди, я тоже видел несколько Русских из мурз Астраханских, вновь захваченных на промыслах при Мангышлаке и на Ембе.

Юз-баши приехал в Иль-Гельди 26-го числа; Якуб-Бая еще с ним не было: он оставался в Ургендже для устроения некоторых домашних обстоятельств.

27-го числа я выехал из Иль-Гельди, коей жители провожали меня; и старые, и малые приходили пожать мне руки. Первый ночлег мой был назначен в 12-ти верстах от крепостцы, в Трухменском кочевье, в кибитке некоего Амана, поколения Байрам-Ша. Сей Аман был приятель Сеида и ужасный мошенник; он имел некоторые связи при дворе ханском, доставил мне тайным образом сведения о происходящем в Хиве и, взявшись за покупки мои, обворовал меня так неловко, что я принужден был его прогнать; но перед выездом Сеид привел его ко мне и выпросил у меня прощение за него. Цель их не далее того простиралась как чтобы я переночевал у него и сделал ему подарок. Тут же жил с ним один старый Трухменец, лет 80-ти слишком, фамилии Он-Беги, который известен был смолоду разбоями, а под старость мудрым советом в затруднительных случаях. Я точно нашел весьма порядочного старика, коего все Трухменцы уважали и которого слова, сказанные с обдуманностию, означали опытность, познание людей, а иногда были довольно колки. Я так был рад выезду моему, что всю ночь почти просидел с сим стариком. [161]

Выезжая из Иль-Гельди, Петрович встретился с вышеупомянутым Осипом Мельниковым, который шел с Казалатского базара. Он надавал переводчику насильно хлеба и всякой всячины; потом просил его слезть с лошади. Петрович сперва боялся сие сделать, но по убедительной просьбе Мельникова слез. Мельников бросился на колени перед ним и просил его не забыть несчастных невольников. Бедный старик плакал, обнимал ноги Петровича, который возвратился ко мне совсем смущенный.

Мы собрались ехать к берегу, не по первой дороге, по которой я в Хиву ехал, но по той, о которой я выше упоминал. От колодцев Туера шла она прямо в ханство, мимо владений Тёке. Так как со мной были Хивинские чиновники, то и опасаться было нечего. Что касалось до воды, то мы слышали, что там выпал снег, который стаял и близ разоренной крепости Шах-Сенеш составил замерзшую лужу. Другой надежды на воду у нас не было до прибытия к колодцам Ах-Набат.

28-го числа поутру мы еще не выехали из кочевья Амана, потому что дожидались Якуб-Бая. Я написал в сие время письмо к Пономареву, которое намеревался отправить к нему, переехав последний канал Хивинского ханства с Трухменцами Хан-Мехмедом и Джанаком, разбойниками, о которых я выше говорил.

Караван наш состоял почти из 20 Трухменцов, которые все дожидались благополучного окончания дел своих и выезда, дабы, назвавшись моими слугами, пить дорогою чай, есть на мой счет, и в надежде быть избавленными от подати, наложенной на них ханом. Все сии приятели и родственники Сеида, кажется, и проехали не заплатив ничего. Они приходили просить меня, чтоб я купил им платья на дорогу; но я их прогнал. В числе спутников моих был один Назар-Уста, который ехал с молодой прекрасной женой и двумя ребятишками, лет восьми или девяти. Лень Трухменцов до такой степени простирается, что он дорогой ни за что не принимался: жена его и дети смотрели за верблюдами и совершенно все делали, а он ходил только к огню моему лясничать. Жена его тоже нередко навещала меня, принося всегда кусок хлеба и получала на обмен кусок сахару. Мои же Трухменцы, избалованные хорошей пищей, которую они от роду не видывали, обленились до крайности. Один Абдула-Гуссейн из сил выбивался, чтобы помочь мне или убрать лошадей. Он же и за верблюдами ходил, вьючил их, развьючивал, чинил по ночам оборванные ремни, раскладывал огонь, ходил со мной за дровами, пищу варил и проч. Мы назад шли гораздо долее, чем в Хиву. Причиною тому было то, [162] что верблюды были тяжело навьючены, и мы редко по ночам ходили. Но поход сей не был легче первого: холод, иногда недостаток в лесе, так что ни одного прутика не было, были причиною тому. Я сам был принужден часто убирать свою лошадь, а за дровами всякой день ходил и тащил на плечах свою ношу, уходя в степь по версте и более за оными; должность сия препоручена была особенно Петровичу, которой другой не знал. Приезжая на ночлег, он тотчас выговаривал в охотники желающих чаю напиться и, отправляясь рассказывать им сказки для развеселения их, сам не работал, а хвалил усердных. Петрович был так одет, что он поворотиться не мог, и потому он не таскал дров, а только ломал сухие кустарники, бросаясь на них задом: куст ломался, он через него переваливался и скликивал Трухменцов, чтобы поднять его, ибо он был укутан в шести кафтанах, голова его была увязана в Киргизской шапке, и сам он никак встать не мог. Армянин мой, извиваясь таким образом, делал много дела, и место избранное мною для ночлега было всегда окружено с одной стороны вьюками, а с другой дровами. Среди редута моего, у кого был один вход, разложен был огонь, а с наружи другой бруствер составлялся из верблюдов, которые ложились друг к другу совсем вплоть. Огонь у меня был всегда большой в тех местах, где дрова были. У меня вечно сбиралось множество лентяев, от которых Петрович иногда плетью отбивался. Даже самые Хивинские посланцы, по свойственной лени Азиятцев, сидели всегда без дров; не смея приказать людям своим идти за оными, они пользовались моими, также как и кушанием моим, ленясь сами сварить остатки бедного запаса своего.

Лень — первенствующий порок Хивинцов и Трухменцов в неимоверно-сильной степени: они в состоянии по двое суток голодными быть, чтобы не вставать с места и ничего не делать. Скупость их не уступает лени: довольно того, что, будучи у них же гостем, я всегда кормил их, и за сие соглашались они видеть ко мне род начальника своего. Многих я отгонял, но на другой день они опять являлись.

Приступлю к описанию остатного путешествия моего по порядку чисел дней и переходов.

Того же 28-го числа, выехавши перед полднем от Амана, мы прибыли к вечеру за водопровод Буз-Гёмен, последний в ханстве, проехав около 20 верст. За Буз-Гёменом, кроме ровной степи, по которой изредка рассеяны кочевья, не обрабатывающие земель, совершенно ничего нет. Юз-баши с прибывшим [163] Якуб-Баем поехали ночевать верст за восемь в Трухменские кибитки, а я остался с караваном в поле. В тот же вечер я отправил письмо мое в маиору Пономареву с Трухменцами Хан-Мехмедом и Джанаком. Мороз был чрезвычайно сильный, так что я всю ночь принужден был проходить и почти совсем не спать. Со всем сим я отморозил себе обе ноги. К несчастию нашему дров совсем в степи не было, и еще в ту ночь бежало у меня три лошади, которых с трудом перед рассветом нашли. Водопровод Буз-Гёмен был покрыт льдом, и мы взяли несколько кусков оного с собой.

1-го Декабря мы прошли много развалин крепости Кезил-Кала и отправились в ночь с 1-го на 2-е число, потому что лошади наши с 29-го числа утра не видали еще воды. Свойства лошадей сих необыкновенные: оне идут по четыре суток совершенно без воды, чему служит примером обратный путь мой.

2-го числа к рассвету мы прибыли к разоренной крепости Шах-Сенем, которая была последняя развалина по дороге нашей. Мы долго искали ту замерзшую лужу, о которой нам говорено было, чтобы напоить лошадей и, наконец, нашли ее. Все принялись за работу. Лужа не имела более 1/4 аршина глубины, четыре аршина ширины и пять сажень длины, и сия-то была вся надежда караванов. Кто пошел за дровами, кто стал лед ломать кинжалом. Лед сей таяли в котлах. Напоив грязью лошадей, мы пошли далее. Крепостца Шах-Сенем была вправо от дороги, мы нарочно заезжали смотреть ее; она построена на насыпной горке; внутри видны еще остатки некоторых покоев. Место сие потому занимательно, что оно вспоминает любовные происшествия, известные во всей Азии, которые поют в песнях и рассказывают в повестях. Шах-Сенем была дочь богатого вельможи; ее любил некий Кариб 3, молодой человек, известный своим пением и бандурой. Сей Кариб должен был отправиться в путешествие; его испытывала в постоянстве Шах-Сенем. Семь лет он странствовал. Мусульманские имамы или святые несколько раз избавляли его от предстоявших ему опасностей. Возвратясь наконец после семи лет в эту самую крепость Шах-Сенем и опоздавши 3-мя месяцами своим приездом, он застает, что отец Шах-Сенем заставляет ее идти замуж за соседнего вельможу. Кариб является к матери Шах-Сенем на пиршество; его не узнают. Он берет бандуру свою со стены, [164] которая по отъезде его была отдана старухе, дабы она никому не позволяла касаться оной, и играет, воспевая похождения свои и несчастия. Его узнают, он женится на Шах-Сенем и отдает сестру свою вельможе-сопернику. Повесть сия известна всем Азиятцам Я не могу пройти без замечания сего места покрытого развалинами и по которому во многих местах видны следы водопроводов. Не служат ли признаки сии еще явным доказательством прежнего течения Аму-Дарьи в Каспийское море? Мнение сие согласно с преданиями, оставшимися у Хивинцов: река сия по словам их уже 530 лет как переменила свое течение на Север.

В ночь с 2 на 3 число мы не останавливались. 3-го числа все конные уехали вперед от каравана, дабы поспеть в тот же день к колодцу Ах-Набат; но ночь застала нас на дороге, и мы провели оную в поле, одни, имея едва какой корм с собой для лошадей. Караван шел почти всю ночь и к рассвету 4 числа нагнал нас, оставя позади себя большой караван Тёке, который несколько переходов с нами шел, но не смел трогать нас, опасаясь Хивинских посланников более моего оружия. По всей дороге до самого Туера дорога была устлана падшими верблюдами и лошадьми, которые были оставлены проходящими перед нами караванами. Я уже объяснил выше, что Магмет-Рагим-хан наложил подать на сии караваны. В надежде, что подать сия простится, Трухменцы проживали в ханстве долгое время; наконец, когда уже настали холода, то они пустились, иные заплатя подать, иные бежали. Снегу было мало, но он замерз и попортил ноги верблюдам, которые сверх того были без корму и остались на дороге; их более 1000 валялось во многих местах; даже на дороге были брошены вьюки с хлебом. Нельзя было не содрогнуться, увидя в нескольких местах людей валяющихся между верблюдами. Узбеки и Трухменцы, посмотрев на них, узнали по длинным бородам, что то должны быть Персияне, которых из Астрабада в неволю везли и бросили. Это ничего, сказали они мне: этих Кизилбашей всегда половину разбрасывают на дороге, и они подохнут от голода, а иные от холода. Вода в колодцах Ат-Набата горькая, однако лошади ее пили; да и мы тоже не отстали от них. Колодцы сии окружены сыпучими песками на довольно большое расстояние; пески сии кроме того, что нанесены буграми, лежат еще на небольших возвышениях, находящихся в сем месте. Немного не доезжая сих колодцев, идет влево большая дорога во владение Трухменцов из Тёкинского поколения.

5-го, поднявшись во 2-м часу по полуночи, мы прошли до рассвета. Я ехал впереди с переводчиком. Перед рассветом сон [165] стал крепко меня клонить, я слез с лошади и долго шел пешком. Переводчик мой впереди шел, и по свойственной ему беспечности не смотрел на дорогу и сбился в поле, между кустами; ночь была темная и холодная. Я уже давно не слыхал голосу Кульчи, который всегда с караваном шел и пел. Я остановился и, не полагая, что я с дороги сбился, а только что караван отстал, я стал дожидаться его, сел и уснул на дороге. Стало рассветать, и никого не видно, даже не было приметно никакого следа. Я стал кричать, никто не отвечает. Мне предстояло испытать судьбу брошенных в степи Персиян. Я сел верхом и стал отыскивать дорогу, руководствуясь движением светил, но вскоре встретил того же самого Кульчу, который меня искал и довел до привала каравана.

7-го числа к вечеру мы остановились ночевать в самом голом месте изо всех виденных мною: ни одного прутика. Так как Ат-Чанар в крепости Иль-Гельди всегда морозил меня, а его называли насмешкой Чал (что значит Бурый, потому что смуглое лице его и белая борода его делали его на бурого похожим), то я назвал ночлег сей Чал-кыри, или бурая пустыня.

Переночевав в сем месте, 8-го числа поутру, мы тронулись и прибыли ввечеру к колодцу Дели 4. Место сие считается половиной дороги от Хивы до Красноводска.

Мы хотели напоить скот свой около сего колодца, но по несчастью в нем лежал утопший верблюд, который поскользнулся в него вероятно по льду, находящемуся на краях его, и нельзя было воды достать. С сего места стало гораздо теплее, и снега уже почти совсем не видать было.

Я видел, что с помощию Бога мы уже совершили самую трудную и опасную половину пути нашего к берегу; но едва я успел успокоиться со стороны сей, как мне пришли другие мысли. Мне представлялось, что последнее письмо мое не застало уже судна, которое по расчету моему, нуждаясь в провианте и опасаясь льда, должно было воротиться. Мысль сия меня очень тревожила: быть оставленным на берегу, брошенным среди жадных Трухменцов, почти без денег, имея еще на руках Хивинских посланцев! Без денег плохо жить между народом, имеющим столь мало честности, бескорыстия и гостеприимства, как Трухменцы. Я лег спать у огня, но не мог уснуть; меня что-то понуждало думать о том, что мне оставалось предпринять в таком случае: ехать на Трухменской [166] лодке, в которой едва 12 человек уместиться могут, через море во всякое время года, а паче зимой, было бы не отважное, а сумасшедшее предприятие; ехать сухим путем через Мангышлак и между Киргизами было сопряжено с большими опасностями. Но главная невозможность сего пути состояла в денежном недостатке, в котором я находился. Пуститься сухим путем в Астрабад, а оттуда через Мазандеран и Ряшт в Ленкоран было бы возможно, если бы не были со мной Хивинские посланцы, и если бы я сам не ездил в Хиву — край Персиянам неприятельский. Опять оставаться на всю зиму между Трухменцами невозможно было: я бы потерял все уважение от них, не имея денег; может быть, и Хивинский хан, узнавши о том, послал бы меня вытребовать, и меня бы за деньги выдали. Я думал и решился на следующее. При выезде моем из Хивы, носились слухи, что будто бы главнокомандующий в войне с Персией и что Каджары вывели всю конницу свою из Астрабада, приказав ей следовать в Тавриз. Слухи сии были привезены Трухменцами, возвратившимися с чапаула или грабежа с невольниками. Они советывали единоземцам своим отправляться на грабеж, потому что никто не защищает Астрабадской области. Я не мог верить сим слухам, но утешался тем, что они могут быть справедливы, и вознамерился, если бы в самом деле корвет был ушедши, собрать Трухменцов и идти набегом в Астрабад. Последствия же сего меня мало беспокоили.

Я лежал, размышляя о сем, как Якуб-Бай, который сидел у своего огня, закричал мне вдруг по-русски, что два человека едут к нам. Так как я писал к Пономареву, чтобы он мне выслал встречу как можно дальше, то я полагал, что люди сии ко мне едут. Они соскочили с лошадей поспешно, как будто дело ко мне имели, сели у огня и начали расспрашивать меня, зачем и куда я еду. Я предложил им оставить меня в покое. Они были Гюргенские Трухменцы и ехали в Хиву. Мне так досадно было, что я обманулся, что я решился оставить караван и ехать вперед один верхом. Я посоветывался о сем с юз-башей, оставил его, переводчика и денщика с караваном, дав им наставление, как себя вести, взял с собой Сеида, Кульчи и Трухменца Куввета, ехавшего с караваном и отправился в ночи с 8-го на 9-е число.

9-го числа на рассвете мы отдохнули с час и поехали далее, обгоняя множество караванов поколения Ата. Местоположение становилось несколько гористо. Все время дороги нашей к берегу мы ехали почти без остановки; и лошади и мы едва 2 с полов. или 3 часа в сутки отдыхали. Корм их состоял из нескольких [167] пригоршен джигану, а мы я и не знаю что ели. Я взял с собой несколько баранины и сухарей, которую переводчики мои на первый день съели не взявши с собой ничего, и я остальные два дни почти совсем без пищи и без сна ехал.

10-го числа перед рассветом, я прибыл к Туеру и застал караван Ата, который поил своих верблюдов. Так как у нас не было ни кожаного мешка, ни веревки для черпания воды из колодцев, то мы стали поить лошадей своих из ямы, в которую Ата нашли воду для своих верблюдов. Они хотели нам воспрепятствовать сие, но когда мы силою приступили, не взирая на их множество, и объявили, что мы поколения Джафар-бай, они тотчас отступили, достали нам деревянную чашку и сами наливали ее водой, извиняясь в грубости своей тем, что они не знали племени нашего. В таком страхе содержат их Джафар-баи, которые славятся родственными связьми своими, многочисленностию и храбростью. В Дели и Тонгре мы нашли утопших верблюда и оленя, а в одном из колодцев Туера мы нашли живого барана, который плавал по дну оного.

9-го числа ввечеру мы остановились на отдыхе в овраге, неподалеку от дороги находящемся. В овраге сем мы нашли кучку, сложенную из сухих прутьев. Мы поспешили разобрать ее для огня нашего и нашли под оной два вьюка верблюжьих. Трухменцы мои обрадовались, развязали их, достали оттуда изюму, табаку, коего у нас не было, и джигану, которыми тотчас наполнили торбы и хотели кормить лошадей. Я им приказал оставить вьюки и не касаться оных. «Вот хорошо, отвечал мне Сеид, вьюки эти принадлежат Ата, которых мы не иначе считаем как скотами и невольниками нашими; а вы думаете, что они пощадили бы наши вьюки, если бы они им попались?» — «Делай как хочешь, отвечал я Сеиду; но моя лошадь не съест ни одного зерна краденого, потому что оно во вред обратится, а я лишиться ее не хочу.» — «Мы с собой мало корму взяли на дорогу», сказал Сеид.— «Это не причина, отвечал я, чтобы чужое воровать. Зачем ты больше не взял, или если ты так презираешь Ата, зачем ты не отобрал у них из караванов то что тебе нужно было?» Сеид остановился, а другие отнесли назад корм и положили его опять во вьюки. «Правда, что бесчестно чужое грабить, сказал мне Куввет; но, Мурад-Бег, ты не знаешь, может быть, что эти самые Ата прежде на Балкане жили, откуда мы их вытеснили; они самые сожгли десять лет тому назад два судна купеческие, пришедшие торговать в Красноводск, и увели людей всех в Хиву, где и продали их. Через это купцы [168] перестали ездить к нам, и мы принуждены ездить за хлебом и другими изделиями в Хиву и Астрабад. Как же эти Ата не заслуживают нашего наказания?» Видя повиновение их, я положил два реала в найденный вьюк и позволил им взять корму на один только привал; но они воспользовались сим, реалов не тронули, а взяли весь изюм и табак, которым меня потчивали дорогой, говоря, что это уже не краденое и не поганое, а чистое.

10-го числа после рассвета мы пустились в дорогу и переехали цепь гор Сарё-Баба. Я видел днем озеро Кули-Дерья, о коем я выше упоминал. Ехали после привала всю ночь с 10 на 11 число и 11 в полночь напоили лошадей своих у колодцев Демур-Джем, откуда прежде находящееся кочевье удалилось. Я вспомнил сон, виденный мною в сем месте, когда я еще в Хиву ехал, и благодарил искренно Всемогущего, что оный не исполнился,

Не доезжая сего места, случилось со мной странное приключение. В прежние времена Трухменцы терпели от нападений Киргизов; набеги сии остались в памяти их по преданиям. 11-го числа перед рассветом, я ехал один впереди; проводники мои все отстали; кто дремал на коне, кто спал, свалившись в степи у ног лошадей своих. Я встретился с одним Трухменцом, ведущим двух верблюдов. Я подъехал к нему и спросил у него, кто он и откуда идет. На сей вопрос он спрятался за верблюда и выбежал тотчас же с обнаженной саблей. «Убирайся отсюда! закричал он мне, замахнувшись на меня, или я тебя изрублю». Я едва успел выхватить пистолет свой из-за пояса и остановить его, уставя на него дулом и взведши курок. «Кто ты таков, закричал я ему, говори, или ты умер!» Бедняга испугался, опустил саблю, хотел что-то сказать, но задрожал и не мог ни слова произнести. Я его держал в сем положении, наступая на него, а он отступал и отмахивался саблей, пока не наехал Сеид, который все дело нам объяснил. На мне была Киргизская шапка, и он меня принял было за Киргиза. Когда Трухменец отдохнул от своего испуга и опамятовался, мы стали его спрашивать, не слыхал ли он чего о нашем судне, и он утешил меня известием, что судно благополучно на якоре лежит и дожидается меня. Мы ехали весь день 11-го числа и остановились перед вечером отдыхать в кустах неподалеку от колодцев Сюйли.

Мы все уморились до крайности от того, что давно уже не спали. Я кое-как перемогал себя, потому что мечтал о возвращении; беспечные же проводники мои дремали на лошадях и падали сонные с оных. Если который-нибудь из нас отставал, то уехавшие [169] вперед, дабы не терять времени в ожидании отставшего, слезали с лошадей и засыпали у ног их. Я кричал, будил их, упрашивал торопиться, но пока я другого будил, первый засыпал. Ночь с 11-го на 12-е число была последняя нашего путешествия.

Я просил с вечера Сеида и товарищей его перемочь себя, дабы скорее поспеть в его кочевье: все обещались, но все изменили своему обещанию.

В ночи с 11-го на 12-е мы проехали колодцы Сюйли, откуда находившееся прежде кочевье тоже удалилось. После того Трухменцы стали мало помалу отставать. Кульчи первый уснул; мы уже с час ехали без него, как Сеид хватился, остался дожидаться его и тоже уснул на дороге. Я отъехал с час и, видя, что они не едут, слез с лошади и стал Сеида дожидаться; между тем лег на дороге с Кувветом, и мы оба уснули. Но проснувшись через несколько времени и не видя остальных товарищей своих, я полагал, что лошади провезли их дремлющих мимо меня, и поехал далее. Я их не нагонял, они меня не нагоняли, и я думал, что уже сбился с дороги, как увидел перед собой двух человек: один из них ехал на верблюде, а другой на лошади. Приняв их по происшествию случившемуся со мной за злоумышленников, я выхватил свой пистолет и, направя его на конного, спросил у него, кто он таков. В ответ скинул он мне шапку и, обняв меня, приветствовал несколькими Русскими словами. То был молодой Якши-Магмед, сын Киат-Аги, отправлявшего меня. Живучи на судне, он выучился несколько словам нашим. Он сказал мне, что уже девять дней как он оставил корвет, имея письмо ко мне от Пономарева, что он жил все это время в кочевье Сеида, где влюбился в одну Трухменку, на которой жениться хотел и что отец его с почетнейшими старшинами был выслан ко мне на встречу, но поехал по другой дороге. Я чрезвычайно обрадовался сей встрече. Товарищ Якши-Магмеда был Вель-Уста, Трухменец, который во время пути моего в Хиву отстал от Геким-Али-Бая и пристал ко мне. Куввет был отставши. Я пересадил Вель-Усту на лошадь и послал его отыскивать Киата, а Якши-Магмеда на верблюда, которого я держал в поводу.

Скоро нас нагнал Куввет, и мы увидели влево от дороги огонь, к которому мы поехали для прочтения письма. Там ночевали два семейства переходящих к Северу. Огонь был далеко от дороги. Мы сбились с оной и едва к рассвету с помощию Куввета прибыли к колодцам Сюльмень, у которых застали Сеида и Кульчи. [170]

Нам уже немного оставалось до кочевья Сеида, и мы послали 12-го числа Кульчи вскачь вперед, дабы нам заготовили барана и хлеба, а сами вслед за ним поехали. Перед вечером мы прибыли в Сеидову кибитку. Жены и дети проводников моих обступили нас; собралось множество стариков в мою кибитку, зарезали барана и сделали пир, после которого я написал несколько строк к маиору Пономареву и уснул мертвым сном.

13-го числа мне надобно было посетить жен прочих проводников моих, после чего в часу 11-м до полдня я отправился (Сеидова оба или кочевье его уже не на прежнем месте находилось, а перешло поближе к дороге).

Исправив все оружие свое, я отправился к берегу в сопровождении Сеида, который вез сына своего за собой и человек трех посторонних. Мне было верст 35 езды. Верстах в пяти от берега я въехал в кочевье Муллы-Каиба, у которого я хлебал верблюжье молоко, когда еще в Хиву ехал; нынешний раз я выкурил у него кальян, не слезая с лошади, и поехал далее. Впереди видны были горы, с которых спустясь открывалось море и судно. Я получил записку от Пономарева в ответ на письмо мое, успокоился на счет корвета, но еще более успокоился и обрадовался, когда, спускаясь со скал, составляющих почти берег моря, открылся мне залив и трехмачтовый корвет наш. Я скинул шапку, надел ее на пику свою и махал ею, дабы дать знать о своем прибытии. Моего знака никто не приметил; однако я скоро увидел, что с корвета плывет гребное судно ко мне, а вслед за сим и другое (корвет стоял верстах в трех от берега). Я пристал к кибиткам на берегу расположенным. Не знаю, билось ли мое сердце когда так крепко, подъезжая к Петербургу или к Москве, как в ту минуту, как я стоял ногами уже почти в воде морской. Гребные суда наши причаливали всегда около колодца Балкуи, лежащего повыше почти с версту около же берега. Я туда поехал и был встречен матросами, приехавшими наливаться водой, которые, приметя меня, бежали по берегу. Матрос Калюк, Татарин родом, прежде всех встретил меня.

Вскоре прибыло первое судно за мной, а там второе, в котором сам Пономарев пустился и тотчас же увез меня.

Легко себе представить, с какою радостию приняли меня на корвете. Первый долг, который я исполнил, было благодарственное молебствие Господу за спасение мое; после того дали мне пуншу и трубку, и заставили рассказывать свое путешествие. Жители корвета тоже не находились в хорошем состоянии. Отпустивши шкоут «Св. [171] Поликарп» вскоре после отъезда моего в Хиву и забравши даже весь провиант с оного, им не стало оного на то долгое время, которое они меня дожидались. Люди уже целый месяц были на половинной порции; из 140 матросов не более 20 было совершенно здоровых, 5 умерло, 30 лежало без движения от цинготной болезни, а остальные перемогали себя. Лекарь был без аптеки и не мог помогать больным. Таковое положение понудило лейтенанта Басаргина приступить к маиору Пономареву, чтобы он дал ему предписание отплыть, говоря, что лучше было лишиться одного меня, чем целому судну погибнуть, К сему понуждал его еще показавшийся лед в заливе. Первый приступ Басаргина был еще в половине Ноября. Пономарев выпросил у него две недели срока, после которого отложили еще снятие с якоря на одну неделю, наконец на один день. Накануне означенного утра для отплытия, в самое время вечерней зори, Трухменский киржим причалил к корвету, и посланные мною Хан-Магмед и Джанак вошли по приказанию моему в капитанскую каюту, не объявляя ничего, и там отдали письмо мое Пономареву. Общая радость и веселие водворились между нуждающимися матросами, ропот прекратился, и решились дожидаться меня.

Геким-Али-Бай, о котором я несколько раз писал к Пономареву, прося захватить его, не являлся на судно, а прислал просто данную мною ему монету. Сколько его ни просили, он не показался, отговариваясь болезнию. Монету мою узнали, но полагали, что Геким-Али-Бай, разграбив меня, нашел сию монету и послал ее на судно для оправдания своего; полагали, что болезнь его была ничто иное как рана, которую я ему дал защищаясь.

Все время моего пребывания в Хиве, Трухменцы, приезжавшие оттуда с караванами, являлись на корвет и объявляли, что я вслед за ними еду, для получения муштулуга или награждения за добрую весть; но вестники сии скоро надоели Пономареву. Он задержал одного из сих ложных пророков, который клялся, что я через четыре дня возвращусь, и обещался наградить его, если слова его окажутся справедливыми, если же ложными, то посадить его на пять дней в пушку и выстрелить. Пятый день настал, и бедняга пришел со слезами просить прощения за вымышленные им известия.

Киат таился. Он сам беспокоился на мой счет, перешептывался с приезжающими Трухменцами и наводил сим еще больше сомнения. Дурное обращение с ним моряков и недостаток в переводчике были, наконец, причиною тому, что он принужден был бежать с судна, оставя все дела свои и доверенности старшин Трухменских. Его с трудом могли заманить опять на судно. [172] Пономареву было чего испугаться; но он не знал, что причиною сего была его беспечность и слабость. Он посылает одного посланца за другим к Мулле-Каибу, у которого Киат скрывался, дабы призвать его. После долгих переговоров Киат возвращается; он получает новые неудовольствия, хочет уехать, оставя виды свои; его удерживают силой, и он клянется, что если ступит на берег, то не возвратится более, не объяснившись прежде со мной. Узнавши о скором прибытии моем, Киат поехал ко мне на встречу, но, как я выше писал, разъехался со мной; он хотел говорить со мной, но по возвращении его, зная уже обстоятельства, я избегал вступать с ним в разговор, где я должен был оправдывать его против наших. Я был признателен старому маиору за скуку и беспокойства, претерпенные им ради меня.

14-го числа ввечеру, Киат, известясь о моем прибытии, возвратился. Он простудился в дороге, правый глаз его заболел; он всю ночь кричал, и поутру мы увидели у него большое бельмо на зрачке.

15-е число назначено было для празднества, делаемого ради моего приезда. На берегу собралось множество голодных Трухменцов. Мы съехали на берег. Видя дурное расположение духа, в котором Киат находился, я боялся, чтобы Трухменцам не вздумалось чего-нибудь предпринять. Как бы обидно было показаться опять к ним, после столь чудесного возвращения! Я настоял. чтобы на берегу поставлен был караул. Праздник начался скачкой, потом была борьба, стрельба в цель, бег, причем раздавалось много денег победителям. На празднике сем порядка никакого не было, нахальничали Трухменцы, давили Пономарева, который не знал более куда поворотиться; получали деньги самые дерзкие; все были недовольны, и кончилось ударами, которые давали Трухменцам. Из моих часть разошлась. Праздник сей стоил дорого, и все были недовольны; причиною же сему был беспорядок, который должно было избежать, имея дело с Трухменцами, народом любящим деньги больше всего на свете.

Мой Сеид и Кульчи не были на сем торжестве. Я их прежде всего послал на встречу к каравану. Тут явился ко мне один слепой старик, житель Челекекской, который имел свидетельство от графа Войновича, плававшего по сим водам во время царствования Екатерины; в свидетельстве сем упоминалось о заслугах, которые оказал в то время Русским сей Трухменец.

В короткое пребывание мое на судне, я не успел съездить на Красноводскую косу, которую мне чрезвычайно желательно было видеть. [173]

16-го числа приехал к нам Петрович, оставя караван в Сеидовом кочевье. Он сам не знал, за чем приехал и воротился опять назад за караваном.

17-го числа увидали мы толпу конных, спущающихся с горы и узнали Хивинских посланцев. Проводники их Трухменцы ехали впереди, наездничали и стреляли из ружей. Я тотчас съехал на берег, посадил их в особенную кибитку, приставя к оной караул, дабы Трухменцы по обыкновению своему не ввалились к ним и не мучили вопросами. До вечера я дожидался прибытия каравана; когда же оный прибыл, то я стал сажать посланцев в лодку. Трухменцов множество хотели ехать со мной на судно, в надежде получить награждение за то, что я их всю дорогу кормил (что называется у них службой), но я никого не пустил кроме своих четырех.

Когда надобно было ехать, Сеид вбежал бледный в кибитку, схватил седло свое, саблю и оседлал лошадь. Я вышел к нему и спросил, что это значило. Губы его тряслись, он сам весь дрожал, бледный как смерть: он не мог мне ни слова сказать, но пролепетал, что он ни за что не поедет на судно. Я вырвал у него пику, снял саблю и, отдав оные под часы, сказал ему, что мне жалко его видеть в таком положении и что я просил его объясниться. «Я сегодня сон видел, сказал он мне, что, едучи верхом по замерзшему берегу моря, лошадь моя передними ногами провалилась сквозь лед. Я чувствую, что со мной что-нибудь нехорошого после будет на судне, и скажи мне, я ли тебе не служил?» «Сеид, отвечал я ему, если ты сам чувствуешь все вины свои, когда никто тебе не поминал об них, зачем ты еще стараешься оправдаться? Признайся лучше!» — «Оставь меня, сказал он; я доволен тобой, доставил тебя благополучно и награжден; пущай я возвращусь домой». — «Как хочешь, отвечал я; я не гонюсь за тем, чтобы ты посетил меня; но если ты мне не веришь, то можешь ехать».

Когда в бытность мою в Хиве и во все время обратного пути моего Сеид делал такие вещи, которые должны всякого взорвать, я молчал и грыз внутренно досаду свою, но обещался по прибытии на судно бить его до полусмерти. Прибыв на берег, я смягчился несколько и хотел в присутствии всех старшин объявить его мерзкие поступки и со стыдом прогнать его в глазах всех; но когда я увидел его невольное сознание, то я решился простить, сделав ему порядочный выговор наедине. Он хотел уехать, но Петрович не пустил его. «Проси прощения у Елчибека» , говорил он ему; я [174] тебе ручаюсь, что он простит тебя».— «Пущай судьба моя управляет мной, отвечал Сеид; я отдам себя в руки его. Что будет со мной, того да не миную».

Я повез их всех на судно и представил Хивинцов Пономареву. Якуб-Бай уже прежде езжал на купеческих судах наших из Мангышлака в Астрахань и не удивлялся; но юз-баши долго не понимал, где он находился, и не знал, что с ним делается. Моих Трухменцов Пономарев подарил. Сеиду я доставил пистолет в серебряной оправе, отвел его в сторону и рассказал ему все его дурные дела; он сознался, просил прощения, и мы помирились. Орда вся осталась ночевать у нас на корвете.

18-го числа велено было отправить лишних на берег, а с нужными нам людьми сниматься с якоря. Сеид замедлился несколько минут, разговаривая о некоторых счетах своих с юз-башей. Басаргин, как я уже выше описывал его, был человек своенравный, грубый и весьма храбрый там, где ему опасаться было нечего; он совершенно управлял Максим Ивановичем, который никогда не смел ему прекословить, а приказывать уже и думать позабыл. Басаргину хотелось скорее с якоря сняться; он велел матросам вытащить Сеида на палубу и прогнать его прикладами в лодку. Я был в то время в капитанской каюте и не знал этого. Петрович было заступился за Сеида, его разругали, он пришел жаловаться. Пономарев ничего не смел сказать Басаргину. Я ему представил, что такое поведение несообразно с правилами обхождения с Трухменцами, которых по приказанию главнокомандующего мы должны были стараться привязать к себе хорошим обхождением с ними и что он может отвечать за сей поступок.

Лодка уже отчалила. Киат был недоволен, оставался на берегу и никак не хотел ехать с нами; множество народа было собрано на берегу, и все были недовольны.

Таким образом кончилась экспедиция наша, коей начало было столь блистательное.

Пономарев и Басаргин приступили ко мне, прося меня еще в последний раз съездить на берег и довершить дела свои всеобщим примирением и привезением Киата и Таган-Ниаса, избранных от Трухменского народа поверенными. Я согласился, но взял с собой баркас, вооруженный двумя заряженными фалконетами и десять матросов с ружьями. Привадив к берегу, я пошел в толпу и не нашел ни Киата, ни Сеида; они сидели поодаль и разговаривали. Я присел к ним. Сеид был столь осторожен, что, съехав на берег, никому не объявил о понесенных им ударах, дабы не пристыдили [175] его единоплеменники. Я сперва уговорил Киата ехать, после того помирился с Сеидом и повез поверенных. Киат просил меня сказать народу, что он к вечеру еще возворотится, дабы избавиться от попрошаек. На судне ожидали от меня с нетерпением сигнала, который я обещался дать им в знак благополучного окончания. Я приказал выстрелить из фалконетов и отвалил. Все были очень рады, когда я возвратился, подняли гребные суда и снялись с якоря того же 18-го числа ввечеру.

Беспечность Пономарева до такой степени простирается, что он еще о сю пору не имеет перевода письма, которое писал к нему Магмед-Рагим-хан и не знает, что в оном заключается.

И так на судне у нас было два посланца от Хивинского хана и два от Трухменского народа. У первых было трое слуг: Хаджи, родной брат Якуб-Бая, Кутли-Мурад и Абдулла-Ниас. У Трухменцов же было взято двое слуг, из которых один мальчишка бежал, сев в Трухменскую лодку, которая отваливала от судна, и остался только один по имени Балта.

21-го приплыли мы легким ветром к острову Жилому, лежащему неподалеку от Апшеронского мыса. На острову сем живут промышленники и занимаются ловлей тюленей. Не доезжая сего острова, мы миновали недавно открытые подводные камни, означенные на новых картах Каспийского моря.

24-го числа к рассвету мы были в Бакинском рейде. Перед полднем мы сошли на берег и кое-как разместили посланцев своих на одной квартире. Алексей Петрович был еще в Дагестане, где он продолжал военные действия. Я предлагал Пономареву дни через два отправиться в Тифлис; но он никак не мог решиться на сие, не желая упустить праздника, чтобы не погулять со старыми маиорами, его приятелями. Он забыл дом свой, жену, детей, которых оставил в весьма бедном положении, забыл потерю сына, которого он лишился во время отсутствия своего, чтобы пировать в кругу людей, несносным для меня образом мыслей их, угощением, пьянством, картежью, местными рассказами о судах, под которыми все они находились за междоусобные ябеды. Я скрывался и прятался, чтобы сколько-нибудь заняться и уговаривал Пономарева сделать отчет вверенной ему суммы. Ничего не действовало. Я напоминал ему о семействе, он находил какие-то причины оставаться. Посланцы были предоставлены судьбе и бестолковому попечению Петровича. Все шло гадко. Противно смотреть было, и я не мог отделаться, потому что не хотел обидеть бедного слабого старика.

Бакинский народ точно гостеприимной, но гостеприимство сие есть весьма тягостное. Я раз был выведен до того из терпения, что принужден был проситься у Пономарева в Тифлис; но он упросил меня остаться, и я остался. Самый приятный дом был у Александровского, начальника таможни, где собирались все морские офицеры; тут благопристойность получше соблюдалась.

29-го числа получили мы известие о взятии Акуши Алексеем Петровичем.

30-го. Я собрался было съездить на огни, где Индейцы покланяются оному; но вместо того собралось у меня человек 12 товарищей, в том числе и Пономарев, который не упускал ни одного случая, чтобы не погулять. Вместо того чтобы рассматривать как должно капища сии, достойные примечания, мы провели весь день в питье, а на другой нездоровы были.

Огни сии, называющиеся по-персидски Атешке отстоят 16 верст от Баку на Северо-восток от оной. Земля, содержащая в себе горючий газ, простирается на несколько верст в окрестности сего места. Малейшая дыра, из которой подымается огонь, вспыхивает и горит без угашения. Огонь сей служит приходящим Индейцам на поклонение, варение пищи и освещение. Последнее они делают, поднося пламя к вставленной в землю камышенке. Тут у них выстроен довольно опрятный караван-сарай; к стенам оного снутри приделаны комнаты, из коих в одних живут они, в других имеют истуканы свои, которых мне не удалось видеть, а третьи назначены для приезжих. На средине двора построен довольно обширной жертвенник, по четырем углам коего выведены высокие трубы, из коих мечет всегдашнее пламя. В капище сем бывало от 15 до 20 человек Индейцов, спасающихся разными мучениями. Когда я там был, я видел 6 или 7 человек. Старостой у них был Индеец, прежде торговавший в Астрахани; он знал кроме своего языка по-русски, по-армянски, по-турецки и по-персидски. Те Индейцы, которых я видел, почти совсем голые. Всякой из них имеет особую комнату, живет и ест не в сообществе товарищей своих и имеет в своей комнате огонь, над которым он просиживает по нескольку часов без движения, поднявши руки вверх, не смотря на жар, который его сильно беспокоить должен. Изнуренные лица самовольных мучеников сих и худость их доказывают то, что они переносят. Между прочими тут был один Индеец, которой служил в Английской службе солдатом в одном полку Сипаев.


Комментарии

1. См. выше, стр. 5.

2. Факсимиле этой бумажки находится в атласе при книге Н. Н. Муравьева: "Путешествие в Хиву". П. Б.

3. Бесприютный странник.

4. Бешеный.

5. Господина посланника.

Текст воспроизведен по изданию: Записки Николая Николаевича Муравьева. Путешествие в Хиву // Русский архив, № 10. 1887

© текст - Бартенев П. И. 1887
© сетевая версия - Тhietmar. 2021
©
OCR - Karaiskender. 2021
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский архив. 1887