ПРЖЕЦЛАВСКИЙ П. Г.

ДНЕВНИК

1862-1865.

(Первые четыре главы напечатаны в “Русской Старине” изд. 1877 г., том XX, стр. 253-276; 471-506. Там же смотри гравированный портрет Шамиля, том XVIII.)

V.

Корнет Магомет-Шафи прибыл в Калугу в отпуск, на месяц. Письма его с вестью об отставке были следствием того, что командир конвоя оказал будто бы ему, Шафи, невнимание, и однажды, вместо руки, подал ему с пренебрежением один только указательный палец. Не ручаюсь за истину, но так говорилось в доме имама.

— В конвое Его Величества, — сказал мне однажды Магомет-Шафи, — служит поручиком сын одного персидского принца. Он, подобно мне, получал от отца своего, из суммы, отпускаемой ему правительством, 1,500 руб. в год. Денег этих оказалось недостаточно; поручик стал просить отца выдавать ему ежегодно 2 т., но скупой отец отказал. Поручику осталось обратиться с жалобой к военному министру, и, вследствие этого, он получил от отца просимую прибавку.

— Если ты поступишь так же со своим отцом, то он очень огорчится этим, — заметил я Магомету-Шафи.

— То-то и есть! — отвечал он мне чисто по-русски. Шамиль и его сын Кази-Магомет очень были бы рады если бы Магомет-Шафи не служил в рядах неверных и не грешил бы этим против правил “мюридизма”, но они [42] сознают, что, в настоящее время беспорядков в Польше, движения на Кавказе, по случаю Джаро-Белоканских событий и переселения горцев в Турцию, — выход Шафи из службы повредил бы им в мнении правительства. Вот именно почему, опасаясь, чтобы Магомет-Шафи не привел в исполнение своего желания, не было отказано ему при выезде в Петербург ни в деньгах, ни в оставлении Аминат в Калуге. Если Магомет-Шафи и похитрил, угрожая отцу и брату фиктивной отставкой, — то хитрость эта принесла для его интересов хорошие результаты.

_________________

Вопрос о приискании жены для Кази-Магомета не забывается, но исполнение его, по причинам, о которых говорилось выше, затруднительно. Магомет-Шафи, познакомившись в Петербурге с какой-то вдовой майоршей, из литовских татарок, сообщил брату, что она готова отдать ему в замужство свою 16-ти-летнюю дочь, получившую порядочное европейское воспитание. Кроме взноса условленных за невесту денег, цифра которых еще неизвестна, мать ставит в непременное условие — жить при дочери. После длинных совещаний, Каги-Магомет высказал со своей стороны следующие условия: во-первых, чтобы мать невесты оставалась в Петербурге, и во-вторых, чтобы невеста скинула европейское платье, скрыла лицо под покрывалом, переменила противные Корану привычки, одним словом, с ног до головы превратилась в правоверную мусульманку-мюридку. Хотя Кази-Магомет сердечно желает соединиться (на своих фанатических условиях) с предлагаемой девицей, но, вследствие обыкновенной нерешительности и надежды скоро уехать в Мекку, дело не подвигается. Независимо от этого, прекрасный пол семейства Шамиля не желает принять в свой круг цивилизованных мусульманок, с которыми они едва ли бы могли ужиться!.. Корнет Шафи, называвший невесту “хорошенькой”, по требованию брата, прислал ему фотографическую ее карточку: личико не дурное, но тип монгольский. Кази-Магомет прибежал ко мне с карточкой невесты.

— Ну, как она тебе нравится? — спросил я его.

— Тсс! Сердце мое испортилось! Она вовсе не [43] хорошенькая, — отвечал наш жених, вероятно, не одну ночь мечтавший, что у него будет жена первая в свете красавица.

— Она, право, недурна и, вероятно, покажется тебе красивее, когда сбросит европейское и наденет мусульманское платье, — замтил я Кази-Магомету.

— Да, это совершенная правда, — согласился он, и спрятал портрет в карман своего архалука.

Мусульманам снимать портреты Коран не дозволяет; Кази-Магомет, потребовав портрет, сделал прогресс!

Магомет-Шафи, поддерживающий план женитьбы Кази-Магомета, восхвалявший в своих письмах приисканную им невесту, по прибытии в Калугу запел другую песню, утверждая, что дочь майорши, будучи избалована светской жизнью и капризна, в жены его брату не годится...

— Из чего же ты заключаешь, что эта девушка избалована и капризна? — спросил я корнета.

— Вот из чего: однажды она просила меня поехать с ней на вечер, где будут танцевать, и хотя я обещал исполнить ее желание, но неожиданное служебное дело задержало меня в казармах. Таким образом, разодетая на бал девица, вместо того, чтобы танцевать и веселиться, в тревожном ожидании моего приезда, весь вечерь просидела дома! На другой день, когда я явился к ней с целью извиниться, она стала упрекать меня в невежливости, сердиться и плакать!... О, она очень капризна и жениться на ней Кази-Магомету не следует, — заключил Шафи.

— Полагаю, что она имела полное право быть на тебя в претензии, — засмеявшись, сказал я корнету. — Подумай, сколько неприятных часов ожидания через тебя выпало на ее долю.

— Ей не нужно было затевать поездки на вечерь! — сказал Шафи.

— Если ты считал эту поездку ненужной или неприличной, — заключил я, — то следовало сказать ей прямо, что будущей жене бывшего дагестанского мудира, сына имама, ездить в Шато-де-флер, Эльдорадо или танцклассы не подобает, и она, вероятно, для великой чести быть твоей невесткой, пожертвовала бы всеми удовольствиями света, а в том числе и желанием попрыгать... [44]

При одном из посещений меня зятьями Шамиля, Абдурахманом и Абдурагимом, первый из них, под влиянием неудовольствия к имаму, за то, что он содержит их в черном теле, завел речь о бывших при имаме порядках управления Дагестаном и Чечней. Речь его была полна иронии и желчи в смысле, что там не было общей власти, которая поддерживала бы права и давала суд и правду угнетенному тиранством народу. Правосудие руководилось корыстолюбием, судьи только и умели извлекать выгоды из своих должностей. “Это был судья — рассуждал Абдурахман, — который, по обстоятельствам, помогал другу, или вредил недругу; решения его основаны были на родственных и дружественных отношениях, и нельзя предположить его неприступным к лихоимству! В правление имамов, кошелек богатого всегда и везде перевешивал права бедного...”

Во время этого рассказа, Абдурагим, взяв с этажерки книжку “Военный Сборник”, стал читать статью мою: “Нравы и обычаи в Дагестане” (“Военный Сборник” 1862 года, № 4.).

— Не правда ли, что хорошо знать русский язык? — спросил я Абдурагима.

— Конечно, хорошо, — отвечал он, — впрочем, наш имам другого мнения: он говорил мне однажды, что если бы я был добрым мусульманином, то не должен бы знать читать и писать по-русски...

— Старику имаму неприятно, когда правоверные мусульмане просвещаются! — вмешался желчный Абдурахман. — Пророки и халифы не знали другого языка, кроме арабского, на котором написан Коран! Если бы ты в Чечне и Дагестане высказался прогрессистом, то по “шариату”, введенному там Шамилем, тебе бы сняли голову!

— В Чечне и Дагестане при имамах не было “шариата”, а был только “зульма” (терор), — отвечал Абдурагим (Имамы допускали террор потому, что, согласно III-й гл. 129-го стиха Корана, по совершении дела безвестного или несправедливого, вспомнить стоит о Боге — и все это будет прощено.), находившийся в кусательном расположении духа.

— Да, нечего сказать, славное было там управление! — заметил я: — наушничество, шпионство, доносы, интриги, [45] взяточничество и казни!... Уж если теперь ваш народ будет недоволен нашей администрацией, то он поистине может назваться диким, неразумным народом...

— Действительно, русские управление отличное, — сказал Абдурагим, — одно жаль, что у вас нет быстроты в делопроизводстве; в Дагестане есть поговорка: “русские даже и зайца догоняют на арбе” (в повозке). Вот, например, и ты дело об моем определении на службу везешь в арбе: два почти года промчалось, а хвост этого дела не пойман!...

— И не будет пойман, потому что Шамиль не согласен отпустить тебя из Калуги, и определение тебя на службу огорчить его, — отвечал я.

— “Тамаша!” (удивительно), — сказал Абдурагим, — этак, пожалуй, ради того, чтобы не огорчить имама, ты готов допустить, чтобы я здесь умер!...

— Сто раз я тебе советовал отбросить свою гордость, хотя бы притворную; преклони голову перед имамом, перед Заидат, перед Кази-Магометом, не убегай от них, как от чумы, и потом, примирившись, проси увольнения на службу.

— Пробовал — не помогает! — отвечал Абдурагим; — Теперь я дал себе слово ничего не просить у имама и, божусь Богом, сдержу свое слово.

— Но для тебя нужны же деньги, чтобы купить обувь, одежду; мне, право, стыдно встречаться с тобою в обществе, ты смотришься таким засаленным, общипанным!...

— Стыдно должно быть не вам и не мне, а имаму, который из 15,000 р., получаемых ежегодно от правительства, не хочет уделить малой частицы для своих зятьев, и дозволяет, чтобы они ходили в смазанных дегтем сапогах...

— Из каких же денег ты сделаешь себе черкеску, если та, которая на тебе, окончательно порвется? — спросил я.

— Продам кое-что из прежних вещиц (вероятно, приобретенных в добычу при пленении княгинь Орбельяни и Чавчевадзе в Цинондалах) и куплю сукна на черкеску, — отвечал Абдурагим.

— Попробуй, на мое счастье, попросить у имама денег, поклонись ему хорошенько, и он не откажет. [46]

— Нет, я просить не стану; они все до единого ужасные скряги, и за копейку готовы удавиться!..

— Будто бы?

— Конечно, скряги!... Вот однажды у Заидат заболел зуб и, она решилась его вырвать. Чтобы не употребить в дело тех щипцов, которые уже дергали зубы “гяуров”, имам поручил мне купить в лавке новые, и я заплатил за них 3 рубля. Когда щипцы я принес, то у Заидат зубная боль прошла. Дней через пять, имам отдавая мне ненужный инструмент, приказал возвратить его к лавку. Купец, разумеется, не согласился взять обратно однажды уже проданную вещь, а имам и слышать не хотел, чтобы они остались за ним! Таким образом, я потерял собственные три рубля, и сделался владельцем вовсе ненужного для меня инструмента! — заключил Абдурагим, махнув рукою.

— “Тамаша!” — сказал я в свою очередь.

_________________

В торжественные дни, или в дни именин кого-нибудь из знакомых, Шамиль делал визиты в коляске, подаренной ему Государем Императором. Других порядочных экипажей у него не было, потому что покупка их требовала расходов. В коляску обыкновенно садился имам, я и впереди Кази-Магомет. Зятья и переводчик тряслись сзади на биржевых дрожках, — последний должен был платить извозчику свои собственные деньги, потому что расхода этого Шамиль на себя не принимал. Каждый наш выезд сопровождался скандалом: непривыкшие к частой езде, почтенных лет лошади (тоже купленные на казенный счет, еще в 1860 году) на половине дороги останавливались, и, в явное нарушение устава Российского общества покровительства животным, подвергались бичеванию кучера, так что нередко нам приходилось, среди грязи, выходить из экипажа.

_________________

В день св. Александры Шамиль пожелал поздравить лично

знакомую именинницу, супругу губернского предводителя дворянства, А. Ф. Щукину.

— Имам просит вас выехать в 2 часа, — доложил мне переводчик. [47]

— Хорошо! — отвечал я ему.

— А корнет Магомет-Шафи просит, нельзя ли поехать с вами к имениннице в 12 часов, чтобы сделать визит прежде имама...

— Это еще что за известие?

— Имам не знает, или же претворяется незнающим, что Шафи бывает в обществе без папахи и носит длинные волосы: ему будет неловко оставаться в папахе там, где всегда бывал без нее...

— Но ведь и мне же неловко быть в одном и том же доме, в один день, два раза с визитами! Впрочем, скажите Шафи, чтобы он не беспокоился: я устрою так, что имам не заметит в папахе ли он или без папахи.

Магемет-Шафи поехал с нами вместе. У именинницы было множество гостей. При входе в залу, я оставил сына беседовать с прекрасным полом без папахи, а старика — в папахе и чалме — отвел в гостиную для беседы с хозяином и хозяйкою, так что отсутствия Шафи он не приметил.

_________________

Срок отпуска корнету Магомет-Шафи кончился. Он ни одного дня не захотел просрочить, говоря мне откровенно, что ему у нас скучно. Угроза выйти в отставку подействовала отлично: при выдаче денег, при оставлении жены в Калуге, Шафи не встретил затруднений, — все обошлось мирно, и посредничества моего не потребовалось. — Шамиль и Кази-Магомет ужасно боялись, чтобы выход Шафи со службы не помешал их ожидаемому выезду в Мекку.

В 9 часов утра, корнет Шафи собрался в дорогу. Когда тарантас был подан, я пришел с ним еще раз проститься; этим вниманием вся семья осталась очень довольной.

— По русскому обычаю, выпьем на прощанье! — весело сказал Магомет-Шафи, подавая знак лакею.

— Выпьем! — отвечал я засмеявшись, — “брудершафтов” не нужно, мы и без них все на ты...

Подали стаканы, пробки взлетели к потолку, запенилась белая влага, и мы дружески чокнулись стаканами, наполненными через край.... лимонад-газесом!

Давая Шафи возможность проститься с женщинами, я [48]сошел вниз к тарантасу. Пять минут спустя, появилась там и вся мужская семья, за исключением Абдурахмана, всегда враждовавшего с корнетом.

— И так, пожелаем доброго пути нашему дорогому сыну! — сказал я Шамилю.

— Каждому из нас подобает быть на своем месте, — отвечал он с приятной улыбкой.

Тарантас тронулся, колокольчик задребезжал. Кази-Магомет — в дрожках, а Омар — верхом на водовозке, поехали провожать Шафи до той дачи, в которой они, по милости правительства, выгодно и приятно провели лето.

Невнимание Абдурахмана, не желавшего проститься и проводить Шафи, огорчило старика имама и взбесило Кази-Магомета.

— Посмотрите на этого человека, — говорили они переводчику. — Полковник наш — уллу, гюрмстли-киши (большой, почетный человек), да и то пришел проститься с Шафи, а он, мальчишка, не хотел ему кивнуть головою!...

— Где Абдурахман? — спросил я провожавшего меня до квартиры Абдурагима.

— Не знаю! — отвечал спрошенный.

— Не у Заидат ли на верху? — быть может, он там простился с Шафи?...

— Не знаю: у Заидат его не было....

— Так где же он?...

— Право не знаю, кажется, спит еще!...

— А жена его, Написат, была на верху при прощанье?

— Была. Все женщины прощались вместе, — заключил Абдурагим.

При укладке вещей отъезжавшего, все столпились в передней около комнаты Абдурахмана; шумели и мы, громко разговаривая, шумели еще более люди, выносившие чемоданы, но Абдурахману не заблагорассудилось проснуться; — когда же тарантас тронулся с места и зазвенел колокольчик, то он, будто бы сей час проснувшись, стал так громко звать лакея, чтобы голос его был слышен на верху: “Иван, Иван! Подавай мне одеваться: Иван, подавай мне воду!...”

Когда я, на другой день, позвал Абдурахмана, чтобы сделать выговор за его выходку, то он, посредством своей [49] сестрицы Заидат, уже успел оправдать себя перед стариком имамом, ссылаясь на крепкий сон и недогадливость жены разбудить его.

_________________

— Достань мне из библиотеки имама книгу: “Харидатуль-эждаиб”, то есть: “Сумка чудесного”, — сказал я Абдурагиму.

Абдурагим отправился в кабинет Шамиля, попросил, будто бы для себя, названную книгу, и принес ее ко мне. Положив книгу на окошко, где помещался стакан с папиросами и пепельница, я просил Абдурагима придти завтра, чтобы вместе прочесть главу: “о будущем пришествии на свет антихриста”. Если мне бывало понадобится сделать извлечение из какой-нибудь арабской книги, то я, чаще всего, заставлял Абдурахмана или Абдурагима читать, а сам набрасывал перевод.

На следующее утро, пришел ко мне Кави-Магомет и попросил свести его в рекрутское присутствие, чтобы проследить порядок приема рекрут. Подали экипаж, и мы поехали.

В сумерки прибежал ко мне встревоженный Абдурагим.

— “Не хабар?” (что нового?), — спросил я.

— “Валла тамаша!” (ей-Богу, удивительно). У вас был кто-нибудь сегодня из наших? спросил он.

— Был Кази-Магомет! — отвечал я.

— Так и есть! Шамиль рассердился, зачем я отдаю его ученые книги гяурам, у которых они валяются между папиросами и оскверняются табачным дымом! Пожалуйста, отдай мне “Сумку чудесного”.

— Можешь взять, она уже мне не нужна, — сказал я Абдурагиму, от души смеясь над его кислым лицом. У вас ни одного дня не пройдет без фанатических выходок, без кляуз, без сплетен! Поблагодари имама за книгу и скажи, что как Харидатуль-эджаиб, по моему мнению, ничто иное, как собрание большей частью нелепых басен, то я не считал грехом оставить ее в соседстве пепельницы и папирос!... Коран, как ты сам видишь, я держу у себя так, как его держат правоверные мусульмане: он обвернут в чистый платок, и покоится на особой полке этажерки, хотя я уверен, что этот почет ни увеличит, ни уменьшит достоинства книги.... [50]

— Покуда “Сумка чудесного” возвратится в библиотеку имама, ее теперь будут проветривать и протирать несколько дней, и за этот труд пилить меня!.. Нерасположение ко мне Кази-Магомета так велико, — продолжал Абдурагим, — что каждый мой шаг, каждый поступок, он ставит мне в вину: пойду ли я с визитами — виноват, забегу в клуб — виновата, посещу театр — виноват! Теперь взял для вас книгу, которую не однажды вручал вам Кази-Магомет — опять виноват!... “Джаны-чихсын!” (да выскочит душа), — заключил Абдурагим, вероятно относя это доброе желание к своим притеснителям, л закуривая папиросу.

— Не думаю, чтобы на тебя сердились за посещение театра; вчера же был Кази-Магомет на представлении Ольриджа, — сказал я.

— Он что делает, то ему можно, а мне, по их мнению, нельзя! Вчера, отправляясь в театр, будто бы по принуждению, он свалил это прегрешение на вас: “Полковник”, — сказал он отцу, — “прислал за мною, чтобы я был непременно в театре, потому что неловко не посмотреть на игру такой европейской знаменитости, как Ольридж!” Если уж я грешу против религии и мюридских обычаев, посещая иногда гостиницу, чтобы встретить там добрых знакомых, то Кази-Магомет более грешит, секретно от имама играя по несколько часов в сутки на бильярде у Кулона.

Действительно, Абдурагим говорил правду. По плану Кази-Магомета обмануть отца, около 7-ми часов вечера, когда он был в кабинете для совершения вечернего “намаза”, явился туда, заранее подученный, переводчик Мустафа.

— Полковник прислал просить вас и Кази-Магомета в театр, — доложил он.

— Поблагодари, — вежливо отвечал старик, — я не поеду, а ты, Кази-Магомет, поезжай; потом и мне расскажешь, что слышал и видел.

Кази-Магомет, как бы неохотно, сошел вниз, где его ожидали уже приготовленные, по его же приказанию, дрожки.

— Что говорит Кази-Магомет об игре Ольриджа? — спросил я на другой день переводчика. [51]

— Говорит, что смотреть это представление не стоило и за пять копеек...

Нельзя было и ожидать другой оценки! Во-первых, потому, что мусульманин, сделавшийся христианином и явившийся на сцену, никогда не удостоится похвалы ни одного фанатика; а во-вторых, Ольридж играл на английском языке и Кази-Магомет ничего не понимал.

За два дня до представления “Отелло”, Кази-Магомет спросил меня, что он увидят на сцене?

— Ольридж совершит убийство, — отвечал я.

— Кого он убьет?

— С...ву! — отвечал я улыбаясь.

— Он в самом деле ее убьет?

— О, нет; она останется живой!

— Жалко! — отвечал сын Шамиля; — ее бы нужно убить не шутя.

Кази-Магомету было известно, что эта миловидная актриса бежала от мужа, лежавшего на смертном одре, и возвратилась на сцену по смерти благоверного супруга, оставя своего похитителя...

Абдурагим также был в театре. В день постановки на сцену “Отелло”, он находился в гостях, где знакомые дамы заявили желание видеть его в театре. Бедный молодой человек занял у кого-то два рубля и вежливо исполнил желание прекрасного пола. Ни Шамиль, ни Кази-Магомет никогда почти не догадывались дать своим родственникам денег на билеты.

VI.

— Кази-Магомет прислал спросить, не возьмете ли вы его с собою куда-нибудь к знакомым, провести вечер, — доложил мне однажды переводчик.

— Пожалуй, — отвечал я; — скажите, чтобы после вечернего “намаза” пришел ко мне, и мы вместе поедем к нашему кавказскому другу, капитану де-Лазари (ныне полковник корпуса жандармов.).

В сумерки отправились. Кази-Магомет хотя понимает [52] много, но, просто из фанатизма не желая говорить по-русски, в гостях большей частью держится около меня; на этот раз, он завел со мною разговор об Абдурагиме.

— Пожалуйста, перестаньте говорить о предмете, которому не предвидится конца и которого, по вашему выражению, нельзя поймать за хвост! Удивляюсь, зачем вы насильно удерживаете при себе этого молодого человека? Раньше или позже, он наделает вам много хлопот! Все эти странные сцены, которыми вы отвечаете ему на просьбы о дозволении определиться на службу, сделавшись известны всему городу, возбудят смех и порицание, возбудят вопрос и убеждение, что имам, осыпанный милостями правительства, из фанатизма не желает пустить зятя на царскую службу!.. Вот уже почти два года, как Абдурагим каждый день беспокоит меня своими просьбами об определении его на службу в России или на Кавказе.

— Имам вовсе его не держит! Пускай он просит позволения ехать на Кавказ, и позволение получить, — сказал Кази-Магомет, в душе не желавший, чтобы Абдурагим служил в России.

— Но Абдурагим без жены на Кавказ не поедет, — заметил я.

— Имам отпустит с ним и его жену, — сказал Кази-Магомет, и затем прибавил: если она сама захочет последовать за мужем!...

— Другой на моем месте человек и подумал бы, что дело Абдурагима благополучно покончено, но я ясно вижу, что мы целый час толкли воду. Абдурагим, готовый ехать и на Кавказ — не поедет туда без жены, а жена его, само собою разумеется, сделает то, что угодно имаму. Ей стоит только шепнуть: не соглашайся расстаться с отцом, и она оставит мужа в трубе... И ты, мой друг, и Шафи, рады бы сбыть с рук обоих нелюбимых зятьев, но тут есть запятые: имаму не хочется расстаться с дочерьми, вам с сестрами, а имамше Заидат не хочется расстаться с братьями. Я не говорю уже о том, что вы все, кроме корнета Магомета-Шафи, по известной мне причине, не желаете, чтобы кто-нибудь из ваших родственников, даже из ваших единоверцев, служил в рядах христиан. [53]

— Заидат помешает выезду братьев из Калуги, — заметил Кази-Магомет, как бы отвечая на свою мысль сбыть их с рук.

На следующее утро, разговор наш, переданный Кази-Магометом — Шамилю, Шамилем — Заидат, а Заидат — братьям, варьирован на разные темы, и настоящий смысл его, по обыкновению, исказился. Вся семья, жадная до хабаров (новостей) и сплетен, обрадовалась, что нашелся предмет для толков. Шамиль потребовал к себе Абдурагима и, вследствие будто бы моей жалобы, что он до смерти мне надоедает своими посещениями, распек его ужасно. Заидат обиделась сказанным мною, что если бы не она, то Абдурагим давно бы был на службе, и так далее.

В полдень Абдурагим прибежал ко мне чуть не со слезами на глазах, и объявил, что имам наконец согласился отпустить его из Калуги, и желает о том переговорить со мною. Я отправился тотчас к старику, предполагая заодно сделать с ним визита приезжему в Калугу флигель-адъютанту. Кази-Магомет и Абдурагим встретили меня в зале; минуту спустя, пришел к нам Шамиль. Поздоровавшись, он пригласил меня сесть с ним рядом на диване.

— Мне нужно сказать тебе пару слов, — сказал он.

— Я слушаю!...

— Кази-Магомет сообщил мне, что стоящий здесь Абдурагим ужасно надоедает тебе своими посещениями и жалобами поступить на службу!..

— Вовсе не так! Я всегда рад видеть каждого из вас в моем доме: выслушивать ваши жалобы, ваши просьбы, давать вам добрые советы — это моя обязанность!.. Я, точно, говорил твоему сыну, что Абдурагим постоянно беспокоит меня известными просьбами, но вовсе не в том смысле, что он мне надоедает посещениями.

— Так ты не приносил полковнику жалобы, чтобы тебя отпустить из Калуги? — спросил Шамиль Абдурагима.

— Я вовсе не жаловался, но просил, да и то просил только всего один раз, — отвечал Абдурагим.

— Да, точно, ты просил один раз, но потом, в каждый приход ко мне, заводил разговор о предмете своего [54] домогательства. Разве это не одно и то же, что повторение первоначально заявленной просьбы? — заметил я зятю Шамиля.

— “Беле!” (точно так), — отвечал молодой человек.

— Одним словом, без уверток, выскажи нам свое желание.

— Мое желание — желание неизменное. моя просьба — усерднейшая просьба, состоит в том, чтобы имам позволил мне поступить на службу! — отвечал Абдурагим.

— Я вовсе не удерживаю его. Пускай едет и берет с собою свою жену, но писать военному министру об его определении я не возьму пера в руки, потому что это не мое дело. У него есть отец Джамал-Эддин, от распоряжений которого должна зависеть его участь!... По нашим постановлениям, сын обязан подчиняться воле отца, брать — старшего брата, и так далее, — заключил Шамиль, кривя душою против “Суннета”, в котором сказано, что достигнувший 15-ти-летняго возраста юноша уже выходить из-под опеки.

— Коляска подана, — доложил лакей.

— Едемте, имам, — сказал я, и мы отправились с отитами.

Вечером того же дня, пришел во мне Абдурагим.

— “Кара боссе!” (добрый вечер), — сказал он весело.

— “Саол, ходоува!” (спасибо, садись), — ответил я.

— Слава Богу! наконец-то имам дал мне согласие поступить в службу...

— Ты так думаешь?...

— Разумеется!... Я пришел просить вас, чтобы вы с завтрашней почтой сделали о том представление военному министру. Ради самого Аллаха, развяжите меня, — умолял Абдурагим.

— Не могу, хотя бы и хотел... Согласие Шамиля так же сомнительно, как и прежде, и имеет свое: но. Завтра я еще раз спрошу имама — как мне понимать ответ его по твоему делу.

Спрошенный имам отозвался, что он и ни запрещает, и ни позволяет своему зятю Абдурагиму поступить в службу, — более этого я ничего не мог добиться.

Затем, с первой почтой, я отправил к докладу [55] военному министру представление (вся переписка моя, по должности пристава при Шамиле, велась конфиденциально, и докладывалась военному министру через начальника управления иррегулярных войск, генерал-лейтенанта Карлгофа.), в котором, между прочим, выразил:

“Абдурагим, весьма справедливо считая 4-х-летнее пребывание в Калуге (куда он прибыл за Шамилем добровольно) временем для себя бесполезно потерянным, и требуемое от него соблюдение правил мюридской жизни — правил, по его словам, хороших в Дарго, но не в Калуге, стеснительным, потеряв надежду, чтобы Шамиль дал ему согласие поступить на службу, принял методу вести себя самостоятельно, не обращая ни малейшего внимания на нерасположение к нему Шамиля и Кази-Магомета. Как добрый мусульманин, Абдурагим аккуратно исполняет пять установленных “намазов”, не ест и не пьет запрещенного Кораном, но положительно не признает тех обрядов и обычаев (составляющих “Суннет” и “Гадис”), которые имеют характер фанатизма. Гордый и настойчивый, он не хочет преклонить своей головы ни перед Шамилем, ни перед его старшим сыном, и, нередко оставаясь без обуви, не просит у них ни копейки, потому что каждая выдача ему денег на покупку необходимейшего сопровождалась выговорами, даже ругательствами, за несоблюдение строгих адатов.

В прошлые годы, Шамиль выдавал зятьям своим по 20 — 30 рублей в треть; теперь же не отпускает им на карманные расходы ничего, полагая, что этим заставит их превратить знакомства и безвыходно сидеть дома, за намазами и книгами; мера эта оказалась безуспешной, вызвала обоюдное охлаждение, похожее на ненависть, и зятья, в особенности Абдурагим, совершенно вышли из повиновения своих родственников, стараются избегать с ними встречи, чему способствует учреждение для них особого экономического обеденного стола, и, постоянно жалуясь на притеснение Шамиля, насильно удерживающего их при себе, остаются при мысли выехать из Калуги.

Весьма много я потерял времени и слов на советы Шамилю: отпустить зятя на службу, и Абдурагиму: подчиниться воле старика. Первый, по обыкновению, отвечает уклончиво, второй — настойчиво остается при прежнем желании. Наконец, два дни сряду, Шамиль сам заводил со мною разговор об Абдурагиме, объявляя, что, в деле определения его на службу, считает себя лицом посторонним, не желает препятствовать осуществлению намерения зятя, но и не намерен ходатайствовать об нем перед военным министром. Мнение Шамиля, что домогательство зятя может быть разрешено только согласием его отца, ефендия Джамал-Эддина, [56] Абдурагим не признает правильным, как потому, что он совершеннолетен, так и по той причине, что отец, бросив его давно на произвол судьбы, сам переселился в другое государство.

Нет никакого сомнения, что определение на службу Абдурагина было бы для Шамиля и части его семейства неприятным событием, но оно положило бы конец семейным сценам, которые повторяются ежедневно вследствие настойчивости называемого молодого человека — какими бы то ни было путями достигнуть своей цели.

В заключение честь имею доложить, что Абдурагим, зная весьма порядочно читать и писать по-русски, в таком случае, если не удостоится счастья быть определенным в конвой Е. И. Величества, заявляет готовность служить в одном из кавалерийских полков, внутри империи расположенных, и носить установленную форму, а также оставить до времени свою жену при семействе Шамиля”.

Абдурагим пришел ко мне с обыкновенным утренним визитом и вслед за ним появился Абдурахман, дувшийся на меня несколько дней и испытавший, что я мало на это обращаю внимания. Оба брата были очень веселы, и это убедило меня в мысли, что они единодушно стремятся в одной цели, именно: расстаться с Шамилем и почтенной Заидат, не умевшей отстоять, чтобы в глазах имама зятья занимали место выше сыновей. Я говорил уже, что, за год до того, как пишу я эти строки, дом Шамиля разделялся на две партии; теперь обстановка изменилась, в ущерб Заидат — братья ее составили особую партию. Право менторства над стариком осталось в руках Заидат и КазиМагомета: что присоветует сын, то расстроит жена, что присоветует жена — то расстроит сын... Абдурахман тайно, а Абдурагим явно, стали преследовать одну цель — выбиться из тяжкой опеки и оставить семью, в которой они ничего не значат, содержатся как лакеи, и встречают одни лишь оскорбления.

В первый раз при брате, Абдурагим закурил папироску, — до этого дня он скрывал от него свою противо-коранную страстишку.

— Ты решаешься курить при старшем брате и в одно время грешить против адата и против Корана? Смотри, он на тебя рассердится! — сказал я шутя Абдурагиму.

— Чего мне сердиться, — отвечал Абдурахман. — Каждый [57] волен делать, что ему угодно (это изречение заключается в 46-м стихе 41-й главы Корана.); он давно перестал быть “мюридом” и превратился в “мунафика”!

— Какая польза имаму держать при себе мунафика, отвергающего “шариат”? Давно бы пора пристроиться ему на службу, в ряды наши, — сказал я.

— Имам, поистине, добрейший старик, и не препятствовал бы пользам зятя, если бы не эти поганые советники! Через советников же, в роде Амир-хана, Юнуса и других, он потерял Чечню и Дагестан. Советчики ворочают его на все стороны, подобно тому, как собаки ворочают падаль (“мурдар”), — сказал Абдурахман язвительно.

_________________

Квартировавший в Калуге, Колыванского полка капитан Мулачихан (до крещения Гасан Гаджиов), уроженец Дагестана, из селения Ашильты, выступая в поход в Царство Польское, оставил своего 15-ти-летняго племянника, Нурича, у помещицы Калужской губернии княгини Оболенской, принявшей на себя доброе дело воспитать молодого дикаря в европейском духе.

На днях приехал в город с кучером княгини молодой Нурич и остановился в доме Шамиля. Капитан Мулачихан был далеко не в дружеских отношениях с семейством имама; оставляя Калугу, он даже не счел нужным проститься с ними, и племянника своего их попечениям не поручал. Когда полк стоял около Калуги лагерем Шамиль посещал ученья, то я заметил, что Нурич, подзываемый к коляске имама, после разговора с ним на аварском наречии, всегда отходил со слезами на глазах. Как истый кавказец, привыкший смотреть во все стороны — нет ли где неприятеля в засаде, я заподозрил — не внушается ли молодому горцу мысль, что ему грешно жить у неверных и отставать от мусульманских намазов и обычаев.

— Кази-Магомет желает, чтобы Нурич остался у них на жительство, — доложил мне вошедший переводчик Мустафа.

— Передайте Кази-Магомету, что он не имеет никакого [58] права распоряжаться этим молодым человеком и вмешиваться в дела Мулачихана, — сказал я переводчику. Мустафа ушел, но вскоре возвратился.

— Кази-Магомета говорит, что Нурич напишет к княгине Оболенской письмо, уведомит, что пожелал остаться в доме имама, и попросит прислать сюда его вещи, — сказал переводчик.

Я отправил однако Нурича обратно в деревню княгини Оболенской, которую просил не отпускать впредь молодого человека в военнопленным, потому что эти посещения могут его фанатизировать. В тот же день зашел я к Шамилю, принимавшему визит Ольриджа.

— Извините, имам, что я воспротивился оставлению здесь Нурича.

— И прекрасно сделал! — отвечал старик.

— Если бы вы оставили у себя этого мальчика, непрошенные вмешались в дела Мулачихана, то он имел бы право вас обвинить в том, что вы, ради того — лишь бы вырвать мусульманина из рук христиан, помешали воспитанию его племянника.

— Совершенно справедливо, — заметил Шамиль.

— Я приказал Нуричу испросить от Гасан Гаджиова (Мулачихана) позволение жить у нас, — сказал Кази-Магомет.

— А я постараюсь помешать этому, — подумал я, зная, что желание это есть дело фанатизма, а не человеколюбия.

_________________

— Скажите Кази-Магомету, — приказал я вошедшему ко мне переводчику, — что, по Корану, за вежливость должно платить вежливостью. Вместо визита Ольриджу, который теперь занят репетициями, пускай он едет в театр, на представление драмы: “Шейлок”.

— А я затем и прислан, — ответил переводчик; — Кази-Магомет хочет взять ложу.... Он просит, чтобы вы взяли с ним ложу по полам, а ложа стоит 15 рублей!.. [59]

_________________

— Имам вас приглашает, желая кое о чем переговорить, — сказал мне однажды Кази-Магомет, встретившийся на гулянье.

— Опять что-нибудь новое? — спросил я торопливо.

— Нет, это все старое! — отвечал спрошенный.

В полдень следующего дня, собралась конференция.

— Ты поставлен при мне правительством для того, — начал Шамиль речь докторальным тоном, — чтобы быть мне полезным советами, быть ходатаем в моих нуждах и просьбах! — Сегодня я пригласил тебя с той целью, чтобы покончить дело Абдурагима, не отступающего от желания выехать из Калуги и поступить на службу......

Из залы в гостиную вошли Абдурахман и Абдурагим. Первый, в противность мусульманского этикета, увидев, что Кази-Магомет сидит при отце и желая показать, что он ему равный, без приглашения поместился в кресла, и шепотом, на кази-кумухском наречии, для всех присутствующих непонятном, два раза повторил брату: “и ты садись”, но Абдурагим до конца совещания оставался на ногах, и вообще держал себя с тактом и должным, по обычаю, к старшим уважением.

— Совершенно от тебя зависит разрешить этот длинный, беспокоящий всех нас вопрос, — сказал я Шамилю. — Зачем насильно держать Абдурагима и Абдурахмана, когда вы на них, а они на вас, смотрите врагами?..

— Насильно я никого не удерживаю, — отвечал старик. — Сколько присутствие их в моем доме не приносит радости, столько и отсутствие не причинит печали! В начале, я их содержал точно так же, как родных сыновей: кормил, одевал, давал несколько денег, но когда они стали вести себя очень дурно, неприлично, одним словом — не так, как следует вести себя детям благочестивого ефендия, я, истощив все средства направить их на путь истинный, заставить, чтобы они сидели дома, читали религиозные книги, делали “намазы”, держали посты, — вот уже более года, махнул на них рукою, не стал давать ни копейки, но и эта мера не останавливает их от неприличной жизни!.. Они продолжают посещать своих знакомых, бывать на гуляньях и в театрах, смотреть [60] на женщин и говорить с ними, тогда как все это запрещено правоверным мусульманам.

— Я с тобою не согласен, имам, в том, что затья твои ведут себя дурно, неприлично. Они аккуратно исполняют пять установленных Кораном “фарс-намазов”, не едят и не пьют запрещенного, держат исправно великий пост, но, признавая правила вашего “Суннета” тяжелыми, необязательными, и полагая, что только подобные тебе старцы могут им следовать, решились вообще жить так, как живут все дагестанцы, то есть: по “адату”, а не по “шариату>.

— Если они не хотят быть послушными, жить так, как я живу, то самое лучшее удалить их из моего дома, — отвечал Шамиль. — Хотят ехать в Дагестан — пусть едут; я им, пожалуй, дам несколько денег на дорогу.

— А жен отдашь им? — спросил я.

— Конечно, и жен отдадим, — вмешался сын-суфлер.

— Конечно, и жен отдадим! — повторил отец и, помолчав, прибавил: — “но” отдадим только в таком случае, если он не будут плакать, и сами согласятся покинуть старика-отца...

— Это “но” все равно, что сказать прямо: не отдам!... Жены не поедут за мужьями, мужья не поедут без жен! Повторение старой песни, — сказал я. — Мое мнение, пусть Абдурагим поступает на службу в России, его же жена, а твоя дочь, может до времени оставаться при твоем семействе.

— Я согласен; пускай зятья служат в России, — отвечал старик, — “но” я не хочу, чтобы их жены оставались при мне; они должны взять их с собою. Довольно мне забот и с женою Шафи; ты не знаешь как дорого мне стоит жить в Калуге!......

— На первых, по крайней мере, порах, им взять с собою жен невозможно! Впрочем, — продолжал я, — у нас должно идти совещание только об одном Абдурагиме. Абдурахман, в последнее время, не заявлял мне желания оставить твой дом.....

— Нет, дело лучше покончить за раз, — отозвался в сердцах Кази-Магомет. Вышлите вон из нашей семьи и того идругого, а в особенности этого кляузника, интригана, [61] негодяя Абдурахмана! Пока он будет здесь, у нас никогда не будет покоя!..

— Да, это правда, — отозвался спокойно перебиравший свои чётки старик; — их нужно (“тайдырмага”) вырвать из моего дома!..

— Мне очень неприятно, — сказал я Абдурахману, сидевшему как на иголках, — что ты, чрез свой хитрый, злобный характер, вооружил против себя имама и его сыновей! Третьего дня Кази-Магомет жаловался мне, что ты ослушался его поручения написать письмо к полковнику Богуславскому. На замечание мое, ты отвечал, что Кази-Магомет лжет, клевещет, и что о письме никто тебе ничего не говорил; вот теперь вы оба на лицо, разъясните кто из вас в данном случае прав, кто виноват?.....

— Разве я не поручал тебе написать письмо к Богуславскому? — спросил Кази-Магомет Абдурахмана.

— Нет! Я не помню! — отвечал последний.

— Ложь! Чистая ложь! Ты еще сказал: “очень мне нужно писать гяуру!” — вскричал бледневший от злости сын Шамиля.

— У тебя ложь! — отвечал в свою очередь побледневший как полотно Абдурахман; — ты рад кляузничать и на каждом шагу обижать меня без причины!...

— Без причины? А, без причины? — закричал антагонист, подбегая к противнику и кивая ему под самый нос пальцем. — А не ты ли, “собака”, оказываешь мне на каждом шагу неуважение? Не ты ли делал мне неприятности тогда, как умерла моя жена, Каримат? Не ты ли дерзко приказал лакею отобрать от меня графин? Не ты ли выхватил из рук своей жены, а моей сестры, Написат, рубашку, которую она мне шила, и топтал эту рубашку ногами?..

Перебранка принимала все более и более резкий характер....

Став между двумя рассвирепевшими и державшимися за кинжальные ручки родственниками, и отводя Кази-Магомета на прежнее место, я заметил им, что они в присутствии моем и имама ведут себя неприлично; вслед за сим, спокойствие восстановилось. Шамиль во все время ссоры и брани сидел спокойно, перебирал чётки, и шептал молитву, предоставляя противникам полную свободу подраться.... [62]

Если бы Кази-Магомет ударил Абдурахмана, то, вероятно, обнажились бы кинжалы, и в маленькой гостиной разыгралась бы трагедия. В одно мгновение ока закипело бы: “Канду” (Vendetta). Абдурахман мог убить Кази-Магомета, Шамиль — Абдурахмана, Абдурагим — Шамиля, и, наконец, кто-нибудь из них, более раненый, собираясь отправиться ad patres, ради заслуги для поступления в обещанный пророком рай, воткнул бы кинжал в мою грудь — в грудь ненавистного “гяура!..” Привыкший на Кавказе быть близким свидетелем сцен убийства или поранений из-за ничтожных предлогов, я нисколько не испугался, но искоса поглядывал на кинжалы моих соседей, с целью завладеть одним из них, в случае надобности...

В гостиной восстановилось однако спокойствие. Абдурагим, все время стоявший скромно прислонясь к стене, выступил три шага вперед, и сказал:

— Если вы собрались на совещание по моему делу, то спрашивайте меня, и я буду отвечать; если же я не нужен, то позвольте мне удалиться!.. Порешите мою просьбу. Положение, в котором я нахожусь, вгонит меня в чахотку! Я измучился от постоянных сцен и неприятностей!..

— Сам вижу, — сказал хладнокровно Шамиль, — что нужен конец, но я не имею права ни отпускать, ни удерживать тебя; делай как хочешь, и уезжай хоть сию минуту!...

— Куда же мне ехать? — отвечал Абдурагим, — в Петербург ли, в Сибирь, на Кавказ, или в Мекку!.. Укажите мне дорогу, и я поеду!.......

— Сын навсегда состоит во власти отца, — сказал имам; на все свои дела вы должны испрашивать разрешения ефендия Джамал-Эддина, а я тут сторона: ни запрещаю, ни позволяю!...

— Да это вовсе не логично, имам, — заметил я. — Джамал-Эддин, переселившись в Турцию, стал подданным султана, а Абдурагим — подданный нашего Императора! Какое же право может иметь турецко-подданный над русско-подданным? Разве в Чечне и Дагестане сыновья-мунафики спрашивали разрешения отцов-мюридов и обратно?...

— В наших книгах написано, что сын всегда остается подчиненным воле отца, — отвечал старик докторально.

— А мне кажется, что в ваших же постановлениях [63] где-то сказано, что отец обязан: научить сына грамоте, правилам религии, и женить на первой жене, а в 16 лет сын уже выходит из безусловной власти отца, и делается человеком самостоятельным, — заметил я.

— Сын навсегда подчинен воле отца, — твердил ех-имам; — он без его воли не может идти на “газават!” (священную войну против христиан).

Этой ссылкой, в смысле толкования постановлений Суннета, старик высказал мысль, что если сын без разрешения отца не может затевать такого доброго, Аллаху-угодного дела, как война против гяуров, то как же ему не быть подчиненным отцу в других житейских помыслах, а в особенности в помыслах вступить в ряды гяуров!.....

— Положим, что это есть в ваших книгах; но ведь зятья твои не хотят идти на газават, но хотят поступить в нам на службу, — отвечал я. — Разве ты, имам, собирая скопища, насильно выводя в строй малого и великого, способного владеть оружием — спрашивал разрешения отцов отпустить сыновей?..

— Откуда тебе знать, что написано в наших книгах, — сказал с досадой Шамиль. — Ты вот, пожалуйста, сделай представление “визирю” (военному министру), чтобы нам избавиться от этих людей....

— Только сделай представление, не обвиняя нас в чем-либо, потому что ты как будто бы держишь их сторону, — прибавил Кази-Магомет.

— Я не держу ничьей стороны, но действую и сужу по совести! — отвечал я, взглянув на сына ех-имама. — Абдурахман и Абдурагим на лицо; пускай они скажут, не советовал ли я им быть почтительными, послушными имаму, не огорчать вас разными дрязгами!... Не могу же я написать в представлении, что они негодяи, пьяницы, воры, из-за того, что они не хотят вести арестантской жизни, сидеть день-деньской за книгами!..

— Как лицо, поставленное при нас правительством, ты должен написать визирю всю правду, — сказал Кази-Магомет.

— Конечно, я не отступлю ни на шаг от правды; но было бы гораздо лучше, если бы вы, имам, от себя написали коротенькое письмо, прося визиря об определении зятьев ваших на службу... [64]

— Нет, — отвечал решительно Шамиль, — я о том не напишу ни одной строчки!...

Совещание тем и кончилось. Через одну, нарочно пропущенную мною почту, переговорив с Кази-Магометом и его двумя зятьями, я отправил к начальнику управления иррегулярных войск, генерал-лейтенанту Карлгофу, новое представление с подробным изложением дела, выразив при этом, что, по моему мнению, только удаление Абдурахмана и Абдурагима из Калуги для зачисления на службу может восстановить в семье Шамиля спокойствие, прекратить сплетни и интриги; а потому, если эта мера будет признана благоугодной, то я честь имею просить почтить меня предписанием, а Шамиля письмом, о высылке сыновей Джамал-Эддина Кази-кумухского в С.-Петербург, для определения, согласно их желанию, на службу и дальнейшего отправления, по назначению (не указывая мест), и об оставлении на время жен их в Калуге, при семействе Шамиля.

Накануне отправления этого письма я объяснял Шамилю, что, в виду беспорядков в Царстве Польском, когда каждый верноподданный престолу готов посильно принести пользу правительству, ему неловко удерживать при себе насильно молодых, полных энергии зятьев, и советовал лично написать письмо к военному министру, с просьбой об определении их на службу; но совет этот не имел успеха, как можно догадываться, из опасения погрешить против религии, запрещающей отдавать мусульман на службу христианам.....

П. Г. Пржецлавский.

(Продолжение следует).

Текст воспроизведен по изданию: Шамиль и его семья в Калуге. Записки полковника П. Г. Пржецлавского. 1862-1865 // Русская старина, № 1. 1878

© текст - Пржецлавский П. Г. 1878
© сетевая версия - Трофимов С. 2008
© OCR - Трофимов С. 2008
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1878