ФОН ГОЛЬДМАН А.

ПОД ГУНИБОМ

(Воспоминания очевидца)

Причина, заставляющая меня сообщить через три слишком года после взятия Гуниба некоторые подробности об этом событии, вовсе не желание прославлять подвиги доблестной кавказской армии, не нуждающейся в восхвалениях. Еще менее пишу я для того, чтоб увеличить материалы для обогащения мнимой науки, под громким названием: «тактика горной войны». Там, где всё зависит исключительно от взгляда военачальников и храбрости войск, где местность, условия военные и политические (за немногими исключениями, горная война почти всегда народная) изменяются беспрестанно, где очень часто числительность, имеющая такое важное значение в тактике, вещь второстепенная, где рассыпной, или, вернее, беспорядочный строй почти единственно возможный, там не может быть и речи о применении основных начал теории. В течение столетия, редко встречаются в горной войне два случая, похожие один на другой, даже в общих чертах. Горная война скорее борьба. Что же тут помогут правила тактики?

Прямая цель моих воспоминаний — исправить в рассказе г. Глиноецкого о взятии Гуниба 1 то, что может подать повод [130] к сомнению в готовности ширванцев идти на штурм, так как рассказ, по собственным словам автора, основан на частных и потому, конечно, не всегда верных и беспристрастных рассказах. Нисколько не оспаривая заслуги Самурского полка, батальоны которого действовали однако не в тех позициях, где их предполагает автор «Поездки в Дагестан», замечу только, что, при почти одинаковых условиях, четыре батальона Ширванского полка, находившиеся рядом, вероятно должны были более способствовать успеху штурма, по одной своей числительности и по большому протяжению атакованного фронта 2, нежели три батальона Самурского полка, расположенные на диагонально-противоположных пунктах подножие горы. Пальма гунибской победы бесспорно принадлежит апшеронцам. Правда, они имели достаточно времени оглядеться и приготовить всё нужное, а ширванцы заняли свои позиции только перед самым штурмом; но это отнюдь не отнимает у храбрых апшеронцев заслуженной славы. Дело в том, что ширванцы немало содействовали их успеху, хотя, быть может, отчасти и случайно.

Как это происходило, читатель увидит из моего рассказа, который, смею сказать, основан на правдивости и беспристрастии. Разумеется, я могу говорить преимущественно о том, что видел сам, и потому рассказ мой не что иное, как один из эпизодов взятия Гуниба. Но и в отношении того, что я только слышал, я могу ручаться за достоверность. Свежесть события не допускала в самый день штурма, и в первое после него время, возникнуть частным взглядам, так часто изменяющим физиономию события. Из сравнения всего мною виденного и слышанного, я был в состоянии вывести, сколько мне кажется, верное заключение. Ссылаюсь на всех участвовавших во взятии Гуниба и во главе их на любимого вождя нашего, генерала барона Врангеля.

Форма и положение Гуниб-дага довольно известны из описаний и планов; следовательно, нет нужды распространяться [131] об этом предмете, тем более, что все описания достаточно верны и в главных чертах сходны между собою.

Стояли мы на кегерских высотах, называющихся так от находившегося здесь прежде аула Кегер, разоренного Шамилем. Широко раскинуты были лагери штаба главнокомандующего, командующего войсками в прикаспийском крае (21-я пехотная дивизия) и резервных войск, ожидавших с нетерпением штурма. Кегерские высоты, образуя оконечность, знаменитого в истории Нагорного Дагестана, плато Турчи-дага, крутыми обрывами и отвесными скалами упираются в правый берег Кара-Койсу, насупротив Гуниб-дага, которого плато, имеющее форму ложки, кажется как бы продолжением турчидагского, отделенного от первого глубоким и узким ущельем Кара-Койсу. Река проложила здесь себе путь под прямым углом через горный хребет. Вся, в своей окружности, грушеобразная поверхность Гуниб-дага лежала перед нами, по общей своей наклонности к Кара-Койсу, как на ладони, и зрительные трубы разве только ночью вкладывались в футляры.

Над обрывами Гуниб-дага, обращенными к Кара-Койсу, видны были две стены, одна над другою, защищавшие гору с единственной, по мнению горцев, доступной для нас стороны; виден был на верхнем краю отвесной скалы, с которой каскадом падает гунибский ручей, род эполемента для орудий. Тут же, рядом, у подножия холмика, увенчанного башнею, стояла палатка Шамиля. От времени до времени раздавались то на этой батарее, то на других, обращенных к другим фасам горы, выстрелы, почти всегда неудачные, по нашим войскам, окружавшим подножие Гуниб-дага.

Переговоры с Шамилем были нам крайне неприятны. Боялись мы, в случае добровольной сдачи имама, потерять вероятность хорошего дела, в успехе которого никто не сомневался. Но переговоры прерваны. Шамиль согласился было выехать в лагерь главнокомандующего к вечеру, если не ошибаюсь, 20-го августа, и уже приготовились к его приему. Но имам не явился, пытался возобновить переговоры, желая выиграть время, так что главнокомандующий назначил последний срок, по истечении которого было приступлено к энергическим действиям для овладения Гунибом. Это было [132] 22-го августа. По мнению наших генералов, как мне рассказывали мои «штабные» знакомцы, не было сомнения в необходимости, так или иначе, только скорее, покончить, хотя неудачный штурм мог повлечь за собою опасные последствия. Нет ничего в мире изменчивее кавказского горца. Отбитый штурм, возвратив горцам, только что добровольно покорившимся, уверенность в счастливую звезду проклинаемого ими, как тирана и грабителя, Шамиля, в короткое время доставил бы имаму до двух тысяч новых защитников, в лице мюридов, тайком пробравшихся к нему, и взволновал бы окружающие Гуниб общества. Но, с другой стороны, почти те же самые последствия имела бы и продолжительная осада, и потому мнение генерал-майора Кесслера, начальника инженеров кавказской армии, предлагавшего правильную осаду, не нашло приверженцев уже и потому, что большое количество продовольственных припасов Шамиля хорошо было известно. Приготовления к штурму (заготовка лестниц, крючьев, веревок и проч.) были сделаны заблаговременно. Даже осадный артиллерийский парк был в движении к отряду. Но мы покончили с Шамилем раньше прибытия этого парка, и он вернулся с дороги.

Дагестанский отряд, раздробленный отчасти по необходимости занимать наши сообщения, временные провиантские склады и некоторые сдавшиеся укрепленные аулы, был немногочислен в сравнении с предстоявшим предприятием. Правда, силы Шамиля, по сведениям, простирались только до четырехсот с чем-то человек; но это были самые отборные, наэлектризованные фанатизмом, воины имама и несколько беглых солдат, которые, приняв магометанство, не могли ожидать ничего утешительного от сдачи и плена. Однако, число способных носить оружие защитников Гуниба оказалось впоследствии больше. В этом я убедился собственными глазами в день штурма. Кроме того, на женщин и детей возложена была обязанность заготовлять камни на окраине горы, спускать их на штурмующих, поддерживать в исправности и возводить новые оборонительные укрепления, участвовать в ночных караулах. Надобно также принять во внимание самую местность, которою жители Гуниб-дага не раз пользовались, чтоб противиться разным властвовавшим в Нагорном Дагестане лицам, даже Шамилю, местность, [133] укрепленную теперь е большим искусством, защищаемую лично имамом, который видел свое спасение только в отчаянной защите. Ко всему этому должно присоединить огромное протяжение линии расположения наших войск, частью у подножие Гуниб-дага, частью на скате самой горы, для препятствования сношениям гунибских защитников с покорившимися горцами. Таким образом, взятие Гуниба, с имевшимися налицо средствами, было делом, во всяком случае, трудным, вдали от всех магазинов и провиантских складов, среди утесистых и бесплодных гор, без вьючных дорог, среди воинственного населения, ожидавшего благоприятной минуты обратиться против того, кто первый потерпит неудачу.

Подручные силы наши были следующие.

Кто хоть месяц провел в кавказском боевом походе, тот знает числительную силу наших батальонов. Даже при полном комплекте, который, впрочем, редко бывает, в кавказском батальоне число людей собственно «в деле» едва ли достигает пятисот штыков. Этот, с первого взгляда поразительный, расход нижних чинов можно разделить на, так сказать, «допоходный» и «походный» или собственно «военный расход». К первому относятся командировки, значительные всегда в войсках, расположенных в краю, подчиненном военному управлению и вдобавок населенном иноплеменным народом, и расход хозяйственный. Штаб-квартиры кавказских полков нечто в роде военных колоний и, подобно им, должны иметь относительно обширные хозяйственные заведения, исключая земледелия. Расход остающихся в штаб-квартире, при разных отраслях как полкового, так и ротного хозяйства людей (не считая гарнизона, состоящего в штаб-квартирах, близких к театру военных действий, обыкновенно из одного батальона), должен быть, разумеется, большой. Действительно, в редких случаях выступает в поход более двух третей числящихся по спискам нижних чинов. Расход же походный или собственно военный везде почти одинаков. Сюда принадлежат караулы, вестовые, больные, артельщики, разные лагерные командировки и назначения и т. под. Но в кавказской войне, где военный театр не только не представляет никаких удобств для пребывания войск, а, напротив, требует больших усилий [134] для преодоления местных условий, расход людей значительно увеличивается. Отряд принужден брать с собою всё для жизни необходимое на продолжительное время, т.е. исключая провиант, почти на всё время похода. Обоз от этого увеличивается до чрезмерности и, как вьючный, требует не только больше людей для вожатых и помогающих, но, по своей важности для войск, и больше прикрытия, всегда готового отразить частые покушения неприятеля: и это не только во время переходов, но и в лагере, где, при выступлении из него, каждый батальон по большей части оставляет целую роту для прикрытия, не считая небольшого числа людей от всех рот. Расход целых частей для конвоирования разных транспортов, преимущественно провиантских, не входит в этот счет. Естественно, что, при таких неизбежных условиях, число людей, участвующих в деле, тактически говоря, наступательном, редко превышает две трети походного состояния, стало быть не достигает и половины всего списочного.

Под Гунибом же, число людей, которыми можно было располагать собственно для штурма, еще значительно уменьшилось необходимостью сохранения достаточно сильного блокадного кордона, который, в случае надобности, мог бы служить и ближайшим резервом для охранения тыла против демонстраций ближайшего населения, на восторженное приветствие которого нельзя было рассчитывать. Я уже сказал, что кавказский горец капризен и бесхарактерен как женщина.

Итак, восемь, блокировавших Гуниб-даг, батальонов 3 и несколько сотен конницы были силы весьма небольшие для атаки такого пункта, как Гуниб, хотя и защищенного только горстью храбрецов. В резерве же, на кегерских высотах, стояли четыре батальона Ширванского, один батальон Эриванского, два эскадрона Северского драгунского полков и мелкие команды казаков и милиции, состоящих всегда при штабах больших действующих кавказских отрядов. Стрелковая рота кавказского линейного № 19-го батальона была в Кудалях, на спуске с кегерских высот к Кара-Койсу, а [135] две роты того же батальона — в сдавшемся укрепленном ауле Чохе.

После прервания переговоров с Шамилем, доказавших лишь намерение его продлить пассивную до сих пор блокаду Гуниб-дага, князя Барятинский решил отправить почти весь резерв, то есть Ширванский полк, под Гуниб, к тому месту, которому до сих пор мы, по-видимому, не придавали особенного значения, именно к фасу, обращенному к юго-востоку и к прилегающей к нему части северо-восточного фаса. Юго-восточная сторона гунибской горы, насупротив кегерских высот, самая низкая, самая доступная со всех четырех фасов Гуниб-дага, и потому была сильно укреплена. В отношении остальных фасов, Шамиль, как видно, слишком надеялся на опоясывающие верхнюю часть горы, в виде диадемы, отвесные скалы.

Я был тогда в 3-м батальоне Ширванского полка. 22-го августа, вечером, узнали мы, что 1-й и 2-й батальоны идут под Гуниб, и, как говорится, повесили нос, опасаясь не быть при штурме. Первые два батальона нашего полка выступили с рассветом 23-го; но, к величайшей радости нашей, и 3-й и 4-й батальоны получили приказание выступить, только по другой дороге, через Кегер, так как нам назначено было занять левый фланг позиции против северо-восточного фаса 4.

Никто не знал подробно местности, а проводник, понявший, вероятно, по-своему данное ему через переводчика приказание, подвел нас к грозному Салтинскому ущелью, по которому пролегала едва для природного горца проходимая тропинка; провести же по ней вьюки нельзя было и помышлять. Как ошибка эта была открыта нами слишком поздно, то мы, чтобы не возвращаться, избрали окольную дорогу через Карату. Вот причина, почему, вместо того, чтобы встать на назначенную нам позицию в садах у подножие Гуниб-дага, к вечеру 23-го августа, два батальона достигли своего назначения только часа в четыре после полудня, 24-го числа, после двух крайне утомительных переходов по козьим тропинкам. С прибытием на место, нас приветствовали гранаты [136] Казы-Магомы, сына шамилева, батарея которого находилась как раз против нашего лагеря.

Уже дежурный унтер-офицер рапортовал мне о благополучном приходе роты, и после такого неизбежного донесения действительно ничего не оказалось злополучного. Уже палатка моя была поставлена, койка на походных сундуках разбита и на ней постлана незатейливая постель; сзади палатки уже слышалось, как вестовой раздувал самовар, и я располагался, после страшной усталости, отдохнуть, как вдруг вбегает, запыхавшись, фельдфебель, с докладом, что «енерал требует» всех батальонных и ротных командиров туда, на тот бугорок, что виден сквозь деревья садов. Живописен был этот бугорок, да его отделяли два оврага. Хотелось бы сесть на оседланную еще лошадь, да нельзя туда проехать верхом.

Делать нечего, надел шапку и пошел, подумывая: что за поспешность? Гуниб не убежит, и Шамиль тоже: успеем еще!...

Я не воображал, что через полусутки сам уже буду там, наверху, на этом самом Гуниб-даге, который громадною массою возвышался передо мною.

Я пришел почти последний. Батальонные и ротные командиры двух наших батальонов окружали генерал-майора Кесслера, объяснявшего план действий.

У подножия бугорка начинался усеянный камнями и обросший красноватою редкою травою довольно однообразный северо-восточный скат Гуниб-дага, общая крутизна которого, до отвесных скал, опоясывающих верхнюю часть горы, превосходит 45 градусов, потому что обрушившийся, местами глинистый, перемешанный с крупным булыжником и обломками скал, грунт образует небольшие, но отвесные обрывы. Скат этот кончается кверху у перпендикулярной стены скал. Стена, находившаяся перед нами, была разделена, в почти горизонтальном направлении, двумя узкими и покатыми полосами, обросшими травою и кое-где колючими кустарниками, так что образовала три яруса или уступа. Влево от нас, ярусы постепенно сближались и наконец, слившись в одну высокую стену, обращенную уже к юго-западу, составляют восточный угол горы, за которым виднелся нам противоположный утесистый берег Кара-Койсу — скаты кегерских [137] высот. Вправо от нас, сближались только нижние два яруса и далее представляли также одну стену. Верхний же кончается разом отвесно, так что, снизу, верхний край горы представляется в виде длинного чемодана. У правого конца этого чемодана, стояла палатка Казы-Магомы, рядом с его батареею, а еще правее была башенка, защищавшая всход по узенькой, извилистой тропинке. Впрочем, вырубленная в скале лестница, которою тропинка кончалась вверху, была сорвана порохом.

План генерал-майора Кесслера состоял в том, чтоб, по наступлении темноты, две роты от каждого батальона прокрались, под защитою нижней стены, к назначенным местам и постарались, вырубив в скале ступеньки, проложить сообщение с подножием второй стены, где на другой день, вечером же, их должны были сменить другие роты. Прибывшие на смену роты имели назначением добраться таким же образом под третью верхнюю стену, опять до смены их свежими ротами. Дальнейшие распоряжения зависели от обстоятельств. В двое суток могло измениться многое.

Все мы, признаться, недоумевали. Штурмовать крутые горы не было новостью для нас, скалы также не казались недоступными, когда в памяти свежо еще сохранилось взятие Ветлинской горы, по занятии сугратлинской переправы. Но как же работать без возможности прикрытия рабочих? Правда, кое-где виднелись в скале расселины; но мы их видели только снизу на большом расстоянии, на самом же деле они могли оказаться иными. Притом, если работать ночью, то, не говоря уже о трудности высмотреть удобное место, стук и шум в первую же минуту встревожили бы неприятеля, который непременно осыпал бы нас градом пуль и камней на близком расстоянии. А груды этих камней рисовались черными силуэтами на синем небе, озаренном заходящим солнцем. Видели мы тут и пример меткости, с которою стреляют горцы, и могли убедиться, что они хорошо вооружены, потому что коническая штуцерная пуля, ударила в землю в середине нашего кружка, а расстояние было такое, что хотя выстрел был сверху вниз, однако дымок от него едва был заметен около палатки Казы-Магомы, которая белелась словно голубь на вершине скал.

Мы позволили себе несколько замечаний; но в ответах [138] генерала Кесслера проглядывала мысль, которую нельзя было угадать. Я полагаю однако, что его распоряжения — так как он действительно должен был считать Гуниб-даг на этом пункте недоступным — имели в виду только отвлекать внимание неприятеля от других, более слабых, пунктов, и для того, чтобы не подействовать на отважный дух кавказского солдата простою демонстрацией, тогда как другие будут работать на самом деле, он назначил нам мнимую цель. Впрочем, русское «авось» редко где могло быть так применимо, как под Гунибом, и апшеронцы доказали, что на этот раз оно «взяло». Мнение мое подтверждается тем, что перед самым вечером получено было от генерал-майора князя Тархан-Моуравова, командовавшего войсками, расположенными на северо-восточном фасе, приказание быть готовым к двум часам ночи к фальшивой тревоге. Тревога имела целью заставить горцев если не совсем уничтожить, то, по крайней мере, значительно уменьшить громадный запас камней, заготовленных на окраине горы для сбрасывания.

Прежде чем продолжать рассказ, я должен заметить, что фальшивая тревога сопровождалась весьма важными последствиями и немало содействовала успеху штурма. Удивляюсь только, как подобное обстоятельство оставалось почти незамеченным до сих пор. Первыми, еще ночью, с 24-го на 25-е число, взошли на верхнюю окраину Гуниб-дага несколько апшеронцев, а с рассветом собрался здесь уже почти весь их батальон, на что потребовалось, конечно, немало времени, и только тогда узнал об этом Шамиль. Правда и то, что со стороны апшеронцев он не мог ожидать серьезных покушений. Эта часть Гуниб-дага отовсюду чуть ли не самая недоступная; однако и здесь был небольшой караул. Вообще, вопреки всех слышанных и читанных мною уверений, будто, по малочисленности защитников Гуниба, окраина горы была недостаточно охраняема, я должен сказать, что на всех местах, где только представлялась хотя малейшая возможность взобраться на гору, и даже на тех, откуда можно было только заметить наши движения, находились, правда небольшие, но бдительные караулы, имевшие между собою быстрое сообщение, как то всегда бывает устроено у горцев. Службу эту, преимущественно ночную, отправляли даже старики, мальчики и женщины. Однако апшеронцы не встретили [139] сначала другого сопротивления, кроме редких, сделанных в темноте и при тумане, выстрелов, и потому взобрались наверх, где частью убили, частью взяли в плен человек около двадцати, сбежавшихся на шум, горцев. Всё это объясняется внезапною суматохою, которую произвела между осажденными наша фальшивая тревога, начавшаяся, неизвестно почему, раньше назначенного времени (что весьма важно). Она продолжалась почти до начала рассвета на левом крыле нашей позиции, против северо-восточного фаса, около восточного угла горы, т.е. диаметрально противоположного тому месту, где взобрались апшеронцы — западному углу. Фальшивая тревога привлекла к нам не только свободные резервы Шамиля, но и встревоженные караулы других пунктов, которые и остались не защищенными. Не будь тумана, то три, четыре человека, заметив вовремя попытки апшеронцев, остановили бы их покушения взобраться на гору. Когда же, на рассвете, распространилось известие, что русские взошли на гору, все, потеряв голову, бросились навстречу апшеронцам, почему и мы, в свою очередь, могли взобраться без других препятствий, кроме естественных. Только на юго-восточном фасе, мюриды, находившиеся за стенами и поздно узнавшие о случившемся, хотели было броситься на наших солдат; но, сообразив, что появившиеся сзади и направо от них штыки всегда успели бы или отрезать им дорогу к аулу, или ворваться туда на их плечах, они решились уже не защищаться, а только дорого продать свою жизнь. Повернув стремительно назад к ширванцам, которые, по занятии оставленных стен, истребили, между тем, небольшое число горцев, засевших за верхними завалами, мюриды бросились в шашки. Эти-то мюриды и разные другие толпы горцев, бросавшиеся в средину наступавших с разных сторон ширванцев, но уже на вершине горы и в то время, когда наши войска начали окружать самый аул Гуниба, и были причиной нашей потери, в которой г. Глиноецкий упрекает ширванцев. Нельзя же было бежать нам, ради самосохранения, от бросавшегося на нас неприятеля. Если за этот день, не представивший ширванцам случаев оказать заслуг, которые имели бы непосредственное влияние на окончательный исход дела (появление первого русского батальона на окраине горы решило участь Гуниба), и можно в чем [140] упрекнуть нас, то разве в том только, что первые, взобравшиеся наверх с юго-восточного фаса, увлеклись неприятелем и, вместо того, чтобы дождаться товарищей, растянувшихся при всходе на высокую и крутую гору, бросились навстречу горцам, что, по их малочисленности и беспорядку, и повело к некоторым, действительно лишним, потерям. Впрочем, потери едва ли были бы меньше, если б собрался в строй и целый батальон. Кто видел горца в исступлении, обрекшего себя на смерть, тот согласится со мною.

Падение Гуниба, замечательное своим политическим значением, имеет, в тактическом отношении, сходство с сражениями лейпцигским и ватерлооским: дело было проиграно частью потому, что в нём не участвовала значительная часть шамилевых воинов. Обманутые фальшивою тревогой, бросаясь, так сказать, из угла в угол, горцы, в сущности, почти не обороняли Гуниб и тогда только стали драться с отчаянным исступлением, когда всё было решено. Нет сомнения, Гуниб был бы взят во всяком случае, может быть в этот день, может быть и дня через три-четыре, но без объясненных обстоятельств дорого стоила бы нам эта победа. Даже и при благоприятных обстоятельствах вряд ли она обошлась бы так дешево, если б сам Шамиль не потерял голову при первом известии о том, что «русские на Гуниб-даге». Утратив с летами энергию, потерпев в течение трех последних лет чувствительные неудачи, оскорбленный отпадением самых верных приверженцев, имам всё еще надеялся на недоступность Гуниб-дага. Смущение его при неожиданной страшной вести было так велико, что он не имел сил сесть на лошадь: его подсадили почти полумертвого, и он, проговорив невнятно приказание, чтобы все собрались к аулу, ускакал туда 5.

Возвращаюсь к моему рассказу.

Генерал-майор Кесслер оставил нас. В батальонах были тогда две роты с нарезными (1-я и стрелковая) и три с гладкоствольными ружьями. Назначены были на этот день стрелковая и одна нумерная гладкоствольная (как говорили) роты, и, по просьбе моей, из числа последних и моя рота. Я рассчитывал, что если всё пойдет согласно диспозиции, то [141] очередь дойдет до меня через два дня, т.е. при развязке дела но если бы, между тем, представилась возможность предпринять что-нибудь — и это казалось мне вернее — то, во всяком случае, я был ближе к цели и, кроме того, имел возможность действовать по собственному усмотрению, что всегда приятно, особенно же в военном деле.

Возвратившись в лагерь своей роты, я созвал всех унтер-офицеров и объяснил им цель предпринимаемой под скалу экспедиции, на сколько это нужно было для их круга деятельности. Затем я подумал о подкреплении своих усталых сил. Духанщик 6, по обыкновению, отстал. Закуски все были уничтожены, и я должен был удовольствоваться чаем с знакомыми всем сухарями. После чаю я старался заснуть, но напрасно. Сумерки настали быстро. Рота пообедала похлебкою, сваренною наскоро с салом, и приготовлялась к ночному предприятию. Только узкий серп луны бледнел над горою, за которою вскоре скрылся. Темнота воцарилась окончательно. Пора! Я осмотрел роту, удостоверился, что все отвертки, ковырялки и другие подобные предметы, которые своим бряцанием могли нарушить тишину, спрятаны, и отправился за последним приказанием к батальонному командиру. Последний предостерегал меня от всякого увлечения, справедливо замечая, что если даже мне удастся взойти на гору с одною ротою, и, конечно в беспорядке, то, по всей вероятности, все до единого погибнут без пользы. Хотя число выступавших со мной людей немногим превышало сто человек, но, признаюсь, я выслушал внушения батальонного командира довольно равнодушно. Мне казалось, что и небольшое число людей, взобравшихся на гору, принесет пользу, хотя бы отвлечением внимания неприятеля от других пунктов. Правда, я считал невозможным взобраться в назначенном месте, однако дал себе слово поступать соображаясь с обстоятельствами, предполагая, что на месте многое окажется иначе, что отчасти и случилось.

Мы выступили. Впереди была 3-я стрелковая рота. Проводником служил андалялец 7 (кажется, даже конно-иррегулярного [142] полка), пасший некогда баранту на этом скате Гуниб-дага. За стрелковою следовал я с 10-ю ротою. Вытянулись мы гуськом по узким дорожкам, извивающимся между садовыми стенками, и, достигнув вскоре подошвы крутого ската, начали тихо взбираться на гору, нередко на четвереньках. Темнота была хоть глаз выколи. Слышались только глухой рев Кара-Койсу и те, неизвестно откуда долетающие, неопределенные звуки ночи, которые как будто еще более увеличивают тишину. Молчание прерывалось иногда легким лагерным шумом, да время от времени раздавались уныло затянутые перекликания шамилевых сторожевых или катился с треском и свистом, брошенный сверху, для предосторожности, камень. Многие из этих камней пролетали так близко, даже рикошетом, через наши головы, что я опасался невольного крика раненого, что повлекло бы за собою целый град камней. А до скалы было еще далеко. Карабкались, карабкались; пот лил градом, дыхание становилось затруднительным. Несколько больших обломков скал, удерживавшихся на покатости, дали возможность сделать небольшой отдых. Это было почти на половине подъема. Я и ближайшие ко мне люди только что располагались присесть, чтобы перевести дух, как является ко мне унтер-офицер стрелковой роты и шепотом докладывает, что большая половина 2-го взвода оторвалась от роты, задержанная бурдюками. Я забыл сказать, что мы взяли с собою воды кто как и сколько мог. Немногие манерки, которых на Кавказе, как неудобные, не берут в поход, но которые теперь могли бы быть полезными, плоские от о-де-колоня стклянки московского парфюмера Альфонса Ралле, употребляемые солдатами вместо фляг, и круглые медные солдатские котелки, кое-как прикрытые пучками травы — вот сосуды, в которых солдаты мои запаслись водою и по большей части донесли ее благополучно. Стрелковая же рота взяла с собою пару ротных вьючных бурдюков, носимых каждый двумя рядовыми на плечах. Естественно, что, несмотря на частые смены, люди, при неудобстве ноши, на таком подъеме уставали и своими остановками задерживали движение следовавших за ними. Они часто спотыкались, падали и принесли воды очень немного, потому что бурдюки порвались.

Но дело было не в бурдюках и в воде, а в том, что [143] я потерял направление. Передние, в полной уверенности, что товарищи карабкаются за ними, лезли не оглядываясь, тем более, что все мы сознавали необходимость добраться как можно скорее до скалы. Сигналов, хоть тихим свистом или искрами, добытыми огнивом, давать было нельзя: чуткое ухо и зоркий глаз горцев сию минуту заметили бы их. В темноте, где в двух шагах не видно было человека, на крутейшей горной покатости, совершенно незнакомой, с ответственностью за жизнь более сотни людей, с обязанностью достичь назначенного места, и еще в известный промежуток времени — обстоятельство немаловажное — мне больше ничего не оставалось, как идти по кратчайшему пути к скале, т.е. прямо на гору, а не наискось, как до сих пор. Я так и сделал, и хотя с большими затруднениями, однако благополучно довел всех людей, вместе с стрелками, отставшими от их роты, под защиту отвесной стены скал.

Горцы едва не открыли наше предприятие. Люди лезли уже не гуськом по тропинке, а толпою, кто где мог, придерживаясь только друг к другу, чтоб не потеряться. Некоторые солдаты наткнулись на двух мусульман, сидевших под большим камнем. Это были всадники части Дагестанского конно-иррегулярного полка, которая еще с прошедшей ночи укрывалась под скалой. Люди наши об этом не знали и, приняв их, по одежде, за неприятельские аванпосты и не понимая татарского языка, сначала наделали было шуму, но как сопротивления не было, то обезоружили всадников и привели ко мне. Тут всё объяснилось. К счастью, шум, произведенный этим случаем, был покрыт громким голосом шамилева сторожевого, вздумавшего, как раз в это время, перекликаться и при том передать что-то по цепи, нараспев, как обыкновенно горцы говорят между собою на больших расстояниях.

Приютив наконец своих людей и дав им отдых, надо было подумать о восстановлении сообщения как с третьею стрелковою ротою, подошедшею левее взятого мною направления, так и с ротами четвертого батальона, которые должны были находиться правее меня. Это было тем труднее, что ходить вдоль отвесной скалы могла безопасно разве ловкая обезьяна. По счастью, я узнал о присутствии поблизости прикомандированного к генеральному штабу сотника Бороховича, [144] который, с всадниками конно-иррегулярного полка, был послан сюда для указания мест, назначенных частям войск. По его указанию, я мог отправить бурдюки с уцелевшей водой к стрелкам, с которыми Борохович встретился; он же обрадовал меня известием, что я попал именно на назначенное моей роте место. Люди поместились кое-как под стеною; тоже сделал и я с Бороховичем, так как, в ожидании скорого начатия фальшивой тревоги, о работах нечего было и думать. С удовольствием свидетельствую здесь о неутомимости сотника Бороховича. Беспрестанно карабкаясь по скалам, с целью открыть удобные места для предполагавшихся работ, он только пред началом тревоги позволил себе отдохнуть. Мы закусили сухарями и яблоками, которых был небольшой запас у цирюльника. (Цирюльник на Кавказе имеет обязанность носить закуску ротного командира.) Не прошло и часу с прибытия моего, как началась тревога. При первых звуках барабана и горна, раздавшихся внизу, в лагере, и при громких криках «ура!», горцы сначала как будто недоумевали, хранили глубокое молчание, прислушиваясь, откуда грозит опасность. Но когда и залегшие под скалой войска приняли барабанный бой и русское «ура!», тогда горцы, с неистовыми воплями, начали осыпать нас буквально градом камней.

Никогда не забуду странного, соединенного с оглушительным шумом тревоги, звука от низвергавшихся на нас камней и глухого стона дрожавшей скалы, к которой, поджав ноги, я прислонился. Никогда не забуду великолепного, невиданного зрелища, которое представлял нижний скат горы, засверкавший тысячами разноцветных искр. Это был и грозный и восхитительный фейерверк. Никогда канонада не производила подобного эффекта. Здесь огненная струя; там рассыпающаяся лучами, как метеор, звезда; далее яркая вспышка выстрела, и всё это беспрерывно, в продолжение более двух часов!

Но вот камни стали сыпаться реже. Несмотря на то, что многие из них рикошетировали так близко, что обдавали нас осколками и пылью, что у одного недалеко от меня сидевшего всадника иррегулярного полка была разможжена нога, невзирая на адский шум, я, полусидя, полулежа, прислонившись к стене, задремал от усталости. Это был не сон и [145] не бдение, а, между тем, я почувствовал себя, после такого отдыха, крепче и бодрее. Но летняя ночь и на Кавказе не длинна. Вскоре бледная полоса озарила зубчатый горизонт гор. При едва заметном свете утренней зари, я приступил к начатию работ, которые производились, по предварительному моему осмотру местности, в довольно закрытом от неприятельских выстрелов ущелье. Запас камней у горцев истощился, и только изредка бросали они камни, приносимые, вероятно, издалека. Зато на рассвете горцы открыли пальбу довольно частую и меткую, причинявшую однако нам мало вреда. Люди были хорошо закрыты. Но стоило только протянуть фуражку или руку из-за угла, чтоб тотчас же прожужжала пуля. Для прикрытия рабочих, сменявшихся в числе шести человек через десять минут, я поместил несколько из находившихся при мне стрелков в расселинах скал, за кустиками и где только представлялась возможность. Довольно удачный огонь наш уменьшил число неприятельских выстрелов. Всё это продолжалось, впрочем, очень недолго. На скале, образовавшей второй ярус стены, которая в этом месте выдвинулась далеко вперед, показались два горца, махавшие папахами и что-то громко кричавшие. Не зная ни татарского, ни лезгинского языка, я расслышал только имя Шамиля. Урядник Дагестанского конно-иррегулярного полка, знавший по-русски, перевел мне, что они говорят: «Шамиль хочет бежать. Взойдите!» Затем горцы скрылись.

Минута была решительная: aut Caesar, aut nihil! Нетерпеливый урядник советовал «хайда, ваш благродь!», но я еще колебался, отчасти потому, что подозревал западню со стороны горцев, но более из опасения поступить против данной мне инструкции. Последнее было тем важнее, что я находился под ближайшим начальством старшего меня, хотя и в одном чине, командира стрелковой роты. Но кстати припомнились мне слова Зейдлица, когда Фридрих II, не помню после какого сражения, выигранного великим полководцем по милости Зейдлица же, упрекнул его обидными словами в неисполнении приказания: «не только жизнь, но и голова моя принадлежит вашему величеству», отвечал знаменитый кавалерийский генерал, то есть: надобно быть готовым пойти под полевой уголовный суд, когда убеждение принести пользу нарушением полученного приказания заставляет взять [146] на себя ответственность за поступок, противный военной дисциплине.

После минутного колебания, я сказал:

— Ну-ка с Богом, ребята, пойдем!

— Ура! было мне ответом.

Начали подыматься. Признаюсь, не совсем покоен был я. Злейший мой враг был уже не впереди меня, а сзади — суд! Невольные мысли об этом, равно и первоначальная энергия были причиною, что я довольно скоро поднялся до первой осыпи. Вступив на эту первую террасу, я посмотрел вниз: в лагерях батальоны бежали в ружье, при радостных криках «ура!» и вслед затем стали подыматься быстро. Между тем, солнце взошло и разогнало легкий прозрачный туман, лежавший, во время рассвета, ниже нас, над ущельем.

Мысль, что не я один решился на штурм, облегчила мне душу, но вместе с тем подействовала на избыток моей энергии, который заставил меня поступить по своему усмотрению. Даже физические силы мои, доселе возбужденные моральным чувством, ослабели. Я с ужасом смотрел на пропасть, зиявшую у моих ног; только теперь возвратилось ко мне привычное чувство головокружения, для многих самое тягостное из всех ощущений. В глазах у меня потемнело. Пропасть с белеющимся на дне её лагерем, высокая отвесная стена, у которой я стоял на крутой осыпи, окрестные фиолетовые горные вершины, солдаты, карабкающиеся с привязанными на спине ружьями, всё это слилось в какой-то хаос, ноги у меня подкосились, и я упал, судорожно схватившись за пучок длинной травы. Несколько минут пробыл я в таком полувисячем положении, с закрытыми глазами, поддерживаемый двумя солдатами. Но мешкать было некогда. Я пересилил свою натуру и ободрился. Хотя мои походные сапоги были с подковами и с тремя длинными и острыми на каблуках гвоздями, но как в подошвах гвоздей не было, то и не представлялось возможности держаться носком. Я снял свои сапоги, и два солдата привязали их себе, по одному, на спину. Шашку я заложил на спину, чтоб иметь руки и ноги свободными, и в таком виде продолжал гимнастическое упражнение подъема, придерживаясь руками и пальцами ног за выпуклости скал. Как всё это совершилось, [147] не знаю. Знаю только, что я пережил самые тяжелые минуты в моей жизни. И теперь еще, когда случается видеть то место, где я взошел на Гуниб-даг, мне не верится, чтобы можно было взобраться на вершину такой горы....

Есть люди, которые, не теряя хладнокровия в самых критических обстоятельствах, боятся, будто пугливые дети, оставаться в темной комнате, пройти ночью через кладбище, не дотронутся до лягушки или до таракана, не пойдут на высокую башню, ни за что в свете не отважатся на морское плавание, а иные приходят в смущение от какого-нибудь звука или даже запаха. Подобные явления суть следствие глубоких впечатлений, получаемых большею частью в детском возрасте и оставляющих навсегда, в нервах наших, болезненную раздражительность, которая нередко идет в разлад с здравым рассудком или даже упорно сопротивляется собственной нашей воле. Почти всю мою службу я провел на Кавказе, и однако ж не могу смотреть в пропасть равнодушно, а когда нет ни квадратного горизонтального вершка, когда висишь над бездною только на куске травы, держащейся в рыхлой земле, в щелях скалы, тогда чувство, более или менее испытываемое всяким, куда как далеко превосходит инстинктивное чувство самосохранения. Я, по крайней мере, помню, не боялся упасть, не страшился почти неминуемой, в этом случае, смерти: меня пугала собственно пропасть. Ощущений моих я не могу описать. Я даже с трудом припоминаю кое-что из моих впечатлений во время этого полувоздушного путешествия. Сохранился в моей памяти один случай. Стоял я у подножия второй стены, смотрел на вертикальную узкую щель в гладкой скале, возвышавшейся предо мною, по которой солдаты мои вскарабкивались при помощи колен и локтей, с ружьем на спине. Стоял я как-то бессмысленно, в ожидании своей очереди. Смотрю, наверху висит солдат: схватившись одной рукою за пучок травы, другою за кустик колючки, он усиливался упереться коленами в стену, чтоб как-нибудь взобраться. Но силы ему изменили: кажется, вот сию минуту упадет несчастный, и упал бы непременно. Но ниже его лез другой солдат, не видевший что происходит вверху. Штык привязанного на спине ружья высоко торчал над его головою. Случайно он толкнул им повисшего солдата в тот самый [148] момент, когда солдат, собрав последние силы, поднимал колена. Уколотый штыком, он одним скачком выбрался на вторую осыпь. Маленькая контузия, а быть может и ранка, спасла жизнь не только ему, но и пяти или шести человекам, которых он увлек бы в своем падении. Я расхохотался и добрался до второй осыпи.

Иное впечатление сделал на меня солдат, раненый пулею в щеку. Оборвавшись, он упал, и я слышал треск разбившихся об скалу костей его.

Помню еще, как в одном месте пришлось обхватить руками выдавшийся в виде носа гладкий кусок скалы, а ноги ставить на пучки травы или кустарника, выросшие в щели, и всё туловище надо было перегибать назад над пропастью. Не понимаю, как никто не сорвался здесь. Впрочем, солдатики лезли не только на этом месте, но и правее и левее меня, то подсаживая, то вытаскивая друг друга. Много помогали им подбитые гвоздями подошвы походных сапогов.

Наконец, хотя и не из первых, и я достиг верхней окраины Гуниб-дага. Она имеет здесь вид острого гребня, так как поверхность горы круто спускается гладкою стеною к руслу речки. Пожалуй, можно было бы сесть верхом на этот гребень. Заметив ниже площадку около бугра, скрывавшего часть котловины справа, я спустился, сидя, наискось по отвесной скале и добрался, с находившимися при мне людьми, до площадки. Здесь произошла характеристическая сцена. Где была возможность, мне помогали при подъеме солдаты, в особенности один рядовой: он подсаживал меня, вытаскивал, подавая свое ружье, поддерживал, когда от головокружения и изнеможения я едва цеплялся окровавленными руками за колючку или сухую траву. Этот же самый рядовой еще ночью много помогал сотнику Бороховичу. Поблагодарив Распутного — так зовут этого солдата — я хотел его поцеловать, но он, отступив шаг назад, пробормотал:

— Ваше благородие, я этого не достоин.

— Что ты! коли начальник удостоивает, чего же боишься! проговорил строгим тоном стоявший поблизости унтер-офицер.

Солдат позволил себя поцеловать.

Аула Гуниб не было видно: он скрывался за буграми, правее. Только нижняя часть поверхности Гуниб-дага, обращенная [149] к кегерским высотам, представлялась нашим глазам. Толпы горцев бегали по разным направлениям; далеко налево, в кустах, около завалов, на окраине юго-восточного фаса, блестело иногда что-то, как будто штыки, и там же слышна была перестрелка. Большая часть моей роты, взошедшая скорее меня, ушла с субалтерн-офицером. Со мною было только человек тридцать. С ними я направился к аулу, спускаясь то бегом, то почти кубарем по сжатым полям, расположенным, по горскому обычаю, в виде террас. Попалась нам небольшая толпа горцев; выстрелив из винтовок и пистолетов, они забежали за бугорок влево. Мы отвечали им несколькими пулями, но, не обращая внимания, продолжали спускаться.

Когда мы добрались до ручья, то все бросились утолять палившую нас жажду прозрачною, как хрусталь, водою, уже принявшую слегка красноватый цвет! Я застал здесь человек двадцать сдавшихся военнопленными жителей разбросанных поблизости саклей. Оружие их лежало в кучке неподалеку, а караулили их человек шесть 2-го ширванского батальона, которым прибытие мое очень было кстати. Они были оставлены частью батальона, которая, увлекшись вперед, наткнулась на эту толпу и не знала что делать с пленными.

Здесь я остановился минут на двадцать для отдыха усталым людям и этим временем воспользовался собрать и привести в некоторый порядок свою роту. Люди прибывали по три, по четыре, так что минут через пять я не досчитывался только человек двадцати пяти. Впоследствии почти все они были найдены мною под аулом, на левом берегу речки. Здесь же получил я обратно и свои сапоги, которые надел на расцарапанные ноги с особенным удовольствием.

Кругом шла перестрелка. Пули жужжали по всем направлениям, большею частью уже на излете. Везде происходили частые схватки. Одна, в более обширных размерах, представилась мне по прибытии моем к руслу речки, в двухстах шагах расстояния, пятая наша рота, бывшая выше против нас, на северо-западной окраине горы, преследовала, перестреливаясь, толпу мюридов человек в пятьдесят. Мюриды отступали быстро. Встретив препятствие в поперечной глубокой расселине, некоторые из них бросились [150] с отчаяния в пропасть, другие бегом спустились по краю расселины к ручью, немного левее места, где я в то время находился. В этот самый момент подошла рота нашего 2-го батальона и тот же час была направлена на встречу мюридам полковником Кононовичем 8. Гикнув, мюриды бросились в шашки, а наши в штыки. Не вытерпев, и я было бросился; но пленные, сидевшие до сих пор смирно, встрепенулись, подошли к оружию, и я поневоле должен был обратиться на них. Через две, три минуты ожесточенного рукопашного боя, мюриды все легли; но много и наших было ранено и убито.

По передаче пленных роте 2-го батальона, я направился по утесистому левому берегу речки к аулу. На увенчанном тогда несколькими березами бугре, насупротив аула Гуниба, отделенном от него глубоким ущельем, в котором струится речка, я нашел генерал-майора князя Тархан-Моуравова, с 1-ю стрелковою ротою Грузинского гренадерского полка. Рота эта поддерживала перестрелку, а, между тем, сложила на скорую руку из камней род бруствера, за который были поставлены прибывшие через полчаса два горные единорога. Они тотчас же открыли пальбу против стен аула, весьма удачную, но непродолжительную, потому что вскоре дан был сигнал прекратить действие. Несмотря на то, еще долго продолжали горцы довольно частую стрельбу по нас из аула. Перестрелки и частные схватки также не раз возобновлялись в разных местах.

Здесь я прекращаю рассказ о личных воспоминаниях моих 25-го августа 1859 года.

Отправившись мимо аула через овраг ручья, для соединения с своим батальоном, занимавшим высоту на севере от аула, я очутился на противоположной стороне, откуда выехал Шамиль к наместнику, и потому не могу сообщить ничего подробного об этом событии, имеющем, впрочем, только значение эпилога после разыгранной драмы.

Из всего рассказанного мною читатель заметит, что я не имел желания описывать свои подвиги, по той весьма простой причине, что никаких подвигов не совершил. Мне хотелось [151] только дать хотя малое понятие о том, как было дело под Гунибом. Быть может, я слишком увлекся собственными воспоминаниями; но, тем не менее, из моих слов видно, что взятие Гуниба было вовсе не так неожиданно, как говорит г. Глиноецкий. Напротив, все были готовы на случайность, могущую в чём бы то ни было способствовать успеху, и начальники, для избежания лишней потери, скорее принуждены были удерживать войска от нетерпеливого рвения, нежели поощрять их предприимчивость. Штыки, виденные бароном Врангелем на противоположной окраине Гуниб-дага, когда он, по ежедневному обыкновению, спускался к Кудалям, были ширванские. Махать папахою он не мог потому, что носил ее только тогда, когда форма того требовала, зимою при полной парадной форме; если же он и махал своею белою фуражкой, с известным нам всем большим козырьком, то уж конечно не для того, чтоб послать кого бы ни было на штурм, а просто под влиянием совершавшегося на его глазах торжества. К тому же барон Врангель окончательно убедился в том, что наши на Гуниб-даге, когда услышал продолжительное ура тысячи голосов, пересилившее шум и гул Кара-Койсу. Прямое расстояние от спуска над Кудалями, даже только до площадки, немного выше которой, в скалах, стояли накануне 1-й и 2-й батальоны ширванцев, поднявшиеся уже на гору, слишком велико, чтоб слышан был крик одного человека, и только зоркий глаз был бы в состоянии рассмотреть движение войск сквозь мглу, носящуюся над рекой обыкновенно часов до девяти. С того места, где барон Врангель впервые узнал о нашем успехе, именно с кудалинского спуска, можно видеть лишь ту часть поверхности Гуниб-дага, на которую взошли только 1-й и 2-й батальоны Ширванского полка, так как близко не было других войск. Спустившись же ниже самых Кудалей или находясь на склоне Гуниб-дага, нет возможности видеть что происходит не только на поверхности, но даже на окраине горы. Потому напрасно г. Глиноецкий вставил эпизод «ура!» барона Врангеля ширванцам в свои «Путевые заметки».

Возражения против некоторых других неточностей в «Заметках» не входят в цель моих воспоминаний, набросанных единственно в защиту славы полка, принадлежать к которому я считаю за честь. [152]

Взятие Гуниба напоминает давно известный, но, тем не менее, характеризующий нашего солдата, факт о разговоре двух часовых в цепи:

— Ишь, где аул-то построили, проклятые! Да еще башни там какие у них! Одно слово, гнездо орлиное. Как ты думаешь, ведь туда взлесть нельзя?

— Знамо, нельзи.

— Никоим образом?

— Нельзи.

— Стало, и взять-то нельзя?

— Нельзи.

Солдат призадумался, всё глядя на аул, лепившийся на вершине скалы. Не нравилось ему словцо «нельзи». Вдруг блеснула у него в голове мысль.

— А коли прикажут?...

Тот усмехнулся.

— Чяво тут спрашивать-то? Дурак ты, братец! Прикажут: возьмем!

Но 25-го августа и не приказывали, а все-таки взяли Гуниб.

На обеде, в день освящения георгиевских знамен, всемилостивейше дарованных за штурм Гуниба двум батальонам Ширванского полка, 14-го марта 1862 года, полковник В.В. Домонтович (командир бывшей горной № 6 батареи) произнес следующий тост:

Приветствую с благоговением Трофеи славы боевой,
С их царственным благословением
За штурм, за подвиг громовой!...
О полк блистательный! Недаром
Награда царская тебе.
Шамиль в плену; одним ударом
Ты положил конец борьбе,
Исторгнул меч у человека.
Под кем дрожала четверть века,
Стонали горцев племена....
Развейтесь над полком с любовью
Добытые ширванской кровью
На славном штурме знамена!.... [153]

ПОД ГУНИБОМ.

Была пора: на пир кровавый
Стекалися полки Царя.
Их вел наместник величавый,
Отвагой всех животворя.
В Чечне и в Салатау грянул
Победный непрерывный гром;
От Евдокимова отпрянул
Шамиль, охваченный кругом.
Уж пал от громовой осады
Его Ведень — и час настал!
К Гунибу двинулись отряды
От Каспия и Закатал;
Уж враг от Согратло отброшен,
Сдались Улму-Кале, Ириб,
Цвет лучший мюридизма скошен,
Но старец мощный не погиб
Еще; торжественно роскошен
Его подоблачный Гуниб!
Оттуда он перуны мещет,
И воинственный Кавказ
Ему с восторгом рукоплещет...
Грохочет он в последний раз!
С полуночи орел державный
Подымется под облака...
Заутра штурм! — О подвиг славный
Победоносного полка! —
Вперед на громовые скалы!
С утеса на утес вперед!
И кровью облились завалы....
Подымем до небес бокалы
За славу храбрых воевод!
Почетным знаменем покроем
Чело вождя-богатыря!
Да будет веять над героем
Благословение Царя!

Раздайся мой привет священный,
Чтоб дрогнула Гуниб-гора!
Да здравствует благословенный
Победоносный полк! — Ура!!!

А. ФОН-ГОЛЬДМАН.


Комментарии

1. См. «Поездка в Дагестан». — «Военный Сборник» 1862 г., № 2, стр. 413 и 414.

2. Из дислокации войск видно, что четыре батальона ширванцев занимали узкий, преимущественно укрепленный фас горы, обращенный к реке Кара-Койсу, и левую половину северо-восточного фаса, то есть всю местность по обеим сторонам восточного угла Гуниб-дага, имея пред собою Шамиля и старшего его сына Казы-Магому.

3. Один батальон Апшеронского, два батальона Дагестанского, три батальона Самурского полков, 21-й стрелковый батальон и 1-й батальон Грузинского гренадерского полка, прибывший из чеченского отряда.

4. Назначением первых двух батальонов была позиция на юго-восточном фасе горы, между Кара-Койсу и неприятельскими стенами.

5. Подробности эти рассказывал беглый солдат, конюх Шамиля, постоянно находившийся при нем.

6. Духан — кабак. Духанщик — общепринятое на Кавказе название для маркитантов.

7. Андаляль — общество, в котором лежит Гуниб.

8. Командир Ширванского пехотного полка.

Текст воспроизведен по изданию: Под Гунибом (Воспоминания очевидца) // Военный сборник, № 1. 1864

© текст - фон Гольдман А. 1864
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
©
OCR - Бабичев М. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Военный сборник. 1864