ЗИССЕРМАН А. Л.

25 ЛЕТ НА КАВКАЗЕ

(1842-1867)

А. Л. ЗИССЕРМАНА

Часть вторая

1851-1856

XXXVIII.

После такого длинного отступления, возвращаюсь к прерванному рассказу о нашем походе.

Великолепно было утро 8-го июля 1851 года. В самом веселом расположении духа вытягивались мы из Кумуха в ущелье, провожаемые худо скрытою завистью остававшихся на месте товарищей. Путь на юг, или, правильнее, на юго-восток, был чем-то необычным, особенно для нас дагестанцев; мы с апшеронцами и с самурцами все больше кружили по северо-западной части края, а та, южная, составляла специальность ширванцев, как поселенных вблизи, в Кусарах. Понятно, что любопытство было возбуждено в высшей степени. Только и слышалось "господа, куда это мы идем?"

"Про то барабанщики знают", сострил вдруг один из наших офицеров. (Барабанщики и горнисты идут всегда впереди, а батальон уже за ними).

После небольшого перехода, мы привалили у селения Кюлюли. Здесь, в 1842 году, князь Аргутинский, тогда еще генерал-майор, начальник небольшого отряда, называвшегося самурским и имевшего ограниченный район действий в южном Дагестане, разбил наголову горцев, успевших возмутить Казикумухское ханство и захватить в плен своего окружного начальника, подполковника Снаксарева, с некоторыми другими офицерами. Об этом славном деле знал весь Кавказ; оно было главным фундаментом известности и последующей карьеры князя Моисея Захаровича. Была и солдатская песня про Кюлюлинское дело, [54] в которой помнится мне припев: "ай люли, ай люли, как мы брали Кюлюли, а генерал Абас-Кули растерял свои туфли" и т. д. (Генерал-маиор Абас-Кули Бакиханов, возведенный русским начальством в кубинские аристократы, весьма преданный России человек, был большим любимцем Аргутинского и всегда назначался начальником кавалерии в отрядах, ибо кавалерия большею частью и исключительно почти состояла из туземных милиций, с прибавлением нескольких сотен донцов. Человек он был хороший, но особенною воинственностью не отличался).

В поздние сумерки достигли мы селения Хозрек. Я не говорю ничего о природе: это было бы лишь беспрерывным повторением уже мною не раз сказанного и давно известного. Горы и горы, кое-где серые, шифернопластные, кое-где покрытые сочною зеленою травой; подъемы и спуски, везде камень, солнце жжет, нигде ни деревца. Хозрек известен тем, что здесь, кажется, в 1823 или 24 году, еще в самом начале возникновения учения мюридов и провозглашения газавата, известный сподвижник Цицианова, Ермолова, и Паскевича, генерал князь Мадатов разбил толпу фанатиков, впервые собравшихся осуществлять идею священной войны против гяуров.

После ночлега у Хозрека, подошли мы 9-го числа к укреплению Чирах, памятнику геройского подвига двух офицеров наших: Овечкина и Щербины, которые с горстью солдат, лишенные воды, почти уж без патронов, с большею половиной израненных людей, сами истекая кровью, все таки отбились от несколькотысячной толпы осаждавших горцев. (Этот подвиг описан Марлинским).

Так, на Кавказе почти каждый шаг напоминает о доблести и отваге русского солдата, о геройски пролитой крови и вдали от родины честно сложенных костях. Мы равнодушны к нашей славе; мы как-то скоро забываем и не придаем особой цены подвигам, которые другие нации возвестили бы миру и в стихах, и в прозе, и в [55] картинах, и в памятниках. Как будто у нас мало дел, ничуть не уступающих подвигу грека Леонида, с его тремястами человек, защищавшего Фермопилы! Вспомните действия полковника Карягина с отрядом в 400 человек против двенадцатитысячной армии персиян, под начальством Абас-Мирзы, вспомните подвиг Овечкина и Щербины, вспомните защитников Михайловского укрепления, взорвавших себя вместе с неприятелем на воздух, вспомните Баязид наконец. Это ли не подвиги! Разве не достоин удивления и вечной славы солдат Эриванского полка Гаврило Сидоров, бросающийся в канаву и подставляющий свои плечи, чтобы по нем можно было провезти пушки, задерживавшие отряд Карягина, и умирающий со словами: "прощайте, братцы, не поминайте лихом", на что ему отвечают: "моли Бога за нас". Вот и теперь, в последнюю войну под Карсом, фельдфебель, смертельно раненый шестью пулями, испустил дух со словами: "Господи, дай-то нашим успех!" А унтер-офицер Данилов, сожженный на костре коканцами и не изменивший вере и своему долгу? А артиллерийский офицер (кажется Потемкин), сожженный в 1843 году горцами за то, что не согласился стрелять из захваченных у нас орудий в русское укрепление?..

На ночлеге у Чираха присоединились к нам еще два батальона ширванцев. Великолепно, с иголочки одетые, в новых, недавно введенных тогда в армии юфтовых ранцах, свежие, бодрые люди, со старыми усачами и бакенбардистами молодцами в гренадерских ротах, с залихватскими песенниками, ширванцы, в сознании своей древней боевой славы, импонировали нам, сильно поизносившимся, с холщевыми мешками вместо ранцев, уже более года в походе бывшим дагестанцам. Слышались легкие насмешки и намеки на наше происхождение от русских полков. (Я уже упоминал, что Дагестанский полк только в 1846 году был сформирован из батальонов Волынского и Минского полков 5-го пехотного корпуса, приходившего на Кавказ и [56] не пожавшего особых лавров). Я сейчас же заметил это отношение к нам и очевидное желание ширванцев задать пред нами шику. Ничего, думали мы в свою очередь, подождем дела — видно будет, плоше ли мы.

Когда ширванцы подходили, мне невольно бросились в глаза две выдававшиеся фигуры, о которых я и спросил у оказавшегося моим знакомым молодого ширванского прапорщика князя Гагарина, племянника кутаисского генерал-губернатора. Фигуры эти были: артиллерийский подпоручик, обращавший на себя внимание полнотой не по чину: обер-офицер, да еще ниже капитанского чина, должен быть если не худощавый, то отнюдь не толстый; это привилегия генералов и штаб-офицеров. А тут вдруг подпоручик — с фигурой по крайней мере штаб-офицера! Это был Ростислав Андреевич Фадеев, известный ныне писатель по военным и социальным вопросам, по деятельности у египетского хедива и в славянских княжествах, а тогда только что возвратившийся из продолжительного заграничного проживания и отправленный не по собственному желанию на Кавказ артиллерийским офицером. Обстоятельства свели меня после с ним довольно близко, и в своем месте я подробнее расскажу об этом. Тогда же Фадеев пользовался большим расположением ширванцев за свой веселый характер и блестящее острословие, сыпавшее каламбурами, парадоксами, удачными сравнениями, и по-русски, и по-французски, как ракетами.

Вторая фигура обращала на себя внимание еще более небывалым видом: в солдатской шинели, золотых очках и верхом (подумайте об этом явлении двадцать восемь лет назад, при тогдашних строгих порядках!) и с французскою книгой в руках. Это был, сосланный по делу Петрашевского из молодых дипломатов, коллежский асессор Головинский или Голынский — не ручаюсь за свою память. На Кавказе вообще искони был уже вкоренившийся обычай относиться самым снисходительным, даже предупредительно [57] внимательным образом ко всяким разжалованном русским, полякам, без различия. Счастливы были те, которые попадали к нам, а не в Оренбургский или Сибирский корпус. Там они встречали педантический взгляд того времени на "нижнего чина", да в добавок без исключения офицеров из бурбонов, т. е. выслужившихся из кантонистов и сдаточных, а такие в те времена боли бичом для солдат: бурбоны как будто вымещали то — что перенесли когда-то сами: воспоминание о проглоченных зуботычинах; о перенесенных тысячами палках проявлялось каким-то зудом производить такие же операции над другими. У нас было несколько ротных командиров из таких господ, пользовавшихся особым благоволением полкового начальства и в такой же мере ненавистью солдат... Я, вне службы, вовсе не маскировал своего к ним презрения. Наш полковой командир составлял и в этом случае исключение из принятого на Кавказе обычая: к разжалованным относился без всякого снисхождения. И в Дагестанский полк был прислан рядовым один из участников по делу Петрашевского, некто Толстов (об нем буду еще подробно говорить ниже), но его П. Н. Броневский встретил словами: "ослушник закона!" и потачки никакой приказал не давать, хотя все же многие офицеры его принимали в числе юнкеров, и только бурбоны говорили ему "ты". Повторяю уже сказанное: полковник Броневский был человек образованный, но раб усвоенного им воззрения на необходимость преувеличенной строгости, педантизма, какого-то аскетизма в образе жизни войска, как будто без этого грозило распадение армии; к тому же желчный, раздражительный, быть может страдавший болезнью печени...

После дневки, отряд тронулся дальше. Оставив влево аул Эмох, очень живописно раскинувшийся на зеленеющей высоте, весь облитый горячими лучами утреннего солнца, от чего выбеленные сакли и мечеть с минаретом казались какою-то особенно оригинальною белою массой, в [58] противоположность большинству горских аулов, всегда темно-серого мрачного вида, мы перевалили чрез крутую гору Кукма-даг и в 11 часов прибыли в Буршак, у подошвы хребта, отделяющего Казикумухское и Кюринское ханства от Вольной Табасарани. Недостаток положительных сведений о неприятеле заставил отряд оставаться 12-е число у этого аула, что, после крайне трудных переходов, конечно, весьма радовало солдат; у нас же все сильнее и сильнее возбуждало нетерпение скорее встретить неприятеля.

Наконец стало достоверно известно, что Гаджи-Мурат утвердился близь Табасаранского аула Гужник, в густом лесу, покрывающем ущелье реки Рубас; что он укрепил дорогу сильными завалами, а мелкие партии возмутившихся жителей, под начальством своих мюридов, разослал по разным направлениям, для распространения восстания и наказывания тех, которые уклонялись от этого. Терроризирование было всегда одним из самых употребительнейших средств Шамилевской системы, свойственной, впрочем, всем организаторам возмущений.

Узнав однако о приближении самого командующего войсками со значительным отрядом, неуверенный в возможности удержаться с своими несколькими стами человек, когда общего восстания народонаселения он все еще не добился, а главное, боясь быть отрезанным от пути отступления в Аварию, Гаджи-Мурат нашел нужным бросить свою позицию у Гужника и отойти в аулу Хива, от которого легче можно было, в случае надобности, пробраться на Рычу в горы.. Обо всем этом сведения были получены утром 13-го числа и тотчас вся кавалерия послана в таком направлении, чтобы преградить путь неприятелю на Рычу.

14-го числа новые сведения убедили, что Гаджи-Мурат опять обманул нас. Пустив слух о движении к Хиве, чтобы ввести нас в заблуждение и заставить думать, будто он озабочен отступлением, он снялся со своею партией у Гужника и выступил совершенно в противоположную сторону — внутрь края, чрез южную в северную Табасарань, к аулу Хошни. Удаляясь таким образом от встречи с нами, он выигрывал время для возбуждения восстания жителей, что и составляло его главную цель, в случае достижения коей результаты могли оказаться для дела мюридов блестящими. Пришлось немедленно возвратить кавалерию, сделавшую напрасно два-три усиленных перехода.

Смелый, ловкий партизан Гаджи-Мурат удачно маневрировал, вводя нас в заблуждение. Будь на месте князя Аргутинского другой, менее знакомый с горцами и Кавказом генерал, он легко мог бы поддаваться всем подобным, по-видимому вполне достоверным, известиям и бросался бы, конечно, с отрядом то в одну, то в другую сторону, что в горах, в июльский зной, напрасно изнурило бы отряд, обремененный к тому же значительным обозом. Осторожный же наш Моисей Захарович не суетился, выжидал, медлил, ограничивался наконец движением одной кавалерии, для которой два-три лишних перехода летом, при обилии травы, не могли составить большого обременения, и вообще это был "кунктатор Дагестанский".

Выждав возвращение кавалерии и окончательно убедившись в уходе неприятеля к Хошни, князь Аргутинский двинул 15-го числа отряд вперед. Поднявшись на довольно высокий хребет, мы увидели пред собою все ущелье Рубаса. Картина была очаровательная. В северном и горном Дагестане, среди голых серых скал и угрюмо-мрачных аулов, мы совсем отвыкли от такого рода местности, какая представилась здесь глазам нашим. Великолепные, густые леса, купы диких фруктовых дерев, среди зелени один за другим аулы Вольной Табасарани, все белые чистенькие сакли, раскинувшиеся на отлогих покатостях, кругом еще не сжатые густо заросшие хлебом и кукурузой поля, все глядело как-то особенно приветливо, как бы [60] улыбаясь чистому небу и жаркому солнцу. Прелестный, уютный уголок, созданный не для грохота пушек, не для меча и огня! Но взглянув на извивавшуюся с горы в ущелье дорогу, терявшуюся затем в лесных чащах, мы предчувствовали, что путь наш будет не тихо-идиллическими мечтаниями сопровождаться. Лесные завалы на узенькой дорожке напоминали о нескольких чеченских катастрофах, знакомых некоторым по собственному опыту, другим по свежим рассказам. В таких местах, если необходимость уже заставляет непременно их проходить, главное условие быть войскам по возможности налегке, чтобы артиллерия, и особенно обозы не задерживали и не стесняли движения. И хотя у нас артиллерия была исключительно горная, а обоз вьючный, но последний, по невозможности рассчитывать на продовольствие реквизиционным или вообще местным способом, был весьма велик и состоял из большого количества так называемых черводарских, т. е. наемных у закавказских татар лошадей. Эти черводары были сущим нашим наказанием. Кони у них вечно приставали, падали под тяжелою ношей; вьюки сваливались; при подъемах неуклюжие седла съезжали на хвост, а при спусках на шею лошади; ежеминутные остановки, перевьючивания, переседлывания, брань, крики. Арьергардному батальону доставалась горькая доля мучиться с этою "аравой" и утомленным солдатам не было худшего наказания, как помогать черводарам в их Сизифовой работе. Отряд успевал уже придти на позицию, отдохнуть, разбить палатки, а арьергард все еще где-нибудь назади возился из-за одной упавшей лошади, или свалившегося с кручи вьюка сухарей. С таким обозом предстоявшее нам движение в леса не могло не казаться рискованным.

— А жарко будет сегодня, господа, сказал я собравшимся за закуской у нашего батальонера Соймонова нескольким офицерам.

— Что же-с на то июль месяц; сюртучки снять [61] можно-с, отвечает покойный Соймонов, как будто не понимая, что я понимал под словом "жарко будет".

Однако мы напрасно беспокоились. Осторожный князь Аргутинский не любил напрасных потерь, да и к лесной войне не привык: он весь век все в горах воевал. Осмотрев так картинно раскинувшееся пред нами ущелье, он счел за лучшее обойти его по гребню гор, хоть бы и по худшим дорогам. И потянулись мы по какой-то тропинке чрез Кошан-даг, и по открытым отрогам хребта, то спускаясь, то поднимаясь, поднялись на следующую горную цепь и ночевали на Фухти-даге.

16-го июля от рассвета и до самого почти вечера, двигались мы опять по каким-то горным дорогам, то спускаясь чуть не в преисподнюю, то опять взбираясь под облака; до первого часа удушливый жар томил нас до невозможности, а затем вдруг наползли тучи и разразился ливень, не оставивший на нас сухой ниточки. Батальон наш был в арьергарде и набрались мы муки ужасной: черводарские лошади с каждым днем становились слабее и не выдерживали горных переходов.

Наконец дождь перестал, небо стало очищаться от туч, воздух сделался таким чистым, живительным, что даже измученные клячи как будто легче стали выступать, а погонщики реже издавать свои дикие покрики. Часов около шести вечера мы спустились на какую-то поляну, где отряд уже успел разбить лагерь, и став на указанное нам место, тоже начали снимать с коней перемокшие палатки и вьюки — как вдруг, совершенно неожиданно почти совсем потемнело. Что за диво: в шесть часов, в июле месяце — ночь! Кинулись смотреть часы: все, с незначительными разницами, стоят около шести. Даже лагерный, шум как будто стих. Всеобщее недоумение разрешилось чрез несколько минут, когда вдруг вновь развиднело, солнце показалось еще в полном блеске и мы вспомнили о предсказанном на 16-е июля 1851 г. солнечном затмении.

17-го числа взобрались мы опять на какую-то высоту Каргул-Капух и по скату ее у аула Куярых стали лагерем. Вдали на высотах виднелись неприятельские пикеты, и таким образом мы, наконец, после десяти дней утомительного похода, сблизились с противником. Окрестности Куярыха представляли довольно грустную выжженную солнцем картину; травы не было, да и воды немного. На фуражиров, посланных от лагеря версты за две, напал неприятель, тотчас же атакованный с одной стороны 2-м батальоном Ширванского полка, с другой — драгунами и кубинскими милиционерами. Горцы засели за камнями и ложбинами довольно крутой высоты, по которой ширванцы и полезли вверх. Нам из лагеря отлично было видно все это дело, весь ряд этих вспыхивавших белых дымков, слышны были сигналы рожков, наконец "ура", и батальон очутился наверху, неприятель скрылся. Однако эта первая встреча, в виде интродукции, обошлась нам не совсем дешево: три солдата были убиты, два офицера и 26 человек солдат ранены.

18-го числа отряд остался на месте, а всех раненых и больных отправили уже пройденным путем назад, в укрепление Курах. В этот день к нам присоединились во множестве различные ханы, беки, аристократы-туземцы со своими конвоями и милициями. Самым заметным был флигель-адъютант полковник Юсуф-бек, управлявший Кюринским ханством, слывший за весьма искренно нам преданного человека. Как брат уведенной Гаджи-Муратом из Буйнака жены Шах-Вали, Юсуф-бек был особенно озлоблен на мюридов, представителей чистого демократизма, и потому вообще враждебных всем высшим мусульманским сословиям.

Сведения о неприятеле получались между тем разноречивые. Одни говорили, что он будет держаться до крайней возможности, дабы, в случае успешного отражения русских войск, распространить возмущение; другие уверяли, [63] что Гаджи-Мурат только обманывает табасаранцев и, видя невозможность успеха, заботится о благополучном отступлении со своими мюридами. Эти разноречия вынуждали князя Аргутинского не предпринимать ничего решительного и выжидать. На всякий же случай, чтобы неприятель не мог безнаказанно уйти, предписано было 1-му батальону Дагестанского полка, спешившему форсированными маршами из Чирьюрта на соединение с отрядом, остановиться у укрепления Чираха, откуда можно было удобно, при первом известии, броситься наперерез отступавшего из Табасарани Гаджи-Мурата. Кстати вспоминаю здесь об этом замечательном марше 1-го батальона: в семь дней он пришел из Чирьюрта на реке Сулаке к Чираху, сделав более 215 верст по горным, каменистым дорогам, с полным походным вьюком на плечах, в июльские жары, и оставив по дороге заболевшими кажется трех человек из 750! Вот это суворовские походы, никого, однако, на Кавказе не удивлявшие.

На нашей лагерной позиции между тем, для разнообразия, неприятель предпринимал безвредные для нас демонстрации: то ночью вдруг с нескольких высот раздавались по лагерю выстрелы, на которые мы не отвечали; то несколько человек подкрадывались, к месту, где лагерь брал воду, и из-за камней стреляли по людям; одного солдата так и убили тут. Строжайше было приказано не пускать людей поодиночке, безоружных, к воде, а наряжать команды. По этому случаю вышла у нас презабавная сцена. Только что передали по ротам это приказание, а дежурный по отряду, один из ширванских штаб-офицеров, получив сильную головомойку от командующего войсками, бегал впопыхах по лагерю с предварениями не пускать людей к воде: — смотрим, наш солдат несет требуху от зарезанной скотины и пробирается, очевидно, к воде мыть ее. Мы стояли в эту минуту с батальонером у палатки. [64]

— Эй, ты, иди-кa сюда! кричит Соймонов солдату.

Подходит.

— Ты куда это, миленький, идешь?

— На воду, ваше высокоблагородие, требуху помыть.

— Ах ты, такой-сякой, не слыхал приказания? из-за вас, скотов, тут отвечать приходится! Ординарец, возьми-ка у него эту требуху, да валяй-ка его по морде.

Подбежавший унтер-офицер берет мокрую требуху — и хлоб ею бедного солдатика раз-другой по лицу, обливая его отвратительною вонючею жижицей... Кругом высыпали солдаты; всеобщий хохот. Сконфуженный обладатель гастрономического куска ретируется, вытирая полой шинели запачканную рожу. Уморительно!

Наконец, 21-го июля решено было идти и атаковать все еще остававшегося у аула Хошни Гаджи-Мурата. Чтобы еще более облегчить предстоявшее движение по лесам, внушавшим осторожному и непривычному к ним князю Аргутинскому большие опасения, решено было оставить отряд без палаток и облегчить до возможной степени обоз, отослав назад 400 вьюков. В это число включили почти все офицерские вьюки, за исключением, конечно, штабных. Этим счастливцам все удобства, хороший стол у начальства, спокойный сон, когда другие всю ночь мерзнут и мокнут в цепи или секрете, им же за то — лучшие и, главное как можно скорее, награды...

Таким образом, мы остались уже совершенно налегке; каждый из нас мог решительно сказать: omnia mea mecum porto. Этот вьючный отряд рано утром выступил, под прикрытием обоих драгунских эскадронов, чрез Курах в Чирах. В предстоявших лесных делах кавалерия никакой пользы принести не могла и потому сочли возможным отослать её.

Часа чрез полтора после выступления этого обоза, двинулся отряд чрез хребет Карпул-Канух в аулам Вечрик и Куркак. На высотах, впереди и по бокам, [65] видны были конные неприятельские аванпосты, которые дали несколько выстрелов и скрылись. Авангардный 2-й батальон Ширванцев двигался почти беспрепятственно и без выстрела, вся же толпа по преимуществу пешего неприятеля насела на наш 3-й батальон Дагестанцев, занимавший левую цепь, и частью на арьергардный 1-й батальон Ширванцев. В течение четырехчасового перехода то лесом, то открытыми местами, по скверной узкой дороге, горячая перестрелка не умолкала ни на минуту; но нам благоприятствовала местность в том отношении, что мы двигались выше, а неприятель занимал покатость, и пули его большею частью перелетали чрез наши головы; когда же он, понукаемый мюридами, придвигался ближе в дороге, его встречали картечью, а резервные роты бросались с громким ура в штыки и отгоняли его опять по склону вниз. Будь в этом месте нашими противниками чеченцы, они, конечно, не ограничились бы действием с боку, а преградили бы завалами дорогу и встречали бы нас одновременно с фронта и с флангов, что делало бы положение гораздо опаснее и стоило бы больших жертв.

Наконец мы вышли на обширную поляну к упомянутым двум аулам, и хотя было еще очень рано, но отряд остановился, ибо дальше дорога пролегала еще более густым лесом; к тому же нужно было отдохнуть утомленным войскам, двигавшимся под палящими лучами июльского солнца, нужно было оправиться, пополнить патронные сумки, а главное позаботиться о раненных, которых несли на руках и не успели перевязать как следует. Потеря наша заключалась в смертельно раненом офицере нашего батальона, прапорщике Герасиме Аглинцове (умершем чрез несколько дней) и до 50 солдат убитых и раненых.

Расположились мы бивуаком на несжатых, по преимуществу кукурузных полях. Все торопились прилечь и вытянуть изморенные члены; солдаты, составив ружья в козлы и скинув тяжелые ранцы, раскидывались на просторе среди [66] высоких стеблей. Мне, как батальонному адъютанту, однако не скоро еще можно было воспользоваться отдыхом: пришлось собрать сведения о потерях, о выпущенных патронах, составить рапорт и отнести в отрядный штаб, да десять раз явиться на зов неугомонного батальонера, для выслушания его приказаний. Наконец, покончил и я свои обязанности и явился к устроенному между тем одним из наших ротных командиров шалашу из кукурузных стеблей. Ни вьюков, ни денщиков с нами не было; являлся вопрос, каким бы образом раздобыть стакан чаю. Но не успел я заговорить об этом наиважнейшем деле, как капитан Багизардов, командир 9-й мушкетерской роты, кликнул горниста и торжественно произнес: "возьми чайник и завари чаю, да живей!"

— Ах, благодетель вы наш, милый Степан Яковлевич! всю жизнь не забудем! раздалось несколько голосов.

— То-то! вы все, франты, мало еще походов по Дагестану сделали; а мы, старики, уже всего испытали, и врасплох нас не захватишь; мы и без вьюков запасец найдем, и чаю выпьем, и водочки достанем, да и закусочку снарядим, произнес не без некоторого тщеславного самодовольствия Багизардов.

— Господа, ура капитану 9-й роты!

В ожидании блаженной минуты, т. е. появления медного чайника, мы вели оживленный разговор о событиях дня, вспоминали эпизоды драки, спорили и — нужно признаться — вели расчеты о будущих наградах.

— Однако, что же чай?

— Горнист! что же там так долго варится? подавай скорее.

— Сейчас, ваше благородие.

"Несут, несут!" невольно вспомнил я Хлесткова.

Положили по куску сахару в стаканы, наливаем — не идет. Засорилось горлышко, что ли? продули, пропустили соломинку — не идет. Заглянули в чайник — что за дьявол! [67] чаю нет, а какая-то гуща только виднеется на дне. Что же это такое? спрашиваем в недоумении.

— Эй, горнист! Ты что же это сделал? где же чай?

— Точно так, ваше благородие: чай сварил.

— Как сварил?.. Что ты врешь?

— Точно так: вы приказали сварить, я и сварил.

Каков удар! зарезал человек совсем: взял всю четверку чаю, высыпал в чайник, налил воды и дал выкипеть!.. Сварил, как крутую кашу.

Взбешенный капитан готов был уже кинуться с кулаками на недоумевающего, оторопевшего горниста, но мы его удержали, разразились смехом и посыпали утешениями. Пришлось еще раз налить воды и дать закипеть, так что чрез часик все-таки выпили стакана по два какой-то серой жидкости, а для дальнейшего похода решились раздобыться чаем у известного метрдотеля князя Аргутинского, офицера из имеретин Глахуна, с которым я, благодаря грузинскому языку, был знаком. При этом было рассказано не мало анекдотов, аналогичных с настоящим случаем, и один особенно презабавный — о том, как, сильно продрогши и проголодавшись, два наши офицера приехали в Моздок или Георгиевск на станцию и, не найдя там ничего съестного, послали бывшего с ними вестового: "Беги скорее в город, и вот тебе два гривенника: на один купи белого хлеба, на другой — молока".— "Слушаю-сь".— Проходит час нетерпеливейшего ожидания. Наконец, вестовой возвращается. "Принес?" — "Никак нет, ваше благородие.» — "Это отчего?» — "Виноват, ваше благородие: перемешал гривенники кой на хлеб, кой на молоко.» — Положим, это si non e vero... Но действительно попадались солдатики из белорусов или мордвы от природы тупые, к тому же, при учениях в резервных батальонах, палками до того притупленные, что почти могли считаться идиотами и, пожалуй, перемешать гривенники.

Стемнело; пробили зорю; пропели "Отче наш"; бивуачный [68] шум и говор утих; я отправился в штаб за приказаниями.

Первое, что я там узнал, было неприятное известие — что, пока мы дрались с пешими толпами, Гаджи-Мурат послал свою конницу напасть на наши вьюки. Пользуясь растянутостью в один конь, мюриды ворвались в средину и начали рубить фурштатов и денщиков, но драгуны, не взирая на неудобную местность, отбили неприятеля и изрубили несколько человек, при чем барабанщик 1-го эскадрона отхватил голову знаменоносцу и взял значок. Однако несколько верст дальше, в лесу, на вьюки опять было сделано нападение, и в этот раз драгуны уже не помогли; горцы изрубили до 30 человек денщиков и фурлейтов, захватили до 50 вьюков и ушли. Это происшествие очень опечалило бедное офицерство: у большинства все скромное имущество заключалось в его вьючной лошади и вьюке, в котором и платье, и белье, и прочий скарб хранился; завести все это вновь из скромного жалованья нелегко. Наш батальон оказался однако особенно счастлив: ни одного офицерского вьюка у нас не пропало; пострадали больше казенные, с палатками.

Получив и передав приказание, по коему, с рассветом следующего дня, отряд должен был выступить дальше, а нашему батальону назначалось идти с двумя орудиями в арьергард, я вернулся в шалаш и лег. Великолепная звездная тихая дочь покрывала бивуак, окрестные лесистые высоты в волшебных очертаниях бросали на нас свои тени, вдали тянулся красноватый дым — это горели зажженные нами но пути аульчики и хлебные скирды...

XXXIX.

22-го июля было великолепное утро. Красное солнце поднималось от Каспия и грозило жарким днем. На небе ни облачка, только дым двух ближайших зажженных аулов лениво тянулся к лесу. Мы предчувствовали, что нам предстоит бой горячее вчерашнего. [69]

Пробили генерал-марш. Солдаты, крестясь, становились в ружье; на всех был отпечаток серьезной думы. Наконец, тронулся авангард, несколько минут спустя один за другим батальоны Ширванцев, в своих лоснившихся юфтовых ранцах; потянулись вьюки, носилки с ранеными, и когда все уже двинулось по дороге, место бивуака опустело, раздался голос нашего командира Соймонова: "3-я гренадерская и 9-я роты налево в цепь, 7-й и 8-й ротам, с орудиями между ними, в арьергард, да не растягиваться, соблюдать порядок и не стрелять без надобности, беречь патроны".— Пошли. Верстах в двух, на возвышенности, показалась большая толпа с самим Гаджи-Муратом, окруженным конными мюридами и несколькими значками; слышны были явственно напевы ля-илля, иль-Алла. Отступали они, делая несколько безвредных выстрелов, еще версты две; наконец, по мере втягивания отряда в лес, все скопище свернуло влево и насело на Ширванцев. Шагах в пятидесяти от дороги был глубокий, густо заросший лесом овраг, от которого по покатости было навалено несколько рядов срубленных деревьев, и из-за них-то началась жаркая пальба и по авангарду, и особенно по рассыпанному в левой цепи 1-му батальону Ширванцев. Пришлось остановиться. Огонь все усиливался, уже слышались крики ура; мы сближались к месту боя. Прискакал один из адъютантов командующего войсками с приказанием: всем вьюкам, под прикрытием наших двух рот, свернуть вправо от дороги в редколесье, а двум другим ротам с орудиями усилить левую цепь и примкнуть к 1-му Ширванскому батальону.

Соймонов приказал мне проскакать вперед и заворачивать вьюки. Когда все они перешли в указанное место, где я увидел и князя Аргутинского в шапке с наушниками (он не мог выносить гула пушечных выстрелов), со всем его штабом и конвоем,— наши 7-я и 8-я роты прикрыли это место, а я возвратился опять через дорогу в цепи. [70]

Несколько попыток Ширванцев выбить горцев из ближайших в дороге завалов не имели успеха. Как только люди бросались в лес, крутая покатость мешала твердости хода, залпы в упор вырывали передних из рядов, некоторых ближайших горцы схватывали за штыки и стаскивали к завалу, а вслед за тем наверх летели отрубленные головы... Раненые тоже скатывались вниз и подвергались той же участи.

Между тем наши две роты загнули немного левым плечом вперед и начали стрелять во фланг завалов, что заставило горцев отделить часть людей против нас, и они, выйдя из оврага, рассыпались по густому хлебу, покрывавшему бывшую пред нами поляну, и открыли частый огонь.

Так прошло с добрых полчаса; дело оставалось в том же положении; к счастью, и в этот раз неприятель сосредоточился весь с одной стороны, оставив без всякой хоть бы только демонстрации правую сторону дороги, где весь, все еще значительный обоз и штаб прикрывались только нашими двумя ротами. Наконец, к самому центру боя сосредоточили шесть орудий, и, после десятка залпов картечными гранатами по завалам, лихие ширванские роты с криком ура бросились вниз. Раздались крики Алла, Алла, по лесу пошел какой-то гул, и треск, и стон, ура все неслось сильнее и сильнее в глубь оврага, бывшие пред нами кучки тоже бросились назад, провожаемые нашими пулями, и чрез каких-нибудь 15—20 минут все стихло. Ошеломленные, побитые толпы бросились из завалов на другую сторону оврага в чащу, и уже никакая сила не могла остановить бегства...

Путь был очищен. Ширванцы стянулись обратно ни дорогу, и отряд двинулся вперед. Кратковременный бой этот стоил нам трех офицеров и до 80 нижних чинов. Отличный офицер Ширванского полка штабс-капитан Желтухин пал на месте, сраженный пулей в голову. [71]

Засветло, не тревожимый более неприятелем, отряд достиг аула Хошни.

Еще накануне табасаранцы, потерявшие в перестрелке с нами несколько десятков человек и несколько сожженных аулов, пристали к Гаджи-Мурату с упреками, что он все их высылает вперед драться с русскими, а своих мюридов держит сзади, вне выстрелов; что они потеряли много людей, потерпели разорение, но результата не видят. Гаджи-Мурат, не очень-то полагавшийся на новых прозелитов мюридизма, и видевший, что, как боевой элемент, они далеко не то, что его аварцы, само собою, берег прибывших с ним несколько сот мюридов, как единственную силу, на которую в крайнем случае можно было опереться, и держал их в резерве. Чтобы однако удовлетворить заявленным жалобам табасаранцев и ободрить их к дальнейшему сопротивлению, он ответил, что завтра, т.е. 22-го числа, его мюриды будут впереди, и покажут, как следует драться с гяурами.

И действительно, в этот день большая часть партии Гаджи-Мурата участвовала в деле за завалами, что и было причиной относительного ожесточения вышеописанного боя. Но так как результат и в этот раз оказался не в пользу их, и, понеся значительную потерю, табасаранцам вместе с мюридами пришлось удирать от огня наших орудий и штыков Ширванцев, то раздумье наконец охватило более рассудительных. Они смекнули, что Гаджи-Мурат со своими пришельцами уберется в свои горы, а они останутся единственными ответчиками пред русскими и должны будут вынести всю тягость заслуженного наказания. Поэтому все старшины возмутившихся аулов, тотчас после поражения 22-го числа, отправили в Гаджи-Мурату депутацию, с поручением объявить ему, что из всех обещаний его ничего не вышло, кроме разорения и гибели людей, что до его прихода они жили спокойно и в довольстве, а теперь им грозит гибель, и что они не видят [72] другого исхода, как покориться и просить пощады у непобедимых русских.

Гаджи-Мурат окончательно увидел, что никакого успеха в затеянном деле ожидать нельзя, и что самое лучшее — поскорее спасаться, пока, чего доброго, жители не перейдут на русскую сторону и сами не заградят ему отступления. Продержав депутацию под разными предлогами до позднего вечера, он отпустил ее, обещав на утро явиться для личных объяснений и совещаний со старшинами, а между тем ночью незаметно снялся со своей позиции и ушел чрез Джуфу-Даг.

Расположенные по горам на границе своего ханства Казикумухцы, заметив движение партии, тотчас дали знать об этом только что прибывшему к укреплению Чирах 1-му батальону Дагестанского полка, о замечательном суворовском походе коего я говорил выше. Батальонный командир подполковник Козляников (об нем я сообщу в другом месте несколько интересных сведений), оставив свои тяжести при одной роте возле укрепления, с остальными тремя ротами бросился бегом на встречу Гаджи-Мурату, которого и встретил у Эмоха. Горцы с обнаженными шашками бросились на наших в атаку, желая прочистить себе дорогу, но встреченные убийственным залпом, шарахнулись назад. Оправившись, они с дикими криками повторили атаку, но наши роты, подпустив их на какую-нибудь сотню шагов, опять дали убийственный залп и с криком ура двинулись вперед. Тогда мюриды вынуждены были кинуться в сторону, в овраг, и искать спасения в бегстве, врассыпную. Преследовать утомленными пешими людьми конных не было никакой возможности, тем более, что уже начинались сумерки, и потому Козлянинов велел бить сбор, и собрав людей, потянулся назад к Чираху. В руках наших молодцов осталось 120 лошадей, много добычи из награбленной горцами в Буйнаке и Табасарани, пленная жена убитого Шах-Вали, ее служанка и один ребенок, да [73] восемь пленных мюридов. — Случись тут хоть один эскадрон драгун, Гаджи-Мурат и его партия погибли бы, без сомнения, до единого. Но драгуны отдыхали в Курахе, и самый прекрасный случай отличиться от них ускользнул.

Остатки разбитой партии пробрались между Чирахом и Рычи и пустились к Самуру. В одном месте их встретил рутульский наиб со своею милицией, но она струсила, или, вернее, не захотела драться против единоверцев. 25-го числа еще раз встретил уже весьма поредевшую партию помощник самурского окружного начальника ротмистр Македонский с пятью сотнями милиционеров и заградил ей путь. Гаджи-Мурат, у которого уже оставалось всего около 300 человек (половина, потерявшая лошадей, рассеялась и пробиралась горами), выхватил шашку и как разъяренный тигр бросился впереди своих удальцов. Милиционеры дали залп, но не устояли, и партия пронеслась дальше, потеряв с десяток убитых, двух пленных и до двадцати лошадей. У милиционеров оказалось до 40 человек потери, верно из людей, высланных вперед в виде аванпоста.

Это была последняя встреча, после которой Гаджи-Мурат, сам раненый, уже беспрепятственно достиг Аварии, дорого поплатившись за смелый набег и месячное пребывание в наших пределах.

Отряд между тем остановился у Хошни. Сюда явились уже некоторые из возмутившихся жителей с покорностью, умоляя о пощаде. 23-го и 24-го мы сделали еще небольшие переходы вперед по Табасарани, не разоряя аулов, и все население окончательно явилось с повинною. Князь Аргутинский объявил им прощение, потребовав только расчистки широкой просеки в лесу по пройденному отрядом пути. Обещание, конечно, было дано беспрекословно; исполнения же не последовало 6... [74]

26-го июля отряд двинулся обратно, не встречая никаких неприязненных действий, и 30-го мы возвратились на знакомые Гамашинские высоты. Здесь мы узнали, что в наше отсутствие, 11-го июля, Шамиль со скопищем в несколько тысяч человек атаковал отряд генерал-майора Грамматина, а чтобы не допустить к нему подкрепления от двух батальонов, расположенных в Казикумухе, послал на ведущую туда дорогу другую партию для демонстраций. В обоих Апшеронских батальонах с двумя сотнями казаков и четырьмя орудиями, составлявших отряд Грамматина, было не более полутора тысяч человек, и им приходилось выдерживать натиск тройного неприятеля, на стороне коего была еще та выгода, что он владел всеми командующими высотами. Но Апшеронцы, оставив две роты и казаков для прикрытия своего лагеря и тяжестей, остальными шестью ротами заняли более удобные для защиты места и почти целые сутки с успехом отбивались от атак, пока к ним не подошел наконец из Кумуха 1-й батальон Самурского полка с двумя орудиями, рассеявший по дороге демонстрировавшую там партию. Шамиль вынужден был оставить свое предприятие и отступить со значительною потерей. Апшеронцы отделались, кажется, пятидесятью человеками убитых и раненых и потеряли одного офицера.

Это был чрезвычайно важный успех, ибо в случае разбития этого отряда, Шамилю открывался свободный путь в Акушу, и разбросанные мелкими частями на огромном протяжении войска не в состоянии были бы оказать ему нигде достаточного сопротивления; а при этих условиях и при отсутствии командующего войсками в Табасарани, могло последовать возмущение большинства жителей, что в свою очередь поставило бы и нас, ушедших так далеко от всяких опорных пунктов, в весьма критическое положение. [75] Благодаря стойкости и мужеству генерала Грамматина 7, старого служаки времен ермоловских, и старых молодцов Апшеронцев, все обошлось благополучно.

2-го августа получено было положительное известие, что Шамиль, после неудачной атаки на Апшеронцев, возвратясь к Ругдже, все время держал свои скопища в сборе; но когда узнал о плачевном исходе экспедиции Гаджи-Мурата, распустил все сборище по домам и сам уехал в свою резиденцию Ведень.

Вследствие этого, батальоны из нашего отряда были направлены на назначенные им по диспозиции оборонительные пункты, а сам князь Аргутинский, серьезно между тем заболевший, отправился 3-го августа в Шуру, взяв с собою наш 3-й батальон.

Всю дорогу пришлось нести сильно больного на носилках, для чего от батальона наряжалась особая команда, зававедывание коей Соймонов поручил мне, с настойчивым постоянно повторяемым внушением, чтобы все было в порядке, чтобы люди шли в ногу, чтобы их чаще менять и т. д. Таким образом, я весь этот длинный путь, кажется в течение пяти дней, сделал пешком у носилок. Лицо больного осунулось, глаза были какие-то безжизненные, все устремленные в одну точку, губы отвисли; это был первый припадок паралича, от которого, года чрез три впрочем, князь Аргутинский и скончался.

Сделав, в Шуре дневку, мы отправились 10-го августа в свою штаб-квартиру Ишкарты, где сильно обносившийся, более года бывший в походе батальон должен был обмундироваться и привести себя в порядок.

Осьмнадцатидневное пребывание в нашей унылой штаб-квартире, так удачно названной монастырем, прошло в [76] мелких, неинтересных хождениях из полковой канцелярии в швальню, из швальни в ротные цейхгаузы и т. п. Один раз только оно было прервано интересною поездкой на лежащие невдалеке Гимринские высоты. Не помню уже по какому случаю, туда была послана небольшая колонна, к которой я и примкнул, чтобы полюбоваться видом, о котором много слышал. Довольно сносная дорога пролегала от Ишкарты, верст с десять все в гору, чрез развалины большого аула Каранай к обрыву, крутому, скалистому, у подножия коего, на берегу бурлящего Койсу. на небольшой полянке виден знаменитый на Кавказе аул Гимры, знаменитый, во-первых, потому, что он был взят штурмом отрядом барона Розена в 1831 году, причем погиб известный Кази-Мулла, во-вторых, как родина Шамиля.— Вид с этого обрыва действительно поразительный: горные хребты, один выше другого, как бы нагромождены один на другой; под вами мрачная пропасть, в которой едва виднеется аул, да кое-где отсвечивает река; затем эта масса громад самых разнообразных очертаний и цветов, то серых, то зеленеющих, то снеговых. Все вместе как-то грозно, величаво, производит подавляющее впечатление. Сила впечатления увеличивалась тогда еще в зрителе мыслью, что это впереди лежащее пространство и есть тот ужасный, не дающийся нам заколдованный мир, захваченный крепкими руками Шамиля; что там, среди этих гор и трущоб, нет почти места, где не лилась уже кровь русская; что там-то и есть Ахульго, Ашильта, Цатаных, Зыраны и еще много других, добытых русскими штыками неприступных орлиных гнезд, и снова потерянных; что там опять рано или поздно ждет нас тот же кровавый пир, что там совершались те знаменитые в летописях Кавказской войны геройские подвиги, о которых нам, новым солдатам, столько рассказывалось...

Обыкновенный зритель, стоя на гимринском обрыве, может любоваться редкими, поразительными видами, особенно если [77] он еще не свыкся с картинами дикой горной природы; но испытывать такие впечатления, волноваться такими чувствами, какие испытывал я, в первый раз очутившись на этом месте,— мог только участник нового периода Кавказской войны — периода, начатого после несчастной экспедиции князя Воронцова летом 1845 года, и вообще человек достаточно знакомый с историей минувших кровавых событий.

Наконец, батальон был обмундирован, обшит, люди отдохнули, от всех отдавало комиссариатским запахом, юфти, нового сукна и холста.

17-го числа вечером, Соймонов потребовал меня к себе и объявил, что полковому командиру угодно, чтобы я, как поручик, готовился в ротные командиры и для этого занялся фронтовой службой, поэтому сдал бы должность адъютанта другому, а сам поступил субалтерн-офицером в 9-ю роту к капитану Багизардову.

— Мы с вами отмахали славный поход-с, прибавил покойник Илья Алексеевич; — все начальство батальоном довольно-с; без наградишек не останемся. Завтра Павел Николаевич осмотрит батальон-с, а 19-го числа выступим в Шуру-с, караулы занимать-с.

На этом кончилась моя кратковременная адъютантская должность. Приходилось поступать в новую науку и я не без смущения подумывал о предстоявшем на другой день смотре и моем дебюте в строю. Я поспешил к капитану Багизардову, явился в качестве подчиненного, хотя у нас от субалтернов в отношении ротных командиров, по издавна вкоренившимся обычаям, строгой подчиненности не требовалось. Я передал ему о предстоящем смотре и моих опасениях. Но он меня успокоил уверением, что смотр будет преимущественно хозяйственный, будет относиться главнейше до мундиров и амуниции, и что поэтому субалтерн-офицерам придется только присутствовать, в качестве зрителей.

И действительно, 18-го числа, полковой командир [78] перебрал чуть не весь батальон по одиночке, осматривая пригонку вещей, сапоги, ранцы и проч. За тем, поблагодарив батальонера и ротных командиров. за отличное состояние батальона, пропустил нас справа по отделениям, пожаловал людям по чарке водки, раздалось "покорно благодарим ваше высокоблагородие!" и батальон ушел с плаца. А 19-го числа, часу в 10-м утра, еще раз осмотренные, мы выступили в Шуру, провожаемые женским населением Ишкарты, пред которым ротные песенники постарались лихо затянуть свои: "сени, мои сени, сени новые, кленовые, решетчатые!" с аккомпанементом барабана, бубна, ложек и припляской ложечника.

Когда мы поднялись на гору и оставшиеся за нами в лощине серые земляные крыши штаб-квартиры стали исчезать, я почувствовал облегчение, как будто вырвался из заточения на свободу. Человек нередко, без видимой причины, чувствует антипатию к другому человеку; у меня бывала такая антипатия и к некоторым местам. К этому разряду на Кавказе принадлежали Ишкарты и еще некоторые другие, о которых придется говорить позже.

В Шуре мы простояли три недели, занимаясь хождением в караул; при этом мне по очереди пришлось несколько раз быть "визитир-рундом", т. е. обязанным обходить все караулы и посты, поверяя их исправность.

Ночью, особенно в скверную погоду, это было сущее наказание; часовые расставлялись кругом по валу, которым Шура, как и всякая штаб-квартира, была обнесена; протяжение в окружности составляло несколько верст. В потемках, по невылазной грязи, по ямам, рытвинам, всяким колдобинам, под проливным дождем, или снегом, при пронзительном ветре, два раза за ночь совершить сонному такое путешествие тоже составляло своего рода подвиг. Большинство офицеров ограничивалось одним разом, иные и вовсе не ходили, полагаясь на унтер-офицеров и [79] заходя только на гауптвахту расписаться в книге, что в таком-то часу обошел и нашел все исправно; но я не рисковал: на грех мастера нет, и ну, думаю себе, вдруг, как на зло, случится какое-нибудь происшествие и окажется, что я не ходил поверять постов — ведь под суд отдадут? К счастью, за все это время в Шуре стояла хорошая погода и визитир-рундство не так было тяжело, как пришлось мне его испытать немного после, в самое мерзейшее время года, в Ишкартах.

К 19-му сентября возвратились в Шуру Апшеронцы, остававшиеся на Гамашинских высотах, и нашему батальону приказано выступить в Большие Казанищи на зимние квартиры.

XL.

Большие Казанищи, один из значительнейших аулов Шамхальского владения, расположен всего верстах в шести от Темир-Хан-Шуры. Выше его, по течению небольшого ручья, лежит другой аул Малые Казанищи, от которого начинается лесистый отрог, служивший источником снабжения Шуры дровами, углем, лесным строительным материалом и проч. В этом лесу, занятом Кази-Муллой в разгар его деятельности(1830—31 г.) на урочище Чумкескент было им устроено нечто в роде укрепления, в коем он и засел с толпой первых мюридов. Отсюда он предполагал поддерживать свою пропаганду среди населения Шамхальской плоскости и беспрерывно тревожить наши, в то время весьма малочисленные, войска, не имевшие прочно обеспеченных сообщений. Этот Чумкескент был однако взят штурмом нашими молодцами 42-го егерского полка, в 1831 году, под командой отважнейшего и распорядительнейшего командира полковника Миклашевского, тут же, к несчастию, убитого. Миклашевский был настолько известен и грозен туземному населению, что смерть его возбудила особую радость, и весть о гибели [80] "кара-пулковника" (черного, он был брюнет) разнеслась быстро. Мюриды тоже потеряли много людей и спаслись бегством чрез хребет в Гимры.

В этом лесу был устроен уже нами впоследствии другой редут Агачь-кале, в котором находилась постоянная команда Апшеронского полка, в виде прикрытия дровосеков, угольщиков и проч., что, впрочем, не мешало мелким хищническим шайкам нередко производить удачные экскурсии, убивать или захватывать в плен одиночных солдат, угонять лошадей и т. и.

Жители обоих Казанищ, вследствие близости Шуры и постоянных сношений с русскими войсками, имели вид самого мирного, покорного, дружелюбного населения. Батальоны, по очереди здесь зимовавшие, размещались по саклям жителей, очищавших на это время некоторые дома совсем, а в некоторых отделяли половину какою-нибудь перегородкой.

По приходе батальона в Казанищи, всем были указаны квартиры. Мне досталась третья со въезда в аул. Одноэтажная сакля с навесом, поддерживаемым шестью деревянными столбами, делилась на четыре комнаты, если можно назвать этим именем подобные жилья; одну из них занял я; длинная, в виде амбара, она была выбелена, а внизу обведена широкою полосой красноватого цвета; пол смазан глиной, превращавшеюся под нашими сапогами в мелкую пыль; потолок подбитый пучками камыша; двери заменялись двумя тяжелыми дубовыми досками, которых никоим образом нельзя было плотно притворить; куры, собаки находили у меня свободный приют; был у меня камин, несколько полок с разнокалиберною посудой, даже два каких-то тусклых зеркала, привешенных под самым почти потолком. Во всяком случае, в сравнении с саклями моих старых друзей горцев Тушино-Пшаво-Хевсурского округа, даже кахетинцев и элисуйских татар, сакля шамхальца оказалась весьма приличною, опрятной и [81] служила признаком благосостояния. От всей души желал бы, чтобы все русское деревенское население когда-нибудь обладало такими жилищами и проводило жизнь среди такой материальной обстановки...

Благодаря моему знанию татарского языка, а еще более азиатских обычаев, я с первых же дней стал к хозяевам в наилучшие отношения. Ни я, ни мой неизменный Давыд, конечно, не позволяли себе никаких нескромностей или неприличий в отношении к женскому персоналу; то же было строжайше приказано и денщику моему; за всякую мелочь я расплачивался, а детей угощал сахаром. Ко мне не собирались компании, шумно проводившие вечера за картами и выпивкой; тишина, спокойствие и порядок — все это внушало хозяевам даже некоторый род удивления, и они никак не хотели верить словам моего Давыда, что я русский... Они, к крайнему сожалению, составили себе не совсем лестное понятие об нас, потому что большинство не прочь было зашибаться хмелем и побезобразничать; а между солдатами случались и воришки, и буяны, и сквернословы. Мусульманин — своего рода пуританин: трезвый, приличный, не допускающий никакого безобразия, горделиво и с достоинством всегда себя держащий, он презрительно относится к некоторой распущенности наших нравов, к слишком свободному отношению с женщинами и т. п. Если прибавить к этому религиозную ненависть, затаенную вражду к победителю и страх пред грозною силой, то неудивительно, что никаким расположением мы не пользовались даже здесь, в шести верстах от центра нашего управления, во владении Шамхала — нашего генерал-лейтенанта и старинного покорного слуги русской власти. Читатель не должен однако забывать, что мой рассказ касается дел давно минувших, что и в описываемое мною время уже многое было гораздо лучше, чем десять-пятнадцать лет до того, и что взгляды туземцев установились еще ранее, когда состав войск был переполнен многими элементами гораздо [82] худшего качества. По мере развития просвещения, по мере улучшения нравов в самом русском обществе, изменялся, само собою, к лучшему и состав войск, что не могло не повлиять на изменение понятий туземцев. Если это не подействовало на смягчение враждебности к нам, что доказывается кавказскими событиями 1877 года, то причин нужно искать уже в другом направлении. Но об этом говорить здесь не приходится: я и то слишком часто отвлекаюсь от прямой цели — передавать воспоминания о моей кавказской жизни и службе.

Жизнь в Казанищах проходила для меня в невыносимой скуке; служебных обязанностей никаких, если не считать пустой формальности раз в неделю быть дежурным по батальону; чтение и писание не могли занять много времени: первое стеснялось недостатком книг, второе — отсутствием материала, или, лучше сказать, непривычкой и неподготовкой. Тогда-то я и взялся, впрочем впервые, за составление моих воспоминаний, впоследствии напечатанных в Современнике 1854 года.

Езжал я иногда верхом в Шуру, с непременным приказанием батальонного командира к вечеру возвратиться обратно, что и исполнялось мною аккуратно. Один раз — помню живо и теперь еще — такая поездка сопровождалась трагикомическим приключением. Хотя до Шуры было очень близко, и отъехав от Казанищи не более полуверсты, ее уже можно было видеть, однако все же нельзя было считать этот переезд совсем безопасным. Не только два-три горца из непокорных могли удобно нападать на одиночных людей, но и свои жители, под видом непокорных, могли соблазниться; а узнать их, одинаково одетых, не было возможности. Поэтому мы ездили с конвоем в 5—6 человек солдат, и чтобы сократить скучную езду с пешими людьми, отправляли их вперед, затем догоняли, проезжали вместе с версту, и опять уезжали вперед уже почти в виду часовых у ворот Шуры. [83]

Один раз, в серый дождливый день, я и поехал в Шуру. Бывшему с пятью рядовыми в прикрытии унтер-офицеру я приказал в пять часов пополудни выйти за шуринские ворота, куда и я к тому часу выеду; если же бы я немного опоздал, то позволял ему идти не спеша в Казанищи, а я догоню его.

Заболтавшись что ли у знакомых Апшеронцев, я сел на коня когда уже почти совсем смерклось и поспешил к воротам, а то ведь как стемнеет, и не выпустят. Спросил у часового про команду; оказалось, что она уже давно ушла. Я погнал рысью; но дорога была скользка, у лошади ноги беспрерывно расползались; пришлось уменьшить шаг, чтобы не шлепнуться с конем вместе. А дождик как-то особенным осенним образом сеял; темень, усиленная туманом, была непроглядная; соблюсти тишину никак нельзя было, потому что лошадь и фыркала, и ногами по грязи шлепала. Мне стало жутко. И в который раз уже приходилось бранить себя за непонятную глупость пускаться без конвоя! Как будто я не мог заночевать в Шуре и явиться на утро с извинением?..

Проехал я версты две или три; но при том настроении, в котором я тогда находился, мне казалось, что уже давно бы пора и аулу быть. Я все подталкивал коня, осторожно ступавшего и как бы тоже чувствовавшего тревожное настроение; — вдруг он разом уперся ногами, навострил уши... Я стал вглядываться в темень, и, после нескольких мучительных секунд, заметил что-то белеющееся, движущееся с левой стороны дороги. Что делать? кроме шашки, никакого оружия; уходить, но куда — вперед, назад, или в сторону? а сердце между тем стучит молотом и кровь то прильет, то отхлынет... Я решился продолжать путь вперед; тронул коня, проехал с сотню шагов, слышу легкий свист и вижу уже явственнее движение чего-то белого. Я опять остановился, замер и жду... Белое ближе, свист повторяется. Лошадь моя начинает храпеть, [84] я невольно начинаю вытаскивать шашку из ножен, я уже окончательно вижу неизбежность гибели и думаю только, как бы не даться живым; а сердце стучит, и нервная дрожь по всему телу мучительно работает... Вот уже, кажется, сейчас подходит опасность, вот бросятся на меня два-три человека, у меня мелькает в голове именно в эту минуту вспомнившееся, когда-то давно читанное римское правило: на одного и на двух нападать, от трех и четырех защищаться, а бежать позволяется только от пятерых, и — думаю — если их только двое, не поступить ли в самом деле по-римски и вдруг ринуться с шашкой и гиком, — в этот миг я вдруг явственно слышу: "шарик, шарик" и затем легкий свист. Что за чертовщина? горцы, неприятель и "шарик!" Еще минутка — и "белое" вышло на дорогу в нескольких шагах от меня, продолжая свое "шарик, шарик" и свист. Оказалось, что это был наш же солдат-охотник, что он, для удобнейшего подхода к уткам, устроил какой-то щит из холста, за которым и подвигался к пугливой дичи, что запоздал он в этот раз и потерял свою драгоценную собаку "шарика", коего и разыскивает, а татарвы он не боится, ибо "я и ночью ему зарядом в самую рожу попаду..." И отправились мы вместе к аулу, куда и прибыли благополучно.

Но не всегда так оканчивались путешествия без конвоев; не всегда комический финал заключал представление. Когда я явился в Соймонову и рассказал о своем приключении, он меня распек и стал доказывать всю глупость этого вкоренившегося у большинства офицеров удальства — пускаться в опасных местах вперед от оказий, или и вовсе без них; доказывал, что следует отдавать за это под суд, как за ослушание, ибо уже неоднократно отдаваемы были приказы, чтобы никто не смел этого делать и т. д.

— Я бы вас, господин поручик-с, заключил он,— [85] должен бы теперь арестовать-с, но так как вы сами явились рассказать и, но новости, может еще не знали о существующих приказах,—я только предваряю вас, что в другой раз даже полковому командиру донесу-с.

Это, впрочем, не помешало милейшему Илье Алексеевичу оставить меня у себя ужинать, начать любимейший разговор о предстоящих за Табасаранский поход наградах, о производстве в полковники и венце всех желаний — "какой-нибудь полчишко бы получить-с".

В этот вечер я случайно присутствовал при приказаниях, и узнал, что на днях готовится отправка от батальона команды в Петровск за какими-то покупками. Я тут же стал просить назначить меня вместо очередного офицера, желая воспользоваться случаем увидеть новые места, Каспийское море и вообще, поразнообразить монотонную жизнь. Соймонов согласился, и чрез два дня назначено было выступление.

Команда из 40 рядовых при четырех унтер-офицерах и барабанщике, с восьмью ротными троечными повозками, собралась у ворот Казанищ рано утром, помнится, ноябрьского дня. Мы выступили с тем, чтобы в вечеру быть в Петровске — верст около сорока. Пришли мы на место поздно, и команда расположилась у ротных дворов постоянно квартировавшего в Петровске линейного батальона. На другой день люди производили покупки: свиного сала, соли, луку, перцу и овчин — продукты доставляемые из Астрахани и обходящиеся здесь дешевле, чем в Шуре — а я бродил по приморскому городу Петровску и долго наблюдал за морем, прибоем волн и кувырканием небольших судов. Погода была пасмурная, сильный ветер, вздымавший тучи песку, темно-зеленый цвет волн, безлюдье — все это очень уныло настраивало человека приезжего, не имевшего ни живой души знакомых. Так я и бродил целый день; в сумерки улегся в [86] отведенной мне у женатого солдата квартире и с нетерпением ждал рассвета, чтобы пуститься в обратный путь.

Петровск построен на том месте, где в 1722 году Петр Великий стоял лагерем, двигаясь к Дербенту. Прежнее укрепление, назначение коего служить прикрытием выгружающихся здесь для войск провианта и военных принадлежностей, было в нескольких верстах восточнее и называлось Низовым. В 1848 году оно было осаждено и атаковано горцами, но успело удержаться до прибытия выручки; гарнизон потерял, однако много людей, терпели недостаток в воде, а самая местность Низового уже давно оказывалась никуда негодной в климатическом отношении; укрепление не соответствовало своей цели. Обо всем этом, задолго до дагестанской катастрофы 1843 года, местный командующий войсками генерал Клюки фон-Клугенау представлял по начальству; но все ограничилось перепиской. Наконец, горцы положили свою резолюцию, тут же привели ее в исполнение, и все эти укрепления были уничтожены, а переписка сама собою прекратилась. В 1844 году перенесли укрепление несколько верст выше, на более здоровое место, ближе к Тарху — бывшей столице шамхалов — и назвали Петровским, в память великого Преобразователя России. Укрепление было возведено вдоль небольшой возвышенности и довольно красиво смотрело на море; у подножия горы был разбросан форштадт, или город, с несколькими лавками и изрядными домиками; на берегу моря лежали наваленные десятки тысяч кулей провианта, развозившегося отсюда на арбах туземцев по всем магазинам Дагестана; рядом покоилось на брусьях несколько чугунных пушек, назначенных на вооружение какого-нибудь укрепления; вдоль отлогого, но каменистого морского берега, сновали взад и вперед небольшие лодки, а более крупные "косовые", на которых люди рисковали переезжать море в Астрахань, стояли поодаль на якорях и кувыркались во все стороны от порывистого [87] северо-восточного ветра. Вдали близь Тарки или Тарху виднелся довольно большой лес, с полуобнаженными ветвями, и развалины бывшего здесь еще ранее укрепления, тоже осаждавшегося Кази-Муллой в 1830 году. (Осаду эту я подробно описал в "Русском Вестнике" 1864 года). Все вместе, повторяю, показалось мне весьма неприветливым и унылым. Теперь, после того, как Петровск, при помощи казенных миллионов, превращен в портовый город, на Каспии развилось пароходство и усилились торговые сношения, там вероятно кипит более деятельная жизнь, город стал и впрямь городом, число жителей увеличилось и, без сомнения, прежней безжизненности уже след простыл. Так, по крайней мере, должно полагать.

Возвратный путь, с нагруженными повозками, мы уже не могли совершить в один день и ночевали у какого-то казачьего поста, кажется Азень или Кумтур-Кале — не помню хорошенько; а затем, без всяких приключений, прибыли в Казанищи. И потянулась опять скучная, однообразная жизнь, еще более скучная среди слякоти и холода.

Для развлечения я раза два ходил в Малые Казанищи, где заказал себе у известного оружейного мастера, Уста Омара, кинжал. При этом свел я с ним довольно близкое знакомство, и за трубками у нас велись не безынтересные разговоры о политике, до которой все азиатцы большие охотники. От Омара я, между прочим, узнал тогда, что между Шамилем и Гаджи-Муратом произошла серьезная ссора, разразившаяся чуть не междоусобною войной. Дело в том, что когда Гаджи-Мурат возвратился из Табасарани с остатками разбитой партии, Шамиль остался весьма недоволен и выразил это при многих посторонних, чем Мурат, конечно, оскорбился. Затем к Шамилю прибыли несколько табасаранских мулл и старшин, жалуясь на Гаджи-Мурата, что он их возмутил, подвел под русское нашествие и разорение, не оказав обещанной поддержки, что таким образом они, не принося делу мюридизма [88] никакой пользы, совершенно напрасно только потеряли много людей и вообще сильно пострадали. (Кстати, эта депутация хороший пример смирения и покорности, только что заявленных табасаранцами! Вот так действовали все кавказские туземцы-мусульмане).

Шамиль еще более озлился; сменил Гаджи-Мурата с наибства и потребовал от него представления всей награбленной в набег добычи. Тот послал ему часть денег и драгоценных вещей, взятых в Буйнаке у брата Шамхала,— как говорили, до четырех тысяч рублей; от выдачи же остального отказался. Имам, не привыкший к непослушанию, отправил несколько сот своих мюридов наказать ослушника и обобрать его дотла; но Гаджи-Мурат поспешил уйти из Хунзаха, где ему неудобно было защищаться, в другой небольшой крепкий аул Бетлагач и собрал около себя несколько сот человек приверженцев. Дошло до перестрелки, и шамилевские мюриды, потеряв несколько человек, должны были уйти ни с чем. Дело грозило разыграться серьезное и последствия могли оказаться для дела мюридизма плачевные. Это поняли многие из главных сподвижников имама, особенно весьма влиятельный в горах наиб Кибит-Магома, и поспешили своим посредничеством унять гнев Шамиля, готовившегося уже к решительным мерам. Посредники настояли на прекращении ссоры. Но Гаджи-Мурат не мог не понимать, что с этой минуты его значение пало и жизнь его будет в постоянной опасности. Он обратился к Шамилю с просьбой позволить ему переселиться в Чечню, вероятно полагая, что среди чеченцев труднее будет найти людей, готовых, из преданности имаму, посягнуть на его жизнь. Шамиль не согласился на его просьбу. В горах по этому поводу разнесся слух, что Гаджи-Мурат собирается бежать к русским.

Все эти сведения были чрезвычайно интересны. Я, однако, заявил Омару свои сомнения на счет возможности измены [89] Гаджи-Мурата делу мюридизма, тем более, что в горам он был один из виднейших, известнейших предводителей, пользовался большим почетом, а перейдя к русским, должен был бы поселиться где-нибудь в России и доживать век незаметным человеком, без всякой деятельности, что не могло соответствовать его самолюбию и джигитским наклонностям. Я даже сомневался в серьезности самой ссоры, потому что Шамиль с своей стороны не так легко решился бы лишиться навсегда содействия такого смелого и опытного человека, единственного, можно сказать, успешно действовавшего против нас наиба.

Омар был того же мнения и не хотел верить, чтобы Гаджи-Мурат передался русским, которые могут и повесить его за многократные набеги и разорения.

В это время мы узнали, что в Шуру ожидают главнокомандующего князя Воронцова, совершавшего один из обычных объездов по краю. Я попросился у Соймонова и поехал в Шуру, надеясь увидеться с кем-нибудь из старых знакомых в свите князя. Узнав, что в числе приехавших находился В. П. Александровский, я отправился к нему.

Василий Павлович очень обрадовался, увидев меня, стал расспрашивать о службе, походе и т. д. Между прочим сообщил мне, что князь получил известие о желании Гаджи-Мурата бежать к нам, что он только просит обещания князя не подвергать его казни или ссылке, и что он постарается сослужить нам верой и правдой. Я и Александровскому выразил те же сомнения, о которых упоминал выше, и прибавил, что, во всяком случае, доверяться азиатцам вообще, а такому, как Гаджи-Мурат, в особенности, отнюдь нельзя. Если бы он действительно явился, то, само собою, это было бы хорошо, лишило бы Шамиля лучшего помощника и во многом обезопасило бы нас от набегов; что не только казнить его нет резона, но даже оказать ему хороший прием, дать денег, орденов, пожалуй, можно, — [90] только услать бы его куда-нибудь подальше на жительство и уж ни в каком случае не доверяться, в смысле полезной службы против горцев.

— А князь, кажется, напротив, очень рад заявлению Гаджи-Мурата и рассчитывает извлечь из него много пользы.

— Может быть ошибаюсь, сказал я, — но думаю, что "волка сколько ни корми, он все в лес смотрит", и я не доверяю ни одному горцу, сколько бы он ни клялся в преданности нам.

— Но ведь Гаджи-Мурат совсем рассорился с Шамилем и, уж раз бежав, едва ли рискнет возвратиться?

— Во-первых, вся эта ссора что-то мне подозрительна и во всяком случае, едва ли так серьезна, как о ней говорят; во-вторых, Шамиль и Гаджи-Мурат очень хорошо понимают, что им лучше жить в обоюдном согласии, и потому найдут удобные условия для совершенного примирения, для чего стоит только Мурату раскошелиться и послать в тощую казну имама несколько тысяч звонких рублей; в-третьих, Гаджи-Мурат был нашим офицером и бежал к Шамилю; теперь бежит от Шамиля к нам; почему же ему не бежать опять от нас к Шамилю? Не на честное ли слово его положиться?...

После этого разговора, В. П. Александровский предложил мне представиться князю, которому приятно будет видеть меня фронтовым офицером; да и вообще не бесполезно де освежить себя в памяти наместника. Я поблагодарил, и на другой день, благодаря любезности В. П., действительно был потребован к князю, который встретил меня своею всегдашнею дружественною улыбкой, расспросил где служу, что делаю и т. д., сказал несколько ободрительных слов и отпустил.

На следующий день был назначен отъезд князя Михаила Семеновича из Шуры, и я зашел к Александровскому попрощаться. При этом я просил его [91] убедительнейше сделать что-нибудь в Тифлисе для скорейшего окончания все еще беспокоившего меня дела о не оказавшихся после смерти Челокаева деньгах (о чем подробно рассказано в первой части), что он и обещал мне с полною готовностью.

Вскоре после этого стало известно, что Гаджи-Мурат действительно бежал из гор и с двумя или тремя преданнейшими мюридами явился в Тифлис. Князь Воронцов принял его весьма милостиво; ему отвели хорошее помещение, отпускали ежедневно кажется по пяти полуимпериалов, приглашали на обеды, возили в театр, давали верховых лошадей для прогулок по окрестностям города; он присутствовал на парадах войск — одним словом, любезностям не было конца. Прожив довольно долго в Тифлисе, Гаджи-Мурат обещал оказать нам великие услуги и просил предварительно позволения объехать наши передовые линии, чтобы познакомиться с расположением войск и укреплений. Согласие было дано, и он, побывав во Владикавказе и Чечне (подробности этих поездок мне, впрочем, достоверно неизвестны), проехал на Лезгинскую линию в Закаталы, а оттуда в Нуху, где и остался временно жить. В качестве ассистента, к нему был назначен особый офицер, имевший секретное поручение наблюдать строго за гостем. Кроме того, нухинский уездный начальник полковник Карганов прикомандировал еще квартального надзирателя из туземцев, Халиль-бека, и казачьего урядника. Почти каждый день после обеда Гаджи-Мурат, в сопровождении своих трех мюридов и еще одного возвратившегося из бегов джарского лезгина, а также Халиль-бека и урядника, ездил гулять по окрестностям Нухи.

В апреле месяце 1852 года он однажды, немного позже обыкновенного, выехал на прогулку и удалившись верст на 6—7 от города, вдруг выхватил из-за пояса, пистолет, убил наповал урядника, один из его мюридов тяжело ранил квартального, и все пятеро поскакали [92] по дороге к Элису. Но рассчитав, что вслед за тем последует погоня и, без сомнения, по направлению в горы, к ущелью Самура, где легко наткнуться на наши войска, он, вероятно по совету изменника джарского лезгина, хорошо знавшего местность, решился на хитрость, которая могла ввести преследующих в обман и дать ему возможность скрыться. Вместо того, чтобы броситься в горы, беглецы пустились, напротив, внутрь края, с целью переправиться чрез Алазань на нухинскую почтовую дорогу, куда никому и в ум бы не пришло кинуться за ними в погоню; затем, проехав почтовою дорогой вверх по Алазани, опять переправиться на левый ее берег и лесами, между сочувствующих мюридизму аулов Закатальского округа, на Белокань, уже пуститься в горы. Хитрость удалась бы непременно, если бы не помог нам случай.

Проскакав от места убийства еще 5—6 верст, Гаджи-Мурат с своими спутниками, в виду аула Беляджик, бросился в сторону от дороги, по направлению к Алазани. В это время уже смерклось; они попали на сплошные рисовые поля, как известно, искусственно заливаемые водой, и бросаясь то вправо, то влево, никак не могли попасть на тропинку, а все вязли в топях. Пробившись таким образом часа два и замучив лошадей, они решились забраться в видневшийся вблизи кустарник и дождаться там рассвета.

Между тем, оставшийся в Нухе прикомандированный к гостю офицер, когда уже стемнело и Гаджи-Мурат с прогулки не возвращался, стал беспокоиться и поспешил заявить уездному начальнику. Полковник Карганов, отлично знавший туземцев, уже давно подозрительно относился к беглому наибу, и как только ему стало известно такое долгое отсутствие его, не сомневался в возможности побега. Вслед за тем дали ему знать, что нашли на дороге убитых урядника и квартального. Схватив тогда все то, что можно наскоро собрать из вооруженных жителей и послав [93] приказания в ближайшие аулы, чтобы конные скакали за ним, Карганов пустился по следам беглецов, в надежде узнать от кого-нибудь о их направлении. В то же время он послал нарочных вперед в Элису к приставу, чтобы тот тоже собрал милиционеров и разослал известия, во все стороны.

Подъезжая к Беляджику, Карганов встретил какого-то татарина, возвращавшегося на арбе домой, и без особенной надежды узнать от него что-нибудь, а просто, как бы по наитию, остановил его вопросом: откуда едешь? Получив ответ, что с работы в поле, он еще спросил его: какая же у тебя работа могла быть так поздно, впотьмах? Тогда татарин рассказал, что в сумерки, уже собираясь домой, он заметил каких-то пятерых вооруженных верховых людей, разъезжающих по полям, испугался и притаился в канавке, не смея подняться все время, пока верховые кружили около него, очевидно отыскивая дорогу; когда же они въехали в кусты, он незаметно прополз к оставленной в стороне своей арбе и отправился домой.

Обрадованный таким неожиданным открытием, Карганов тотчас, послал вскачь нарочного к элисуйскому приставу, чтобы тот со своими людьми спешил к нему, а сам, посадив татарина верхом, приказал ему показать кусты, в которые заехали беглецы. Ночь была совершенно темная, и пробравшись кое-как несколько верст полем, Карганов, с присоединившимися в нему несколькими десятками беляджикских жителей, добрался до роковых для Гаджи-Мурата кустов и окружил их. Броситься в кусты Карганов в темноте не решился и до рассвета оставался в наблюдательном положении, беспрестанно обходя кругом, чтобы не дать беглецам возможности воспользоваться оплошностью плохо вооруженной, трусливой, да и не вполне надежной толпы.

Чуть стало рассветать, Карганов увидел пять [94] спутанных лошадей, щипавших между кустами траву. Тогда, уже окончательно убежденный в присутствии здесь беглецов, он приказал сделать несколько выстрелов, чтобы поднять беглецов на ноги и велел своим людям идти в кусты; но храбрецов, не взирая на угрозы, на просьбы, не оказывалось; а между тем, беглецы, в свою очередь, поздно увидев себя окруженными, решились защищаться, и сделав два-три выстрела, уже ранили одного из милиционеров. Карганов был в отчаянии; он боялся, что если эти пять удальцов, выхватив шашки, бросятся на его толпу, она непременно обратится в бегство, и добыча ускользнет из рук... Он начал кричать Гаджи-Мурату, чтоб он лучше сдавался, что ему все пути отрезаны и что, положившись на милость сардаря (главнокомандующего), он сохранит свою жизнь и т. п. Вместо ответа, последовали выстрелы, опять ранившие человека. Тогда Карганов, не успев убедить своих полтораста человек броситься в кусты, приказал им, по крайней мере, стрелять туда учащенно хоть на авось. Так длилось дело уже часа два без всякого результата, пока, наконец показалось человек сто элисуйцев, скакавших с исправлявшим должность пристава, капитаном из туземцев Гаджи-Ага (моим бывшим помощником, когда я был приставом в Элису) и его сыном, корнетом лейб-казачьего полка Ахмет-ханом. Сцена сейчас переменилась. Элисуйцы — не нухинские жители: будучи близкими соседями горцев, они более воинственны и отважны. Гаджи-Ага выдвинулся со своими людьми вперед, крикнул по-аварски Гаджи-Мурату, с которым он сам, будучи когда-то в бегах, был лично знаком: "сдавайся, а то погибнешь"; но когда тот ответил ему: "ты изменник святому делу мюридов, попробуй меня взять", Гаджи-Ага сделал по кустам залп и, выхватив саблю, с сыном своим впереди, бросился к кустам, за ним все элисуйцы и многие ободренные примером нухинцы. Пять выстрелов встретили их почти в упор; но это [95] не остановило Гаджи-Агу, и они, наконец, наскочили на беглецов. Гаджи-Мурат, раненый уже до того несколькими пулями, причем он всякий раз вырывал из своего бешмета куски ваты и затыкал себе раны, сидел под кустом с пистолетом в руках, и как только показались первые люди, выстрелил в упор, убив наповал одного из элисуйцев. Гаджи-Ага рубнул его саблей по голове раз, другой — и знаменитого наездника, грозы наших передовых линий в течение девяти лет, лучшего шамилевского наиба не стало!.. Двух других его спутников изрубили, а двух раненых взяли живьем.

У нас убито два, ранено девять человек и несколько лошадей. Такова была борьба этих пяти удальцов против трехсот человек!

Голову Гаджи-Мурата отрезали и отправили в Шемаху к губернатору, а тот ее с курьером отослал в Тифлис, где князь Воронцов, получив уже донесение о бегстве, был крайне огорчен и взволнован, и успокоился только, увидев такое реальное доказательство неудачного побега.

Голова была выставлена в Тифлисе в течении нескольких дней для любопытных, а местный художник Коррадини снял с нее портрет.

Элисуйцы воспользовались хорошею добычей, ибо кроме отличного оружия, в бешмете Гаджи-Мурата нашли разложенными между ватой и подкладкой несколько десятков, а по другим сведениям до 800 полуимпериалов, сбереженных Гаджи-Муратом от наших щедрот, с целью, конечно, подарить половину по возвращении в горы своему имаму и повелителю...

Хорошо, что так кончилось, а то Гаджи-Мурат, ознакомившись подробно со всеми нашими военными порядками, по возвращении в горы, без сомнения, скоро напомнил бы о себе отчаянными набегами.

Узнав в мае месяце об этом происшествии, я [96] вспомнил свой разговор с В. П. Александровским. Мои сомнения вполне оправдались.

Впоследствии я имел случай читать донесение князи Воронцова об этом происшествии покойному государю, бывшему тогда заграницей, в Потсдаме. На этом донесении Николай Павлович собственноручно написал следующее: "Хорошо, что так кончилось. Вот новое доказательство, как следует доверять этим коварным разбойникам! Но надобно отдать справедливость распорядительности местного начальства и усердию туземных милиций. 13 (25) мая 1852".

Покойный государь, как видно, отлично понимал кавказских туземцев, и во всяком случае лучше многих местных правителей. Религиозный фанатизм в соединении с хищническими наклонностями — качества, для устранения которых нужны многие и многие годы самой настойчивой, систематически и с энергией проводимой политики. Только совокупностью различных, хорошо примененных мер можно надеяться в будущем достигнуть среди кавказского мусульманского населения ослабления этих двух главных зол, источников их враждебности к нам. Мы, к крайнему сожалению, действовали в разрез со стремлениями к подобной цели, и если против хищничества принимали более или менее действительные меры, то против ослабления фанатизма, против вредного влияния мусульманского духовенства не только не боролись, но всеми силами старались его поощрять и поддерживать... Мои слова могут показаться невероятными, даже клеветой; но — увы! — они совершенная истины, и я еще вернусь к этому предмету и приведу несколько примеров.


Комментарии

6. Впоследствии, кажется в 1855 или 56 году, в Табасарань был послан с отдельной колонной начальник штаба войск Прикаспийского края полковник Радецкий (известный ныне защитник Шипки) собственно для расчистки просеки и разработки дорог, и все обошлось мирно, без драки.

7. Грамматин, Алексей Петрович, артиллерист, всю службу с чина прапорщика провел на Кавказе, еще во время Ермолова, был впоследствии начальником центра Кавказской линии; очень хороший, добрый человек, пользовавшийся общим уважением; умер в 60-х годах.

Текст воспроизведен по изданию: Двадцать пять лет на Кавказе (1842-1867). Часть вторая (1851-1867). СПб. 1879

© текст - Зиссерман А. Л. 1879
© сетевая версия - Тhietmar. 2020
© OCR - Валерий. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001