ЗИССЕРМАН А. Л.

25 ЛЕТ НА КАВКАЗЕ

XVI.

Поднявшись на возвышенную плоскость, о которой я уже упоминал прежде, мы на полускате достигли небольшой непокорной кистинской деревушки Джарего, которую никак нельзя было миновать. К счастью мы застали дома одного из друзей наших Шатильцев, вызвавшегося за приличное вознаграждение провожать нас до Владикавказа. Он не долго собирался и мы пустились далее в ущелье, занятое шестью аулами общества Митхо, и прошли его боковыми дорожками.

Не более десяти верст прошли мы от Шатиля, а какая разница в характере местности, в постройке домов, в физиономии, костюме и вооружении жителей! В Хевсурии [170] горы — масса громадных скал, из трещин коих изредка торчат сосны; здесь они не скалисты, гораздо ниже; покатости покрыты травой; дома не так стеснены, лучше построены, смотрят опрятнее, по углам каждой деревни симметрично расположены башни. Кистины говорят чеченским наречием, одеваются по-черкесски, в ногавицы и чувяки; винтовки в войлочных чехлах, за туго стянутым поясом, с большим кинжалом, оправленный в серебро пистолет; шашек почти не употребляют; лошади редкость. Походка и все движения Кистин очень грациозны, физиономии привлекательны; бритые головы, подстриженные бородки напоминают уже мусульманство, хоть они весьма плохие магометане, не взирая на все старания Шамилевских мюридов. Здесь видны остатки некогда бывшего христианства; но все это смешалось с язычеством, исламизмом и составило какую-то особую религию. Они называют христиан неверными, а поклоняются Св. Георгию; они не едят свинины, имеют по нескольку жен, вступают в брак со вдовами своих братьев, но не делают никогда намаза, нет у них ни мечети, ни мулл. В каждом ауле есть кто-нибудь из более уважаемых жителей, считающийся старшиной; но власть его номинальна; в более важных спорах избирают посредников из стариков, знающих все старые обычаи.

Выбравшись из Митхойского ущелья на довольно крутой подъем, мы увидели почти все окрестные кистинские общества; за ними постепенно расширявшееся ущелье Аргуна, поросшее темными лесами, множество горных хребтов, пересекавшихся в разных направлениях, полупокрытых снегом, и затем на горизонте синевато-темная полоса Черных Гор, ясно обозначавших рубежи Чечни. Здесь в первый раз В. снизошел до выслушания моих объяснений на счет предполагаемой мною пользы от прочного занятия этой местности войсками и возможности, с одной стороны, движения на встречу действующим в Чечне [171] отрядам, с другой — устройства кордона к Владикавказу, для обеспечения прилегающих к нему местностей от хищнических набегов. Для этого я считал главнейшим основанием хорошую дорогу чрез Хевсурию до Митхо. Он кое-что набросал карандашом в своей записной книжке, заметил названия некоторых главных пунктов, на речь мою отвечал, впрочем, большею частью: “да, пожалуй, гм, может быть", и заключил, что доложит все подробно главнокомандующему, хотя полагает, что к выполнению моих предположений, вероятно, встретятся большие затруднения, по неимению лишних свободных войск и денежных средств. Я окончательно убедился, что В. просто действует по заранее составленному предубеждению и на беспристрастное суждение рассчитывать нечего; я решился поэтому прекратить всякие дальнейшие разговоры о предмете, для которого собственно мы предприняли это трудное, опасное путешествие, и отвечать только, если он сам обратится во мне с вопросом.

Спустившись с высоты в какое-то глухое, дикое ущельице, мы опять поднимались то по снегу, то по камням, опять спускались, и вообще дорога была очень утомительная, а ноги мои, обутые в хевсурские кожаные лапти с ремешковыми подошвами, исцарапались кое-где до крови... Между тем, нужно было спешить, чтобы не пришлось ночевать в поле. Сколько В. ни ворчал, жалуясь на утомление (хотя он частенько взбирался на катера), сколько ни укреплял себя глотками рома, однако не выходил из себя и, чувствуя себя, так сказать, в чужих руках, видимо удерживался от раздражения. Только один раз, когда хахматский наш спутник, поскользнувшись, стукнулся спиной о скалу и раздался звон разбитых бутылок, В. разразился громкою бранью и чуть не поднял руки на виновница такого бедствия. К счастью, две бутылки (из пяти) оказались целыми и я успокоил его уверениями, что, благодаря удаче [172] путешествия, мы достигнем Владикавказа гораздо скорее предположенного времени, и двух бутылок хватит.

Одним из опаснейших пунктов на нашем пути была деревня Гул, с весьма хищническим населением; нужно было обойти ее по весьма узенькой тропинке, на которой, за довольно густым кустарником, мы отчасти могли быть скрыты от аула. Почти смерклось, когда мы достигли того места и с большим трудом, двигаясь осторожно, чтобы не оборваться с кручи, кое-как миновали это пространство и пустились дальше, берегом незначительной речки.

Было уже совсем темно, когда лай собак известил нас о близости большого аула Цори, в котором старшина Бехо был нам известен, как приверженец русских властей во Владикавказе, куда он свободно ездил, занимаясь торговыми делишками, пользуясь особым расположением генерала Нестерова, тогдашнего начальника этого округа. Мы надеялись найти у него приют и вообще всякую поддержку. Однако, пускаться прямо в аул, не заручившись обещаниями Бехо и даже не зная, дома ли он, я не решился, и потому счел за лучшее послать вперед присоединившегося к нам в Джарего кистина переговорить с Бехо о принятии неожиданных гостей. Пока посланный возвратился, мы часа полтора просидели на снегу, дрожа от холода. Наконец, послышались шаги и мы были обрадованы донельзя. Бехо был дома, приглашал к себе, ручался за нашу безопасность и выслал своего человека проводить нас до его дома. Необычное позднее вступление такой кучи людей в аул вызвало повсеместный бешеный лай собак, а затем стали выходить и люди с вопросами; кучка любопытных все возрастала и мы достигли дома Бехо в сопровождении порядочной толпы, гуторившей без умолку и все старавшейся заглядывать нам в лица. Бехо принял нас очень радушно и все упоминал: “о, Нестеров кунак, Нестеров джигит".

В кунацкой (отдельная комната для гостей; кунак во [173] всей Азии гость, приятель) пылал огонь; земляной пол был покрыт белыми войлоками. Нас окружили женщины и дети, смотревшие с любопытством и страхом на грозных “урусс", про которых не забыли еще с 1832 года, когда наши войска под начальством барона Розена громили их.

Хозяин приказал зарезать теленка, который и был поставлен пред нами сваренный в чугунном котле; вместо хлеба подали в другом котелке вареные лепешки, в роде, малороссийских галушек. Строго соблюдая чеченский обычай, Бехо ни за что не согласился сесть с нами вместе ужинать и все время стоял, прислуживая нам; подавая кому-нибудь воду, он снимал папаху и не надевал, пока не возвращали ему кувшина. Когда мы покончили с едой, он присел в угол, наскоро тоже поел и передал остатки толпившимся у дверей семье и чужим.

Наш митхойский проводник оказался виртуозом; ему принесли балалайку, формы трехугольника, с тремя струнами, и он целый час распевал какие-то унылые, грусть наводившие песни; концерт закончился грациозною и живою пляской нескольких мальчиков, ловко становившихся на носки и выразивших неописанный восторг, когда я каждому дал по новенькому двугривенному.

Было уже около полуночи, когда мы, наконец, улеглись и после такого утомительного трудового дня растянулись на войлоках, сняв мокрую обувь. Хозяин погладил каждого из нас своею папахой, приговаривая: “дыкин буис”, то есть доброй ночи, и ушел. В одной комнате с нами остались: урядник Астахов и хахматский хевсур, а оба шатильца с митхойцем отправились спать в соседний дом. На всякий случай, я осмотрел двери и ставни, задвинул их накрепко; оружие повытерли, насыпали свежего пороху на полки и пр. Я хорошо знал, что в Азии вообще, а в Кавказских горах в особенности, поговорку “береженого Бог бережет” забывать не следует. [174]

На расспросы о дороге до Владикавказа, Бехо нам объявил, что обыкновенно они доезжают туда на другой день к раннему обеду; но если рано выехать, не жалеть себя и лошадей, то можно и к позднему вечеру в один день добраться. Мы порешили не жалеть себя и лошадей, лишь бы не пришлось провести еще ночь на открытом воздухе, или искать ночлега в каком-нибудь ауле, подвергаясь искушению туземцев приобрести лакомую добычу.

Было еще темно, когда мы согрели наскоро в медном чайнике воды, напились чаю и стали торопить отъездом. За шесть лошадей и двух конных проводников до Владикавказа Бехо взял с нас, помнится, 25 рублей, да обещание замолвить за него доброе слово генералу Нестерову. Митхойца мы отпустили назад, конечно, с приличным вознаграждением, и чуть стало брезжить, тронулись в путь. Бехо поехал тоже с нами.

Невдалеке от Цори, на холме, я заметил большой каменный крест, полупокрытый мхом. Бехо объяснил, что предки их были христиане и, по преданию, крест этот поставлен их предводителем в память победы над мусульманами.

С полным восходом солнца мы достигли реки Ассы и разбросанных по ее берегам деревень общества Галгай. Все пространство до поворота реки к северу представляет ряд небольших холмов, поросших мелким лесом. Местность вообще очень живописная и резко отличается от угрюмых ущелий главного хребта. Галгаевцы ни чем не разнятся от других кистин: они, должно быть, только богаче своих соседей, в одежде и в отделке оружия видна некоторая роскошь; часто попадаются верховые; женщины миловиднее и одеты опрятнее, в длинные, часто шелковые сорочки и ахалухи, обшитые позументами собственного изделия.

К полудню мы приблизились к трудному перевалу чрез хребет, составляющий левый берег Ассы. Сделав у [175] подножия двухчасовой привал, во время которого Бехо сообщил нам кое-какие топографические сведения об окружающей местности, мы пустились далее. Дорога была адская, то по обрывистым тропинкам, усеянным огромными камнями, или гладким, скользким плитняком, то по вязкой глинистой грязи, под проливным дождем. Мы подвигались весьма медленно, ибо В. поминутно слезал с лошади, и когда я его успокаивал, что лошадь-де привычная, что бояться нечего, он пресерьезно ответил мне: “конечно, вам весьма желательно, чтоб я себе шею свернул". Пришлось оставить его в повое. Урядник Астахов должен был всякий раз тоже слезать, чтобы поддержать стремя и вести лошадь В., а проводники наши все слезали по вежливому обычаю, требующему не оставаться на коне, когда старший идет пешком. Таким образом я всю дорогу ехал впереди, часто останавливаясь и поджидая далеко отстававших. Да у меня, впрочем, ноги были так искалечены предшествовавшим переходом, что я едва мог несколько шагов пройти, особенно по камням и под гору. Наконец, одолели мы и этот, покрытый дремучими лесами, перевал и спустились в Тарскую долину, населенную ингушами. Здесь нам нужно было более всего опасаться встречи с хищническими шайками, которым отсюда самые удобные пути к берегам Терека, нашим главным дорогам и казачьим станицам.

Обширная Тарская долина представляет совершенно ровную степную местность; разбросанные по ней аулы совсем не то, что в горах; домики просто плетневые мазанки с камышовыми крышами; по углам деревни деревянные вышки, на которых стояли часовые. На кладбищах поразили меня множество разноцветных значков, воткнутых в могилы; они ставятся по убитым в делах с неприятелем, в то время значит с русскими. Все эти галгаевцы, ингушевцы и пр. мелкие племена по рекам Ассе, Сунже и их притокам считались тогда “полупокорными", [176] то есть не явно подчиненными Шамилю; по местности они были нам легче доступны и сами, конечно, нашим отрядам противостоять не могли, да к тому же нуждались во владикавказском рынке. Однако это их ничуть не удерживало от участия в полчищах Шамиля против нас и, что еще хуже, от набегов мелкими шайками на наши проезжие дороги и поселения. Начальство считало нужным жить с ними на какой-то “дипломатической" ноге, принимать и награждать старшин, показывать вид что верят в их преданность и пр., чего я, признаться, никогда хорошенько понять не мог. Такие отношения слабого соседа к сильному были бы понятны, но обратно, русского начальства к каким-нибудь ингушевцам, просто забавны. Партизаны дипломатии ссылались на то, что де и этих горцев нельзя строго обвинять за двусмысленность, так как они живут между двух огней, а мы были якобы не настолько сильны чтобы защитить их от нападений Шамилевых партий, и что все же лучше иметь их полупокорными соседями, чем совсем враждебными. Доводы эти не выдерживали строгой критики: во-первых, шамилевским значительным партиям не так-то легко и близко было доходить до окрестностей Владикавказа или других наших больших крепостей; туземцы прекрасно могли заранее знать все что в горах затевалось, а следовательно и сами собраться с силами, для обороны, и своевременно дать знать русским, у которых всегда нашлось бы несколько рот для поддержки, более нравственной даже, искренно намеренных защищаться жителей. Но в том-то и дело что они не хотели быть врагами предводителя родственных и единомышленных людей, которым принадлежали все их симпатии; они служили ему мерой и правдой и, с его разрешения, играли роль полупокорных русским. Во-вторых, лучше иметь десять врагов открытых, чем одного скрытого; это дипломаты забывали, а “полупокорные" отлично этим пользовались, и имея везде свободный доступ, знакомились со всеми [177] проходами, со всеми местными условиями, обычаями наших караулов и оборонительных мер, выучились немного по-русски, и вооруженные этими важными в мелкой партизанской войне средствами, десятки лет с блистательным успехом производили свои опустошительные хищничества, держа страну в постоянной тревоге и тормозя всякое развитие мало-мальски гражданственной жизни. Теперь, когда Кавказской войны нет, не стоило бы вдаваться в подробности таких специальных, так сказать, предметов; я коснулся этого только вспоминая мои тогдашние соображения, которых почти никто из высших начальствующих лиц не разделял до графа Н. И. Евдокимова, напротив требовавшего от горцев прямого ответа: ты наш или нет?

Было уже около девяти часов вечера, дождь не переставал лить как из ведра; все мы, особенно В., не взирая на подкрепления остатками рома, еле-еле держались на седле; лошади видимо стали уменьшать шаг и приходилось все чаще и чаще подергивать поводом и подталкивать их шенкелями. По словам проводников, до Владикавказа оставалось еще часа три и мы опасались, что ни люди, ни лошади не вынесут этого расстояния, так что пришлось бы просто остановиться, и под проливным дождем, в непроглядную темь, простоять до рассвета; лечь же не было возможности: вся долина превратилась почти в одну сплошную лужу. Проехали мы еще часа два, и силы и терпение окончательно истощались, В. пришлось поддерживать, а то он уж раза два, задремав, чуть не свалился.

Вдруг раздался пушечный выстрел... Мы просто обмерли от такой неожиданности! Понятно, нам тотчас пришла мысль что где-нибудь вблизи появился неприятель, сделал нападение и пушечный выстрел по обыкновению значит “тревога".— Мы остановились; вдруг другой, третий выстрел и даже огоньки показались со стороны Владикавказа. Как быть? Проводники решительно настаивали торопиться дальше, ибо если бы мы и встретили какую-нибудь шайку, то, [178] во-первых, в темноте они могут нас принять только за своих, во-вторых, шайка не может быть значительная, а нас ведь тоже восемь человек, в-третьих, шайка во всяком случае может встретиться только отступающая или скорее даже удирающая от преследования, значит ей не до враждебных затей со встречными. Я совершенно согласился с этими практическими доводами, и мы тронулись вперед. Особой тишины соблюсти не было возможности, потому что шлепанье тридцати двух конских ног по воде луж производило в ночной тишине довольно громкий, своеобразный лязг. Опасность положения как бы прогнала усталость и сон; мы приободрились, поправили оружие на всякий случай и зорко оглядывались во все стороны; даже лошади как будто ожили, навострили уши и ступали тверже...

У меня, признаться сказать, всю дорогу от Цори вертелась беспокойная мысль, что какой-нибудь тамошний джигит, пока мы спали в ауле, мог пробраться вперед и предварить друзей о предстоящем проезде нашем; а такой лакомою добычей и заманчивою славой подвига весьма легко было соблазнить любого горца, даже “покорного". Не хотел я, само собою, об этом и заговаривать, чтоб не испугать В., готового, пожалуй, отказаться от дальнейшего путешествия. Только моему шатильскому приятелю Важике сообщил я это, когда мы подъезжали в сумерки к Тарской долине. Каково же было мое удивление, когда он не только совершенно подтверждал возможность моего опасения, находя такую выходку вполне в характере лукавых кистин (т.-е. всех без исключения кавказских горцев, подумал я при этом), но еще в подкрепление опасения рассказал мне следующий казус: во время длинного отдыха нашего у подножия перевала, ему вздумалось вынуть свою винтовку из чехла и смазать бараньим жиром (это делают все азиятцы против ржавчины); при этом из ствола вдруг потекла вода, очевидно нарочно туда налитая; [179] Важика сейчас сообщил об этом своему товарищу шатильцу, — у него оказалось то же самое! Мне они положили ничего об этом не говорить, чтобы не возбудить опасений; между тем, тотчас же шомпольным штопором вывинтили промокшие заряды, вычистили, смазали стволы и зарядили наново. Случай этот они объясняли просто: спать их уложили в соседнем доме вместе с двумя какими-то кистинами и те, пользуясь их крепким сном, налили воды в стволы винтовок, делая их совершенно негодными в минуту необходимости... С какою целью было это сделано, решить трудно, вернее просто ради желания подгадить хотя чем-нибудь шатильцам, как христианам; но тогда такое приключение очевидно должно было только усилить мои опасения и я, признаюсь, с сильным сердечным постукиванием продолжал путь, которому, казалось, уж и конца не будет.

Между тем пушечные выстрелы давно умолкли; темь стояла непроглядная, а ливень не переставал. Проехали мы, ничего не видя и не слыша, еще с три четверти часа, и вдруг с небольшого холмика увидали множество огоньков, расслышали звон церковных колоколов, лай собак,— Владикавказ расстилался пред нами широкою площадью! Радость нашу при этом превзошло только разве неожиданное восклицание часового: кто идет? и на ответ наш: свои, Русские, казаки, опять его же громкое слово: “Христос воскрес, коли вы русские.” Тут только разъяснилась загадка пушечных выстрелов! Это была ночь под Светлое Воскресенье 1848 года, о чем мы и думать забыли; а на Кавказе это торжество издавна принято было встречать пальбой из орудий, ракетами и пр. В каком-то порыве радостного чувства, мы похристосовались тут же и с В., и с урядником Астаховым, и поздравили друг друга с праздником, и еще более с благополучным скончанием рискованного предприятия...

Наконец, явился дежурный офицер и только после [180] подробных расспросов приказал отворить нам ворота. Через полчаса мы сидели в гостинице Лебедева за чаем, а вся трактирная прислуга толпилась у дверей, оглядывая нас, как редких зверей; очевидно Астахов успел уже в буфете разразиться после долгого молчания самым фантастическим рассказом о нашем путешествии.

Проспав мертвым сном до одиннадцати часов утра, я кое-как пообчистил свой архи-байгушский костюм, вместо лаптей надел чувяки и вышел позавтракать. В передней стоял уже ординарец и вестовой, присланные комендантом к услугам В. Очевидно, местные власти уже узнали об его приезде ночью, и потому он поторопился отправиться к генералу Нестерову, к которому, как главному начальнику во Владикавказе, следовало явиться. Погода хоть и разгулялась, даже светило ярко весеннее солнце, но грязь была буквально невылазная; В. послал к коменданту просить верховых казачьих лошадей, и через час мы поехали в крепость.

Генерал Нестеров, старый знакомый В., встретил его в передней объятиями, поцелуями и закидал вопросами: как, что, откуда? Изумлению его не было конца и на лице ясно даже выразилось сомнение в истине рассказа. Я стоял между тем поодаль, ожидая представления генералу; наконец тот сам меня заметил и спросил, а это что же за чеченец с вами? В., рассмеявшись, назвал мою фамилию, прибавив: да, только с этаким чеченцем и мог я совершить свою безрассудную поездку. Новое изумление и сомнение генерала, начинавшего кажется думать, что В. его мистифицирует. И неудивительно, потому что сами чеченцы не усомнились бы признать меня своим земляком, так преобразился я нескольколетним пребыванием среди горцев и увлечением поэтическою стороной их воинственной, полудикой жизни; ну, а наружно и говорить нечего: бритая голова, маленькая русая козлиная бородка, загорелое лицо, костюм, оружие и все ухватки до тончайшей подробности [181] не уступали оригиналу. Однако, когда я заговорил с ним, да еще добавил, что хотя лично никогда не имел чести быть ему известным, но по переписке об одном довольно важном деле, полагаю, он не может меня не знать, я рассказал ему при этом о враждебных отношениях подчиненных ему галгаевцев с подчиненными мне хевсурами-архотцами, прекращенных, благодаря нашим обоюдным распоряжениям,— генерал убедился, наконец, что видит пред собою в действительности русского чиновника, а не байгуша из Чечни, и наговорил мне тьму комплиментов. В эту минуту вошли в комнату жена генерала и ее сестра, похристосовались с В. и пошли ахать: как это вы рискнули на такую поездку и т. п. Петр Петрович Нестеров, кивнув мне незаметно головой, обратился к жене: “а вот, позволь тебе представить молодого чеченца, проводника А. Н., который так отлично выучился говорить по-русски, что никак узнать нельзя, просто как будто родился в России!” И опять несколько минут мистифирования, затем удивления и т. д.

Когда дамы ушли, В. вспомнил, что в передней остался ждать Бехо и все наши проводники, которых тут же и представил генералу. Этот их обласкал, подарил им денег, обещал Бехо представить к награждению медалью за такое усердие и преданность, и проч. На приглашение остаться обедать, мы решительно отказались, ссылаясь на усталость и желание скорее лечь спать.

Мы возвратились в гостиницу и велели там подать обед, за которым В. потребовал шампанского. Лакей, с видимым желанием угодить, ловко подбежал с завернутою в салфетку бутылкой и над самым ухом В., с особым шиком, заставил хлопнуть пробку под самый потолок, но в ту же минуту получил от высокой руки полковника полновесную пощечину, с прибавлением: “экая скотина, думает что угощает сапожников". Раздался общий хохот сидевших за столом нескольких офицеров, а [182] бедный лакей, не пощаженный и в первый день Светлого праздника, удалился крайне сконфуженный. Таков был образованный человек и таковы были тогда нравы вообще, а некоторых военных в особенности.

В сумерки В. предложил мне отправиться провести вечер у Опочининых. На вопрос мой, кто такие Опочинины? он коротко ответил: “здешний батарейный командир, полковник Опочинин, известный сдоим гостеприимством, у которого гости никогда не переводятся; жена у него грузинка княжна Орбелиани, вот кстати можете по-грузински наболтаться". Отправились. В., по обыкновению, был принят с распростертыми объятиями, а на вопрос что это с вами за горец? ответил: “Чеченец, провожавший меня через горы, хорошо говорит по-русски и даже по-грузински, пожалуйста обласкайте его". И опять повторилась утренняя мистификация. Сама madame Опочинина, сестра ее Иванова и другая, тогда еще молодая девица, Софья Яковлевна (ныне супруга генерал-адъютанта князя Дмитрия Ивановича Святополка-Мирского) обступили меня и закидали вопросами, каким образом я мог выучиться так хорошо говорить по-русски и еще более по-грузински, да притом с таким правильным выговором. Я рассказал им какую-то басню, чуть ли не о пленном офицере русском, да о пленной грузинке из Кахетии, у которых выучился говорить и проч., пока наконец В., заметив, что меня оставляли в некотором небрежении, не объявил моего настоящего имени. Изумление бесконечное по поводу грузинского языка и особенно по такому совершенному превращению в чеченца.

Вечер прошел весьма приятно; после хорошего ужина с отборным кахетинским вином, заставили мена еще проплясать лезгинку под бубен, что опять вызвало немало удивления. Уж только около полуночи, распрощавшись, мы сели на казачьих лошадей и вернулись в гостиницу спать. С тех пор началось мое знакомство с почтеннейшим, всему Кавказу известным, семейством Опочининых... [183]

На другой, день утром наши шатильцы, получив еще от В. по нескольку рублей, под покровительством весьма довольного Бехо, отправились обратно тою же дорогой домой; а хахматского хевсура, который особенно нравился В., решено было взять в Тифлис и представить там наместнику, с просьбой, о награде. В полдень мы на двух курьерских тройках уехали из Владикавказа и довольно поздно, перевалившись через главный хребет, остановились ночевать в урочище Квишеты у имевшего здесь свое пребывание начальника горского округа, полковника князя Авалова, женатого на сестре г. Золотарева, о котором я рассказывал выше, по случаю совместного посещения начальника главного штаба.

Здесь мое представление состоялось уже без мистификаций, и Авалов, знавший от Золотарева и о моем предположении, и о командировке В., и даже о моих дурных отношениях с камбечи Челокаевым, принял меня весьма дружелюбно и тотчас же заговорил о деле, то есть о дороге чрез Хевсурию в Чечню и пр. В. безо всяких обиняков объяснил ему, что находит всю эту затею неудобоисполнимою и едва ли могущею принести какую-нибудь пользу. Князь Авалов, бывший напротив совершенно другого мнения, что мне известно было от Золотарева, счел однако более благоразумным не только не противоречить сильному человеку, но даже как бы и подтвердить его мнение. Человек он был, положим, не весьма далекий, полуграмотный, но по части “дипломатики" и “умения обращаться с сильными людьми" он сделал бы честь любому придворному; он поспешил перенести разговор на другой предмет, и именно о занимавшем тогда приближенные к князю Воронцову военные сферы вопросе, как и что предпринять для обеспечения Кахетии от набегов лезгин. Я уже упоминал, что вообще тогда была мода на проекты, очень снисходительно принимавшиеся князем и дававшие авторам надежды на особое внимание; по [184] вопросу о защите Кахетии чуть ли не больше всего явилось проектов, да что-то все несостоятельных. Я немало удивился, когда В., не успел Авалов коснуться этого предмета, позвал урядника Астахова и приказал ему достать из чемодана портфель, из коего была вынута изрядного объема тетрадка.

“Вот, князь, если вас этот предмет интересует, не хотите ли послушать мнение мое об ограждении Кахетии; надеюсь, что это вполне достигнет цели и князь Михаил Семенович, кажется, совершенно согласен со мною." Понятно, Авалов стал просить сделать ему большое удовольствие и пр. и В., не вставая от стола, за которым мы ужинали, принялся с большим самодовольствием за чтение предположения об устройстве прочной обороны Кахетии от набегов лезгин". Подробностей я теперь, само собой, не помню, но вся суть заключалась в устройстве каких-то блокгаузов, кажется даже подвижных, то есть из деревянных срубов, легко переносимых с места на место; упоминались, кажется, примеры подобных блокгаузов в Алжирии, оказавшихся де весьма полезными французам; затем указывались пункты, на которых следует поставить блокгаузы — и Кахетия превратилась бы чуть не в Тамбовскую губернию по совершенной безопасности. Князь Авалов поминутно приговаривал: “прекрасно, вот это так прожект, вот кому кахетинцы спасибо скажут" и т. п., а я едва держался на стуле, поминутно засыпая. Наконец В. одолел свою тетрадку, с полчаса еще давал Авалову дополнительные объяснения, и мы ушли спать.

Утром, напившись у князя Авалова чаю, мы уехали дальше и остановились на станции в Анануре чтоб оттуда отправить хахматца в Тионеты для сообщения Челокаеву о нашем возвращении и для доставления мне платья, без которого нельзя было бы в Тифлисе показаться. Хахматец должен был с Челокаевым прибыть в Тифлис.

От Ананура до Тионет есть прямая, дорога верст [185] около 35 и В. для проезда хахматца воспользовался бывшими у него в запасе бланками открытых приказов на взимание лошадей от казачьих постов; прописав на одном бланке имя хевсура и “от Ананура до села Тионет давать по одной казачьей лошади без малейшего задержания", я передал бланк заведовавшему на станции казачьим постом уряднику, для немедленного назначения казака и верховой лошади. Урядник, прочитав приказ, прицепил шашку и явился в комнату, где мы с В. закусывали.

“Тебе что нужно?" спросил его В.

— Нам, ваше высокородие, предписано давать лошадей по открытым листам только по почтовому тракту, а не в сторону, а тут сказано до Тионет,— это место нам совсем не известно, и, говорят, очень далеко.

В одно мгновение ока В. вскочил со стула и со словами: “Ты смеешь рассуждать!" отпустил уряднику звонкую пощечину, повернул его к двери, толкнул рукой и ногой одновременно в шею и пониже, и приказал тотчас дать лошадь, а то “запорю де каналью на смерть". Ну, и чрез пять минут действительно была подана лошадь, хахматец наш уселся и, в сопровождении казака, уехал. Рассказываю об этом для характеристики времени. К тому же донские казаки играли тогда там самую печальную, унизительную роль и на них смотрели как на вестовых, конюхов, лакеев; на их лошадях возили всех и вся, даже вьюки с багажами штабных офицеров. Бланки открытых приказов на взимание казачьих лошадей и конвоя доставались в распоряжение чуть не всякого писаря, и можно себе представить, как ими злоупотребляли; из-за всякой мелочи, даже не служебной, а просто по частному делу, казаку приходилось нередко по нескольку сот верст проехать верхом, не получая ни гроша денег на харчи и питаясь несколько суток чуть не подаянием от полуголодающих на постах собратов. И все это продолжалось десятки лет, хотя по временам издавались циркуляры, [186] запрещавшие без особо экстренных надобностей давать открытые листы; но циркуляры исполнялись тогда так же, как и всякие другие постановления.

В 1856—57 годах, бывши дежурным штаб-офицером войск действовавших тогда на левом крыле Кавказской линии, под начальством генерала Евдокимова, я обратил внимание на жалкое положение казаков, посылавшихся нарочными (а тогда в разгаре военных действий и спешных распоряжений, при отсутствии телеграфа и правильных почтовых сообщений, посылки были неизбежны и весьма часты), исходатайствовал у Николая Ивановича Евдокимова разрешение отпускать нарочным по 15 коп. в сутки из экстраординарных сумм. Я выдавал им эти деньги всегда вперед, по приблизительно верному расчету дней потребных на проезд до данного пункта и обратно; они по крайней мере могли подкрепляться в дороге чаркой водки и поесть кое-где горячего.

Мы уже были готовы выезжать, как к станции подскакал фельдъегерь, от которого мы узнали, что он восемь дней как из Петербурга (тогда это считалось почти баснословною скоростью), раздавал по пути пакеты с приказами о созыве бессрочноотпускных солдат (по случаю революционных волнений в Западной Европе), и вез нужные бумаги к князю Воронцову. Пока ему запрягали лошадей, мы уселись в перекладную и укатили. Верстах в 3—4 от Ананура начинался крутой продолжительный подъем, тогда еще не шоссированный и в грязь едва проездный. Хоть в этот раз было совсем сухо, и наша курьерская тройка была превосходна, однако мы поднимались довольно медленно, и через несколько минут фельдъегерь нас обогнал. В. взбесился: “Ты, скотина, почему дал себя обогнать, ведь наша тоже курьерская тройка ”, сказал он ямщику.— “Помилуйте ваше высокородие, там сидят двое, а нас четверо, да еще большой чемодан". Но не успел он еще вымолвить последнего слова, как [187] ему полетели в спину кулаки, фуражка у него свалилась на дорогу, и В. не позволил остановиться чтоб ее поднять, осыпая ямщика кучей казарменных ругательств, неистово повторяя: “пошел, пошел, такой-сякой!.." Так и въехали мы в Душет с ямщиком без фуражки... Впрочем, В. тут же отдал ему рублевую бумажку, которую тот с поклоном принял.

Вспомнил я об этом мелком приключении опять-таки ради характеристики г. В., полковника генерального штаба, представителя военной интеллигенции тех давно минувших времен. Каким черепашьим шагом мы ни ползем вперед, все же подобные личности теперь уже едва ли возможны и хвастать такими подвигами едва ли кто станет; а тогда ведь этим хвастали, и молодежь военная даже рисовалась до того, что иногда клепала на себя, сочиняла подвиги, в роде избития какого-нибудь станционного смотрителя или квартального надзирателя, подвиги, в действительности никогда ими не совершенные и существовавшие только в их воображении...

Поздно вечером приехали мы наконец в Тифлис.

XVII.

На другое утро, В. употребил все средства чтоб облагообразить немного свою физиономию, носившую следы пребывания под ветром, снегом и слякотью, а также усиленных приемов спиртуозов, нарядился в полную форму и объявил что отправляется к князю дать отчет о своей поездке. “Если бы князь пожелал вас видеть и принять в вашем байгушском костюме, прибавил он, то я пришлю за вами ординарца, а потому не уходите из дому".

Часов около двенадцати явился казак и потребовал меня в главнокомандующему. Я по возможности привел свой наряд в опрятный вид и отправился. В адъютантской комнате сидел В., окруженный адъютантами и разными тузами, ожидавшими своей очереди войти в [188] кабинет, и рассказывал о наших похождениях. Меня встретил он следующими словами: "князь Михаил Семенович оказывает вам такое большое внимание, что пожелал вас принять даже в этом несвойственном чиновнику костюме; вот сейчас доложат и мы войдем". Злорадное желание непременно причинять мне оскорбления так и слышалось в голосе и словах.

Чрез несколько минут вышел кто-то, бывший у князя с докладами, и нас потребовали.

Как теперь помню, князь поднялся со своего кресла, вышел на средину кабинета и. обратился ко мне: “Ну-ка, любезный З., дай-ка посмотреть на себя в этом виде; да, совершенный чеченец".— “Притом же, ваше сиятельство, подхватил В., такой изумительно смелый, бесстрашный, что едва ли и всякий чеченец с ним сравнится; где все сходят с лошадей, он едет себе опустив поводья, переправляется в брод чрез бешеные речки, верхом переезжает эти чертовы мостики, о которых страшно вспомнить, одним словом, совсем не гражданский чиновник". Какая любезная рекомендация и перемена тона, как только заметил в словах князя расположение во мне! — “Да, я впрочем давно уже думал, что ему следует быть военным”, сказал улыбаясь князь и прибавил: “Спасибо тебе, любезный, за поездку, которая, благодаря собранным В. сведениям, останется не без пользы. Дождись здесь своего окружного начальника, который вероятно сегодня-завтра приедет; я еще с тобою увижусь". Я откланялся и вышел.

Вероятный смысл доклада г. В. и результат всего дела становились достаточно ясными после этого приема; а слова князя “дождись своего окружного начальника" давали понять, что и на счет моих отношений с Челокаевым дело клонилось не в мою пользу. Я впрочем с первого приезда В. в Тионеты и не ожидал ничего лучшего, потому и окончательная неудача не произвела на меня особого впечатления. Я думал только об одном, куда бы мне [189] пристроиться после видимого неизбежного увольнения из округа. Вступить опять в чисто гражданскую, канцелярскую службу, казалось мне просто наказанием. Из всего предыдущего очерка моей службы в округе ясно, что возврат к канцелярской деятельности не только не соответствовал бы моим наклонностям, но окончательно разбивал бы все мои мечты и надежды на деятельность в военной сфере и выход из обычной чиновничьей среды. А каково юноше двадцати трех лет отказаться от любимой мечты, понятно всякому! Я уже стал подумывать о вступлении в какой-нибудь полк юнкером, хотя для этого приходилось потерять оба гражданские чина и, после более или менее самостоятельного положения, очутиться в не весьма завидной роли нижнего чина.

На другой день явился в Тифлис Челокаев и тотчас увиделся с В., который взялся доложить главнокомандующему и испросить приказания, когда ему явиться. Прибыл и наш хахматский хевсур, привезший мое платье.

После представления князю Воронцову, Челокаев объявил мне, что мы оба приглашены на следующий день к обеду; никаких других объяснений он со много не начинал. На обеде князь, по обыкновению, был очень любезен, рассказывал княгине Елизавете Ксаверьевне о нашем с В. путешествии, а когда мы откланивались, сказал мне: “надеюсь, любезный З., что ты и дальше с такою же пользой будешь служить под начальством князя Левана (Челокаева)". Я поклонился, а “камбечи" как-то особенно выразительно приосанился.

Обдумывая со всех сторон свое положение, я решился, не делая пока никаких попыток к перемене службы, возвратиться в округ и еще в течение нескольких месяцев испытать возможность оставаться там, при могущих измениться к лучшему отношениях к Челокаеву.

До выезда из Тифлиса, мы были приглашены еще на большой бал, обыкновенно дававшийся князем в конце [190] Святой недели. По ходатайству В., пригласили и хахматца, получившего за оказанные услуги серебряную медаль на шею. На балу он обратил на себя всеобщее внимание своим оригинальным костюмом и вооружением, вовсе непохожими на употребляемые другими кавказскими горцами. Хевсуры носят железные сеточные панцири, круглые железные щиты и прямые палаши, как средневековые воины, а на платье нашивают из цветной тесьмы, преимущественно желтой, кресты; женский костюм у них совершенно своеобразный: на голове тюрбаны, в роде турецкой чалмы, платья с короткими юбками, обшитыми в два-три ряда воланами и с фижмами, длинные чулки при отсутствии неизбежных у всех азиатских женщин шаровар; на руках браслеты, большею частью серебряные, такие же серьги. По этим костюмам, вооружению, множеству палашей с надписями: Solingen, vivat Husar, vivat Stephan Batory, Gloria Dei и т. п., и еще по многим обычаям и привычкам хевсур, я приходил к заключению, конечно, гадательному, не потомки ли они крестовых рыцарей, партия коих могла быть заброшена в трущобы кавказского хребта и вынуждена остаться там навсегда? Затем, обзаведясь женами из ближайших горно-грузинских ущелий, они усвоили себе и язык их. Подробное описание этого чрезвычайно оригинального общества я поместил в газете Кавказ, кажется, 1847 года. Повторять здесь это я не нахожу удобным; такие длинные отступления совершенно прерывали бы нить моих воспоминаний, между тем, как рассказанные в особых главах очерки нравов этих горцев будут не безынтересны.

На балу хахматец, озадаченный невиданным зрелищем, не преминул, однако, заметить, что весь этот блеск омрачается непостижимым для него бесстыдством этих женщин с обнаженными плечами и руками, так свободно толкающихся между мужчинами и позволяющих при всех себя обнимать (в танцах). Он удивлялся, как это [191] сардарь допускает их к себе в дом, да еще во время приглашения в гости всех знатнейших военачальников... Но когда я ему объяснил, что эти женщины супруги и дочери всех этих сановников, что это самые лучшие, образованные и достойнейшие изо всех тифлисских женщин, что тут же и жена самого сардаря (наместника) сидит, хевсур мой просто стал в тупик. Это превосходило способность его понимания.

На балу подошел ко мне Потоцкий и просил меня зайти к нему на другое утро часов в десять поговорить; а теперь он не желает со мною долго объясняться, чтобы не обращать на нас внимания.

Понятно, что я в назначенный час явился к нему. О рассказал мне, что совершенно случайно был свидетелем доклада В. результата своей командировки; все сводилось к тому, что, во-первых, проложение дороги чрез Хевсурию стоило бы огромных трудов и затрат (совершенная неправда), без всякой пользы, ибо зимой все равно не было бы сообщения (оно главнейше и нужно было летом, и продолжалось не менее восьми месяцев в году); во-вторых, что действия с этой стороны на Чечню вызвали бы только новый театр войны, потребовавший бы отвлечения из других мест значительных войск. Я тогда, конечно, не мог судить о военных средствах, коими можно было располагать, но что огромная польза от движения вниз по Аргуну могла быть, даже ограничиваясь только демонстрацией, ибо отвлекла бы все верхнеаргунские общества от участия в полчищах Шамиля, и облегчила бы главные действия в Чечне, в этом я и теперь также уверен, и уже вполне сознательно. Ровно через десять лет, в 1858 году, когда генерал Евдокимов наступал вверх по Аргуну к Шатою, из Хевсурии вниз по Аргуну была двинута милиция, в числе, кажется, тысячи или полутора тысяч человек, под начальством своего окружного начальника Ратиева, и движение это весьма облегчило достижение [192] успеха, дав возможность утвердиться разом на всем протяжении Аргунского ущелья; в-третьих, что касается лично меня, то В. не отвергает, что я способный, знающий местные условия и язык, чиновник, но все же не прав в отношении своего прямого начальника князя Челокаева, действуя как бы мимо его и не признавая над собою его авторитета. Впрочем, прибавил, что заметил во мне много смелости и находчивости, качества, соответствующие более военному, а не гражданскому чиновнику. Князь, выслушав доклад, приказал В. изложить свой отчет на бумаге и представить начальнику главного штаба, а между тем послать за мною, желая видеть меня, как рассказал ему В., чеченским абреком (абреки — беглые, самые отчаянные головорезы).

К этому рассказу Потоцкий присовокупил, что, как ему показалось, В. в отзывах обо мне, видимо, желал только скрывать какую-то раздражительность, то выхвалял мою смелость, то иронически относился к моему желанию, в столь молодые годы, играть роль авторитета, особенно часто повторяя это слово; то обвинял меня в нарушении дисциплины против своего начальника, то опять хвалил мою способность изучать туземные языки и пр. Когда я, в свою очередь, рассказал Потоцкому всю историю от приезда В. в Тионеты, как он, полупьяный, в присутствии Челокаева, так грубо меня принял, и не дипломатично приступил к примирению меня с окружным начальником, до всех его ругательств, безобразий и совершенного равнодушия к главной цели поездки, Алберт Артурович дал мне следующий совет; никому отнюдь всего этого не рассказывать; борьба с В., за которым стал бы весь штаб со своим главным начальником во главе, не по моим силам; напротив, нужно постараться как-нибудь смягчить его раздражение против меня, чтобы, по крайней мере, не иметь его в числе своих недоброжелателей. Затем следует мне употребить все усилия хоть для виду сойтись с [193] Челокаевым и оставаться в округе, а иначе я окончательно вызову неудовольствие самого князя, который очень не любит, если какая-нибудь его идея встречает противодействие, а он, очевидно, желает, чтобы я оставался в округе, из простого ли каприза, или в самом деле думая, что я могу там быть особенно полезным. Затем время-де возьмет свое, и штаб и В. о настоящем деле и обо мне забудут; явятся другие случаи, другие люди, уже быть может в мою пользу, и я могу все еще попасть на дорогу к хорошей карьере, которую он, Потоцкий, мне от души желает. А в виде вступления на предлагаемый путь смягчения В., прибавил он, я придумал пригласить вас обоих сегодня обедать, чтобы за стаканами доброго вина произвести по возможности некоторое благоприятное впечатление на сего господина.

Поблагодарив Потоцкого за такое ничем не заслуженное расположение, я обещал последовать во всем его наставлениям, а в три часа явиться к обеду.

Обед выбором блюд и вин изобличал в Потоцком тонкого гастронома. В. был в отличном расположении духа, особенно после двух-трех рюмок старого кипрского вина и после весьма тонко отпускаемых ему хозяином комплиментов, в роде того, что князь был де изумлен решимостью и самоотвержением В., что весь город только об этом и говорит, что большинство даже обвиняет его, за такое рискование собою, ибо такими офицерши нельзя жертвовать без крайней надобности и т. п. Речь велась попеременно на русском и французском языках. Исподволь Потоцкий свел разговор и на меня, вызвав уже немного осоловевшего В. на откровенности. Он с видом некоторого покровительства повторил уже известные мне отзывы, что я замечательно смелый и как бы среди горцев выросший наездник, что мое знание туземных языков и местных обстоятельств — вещи весьма полезные; но что нельзя же молодому человеку, в маленькой [194] гражданской должности состоящему, лезть в авторитеты, да еще по военным вопросам.... Заметно было однако, что В., довольный достигнутым результатом, то есть устранением всяких дальнейших попыток к осуществлению моего предположения и низведением его на степень брошенных забвению дел, терял дальнейший интерес и едва ли бы стал еще задаваться какими-нибудь враждебными против меня замыслами.

После его ухода, Потоцкий выразил удовольствие результатом обеда. “В. очевидно считал все дело поконченным и чрез несколько дней забудет о вашем существовании, чего только и следует желать, ибо от кого нельзя ожидать себе ничего хорошего, нужно сделать того для себя безвредным.” Ходячий мешок житейской премудрости был этот тонкий воспитанник иезуитской школы...

Распростившись с Потоцким, обещавшим мне полное содействие, если я встречу в чем-нибудь надобность, я отправился к Челокаеву узнать когда он думает выехать; очень обрадовался его ответу — что завтра же. Хотелось мне уже скорее вернуться домой, то есть в полумрачную саклю в Тионетах, отдохнуть, покончить некоторые дела по жалобам жителей, разбор коих был прерван несколько недель назад.

Так, казалось мне, окончилась возбужденная моею запиской многосложная история, не оставившая во мне ничего, кроме некоторого упадка духа и неодолимого желания скорее переменить место служения. В последствии оказались для меня однако совершенно неожиданно результаты, о которых я меньше всего мог думать.

XVIII.

На первых же днях по возвращении в Тионеты оказалось, что Челокаев не намерен был изменять своих отношений ко мне. Предлагать мне прямо увольнение, после [195] высказанного наместником желания чтоб я оставался в округе, он не мог, но достигнуть этого рассчитывал путем всяких придирок и неприятностей, от которых я, конечно, сам должен был уйти. Я это понимал и нетерпение поскорее убраться из округа усиливалось с каждым днем. Я решился дотянуть как-нибудь до осени и тогда уже уехать в Тифлис; к этому времени все высшие власти собирались в город после летних походов и разъездов по краю, и я мог бы начать хлопоты о получении какого-нибудь другого назначения.

Как только стаяли снега и наступило удобное время для разъездов по горам, я оставил Тионеты, чтобы в последний раз побывать в ущельях Пшавии и Хевсурии и распрощаться с местами, к которым я в течение четырех лет не только привык, но чувствовал какой-то особенный род привязанности. Эта грозно дикая природа, эти бешеные потоки, тропинки над бездонными пропастями, эта торжественная тишина на высотах блестящих снегом, укрепленные аулы, с ног до головы вооруженные люди, напоминающие о беспрерывной борьбе с опасностями,— все вместе заключало в себе какую-то особенную, трудно объяснимую поэзию и производило какое-то наркотическое действие, вызывавшее в моей юношеской голове бесконечные фантазии. Я провел в этих разъездах все лето, посвящая большую часть времени разбирательству бесконечных тяжб горцев между собою и целыми обществами, да наблюдениям и собиранию материалов для подробного описания Пшавии и Хевсурии.

В половине июля я переехал из Шатиля в один из самых диких аулов Ардотского ущелья Муцо, прилепившийся в виде большого орлиного гнезда на вершине полуотвесной скалы. Как Шатиль составлял крайний пункт наших владений на Аргуне и граничил с непокорным обществом Митхо, так Муцо был крайний пункт правее Аргуна, в Ардотском ущелье, и прилетал к враждебному обществу [196] Майсти, из которого хищнические шайки чаще всего проникали в округ. Успешный исход рискованного путешествия с В. разохотил меня к подобным предприятиям и непреодолимое любопытство влекло меня посетить Майсти, осмотреть окрестности правее Аргуна и с большой высоты Майстис-Тави (чрез которую нужно было проходить), увидеть панораму Чечни и прорезывающего ее надвое Аргунского ущелья, в конце коего, на месте аула Чах-Кири, в. 1844 г. была воздвигнута крепость Воздвиженская — штаб Куринского егерского полка.

В Муцо жили несколько семейств кистин, переселившихся сюда, скрываясь от преследований кровомстителей. Один из переселенцев, Лабуро, тот самый, который был со мною в Тифлисе, вызвался по моему желанию сходить в Майсти, узнать, что там делается и, если окажется удобным, переговорить с одним из тамошних вожаков о моем намерении посетить их. На третий день он возвратился с весьма благоприятными известиями: самый: удалой и почетный из майститцев, Джокола, заверял что я могу смело придти к ним и положиться на его слово и священный закон гостеприимства.

Не долго думая, я решился привести свою затею в исполнение, и 18-го июля 1848 года, в сопровождении Лабуро, одного хевсура из Муцо, моего Давыда и рассыльного Ниния Далаки Швили (о котором я уже упоминал выше, при описании моей попытки зимой перевалиться в Хевсурию), пустился пешком в путь, взяв с собою всяких запасов на несколько дней. Не помню наверное, но кажется был со мной и некий князь Эрнстов, бедный молодой человек служивший в округе, в качестве начальника горных караулов.

Перебравшись с немалыми трудами чрез хребет, во многих местах еще покрытый снегом, мы достигли лесного урочища Гаришка, и хотя было еще рано, но решились остаться здесь ночевать, не надеясь засветло достигнуть [197] Майсти. Здесь, в глубине ущелья, я в первый раз видел большого совершенно черного медведя — чрезвычайную редкость на Кавказе. Над урочищем тянулся гребень острых шиферных плит, и только в некоторых промежутках выдвигались холмики поросшие влажным мхом. Лабуро, опытный охотник, нашел, что такие места — самое любимое пребывание тура, и что можно бы до потемков еще поохотиться. Оставив Давыда с хевсуром разводить огонь, греть воду и вообще готовить ночлег, мы тотчас отправились за Лабуро на гребень; карабкаясь по острым ребрам плитняка, я окончательно убедился, что едва ли в какой- либо другой обуви, кроне хевсурской с плетеными ремешковыми подошвами, можно двигаться по таким местам, но и при этом нужно иметь много привычки и крепость нервов необычайную. Чрез полчаса карабканий, мы вдруг услышали шум посыпавшихся с кручи камней и вслед затем из лощинки показалось несколько туров, впереди предводитель с огромными рогами, за ним штуки три-четыре поменьше и без рогов; оглянувшись в нашу сторону и как бы нюхнув воздуху, они вдруг, как по команде, сделали прыжок в сторону с кручи, головами вниз; в эту минуту раздались наши выстрелы, один из безрогих взмахнул набок задними ногами, и все исчезло. Нам показалось, что один должен быть убит, и решено было попытаться пойти в направлении взятом турами. Поиск превзошел наши ожидания, ибо тотчас под местом, с которого туры сделали свой прыжок, в рытвине с полурастаявшим снегом, мы нашли убитого молодого тура. Спор между Лабуро и Далаки Швили кем убит тур разрешился в пользу последнего, потому что когда вынули засевшую в кости пулю, она оказалась его.

До крайности утомленные, но в веселом расположении духа, возвратились мы к месту ночлега и, пока пили чай, Давыд на шомполах нажарил турьих шашлыков, и мы поужинали отлично, проспав затем до восхода солнца, покрывшись [198] бурками, не взирая на то, что лежали просто на камнях, а в головах у меня, вместо подушки, стоял погребец с чайным прибором и на нем вдвое сложенная переметная сумка. Поднявшийся перед рассветом сырой туман пронизывал до костей, бурки побелели, ноги окоченели и высота в девять, десять тысяч фут над поверхностью моря давала себя знать. Но как только показались первые лучи солнца, мы поторопились тронуться дальше и после нескольких верст быстрого движения согрелись; часов около девяти мы остановились чтобы помыться, принарядиться и позавтракать; затем пустились дальше, все по гребню, по узкой каменистой тропинке, пока не достигли покатости, с которой начинался уже спуск на северную сторону хребта. Ближе к нам, с правой стороны, в боковом ущелье виднелись аулы Майсти; дальше, по едва заметному направлению Аргуна, открылся вид на Чечню, но все представлялось сплошною массой пересеченных лесистых хребтов и никакого определенного понятия о местности составить нельзя было.

Не доходя несколько верст до Майсти, мы были встречены Джоколой с двумя товарищами, поздравлявшими нас, с благополучным приходом. Джокола — стройный горец, лет 30, с блестящими карими глазами и темно-русой бородой, ловкий, полный отваги, протянул мне руку, которую я принял, выразив благодарность за доброе расположение и готовность познакомить меня с его родиной. Часов, около 12 мы наконец вошли в аул Погой, в дом Джоколы.

Я достаточно исходил Кавказские горы во всех возможных направлениях, но ничего угрюмее, мрачнее ущелья в котором расположены три аула общества Майсти, я не встречал. Один носит название: Цахиль-Гой, то есть деревня креста, без сомнения здесь была когда-нибудь христианская часовня. Бедность жителей самая крайняя, за совершенным отсутствием не только пахотной земли, но даже ровных пастбищ; все ущельице почти ряд голых, [199] неприступных скал; лучи солнца проникают в него на несколько часов, а зимой вероятно весьма редко и не более как часа на два; все достояние жителей — оружие, да несколько коров и коз; соседи они весьма беспокойные и хищничество составляло их специальность. Таково это “общество", подобное которому едва ли можно встретить еще где-нибудь. Интересно бы узнать что они делают и как живут теперь, когда с покорением всего Кавказа и утверждением нашей власти, их ремеслу должен был быть положен предел. Оставаясь на своих местах, едва ли они могли найти достаточные средства для существования; может быть переселились на более удобные места?

Несмотря однако на бедность, для угощения меня, зарезали барана, которого тут же стали варить; дым не находя выхода, клубами поднимался к потолку, давно уже поэтому принявшему лоснящийся черный цвет. Вся деревушка состоит из двухэтажных башен, в верхней части коих помещаются люди, а в нижней корова, несколько овец и запас кизяку. Хозяин долго рассказывал мне о притязаниях мюридов укрепить между ними мусульманство, о том как Майсты еще недавно отстояли свою независимость, прогнав толпу чеченцев, окруживших их деревню по приказанию Шамиля; затем о своих набегах с мелкими партиями в верховья Алазани, откуда он не раз приводил пленных кахетинцев и т. д. После ужина он развлекал меня игрой на балайке, пел, плясал, одним словом, старался выказать полнейшее радушие. Я предложил ему “побрататься", на что он с радостью согласился. Я подарил ему три серебряные рубля и пистолет, а он мне отличный кинжал.

Утром человек пятнадцать собрались поздравить меня с приходом. Поблагодарив их, я обещал им дружбу, готовность быть при случае полезным и просил их жить, как добрым соседям подобает. По моему предложению затеяли стрельбу в цель. На расстоянии 200 шагов была поставлена расколотая палка и в ней пожертвованный мною [200] серебряный рубль, служивший и целью и призом. Много было отличных выстрелов, опрокидывавших даже палку, но рубль все еще оставался на своем месте; наконец один старик, стрелявший уже два раза, с некоторою досадой передал ружье своему сыну, лет десяти или одиннадцати; тот весьма проворно сам зарядил длинную винтовку, уселся на землю, уперся в коленки, стал целиться и выбил монету из палки. Нужно было видеть торжество мальчика и радость отца! Впрочем, у горцев это не редкость: я в Шатиле не раз видел как мальчишки 9—10 лет по нескольку человек упражнялись в стрельбе в цель с большим искусством попадая в едва заметные точки. При появлении неприятеля, многие из мальчиков выбегали с винтовками на “тревогу".

Часу в одиннадцатом, в сопровождении брата Джоколы и еще нескольких кистин, мы отправились из этой в следующую деревню Тут-Гой, куда нас пригласил на ночлег родственник Джоколы, Тешка. Вечером собралось в маленькую его башню много гостей, с большим любопытством смотревших на меня, на мой щегольской черкесский наряд и красиво отделанное оружие. Несколько прехорошеньких девушек, одетых в длинные красные или желтые сорочки, ахалуки, подпоясанные ременными кушаками, по горскому обычаю, импровизировали в честь мою песнь, превознося мою храбрость, отвагу, меткость в стрельбе, ловкость в верховой езде и тому подобные, в глазах горцев наивысшие достоинства человека. После, под звуки балалайки и другого инструмента, по волосным струнам коего играют смычками как на виолончели, три девушки показали мне образец своей живой грациозной пляски, выделывая с необыкновенною быстротой мелкие, частые па и становясь на кончики больших пальцев, как наши балетные танцорки. Когда я предложил им в подарок несколько мелких монет, они отвечали, что не возьмут от меня подарка, пока и я не покажу им своего искусства в пляске. [201] Никакие отговорки не помогли, я должен бол выйти на средину, снять папаху, поклониться всей компании (таков уже общий обычай) и, выговорив себе условие получить в награду от каждой танцорки по поцелую, пустился выкидывать ногами, раскинув врозь руки, припрыгивать, потопывать, одним словом как пляшут лезгинку в Грузии. Сделав, таким образом, несколько кругов под общее хлопанье в ладоши, я почти насильно расцеловал девушек (ощутив при этом крайне неприятный аромат кизяку и козлиного запаха), подарил им денег и возвратился на свое место, при всеобщих кликах: марджи конаг, марджи конаг! (удалец, удалец!), а мои люди просто в умиление пришли, что я так достойно поддержал славу их начальника...

Было уже около полуночи, когда гости один за другим, со словами: дыкин буис (доброй ночи) удалились; нам на полу постлали по войлоку и мы наконец улеглись. Лучина потухла, в амбразурку стены мерцала звездочка, тишина нарушалась однообразным шумом горного потока. Мне не спалось; я лежал в каком-то полузабытьи, мысли толпились каким-то хаосом. Я переносился от России к Тифлису, от родного дома и от княжеского дворца наместника к башне в Тут-Гой... Засыпая, я часто просыпался, взглядывал на окружавшие меня предметы. Как бы забыв где и с кем я, ощупывал в головах свое оружие... Никогда не забуду я этой ночи! Занесенный в такую даль, в дикий, оторванный от всего известного мира угол, в трущобу живущих разбоем дикарей, не признающих ни чьей власти, я веселился, рискуя между тем жизнью, или, еще хуже, свободой... А все кипучая молодость, да жажда сильных ощущений!

Вертелась у меня там же еще мысль, не попытаться ли пройти по Аргуну до Воздвиженской, где тогда находился с войсками сам главнокомандующий, и озадачить всех такою сумасбродною смелою выходкой, но Джокола на мой [202] вопрос о таком путешествии решительно отказался, не желая рисковать ни своею, ни моею головой; вся Чечня била тогда на ногах, по случаю сосредоточения значительных русских отрядов, все дороги были усеяны партиями, караулами и вообще нельзя было думать пройти туда благополучно.

На другой день, распрощавшись с гостеприимными майстинцами, я пустился в обратный путь. До вершины горы провожали меня толпой, с песнями и выстрелами, а Джокола и Тешка пошли со мною до Муцо “отдать визит".

В конце июля оставил я Хевсурию, кружил еще долго по ущельям Арагвы и Иоры в Пшавии, где в то время один за другим совершаются их полуязыческие праздники, и в августе возвратился в Тионеты, отправив тотчас же просьбу об увольнении меня от должности. Вскоре получилось и разрешение на поданную просьбу. Испытав за тем еще немало неприятностей и придирок при сдаче нескольких бывших у меня дел и проч., я наконец около половины сентября выехал в Тифлис.

Итак, после четырех с лишним лет, я оставлял Тионетский округ навсегда. Грустно было расставаться с местом, где началась моя тревожная кавказская служба и где простые, бесхитростные люди выказывали мне, по-видимому, непритворные уважение и привязанность. Не бесплодно прошли для меня однако эти годы. Не говоря о полученных наградах, составлявших небывалое исключение в среде гражданских чиновников; не говоря о личном знакомстве с таким лицом, как князь М. С. Воронцов и почти со всеми высшими властями в крае, изучением там грузинского языка, ознакомлением с нравами и обычаями туземцев, имеющих во всей Азии много сходного между собою, усвоением всех приемов обхождения с ними, отчасти даже их образа жизни, я положил, так сказать, основание всей своей последующей [203] деятельности, находившей, не взирая на все свое разнообразие, в этом фундаменте свои примеры и заключения. Это была, для меня как бы подготовительная школа, и как без нее не мыслимо никакое высшее образование, так без моей подготовки в округе не было бы возможно удовлетворительное исполнение позднейших служебных обязанностей. И в отношении физического развития я всем обязан тому времени, 1844—1848. Там я приучился по суткам не оставлять седла, но нескольку десятков верст пешком проходить по крутизнам гор; вообще уметь применяться к местным условиям и переносить всякие резкие климатические перемены, всякие труды и лишения, о коих понятие имеют только люди, совершавшие не раз походы в Дагестане и лезгинских горах. И все это в последствии мне пригодилось, все нашло себе применение и поставило меня на Кавказе в число людей, признававшихся годными для исполнения разнороднейших поручений. Я меньше всего думаю здесь о самохвальстве; я рассказываю о том, что в действительности было и что, вполне в этом уверен, подтвердит всякий из старых сослуживцев моих, или вообще знавших меня на Кавказе. Да впрочем и качества, мною приобретенные, не составляли чего-нибудь уж очень особенного и не были редким исключением.

К числу воспоминаний о пребывании в Тушинском округе, должен еще прибавить знакомство с академиком Броссе, приезжавшим кажется в 1846 или 1847 году в Тионеты для изысканий по части грузинских древностей — что составляет его ученую специальность. Мы совершили с ним несколько поездок по окрестным горам, в которых сохранились развалины древних церквей, с живописью и надписями на стенах, и вообще провели очень приятно несколько дней. Почтенный академик тоже говорил отчасти по-грузински, но книжным языком и притом с таким акцентом, что жители не могли без улыбки слушать его речи.

Проводив г. Броссе в Тифлис, я там через него [204] познакомился с Н. В. Ханыковым, известным нашим ориенталистом, бывшим тогда правителем дипломатической канцелярии князя Воронцова. Ханыков изумлялся моему знанию грузинского языка и оказал мне искреннее расположение, еще более усилившееся впоследствии, когда я опять как-то встретился с ним в Тифлисе и заговорил с ним по-татарски.

Текст воспроизведен по изданию: Двадцать пять лет на Кавказе (1842-1867). Часть первая (1842-1851). СПб. 1879

© текст - Зиссерман А. Л. 1879
© сетевая версия - Тhietmar. 2020
© OCR - Валерий. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001