ЗИССЕРМАН А. Л.

25 ЛЕТ НА КАВКАЗЕ

V.

Возвратясь с Алванского поля, я в первый раз присутствовал при сборе и давке винограда. Село Ахметы представляет целый лес виноградных садов; оно было необыкновенно оживленно; сотни рассеянных по садам работников, громко распевая, двигались постоянно взад и вперед; кто работал ножом, срезывая кисти, кто накладывал их в большие плетеные корзины, или ставил последние на арбы и отвозил в марань (строение, где давят и хранят вино), в которой несколько человек обнаженными до колен ногами давили виноград, и мутная струя сбегала по небольшим корытам в кувшины, врытые в землю. Величина некоторых кувшинов, большею частью выделываемых в Имеретии, почти баснословна: они вмещают до двух тысяч больших бутылок. Мне рассказывали по этому поводу будто бы достоверное происшествие: однажды в селе Кварели солдат линейного батальона забрался ночью в марань, открыл кувшин, лег на землю и начал пить вино, но, по-видимому, отуманенный газами, осунулся и утонул в кувшине, где на другое утро нашли его по плававшей на поверхности фуражке!...

Впрочем в этом ничего удивительного нет, если принят в соображение, что когда кувшины, пред [43] напусканием нового вина, моют, то в них ставят лестницы, туда спускается человек с фонарем, как в погреб и трет веником, а голос его раздается каким-то глухим подземным эхом. Для этой работы есть даже особые специалисты — жители военно-грузинской дороги, гудомакары; они же привозят с собою и шиферные плиты, употребляемые для накрывания кувшинов. Молодое вино (маджари) слабо, сладковато и мутно, но в феврале, марте оно уже окрепло, очистилось и бывает таких качеств, что не уступит многим прославленным европейским винам. Красное, или почти черное, гуще, крепче, а белое, почти померанцевого цвета, слабее, но с превосходным букетом соединяет прекрасный вкус. Достоинство этих вин — совершенная безвредность: сколько ни выпить — головной боли не чувствуешь и грузины, пьющие невероятное количество вина не слыхали о подагре. За то кахетинское вино не выдерживает долгого хранения и киснет; но вернее, что это происходит от дурной, патриархальной системы выделки. Большею частью вино развозится в бурдюках, смазанных внутри нефтью, почему и принимает не совсем приятный, вяжущий вкус; в последнее время; однако, стало уже развиваться употребление бочек и бутылок, и в Тифлисе хорошее вино в продаже без нефтяного вкуса.

По окончании сбора винограда, в Кахетии настает самое веселое время; князья начинают разъезжать друг к другу и, собираясь целыми партиями, гостят по нескольку дней у своих знакомых; к тому же времени устраиваются большею частью свадьбы, празднуемые с большою пышностью.

Мы с князем Челокаевым тоже сделали поездку чрез села Артаны и Шильды в Кварели, где была часть управления Лезгинской линии под начальством полковника Маркова, весьма благоволившего к моему начальнику. Здесь, устроив кое-какие свои служебные дела и отношения, мы пробыли несколько дней, пируя у князей Чавчавадзе [44] поочередно. Принимали нас, благодаря значению и родственным связям Челокаева, везде отлично и вся поездка — дней десять — была рядом кутежей, о которых трудно дать понятие тем, кто сам их не видел. И питье, и еда, и пение,— все в размерах героев Илиады. На обратном пути в селе Лалискури мы заезжали к семейству одного незадолго пред тем убитого в Дагестане офицера, тоже князя Челокаева, и здесь мой начальник, как дальний родственник покойного, исполнил обряд “сожаления"; церемония заключалась в том, что, войдя в комнату, где на полу, в черных одеждах, сидели вдова и сестра покойного, Челокаев начал выражать сожаление о несчастии, постигшем не только родных, но и всю Грузию, потерявшую такого доблестного князя, а они тотчас пустились в слезы; он тоже, закрывшись на минутку шапкой, сделал вид, что плачет, затем советовал не предаваться отчаянию и пр.; слезы мгновенно осушились, вдова стала расспрашивать о семействе, передавала поклоны, после чего Челокаев откланялся и мы уехали. Этот, как и многие подобные ему обычаи, совершаются повсеместно на Кавказе с большим педантизмом.

К числу любимых развлечений кахетинских князей принадлежит ястребиная охота за фазанами. Ястреба ловятся особыми силками, к которым для приманки привязывают живую курицу. Попавшемуся ястребу зашивают (буквально) глаза ниткой, на ноги надевают небольшие медные бубенчики, пришитые к кожаным ногавичкам, и сажают на руку; так охотник держит ястреба целую ночь, постоянно его поглаживая, посвистывая, чтобы приучить к звуку бубенцов и человеческого голоса; кормят его сырым моченым мясом и для пищеварения дают проглатывать кусочек холста (?). На третью ночь ястребу раскрывают глаза; сначала он боязливо оглядывается, срывается с руки, повисает на шнурках, опять садится на руку, затем успокоится; целый день не дают ему есть, сажают в [45] нескольких шагах от себя, манят мясом, цмокают, присвистывают, пока он сам не прилетит на руку. Подобным образом он в неделю делается ручным и после, отлетев иногда на две версты, опять возвращается к хозяину.

Фазаны водятся вообще в колючих кустарниках, густых бурьянах, обилующих разными ягодами. В первый день охоты, лишь только ястреб поймает фазана, добычу отдают ему и прекращают охоту. На следующий день охота ведется уже как следует; князь верхом, с ястребом на руке, несколько человек с легавыми собаками входят в чащу и разными криками, визжанием, лаем спугивают фазана; ястреб стрелой пускается за ним и схваченный когтями бедняк падает наземь, где его подбегающие люди и отнимают у ястреба, большею частью живым; иногда же фазан, не настигнутый еще врагом, падает в кусты, куда ястреб, боящийся колючек и чащи, не смеет за ним забраться; тогда этот взберется на ближайшее к месту дерево, не спуская своих острых глаз с жертвы, и начинает звенеть бубенцами, махать крыльями, пока обратит внимание охотников, которые тут же и вытащат омертвевшего от испуга фазана, или же спугнут его и в другой раз уже редко удается ему уйти от страшных когтей. Во время ястребиной охоты никогда не стреляют, считая это вредным для ястреба.

После целого ряда различных удовольствий в веселом, обществе князей, пора было возвратиться, наконец, и к делам. Я оставил Кахетию, облитую золотистыми лучами осеннего солнца, и только грозный ряд великанов, совершенно одетых в снег, напоминал, что существует зима, а приехав в Тионеты, застал совершенно русскую зиму: все было покрыто снегом, лед оковал почти до самой средины быструю Иору; скрипучие арбы заменились полозьями.

По приглашению одного из жителей, я был у него на. свадьбе. Невеста была привезена из Ахмет в [46] сопровождении жениха и нескольких родственников, подкутивших порядком, стрелявших из ружей, распевавших всю дорогу во все горло и подчинявших всех встречных вином из бурдючков, привязанных у каждого за седлом. Из церкви после венчания жених и невеста шли рядом, держась за концы цветного платка; их окружали с восковыми свечами в руках; песни и стрельба не прекращались; у молодых были на головах венки, надетые в церкви при венчании. При входе в саклю их встретили родители, приглашая войти и занять места; но там, где должны были сесть молодые (по-грузински мэпэ и дэдопали, то есть царь и царица), лежал ничком какой-то мальчик и, несмотря на просьбы, брань, удары плетью, не хотел вставать пока ему не дали денег и яблоков; тогда он поднялся при громком смехе присутствовавших. То же, говорили, бывает и в спальне молодых; какая-нибудь служанка разляжется поперек кровати и без платы не встанет. Возле невесты уселась рядом старуха, обязанность коей состояла в том чтобы весь вечер постоянно поправлять на молодой то покрывало, то платочек, то ленточку, хотя бы все было в отличном порядке, и по временам что-то нашептывать ей на ухо. Пред молодыми ставится поднос, на который все, подходя с поздравлениями, бросают деньги (у высших сословий в пользу прислуги). Невеста с опущенными глазами как истукан просиживала эти несколько часов без движения, без слов. Гости, усевшись на другой стороне, после благословения священника, приступали в ужину, принимавшему под конец самый шумный характер: пение, крики, пальба из пистолетов, плясание Лезгинки, пока не расходились или развозились по домам. На другое утро, если все было благополучно и жених был весел, сходились гости, их угощали полустаки (тесто с медом и орехами), начинались поздравления, кутилы настаивали, чтобы молодая вышла и непременно проплясала Лезгинку. Если она была в силах это исполнить, ее расхваливали, пророчили мужу [47] счастливое супружество. В случае же неблагополучного окончания свадьбы, что случается впрочем весьма редко, полустаки не разносили, родственники расхаживали с унылым видом, а гости торопились пускать в ход остроты и сплетни.

Самый обряд венчания совершается так же как вообще у православных; только при входе молодых в церковь, у дверей дружки держат две скрещенные сабли, под которые они должны пройти; те же сабли кладут молодым под ноги у аналоя и кто первый наступит на саблю, будет, по поверью, первенствовать в доме; а у кого из молодых прежде потухнет восковая свеча, тот прежде и умрет.

В январе 1845 года, после осьмнадцати месяцев отсутствия, я собрался съездить в Тифлис, выбрав кратчайшую дорогу, о которой прежде вовсе не знал; оказалось, что по ней, конечно только верхом, не более каких-нибудь 75 верст, между тем как кругом чрез Телав до Тифлиса более 200. В Тифлисе я застал тьму амбавий по случаю назначения графа Воронцова наместником кавказским. Делались большие приготовления для его встречи; все как-то инстинктивно понимали, что нужно ожидать общих улучшений и разных перемен. Слава графа Михаила Семеновича, как устроителя Одессы и Новороссийского края, предшествовала ему и пронеслась по всем уголкам Кавказа 2. [48]

Все эти восторги и толки не могли быть приятны старику Нейдгарту, и он поторопился выехать из края. Два года его главного управления Кавказом были рядом неудач, за которые трудно его обвинять. Не успел он приехать, как летом 1843 года Шамиль, в течение короткого, времени, истребил в буквальном значении этого слова отборный батальон Апшеронского полка, следовавший в горы для подкрепления гарнизонов укреплений (спаслись два солдата, принесшие печальную весть); взял десять наших укреплений, перебил и на половину полонил их гарнизоны, приобрел большой запас всяких снарядов и артиллерии, которой у него до того почти не было. Это были первые примеры взятия горцами наших укреплений и истребления целых частей. На восточном берегу Черного моря случались атаки укреплений, но они падали разве таким геройским образом, как Михайловское в 1840 году, которое было взорвано солдатом Архипом Осиповым вместе с проникнувшими в него горцами. А тут разом десять укреплений взято горцами, “этою ободранною аравой”, которую побить считалось до тех времен делом само собою разумеющимся.

И ведь большинство гарнизонов защищались геройски и падали уже только за совершенным истощением сил, за недостатком патронов, продовольствия или воды. (Одно только маленькое укрепленьице Ахальчи, в котором было человек 40 гарнизона, сдано без выстрела прапорщиком Тифлисского егерского полка Залетовым, явившимся, как рассказывали, к Шамилю по форме, с рапортом, как [49] являются к инспектирующему начальнику). Эти печальные события сильно подействовали на дух войск и решимость частных начальников, в большинстве отличавшихся этим полезным в малой войне качеством. Выступивший было из Темир-Хан-Шуры, под командой генерала Гурко, небольшой, но по тогдашним кавказским обстоятельствам считавшийся самостоятельным, отряд из трех батальонов при четырех орудиях и сотни казаков на выручку осажденного горцами укрепления Гергебиль, поднялся на высоты, с которых видно было едва еще державшееся укрепление, и ободренное видом отряда, решившееся даже на отчаянную, бесполезную вылазку; отряд простоял около суток и — отступил; Гурко не решился спускаться в ущелье на выручку гибнущего гарнизона, опасаясь восстания жителей в своем тылу, что могло повести к его окончательному уничтожению и во всяком случае ко всеобщему восстанию части туземцев, остававшихся еще хоть для вида покорными, а с тем вместе и к падению Темир-Хан-Шуры, в которой, остались защитниками уже только вооруженные писаря, музыканты, инвалиды... Может быть человек более решительный, чем недавно прибывший на Кавказ Гурко, без всяких долгих рассуждений, попытал бы счастья и, спустившись, атаковал бы горцев; в случае удачи, он не только выручил бы осажденное укрепление, но спас бы весь Дагестан от всех последовавших катастроф и покрыл бы себя и свой отряд вполне заслуженною славой; но в случае неудачи, оставалось погибнуть вместе с остатками гарнизона, без всякой надежды на помощь, и тогда общее восстание, падение Шуры, изгнание нас из большого Дагестанского района были бы неизбежны. Таким образом, благоразумие требовало отступления, и нельзя этого не одобрить. Но гораздо лучше было вовсе не идти, не показывать неприятелю своей слабости и своим осажденным товарищам такого малодушия. Это отступление отряда, в виду гибнувшего укрепления, еще усилило упадок духа в войсках и [50] навело решительное уныние на всех, считавших прежде за удовольствие встречу с неприятелем и об отступлении никогда не думавших. Горцы же, напротив, сделались самоуверенными, выросли, так сказать, в собственных глазах, доверие к Шамилю укрепилось, устранив последних скептиков, и надежды на полный успех, то есть изгнание русских с Кавказа, оживились...

Во всех этих событиях генерал Нейдгарт едва ли виноват; уж скорее его предместник Головин, не принявший заранее никаких мер против возможности их осуществления, хотя ему годом ранее доносил и настойчиво требовал подкреплений начальствовавший в Темир-Хан-Шуре генерал-майор Клюки фон-Клугенау. Затем, в 1844 году в Петербурге убедились, что “оборонительная" система, введенная Чернышевым, никуда не годится, а нужны решительные действия; двинули на Кавказ целый пятый корпус и приказали Нейдгардту разгромить Шамилевские орды. Но приказание, в самой сущности своей мало определенное, в руках малознакомого с краем старого генерала, не решившегося взять на себя ответственности за потери людей без видимой пользы, вместо эффектного исполнения, послужило новым фиаско не только для самого Нейдгарта, но и для всех войск. Огромный и редко на Кавказе виданный отряд — тысяч в 35, с массой артиллерии, с двумя корпусными командирами (Нейдгарт и Лидерс) и множеством генералов, съехавшихся за звездами со всех концов, простоял на Буртунайских высотах довольно долго, в виду Шамиля и его значительных полчищ — тысяч в 12-15; оба стана разделял лесистый, глубокий Теренгульский овраг; у нас совещались, раздумывали, поедали дорого обошедшиеся казне запасы, а Шамиль устраивал своим толпам что-то в роде церемониальных маршей, как бы вызывая нас на ратоборство... Кончилось тем, что мы ушли... Как отразилось это на обоих противниках, понять легко всякому... Тогдашняя система не допускавшая рассуждений, лишила [51] способности инициативы даже высших генералов; не удивительно, что, приезжая прямо с плац-парадов, и лучшие из них каждый свой шаг хотели основывать на точном приказании свыше, на применении ко взглядам тех, от того зависело их “быть или не быть". К старым кавказцам, более решительным, самостоятельным, эти генералы и сам Петербург относились почти враждебно, и кавказские войска считались последними в России...

Однако я далеко уклонился в сторону от моих личных воспоминаний и вдаюсь в рассказы о делах, в которых я участником не был. О них должна подробно говорить история кавказской войны, или вообще специально этому предмету посвященные статьи, а так, в летучей заметке, ничего не скажешь ясного для незнакомых с кавказскими событиями читателей.

И так состоялось назначение графа Воронцова наместником Кавказа, главнокомандующим армией, с правами равными правам князя Паскевича в Варшаве. На всех перекрестках в Тифлисе только и речи было об этом; все слои общества ожидали для себя всего лучшего. Армяне — развития торговли и благосостояния, чиновники — высших окладов, новых штатов, местная аристократия — разных почетов и льгот, военные — усиленных военных действий и щедрых наград; дамы — блистательных балов и приемов у графини Воронцовой; одним словом, все без исключения были радостно настроены, и, как редкое исключение в нашем мире, в этот раз никто не ошибся, почти всем надеждам суждено было сбыться.

Проведя несколько дней в Тифлисе, показавшемся мне после гор, ущелий и аулов роскошною столицей, я поехал назад еще по иной, очень живописной дороге, ближайшей к Кахетии, чрез Мухровань и Гомборы — штабы артиллерии, и ночевал в кахетинском селении Руиспири, у поселившегося там немца из Кексгольма Ленца, занимавшегося выделкой из местного вина шампанского, бишофа и [52] проч. Известие о графе Воронцове и его очень обрадовало; он понял, что в известном покровителе всяких промышленных предприятий найдет поддержку и своему делу — и этот не ошибся. Хотя уже в 47 году холера поместила бедного Ленца в число своих жертв, однако он успел обратить внимание нового наместника на свое предприятие, и сын его чуть ли не до сих пор продолжает в Тифлисе торговлю, хотя ни Bischof, ни шампанское не создали нового вида торговли вином.

Приехав в Матаны, я застал свое начальство, по обыкновению, с множеством гостей и сазандари (странствующие музыканта) за шумным обедом. Весть о наместнике, произвела необыкновенный эффект, и немедленно были осушены тосты за его здоровье, хотя из присутствовавших, едва ли кто мог ясно дать отчет в причинах восторга; так уж, должно быть инстинктивно, большинство радовалось.

На другой день я уехал в Тионеты, где застал трех лезгин-джарцев, шляющихся по всем грузинским деревням, восхищая народ своим искусством плясать на канате. И действительно, их можно смотреть даже после лучших европейских акробатов. Лезгин, парень лет 25, в своем обыкновенном костюме, в кошах (туфли с высокими железными каблуками), в которых трудно по комнате пройти без особенной привычки, взбирается на канат, затянутый туго на вышине 2-3 сажен; у него на голове кувшин с водой, на нем тарелка, на ней стакан, на стакане бутылка; к ногам привязаны два обнаженные кинжала, не картонные, а настоящие, отточенные, острием вверх, глаза завязаны платком, — и в таком виде, под звуки зурны и бубна, он слегка подпрыгивает и делает телодвижения в такт, без всякого шеста, без натирания подошвы мелом и вообще без всяких вспомогательных средств и мишурно-блестящей обстановки, усиливающих эффект подобных представлений наших штукарей. [53] Представление в Тионетах происходило во дворе старой крепости; кругом толпа народа; за два часа удовольствия давали кто кто хотел деньгами или провизией и вознаграждение во всяком случае выходило жалкое. Весь багаж этой кочующей труппы укладывался на две лошаденки, и так они обходили деревни от Святой до Масленицы. Говорили, у лезгин почти большинство мальчишек занимаются изучением этого искусства. Они протягивают канат над рекой и упражняются, падая в воду, пока не выучатся как следует свободно ходить по канату. Рассказывали, что и Шамиль тоже в юности занимался подобною пляской на канате, но если это, как мне кажется, пустая выдумка, то во всяком случае достоверно, что Шамиль в молодости был один из самых ловких между своими сверстниками. В 1859 году, когда мы возвращались после взятия Гуниба, в одном из аулов Аварии (название забыл) жители показывали князю Барятинскому огромный камень, обрывок скалы, чрез который Шамиль, будучи 15-16-ти летним учеником у местного муллы, в числе весьма не многих юношей, перепрыгивал с необычайною ловкостью. По высоте камня, нам просто не хотелось верить, этому рассказу.

VI.

Тотчас с прибытием в Тифлис графа Воронцова, в марте 1845 года, разнеслись слухи, что летом будут предприняты решительные военные действия, в небывалых до того размерах, и что новый сердарь (главнокомандующий) одним ударом сокрушит Шамиля со всеми его ордами. В числе приготовлений к этому явились распоряжения о повсеместном в Грузии сборе милиции пешей и конной и вызове кроме того охотников принять участие в военных действиях, из всех национальностей и сословий. Очень хотелось и мне воспользоваться этими вызовами и отправиться в качестве волонтера в предстоявшую экспедицию, но [54] Челокаев наотрез отказал мне в этом или в противном случае предлагал оставить должность, на что я решиться не мог и потому все лето 1845 года, столь богатое в истории кавказской войны эпизодами славных подвигов, сильных поражений, ужасных лишений и безвыходных положений, должен был провести в своем глухом округе. Впрочем, однообразие было прервано одним небольшим происшествием дико-воинственного характера.

Дело было так. Тушины, живущие зимою на левом берегу Алазани, в Кахетии, при наступлении жаркого времени, обыкновенно в половине июня, перекочевывают в свои горные аулы, в ущельях главного хребта. В это время соседние лезгины, особенно дидойцы, вечно враждующие с тушинами, собираются партиями по дороге и нападают на перекочевывающих, не имеющих возможности хорошо защищаться на сильно пересеченной местности, обремененные притом семействами, вьюками и стадами. Чтоб обезопасить их путь и вместе с тем доставить для расположенного в передовых горах караула на лето провиант, Челокаев собрал человек 200 отборной милиции, и 5-го июня мы отправились по ущелью реки Шторы на гору Накерали, лежащую по середине перехода в горную Тушетию. О трудностях подобного движения нелегко составить себе понятие. Сначала крутой подъем, весь изрытый водомоинами, поросший вековым лесом, не пропускающим солнечных лучей, далее узенькая тропинка меж голых скал, над крутыми глубокими обрывами; при этом густой туман, порывистый холодный ветер, бьющий в лицо какими-то ледяными крупинками; озноб пробирает хуже лихорадочного Все это в горах вовсе не редкость, даже в конце июня и в начале июля; случалось, что люди отмораживали себе в это время руки и ноги, и в том же 1845 году в отрядах несколько десятков грузинских милиционеров потеряли свои пальцы, а донские казаки, чтобы хоть немного согреть окоченевшие члены, должны были пожечь все свои [55] пики, кстати совершенно бесполезные в горах. Хорош и ночлег на верхушке такой горы, под буркой, в платье, напитавшемся, подобно губке, туманною сыростью, когда вдобавок льет дождь и уже ни башлык, ни бурка не помогают: ручейки со всех сторон подмывают, ром не греет, оконечности коченеют. Кряхтя приходится подняться и, утешая друг друга разными остротами и шутками, поплясывать на расстоянии двух-трех шагов поровнее места, да посматривать на жалких, конвульсивно трясущихся лошадей, да слушать оглушительные раскаты грома. Мне несколько раз приходилось проводить такие ночи, и всегда одна и та же причина была, что мы не на лучшем месте останавливались на ночлег: на пути являлись такие препятствия, движение совершалось так медленно,— версты 2 1/2 в час, иногда менее — одной версты,— что пока мы достигали вершины перевала, уже темнело и двигаться дальше в темь по этим скользким тропинкам над обрывами значило рисковать всеми лошадьми, вещами, да и не одним солдатом. Нечего делать, останавливались на верхушке, от 7 до 9 тысяч футов над поверхностью моря, подвергаясь произволу самого пронзительного, резкого ветра; а некоторым, не успевшим достигнуть верхушки, приходилось простаивать до рассвета на узенькой тропинке, без возможности не только прилечь, но даже хоть маленьким движением согреться, рискуя поминутно поскользнуться и очутиться на 200-300 сажен в бездне. Это положение еще хуже, чем стоянка на вершине, и отряды на лезгинской линии, чаще всех испытывавшие такие удовольствия, особенно батальоны, часто бывавшие в арьергарде, могли бы многое порассказать, чтобы вполне изобразить, какова была служба кавказских войск вообще, а действовавших в горах в особенности.

Вот в таком положении провели и мы ночь на горе Накерали 7-го июня 1845 года, да еще вынуждены были оставаться тут до 4 часов пополудни, чтобы выждать приближения отставших и растянувшихся кочевников, которые [56] могли подвергнуться нападения и быть лишены всякой с нашей стороны поддержки. Наконец, ливень перестал, ветер носил целые массы облаков по ребрам скал, то вдруг застилая от нас все, то вдруг открывая огромные пространства; подчас слышался какой-то отдаленный, глухой грохот: это гремело под нами в ущельях, в Кахетии. Мы тронулись, таща за поводья едва переставлявших ноги лошадей, спустились версты четыре ниже на поляну, поросшую густою травой, и расположились ночевать. С левой стороны у нас, к обрыву, тощая растительность в виде нескольких корявых берез и дубнячка, куда мы тотчас и отправили людей нарубить веток, чтобы скорее достичь блаженства посушиться у огня да вскипятить воды в медном чайничке и согреться стаканом чаю. Не прошло нескольких минут, посланные прибежали сказать, что внизу под обрывом виден значительный дым, что это, без сомнения, неприятельская партия, расположившаяся на ночлег, и что они не рубили дров, чтобы стуком не обратить на себя внимания. После нескольких минут совещания с опытными тушинскими старшинами, решено было, не теряя времени, пользоваться остававшимися еще двумя часами дня и врасплох напасть на неприятеля, который не может быть в значительном числе, а неожиданность и быстрота в нападении самые лучшие союзники. Выбрав человек до 50 лучших людей, мы пустились вниз, без дороге, поддерживая друг друга, цепляясь за березки и бурьяны в направлении виденного дыма; туман содействовал нам, скрывая наше движение, и мы незаметно добрались до низу; место оказалось в роде маленького ущельица, поросшего редколесьем, известного тушинским охотникам под названием Чхатани, из коего тропинкой можно были выйти на вьючную дорогу, проходящую в Кахетию. Не более 50 сажен от нас сидели два караульные лезгина, занятые разговором; шагах в ста за ними виднелись несколько наскоро сложенных из ветвей балаганов, в которых [57] человек около ста горцев расположились, как видно было, ночевать; кто спал, кто чистил оружие, кто сушил у разведенных костров одежду. Осмотрев все подробно, мы решились воспользоваться беспечностью партии и нечаянностью нападения скрыть нашу малочисленность. Пройдя незаметно еще сажен двадцать, тушины первыми выстрелами отправили двух караульных к праотцам, затем с криком “ги!”, как-то особенно пронзительно прозвучавшим в ущелье, бросились вперед, дали залп в смешавшихся и оторопевших лезгин и выхватили сабли... Несчастные горцы, не успев захватить даже всего своего оружия, бросились бежать в разных направлениях, а крики "ги!", одиночные выстрелы преследующих тушин за ними.

В первый раз пришлось мне быть в подобной встрече и видеть неприятную картину насильственной смерти, видеть людей, бросающихся друг на друга, подобно диким зверям, издающих крики тоже не человеческие; видеть как один конвульсивно умирал под ударами сабли, другой отмахивался огромным кинжалом от нападавшего тушила, отступая и стараясь добраться до леса; третий борется с противником, кусая в бешенстве его лицо, а у самого из раны кровь льет ручьем; еще один, не видя возможности уйти, останавливается, прицеливается из ружья, верно не заряженного, задерживает тем преследующего, но вдруг с боку раздается выстрел и он как сноп валится с каким-то ужасающим стоном...

Смерклось. Изредка раздавались еще вдали выстрелы и гик. Люди начали собираться к лезгинским балаганам, где мы за наступившею темнотою остались ночевать. Четырнадцать трупов валялись кругом; много оружия, бурок, гуды (кожаные мешки) с сыром, курдюком (бараний жир), оленьею колбасой, да несколько ременных арканов, на которых лезгины уводят пленных, были нашею добычей... Поутру мы возвратились к своим на гору, встреченные выстрелами и поздравлениями. 14 кистей правых рук убитых [58] неприятелей были отрезаны и воткнуты на палки... Таков исконный горский обычай.

Вспоминая теперь об этом первом кровавом происшествии, в которое я попал, мне кажется естественным анализировать те ощущения, какие я при этом испытывал. К стыду своему должен признаться, что ощущения были самого кровожадного свойства... С обнаженною шашкою в руке, я бежал с другими, думая только о возможности догнать, рубнуть... За что, почему, что сделали мне эти жалкие дикари?.. Вот, подите ж! такова трудно объяснимая сила минутных впечатлений, всех этих выстрелов, гиков, этих кровавых сцен. И ведь сколько раз мне после приходилось бывать в так называемых “делах", т. е. драках, опять то же кровожадное чувство всплывало на верх, опять забывались все рассуждения... Да и не я один; почти без исключения все попавшие в эту сферу подвергались тем же влияниям каких-то зверских инстинктов. Как разрешить такое противоречие в душевных движениях человека? Ведь в обыкновенное время я никогда не мог видеть без сожаления, даже без особого нервного содрогания, страданий больного, искалеченного человека, даже животного, а тут вдруг вид покатившегося подстреленного человека, или изрубленного черепа, как будто доставлял особое удовольствие, да еще хуже, возбуждал сильное желание самолично произвести такую же операцию... Это трудно объяснимое чувство играет немаловажную роль во всех войнах, когда приходится удивляться, как это десятки тысяч людей убивают и калечат друг друга, без всякого личного к тому повода, большею частью без ясного понимания причин войны и с искусственно-возбужденною враждебностью к противнику. Один мой знакомый, когда зашел разговор о любви к ближнему, выразился, что это на словах очень хорошо выходит, а на деле как будто сама природа отметила это неудобоисполнимым, несоответствующим свойствам живых существ. “Вот, посмотрите, продолжал он,— [59] встретились две собаки, обнюхались, сейчас лезут кусаться, так, без всякой причины; вот кучка воробьев,— только и делают, дерутся, да щиплют друг дружку за перья; вон два петуха уже надуваются, готовятся впиться друг в друга; вот встретились двое верховых, их жеребцы уже завизжали, уже собираются грызнуть и лягнуть друг друга. Почему это у всех животных такая инстинктивная взаимная вражда? Почему большинство людей завистливы, друг другу не верят, и вообще “брось им кость — что твои собаки! ” При всем цинизме такого замечания, доля правды в нем все-таки есть...

Когда подошли все тушинские караваны, мы проводили их до более открытых, безопасных мест и отправились тем же путем обратно. Проезжая чрез кахетинские деревни с наткнутыми на палки кровавыми трофеями, тушины делали выстрелы, пели хором свои дикие песни, и гордо кивали головой на искренние приветствия грузин, очень радовавшихся поражению исконных своих врагов.

По возвращении в Тионеты, я впервые заболел лихорадкой, должно быть последствие ночлега на Накерале, и мучила она меня несколько месяцев. При отсутствии в округе медика, я лечился сам, принимая в больших пропорциях хинин. Тогда молодость успешно боролась с болезнью и следующие за пароксизмами дни я чувствовал себя почти здоровым, так что разъезжал по чертовским дорогам горной Пшавии, промокал до костей в проливные дожди, согревался и высушивал на себе платье, делая переходы верхом и пешком по горам, удивлявшие самих горцев. В последствии еще не раз мучила меня лихорадка и гораздо упорнее, не взирая на помощь медиков и лучшую обстановку; лета значит брали свое, организм уже не выносил того, что на двадцать первом году от роду.

От тоски одиночества и вообще страсти в переменам я пользовался малейшим предлогом и почти беспрерывно разъезжал особенно в ближайшую к Тионетам Пшавию [60] по ущельям истоков Иоры и Арагвы. Повсюду голые скалы да горы, изредка поросшие мелким кустарником; деревни висят, как гнезда, над крутыми обрывами; сакли, сложенные из плитняка, без извести и глины, построены ярусами, одна на другой, у большинства — башни с бойницами. Природа дика; растительности мало, клочки запаханной земли, в виде шахматов, разбросаны по крутизнам. На склонах гор, поросших сочною травой, пасутся большие стада овец и рогатого скота. Народ дик, грязен, неуклюж; пьянство развито сильно и не редкость видеть пьяных до безобразия, напоминающих наши кабаки; у хевсур, а особенно у тушин, я ничего подобного не встречал. За то пшавы добродушнее и трудолюбивее; многие из них очень богаты, имеют по нескольку тысяч баранов, много скота, лошадей и катеров (мул), да и серебряных рублей, зарытых в землю, у них, по слухам, количество не малое. Мне попадались там нередко рубли, очевидно, долго пролежавшие в какой-нибудь яме, позеленелые и почернелые. Между тем, по грязному виду и образу жизни, пшавов следовала бы считать нищими-дикарями.

О бывшей в июне месяце стычке нашей с лезгинами мы, по обыкновению, донесли начальству Лезгинской линии. Оно выразило свое удовольствие и предоставило войти с представлением в наградам нескольких человек, более других отличившихся. Челокаев хотел поместить в представлении и меня, но к какой награде представить — становилось вопросом действительно затруднительным: гражданский чиновник, не имеющий еще чина, оказывающий военное отличие? Он послал письмо к полковнику Маркову, спрашивая нельзя ли меня представить к производству в прапорщики, хотя бы по милиции, что в последствии, при новом отличии, дало бы возможность ходатайствовать о переименовании в офицеры регулярных войск. Ответ был получен благосклонный, хотя г. Марков выражал сомнение в успехе подобного, еще никогда не бывавшего награждения [61] гражданского чиновника военным чином; он при этом, в виде шутки, прибавил, что лучше бы было присоединить к моей фамилии частицу “дзе”, дать ей этим вид фамилии грузинской (в роде Абашидзе, Бакрадзе и проч.), что устранило бы всякие препятствия к производству, так как туземцев сплошь и рядом производили в офицеры милиции за военные отличия, хотя бы они собственно на действительной службе никогда не состояли. Шутка начальства показалась нам очень забавною, и представление, конечно без “дзе”, ушло с большими надеждами для меня, уже мечтавшего об эполетах и об эффекте, какой произведет это на родине и в Тифлисе между товарищами по канцелярской службе; дальше фантазия разыгрывалась уже до недосягаемой высоты, до шляпы с белым султаном, чего доброго, даже до аксельбантов... Ведь это было более тридцати трех лет тому назад!

Вскоре после этого приезжал в Тионеты генерального штаба подполковник барон Вревский, которому генерал Шварц, кажется, вообще хотел оказать особое внимание, как человеку с большими связями, а потому дал поручение осмотреть все протяжение линии, ознакомиться с местностью и проч., в виду могущей представиться ему здесь особой деятельности. Челокаев встретил гостя самым угодливым образом, из Тионет повез к себе в Матаны, пригласил в крестные отцы недавно родившейся у него девочки; угощениям и любезностям не было конца, так что Вревский уехал вполне очарованным. Искусство, называемое “замазать глаза” на Руси вообще, а на Кавказе в особенности, было усовершенствовано до нельзя... Упоминаю об этом приезде барона Вревского не потому, чтобы считал это чем-нибудь интересным, а потому что этому первому знакомству с ним суждено было возобновиться более близким образом, при совершенно других условиях, десять лет спустя, о чем придется мне рассказывать еще не мало.

Из времени, следовавшего за этим, в течение почти [62] года, я не могу ничего такого вспомнить, что бы выходило из ряда ежедневных, будничных событий и заслуживало бы упоминания. Канцелярские занятия, чтение, изучение грузинского языка и грамоты, разъезды, просиживания у дымных очагов в длинные зимние вечера со стариками из туземцев, слушая их рассказы о последних временах грузинских царей, о первых годах русского владычества и т. п.,— вот в главных чертах картины того образа жизни, какую я вел в одном из заброшенных углов далекого края. Любимое развлечение, которое я по нескольку раз в неделю себе доставлял, была ловля форели сетью, ловко закидываемою многими тионетцами, и в особенности служившим у меня Давидом Гвиния-швили, начавшим с звания конюха и в течение десяти лет, проведенных со мною, прошедшим все степени отличия до чина прапорщика милиции включительно... Вот, бывало, выйдем заворота старой крепости, Давид с сетью, другой человек с переметною сумкой, в которой бурдючок кахетинского вина, да хлеб, соль, кастрюлька; отойдя версты три-четыре по усеянному мелким булыжником берегу, мы наломаем сучьев, разведем огонь, животрепещущую форель в кастрюльку с соленою водой и, усевшись с поджатыми ногами на земле, не взирая иногда на несколько градусов морозу с ветром, изрядно тянущим по ущелью, совершим такую трапезу и выпивку, что никакой table d’hote в лучшем европейском ресторане не казался мне таким вкусным. Движение, свежий воздух, вкуснейшая рыба, сваренная совершенно просто в крепко соленой воде, несколько бараньих шашлыков, тут же на палочке поджаренных, отличное вино, да особое уменье грузин приохотить к еде и питью, то остротой, то замысловатым тостом и т. д., все это, при отличном аппетите, такой вкус придавало этому незатейливому завтраку, что проведя за ним часика два с неподдельным весельем и удовольствием, мы возвращались домой в отличнейшем расположении духа и с большою наклонностью соснуть. [63] Десятки лет прошли с того времени, а все еще с особенным удовольствием вспоминаются такие незначительные, чисто местного колорита, эпизоды, и как хотелось бы перенестись хотя на несколько дней опять туда, на Иору, на ловлю форелей, побыть с этими простыми добряками, во многом напоминающими еще людей времен пастушеских, патриархальных!

VII.

В феврале или начале марта 1845 года, на левом фланге лезгинской линии случилось происшествие, в сущности не выходившее вообще из ряда свойственных в свое время Кавказу происшествий, но все же настолько непредвиденное, дерзкое и кровавое, что переполошило и власти и население Кахетии. Село Кварели, одно из самых больших за Алазанью, как я уже упоминал, служило местопребыванием начальника левого фланга, полковника Маркова, помещавшегося в укреплении, возведенном в конце деревни, у входа в горное ущелье и занятом линейным батальоном. В Кварели же имел местопребывание и участковый заседатель (становой пристав) с своею канцелярией. Человек шестьсот лезгин ближайшего общества Дидо, под предводительством одного из своих вожаков, часто бывавшего в Кахетии, хорошо знакомого с местностью и грузинским языком, перевалились чрез главный хребет и в сумерки, совершенно неожиданно, появились в Кварели. Никому в голову не могло придти, чтобы в это время года, при глубоких снегах покрывавших горы, кто-нибудь из горцев решился спуститься в Кахетию, и потому, понятно, никаких мер предосторожности не было принято; горцы прошли чуть не половину деревни совершенно свободно, пока не наткнулись на возвращавшихся откуда-то домой двух-трех жителей, изумленных движением такой значительной толпы вооруженных людей; распознав по костюму Лезгин, [64] они сделали несколько выстрелов и побежали назад к дому участкового заседателя, где и подняли тревогу. Горцы бегом, вслед за ними, ворвались туда же. Заседатель Дадаев с женою, своим переводчиком из армян Сукиясовым и двумя-тремя рассыльными из грузин успели наскоро запереть и завалить кое-чем двери в свои комнаты и решились защищаться. Нападающие, изрубив между тем несколько встреченных во дворе и выбежавших на выстрелы человек, приступили к ставням и дверям дома, занятого Дадаевым; плохие затворки не могли долго выдержать и лезгины ворвались в комнаты. Дадаев с рассыльными встретили их кинжалами, защищались отчаянно и пали, дорого продав свою жизнь; жена Дадаева в испуге спряталась за вешалку с платьями, но ее нашли и один лезгин стал торопливо сдирать с пальцев ее бриллиантовые кольца, когда же это не удалось, он, не долго думая, отрубил ей всю руку и бросил омертвевшую женщину на пол; переводчик Сукиясов, струсивший ужасно в самом начале появления горцев, взобрался на какое-то возвышение в роде полки, устроенное в одной из комнат, но его заметили, стащили на пол и ударом кинжала разрубили голову, от чего он и упал замертво; лезгин, по своему обычаю, отрубил ему кисть руки, но вдруг заметил что ошибся: кисть была левая; тогда он вернулся и отрубил правую... Между тем тревога распространилась по всему селению, дошла до укрепления, откуда была послана рота, солдат; раздавшийся звук барабана заставил горцев торопиться; они заиграли в свою зурну для сбора рассеявшихся по ближайшим саклям на грабеж товарищей и двинулись обратно; пленных в этот раз они не брали, потому что они могли их задерживать при быстром отступлении и едва ли смогли бы перебраться по снегам чрез горы. Прибежавшая рота успела захватить еще хвост неприятельской партии, переколола несколько человек, но преследовать в темноте столь значительную партию не могла [65] решиться, и горцы благополучно убрались восвояси. Кроме Дадаева и рассыльных, погибло еще десятка два человек; жена Дадаева осталась жива, но помешалась, а злополучный Сукиясов, благодаря молодости и крепкой натуре, выздоровел и я его в последствии видел в Телаве квартальным надзирателем, с приделанными к обеим рукам перчатками, туго набитыми шерстью...

Происшествие это вызвало не мало предписаний и распоряжений о принятии надлежащих мер, учреждении бдительных караулов и проч.

Между тем о разных важных событиях, происходивших на Кавказе со времени основания наместничества и прибытия графа Воронцова, ко мне доносились разными путями слухи, по обыкновению, часто противоречившие друг другу. Впоследствии кое-что стали мы узнавать из начавшей с 1846 года издаваться газеты Кавказ.

К сожалению, первые шаги графа Воронцова в Кавказском крае были печального свойства, и не будь это именно граф М. С. Воронцов, пользовавшийся полным доверием государя, его постигла бы, без сомнения, участь Нейдгарта. Большая военная экспедиция, под личным начальством графа, имевшая целью одним ударом порешить с Шамилем, окончилась, не взирая на огромные средства, полным нашим поражением... Взятием чеченского аула Дарго, в котором жил Шамиль, думали с нашей стороны достигнуть покорения всего подвластного ему пространства, вероятно по тому примеру, как Наполеон со взятием Вены и Берлина предписывал по своему усмотрению условия Австрии и Пруссии. Но если так, то почему же забыли о Москве, взятие коей послужило поводом противоположных для Наполеона результатов? А главное, как не подумали, что какой-нибудь чеченский аулишка в роде Дарго, с несколькими десятками хижин, даже для нищих чеченцев никакого особого значения иметь не может, и что Шамилю, при его ограниченных требованиях, хоть каждую [66] неделю переменять резиденцию — особого затруднения не составит? К довершению бедствия, это непременное желание овладеть Шамилевою “столицей” завлекло войска в глубь тех самых Ичкерийских лесов, которые в 1842 году так кроваво проводили отряд генерала Граббе, и новые батальоны подверглись не лучшей участи... Были минуты, когда боялись за жизнь, еще хуже, за свободу самого главнокомандующего!..

Понеся огромные для кавказской войны потери, до 4.000 чел., отряд, наконец, прошел кое-как часть дремучего леса и очутился на поляне Шаухал-берды в самом отчаянном положении, лишенный возможности дальше отступать, за неимением ни продовольствия, ни средств поднять раненых и больных, не взирая на то, что все тяжести, начиная с графского багажа, были сожжены и лошади были отданы под раненых; окруженный толпами торжествующих чеченцев, без хлеба, без воды, с весьма небольшим остатком патронов и снарядов, берегомых для крайнего случая, отряд был вообще в безвыходном положении 3. Какой-то смельчак, из юнкеров кажется, успел пробраться сквозь усеянные неприятелем леса на нашу линию и доставил записочку генералу Фрейтагу в крепость Грозную; этот, схватив с покосов и разных гарнизонов все что можно было найти под рукой, кажется три-четыре батальона с несколькими орудиями, поспешил на выручку. Опоздай он одним, двумя днями, может быть уж и выручать бы нечего было... Правдивое, подробное описание этого похода, без сомнения, когда-нибудь появится и будет весьма назидательно. Я расскажу здесь вкратце только один из самых кровавых эпизодов, подробно мне известный из официальных и частных документов и по рассказам участников совершенно различных по своему положению, заслуживающих, однако, полной веры. Дело в том, что отряд, после [67] продолжительной стоянки в Анди, с истощившимися уже запасами продовольствия, двинулся в Дарго, рассчитывая на скорый подвоз сухарей из Дагестана. После взятия Дарго, движение к которому стоило не малых жертв, войска очутились в местности, окруженной большими лесами, что в летнее время составляло для нас всегда самую главную опасность, так как мы имели дело с ловким неприятелем, свыкшимся с лесом, как рыба с водою. В виду значительных скопищ горцев, наполнявших леса, следовало избрать другой путь отступления и рассчитывать на трудное, опасное и весьма медленное движение, сопряженное с беспрестанным боем и преодолением природных и искусственных преград, и потому нужно было обеспечить себя продовольствием на несколько лишних дней. Решено было отправить колонну для принятия провианта от имевшего доставить продовольствие дагестанского отряда, который должен был остановиться на безлесной высоте, над крутым гребнем, по которому спускалась дорога к Дарго. Колонна была составлена весьма неудачно, именно: от всех батальонов и команд часть людей, составивших сводные батальоны и роты. Сделано это было с тем, чтобы каждый солдат принес сухарей для себя и своего оставшегося в Дарго товарища; но это повело к тому, что эти, так сказать, на живую нитку сшитые, части лишены были главного достоинства тактических единиц: офицеры, фельдфебели, капралы и солдаты не знали друг друга, нравственной связи у них не было никакой. Назначенный командовать этою колонной старый кавказский боевой генерал Клюки фон-Клугенау, сознавая всю опасность предстоявшего ему движения с такими сводными батальонами, на половину из недавно прибывших на Кавказ полков 5-го корпуса, не обстрелянных и не знакомых с особенностями кавказской войны, при значительном числе вьючных лошадей, затрудняющих свободный марш в горных лесных трущобах, объяснил начальнику штаба генералу Гурко все [68] это и просил изменить состав колонны; но требование его было отклонено, потому будто бы, что главнокомандующий сам так приказал, что противоречие будет ему неприятно (?), и что наконец теперь уже поздно изменять все сделанные распоряжения, когда колонна рано утром должна выступить. Клугенау, конечно, оставалось повиноваться, и на другое утро, 10 июля 1845 года, он выступил из Дарго.

Все протяжение по лесистому, с обеих сторон обрывистому гребню было занято неприятелем, устроившим во многих местах из срубленных деревьев завалы. Войска наши в этот день, не обремененные тяжелою ношей и с порожними лошадьми, были подвижнее и потому хоть и со значительною потерей, однако двигались вперед, штурмуя завалы и отбиваясь от назойливых горцев. Авангард колонны, под начальством приобретшего славу храбреца генерал-майора Пассека, брал завалы один за другим, но Пассек по натуре своей увлекался вперед, не заботясь о следовавших за ним... Таким образом в значительные остававшиеся промежутки врывался только что выбитый неприятель, опять заваливая тропинку деревьями и главной колонне снова приходилось делать то, что уже сделано было авангардом,— очевидно, напрасная двойная потеря людей и времени. Наконец, поздно вечером, до крайности утомленные, с множеством раненых, бросив несколько сот убитых и без вести погибших в лесной чаще людей (в том числе начальника арьергарда генерал-майора Викторова), добрались войска генерала Клюки до высоты, на коей застали отряд князя Бебутова, пришедший с провиантом. Всю ночь, вместо отдыха, несчастные люди должны были сдавать раненых, принимать продовольствие, разбирать сухари по ранцам, готовить вьюки и проч.

Неприятель тоже не отдыхал. Подкрепленный новыми секурсами, ободренный успехом и видом рассеянных по лесу русских трупов, он всю ночь устраивал новые завалы и готовился ко вторичной кровавой встрече. [69]

Наутро 11 июля, сделав несколько условных пушечных выстрелов чтобы дать знать в Дарго о своем выступлении, колонна двинулась обратно по той же адской, накануне упитанной кровью тропинке... В этот раз утомленные, тяжело навьюченные лошади и люди очевидно уже не могли так свободно двигаться. Генерал Пассек опять пошел в авангарде. При всем моем уважении к памяти генерала Клюки, я однако нахожу в этом случае с его стороны непростительную слабость: вероятно, не желая уязвлять самолюбие своего приятеля, он, испытав уже накануне последствия легкомысленно храброго увлечения Пассека, опять поручил ему авангард. Дело было слишком серьезно, чтобы думать о чьем бы то ни было самолюбии. Даже напротив, на этот раз следовало в авангард послать возможно менее заносчиво-храброго человека, нужен был хладнокровно-распорядительный, стойкий человек, не забывающий отданных ему приказаний; увлекающегося же Пассека следовало оставить в арьергарде, где его беззаветная удаль принесла бы огромную пользу, а для увлечения не было бы места. В этот день повторилась та же история: Пассек, выбивая горцев из одного завала, бежал к другому; дружные штурмы, молодецкие удары в штыки, одним словом — вперед, да вперед. Кончилось тем, что он удалился от колонны на несколько верст и в одной трущобе залп из нескольких сот винтовок скосил и Пассека, и многих офицеров, и множество солдат и лошадей под орудиями; чеченцы воспользовались минутой неизбежного замешательства, выхватили шашки и бросились на добычу... Авангард был истреблен, пушки сброшены в кручу... Что произошло дальше с главною колонной, поражаемой с боков, спереди, смешавшейся в одну нестройную кучу вьючных лошадей, погонщиков, милиционеров, раненых, обезумевших от панического страха солдат, всякий понюхавший пороху может себе представить. Генерал Клюки, потерявший убитыми всех своих адъютантов, [70] ординарцев и вестовых, пересаживался с одной убитой лошади на другую, бросался во все стороны чтоб устроить хоть какой-нибудь порядок, приказывал солдатам наконец употребить штыки против смешавшейся, столпившейся кучи милиционеров, препятствовавшей выдвинуть хоть какую-нибудь сохранившую порядок роту... Надо отдать ему полную справедливость: не потерять в таком случае присутствия духа мог только поистине человек с сильною волей, наторевший в кавказской войне. Положение было отчаянное; можно было ожидать совершенной гибели всей колонны; а между тем обещанная накануне, при выступлении из Дарго, высылка подкрепления на встречу не появлялась; в довершение пошел проливной дождь и глинистая почва мгновенно превратилась в густую непролазную грязь, окончательно затруднившую хоть бы медленное движение; а люди и лошади между тем валились десятками, создав из себя самих завалы... Наконец, остатки колонны стали стягиваться в небольшой площадке, на которой генерал Клюки надеялся устроить хоть кое-какой порядок; в это время появился высланный на встречу батальон храбрых Кабардинцев с майором Тиммерманом, которого генерал Клюки тотчас и послал отогнать, по возможности, неприятеля с боков и облегчить движение остатков арьергарда... Позднею ночью несчастные уцелевшие кучки отряда генерала Клюки прибыли в Дарго, потеряв двух генералов, трех штаб-офицеров, 33 обер-офицера и 1,500 человек; провианта же доставили очень не много: он остался в лесу...

Таков был этот эпизод Даргинского похода, названный солдатами “сухарною экспедицией".

Какое впечатление произвел исход всей большой экспедиции 1845 года на наши войска, на преданное нам христианское население Закавказья и на враждебное мусульманское, может себе всякий представить. О торжестве Шамиля и горцев нечего и говорить. Таким образом, повторяю, не будь это граф Воронцов, пользовавшийся большим [71] доверием и уважением государя Николая Павловича и стоявший выше влияния интриг даже могущественного Чернышева, вероятно с окончанием экспедиции окончилась бы и его кавказская карьера. В этот же раз вышло совсем противное. Во-первых, весь план действий 1845 года и даже подробности исполнения были составлены в Петербурге и с назначением графа Воронцова на Кавказ переданы ему готовыми для руководства; во-вторых, когда Воронцов, как говорят, возразил, что не лучше ли отложить все дело на год, чтобы дать ему возможность самому ознакомиться со всеми местными обстоятельствами и тогда уже сказать свое мнение, то ему ответили, что откладывать нельзя, что теперь на Кавказе весь пятый пехотный корпус, присутствием коего и следует воспользоваться, оставлять же корпус, еще долее на Кавказе, невозможно, что это слишком дорого стоит, наконец все уже приготовлено и потому Его Величество желает, чтобы предположенная экспедиция была выполнена. Одним словом, видно, что государь был твердо убежден и в безошибочности самого плана, и в невозможности борьбы каких-нибудь нестройных горских полчищ против наших полков; к тому же вся эта масса войска сосредоточивалась в руках такого генерала, как граф Воронцов, который с успехом выдерживал бой против самого Наполеона (в 1814 году, под Краоном). О таких отношениях графа Воронцова к предпринятому походу толковали во всех слоях кавказского общества, и не верить этому нет оснований; да и совершенно естественно, что еще за несколько месяцев до своего назначения находившийся в Одессе, граф не мог не только принять участие в составлении предположений, но и сказать что-нибудь за или против них; ему пришлось просто повиноваться требованию государя и взяться за дело, в исходе которого быть может он сам сомневался. Вдобавок, ближайшим помощником графа был генерал Гурко, хотя уже прослуживший на Кавказе два года, но все еще мало знакомый и с краем, [72] и с духом местного населения, и с своеобразностью кавказской войны. Следовательно, и за печальный результат обвинять графа Воронцова не было никакой возможности. Таким образом его не только оставили на Кавказе, но доверие к нему должно было усилиться и ему предоставили на будущее время совершенную свободу действий. Сам же граф Воронцов, наученный печальным опытом своего похода в Дарго, что таким способом на Кавказе ничего не сделаешь, перешел к другой системе действий против горцев. Эту систему можно назвать системой топора, как прежняя была система штыка. Она состояла в том чтобы рубить в лесах неприятельской земли широкие просеки, дающие возможность свободно двигаться войскам, и по мере занятия ими позиций, в тылу заселять отнятые у горцев земли казачьими станицами. Мысль эта была впрочем не совсем новая; она возникла еще при А. П. Ермолове и особенно подробно и наглядно развивалась его начальником штаба генералом Вельяминовым; но в те времена недостаток средств ограничил ее применение некоторыми небольшими попытками. Теперь же, более совершенно развитая, система эта, поддержанная щедрыми материальными средствами, в течение 10—12 лет энергически выполняемая, перейдя напоследок в еще более энергические руки князя Барятинского, имела результатом падение упорного Шамиля, боровшегося двадцать пять лет с такой державой, которая казалась грозой целой Европе! Итак, кровавый урок, данный нам в Даргинскую экспедицию, пропал не даром.

Что касается гражданской деятельности графа, то противоречивым слухам и толкам не было конца. Очень много заставил о себе говорить на первых порах желтый ящик, прибитый к стене у парадного подъезда наместнического дворца, с лаконическою надписью: “для писем и прошений". Очевидно, что когда для подачи прошений были раз навсегда назначены два дня в неделю и доступ в наместнику был вообще очень легок, то подобный ящик становился [73] излишним нововведением; большинство очень хорошо поняло, что настоящая суть этой меры — привлечь такие письма и прошения, которые редко лично и даже по почте подаются, попросту сказать — доносы... И посыпались они сначала таки изрядно, и многие возымели свои действия, отозвавшись отрешениями, следствиями, судом. Но дальше приманка стала терять свое значение, в ящик бросались всякие дрязги, пошлости, даже пасквили, не щадившие и некоторых приближенных к графу лиц, между коими были весьма нелюбимые и, по народной молве, пользовавшиеся своим влиянием для целей не совсем безупречных.

Конец желтого ящика был тот, что и снять его не хотели, чтобы не сознаться в неловкости этой меры, и опоражнивать его стало даже неловко... Впоследствии посылался дежурный по канцелярии чиновник, который забирал оттуда бумаги и передавал их директору, а он обыкновенные просьбы или жалобы отсылал в подлежащие ведомства, прочие же уничтожались. Исчез ящик совсем только после выезда князя Воронцова из Тифлиса в начале 1854 года.

Частыми разъездами по всем направлениям обширного Кавказа новый наместник знакомился с местными условиями и нуждами, давал населению возможность лично заявлять свои желания и жалобы, тут же делались соответствующие распоряжения, оказывались вспомоществования, поощрялись полезные предприятия, учреждались школы, благотворительные заведения, одним словом, делалось много полезного; многое не удалось, но многое осталось до сих пор, пустило уже прочные корни, напоминающие о благотворном результате этих неутомимых разъездов графа и его супруги, весьма часто его сопровождавшей. Конечно не обходилось без промахов, без неудовольствий и проч., но все это не могло устоять на весах противу неопровержимо очевидной великой пользы, принесенной всему Кавказу [74] управлением графа Воронцова. Трудно без соответствующих данных под рукой исчислить хотя бы все более выдающиеся факты всеобщего преуспеяния, достигнутого краем в эти несколько лет. Тифлис обратился в один из лучших городов России, только благодаря заботливости и инициативе графа; улучшены пути сообщения, явилось пароходство в низовьях Куры и на озере Гокча, заведены женские учебные заведения и много благотворительных учреждений, поддерживались и развивались все виды промышленности, и если многое стоило только напрасных затрат казне и самому князю, то единственно по недостатку способных и честных людей, и по общему невежеству, с которым так трудно бороться. Вообще, в крае всему дан был толчок вперед, к лучшему. В стране, которая дотоле не знала почти значения гражданской деятельности (если не считать таковою бюрократических подвигов на канцелярском поле), закипела жизнь, дремавшие силы были вызваны наружу; всякий почувствовал потребность если не делать, то хотя заявить о чем-нибудь полезном; и так как граф был чрезвычайно любезен и внимателен, то предположения и проекты посыпались со всех сторон. Как всегда бывает в таких случаях, многое оказывалось дельным, удобоприменимым, иное давало хороший материал или полезные указания, еще более оказывалось нелепостей, абсурдов, о которых долго ходили рассказы, могущие показаться анекдотами. Например, рассказывали об одном забавном проекте, исходившем будто бы от генерала князя Ч., предлагавшем для обеспечения лезгинской линии от набегов горцев, особенно на протяжении Кахетии, обрыть все горы так, чтобы невозможно было спускаться по ним... Другой проект, имевший автором чуть ли не какого-то учителя французского языка в гимназии, предлагал послать к Шамилю мирную депутацию и с нею труппу вольтижеров, всякого рода фокусников, пиротехников и т. п., имевших удивить и прельстить грозного имама, убедив, что [75] борьба с народом — у которого водятся такие чудодеи — невозможна.

Деятельность графа Воронцова была просто изумительна. От восьми часов утра до четырех пополудни он не оставлял кабинета, работая постоянно, то выслушивая доклады, давая решения, то диктуя своим кабинетным секретарям. Невзирая на свои почти семьдесят лет, он первые годы лично принимал участие в военных действиях, при чем в 1845 году в даргинскую экспедицию и в 1847 при осаде Гергебиля и Салты ему пришлось перенести немало трудов и лишений лагерной жизни. Он не ленился беспрерывно объезжать обширный край по скверным, большею частью не безопасным дорогам, и нередко верхом; затем уделять еще время на разные приемы и удовольствия, ради сближения общества. Его супруга тоже немало и серьезно занималась по делам женских учебных и благотворительных заведений, пожертвовав на это не одну сотню тысяч рублей.

Обращаясь за тем к последующей за даргинским походом военной деятельности графа, как главнокомандующего кавказскою армией, должно сказать, что как ни печален был исход первой его экспедиции и как ни бесплодны были еще после того попытки борьбы с Шамилем посредством овладения его укреплениями в Дагестане (Гергебиль, Салты, Чох), стоившие нам огромных жертв, без всякой почти пользы, однако никто не станет оспаривать у графа заслуги введения наконец той системы военных действий, которая послужила исходною точкой в покорении Кавказа и прекращении шестидесятилетней борьбы, лежавшей тяжелым бременем на России. Современное сознание ошибок повело к пользе; жертвы по крайней мере окупились. Самый быт наших войск при графе Воронцове улучшился, их положение, бывшее до того, вследствие скудости средств, и многих злоупотреблений, крайне тягостным, сделалось обеспеченнее и давало им возможность выносить те [76] чрезмерные тягости и лишения, на которые эти достойные люди были обречены. Одним словом, в истории Кавказа, страницы, заключающие очерк наместничества графа Воронцова, будут одними из блистательных и поставленный ему в Тифлисе памятник есть вполне заслуженная дань уважения и благодарности. “Alles hat seine Schattenseite», говорят немцы, и потому, читая напыщенные панегирики хотя бы и величайшим государственным людям и историческим деятелям, невольно является подозрение в пристрастии; совершенства нет: от Александра Македонского, Юлия Цезаря до Петра Великого, Наполеона или Фридриха, никто не свободен от многих недостатков, становящихся особенно видимыми потомству. Дело только в том, что перетягивает на весах: недостатки, пороки, или гениальные, обильные великими последствиями дела и подвиги.

VIII.

С 1846 года, пожеланию графа Воронцова, стала издаваться в Тифлисе местная газета Кавказ, под редакциею способного и вообще отличного чиновника Константинова. Все казенные учреждения и должностные лица обязаны были ее выписывать, на что впрочем, тогда никто не роптал, потому что первые несколько лет газета, невзирая на свои скромные средства и чисто местную рамку, издавалась очень хорошо, заключала много интересного и, при всеобщей бедности в книгах, читалась с удовольствием. Несколько прочитанных мною номеров Кавказа, в которых были помещены рассказы о некоторых военных действиях, поездках по краю и т. п., дали мне мысль попытать и себя на литературном поприще... Я описал наше движение в июне 1845 года в горы для прикрытия тушинских караванов и стычку с неприятельскою партией, и послал это ученическое произведение к редактору, при весьма робком письме, с большим волнением ожидая какую судьбу [77] испытает моя первая попытка. Чрез несколько времени, к великому моему удовольствию, получился номер газеты с моею статьей, подписанною полным именем автора... В те времена, мне увидеть свое имя первый раз в печати,— да это был восторг, которому мог равняться разве восторг испытываемый только что произведенным прапорщиком, когда он в первый раз вышел на улицу в эполетах и преважно принимает выделываемые пред ним часовым “на караул"...

Ободренный таким началом, я после снабжал довольно часто редакцию Кавказа статейками о разных поездках по горам, о народных праздниках и других особенно оригинальных чертах народных обычаев у горцев и т. п., а впоследствии и военно-историческими очерками по материалам архива главного штаба, в который мне был разрешен свободный доступ. Впоследствии я перешел к печатанию статей в Современнике и Русском Вестнике 1850—60 годов. Понятно, что упоминаю об этом без всякого желания порисоваться званием литератора или писателя, до которого несколькими журнальными и газетными статьями и трудно добраться, а просто как об одном из эпизодов моей полной приключениями жизни, бывшем отчасти поводом к некоторой известности в высшей служебной сфере Кавказа, что в свою очередь служило не раз причиной некоторого исключительного во мне внимания, поручения мне более видных должностей и вообще облегчало мне, человеку без связей и протекций, трудный служебный путь. Особенно много обязан я был этому обстоятельству впоследствии, в военной службе, где, признаться сказать, количество порядочно грамотных людей ограничивалось некоторым числом офицеров генерального штаба и весьма редкими исключениями между обыкновенными, не принадлежащими в этому привилегированному классу офицерами. Из дальнейшего рассказа видно будет какую [78] роль это quasi-авторство, а еще более знание туземных языков играло в моей судьбе.

В начале 1846 года князь Челокаев поехал в Тифлис, взяв и меня с собою. Это было время совершенно новой жизни для Тифлиса, особенно для грузинских князей. Представьте себе большой барский дом, из которого господа давно выехали; тишина, отсутствие всякого движения; только изредка, лениво пройдет кто-нибудь из оставшейся дворни. Вдруг господа возвратились, появилась куча народу, наехали со всех сторон гости, шумные обеды сменяются веселыми балами, гремит музыка, везде кипит беззаботная жизнь, прежняя тишина уступила место шумной суетне, картина резко изменилась. То же было с Тифлисом. Уныло монотонный вид города при Нейдгарте вдруг превратился в какой-то шумный, праздничный; у всех стала как-то живее кровь обращаться. Дворец наместника, с беспрестанным приливом и отливом экипажей, сделался центром, около которого все вращалось, кто непосредственно, кто окольными путями. Появился театр, цирк, новые кондитерские и магазины, пошли новые постройки, громадный пустырь Эриванской площади украшался великолепным зданием театра, гостиного двора; вечера, балы и всякие пиршества, в подражание наместнику, стали даваться и прочею служебною знатью; местные князья, полные блистательных надежд впереди, развернулись по-своему и обеды без Ага-Сатара (известный персидский певец) стали уже редкостью. А поелику в мире сем закон отражения сверху вниз неизбежен, то шумный образ жизни и вообще какое-то безотчетно веселое расположение духа сказалось почти на всем народонаселении. Не мудрено после этого, что город изо дня в день представлялся в каком-то праздничном, ликующем виде.

Моему начальнику Челокаеву, при содействии родных, не стоило большого труда попасть в число отличаемых графом людей, тем более что кроме своего древнего [79] княжеского имени он занимал пост в глазах начальства не маловажный, и был притом человек с природным умом и весьма ловкий.

В это время было в самом разгаре дело об утонувшем в 1844 году в Иорской канаве почтовом чемодане с 48,000 рублей, в похищении коего сильно подозревался князь Андроников и местные полицейские чиновники. Господа эти были арестованы, народная молва решительно указывала на них, однако по следствию никаких доказательств виновности не оказывалось. Граф приказал составить особую следственную комиссию под председательством Челокаева из членов: чиновника особых поручений В. П. Александровского, жандармского майора Иерусалимского и адъютанта князя Бебутова, капитана Лорис-Меликова (в последствии Тифлисский полицеймейстер). Челокаев с восторгом принял данное ему поручение, как знак особого внимания, выказал полную уверенность в успешном раскрытии истины и убеждение в виновности Андроникова, которому по каким-то личным отношениям рад был насолить...

Поехали мы на место происшествия в село Цицматияны, прожили, кажется, недели две, прибегали к хитростям, угрозам и арестам, для пущего страха вытребовали даже целую сотню Донских казаков, исписали показаниями окрестных татар целые кипы бумаги, однако дела ничуть не подвинули, подозрений на Андроникова и полицию ничем не подкрепили, виновных не оказывалось, чемодан “канул в воду"...

Возвратились мы в Тифлис. Как и что принес в оправдание безуспешности следствия Челокаев, не помню; но внимание к нему не охладело. Вслед затем мы возвратились в Тионеты.

В июне месяце того же 1846 года мы были чрезвычайно обрадованы официальным известием что наместник, на обратном пути из Владикавказа в Тифлис, желает [80] свернуть в сторону и из Ананура проехать чрез Тионеты в Кахетию. Для этого ведущая здесь по лесистым горам хребта, отделяющего Арагву от Иоры едва годная для верхового сообщения дорога, была нами наскоро исправлена, собран почетный конвой из отборных людей всех племен округа, сделаны все нужные распоряжения и 15-го июля мы отправились в Ананур, куда 16-го должен был прибыть граф; но маршрут почему-то изменился, приезд был отсрочен на сутки. Между тем князь Челокаев вспомнил еще о некоторых необходимых распоряжениях к приему высокого гостя и отправил меня для этого назад в Тионеты.

17-го числа, часу в третьем пополудни, наконец показался поезд. Верстах в двух от деревни встретили графа почетные старшины всех обществ с хлебом-солью, а один из тушин произнес по-грузински приветствие, над сочинением которого Челокаев, отчасти и я, хлопотали несколько дней. Вот буквальный перевод: “Гамарджоба шена (победа тебе) наместник царский! Мы, тушины, пшавы и хевсуры, издревле привыкли быть верными подданными наших царей. Милости великого государя к нам неисчислимы. Теперь считаем себя еще более счастливыми и гордимся, видя тебя, его представителя, на нашей родине. За все это у нас нет приличного дара; в жертву государю приносим самих себя, прольем кровь где ты укажешь, и острые сабли наши, давно привыкшие разить врагов, иступим об их черепа!” Переводчик тут же передал содержание этой речи и граф остался очень доволен. В деревне я встретил наместника у ворот нашей старой крепости и был ему представлен князем Челокаевым, сказавшим при этом несколько весьма лестных для меня слов об изучении мною грузинского языка и пр. Граф подал мне руку, выразил удовольствие что о единственном русском человеке в округе так хорошо отзываются и вообще обласкал меня тем ему одному свойственным [81] обхождением, которое покоряло ему почти всех имевших случай делаться лично ему известными. Понятно, что я был в восторге.

Во дворе крепости был устроен балаган из зеленых ветвей и в нем приготовлен обильный завтрак, главным украшением коего были редкой величины форели, поднесенные живыми графу местными рыболовами, и батарея бутылок отборнейшего кахетинского вина. Сам граф в эту пору ничего не кушал (он обыкновенно обедал в 6 часов вечера), но свита его оказала и форелям, и шашлыкам из бесподобных тушинских барашков, и кахетинскому свое полное внимание. Между тем граф чрез меня разговаривал с жителями, расспрашивал об их местных произведениях, о сбыте их и пр. Один из тионетских жителей заявил весьма дельно, что их долина весьма благодатна, хлеб родится прекрасно, сена много, лесу тоже, но они так замкнуты кругом горами, что никуда почти не имеют свободного сообщения, и сбыта всем их произведениям нет. Наместник сейчас обратил внимание на это заявление, обещал сделать нужные распоряжения, расспросил подробно Челокаева о направлении дороги к Тифлису, о ее протяжении, о возможности разработать ее для повозочного сообщения, проверил тут же все на карте, и приказал к его возвращению в Тифлис доставить ему подробное предположение по этому предмету.

Часов около пяти выехал граф из Тионет на ночлег в Ахметы, а на другой день утром, за завтраком, ему представлялись все тамошние князья Челокаевы и почетные жители, также жена хозяина дома, в котором был ночлег, княгиня Нина Челокаева, весьма красивая женщина, получившая тут же богатый подарок, кажется, великолепную бриллиантовую брошку. (С князем всегда разъезжал чиновник особых поручений В. П. Александровский, в качестве походного казначея, у которого был постоянно большой запас так называемых “экстраординарных вещей", [82] часов, перстней и т. п. для подарков.) Князья были очарованы ласковым обхождением графа, его разговором о близком им предмете — виноделии, в котором он знал толк, как владетель известных виноградников в Крыму.

В Ахметы были присланы из Телава несколько экипажей, так что граф и его свита с большим удовольствием расстались с верховыми лошадьми, и часов в десять, мы, верхами у экипажей, отправились дальше чрез Алванское Поле в село Енисели (верст 60—70), близь которого был расположен лагерем отряд, разрабатывавший дорогу на гору Кодор, на вершине коей строилось укрепление, составлявшее на Кавказе высшую обитаемую точку. На другой день, не взирая на вдруг наступившую отвратительную погоду и проливной дождь, граф опять пересел на лошадь и по мерзейшей дороге отправился на Кодор. За отсутствием генерала Шварца в отпуск, Лезгинскою линией заведовал какой-то неизвестный до того на Кавказе генерал-майор Горский, как говорили, из весьма ученых офицеров генерального штаба. Не знаю насколько был он ученый, но что он был весьма забавен, это видели все, начиная с самого главнокомандующего, который своей стереотипной улыбке придавал в этот раз особый, едва заметный оттенок. Маленький, толстенький, верхом на большой лошади, с коротенькими ножками, едва достававшими до стремян, и при обыкновенном военном сюртуке в меховой остроконечной персидской папахе, генерал изображал фигуру уморительную. Нагнувшись при подъеме на гору чуть не до лошадиной головы, обливаемый дождем, он все ехал рядом с графом, что-то ему докладывая, и представлял нечто до того комическое, что все помирали со смеху. Особенно, помню, забавлял он тогдашнего директора походной канцелярии наместника, М. П. Щербинина (ныне первоприсутствующего сенатора), ехавшего все время рядом со мною, и расспрашивавшего меня о подробностях образа жизни горцев, их обычаях и т. п., что его весьма интересовало. [83]

Достигнув вершины Кодора, более 8,000 фут., граф осмотрел бывшие там войска и работы по устройству укрепления, при не перестававшем сильнейшем ливне и едва проницаемом тумане. От этого укрепления ожидали, кажется, весьма большой пользы в смысле обеспечения Кахетии от вторжения горских шаек, которые могут-де быть преследуемы и отрезываемы гарнизоном. Некоторые из опытных туземцев, бывших в числе почетного конвоя, тут же мне высказывали свое мнение, что строящееся укрепление — напрасная трата денег, напрасное изнурение солдат; что зимою оно будет заносимо такою массой снега, который по месяцам прекратит с ним сообщение и гарнизон будет как в тюрьме, без всякой возможности выйти, а летом здесь большею частью такие дожди и туманы, что просто опасно удаляться, чтобы не попасть под обрыв. Шайки же привычных горцев найдут себе много тропинок в обход укрепления, и гарнизон никогда вовремя не узнает ни о проходе их, ни о взятом ими направлении. Однако нам не приходилось мешаться не в свое дело и разговоры эти, переданные мною впрочем и Челокаеву, остались без последствий. А между тем справедливость этого мнения вскоре вполне подтвердилась и, кажется чрез год или полтора, должны были бросить укрепление на Кодоре, в котором за это время не мало настрадались люди, гибнувшие от цинги и вообще отвратительного существования.

На ночлег возвратились в село Енисели, где за поздним обедом граф Михаил Семенович, не взирая на такой утомительно проведенный на коне день, был в отличном расположении духа и рассказывал несколько эпизодов из своих походов в Наполеоновские войны. Все слушали с большим и вовсе не поддельным вниманием, потому что такого рассказчика, умеющего в простой форме живо изобразить интересные военные сцены, я больше никогда не встречал. Граф после обеда объявил, что на другое утро [84] в девять часов намерен выехать дальше в Кварели, а там, переправиться через Алазань, в Сигнах и Тифлис; здесь же желает попрощаться со всеми провожающими его из Тионет.

Когда мы разошлись после этого обеда, Челокаев вздумал воспользоваться удобною минутой и похлопотать о моей награде, за выше рассказанную мною стычку с горцами в 1845 году, ибо представленные тогда тушины все давно уже получили кресты и медали, а обо мне ничего не получалось и приходилось предположить, что или в Тифлисе или в Петербурге представлению не дано было никакого хода. Мы вместе пошли к бывшему с графом в качестве начальника штаба свитскому генерал-майору Николаю Ивановичу Вольфу, доложили ему об этом обстоятельстве; он весьма любезно выслушал объяснение Челокаева, обещал все свое содействие и просил в тот же вечер еще доставить ему короткую записку об этом. Понятно, что я поспешил исполнить это требование и чрез час уже доставил записку генералу Вольфу, который задержал меня у себя долго, стал расспрашивать о направлении в округе хребтов, рек, названиях главных гор, ущелий и проч., сверяя все тут же с подробною картою, оказывавшейся во многом неверной, особенно с большими ошибками в названиях; он ее исправлял, делал заметки и, поблагодарив меня, выразил удовольствие знакомству со мною, приглашая навестить его в Тифлисе. Такие почеты, оказываемые мелкому канцелярскому чиновнику, юноше двадцати одного года, просто кружили мне голову, и я от особенного волнения, усиливаемого мыслию о предстоявшей мне на другое утро награде, решительно всю ночь уснуть не мог.

Наконец, настало утро памятного мне 20 июля 1846 года. Около 9 часов главнокомандующий вышел из своей комнаты на большую деревянную галерею, окружавшую дом, где толпилась вся свита и множество разных князей, почетных жителей, чиновников из Телава, военных из [85] лагеря; приветствовал всех весьма любезно и затем с генералом Вольфом подошел ко мне: “Мне очень приятно, любезный З—, слышать о тебе (граф говорил “ты” молодым людом, которым хотел выразить свое расположение, и оскорбляться этим не только никому не приходило в голову, а напротив это выходило у него как-то особенно дружески, приветливо) такие лестные со всех сторон отзывы; если бы большинство наших чиновников и офицеров, по твоему примеру, изучали языки и обычаи страны, то это очень облегчило бы нам всю задачу; к тому же ты еще такой лихой наездник и храбрый воин, что я с особенным удовольствием исполняю просьбу твоего начальника и награждаю тебя Георгиевским крестом, вполне тобою заслуженным.” Взяв от генерала Вольфа крест с ленточкой, граф прицепил мне его к груди булавкой, пожал руку и отошел к другим. С этого дня прошло почти тридцать три года, но впечатление его живо сохранилось в моей памяти; вся обстановка, от великолепного солнечного утра до громадных ореховых деревьев, оттенявших сцену, этой разнородной толпы представителей воинственных племен Кавказа, до величественной фигуры графа Михаила Семеновича Воронцова, в его любимом егерском длинном сюртуке с генерал-адъютантскими вензелями Александра I, какая-то торжественная тишина, внимавшая словам его, обращенным ко мне, все это как бы до сих пор пред моими глазами... Что я в ту минуту чувствовал, как у меня захватило дух и я не мог произнести ни одного слова в ответ, выразить довольно трудно, но всякому легко себе представить...

Проскакав близь экипажа графа, джигитуя и стреляя еще несколько верст за деревню, мы наконец откланялись, наши горцы крикнули ему громкое ура, и потянулись обратно домой. По прибытии в Матаны, мы застали довольно много полученных в наше отсутствие пакетов и между прочим, уведомление начальства Лезгинской линии, что по [86] представлению об оказанном мною в деле с горцами 8-го июня 1845 года отличии, я всемилостивейше произведен в коллежские регистраторы... Мечта об эполетах разлетелись прахом; награда оказалась собственно далеко не наградой, потому что чин следовал мне уже давно, просто за выслугу лет, и я утешился в этой неудаче только что навешенным мне Георгием, ставшим мне еще дороже, и как редкое исключение для гражданского чиновника, и как память такой торжественной минуты в моей жизни... И какое счастье, что это печальное уведомление о чине получилось несколькими днями позже, а то не видать ба мне креста, ибо по закону им могут быть награждаемы только лица, не имеющие чинов.


Комментарии

2. В Тифлисе было тогда распространено рукописное описание обеда, данного графу Воронцову тузами Английского Клуба в Петербурге, по случаю его нового назначении. Между прочим, там приводилась речь известного инвалида-ветерана Скобелева, из которой я до сих пор еще помню следующие, приблизительно так сказанная слова: «Если б я оставшимися у меня двумя пальцами единственной руки мог поднять пушку, то сделал бы ею на караул перед графом Михаилом Семеновичем, чтоб отдать честь славному сопернику великого Наполеона и не менее славному государственному мужу, устроителю Одессы». (Скобелев со своим Рязанским пехотным полком был в колонне Воронцова, выдержавшего бой против Наполеона пол Краоном в 1814 году). Затем рассказывалось, что подавали трехаршинных (?) стерлядей и что обед стоил 10,000 рублей; кажется еще сообщалось, что баллотировавшийся в тоже время в члены клуба военный министр граф Чернышев был будто бы забаллотирован. А нужно сказать, что он с графом Воронцовым был не в приятных отношениях, видя в нем не раболепного подчиненного, каковыми были все остальные генералы (за исключением конечно Паскевича), а соперника и вообще слишком самостоятельного человека.

3. В этом отряде находился и принц Александр Гессенский.

Текст воспроизведен по изданию: Двадцать пять лет на Кавказе (1842-1867). Часть первая (1842-1851). СПб. 1879

© текст - Зиссерман А. Л. 1879
© сетевая версия - Тhietmar. 2020
© OCR - Валерий. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001