ВОЛКОНСКИЙ Н. А.

ЛЕЗГИНСКАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ

(В ДИДОЙСКОЕ ОБЩЕСТВО)

В 1857 ГОДУ

(Окончание) 1

IV.

Мнение о кавказских горцах. Последствия хупринского погрома. Взятие аулов Хитрахо. Атака милиционеров. Смерть Хуте — младшего сына Шате Глухаидзе. Движение отдельной колонны чрез Хитрахо на г. Цендако и окончательное уничтожение Хитрахо. Замечательные посевы. Присоединение колонны князя Шаликова. Взятие и истребление аула Цицмахо и первоначальное разорение аула Халахо. Пашни. Бомбардирование аула Чилиахо и славная атака тушин. Торжественная встреча тушин в лагере на Хуприс-тави и их неописанная радость. Последствия сражения у аула Чилиахо.

Противодеятелем русского человека вообще, а солдата в особенности, в период минувшей кавказской войны являлись многие племена в горах, известные под общим именем кавказских горцев.

Уступив место описанию солдата, мы обязаны противопоставить ему и изображение другой стороны, — тогда лучше выяснится роль и значение первого, а также быт и характер его врага.

От известной полноты этих указаний будущая история кавказской войны не пострадает.

Мы имеем возможность говорить только о горцах, населяющих Дагестан вообще, большую и малую Чечню. [216]

Ни один из наблюдателей, всматривавшийся более или менее в быт горцев, не станет отвергать, что фундамент, на котором построена была во время кавказской войны вся жизнь горца — это праздность и авантюризм.

Таким образом, если и признать за горцем в период войны борьбу за существование, то и эта самая борьба, основанная на ничего неделании и на страсти к приключениям, послужит вообще незавидною, собственно с этой стороны, рекомендациею для наших бывших врагов.

Фанатиков среди горцев весьма немного. Фанатизм составлял преимущественную принадлежность мюридов и лиц, приближенных к Шамилю, который умел их, так сказать, наэлектризовать этим фанатизмом для своих интересов и поддерживать в них опьянение, пока первая неудача не испаряла его. Тот фанатизм, который приписывают обыкновенно всем горцам, быстро улетучивался, если хозяин его переходил из рук Шамиля в русское подданство, становился мирным. Скоро усваивая себе дурные стороны былой кавказской жизни — картеж, пьянство и некоторые другие подобного рода наклонности, мнимый фанатик превращался в самого жалкого и неудавшегося подражателя чужим нравам и столько же думал о своем фанатизме, как о прошлогоднем снеге.

В виду этого, становится решительно неподходящим к делу возведение кавказского горца в апофеоз какого-то бойца за веру, за коренные религиозные убеждения, и всю борьбу его с русскими осенять названием «газавата», т. е. священной войны.

Да позволено будет нам в действительности всецело отвергать этот «газават», измышленный Кази-муллою и поддерживаемый преемниками и последователями его — Гамзат-беком и Шамилем, лучшими представителями кавказского туземного авантюризма.

Мы видим целые общества горцев, в особенности в Дагестане, до и после 1843 года, которые тихо и спокойно [217] пользовались владычеством и управлением русских, пока это им не надоедало, так как казалось однообразным, или пока имам не взывал к ним о «газавате», рисуя его пред глазами доверчивого и ограниченного народа на самом радужном, светлом фоне. А краска для этого фона составлялась им обыкновенно из следующих элементов: добычи, славы воина, повышения и привилегий в своей среде, рая Магомета, о котором восемь десятых горцев не имели ни малейшего понятия, потому что никогда не имели развитых и знающих мулл, и т. п. экспериментов, быстро влияющих на всякую дикую натуру вообще и на своеобразную от рождения выработку магометанина в частности. Этот магометанин легко поддавался влиянию умного и хитрого имама, потому что был полон нелепых предрассудков, фатализма, разных поверий и опирался во всех своих действиях на примеры отцов и на обычаи (адат), имевшие основанием в далеком прошедшем какой-нибудь единичный случай, и затем возникшие, таким образом, не из долговременной практики или опыта, а из этого случая.

Если бы каждый кавказский горец прежнего времени мог работать преимущественно умом, то всякий адат или обычай - достояние малоразвитого и умственно приниженного существа — не имел бы в его быту всецелого и исключительного значения и применения: он от времени всегда уступил бы место последующим опытам жизни, и самая жизнь от этого значительно бы, так сказать, дистиллировалась. Между тем этого не было, и запрос на жизнь со стороны горца вовсе не изменился: все тот же авантюризм остался в крови; все та же праздность, прикрываемая священным именем свободы, не покидает его даже и до днесь.

Детские прописи весьма правы, утверждая, что праздность — мать всех пороков. Мы, со своей стороны, прибавим, что праздность неизбежно влечет за собою преобладание чувства над рассудком, развитие чувственности в ущерб развитию умственному. Так было и в быту горца. [218]

Оставляя за собою значение воина и почему-то особенно гордясь этим односторонним качеством, горец все остальное время проводил или в разъездах из аула в аул без всякой видимой надобности, или в беседах на солнце с другими подобными ему, или в одиночном строгании палочек на крыше своей сакли. Если же он становился мирным — он стремился или вступить в милицию, где проводил время с полною бесполезностью для службы, даже нередко во вред ей, и увеличивал лишь кортеж своего сановника; или, если это ему не удавалось, старался свести знакомство с русскими, преимущественно с офицерами, ел, пил на их счет, увеселял их, конвоировал во время приключений по опасным местам, пьянствовал, где было возможно, надувал и обманывал пока не попадался, интриговал и кляузничал при каждом удобном случае.

Бесполезность службы мирных горцев в наших милициях доказывается еще и тем, что в делах с неприятелем они никогда не оказали никаких услуг, а на кордоне и на постах всегда бездействовали, за исключением случаев, когда приходилось кого-либо конвоировать или развозить казенные пакеты, — что, впрочем, было поручаемо им редко. Умнейший из кавказских генералов, покойный граф Евдокимов, отлично изучил и понимал неблагонадежность горцев и вследствие этого никогда, даже с избранными и чиновными из них, не говорил искренно, а пользовался ими лишь в то время, когда нужно было довести до сведения неприятеля какое-нибудь мнимое положение или направление наших войск. Существует рассказ (по крайней мере он ходил в свое время в войсках) за достоверность которого, впрочем, не ручаюсь, что когда граф Евдокимов предположил взять аргунское ущелье и в то же время сделать ложную диверсию к Кишень-Ауху, то, посылая одного из состоявших при нем офицеров милиции с донесением (конечно, уже не ложным) к князю Барятинскому, он, будто нечаянно, проронил несколько [219] слов о том, что готовит отряд собственно для большой Чечни и направит его в Кишень. Он был вполне уверен, что прежде чем действительная депеша домчится до князя Барятинского, мнимые сведения с быстротою молнии донесутся до Шамиля. И если по фактам можно делать правильное заключение, то граф Евдокимов не ошибся: когда, выступив за полночь из крепости Воздвиженской, он подошел на рассвете к аргунскому ущелью, то застал весьма незначительные скопища, а Шамиль с главными силами был в стороне к Кишень-Ауху. Пока почтенный имам примчался с своею белою артиллериею и с мюридами (кстати сказать, забывшими о всяком фанатизме и газавате в то время, когда впоследствии были атакованы на Гунибе) — завалы, ограждавшие аргунское дефиле, были уже разгромлены, и самое ущелье охвачено войсками с двух сторон.

В войне с русскими горцы поставлены были в сравнительно лучшее во всех отношениях положение, но по большей части не умели пользоваться этим положением. Я говорю о борьбе последних лет, начиная с 1857 года. Главнейший противодеятель наших стремлений и наиболее чувствительный соперник русского солдата — природа Кавказа — был всецело на стороне горца. То, что нам приходилось разрушать и одолевать, для горца служило защитою и прикрытием. В то самое время, как русский солдат девять десятых лет своей боевой службы на Кавказе и столько же своих сил и трудов затрачивал на разработку дорог, на постройку укрепленных пунктов, на рубку леса и проведение просек, — горец или выжидал, сберегая свои силы, или воевал из оврага, из-за куста, из-за уцелевшего пока дерева, наконец, с вершины этого дерева; воевал, когда ему хотелось или нравилось; мог отдыхать до тех пор, пока увидит за версту приближение войск; мог уходить далее (что большею частью и делал) если усматривал, что сила велика и сопротивление бесполезно. — Бесспорно, бывали исключения, и они были даже во [220] время описываемой экспедиции: бывали даже и весьма отважные, почти геройские выходки и подвиги со стороны горцев, — но такие деяния не составляли никогда у них последовательного ряда явлений.

Горец преимущественно воевал в одиночку, врассыпную. Следовательно, на его стороне была та выгода, что в то время, когда для русского солдата он был невидимкою, сам он, если умел, мог выбирать из массы любую жертву, прикрываясь для этого всякою естественною защитою. Для дисциплинированных войск, действующих массою, это самый невыгодный род войны; и если бы только на Кавказе война продолжалась в этом духе, т. е., другими словами, если бы пришлось покорять людей, но не край, то едва ли можно было бы хотя приблизительно определить время окончания войны.

Что горцы ленивы и что они нередко не умели пользоваться благоприятными обстоятельствами в войне с русскими, доказывается тем, что бывали случаи, когда в ночное время они могли бы причинить нам громадный вред и урон, но не делали этого, считая, вероятно, что ночь дана аллахом для успокоения. Из дальнейших моих рассказов о военных действиях будет видно, что, при отступлении из Дидо, несколько человек отважных горцев могли бы без вреда для себя перестрелять ночью у подножия горы Шемгечи 2 десятки людей из нашей маленькой колонны, сбившейся с дороги, оторвавшейся от главного отряда и застрявшей в горной котловине. В ту же ночь они могли бы отрезать безнаказанно половину наших отрядных вьюков, которые были отосланы вперед на плоскость и — по странной случайности и недоразумению — остались без прикрытия. На месте, где построено ныне Евдокимовское укрепление, они, после сделанного ими залпа, легко могли завладеть нашими двумя орудиями, сбросив их [221] тут же в овраг, так как рота, находившаяся в прикрытии артиллерии, спросонья бежала, бросив не только наши орудия, но и большую часть своих ружей. Горцы или не умели пользоваться всеми подобными случаями, или беззаботно просыпали их, вероятно, на том основании, что день мудренее ночи.

Все эти случаи и многие другие подобные приводят нас к убеждению, что мы имели дело не с тем врагом, у которого храбрость обусловливается сознанием долга и других каких-либо подобных высоких обязанностей, но заимствуется у единицы влияющей, равно и из источников далеко не безукоризненных, как-то: стремления к наживе, грабежу, авантюризму и пр. Таким образом, минутная удаль, молодечество на авось, урывчатая отвага под влиянием известного толчка со стороны Шамиля или его представителя; наконец, известное кавказскому солдату изречение «некуда податься» — вот достатки, недостатки и обстоятельства гораздо более присущие кавказскому горцу, чем название «воина», который не напрашивается на опасность, но за то и не отступает перед нею; жертвует для предвзятой цели не только сном и спокойствием, но даже жизнью.

В сравнении со многими другими, с которыми нам приходилось иметь на Кавказе беседу о горцах, мы думаем о последних значительно лучше. Эти многие другие называли горцев трусами и в таком заключении опирались на многолетние боевые столкновения с ними. Мы же этого повторять не можем, и не отвергая в горцах храбрости, обставляем ее лишь теми условиями, на которые указали выше.

На живой памяти у нас есть очень много выдающихся фактов и лиц, доказывающих, что храбрость известного свойства и в известной степени вполне присуща кавказскому горцу; что представителями чистого героизма и истинной храбрости являлись не все горцы в массе, а только немногие среди них единицы, и притом более или менее умные люди, каковы: Шамиль (в пору [222] молодости), развившийся под влиянием разумнейшего из магометан — Джемал-Эддина; наибы Шамиля: Шуаиб-мулла, Абакар-кадий, Уллубей, Ахверды-Магома, Хаджи-Мурат, Кибит-Магома, даже Талгик и другие. Все они — люди типической храбрости и весьма неглупые; так что если бы их взрастить и цивилизовать на европейской почве и в то же время сберечь в них задатки и наклонности тех качеств, которыми они владели в пору своей зрелости, то не один из них мог бы быть подобием тех авторитетов Европы, деяния которых и до настоящего времени служат веским примером для последующих военных предприятий.

Горцы не могли не быть достаточно храбры уже потому, что они, при своей умственной приниженности, жили умом всех этих людей и жили их храбростью. Пока существовали эти наибы — горцы имели за собою славные битвы у Ахульго, Гергебиля, Ахты, Чох, на Валерике, у Дарго и пр. А лишь являлся пробел или недостаток в подобных руководителях — храбрость горцев ничем не выражалась. Такие личности, как выше указанные наибы, умели внести свою храбрость в сердца многих тысяч людей, состоявших под их командою, и затем для них самих оставалось ее еще так много, что некуда было девать.

Вообще, для суждения о храбрости или не храбрости кавказских горцев мало целого тома, — так много обусловливалась эта храбрость бесконечным рядом всяких обстоятельств. Судить об этой храбрости по одним столкновениям горцев с нами и притом, по столкновениям позднейшего времени, и говорить на этом основании, как те многие, о которых я упомянул, что горцы трусы — несправедливо. Не только горцы, но, пожалуй, и всякое цивилизованное войско не в состоянии было бы бороться и устоять против наступательных действий сознательно храброго врага, по большей части в несколько раз сильнейшего, имевшего возможность всегда противопоставить целую артиллерийскую бригаду одному [223] орудию противной стороны, заключавшего в рядах своих во время каждой битвы по несколько Хаджи-Муратов и Кибит-Магометов.

Сам по себе, без руководителей, горец храбр настолько, насколько храбр всякий народ в младенческом состоянии, т. е. порывисто храбр и удалец ради авантюризма. Вследствие этого, если иногда горцами не руководила в бою рука, подобная Шуаибу, а подчинялись они такому сонному кретину, как Кази-Магома (сын Шамиля), то достаточно было одного отбива, одного отпора, чтобы храбрость горцев перестала существовать и заменилась бы стремлением к полнейшему самосбережению, т. е. чтобы она получила направление вполне отрицательное.

__________

Еще 11-го июля генерал барон Вревский получил уведомление от полковника князя Шаликова, командира рязанского полка, находившегося в Тушетии, что он имеет все средства и возможность, если будет разрешено, примкнуть в главному отряду для общих с ним действий. Начальник отряда, усматривая, что князь Шаликов может составить для него весьма важное пособие, действуя во фланг и частью в тыл операционной местности, приказал ему двинуться на соединение с главными силами чрез гору Лай, по направлению к неприятельскому аулу Цендако. В состав колонны князя Шаликова входили 2 батальона командуемого им полка, два горных орудия и волонтеры из тушин, пшавцев, хевсур и грузин. Если включить в состав сих последних и сотню тушин, действовавшую с нами под Хупро, то числительность всей дружины, участвовавшей в тогдашней экспедиции под начальством поручика Натиева, была следующая: 1 адъютант, 5 сотенных командиров, 5 помощников их, священник, врач, 50 урядников, 500 милиционеров, 18 нукеров, 68 вьючников, 4 зурнача, 300 конных охотников с 3 сотенными командирами [224] и 3 их помощниками, — а всего вообще с командирами 960 человек.

Генерал Вревский рассчитывал на прибытие Шаликова к месту назначения 14 или 15 июля. Князь Шаликов, естественно, должен был своим движением отвлечь некоторое внимание неприятеля и часть сил его от главного отряда, и с этими ожиданиями были связаны соображения генерала Вревского относительно дальнейших действий по взятии Хупро.

В день взятия Хупро дидойцы были усилены почти двумя тысячами человек из разных наибств Дагестана, что, впрочем, не помешало нам блистательно закончить хупринскую катастрофу на всегдашнее и, конечно, не вполне отрадное воспоминание всех лезгин. Бой у Хупро и уничтожение аула, не взирая на стойкую защиту и ожесточенное затем преследование, показали неприятелю, что для русских войск, а в особенности еще при новом огнестрельном оружии, наступила новая эпоха войны. Тут кстати, между прочим, упомянуть о том, что движение к Хупро с 11 июля и взятие этого аула, вообще же все наши действия по 17 июля стоили нам убитыми: 1 рядового и 5 милиционеров; ранеными: обер-офицера 1, нижних чинов 24, милиционеров 7; контуженными — штаб-офицера 1.

Разработка дороги от Хупро продолжалась в течение 17 июля. Все окрестные высоты были заняты нашими пикетами и аванпостами, которые держали неприятеля в приличном отдалении. Действия его заключались лишь в стрельбе из крепостных ружей, пули которых хотя и долетали до наших войск, но не приносили вреда.

В то самое время, когда одна часть наших войск под выстрелами неприятеля производила разработку дороги, а другая занялась истреблением хупринских хлебов и посевов, начальник отряда, взяв с собою тушин, произвел рекогносцировку к Хойтло с целью определить возможность прямого движения от Хупро [225] по ущелью к с. Цицмахо. Рекогносцировка эта убедила его, что желаемое им наступление на Цицмахо может обойтись нам весьма дорого, так как пересеченная местность по пути следования была во всех наиболее выгодных дли неприятеля пунктах, загорожена завалами и закрыта лесом, откуда горцы имели возможность стрелять по нас на выбор. Приходилось отказаться от этого направления и идти чрез аул Хитрахо на сел. Цендако. На этом решении генерал Вревский окончательно остановился тем более потому, что в Цендако он должен был соединиться с князем Шаликовым, который дал ему знать, что намерен прибыть туда 16 июля. Что же касается до горцев, то они никак не рассчитывали чтобы барон Вревский предпочел последнее направление.

Хитрахо, столь же сильный по своему местному положению, как и Хупро, был укреплен едва ли не лучше последнего и состоял из трех аулов: верхнего, среднего и нижнего Хитрахо.

Вечером с 17 на 18 июля полковнику Де-Саже приказано было быстро запять этот аул и начать в тылу у себя разработку дороги, чтобы этим облегчить наступление главного отряда. В распоряжение полковника Де-Саже были даны 1-й и 3-й батальоны эриванского полка, 2-й батальон тифлисского полка, 4 орудия горной № 1 батареи и 1 рота стрелкового батальона.

Так как быстрота движения и успех предприятия были в прямой связи с возможно-ограниченным числом войск, то полковник Де-Саже отделил от своей колонны полковника Кононовича, который быстрым маршем двинулся вперед и взял аул с налета в то время, когда неприятель, сосредоточивший все внимание на главном отряде, не успел постигнуть, что предпринимается и что из этого выйдет. Он только спохватился тогда, когда колонна полковника Кононовича была невдали от Хитрахо. Бегом и вскачь пустились горцы густыми толпами по следам Кононовича. Интересно было видеть эту гонку, где русские войска, что [226] было возможности, как будто убегали от преследования, а в сущности имели в виду не более, как предупредить неприятеля. Когда Кононович, так сказать, вскочил в аулы, горцы только в эту минуту успели нагнать хвост колонны, засыпали его градом пуль и кинулись в шашки. Но и здесь счастье им не послужило: стрелки встретили их беглым штуцерным огнем, а затем моментально сплотились и ударили в штыки. Масса врагов отхлынула быстрее, чем можно было ожидать при всей подвижности горца. У нас оказался один убитый и один раненый. Отступив на приличное расстояние, горцы привели в порядок свои толпы, затем разделились и отдельными партиями поскакали вправо и влево с целью занять окружающие высоты. Но в это время из-за ближайшей горы показалась колонна князя Шаликова. Лишь только он увидел диверсию горцев, в то же мгновение пустил на них волонтеров и тушино-пшаво-хевсурскую милицию. С гиком и криком, с шашками наголо, пустились они в атаку и через три минуты смешались с толпами горцев, так что трудно было издали усмотреть, где свой и где чужой. Еще другие три минуты — и толпа от толпы стала отделяться; одна из них — и это были лезгины — повернула тыл, а другая — наши милиционеры — заняла высоты, взнеся на них и двух раненых своих товарищей.

Тут последовал случай, вызвавший умиление даже таких суровых героев, каковы были тушины, и слезы на глазах некоторых из присутствовавших.

Когда на одну из высот бережно взнесли двух раненых и тихо опустили на разостланные под деревом бурки, все милиционеры столпились вокруг, слезли с лошадей и, оглядываясь на все стороны, как будто кого-то ожидали.

Спустя несколько минут, кто-то из присутствующих сказал: «едет!» — и взоры обратились влево, откуда, во главе немногих сотоварищей, медленно подвигался Шате Глухаидзе. Толпа, завидя его издали, расступилась, оставляя открытую аллею. [227] Догадался ли старик в чем дело, или скорее хотел присоединиться к своим питомцам, которых много лет учил военным доблестям, и поздравить их с новою победою — оставалось пока неизвестным. Только видно было, как мелькнула его плеть, описав параболу в воздухе, и затем слышно было, как раздался какой-то неистовый удар по доброму коню. Конь вытянулся, пригнулся к земле, — и Шате в несколько скачков очутился со своими молодцами среди остальных товарищей. В десяти шагах от раненых он спрыгнул с коня с бодростью юноши, бросил поводья и быстро подошел к раненым. Толпа потеснилась. Всегда нахмуренный лоб старика наморщился еще более, седые брови сдвинулись еще уже, и на одно мгновение он молча остановился перед двумя героями, лежавшими на бурках.

— А-а! промычал он. Это мой сын Хуте!

Раненый открыл глаза. Легкая улыбка скользнула по лицу страдальца, рука слегка приподнялась, как бы ища другой руки, и тотчас, словно плеть, опустилась на бурку без движения.

Угрюмое и почти зловещее лицо старца моментально прояснилось, и он ответил улыбкою на улыбку героя.

— Молодец, Хуте, — ты мой сын! громко и с радостью проговорил он, склоняясь к земле и приседая на корточки.

Смертная бледность покрыла лицо раненого; глаза оставались чуть открытыми; губы были судорожно сжаты, и из-под сердца капля за каплей струилась кровь, запекаясь на белом бешмете. Хуте ничего не отвечал.

Шате понизил голос. Безнадежность и отчаяние выразились на его лице. Он тихо, прерывисто продолжал:

— Ничего: выздоровеешь. Будешь с честью носить тот крест, к которому ты уже представлен за славное наше дело под Хупро 3. [228] Ты теперь еще раз доказал, что достоин его. Посмотри на меня, мой сын а я тебе помогу.

И выхватив свой кинжал, Шате проворно отрезал полу бешмета своего сына, приготовляясь перевязать его рану. В одно мгновение несколько рук протянулись к старику частью с цветными бумажными платками, частью с обрывками рукавов запыленных и грязных рубах. Один из тушин поднес к старику небольшой медный луженый кувшин с узким горлышком, до половины наполненный водою.

А раненый все время лежал без движения, не открывая глаз. Товарищ его, простреленный в руку и молча подчинившийся уходу за собою друзей, со слезами на глазах смотрел на своего боевого сподвижника и, должно полагать, близкого друга, так как всегда сражался с ним плечо в плечо.

Голову Хуте дрожащими руками поддерживал брат его, Давид, прибывший с отцом, и георгиевский крест его слегка касался лица полумертвого юноши. На ресницах брата дрожала крупная слеза.

Шате, при помощи двух воинов, обмывал и перевязывал рану сына. Вдруг раненый слегка зашевелил губами. В то же мгновение несколько рук протянулось за флягою, и одна из них бережно влила немного воды в полуоткрытый рот героя. Он с усилием проглотил ее и открыл глаза.

— Ты крепко страдаешь, Хуте? проговорил вполголоса его брат.

— Да, едва слышно произнес Хуте.

— Мы отомстим, продолжал так же тихо вопрошавший.

Глухой, невнятный говор пронесся в толпе, которая приняла последнее выражение за призыв к общей мести.

Старик отец окончил свою работу.

Раненого время от времени поили водою, не забывая и лежавшего рядом с ним товарища. [229]

— Мне не нужно, замолвил последний, отстраняя рукою флягу. Берегите для Хуте.

Последний полуоткрыл глаза и силился улыбнуться как бы в знак благодарности.

Перевязка сделана. Шате все сидел у ног сына и бессмысленно пожирал его глазами.

— Хуте, лучше тебе? спросил брат.

В ответ на это раненый как бы силился приподняться. Десяток рук бережно приподняли его на несколько вершков от земли. Собрав все свои силы, Хуте протянул руку, которую тотчас принял отец.

Губы героя что-то невнятно пролепетали. Отец с одной стороны, а брат с другой благоговейно склонились к этим губам стараясь услышат, чего желает юноша. Но оказалось, что расслышать невозможно —

«... было ль то привет стране родной,
Названье ли оставленного друга,
Или тоска по жизни молодой,
Иль просто крик последнего недуга.»

Рука раненого неподвижно оставалась в руке его отца; глаза еще раз выразили последнее усилие; слабый вздох чуть заметно всколыхнул простреленную грудь, — и воины, поддерживавшие товарища, почувствовали, что тело его тяжелеет.

— Опустите, проговорил старик гробовым голосом.

Приказание исполнено с осторожностью.

Лишь только раненый коснулся земли, тело его дрогнуло и вытянулось.

— Помер! сдержанно простонал старик и тихо приподнялся.

Раненый товарищ Хуте приблизил свое лицо к плечу юноши и коснулся его губами; брат умершего скрыл свою голову на пробитой груди брата. Торжественное безмолвие царило в толпе. [230]

— Пропал! повторил Шате еще глуше.

Толпа сплотилась теснее, и головы одна за другою обнажились. Многие губы шептали короткую молитву.

На глазах Шате не сверкнуло в эту минуту ни одной слезы. Должно быть, горе слишком сильно пронизало его сердце, и не думал ли он тогда, что лучше бы ему самому поменяться участью с Хуте?

Шате отступил от трупа на два шага, повернулся к Хитрахо, устремил туда свои взоры и о чем-то задумался, сильно сжимая рукоять кинжала. Тушины отгадывали эти думы и сочувствовали им.

— Довольно, проговорил Шате, обращаясь к старшему сыну.

И по этому слову тушины стали бережно завертывать труп в бурки. Через пять минут они уже спускались вниз с драгоценною для бедного Шате ношею.

____________

Занятие аулов Хитрахо произошло 18 июля утром. Отдав приказание с вечера, 17 июля, и отпустив полковника Де-Саже, барон Вревский, уверенный заранее в распорядительности и исполнительности командира Эриванского полка, в 10 часов ночи потушил огонь в своей палатке и, по всему можно было судить — заснул весьма спокойно при редких, но не прерывавшихся до утра, выстрелах из неприятельских крепостных ружей.

19 июля прошло без особых боевых приключений, хотя при разработке дороги к Хитрахо, куда вслед за сим должны были двинуться главные силы, неприятель несколько раз порывался атаковать наши рабочие команды. Стремления его каждый раз были охлаждаемы орудийным огнем одного взвода горной № 1 батареи, который не упускал из виду никаких движений лезгин. К вечеру последние угомонились, так как вполне убедились в совершенной бесполезности своих желаний. [231]

В это время прибыли к нам, вместе с транспортом провианта, навстречу которому был выслан полубатальон мингрельского полка, некоторые офицеры из особого отряда начальника правого фланга лезгинской кордонной линии, генерал-майора князя Андронникова, для принятия, вместе с нами, участия в дальнейших делах с неприятелем, так как князь Андронников, действовавший от Месельдигера к Моурав-Дагу и удерживавший Анкратль от содействия дидойцам, прекратил свои демонстрации и спустился на плоскость. От наших гостей мы узнали, что они крайне сожалели, лишась прекрасного дела с горцами, которые, в числе 1000 чел., укрепились за завалами на Моурав-Даге. А лишились они этого дела потому, что князю Андронникову, в виду его задачи, не было никакой надобности вступать в схватки с неприятелем.

Нет сомнения, мы утешали наших гостей (поедая тут же свежую их провизию) тем, что они могут вполне рассчитывать на возмещение ускользнувшего у них из под рук удовольствия подраться с горцами, так как барон Вревский, не смотря на всю свою кажущуюся флегматичность, имеет, по-видимому, самые решительные намерения относительно дальнейшей участи дидойцев.

Утром 20 июля, после раннего обеда, поднялись: один батальон мингрельского полка, один грузинского полка, 1 рота стрелкового батальона, 4 орудия и часть милиции, под прикрытием 7 рот эриванского полка, и оставили Хуприс-тави для движения на Хитрахо и окончательного уничтожения этого аула и его посевов. Естественно, что полковник Де-Саже не мог вполне приготовить для этой колонны желанного пути, так как работ оказалось более чем предполагалось, да кроме того он в то же время разрабатывал, дорогу и от Хитрахо на Цендако.

Пока местность дозволяла, колонна двигалась некоторое время в порядке, держала цепи по возможности правильно, и хотя шла рядами, так как раскидываться было немыслимо, но все же не [232] нарушала строя. Барон Вревский нагнал ее в пути, поздоровался и проехал вперед. В это время войска подходили к окраине лесистого спуска.

Лес не был непроходим, благодаря трудам полковника Де-Саже, но все же густ, а главное — по нему нужно было круто спускаться в глубокую балку, и лишь перейдя ее, вступить на хитрахинские поля.

Движение было такого рода, что если бы горцы не были в то время под влиянием каких-то недоумений, а может быть и страха, то могли бы нанести нам значительный вред и, пожалуй, воскресили бы в миниатюре ичкеринский лес. Но, вероятно, ошеломленные своими неудачами, они не препятствовали нам. За то и движение наше, в полном смысле слова, было беспорядочное.

Чуть только колонна вступила в лес — удержание какого бы то ни было строя оказалось вполне невозможным. Каждый лепился у деревьев и спускался под гору как находил удобнее, предоставленный собственному попечению и собственному усмотрению. Где были цепи — колонна не знала; в каком месте и на каком пространстве двигалась колонна — цепи, в свою очередь, не знали; сигналов никаких не слышно; — знать, и не были подаваемы. Впрочем, бесполезно было бы и сыгрываться. Начальник отряда — неизвестно где; офицеров не видно. И только дивизион орудий, сопровождаемый двумя-тремя десятками пехоты, составлявшими его расстроенное прикрытие, методически, не спеша, подвигался вьюками на хвостах.

— Гляди, Семен, как Руденкова русявка плавает, отозвался канонир Кулябка, указывая Еремину на доброго лафетного коня, который кряхтя и отхрапываясь съезжал на крупе.

— Да ты бы лучше подтянул свою пушку, а то, вишь, мотается на вьюке словно пьяная.

— Нешто, проедет; Шамилю не достанется. [233]

— Таковская, подсказал Никитин.

— Чего зубоскалите, заметил фейерверкер, подхода к Кулябке и поправляя единорог на хребте лошади. Руденко, продолжал он, обращаясь к лафетному вожатому, придерживай Верку, а то уж больно выпинается.

— Ретивая, Анисим Ермолаевич, отвечал Руденко.

— Так ретивую-то и береги, — годится.

В первом дивизионе 1 горной батареи, действительно, под лафетом ходил превосходный и притом очень красивый копь Верный. Многие часто любовались его мягкими, какими-то кошачьими приемами и черными, немного суженными глазами. За эту грациозность движений, за глаза и за субтильность и поджарость статей (хотя лошадь в сущности была очень крепкая) солдаты артиллеристы переименовали его в женский род и прозвали Веркою. Естественно, что поводом к переименованию Верного в Верку послужило весьма тесное сближение этих названий. Одно только казалось странным, каким образом эта лошадь, по-видимому, горской породы, попала в ремонт батареи, комплектованной исключительно черноморскими лошадьми.

Когда артиллерия прошла лес и спустилась в балку, — по ту сторону последней, на равнине, уже находились опередившие ее войска, а затем понемногу стали стягиваться и остальные. Колонне дан был привал; лошади развьючены; пехота составила козла; мешки и полукафтаны сняты; все прилегли в высоких, густых и пышных колосьях дозревшей пшеницы.

Солнце жгло сильно. Пока угрюмый Семен командира дивизиона, шт. к. Броневского, опоясанный азиатским кинжалом поверх пальто французского покроя, разводил огонь и смазывал сковороду, мне пришла охота считать зерна в колосьях. Срывая их один за другим, я не хотел верить своим глазам: не было ни одного колоса, на котором бы клеилось менее сорока двух зерен; затем были колосья, в которых количество их [234] доходило до семидесяти! Не даром, подумал я, Дидо считается житницею Лезгистана, и не даром барон Вревский избрал его предметом своего первого поражения, в особенности в такую пору, когда созревший в обилии хлеб просился под серпа. Каким образом эти безмозглые дидойцы предпочли отдать на жертву не только свое достояние, но все лучшее свое богатство, обеспечивающее на долгое время их семьи от нужды и голода? Ведь охота же сопротивляться! Конечно, только один авантюризм мог заставить их искать себе какой-то мнимой «чти» в битвах, из которых, строго говоря, ни одной они не могли выдержать с достоинством и честью.

И действительно, такое заключение еще раз в тот же день оправдалось на деле, потому что, когда войска, пройдя Хитрахо, поднялись на Цендако, присоединили к себе полковника Шаликова и затем расположились на уроч. Цицмахос-тави — лезгины и с этой позиции отступили без сопротивления.

Сделав привал в Хитрахо, солдаты, не обращая внимания на солнечный зной, припекавший вообще, и на разгоравшееся пожарище аула, который был ими подожжен, ловко и быстро раскапывали заветные ямы, где было сложено имущество дидойцев, и распоряжались лезгинским добром, как своим собственным: один тащил медные кувшины, другой — котелок, третий — деревянное блюдо и чашки, а у иных под мышками болтались даже куры с оторванными головами. Разного сорта и рода муки в кожаных мешках было найдено также вдоволь; было и масло. Вечер того же дня доказал, что все эти припасы далеко не обременяли солдат, так как у многих костров кипели в котелках галушки и в полном смысле слова жарились на деревянных шампурах 4 знакомые нам уже куры, обезглавленные столь бесцеремонным образом. [235]

Видно было, что хитрахинцы, удаляясь, все зарывали и прятали наскоро.

Уничтожение посевов начато было полковником Шаликовым в окрестностях Хитрахо еще 18 июля, причем он лишился двух раненых рядовых и четырех милиционеров, и теперь продолжалось остальными войсками. Жаль было видеть, как беспощадно истреблялись эти дорогие посевы. Милиция несколько раз проехала развернутым фронтом там, где не побывала еще колонна князя Шаликова; батальоны топтали хлеб самым усердным образом; артиллеристы, где только было возможно и удобно, составляли целые снопы для вечернего угощения своих излюбленных Верок, Ласточек, Соколов, Филинов и т. д.

В заключение же всего, тушины, отступая в арьергарде, не упустили случая поджечь поля в нескольких местах. Таким образом, войска наступая на Цендако, оставляли дым и пламя там, где руки безответных лезгинок пахали и сеяли во снедь и во благо своих детей и их праздных отцов.

Только 21 июля последовало окончательное истребление обширных посевов Хитрахо, стлавшихся далеко по отлогостям и урочищам Цендако.

Затем, того же числа полковник Де-Саже поднялся на высоты Мухас-Цыхи, и утвердившись там лагерем, приступил к разработке прямой дороги от Кодор в Дидойское общество. Эта дорога предполагала за собою сокращение пути на три перехода, обиловала водою, пастбищными местами и освобождала на будущее время войска от неизбежных ночлегов на главном водораздельном хребте, где они должны были встречать постоянные вихри, туманы, дожди, метели и в довершение всех невзгод — отсутствие топлива.

Тогда как полковник Де-Саже занят был разработкою дороги, а полковник Кононович двигался с транспортом из Хитрахо на Цендако, отдельная колонна под начальством [236] полковника князя Челокаева, в составе 2 батальонов, 2 орудий и шести сотен милиции, выступила из лагеря для истребления аулов Халахо, Цицмахо, Чилиахо и их посевов.

Усматривая все эти одновременные движения, горские скопища решительно недоумевали относительно наших намерений, вследствие чего не могли приступить и с своей стороны к каким бы то ни было действиям: они стянулись на высотах, за речками Асахинскою и Хупринскою, и оттуда наблюдали за нашими передвижениями, ожидая возможности воспользоваться для нападения первым удобным случаем и, в то же время, охраняя в лесах семейства и имущества ближайших аулов. Между тем и самые эти аулы (Халахо и Цицмахо) не оставались свободными от защиты, так как там засели местные жители. Тушины же, осведомившись об этой засаде, ворвались в аулы и в полчаса выбили оттуда неприятеля, который, понеся значительный урон, оставил в их руках пять тел. Первый аул был разорен, второй уничтожен до тла. Окружавшие их хлеба пока до времени уцелели.

Оставался Чилиахо.

Этот аул, вместе с другими — Ретло, Кемеши и Хойтло, прилегает к главному хребту и его выдающимся в нашу сторону отрогам; все они расположены, как и Хупро, амфитеатром по скату горы и защищены впереди речкою. Последняя проходит в небольшой балке, делая полукруг сообразно огибающим ее горам и служа водоприемником для многих ручьев, ниспадающих с высот.

Перед указанными выше аулами, находившимися невдали друг от друга, стелется широкая равнина, покрытая такою же дозревшею пшеницею, какая была уничтожена у предыдущих аулов. Равнина эта, проходя на юго-запад к аулу Чилиахо, суживается, делает крутой поворот и замыкается горами. Не смотря на то, что аулы эти находятся в близком расстоянии от аула [237] Чилиахо, последнего с равнины не видно, благодаря уклонению ее (а вместе с нею и самого хребта) вправо. Все аулы, в особенности неприступный Кемеши, укреплены, башнями весьма старинной, дохристианской эпохи (так, по крайней мере, рассказывали тушины). Башни эти сложены плотно, на замечательно цепком, хотя и тонком, цементе, а вместе с тем в высшей степени отчетливо и аккуратно. Подобные же башни разбросаны по равнине и впереди аулов, как бы составляя их сторожевые пункты, а вместе с тем заменяя собою крепостные верки. Вход во все эти башни крайне узкий и низкий, обращенный к стороне аулов; двери всегда очень толстые, запираются деревянными засовами, которые, вследствие узости входа, могут выдерживать самый сильный натиск. Башни преимущественно двухэтажные, но есть трех- и даже четырехэтажные, с довольно широкими в верхних этажах амбразурами, часто маленькими квадратными или полукруглыми отверстиями вроде люков. Оборона производится из верхних этажей; нижний же этаж предназначался для военных складов и запасов, для раненых, а в мирное время — для жилья пленников и самих горцев, арестуемых за проступки по распоряжению Шамиля или наибов. Нужно заметить, что почти во всех башнях сообщения между этажами посредством внутренних лестниц не имелось. Чтобы пройти в верхние этажи, нужно с земли приставлять лестницу к таким же узким дверям, как и внизу. Только на этот раз дидойцы сделали отверстие в потолках нижних этажей. Эти потолки укреплены на толстых балках, а верхние, кроме того, присыпаны землею, заменяющею крышу; слой земли настолько толст, что вместе с потолком и балками может противостоять четверть-пудовой гранате, так что, при бомбардировании этих башен, навесные выстрелы в большей части случаев бесполезны. Имел ли это в виду барон Вревский, или знал уже заранее, что горцы, надумавшись, наконец, заняли Чилиахо и башни его значительными силами, [238] вследствие чего предстояло здесь встретить решительное сопротивление, — только он заранее приказал доставить в боевую колонну двенадцатифунтовые ядра. Артиллеристы недоумевали, из каких орудий придется им стрелять этими ядрами. Уж не из горных ли единорогов? — поговаривали смеясь некоторые из них... Однако вышло, что так.

Действующая колонна, кроме того, подкреплена была одним батальоном мингрельского полка и взводом стрелков. Наступление происходило со стороны, исключительно доступной для этой цели, по узкому скалистому хребту, и не без особенной осторожности. Войска подвигались довольно медленно. Впереди и вокруг — затишье, как бы перед бурей. Шате Глухаидзе ехал впереди тушин, следовавших большею частью по косогорам, низко опустив голову и видимо смущенный, опечаленный. Конечно, что могло сокрушать его, как не потеря любимого сына. Он по временам передавал что-то вполголоса своему другому сыну, Давиду, ехавшему с ним рядом. Должно полагать, судя по движениям старика, что его слова были наставлением, напутствием и благословением на кровавую месть за смерть героя-сына. Бедный старик не предполагал, что очень скоро ему самому — лишь одному, разве при добром, но не при обязательном, содействии товарищей — придется мстить и за другого сына, который, исполненный надежд и одушевления, придерживал руку у своего георгиевского креста, как бы клянясь исполнить волю отца свято и с честью.

Барон Вревский остановил колонну в виду аула, в расстоянии от него не более трех четвертей версты, и на высотах над ним несколько господствовавших. Аул был обстрелян гранатами. Из передовых башен, находившихся на полдороге между колонною и аулом, началась редкая ружейная пальба. Все ждали, что предпримет барон Вревский: штурм, бомбардирование или атаку. Ожидание продолжалось недолго. Приказано было приготовиться к стрельбе ядрами. Но для такого маневра [239] артиллерии необходимо было придвинуться к башням как можно ближе, то есть — изобразить из себя мишень для стрельбы без промаха.

На выручку явились саперы с турами, фашинами и прочими принадлежностями. В полчаса эполемент был готов. Прикрываясь им, артиллеристы подвезли орудия на лямках, и началось бомбардирование башен из горных единорогов — двенадцатифунтовыми ядрами!...

Подумаешь, на какие иногда странности вызывала кавказская война...

Расстояние между орудиями и одною из башен, из которой раздавалась наиболее учащенная пальба, было около ста двадцати пяти сажень. Остальные две башни находились почти в таком же расстоянии от артиллерии.

Удары были направлены на две башни.

Засвистело первое ядро, вынесло самый верхний камень из башни — и исчезло; второе ударилось в середину башни — и отскочило назад; третье наполовину застряло в стене; четвертое, пятое — тоже самое.

— Не берет, заметил бомбардир Перфильев. Заколдованы.

Артиллерия немного призадумалась. Вероятно, призадумался и начальник отряда, так как во время перерыва стрельбы никаких особых приказаний не последовало. Наконец, командир дивизиона штабс-капитан Броневский сообразил, что все то, чего нельзя достигнуть силою и искусством, можно победить нравственным влиянием. На основании такого вывода, он приказал сколь возможно участить пальбу, чтобы треском, громом и в особенности настойчивостью потрясти если не самые камни и цемент, то, по крайней мере, поколебать храбрость и упорство горцев. Такое приказание оказалось целедостижимое, — и не прошло минут сорока, как лезгины один за другим стали спускаться с верхних этажей башен в нижние и быстро уходить по направлению к аулу, напутствуемые с высоты нашими ружейными выстрелами. Так или иначе, а дело сделано. [240]

В это время тушины, усматривая, что добыча безнаказанно ускользает у них из рук, и не будучи в состоянии спокойно усидеть в седлах, обратились с просьбою к князю Челокаеву дозволить им преследовать неприятеля. Самовольно они этого сделать не посмели, потому что за подобную выходку уже раз получили замечание барона Вревского под Хупро. Дозволение не замедлило. Тогда старик Шате, об руку с начальником сотни поручиком Нагиевым и с своим сыном, а за ними вся сотня в перегонку, не обнажая пока шашек и не выхватывая из-за плеч ружей, кинулись с высоты налево, с гиком понеслись в балку, моментально пролетели поляну мимо башен и скрылись в ауле. Не прошло двух минут, как раздался перекатный залп примерно около пятисот винтовок, — и наши храбрые милиционеры массою, в беспорядке, отхлынули назад.

Около десяти лезгинских лошадей остались без седоков. Старик Шате взвизгнул, как дикая кошка, выпрямился на стременах, выхватил свою короткую шашку, за нею сверкнула сотня других таких же шашек, потом раздался пронзительный крик — и герои вновь, без выстрела, понеслись на неприятеля.

Это был славный бой, но он продолжался не более пяти минут.

Едва барон Вревский успел двинуть с высот, в подкрепление тушинам, первый полубаталион мингрельцев, а за ним орудия, которые, оставив в покое ядра, обратились к дорогой и незаменимой картечи, — горцы, что есть духу, уже мчались врассыпную влево от аула, прямо на хребет, и вообще куда глаза глядят. За ними во все стороны разбросались также и тушины, большею частью избегая поражать врага в спину — разве уж не было возможности обогнать его. Преимущественно же они старались заскакать вперед и поражали в лицо.

Остальные войска бегом спускались в аул, на лету опоражнивали саклю за саклею и, пройдя его насквозь, выстраивались [241] поротно в ожидании дальнейших приказаний. Эта первая серьезная встреча Кази-Магомы, под предводительством которого находились скопища горцев, с нашими войсками была, если можно выразиться, вовсе неудачная. Самого представителя воинов, впрочем, не было видно; вероятно, он, следуя постоянному правилу своего родителя, любовался где-нибудь с горы на поражение и бегство правоверных.

Участь аула Чилиахо была та же, которую понесли и предыдущие аулы. Он был подожжен в нескольких местах, хотя окончательное разорение его, за наступлением вечера, отложено до следующего дня. Барон Вревский поставил задачею и целью настоящей экспедиции уничтожить до основания все то, что могло подлежать уничтожению; разорением Дидо лишить средств к существованию не только наиболее богатое общество в горах, но и повлиять этим способом на материальное положение других соседних обществ, которые, так сказать, кормились из рук дидойцев; неустанными ежедневными битвами обессилить неприятеля, а решительными победами заставить его подчиниться влиянию силы и отказаться, если возможно, навсегда и от посягательств на Кахетию, и от жажды всякой русской добычи, и от желания вообще сталкиваться где-либо с русскими неприязненным образом.

Барон Вревский шел к цели назойливо — теперь и в последующем затем году, когда пал у аула Китуры одною из незаменимых жертв выполнения своей задачи. До минуты своей смерти он шел к этой цели, не обращая внимания на положение и состояние средств, при помощи которых приводил в исполнение свои предначертания. Средства эти в лице солдата для него значили — медный грош. Солдат в его глазах был какою-то машиною, не имеющею права ни при каких условиях требовать ремонта. Нельзя ему отказать в том, что он любил солдата: бывали случаи, когда он угощал отличившегося голодного рядового последним куском своего хлеба, не имея, может быть, к [242] вечеру в виду никакой закуски, никакого ужина для себя самого. Но за то едва ли кто-либо на Кавказе, кроме него, так бессердечно и сухо относился к солдату в деле движений и боевых действий; так мало щадил его силы и так мало — не скажу: заботился, но — интересовался его здоровьем. Такая загадочная любовь к солдату, который его за это очень часто бранил, но — опять-таки по странности природы человека — очень много любил, напоминает непоследовательность камелии, выжимающей кровь и слезы у своего возлюбленного, хотя в то же время действительно любящей его. Любовь для того, чтобы мучить — любовь своеобразная, но возможная, и хотя доступна вера в эту любовь, — но лишь сердцу куртизанки.

К вечеру войска подходили к лагерю. Поражение горцев было до такой степени быстрое и решительное, что при отступлении войск ни один из них не посмел даже показаться, — не то что выстрелить из ружья. Таким образом, колонна отступила без всякого преследования. Где запоздали и где находились герои дня, тушины — было пока неизвестно; должно быть, «управлялись с ордою», как выразился фельдфебель той роты мингрельского полка, которая сопровождала орудия.

Лишь только колонна вступила на Хуприс-тави, представилось следующее зрелище: на линейке были выстроены все остававшиеся в лагере войска; на правом фланге их — наличный хор отрядной музыки, состоявшей из горнистов, флейтщиков, барабанщиков и всяких подобных музыкальных недоделок; там и сям развевались значки; заметно было всеобщее приготовление к какой-то торжественной встрече.

Барон Вревский нагнал колонну, на скаку поблагодарил войска, в особенности артиллерию, и подъехав к правому флангу лагеря, остановился с своею свитою возле музыкантов. В это время с песнями вынеслись на дорогу тушины. На винтовках большей части из них были прицеплены свыше тридцати кистей [243] правых неприятельских рук, а на некоторых торчали и неприятельские головы. Впереди красовался главный трофей победы — наибский разноцветный и разукрашенный значок. Правду сказал фельдфебель, что они «управлялись». Поравнявшись с начальником отряда, тушины были встречены с его стороны троекратною благодарностью (что с бароном Вревским случилось один раз в течении всей экспедиции) и потом звуками походного марша. Они не помнили себя от восторга. — Но каково было их опьянение, когда им приказано было проехать по линии войск, и когда во все время их проезда батальоны сопровождали их криками «ура!» Тушины единогласно утверждали, что эта встреча была для них лучшею наградою, которую они бы имели право ожидать за свои подвиги.

С нашей стороны в деле под Чилиахо убит один тушин, ранены: подпоручик Зедгенидзе и одиннадцать всадников. Сколько было ранено у лезгин, успевших спастись бегством или скрыться в трущобах, а также сколько убитых горцев могло быть унесено неприятелем во время преследования — осталось неизвестным, хотя милиционеры утверждали, что общую потерю врагов убитыми и ранеными следует считать до 100 человек.

Начальник отряда, в донесении своем по этому случаю главнокомандующему армиею, выразился следующим образом: «Считаю долгом свидетельствовать о благоразумных и вместе с тем смелых распоряжениях полковника князя Челокаева, которому вполне нужно приписать успех этого дня. Усердие же и храбрость войск были выше всякой похвалы, в особенности тушинской дружины, которая под начальством поручика Натиева постоянно была впереди. Нельзя также не упомянуть о подполковнике Дитерихсе, штабс-капитанах Броневском и Барановиче, под сильным огнем неприятеля управлявших действием орудий; начальнике всей милиции подполковнике князе Джандиерове...» Далее следовало упоминание о майорах Сколозубове и Тимофееве, капитане Комарове, [244] штаб-ротмистре Николаеве, поручике Успенском, князе Эристове и князе Чавчавадзе, «под выстрелами неприятеля ревностно исполнявших свои обязанности.»

V.

Походные похороны. Совещание. Поворот в жизни Шате Глухаидзе. Окончательное уничтожение Чилиахо. Разорение аулов Ретло и Кемеши. Положение отряда. Взятие аулов Шапихо и Хойтло и уничтожение их хлебов вместе с остатками и посевами аула Халахо. Уничтожение башен аула Кемеши. Смерть второго сына Шате — Давида. Отступление. Окончание первого периода военных действий лезгинского отряда.

После шумного и славного дня битвы у Чилиахо наступила тихая и темная, хотя не для всех спокойная, ночь. Ни вдали, ни вблизи лагеря не раздавалось, против обыкновения, ни одного выстрела. По этому признаку можно было судить, что неприятель так же много понес потери, как много был изнурен и, так сказать, сконфужен. Последнее обстоятельство вполне подтвердилось на следующий день, когда горцы, при наступлении наших войск на Ретло и Кемеши, почти не защищались, оставив в наших руках первый аул после незначительного сопротивления, а второй и вовсе без боя.

Большая часть лагеря была погружена в совершенную темноту, и только на левом фланге у милиционеров слабо горело несколько костров. Поодаль от них, куда чуть-чуть достигал свет пламени, копошились какие-то темные силуэты. Подойдя ближе, можно было рассмотреть четырех тушин, быстро и усердно взрывавших землю при помощи своих кинжалов и одного заступа. Еще полчаса — и один из них проговорил:

— Теперь, кажется, довольно.

— Будет, подтвердил другой, и затем, обращаясь к одному из сотоварищей, прибавил: [245]

— Сходи к Шалве 5 и скажи, что все готово.

Тот, до которого относились эти слова, вытер кинжал полою своей чухи, вложил его в ножны и, подняв с земли винтовку, удалился. Остальные присели на корточки и пока отдыхали.

Через десять или пятнадцать минут мимо одного из костров промелькнули четыре новые тени с какою-то ношею. За ними, не торопясь, в расстоянии трех шагов, следовало еще несколько фигур в накинутых на левое плечо бурках.

Передовые придвинулись к яме и осторожно сложили возле нее свою ношу. Это был труп товарища, убитого в сегодняшней схватке под Чилиахо, плотно окутанный поношенною буркою.

Погребение совершилось молча, без слез и отпевания. Осмотрев могилу, тушины подняли труп и благоговейно опустили его в яму глубиною не более трех четвертей аршина. Один из присутствовавших вынул из за пояса нарочито принесенную им палочку, наскоро оструганную, перерезал ее кинжалом, сложил крестообразно и перевязал по середине ремешком, оторвав его от бурки покойника. Соорудив таким образом крест, он положил его на грудь убитого героя и первый принялся загребать могилу. Примеру его последовали остальные. В несколько минут яма была засыпана землею и плотно утоптана ногами. Еще немного времени, — и один из участников погребения принес охапку хвороста и три небольших полена. На могиле воина затрещал небольшой костер, при свете которого присутствовавшие убирали лишнюю землю, относя ее в сторону и разметывая подальше от могилы.

Похороны свершились — и тушины молча побрели к своей ставке, кроме двоих из них, стоявших доселе в стороне и в раздумье. [246]

Не только у тушин, но и у большей части кавказских войск было принято за обычай хоронить своих товарищей на боевой позиции преимущественно ночью. Это делалось для того, чтобы скрыть от неприятеля, имевшего возможность нередко наблюдать за нашим лагерем из ближнего леса или с какой-нибудь высоты, то место, где был погребаем убитый. Затем, чтобы окончательно скрыть и самые следы могилы, кавказские воины разводили на ней костер, а излишне остававшуюся землю отбрасывали в стороны.

Место, где был погребен тушин, находилось несколько поодаль от бивака и представляло удобный пункт для тех, кто в настоящую минуту захотел избрать его для уединенной беседы.

Лишь только костер был разведен, и погребальная процессия ретировалась, — поближе в огню подошли те две фигуры, которые в числе прочих сопровождали труп. Одна из них присела у костра на землю, а другая оставалась стоя, опершись на дуло винтовки. Пламя озарило их лица, и в эту минуту не трудно было узнать в ночных посетителях могилы — Шате и его старшего сына.

— Тут нас никто не услышит, и ты можешь говорить свободно, заметил старив. — Чья пуля поразила Хуте?

— Сведения, доставленные мне по твоему приказанию нашим перебежчиком-лезгином, совершенно сходятся с теми приметами убийцы, о которых сообщил раненый товарищ Хуте.

— Ну!...

— Алхан, джигит, из аула Виция.

— Ну!...

— Не знаешь?

— Знаю. Далее.

— Лезгин наведет тебя на его след при первой возможности.

— Условия? [247]

— Три семейства его врагов и его личное участие с тобою в истреблении их.

— Ты обещал за меня?

— Конечно.

— Где и когда?

— Лезгин укажет.

Последовало минутное молчание.

— Ты со мной? проговорил отрывисто старик.

Вместо ответа Давид улыбнулся с тем видом, который выражал удивление.

— Кто еще? промолвил Шате, не ожидая ответа.

— Товарищи будут.

— Меньше их — лучше.

— Хорошо.

— Заранее говорить об этом никому не нужно: всякий слух имеет крылья.

— Хорошо.

Старик поправил рукою головню и призадумался.

— Где теперь лезгин? продолжал он спустя некоторое время.

— Под присмотром у Джемаржидзе 6, а берегут его наши хевсуры. Говорят, он уже оказал генералу несколько услуг и поэтому пользуется теперь достаточною свободою и доверием.

Не трудно было догадаться, что дело шло об известном уже нам лезгине-перебежчике, цель выхода которого из гор мы в свое время пояснили. Действительно, в отряде носились слухи, конечно, имевшие какое-нибудь основание, что этот лезгин доставил барону Вревскому некоторые полезные сведения о [248] неприятеле, которыми покойный генерал воспользовался не без успеха для своих соображений. Но так как добывание подобных сведений требовало для лезгина известных льгот и свободы, то хотя он и находился под присмотром походной штаб-квартиры генерала, однако мог отлучаться из лагеря по своему усмотрению. Должно полагать, что это доверие к нему вытекало не столько от убеждения в его преданности нашему оружию, сколько от безразличного отношения к нему самому: если бы в один приятный день лезгин скрылся и более не возвратился, то теперь, когда военные действия наши определились, и мы хорошо знали числительность и планы неприятеля, барон Вревский очень мало горевал бы об утрате такого сподвижника, как лезгинский перебежчик. Кроме всего, разговор Шате с своим сыном доказывает нам, что лезгин служил нашим интересам в виду своих собственных целей, а нас время от времени, так сказать, только ублажал, чтобы иметь повод оставаться под защитою русских, избегнуть преследования, которому подвергался у себя на родине, и безнаказанно достигнуть желаемого и взлелеянного им мщения относительно своих гонителей и притеснителей. Впоследствии обнаружилось, что он был родом из богатейшего в Дидойском обществе аула Виция: был сам когда-то зажиточным человеком, но лишился всего состояния и части семейства по проискам своих врагов, которым теперь мстил. Все виды и стремления его были направлены к аулу Виция, где сосредоточивались его враги, и по поводу этого он заявлял барону Вревскому и распускал слухи в отряде, что Виция и Хибия — два самые отважные и богатые аула, которые, оставшись не уничтоженными, могут послужить ядром для возникновения Дидойского общества. Как Катон в римском сенате, он, но мере сил и возможности, направлял взоры начальника отряда на лезгинский Карфаген. Почем знать, может быть, тот Алхан-джигит, о котором он сообщил Давиду, и вовсе не был убийцею его [249] брата, и совпадение примет, указанное товарищем убитого, могло быть совершенно случайное, тем более, что все лезгины в их грязном виде очень похожи друг на друга; но Алхан, конечно, был нужен самому лезгину прежде других его земляков, и он, пользуясь случаем, всеми силами вербовал ему таких врагов, как Шате, и устраивал ловушку.

Виция и Хибия впоследствии были взяты и разорены до тла; там же, как увидим, лезгин достиг и своей собственной цели. Но заранее следует оговориться, что уничтожение этих аулов уж ни в каком случае не должно приписывать участию в наших политических и стратегических действиях лезгинского Катона. Нет сомнения, что эти аулы и без него не миновали бы своей участи.

Старик Глухаидзе, благодаря отчасти (и именно только отчасти! этому лезгину, хорошо отомстил за смерть своих детей — убитого и того, который еще будет убит — даже во время лезгинской экспедиции. Но он этим не ограничился. С той поры и до самой смерти он продолжал мщение, никогда вполне не удовлетворяясь пролитою лезгинскою кровью. До кончины своих любимых сыновей он, в сущности, не был заклятым врагом лезгин, а являлся их грозою и карою только при двух условиях: в бою при исполнении долга и в частной жизни при каких-либо расчетах. В остальное время его можно было видеть нередко на одной бурке с тем лезгином, с которым он через месяц дрался в сражении, и это общежительное соотношение бывало чаще всего во время летних кочевок, когда тушины с своими стадами переходили на пастьбу в горы и пасли их рядом с лезгинами. Примеру Шате следовали и многие другие тушины. Но с той минуты, как лезгины лишили старика любимого сына, а затем и другого — двух героев, всякие его отношения к ним, кроме кровновраждебных, перестали существовать; тем более, что он был вполне убежден, что лезгины искали смерти его детей [250] с вполне предвзятою целью и вследствие мести к нему самому. Никто не мог бы разубедить его в противном. Вся лезгинская экспедиция 1857 года, где Шате, окрестя голову, бросался с шашкою в толпу врагов, затем последующие схватки с ними в течение осени и зимы того же года, о которых будем иметь случай поговорить особо, доказывают, что всякий лезгин, лезгинка, лезгиненок, по мнению Шате, существовали только для того, чтобы быть убитыми и, конечно, если возможно, им самим. Неизвестно только одно: подчинял ли он этому взгляду и того лезгина, от которого теперь ожидал содействия в отмщении за смерть младшего сына.

Мы упомянули об этом крутом повороте в жизни старика не потому, чтобы имели в виду осветить эту личность ореолом какого-то романтизма, а потому, что движения таких деятелей, как Шате, влиявших на убеждения целого общества, руководивших этим обществом, подчинявших его безусловному своему распоряжению, не должны оставаться незамеченными, неисследованными, так как составляют один из главных основных камней истории данного общества. А такое общество, как тушины, заслуживает, чтобы обратить внимание на его историю.

На следующий день, 22 июня, предлежало порешить окончательно с башнями аула Чилиахо и в то же время уничтожить и Ретло. Хотя ближайшим аулом к Ретло был Кемеши, но так как последний считался пунктом относительно неприступным, то барон Вревский имел в виду заняться им особо в один из дальнейших за сим дней.

В семь часов утра по одному батальону от тифлисского, мингрельского и рязанского полков, одна рота стрелкового батальона, три орудия горной № 1 батареи, все-таки с ядрами в запасе, и, разумеется, тушины выступили с Хуприс-тави под командою полковника Кононовича. Аул Чилиахо, зажженный накануне в нескольких местах, дымил самым удушливым [251] образом. Но это не помешало тушинам, по примеру вчерашнего дня, ворваться в него впереди всех войск. К крайнему огорчению милиционеров, а в особенности Шате, из аула не раздалось ни одного выстрела. Нечего делать, пришлось ограничиться разорением сакль и уничтожением посевов. Работа, в сущности, не трудная: зрелые и сухие колосья запылали быстро. Еще быстрее тушины вскрыли в уютных местах аула несколько ям с зарытым в них лезгинским добром, которое навьючили на своих жиденьких лошадей.

Оттуда колонна двинулась к Ретло. Аул обстрелян картечью; но, к удивлению, на это приветствие ответа не последовало. Войска вступили в аул без выстрела — и участь Ретло была решена очень скоро.

Был только полдень.

В это время к действующей колонне прибыл барон Вревский. Обратив внимание на кемешинские башни, которые красовались перед ним на орудийный выстрел, он приказал одному орудию обстрелять Кемеши. Здесь, как и в Ретло, все оставалось тихо и спокойно. Тогда, вполне пораженный такою неожиданностью, и все-таки не доверяя неприятелю, он двинул на штурм аула около двух батальонов с ротою стрелков и тушинскую сотню 7. Действительно, аул оказался пустым. Вследствие этого, ружья были составлены в козла, и место их заменили топор, кирка и огонь. К вечеру остались нетронутыми лишь одни башни, с которыми не так легко было управиться, как с саклями.

Колонна возвратилась в лагерь без выстрела и без преследования. [252]

Не смотря на то, что в течении прошлых дней собственно боевых действий на долю войск досталось сравнительно немного, они видимо ослабели. Лучшую силу солдата поглотили труды по разработке дорог, недостаток хорошей пищи и чересчур быстрые движения, которые, впрочем, составляли действительную необходимость дела и служили главным основанием доселе бывших успехов. Смертности не было; но больных и слабых было вдоволь. Маркитантские запасы истощились, а между тем оставалось неизвестным, когда они могут быть освежены. Офицеры уже по возможности приберегали кусочки сахару. Хорошо еще, что в течении всего этого времени погода стояла великолепная.

Барон Вревский очень хорошо видел и понимал положение солдата, и так как помочь горю было невозможно, а планы его еще не были выполнены, то и оставалось одно средство — увеселения и развлечения. И вот, солдат, усталый и измученный после дневных боевых трудов и сухого раннего ужина, высылался на линейку петь, слушать песни, а кому была охота — и танцевать в присядку. Смотря издали на эту картину, можно было подумать, что лагерь наполнен самыми сытыми, беспечными и веселыми людьми, т. е. такими людьми, о существовании которых кавказский солдат забыл и думать. Это только издали. Но кто знал хорошо кавказского солдата вообще, и кто был с ним там, на Хуприс-тави, тем же солдатом, — для него эти песни были своего рода смех сквозь слезы. И взаправду, ни одна песня не отзывалась веселым напевом: «Насти-Настюхи, Веры-Верухи» и слышно не было; все песни тягучие, душу выматывающие, унылые, однообразные, да скучные...

А все-таки пелось — если можно так выразиться.

Неизвестно, какое впечатление производили эти песни на начальника отряда; для остальных — быть может, не менее чувствующих, как и он — они, с одной стороны, подтверждали изречение, что «соловей поет, когда страдает», а с другой — еще [253] более указывали на какую-то отрешенность кавказского воина от всего живучего, от остального мира, который цвел и благоухал на расстоянии от него двух-трех горных перевалов.

Распевая о наших текущих и былых страданиях, и сопровождая эти песни утаптыванием неприятельской почвы, мы в то же время думали о том, как хорошо живется там, где-нибудь в Шильдах или Напареуле 8, где этих песен не слышно, где их не поют и вовсе не знают, но где за то каждый располагает собою, как ему лучше.

Лезгины, как видно, убедились не только в совершенной бесполезности, но даже и во вреде для себя держаться аулов и их отстаивать. Бесполезно это было потому, что так или иначе, а аулы не могли не быть взяты; вредно потому, что при взятии аулов каждый горец, замедливший убраться оттуда заблаговременно, непременно попадал в руки тушин и дорого поплачивался за свою стойкость. Только немногие, в полном смысле слова джигиты, прежде и после рисковали своею головою, оставаясь в башнях или в саклях до взятия их нашими войсками.

Вследствие этого, 23 июня, колонна полковника Лагоды, в составе четырех батальонов, роты стрелков, четырех орудий и милиции вступила в аулы Шапихо и Халахо. Последний был уже два дня назад тому более или менее разорен и пуст, а первый теперь же был взят при весьма ничтожном сопротивлении и без потери для нас.

Шапихо и Халахо расположены впереди хребта Цендако, имея вокруг и позади себя те же роскошные посевы, которыми покрыта была долина Хитрахо. Хребет командует всеми окрестными местами. В случае правильно устроенных на нем укреплений, он бы мог составить вполне неприступную твердыню, которая бы послужила надежнейшим оплотом двух смежных обществ. [254]

В настоящее время, пользуясь этими высотами, все та же партия горцев, в составе до двух тысяч человек, засела в устроенных заранее завалах и открыла по нашим войскам неумолкаемый беглый ружейный огонь. Пальба эта продолжалась в течение всего времени истребления нами посевов. Расстояние между неприятелем и нами было чересчур велико для ружейных горных пуль, которые не могли нам приносить никакого существенного вреда. Доказательством тому служил следующий, несколько курьезный, случай: в числе нижних чинов грузинской пешей дружины был один молодец с такими пышными на голове волосами, что никакая самая дорогая и доброкачественная папаха не могла бы сравниться с ними в густоте и курчавости. Стоя поодаль от других, он не принимал участия ни в стрельбе, ни в уничтожении хлебов. Вдруг он почувствовал в своих волосах что-то лишнее. Сняв папаху, он поискал в голове то, что его обеспокоило, и вынул оттуда горскую пулю, которая не сделала ему зла только потому, что была на излете.

Штурмовать завалы не было никакой необходимости; — они нам ни в чем не препятствовали. Поэтому, странным казалось, зачем их там нагромоздили. Должно полагать, что это относилось к соображениям Кази-Магомы, который почему-то решил, вероятно, что русские пойдут туда, куда идти им не предстояло ни цели, ни надобности.

Взамен штурма артиллерия открыла бомбардирование картечными гранатами — второй раз в течение всей экспедиции. Гранаты рвало на данном пункте, поэтому должно думать, что они не были безвредны для горцев.

Тушины не стерпели: порываясь все ближе к неприятелю, они таки нарезались на горские пули и лишились четырех раненых. А пользы от того никакой.

Пока войска упражнялись здесь в искусстве всецело «исторгать и разрушать», барон Вревский, воспользовавшись тем, что [255] дал неприятелю задачу, над разрешением которой он трудился с такою бесполезною добросовестностью, отрядил небольшую колонну с большею частью милиции для уничтожения ближайшего аула Хойтло.

Все это совершалось так быстро, что горцы не успевали оглядеться.

К двум часам пополудни Шапихо, Хойтло, а с ними и Халахо, подвергшийся двукратному разорению, погибли. Начальник отряда поскакал в лагерь для новых распоряжений. Колонна же пока доканчивала совершенное истребление посевов.

Когда же войска, истребившие вышеозначенные аулы и посевы, под командою полковника Лагоды возвратились на Хуприс-тави, другая колонна, в составе шести рот пехоты, еще не бывших в тот день в бою, под начальством подполковника Дитерихса, двинулась в аул Кемеши с исключительною и решительною целью стереть до основания высокие каменные башни, которыми жители этого края столь гордятся и которые, действительно, составляют весьма прочную оборону. Главная роль в этом деле должна была принадлежать артиллерии. Вследствие этого, взвод орудий горной № 1-й батареи, возвратившийся вместе с полковником Лагодою, после короткого отдыха, выступил вновь, запасшись преимущественно ядрами и фугасами. Тушины не могли оставаться праздными в то время, когда другие войска шли сражаться. Не обращая внимания на то, что сами они и их лошади в этот день уже достаточно поистомились, герои — молодцами, как и всегда, вновь прыгнули в седла и двинулись впереди колонны. Они не без основания ожидали кровавой встречи с неприятелем, так как были вполне уверены, что горцы, сидевшие утром за завалами, не преминут явиться в Кемешах, чтобы возместить свою неудачу и чем-нибудь оправдать столь многочисленный сбор партий. В надежде увидеть врага в лицо, всадники подвигались весело, бодро. Бодрее, хотя и тревожнее других, вследствие [256] постоянно волновавшего душу чувства мести, ехал Шате о бок с своим единственным теперь при нем сыном. Молодой воин, опустив повод лошади и дав ей полную волю возле доброго коня своего отца, помахивал и поигрывал плетью, изредка сгоняя ею докучливую муху с шеи своего неразлучного товарища.

Через полчаса показались Кемеши.

Войска заняли ближайшие к аулу возвышенные пункты; артиллерия остановилась на картечный выстрел от передовых башен; тушины присоседились с левого фланга — и все в безмолвии ожидали приказаний колонного начальника.

Вокруг все тихо, и ничто не обнаруживало пока близкого присутствия неприятеля.

Хотя мы уже говорили о замечательных лезгинских башнях, но сделали бы упущение, если бы хотя вскользь не упомянули о башнях кемешинских.

На поляне вокруг аула и в самом ауле их можно было насчитать до десяти штук. Они были расположены так осмысленно, что составляли перекрестную оборону. Высотою своею и вообще громадностью, они, за исключением двух-трех, превышали все те, которые нам приходилось видеть до этого времени. Глядя на них, право, можно было поучиться добросовестности и уменью у тех, кто их строил, быть может, сотни лет назад.

Подполковник Дитерихс, как артиллерист, очень хорошо понимал, что действуя ядрами, может достигнуть разрушения этих башен только тогда, когда приблизится к ним чуть не в упор, — иначе странно было бы рассчитывать на заряд в три четверти фунта пороха при коротком дуле горного орудия. Но чтобы подвинуть орудия так близко, нужно быть уверенным, что башни пусты. Пробу пришлось произвести тушинам. И вот, нимало не затрудняясь выпавшею на их долю обязанностью, они спешились и направились к башням, положив винтовки на плечо.

Лишь только передовые из них подошли на пистолетный [257] выстрел, из амбразур одной башни полетело к ним навстречу несколько пуль. Стало необходимым действовать прежде всего фугасами, — и тушины явились охотниками и пособниками артиллерии. От четырех до пяти башен одновременно подверглись действию артиллерийской разрушающей силы.

Немного поодаль от тушин и шагах в пятидесяти от орудий стоял старик Шате, опершись на винтовку, долго и пристально смотрел на одну из башен, еще не подпавшую русским ядрам и глядевшую в его сторону, подобно камбале, одною широкою, темною пушечною амбразурою. Казалась ли эта башня ему весьма подозрительною, или он почему-либо наверное знал, что она заключает в себе неприятеля, или, наконец, его старый, но зоркий взгляд приметил что-нибудь в амбразуре — невозможно теперь сказать с достоверностью. Но так или иначе, а Шате подозвал к себе сына и, разговаривая с ним вполголоса, рукою указал на эту башню. Башня была невысокая, по крайней мере ниже других. Молодой Глухаидзе, прищурившись и вглядевшись по направлению руки отца, кивнул ему головою и, отойдя в сторону, позвал к себе трех товарищей. Они о чем-то наскоро переговорили и затем попарно, шага на полтора друг от друга и пара от пары, двинулись к подозрительной башне. Подойдя очень близко, четверо милиционеров убедились, что она плотно заперта изнутри. А темная амбразура все-таки смотрела на них молча, не выдавая и не обнаруживая того, что могло таиться за дверьми.

Цель состояла в том, чтобы овладеть не только самою башнею, но и скрывшимся в ней неприятелем, пребывание там которого уже не могло подлежать сомнению. Овладеть ею нельзя было иначе, как забравшись наверх, на крышу, и оттуда или обрушить потолок внутрь, или, разворотив землю, поджечь балки и прочие деревянные части. Кажется, тушины имели в виду последнее. Между тем, сам Шате, с горстью других сподвижников, [258] обходил стороною эту башню слева, располагая устроиться против ее входа на тот случай, если бы лезгины, вынужденные оставить свое убежище, вздумали спасаться бегством чрез дверь.

Горцы, заключенные внутри, не могли не усмотреть всех этих маневров, и казалось странным, почему они так близко допустили к себе тушин: или этим хотели замаскировать свое присутствие в башне, или же думали привлечь к башне милиционеров, перестрелять их на выбор и затем спасаться бегством. Наконец, засели ли они в эту башню предумышленно, или, избрав ее сторожевым и наблюдательным пунктом, застигнуты были в ней врасплох — трудно определить. Впрочем, какая бы причина ни заставила их скрываться там, — она, в виду наступления наших войск, решительно непонятна была здравому смыслу.

Четверо удальцов благополучно добрались до башни, укрываясь вправо от амбразуры. Затем, избрав у нее наиболее безопасный, по их мнению, пункт, приступили к устройству живой лестницы, по которой один из них, и именно Глухаидзе, должен был взобраться наверх, а потом доставить возможность и остальным товарищам взлезть туда же.

Хотя тушины находились вне амбразуры, но, при подъеме на крышу, бойниц им миновать было нельзя вполне, так как все они находились не в дальнем одна от другой расстоянии.

Устой внизу был составлен из двух тушин, третий уже на их плечах — и все благополучно. Оставалась главная задача для Глухаидзе. Молодой герой ступил одною ногою на колено товарища, находившегося внизу, другою — ему на плечо, вскарабкался на последующего верхнего и искал руками опоры. В эту минуту из одной бойницы щелкнули два курка, раздались выстрелы — и Глухаидзе свернулся вниз, поддерживаемый по возможности на лету своими товарищами.

Старик Шате, услыхав эти зловещие выстрелы, кинулся к [259] башне, простер руки к сыну и принял в свои объятия уже помертвелое тело героя. Из двух пуль в этом теле оказалась, по-видимому, одна, — но за то роковая.

Волонтеры тотчас были отозваны, и на башню направлены орудия.

Через десять минут дверь башни в нижнем этаже моментально вскрылась, и оттуда, по направлению к аулу, проскакали три всадника. Их напутствовал залп ружей целого ближайшего полувзвода пехоты — но бесполезно: джигиты исчезли за передними саклями; всякое преследование их ни к чему бы не послужило.

В одном лишь убитом Глухаидзе состояла вся наша потеря этого дня, и эта потеря заключила собою первый период экспедиции в Дидо.

К вечеру колонна без всякого преследования возвратилась в лагерь, повредив и полуразрушив башни настолько, что они не могли более служить ни убежищем, ни прикрытием для неприятеля.

________

Плодоносные скаты хребта Цендако, окружающие его поляны и рассеянные на них аулы были сожжены и разорены. Половина дидойского общества более не существовала. Неприятель сильно наказан: 11-ть многолюдных селений, с прочными каменными постройками и всеми их хлебами, истреблены до основания; положение этих жителей с наступлением зимы должно было быть самое бедственное; — упадок духа горцев явно доказывался тем, что в последние дни наших действий, не смотря на все выгоды местности, они нас вовсе не преследовали. Просека от Хуприс-тави к Хупро и дорога от Кодор к Ори-Цхали (которой в первых числах августа предстояло быть конченною) давали нам тот положительный результат, что открывали на будущее время легкий и беспрепятственный доступ в Дидо. Войска изнурены, оборваны, [260] голодны; лошади, не смотря на фуражировки, обессилены; подвоз провианта сопряжен с такими затруднениями, что повторять вновь эту операцию представлялось столько же невыгодным, сколько и неудобным; в артиллерии недостаток боевых зарядов. Таким образом, весь отряд нуждался и в отдыхе, и в приведении его в порядок, и, так сказать, в освежении.

В продолжение всего времени движений, потеря наша заключалась: в регулярных войсках — в 3-х убитых и раненых: 1-м обер-офицере и 38-ми рядовых; в милиции — в 6-ти убитых, 1-м обер-офицере и 36-ти милиционерах ранеными.

С вечера отдано было приказание по всему отряду готовиться к выступлению. Никто не знал, куда и зачем. Утро разъяснит дело.

Тотчас после утренней зари ударили по возам и отовсюду послышалась команда: долой палатки! Тут только просияли все физиономии, у многих неумытые столь долгое время, и в полчаса не только палатки, но и всякие вьюки были уже наготове. Отряд двинулся по направлению к Тушетии и тою же дорогою, по которой 18 июля прибыл полковник князь Шаликов.

Думали ли горцы, что войска уходят вовсе, безвозвратно, или и сами были настолько утомлены, что не могли нас преследовать, — во всяком случае, не смотря на движение отряда в центре неприязненной земли, ни одна пуля в этот день не просвистала над нашими войсками. Отдельные партии лезгин, каждая в составе от двадцати до пятидесяти человек, шныряли там и сям то у подножия гор, то на высотах, как бы наблюдая за нашим отступлением; но ни одна из них не подходила к нам даже на версту.

Переночевав на урочище Мерцхалис-Буде, отряд 25 июля стянулся у горы Лай. Свежая ключевая вода и жирная трава тут же вознаградили всех четвероногих за ущерб и недостатки последних дней. [261]

26 июля отряд стал принимать по возможности праздничный вид. Не было ни одного русского солдата, который бы в этот день остался неумытым. У кого из солдат не хватило запасной или чистой рубахи, тот постарался с рассветом выстирать ту, что была у него на плечах, и не ожидая солнца, поспешил ею облачить свое тело, уверенный, что она как-нибудь да высохнет. И таких бедняков оказалось весьма достаточно: целый ряд их стоял у ручья в первобытной наготе, согнувшись над водою и усердно выполаскивая свое изорванное белье. Издали казалось, что готовится нечто вроде крещения.

В девять часов утра отряд, не знавший отдыха почти в течении целого месяца, весело и в порядке выстроился у подошвы горы, перекидываясь прибаутками, как будто ни в чем не бывало.

И жалко, и приятно было смотреть в эту минуту на нашего кавказского солдата!

Через полчаса вышел из ставки начальник отряда и поздоровался с войсками. Громкое приветствие всего лагеря понеслось далеко по ущелью.

Перед фронтом уже приготовлен был налой, на котором лежали крест и евангелие. Три священника в поношенных походных ризах приступили к священнослужению.

Чудесное и торжественное было это зрелище: десяток тысяч войск, среди которых слышен полет мухи; благоговейные лица с обнаженными головами; у ноги заряженные ружья, на которых играют лучи солнца; столь давно слышанное, хотя и однообразное, пение нескольких дьячков и причетников — все это, в виду окружающей природы, составляло картину эффектную и своеобразную.

Священнослужение открылось панихидою за упокой героев, сложивших в горах жизнь свою за русское дело, или «во брани живот свой положивших». Там и сям осенялись крестным знамением лица хмурые, серьезные, сосредоточенные; но ни [262] одно из них не выдало, не сконфузило себя слезою, «непристойною» кавказскому солдату там, где брат или друг его умер с честью славною смертью.

Панихида сменилась молебствием. Те же крестные знамения замелькали как-то быстрее, а когда послышались многознаменательные для русского сердца слова священника о здравии и благоденствии Царя; когда скудный хор от души провозгласил Ему многолетие, — тысячи ружей взлетели к плечу, и перекатами загрохотало продолжительное эхо....

Служение кончилось. Начальник отряда сел на коня и поскакал вдоль фронта, поздравляя войска с счастливыми победами и благодаря их за усердие и за все их воинские доблести. И тот самый солдат, который, бывало, во время тяжелых переходов не стеснялся провожать бранью и упреками своего начальника, пропускавшего все это мимо ушей, теперь встречал его с восторгом и от всей искренней, вполне любящей души, сопровождал его неумолкаемым «ура!»


Комментарии

1. См. «Кавказский Сборник» т. I.

2. Чапчахи.

3. В скором времени георгиевский крест за № 330 был, действительно, пожалован Хуте Глухаидзе за дело 11 июля, но герой им не воспользовался. Авт.

4. Вертел.

5. Юнкер Шалве Турна-швили был в 1857 г. помощником командира 1 тушинской сотни, имел знак отличия военного ордена и серебряную медаль на шее, на георгиевской ленте, с надписью «за храбрость».

6. Ныне генерал-лейтенант, бывший дежурный штаб-офицер лезгинского отряда. Авт.

7. Барон Вревский заметив, что Кемеши не занят, немедленно отделил для истребления его часть милиции и 6 рот при одном орудии, под командою полковника Лагоды. (Изв. из офиц. данных). Ред.

8. Селения в Кахетии,

Текст воспроизведен по изданию: Лезгинская экспедиция (в Дидойское общество) в 1857 году // Кавказский сборник, Том 2. 1877

© текст - Волконский Н. А. 1877
© сетевая версия - Тhietmar. 2020
©
OCR - Валерий. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Кавказский сборник. 1877