ПОТТО В. А.

ВОСПОМИНАНИЯ О ЗАКАВКАЗСКОМ ПОХОДЕ

1855-1856 ГОДОВ

(Окончание).

(«Военный Сборник», № 5-й 1864 года)

Итак, война окончена. Пушки, возвестившие с высот Адександрапольской крепости заключение мира, развязали руки торговому населению, которое с лихорадочною деятельностию принимается уже за свои комерческие обороты. Войска очищают Карс, неприступная цитадель которого представляет теперь одни нестройные груды развалин (По заключении мира, карсская цитадель была взорвана) последние транспорты наши тянутся на русскую сторону, перевозя военные трофеи — боевое вооружение побежденной крепости.

Корпус, действовавший на кавказско-турецкой границе, упраздняется. Все расходится, разъезжается во все стороны. Роль его кончена: он сходит со сцены, на которой три года был неутомимым деятелем. Дурно ли, хорошо ли исполнена им задача, сделано ли то, что могло бы быть сделано — об этом мы распространяться не будем. Красноречиво глядит на Арпачай холм, названный холмом чести. Синеет за ним Караял, и по одну сторону его стоит бедная деревушка [422] Баш-Кадык-Лара, а по другую тянется скалистый овраг Кюрюк-Дара; за ним лежит уже каменистая окрестность Карса, пройденная вдоль и поперек нашими войсками, орошенная русскою кровию...

Войска стоят в лагере под Александраполем; в сборе нет только нижегородцев, прямо с зимовых квартир отправившихся на лезгинскую линию. Но что сказать об Александраполе и о нашей бивуачной жизни? Александраполь (Гумры) город армянский. У него есть деньги, но нет песен и плясок; песнями и плясками кипят наши лагери, где солдаты с успехом разыгрывают драматические представления, собственной фантазии, почерпнутые из жизни армян и духоборцев. Солдат искусно подмечает их слабые или смешные стороны и еще искуснее придает им комическую обстановку. Но иногда идут драмы и серьезного содержания, как, например, о непокорном сыне Адольфе, не поклоняющемся комерческим богам. Особенно трогательно для зрителей, когда грозный отец, призвав Адольфа, велит снять с него кавалерию и отвести в темницу. Но это празднества домашние, а бывают у нас и официяльные. Так заключение мира отпраздновали большим парадом. Потом коммиссионер Таиров пожертвовал значительную сумму денег на закладку новых лавок в пользу городских храмов и в воспоминание побед, одержанных над турками в 53 и 54 годах князем Василием Осиповичем Бебутовым. Закладка произведена в присутствии войск, собранных на площади возле армянского собора, что придало всей церемонии исключительно военный характер. Затем 6-го июня (6-го июня 1855 года отбит от Севастополя первый штурм союзников) войска давали обед своему предводителю Хрулеву, обед с музыкой, с солдатскими песнями, с шумными воспоминаниями о севастопольских днях, считающихся теперь годами, В честь знаменитого события, старая крепость наша не пожалела пороха, и батареи ее гремели залпами, опоясывая серые стены широкою огненною лентою выстрелов. Но когда, по окончании обеда, на крепостной стене, посреди черных клубов дыма, показался кто-то на маленькой белой лошадке, в серой шинели, с обнаженною саблею, и до нас ясно долетели слова: “благодетели, за мною!” (Обычные слова генерала Хрулева) неудержимое “ура! ” загремело в воздухе: кричала [423] пехота, разбросанная в глубокой долине Арпачая, кричали драгуны, занимавшие возвышенности, кричали в крепости, в городе, за городом — Это был привет, пересылаемый нами далеко за Черное море к нашим севастопольским братьям.

Жаль, что проливной дождь, разразившийся около полудня, много испортил этот военный праздник, однако вечером, артиллеристы сожгли великолепный фейерверк.

Но все эти празднества не в состоянии разогнать некоторого мрака, лежащего в кавалерийском лагере, где кони с успехом начинают заниматься звездочетством и астрономиею, от недостатка корма. Цены на фураж в Александраполе достигли крайних пределов: четверть ячменя — да еще шестериковой меры — обходится в покупке по пяти рублей с полтиною- пуд сена сорок-пять копеек! Казенные же запасы сена, собранные еще летом 1855 года, в подать с жителей Карсской области, и сложенные на правом берегу Арпачая, в селения Аджак-Кула, близ александрапольского карантина, сгнили, и теперь приходилось перевозить запасы, оставленные нами по ту сторону Арпачая. 7-го июня полк наш ходил за границу в Огузлы, стоящие на самом баш-кадык-ларском поле, забрал сколько мог сена, нагрузил им все фурштатские повозки, навьючил всех лошадей и пешком возвратился в лагерь. 16-го ходили еще дальше — в Хаджи-Вали. На возвратном пути вдруг налетела страшная буря. Полк, перешедший уже Арпачай и поднимавшийся по каменистой тропинке на высоты, где стоял лагерь, встретился с нею лицом к лицу и остался в висячем положении; ни подняться вверх, ни спуститься вниз сделалось невозможно: налетавший ураган опрокидывал и сбрасывал лошадей в кручу. Пришлось побросать часть вьюков, привезенных нами за 80 верст, чтобы облегчить лошадей и дать им возможность вскарабкаться на проклятую гору.

Лагерь наш представлял тоже вид страшного опустошения: крутящиеся столбы вихря из целой тучи песку, щебня и мелкого камня, опрокинули палатки, сорвали коновязи, разрушили кухни офицерские вещи разбросаны и раскиданы по всем направлениям... В продолжение целой недели только и слышались разговоры, что об убытках и проторях всякого рода. Такие ураганы, время от времени повторявшиеся летом на александрапольской равнине и сопровождавшиеся всегда [424] страшною грозою и ливнем, одни только и тревожили нашу спокойную стоянку.

Что же касается до приобретения фуража, то в последнее время мы нашли способ отстранить и это неудобство, посылая своих фуражиров за Арпачай. Соседние карапапахские деревни, не желая однакожь делиться с нами своим избытком, затеяли процесс, и между нашими солдатами и их жителями стали происходить размолвки, оканчивавшиеся весьма часто с одной стороны энергическими действиями кулаков, с другой угрозами кинжалов.

Деньщик одного из наших офицеров, отправившийся раз на подобную фуражировку, не вернулся в продолжение дня, а ночью прибежала в лагерь одна лошадь, без хомута и телеги. Обстоятельство это, сильно всех встревожившее, заставило на другой день меня, с другим офицером и двумя драгунами, предпринять секретную рекогносцировку к карапапахским аулам с целию узнать, не случилось ли там какого-нибудь происшествия. День был нестерпимо-жаркий. Мы ехали шагом между густым, колосившимся хлебом. Драгуны напевали вполголоса: “поле чистое турецкое, мы когда тебя пройдем», как вот топот — и навстречу несутся два казака.

— Стой! Откуда, братцы?

— С аулов, ваше благородие! отвечали они, разом сдерживая лошадей.

— Что же там такое?

— Татарин палит (Палит, т. е. стреляет), ваше благородие!

— Как палит?

— Палит, ваше благородие! отвечал казак утвердительно.

— Да с чего же! баши-бузуки что ли на него напали?

— Никак нет, ваше благородие: мы это стали траву у них косить, а им жалко показалось — они и выскочили с “гвинтовками».

— Да зачем же вы, братцы, траву-то там косите?

— Да как же, ваше благородие: у нас к ним “палет со штабу»«; мы его и юзбашу предъявляли.

— Ну что же юзбаш?

— Да ничего, ваше благородие: известно, татарин; ты ему что ни говори, а он все, значит, свое: не понимает! [425]

«Вот тебе раз! Не пришлось бы и нам попасть в какую-нибудь передрягу», подумал я, толкая шпорами лошадь, которая вдруг начала храпеть и, навострив уши, не хотела тронуться с места.

— Драгун! проезжай-ка вперед! крикнул я своему вестовому.

Драгун отъехал несколько шагов; но конь, почуяв что-то недоброе, вдруг захрапел, взвился надыбы и бросился в сторону с такою силою, что всадник едва удержался в седле.

— Что за притча такая! ворчал старик, заставляя лошадь шпорами идти вперед; но она не повиновалась.

— Да они вон тово древа боятся, заметил другой драгун, показывая рукою на поляну, где действительно лежало что-то черное.

— А ну-ка посмотри, что там такое.

Драгун спешился, но едва дошел до поляны, как вдруг бросился назад с криком:

— Змея! ей Богу, змея, ваше благородие!

Побуждаемые любопытством, мы побежали к поляне и увидели страшную, черную змею, спокойно отдыхавшую на песке. Змея, наевшись, вероятно, вплотную и согретая теплыми лучами солнца, лежала в бесчувственном состоянии. Мы подошли близко и почти в упор выстрелили из пистолетов. Змея открыла страшную пасть, но в то же время была изрублена шашками.

Эти змеи, достигающие иногда до двух сажен длиною, попадаются изредка в жарких местах Азиатской Турции и принадлежат к породе больших ужей. Жители называют их удавами, потому что они питаются мясом молодых барашков, зайцами и отчасти ящерицами.

Мы продолжали путь. Подъезжаем к аулу — все спокойно; в поле нет ни души; печет только нестерпимо солнце, чиликают кое-где маленькие птички, да шелестя густою травою, под самыми ногами наших лошадей, снуют проворные ящерицы. Въезжаем в самый аул и, при повороте в одну улицу, натыкаемся на толпу татар, горячо о чем-то разговаривавших

Мы остановились. Нас оглядели с головы до ног с любопытством, смешанным с каким-то недоумением. [426]

— Где юзбаш? (Юзбаш — староста) спросил я, обращаясь к татарам.

Толпа молчала.

— Где юзбаш? повторил я громче, толкнув вперед свою лошадь.

Молчание.

Это вывело из терпения моего товарища. “Юзбаша давай!» крикнул он внезапно, и не успели татары повторить своего вечного “бэльмес” — не понимаем — как в воздухе свистнула нагайка, и сбитые папахи одна на другую повалились на землю.

Признаюсь, наслышавшись о воинственном характере карапапахов, я ожидал катастрофы, но, к моему удивлению, красноречивый довод товарища подействовал иначе: толпа бросилась бежать во все стороны, и перед нами как из земли вырос юзбаш, низенький, приземистый старичок, начавший сейчас же суетиться и предлагать нам всевозможные услуги, даже угощения. Тогда я вспомнил слова одного путешественника, что с закавказскими татарами лучшее оружие — нагайка!

Юзбаша мы взяли под допрос, но как он решительно не мог или не хотел ничего объяснить нам, то его посадили на лошадь и повезли с собою, сопровождаемые криками и угрозами собиравшейся снова толпы.

Вместе с юзбашем мы объехали несколько аулов, но нигде не могли найти следов пропавшего солдата, и потому принуждены были отпустить юзбаша и возвращаться домой с пустыми руками. В знакомом ауле татары все еще толпились кучками; но на этот раз к нам подошел какой-то мальчик, смело заговоривший по-татарски. Пока мы собирались отвечать ему, явился, и сам юзбаш с предложением завтрака и с известным восточным выражением: “мой дом — твоя конюшня?” “От хлеба-соли не отказываемся ”, отвечали мы, слезая с лошадей и входя в его саклю. Хозяин встретил нас на пороге, но, вопреки кавказскому обычаю, не отобрал оружия, чему мы очень обрадовались, потому что эта вооруженная сволочь внушала к себе весьма мало доверия. Между тем, в ожидании завтрака, хозяин распорядился послать за певцами и музыкантами. Татары охотники до того и [427] до другого, и в редком ауле вы не встретите их доморощенной музыки, состоящей обыкновенно из инструментов в роде виолончеля, на котором играют смычком по проволочным струнам, зурны — похожей на нестерпимо-резкий гобой, чунгуры — род трех или четырехструнной балалайки, наконец бубен, тарелок и кастаньетов. Пение татар не менее оригинально: каждый поет на свой манер, и ежели татарина заставить пропеть одну и ту же песню несколько раз, то он так разнообразит ее, что вы едва в состоянии уловить ее тему. Общее только главная мысль, прочее же собственная варияция, и как во всех песнях, слагаемых на какое-нибудь событие или случай, в них более знаменательны слова, нежели музыка. Впрочем, будучи от природы наездниками, проводя почти половину жизни на коне, татары в своих акомпанементах весьма искусно подражают иногда конскому топоту, да и самый такт песни применяют к темпу галопа. Татары поют не одни национальные песни, но куртинские, лезгинские и даже грузинские. Здесь вы не услышите только армянской песни, как не увидите армянской пляски.

Наслушавшись вдоволь песен и музыки, мы приступили к закуске, состоявшей из обыкновенных азиятских блюд: сыру в нитках, жареной баранины, различных трав и белоснежного пирамидального плова (пилава). Представьте же наше удивление, когда после всего этого распахнулись двери и красавец-мальчик вошел с деревянным подносом, установленным хорошими фарфоровыми чашками с душистым и горячим чаем. Ай да юзбаш Керим-оглы! что может быть лучше горячего чаю в такую жару и после азиятской кухни!

Беюр чубухи? предлагает, между тем, снова хозяин, и затем раздается повелительное: Эй, оглан! чубух долдур. (Эй, мальчик! подай трубки) Нам принесли трубки. Мы выпили, закусили и, поблагодарив хозяина за его истинно-восточное гостеприимство, только к вечеру возвратились в лагерь, где первый предмет, попавшийся нам на глаза, был отыскиваемый нами деньщик. Отлучка его произошла от тех же причин, от которых происходит большая часть отлучек нашего русского солдата: на фуражировке встретился с земляком, угостился лишнею чаркою, упустил лошадь и, не взвидев — что говорится — света [428] Божьего, заночевал на том самом месте, где окончательно отказались ему служить ноги.

Подобные случаи и неизбежные при том беспорядки, повторявшиеся в последнее время все чаще и чаще, обратили наконец внимание корпусного командира, и генерал Хрулев разрешил официяльно производить фуражировки по ту сторону Арпачая к стороне Баш-Шурагеля и по обеим сторонам перевалинской дороги, с оговоркою, что поля, принадлежащие жителям Тихниса и Мулла-Мусса, должны оставаться неприкосновенными. В последнее время фуражиры отправляются из лагеря правильными командами и под прикрытием одного пехотного взвода. На Ряжский полк возложена исключительная обязанность сопровождать нас в эти обетованные страны.

_________________________________

В половине июня, драгунская бригада графа Нирода (командовавшего тогда всею кавказскою кавалериею), вместе с батареею Двухженного, получила приказание подвинуться поближе к Грузии. В Александраполе никак не сладят с продовольствием; стало быть, цель перемещения чисто-экономическая. И в то время, когда по ту сторону Мокрых гор, посреди обширного пастбища, мы будем отдыхать от минувших трудов, кавказская пехота, возвращающаяся в свои штаб-квартиры, меняет только бывший театр действий на прежнее поприще боевых подвигов.

17-го июня, оставив наш александрапольский лагерь, мы ночевали в горах близ Кайкули-дускентского аула и только на другой день, в полдень, миновали наконец последние горные отростки. Перед нами открылась необозримая равнина, сплошь покрытая высокою, густою травою. Это Лорийская степь, получившая свое название от древней крепости Лори, развалины которой до сих пор еще виднеются посреди этой мирной страны, как волшебная сказка другой поры, других дней, прожитых воинственною Грузией. Чем была в старинные годы эта крепость, какие драмы разыгрывались под ее нетронутыми каменными стенами — не знаю. Между туземцами не сохранилось о ней никакого предания, да и самое название ее, быть может, спаслось от забвения благодаря только этой привольной степи, принявшей на себя славное имя Лори.

Подобное равнодушие к своим историческим памятникам [429] вы здесь увидите на каждом шагу; а, между тем, путешествуя по Грузии, поминутно встречаешься лицом к лицу с такими памятниками. То являются развалины целого города, то остатки каменной стены, с пробитыми в ней бойницами, то высоко, высоко, на самой вершине горы, заблестит крест и между купами столетних чинар обрисуется монастырь, Бог весть кем и когда построенный (По преданиям, постройка большей части этих заоблачных монастырей относится ко времени введения в Грузии христианства, когда первые последователи Христова учения, гонимые язычниками, искали безопасного приюта). Вы читаете по ним минувшую историю грузинского царства, и вам становится грустно при виде этих развалин, столько веков уже покрытых тленом и забвением. И сторожит их только суеверие народа, который любит приписывать им какую-то чудодейственную силу.

Лагерь наш разбит на возвышенной площадке, по самому берегу речки, и обставлен живописною цепью высоких холмов, покрытых цветущею зеленью. С одной стороны они отделяют от нас лагерь Тверского полка, с другой казачью батарею. Лорийская степь поделена теперь между нами, и каждый в своем участке распоряжается полным хозяином, потому что обширные степные пастбища не принадлежат никому. Чудное место эта Лорийская степь! Дремучие Бомбакские леса тянутся по ее окраинам, а за ними встают горы неприступные, каменные скалы, и, извиваясь, как змеи, бегут через них дороги и в Тифлис, и в Александраполь, и в Ахалцых.

Но не одни мы любуемся дивною степью: кроме нас, на этой вольной земле, кочуют татары, живет несколько бедных армянских семейств; на другом берегу речки стоит чистенький хутор, снабжающий нас молоком, яйцами и свежим маслом; далее тянется деревня Воронцовка, вся населенная молоканами, единственным русским гражданским людом среди этого чуждого и полудикого народа. Живет еще русский люд недалеко от нас — в Привольном; но это уже по ту сторону гор, за перевалом.

Соседние нам татары и армяне столько раз уже описаны, что о них ничего нельзя сказать нового. Не хотите ли лучше познакомиться с молоканами?

Долгое время полагали, что молоканы и духоборцы [430] составляют одну секту, но это два совершенно различные и притом враждебные друг другу толка, хотя оба составляют главнейшие отрасли учения мистиков.

Время появления секты молоканов в России, вероятно, совпадает с появлением и секты духоборцев. Сами они считают родиною своего учения Тамбовскую губернию, где было наибольшее число последователей секты. Собранные в 1823 году из различных губерний, молоканы, по высочайшему повелению, переселены были в Крым, на Молочные Воды, в соседство с духоборцами, которые приняли их однакожь очень дурно, по причине разномыслия в некоторых пунктах своего учения. Между ними не замедлили поселиться раздоры, вследствие которых молоканы переведены из Мелитопольского уезда на земли нагайских татар. Там они основали одну большую деревню, названную Новосильевскою, где население скоро возрасдо до восьмисот душ, и жили до воцарения императора Николая Павловича, когда последовал указ о заселении ими закавказских провинций: молоканы попали в Шемахинскую губернию, на большую дорогу между Тифлисом и Александраполем, а часть и на Лорийскую степь. Самое название молокан многие производят от того, что они в постные дни едят молоко; другие же утверждают, что оно произошло от переселения их из России на Молочную Речку.

Секта эта, сходная в основных началах с духоборческою, отличается от нее в частности тем, что, признавая Божественную Троицу, почитая Иисуса Христа Сыном Божиим, вочеловечившимся и распятым на кресте для спасения мира, менее отступает от догматов нашей православной церкви.

Мистическое направление учения молоканов более всего выражается в непризнании ими семи главных таинств, икон и всей церковной внешности. Утверждая, что один Христос есть истинный архиерей церкви, они не принимают духовенства как сословия, а поставляют у себя, по апостольским преданиям, старцев и наставников; но вместе с тем допускают некоторую обрядность: так, подобно евреям, наблюдают они субботу, не едят свинины, держат установленные посты, погружают в воду новорожденных младенцев, что заменяет крещение, а над умершими читают псалтырь. Даже самое бракосочетание, производящееся всегда в присутствии посторонних мужчин и женщин, [431] утверждается клятвою на Евангелии, завещевающею новобрачным беспорочное житье, и только после этой клятвы, после долгого моления, призывающего на чету благодать Божию, свидетельствуется наконец перед собранием, что молодые признаются мужем и женою отныне, до скончания их жизни, а потому разводы у молокан не допускаются. Но справедливость требует прибавить, что семьи молокан живут хуже, чем семьи духоборцев, у которых развод допускается, и женщины их, несмотря на всеобщую строгость нравов, дегко поддаются обольщению и соблазнам.

Для богослужения молоканы собираются в молельню, где становятся друг против друга и молятся коленопреклоненные “за вся человеки, за царя и за власти»«, поют молитвы, но преимущественно читают Библию, поставляемые же старцы обязаны рассказывать и пояснять смысл прочитанного, а иногда говорят и поучения. Молоканы особенно благоговеют к священному писанию, и в каждом доме есть Библия, в кожаном, церковном переплете с медными застежками, хранящаяся на полке, устроенной в переднем углу комнаты.

При одном из подобных богослужений случилось присутствовать русскому полковому священнику. Когда старец, читавший в тот день Библию, окончил толкование одного места пророчества, священник встал и попросил позволение прочесть то же самое место.

Долго и горячо объяснял он истинный смысл священного писания. Пораженные новым для них словом проповедника, молоканы слушали молча- но когда священник закрыл книгу, все, не исключая и старцев, просили его продолжать чтение.

— Отчего же вы не хотите принимать наших священников, если слушаете их с таким удовольствием? спросили мы потом молоканов.

— Потому — отвечал один из них — что они служители рукотворной церкви. Зачем нам они, когда у нас церковь духовная? человеку же, поучавшему бы нас в жизни, мы всегда рады

В последнее время между молоканами образовался раскол, последователи которого были известны под именем плясунов. Люди эти, обманывая себя и других, уверяли, что во время молитвы на них нисходит божественная сила, [432] повергающая их в исступление: они пляшут, кувыркаются, неистовствуют и производят различные кривляния, как будто божественная сила может проявиться в человеке такими безобразными движениями. К счастию, здравый рассудок молокан не поддался новому шарлатанству, и, заклейменный насмешками, раскол почти прекратился.

В отношении домашней жизни следует заметить, что все молоканы грамотны и развитее прочих русских переселенцев. Полагаю, что это происходит от сосредоточенного и строгого к самому себе характера. В деревнях их вы никогда не увидите игрищ и не услышите песен; в будничные дни все занимаются работами, праздники же посвящаются пению псалмов и чтению Библии. Субботу некоторые соблюдают так строго, что не зажигают даже огня и едят холодные кушанья, а многие в этот день и вовсе не употребляют ни питья, ни пищи. Ко всему этому молоканы не пьют водки; но, к сожалению, теперь это исчезает, и в их деревнях, хотя — по замечанию одного путешественника — в самых концах, появились духаны. Замечательная черта молоканов еще та, что, во имя странноприимничества, они укрывают у себя всех беглых, что ставит их в постоянную опозицию с местными властями и часто вводит в большие хлопоты и неприятности.

Живут молоканы хорошо, податей не платят, рекрутов от них не берут; земли много и урожаи каждый год хорошие. Деревни их богаты и многолюдны. Самое большое селение в Шемахинской губернии, называемое Алтагач, имеет до пятисот душ, рынки и несколько лавок с хорошими товарами.

Религиозное учение запрещает молоканам вести войну и носить оружие; однако хищничество татар, их новых соседей, сделало переселенцев весьма воинственными, и теперь в каждом доме найдете порядочное ружье со всеми к нему принадлежностями. Рассказывают про одного молокана, который, будучй застигнут в Мокрых горах татарскою партиею, засел в каменную пещеру и, несмотря на то, что был ранен, целый день вел перестрелку и не дался им в руки. Другой случай был еще решительнее. Ночью татары убили молокана возле самой деревни. На выстрелы и крик выскочили жители, бросились в погоню за [433] хищниками и поймали их. Что же с ними делать? Старшин в деревнях нет, а все дела решаются на сходках. Сходка приговорила посадить татар в пустой сарай и сжечь живыми. Эта ужасная казнь, за которую молоканы уже после имели дело с чиновниками всевозможных ведомств, осадила, как говорится, татар, и теперь возле молоканских деревень совершенно покойно.

Досуга у нас при такой жизни еще более, нежели на зимовых квартирах. Чем же наполнить его? Пойдемте на охоту: в этих дремучих, вековых дебрях так много оленей, красивых серн, кабанов, медведей, даже барсов, забегающих сюда иногда из Персии. С раннего утра идут и едут туда охотники, устраиваются великолепные облавы, в которых принимает участие едва ли не вся драгунская бригада.

Не хотите охотиться, поедемте в Каменку, в крепостцу, построенную еще генералом Давыдовым после последней персидской войны и сторожившую некогда снеговой Безобдал. С тех пор она давно уже утратила свое стратегическое значение и служит ныне простою штаб-квартирою кавказских артиллеристов. Заедем к ним в гости. Артиллеристы живут дома: стало быть у них можно рассчитывать на что-нибудь и непоходное....

Чем ближе подъезжаете к Каменке или, как здесь называют ее, Джалал-оглы, в честь какого-то славного наездника, которого однакож никто не помнит, тем яснее обрисовываются горы, тем более и более теряет местность свой степной характер. С правой стороны появляется цепь высоких холмов, с глубокими между ними долинами- с левой, в отвесных почти берегах, бежит быстрая речка, на другом берегу которой стоит знаменитая Лори. Речку эту переезжают в брод под самою Каменкою. Спуск с крутого берега почти не разработан: это просто горная тропинка, шириною в два-три шага, ничем не окоймленная к стороне обрыва и усеянная неровными камнями, между которыми едва может уместиться копыто лошади. Съезжаете с опасностию оборваться в десяти-саженную пропасть и сломать себе шею; противоположный берег несколько отложе и гораздо шире.

На первом плане Каменки артиллерийские казармы, [434] выбеленные, вычищенные совершенно по форме; левее их армянский базар, от которого идут широкие улицы, обстроенные одноэтажными, низенькими домиками женатых солдат, отдающих по большей части их в наймы квартирующим войскам. Одна только армянская часть города, раскинутая над самым обрывом, поражает своею беспорядочною постройкою; но и здесь сакли уже не простые сакли, а с деревянными полами и стеклянными окнами.

Славно жилось нам в Каменке, посреди дружной артиллерийской семьи. И это славное прошлое время кажется теперь каким-то полузабытым сном. Недавно еще я получил письмо от одного старого своего кавказского камрада, давно уже вышедшего в отставку и вояжирующего теперь заграницею.

— Помните ли — пишет он — как мы раз столкнулись в Каменке у Н. И. Реута.

— Вы куда? спрашиваю я вас.

— В лагерь.

— Поедем вместе.

— Поедем.

Сели на коней. У вас был тогда маленький караковый кабардинец — не помню у кого вы достали его, но конь был добрый; у меня — золотой карабахский жеребец. Сели и поехали. Вот у нас остался направо армянский базар; мы спустились с горы, переехали в брод речку около мельницы и поднялись, по крутой тропинке, на противоположный берег оврага. Поднявшись, мы, как подобает добрым всадникам, дали коням вздохнуть, оправили седла и пустились проходью к лагерю.

Солнце на закате. Кругом чудная, южная степь, окоймленная горами. Кони идут бодро, отмахивая мух хвостами. Мы весело беседуем. По вот вдали начинает виднеться лагерь. Карабахский жеребец горячится и все собирается понести; я обработываю его плетью, но этим еще более порчу дело. Нечего делать, мы гикнули и вихрем несемся к лагерю....

Какое простое, кажется, происшествие, но как отрадно перенестись в него мыслию! Всякий раз, когда мне вспоминаются прежняя служба и люди, с которыми дружно прошел рука об руку два года боевой жизни, берет какая-то грусть-тоска. А приходило ли тогда из нас кому-нибудь в голову, [435] что настанет время и все мы разбредемся по широкому нашему отечеству, и не соберется уже кружок старых товарищей, не выпьет он задушевную чару и никто не будет уже вспоминать о зимней стоянке в Горелом?... Припоминаю я себе стихи одного из наших товарищей:

И вот теперь, как в сновиденьи,
Меняя образы свои,
Встают, исполнены значенья,
Давно забытые виденья —
Так шумно прожитые дни.

И грустно мне, и жду с тоскою,
Сберется ль круг старинный наш,
Сойдемся ль мы опять семьею,
И дни за днями чередою
Пойдут под звон приветных чаш.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пусть будет наша речь хмельна,
Но будет искрення беседа,
Воспоминания полна,
И под припев стакан вина
Пойдет к соседу от соседа....

Хор эскадронный соберем,
Велим — и грянут разом;
А мы горельские проказы
Под эту песню вспомянем....

Но не придет оно, это золотое время юности, легли перед каждым из нас иная дорога, иные цели, желания, стремления. Не подобно ли Карабаху, вечно куда-то рвавшемуся, и мы почти безотчетно стремимся к каким-то, иногда ми?ическим, целям... Многие ли достигают своих целей и, достигнув, довольствуются ли ими — это другой вопрос. Так уж, видно, устроена, вечно жаждущая движения, натура человека: без этого качества был бы невозможен прогрес...

Да и жалок человек, который равнодушен и к своим собственным интересам и к интересам своих ближних.

А что за дивные вечера бывали посреди роскошной, благоухающей степи! В лагере играет музыка, поют песенники, и как хороша песня среди беспредельного, степного пространства! Плавно и мерно несутся ее звуки; вот переходят они в замирающие полутоны, вот гремят торжественным гимном: то поют боевую кавказскую песню! И жадно, бывало, вслушиваешься в знакомые, могучие звуки: слабеют они, и болезненно сжимается сердце, потому что вы [436] знаете настоящую жизнь кавказского солдата. Подымаются они, растут, растут, и растет с ними безоглядная отвага в душе слушателя, и, весь под обаянием этой дивной ночи, этой боевой обстановки, переносишься в свое минувшее, каждая страница которого неизгладимыми чертами врезалась в вашей памяти.

Кстати о кавказских песнях. Многим не нравятся их монотонные и несколько однообразные напевы- но в этом нельзя винить ни песни, выросшей на кавказской почве, ни слушателей, незнакомых с кавказскою жизнию. Посреди вечной тревоги и несмолкаемых битв родилась эта песня, сложили ее обстоятельства, и потому-то кавказская песня не торжественный гимн русскому оружию, а живая история с ее кровавыми легендами, с ее драматическими эпизодами: Зырянами, Ичкеринским лесом, даргинским походом и другими, быть может, менее известными, но еще более памятными-эпизодами для кавказцев.

Но вот из-за гор подымается молодой месяц; трубачи расходятся; последние звуки песен пронеслись и замерли в воздухе. Солдаты ужинают; скоро застучал барабан; за холмом, в казачьем лагере, резко отозвалась ему труба: играют зорю. Тогда конец дневным забавам. Благоговейно перекрестится солдат на звездное небо, улаживаясь на своей соломенной постели. И высоко горят звезды, и величественно стоит месяц над широкою степью, и задумчиво глядит он на тихий сон лагеря.

Степь и в особенности горные отрасли по направлению от Тифлиса к Александраполю заняты кочевыми татарскими племенами. Горы эти, изрезанные мрачными ущельями, изобилуют роскошными пастбищами и служат главным притоном татар, укрывающихся здесь от летнего зноя. Хотя им строго запрещается, в предупреждение беспорядков, переходить в глубину гор, однакож татары все-таки занимают эти места до поздней осени, пока недостаток травы и холод, от рано выпадающего на горах снега, заставляют их возвращаться в свои аулы.

Картина подобных переселений очень живописна и напоминает собою древние переселения народов: окутанные чадрами, женщины сидят верхом по-мужски и тянутся [437] длинною вереницею; дети помещаются на седлах за матерями, а с боков, из перекидных корзинок, выглядывают головы малюток. Это главная группа, которую сопровождают стада, ослы, навьюченные палатками, клетками с ручною птицею и прочим домашним скарбом, и весь нестройный хаос голосов покрывается скрипом ароб и резким гиканьем татар, с песнями и выстрелами джигитующих по сторонам табора.

Степь, с удалением татар, оживлявших ее своими кочевьями, принимает грустный, монотонный вид. Уныло смотрит эта даль, покрытая теперь желтою, посохшею травою; в ней остаются одни качахи (Качах — разбойник), и вечные рассказы об опасностях и разбоях наполняют собою вечерний досуг армян, живущих в подгорных аулах. Действительно, это самое нехорошее время для путешественника. Хотя, по распоряжению местного начальства, составляется особая конная стража из молодых татар, беков и агаларов, обязанная содержать в горах разъезды, но эта формальность весьма-мало успокоивает путника, потому что очень-часто эти же самые агалары и беки (Беки и агилары составляют род татарского дворянства), наскучив своим бездействием, принимаются за жизнь степного качаха. Вот что случилось в нашем полку, в заключение его трехлетнего пребывания за Кавказом.

В 1856 году осенние изморози начались в сентябре и холодные утренники заставили татар ранее обыкновенного перебираться с своих кочевок. В это время встретилась необходимость командировать от полка офицера в Александраполь с казенными деньгами. Жребий пал на поручика Ш*, и он стал приготовляться к отъезду.

Надо заметить, что из лагеря в Александраполь лежали две дороги: одна почтовая, кружная; другая шла прямо через Мокрые горы, и как она считалась ближайшею, то Ш*, на рассвете 25-го сентября, выехал по ней, в сопровождении одного только унтер-офицера Васюченки. Фурштадтская тройка бежала лениво; но вот уже лагерь начинает скрываться из виду, холмистее и разнообразнее становится местность, приближаясь к горному хребту, поражающему взгляд своею дикостию и безлюдностию. Еще несколько верст — тройка въехала в ущелье и пошла спускаться с горы на гору. [438]

До сих пор дорога была совершенно пустынная; но в горах стали попадаться одиночные всадники. Так как встреча в этих местах с конными татарами не редкость, то Ш* не обращал на них внимания, пока один из наездников не бросился на трех армян, шедших невдалеке от повозки, и не начал проворно их обезоруживать. Дело происходило в ложбине, со всех сторон окруженной высокими горами, между которыми мрачно чернелось Чубухлынское ущелье.

Едва встревоженные путешественники схватились за ружья, как позади их раздался пронзительный гик, и они увидали конную партию, скакавшую на них от Чубухлы. Времени терять было нечего; Ш* крикнул: “пошел!» Тройка понеслась; но татары все ближе и ближе. Вот они настигают, вот вынимают из чехлов ружья, грянул залп, с визгом полетели пули — и тройка остановилась: пристяжная лошадь была убита наповал, коренная ранена в шею. Ш* и Васюченко, спрыгнув с телеги, стали по сторонам ее, приготовляясь к обороне.

Татары остановились тоже. Они ясно видели, что добыча не уйдет из их рук, но, не желая рисковать жизнию, открыли ружейный огонь издалека, стараясь выманить выстрелы у своих противников.

Два часа стреляли татары; два часа наши служили им неподвижною мишенью. Ш* был сильно контужен, но, не теряя присутствия духа, продолжал сохранять оборонительное положение. Наконец это надоело самим татарам: выискался смельчак, который, бросившись на унтер-офицера, выстрелил почти в упор и дал промах. В один миг сконфуженный наездник повернул коня назад; в это время Васюченко спустил курок — и татарин свалился на землю. Пока татары успели подхватить своего товарища, Васюченко зарядил ружье снова; но у него не было пистонов.

Между тем, Ш*, считая дело выигранным, сделал два выстрела, и татары, только ждавшие этого, обрушились на него целою ордою. Он успел еще выхватить шашку, но в то же мгновение, стоптанный лошадьми и обезоруженный, достался в руки татарам. Васюченко бросился на помощь к своему офицеру, прокладывая дорогу прикладом; но и он скоро, в рукопашной схватке, был сбит на землю и [439] очутился в плену. Широкоплечий татарин замахнулся уже на него кинжалом, к счастию, удар вовремя был остановлен, повидимому, самим предводителем партии, каким-то милиционером в серой чухе и с георгиевскою ленточкою в петлице.

Посадив пленных на повозку, татары спустились с ними в дремучий яр, где принялись за дележь добычи. Нечего описывать все тяжелые оскорбления, все неистовства, нанесенные несчастным пленникам. Отпустив армян домой, татары решились убить русских. (Один только фурштат пользовался покровительством татар. При обыске, у него не нашли ничего, кроме шаура (5 к. сер.). «Бянгуш-кардаш!» сказали ему татары и заставили в продолжение всего времени держать лошадей) Издеваясь над своими жертвами, они кинжалами резали на них рубашки, угрожали вырвать языки, отрубить руки. Страшные минуты пережили эти люди, находившиеся в полной власти дикого, необузданного своеволия. Наконец их поставили на колени и накрыли белою простынею, что, по адату татар, равносильно объявлению смертного приговора.

— Васюченко! посмотри что делают татары, сказал Ш*, у которого все лицо было окутано покрывалом.

— Молитесь Богу, ваше благородие: ружья заряжают! отвечал Васюченко и стал шептать молитву.

Мучительно тянулись минуты для осужденных, ожидавших смерти. Так прошло четверть часа, пока Васюченко, решившийся выглянуть снова, заметил, что в яру никого не было. На горах еще маячили татары, но скоро и последние из них скрылись из виду. Ш* и Васюченко, едва веря своему освобождению, вскочили на ноги и поспешно начали выбираться на дорогу.

Спасителями их оказались армяне. Отпущенные татарами, они прибежали в аул Кайкули-Дускент, находившийся всего верстах в пяти от места происшествия, и там дали знать о случившемся. Из аула немедленно вышла рота пехоты, приближение которой заставило хищников рассеяться.

В лагере узнали об этом только вечером 26-го сентября, когда целая толпа конных и пеших армян, сопровождаемая еще пехотным конвоем, явилась с известием, что офицер, проезжавший в Александраполь, находится у них в ауле больной, контуженный, ограбленный.... [440] Полковой командир наш, старый и опытный кавказец, решился действовать энергически. Через полчаса 4.-й эскадрон стоял уже в совершенной готовности на лагерной площадки, и полковник Ш*, окруженный многочисленною свитою из офицеров-охотников, сам повел его в горы.

Здесь нам случилось видеть редкую картину, возможную, кажется, только на кавказской местности. Ночь была месячная и тихая, но едва эскадрон подошел к горам, как набежали тучи и сделалось так темно, что серые лошади трубачей мгновенно потонули во мраке. По ущелью загудел ветер, и не успели мы набросить на себя бурок, как повалил снег и заревела мятель. Эскадрон шел ощупью и едва к рассвету добрался до Кайкули-Дускентского аула. Несмотря на поздний час ночи, в ауле никто не спал, везде заметны были суета и движение напуганного населения.

Здесь начали собирать сведения. По всей вероятности, партия хищников была с ближайших кочевок, не успевших еще подняться, а потому, не теряя времени, полковник Ш* выступил с эскадроном в степь и пошел ходить с одного кочевья на другое. Везде эскадрон, подходя к кибиткам, окружал их цепью, забирал татар, обезоруживал их, делал обыски, но ничего не находил из вещей ограбленных.

Наконец на одной из кочевок обратил на себя внимание всех низенький, широкоплечий татарин в белой чухе и с георгиевского лентою в петлице. Мрачно и лукаво смотрели его серые глаза из-под надвинутой на брови папахи. Васюченко сразу узнал его.

— Этот был, ваше высокоблагородие; но на нем тогда была серая чуха, доложил он полковнику.

Принялись искать чуху.

— Чухи искать нечего: я с другой кочевки, сказал наконец мрачный татарин.

— Так веди нас туда.

— Якши!

Поехали. Едем час, другой — татарин все кружит степью и, наконец остановившись, объявляет, что он потерял дорогу. В степи, как и на море, можно узнавать дорогу по звездам; но что прикажете делать в ненастный, осенний день, когда частый дождик заслоняет все окрестности? [441] Средство однакож нашлось: татарину показали нагайку, и он молча двинулся вперед; по бокам его поехали два драгуна, и один из них держал в руках нагайку, заменявшую на этот раз компас, потому что каждый раз при взгляде на нее татарин все круче и круче поворачивал направо и наконец довел-таки нас до кочевки.

— Эта твоя кочевка?

— Моя.

— А как тебя зовут?

— Омар-ага!

Оставив его при эскадроне, полковник Ш*, с офицерами, подъехал к кочевке.

— Чьи кибитки? спросили мы попавшегося навстречу татарина.

— Такого-то.

— А не знаешь ли, кунак, Омара-агу?

— Кто не знает Омара-аги, отвечал татарин: его кибитка у Мокрых гор, отсюда верст сорок.

Возвращаться за сорок верст не было надобности, а потому мы приказали почтенному аге вести нас прямо в лагерь. Снова поехал впереди его драгун с импровизированным компасом, и снова Омар-ага повел нас хорошо известными ему тропинками. В полночь, голодные и измученные, мы вернулись в лагерь, сделав в продолжение суток сто-двадцати-верстный переход, почти без привала, нигде не кормя и не поя лошадей; но за то в наших руках был теперь человек, который знал и должен был открыть следы совершенного преступления.

Началось следствие. Вместе с Омаром-агою был арестован мальчик, по имени Али. Надежда помилования заставила его назвать всех соучастников грабежа: их было 25 человек. Али рассказывал, что татары долго уговаривались напасть на кого-нибудь из проезжающих и, узнав, что едет офицер с большою суммою денег, наскоро составили партию. Начальствовавший в горах разъездом, Ахмет-султан отказался от этого рискованного предприятия, и тогда на его место его предводителем партии был выбран Омар-ага, служивший в нашей милиции и украшенный золотою медалью на георгиевской ленте за храбрость против турецких баши-бузуков. Али был чабан (пастух), и [442] татары, проезжая в набег, поживились несколькими баранами, из отары, которую он нас, забрали его самого с собою и во время грабежа заставили держать лошадей. Али горько жаловался, что при дележе добычи ему не дали ничего, и показал, что все награбленные вещи тогда же отвезены в селение Киосалы, Барчалинского участка, жители которого действительно поголовные хищники.

В доказательство справедливости своих слов, Али рассказывал все подробности, сопровождавшие нападение, и вызывался показать в горах место, где зарыта убитая лошадь. То же самое, не задумываясь, он повторил в глаза Омару-аге, продолжавшему твердить, что он ничего не слыхал о случившемся.

Следствие затянулось и продолжалось без малого шесть лет. Полк наш возвратился в Россию, Ш* умер, все прикосновенные татары успели бежать заграницу, и Омар-ага остался единственным ответчиком. Впрочем, Омара-аги (Ага — дворянин) и его состояния было весьма достаточно, чтобы возвратить казне и частным лицам награбленные им деньги.

Но что же сделалось с его личностию?

Аллах-беллир — Бог знает! об этом мы не имеем никаких сведений.

______________________________________

На дворе поздняя осень. Время от времени перепархивает снежок. В лагере грязь, сырость — те же картины, что были год и два года тому назад на наших бивуачных зимовках. Со дня на день ожидаем похода. За отделением частей, во вновь формируемые на Кавказе Северский и Переяславский драгунские полки, новороссийцы остаются только в кадренном составе. Эти кадры, осененные своим старым штандартом, пойдут в Россию и послужат основанием новому полку, которому вместе с именем передадут и свои заветные, боевые предания (Северский полк формировался из нашего и Нижегородского полков. 26-ю июля выступил от нас 1-й дивизион в Царские Колодцы, где производилось формирование северцев. Дивизион вышел в числе 9 обер-офицеров, 5 унтер-офицеров, 4 трубачей, 217 рядовых, 47 нестроевых и 295 лошадей.

Переяславцы формировались на лорийской степи из нашего же и Тверского полков; на укомплектование его ои нас поступило: 32 обер-офицера, 47 унтер-офицеров, 15 музыкантов, 742 рядовых, 39 нестроевых и 741 лошадь.

Затем кадры Новороссийского полка оставлены были на 8-ми-эскадронный состав; в них заключалось: 9 штаб-офицеров, 25 обер-офицеров, 104 унтер-офицера, 24 музыканта, 175 рядовых и 112 нестроевых.

По приходе в Россию, кадры должны были укомплектовываться до 8-ми-эскадронного состава людьми и лошадьми резервных драгунских бригад) [443]

Несмотря на постоянные труды и заботы по переформированию полков, прощальные обеды у нас идут своим чередом: сперва давали обед графу Нироду, любимому и славному начальнику кавалерии, потом полковнику Ш*, заслужившему общую любовь и уважение», затем уже переяславцы давали обед новороссийцам, новороссийцы — переяславцам, тверцы — всем вместе, и все вместе — тверцам. Шумны и роскошны были эти военные обеды, но к ним уже примешивалась грусть близкой разлуки с старыми и добрыми сослуживцами, и не один из нас, подымая заздравный бокал, задумывался тогда о своей будущности...

Переформирование полков окончилось в половине октября, и кадры Новороссийского полка тотчас же перешли в Воронцовку, откуда, 20-го числа, выступили в Россию. Неблизкий и трудный путь предстоял им: приходилось идти пешком 2,000 верст, в самое суровое время года; но любо и весело было глядеть на этот молодецкий фронт, составленный почти на половину из георгиевских кавалеров (Всех георгиевских кавалеров возвращалось в Россию 96 человек), одетый, заботливостию полкового командира, в длинные сапоги, теплые полушубки и косматые черкесские папахи, все лишнее, ненужное, стесняющее солдата, было отброшено, и не страшно было теперь встретиться с донскими бурунами и русскими крещенскими морозами.

Энергия, опытность и заботливость полкового командира облегчили нам тяжелые труды двухтысяч-верстного похода: мы шли октябрь, ноябрь, декабрь и январь месяцы, без роздыхов, с обыкновенными только дневками, а не имели людей ни отставших, ни заболевших. 413 человек вышли с Кавказа и 413 человек вступили, 30-го января, в Корочу.

В. ПОТТО (Драгун).

Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания о закавказском походе 1855-1856 годов // Военный сборник, № 6. 1864

© текст - Драгун [Потто В. А]. 1864
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
©
OCR - Бычков М. Н. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Военный сборник. 1864