ЕСАУЛ [ПОПКО И. Д.]

ПЕШИЕ КАЗАКИ

Не хилися, явороньку:
Ще ты зелененький;
Не журися, козаченьку:
Ще ты молоденький.

Из казацкой песни.

Наш учитель истории чрезвычайно любил сравнения. После похищения Сабинок, он нам сказал: «между началом могущественной Римской монархии и началом вашего доблестного сословия я вижу разительное сходство. Что был Рим в начале? Запорожская Сечь. Кто были Ромул и Рем с товарищами? Запорожцы. Что мы видим, наконец, в ныне читанном похищении Сабинок? Похищение безбрачными витязями Дона — Турчанок и Татарок, которые и сделались прабабушками многих из вас. Прочитайте историков, писавших о ваших предках, и вы вполне со мной согласитесь....» Слова педагога, вознесшего наше происхождение на одну высоту с Римом, не упали на каменистую землю. Историки, писавшие о наших предках, читались усердно, иногда даже во вред самнитским и пуническим войнам. Не все они, однакож, получала от нас одинаковую дань внимания: это зависало от того, какими кто из них глазами смотрел на наших предков. Какое, например, могло быть внимание к тем нерешительным людям, [108] которые старались отделаться одними отговорками, ссылаясь на известный в истории мрак неизвестности? или, еще хуже, к тем, которые решительно и безжалостно называли наших родоначальников разбойниками? Нет, мы недолго оставались с такими историками и спешили к тем, которые, не зная, куда давать наше бесприютное историческое младенчество, укладывали его в одну колыбель с рыцарством и всех нас посвящали в рыцари, начиная от нашего Ромула и кончая производством первого хорунжего. Этих приятных и добродетельных бытописателей читали мы с жаром, сказал бы даже — с наслаждением, если бы не ощущал некоторой горечи от толкования слова: казак или козак. Это знаменитое слово они производят от простонародного слова — коза. Вы — говорит Георгий Конисский — получили название козаков от козы, потому что ваше войско состояло из конницы такой легкой и с такими прыжками скачущей, как только могут скакать одни козы.

Толкование, как видите, взято из натуры. Но как речь идет об истории, то необходимо, чтоб оно имело еще что-нибудь и из истории. Здесь, к счастию, ничего больше не оказывается, как только известный анекдот из отечественной войны о козе и казаке. Может быть, вы не помните хорошо этого удивительного анекдота, — так вот он: «К одной бедной старухе вломились в избу голодные французские гусары и стали требовать угощения. Старуха говорит непрошенным гостям: у меня, мои кормилицы, ничего нет; есть только одна коза. Как, козак? вскрикнули гусары в один голос, почувствовав лихорадочную дрожь во всем теле. Коза! повторяет старуха громче прежнего. Но бедным французским гусарам еще раз послышалось, что у старухи есть козак, — и они стремглав, к лошадям да давай Бог ноги!

Событие считается у нас достоверным, как и всякое другое, потому что позволяет нам иметь высокое о самих себе мнение. Скачка наподобие коз тоже бывает у нас, когда казак сядет на коня, в первый раз взятого из табуна. Но как ни живописна эта скачка и как ни льстит нашему самолюбию анекдот о единственной козе у старухи и гусарах трусова-десятка, а все-таки, воля ваша, иметь корнем своего имени четвероногих, столько раз изобличенных в обгрызании [109] молодых деревьев, никому не может быть лестно. Начните производить гусар от гусей, не скажут — благодарим покорно, рады стараться! Поэтому, я уверен, все станицы и хутора на Лабе, на Керпилях, на Медведице, на Урале и на Иртыше единогласно одобрять мое намерение поднять перо на опровержение козобородого производства нашего имени. Но только позвольте мне отправиться на поиски за этим опровержением не в дремучий лес корнесловия, а в степь широкую, прямо к верховью нашего ратного существования. У меня же кстати есть там и другое еще дело. Итак, взяв перо на бедро, еду... счастливо оставаться!

Ни в какие, даже самые старые времена, казаки не составляли из себя одной исключительно легкой конницы, скачущей или не скачущей наподобие коз. (Вот вам и опровержение! Возьмите его, если угодно, а меня пустите дальше.) Всегда они были: и конное войско и пешее. Пешим войском казаки должны были даже начать свое ратное существование, потому что нужно было пройдти некоторому времени, пока они обзавелись лошадьми. Своего у них, правду сказать, ничего не было: всем они снаряжались и обзаводились на счет своих супостатов. В этом весь Крым готов присягнуть, — хоть на Алкоране. Наши деды, в этом отношении, далеко опередили Наполеона, у которого было тоже правило, что победа кормит войско. Важное преимущество над Татарами казаки имели в том именно, что были конным и пешим войском. Не имей они этого преимущества, не устоять бы им в неравной борьбе, длившейся не день и не год, а целые сотни лет. Их была горсть, а против них были орды и полчища. Замечательно, что Татары, такие удальцы на коне, никуда не годились пешком, между тем, как казаки, на собственных ногах, имели самый сильный дух и делали самые трудный дела. Пешком они отстаивали свои утлые городки, пешком брали крепости, ходили на завоевание неизвестных земель и пускались за золотым руном дальше и смелее Аргонавтов. Ученики Татар в наездничестве, они бились с ними на коне с переменным счастием, но вне седла никогда не были ими побеждены. Они могли бы сказать с Юлием Цезарем, еслиб знали по-латыни: in pedile robur — в пехоте сила. Пехота запорожских казков особенно отличалась отвагою, стойкостию и стрелковым [110] искусством, ней одной суждено было сохранить тень своего существовала до позднейшего времени.

С тех пор, как стала у нас армия, казаки являются при ней на коне, редко пешком, и то большею частию на лодках. В этом роде службы они были, как говорится, в своей тарелке, потому что сидели по большим рекам, впадающим в море. Заметьте, что где таких рек не было, там не было и казачества. Суворов, который так знал казаков и которого казаки так помнят, нередко употреблял их в серьезные дела пешком. В начале нынешнего столетия, при введении первого правильного устройства в военном составе казачьих войск, правительство смотрело на них вообще как на конную силу и потому, во всех казачествах, образовало одни только конные полки, с конной артиллерией. Единственное исключение составило черноморское войско, сложившееся не задолго пред тем из остатков Запорожской Сечи и под влиянием ее старинного конно-пешего устройства. Черноморское войско имело в своем составе столько же пехоты, как и конницы. Притом, и самое боевое положение его на западной оконечности Кавказской линии не давало ему возможности обходиться одной конницей. Поэтому в нем сформированы были в упомянутую выше эпоху (в 1803 г.) десять полков конных и столько же пеших. Но и здесь отразилась та же мысль правительства, что всякое казачье войско должно быть прежде всего конное войско. Пешие черноморские полки имели одинаковое устройство с конными: те же в них были сотни, по образцу эскадронов, тоже число чинов, тот же мундир и даже то же почти вооружение. Это была та же конница, только спешенная на время, но требованию обстоятельств. Такова была наружность; но на самом деле; и в самом отправлении линейной службы пехота резко отличалась от конницы.

Черноморское войско, поселенное на правом крыле Кавказской линии, имело против себя в Шапсугах и других черкесских племенах лучшую в мире легкую конницу. В голове этих племен стояло дворянство, беспокойное и алчное, гордое и храброе, как феодальное дворянство средневековой Европы. Около старших дворян, владельцев земли, толпились многочисленные «уорки», дворяне-вассалы, с их оброчниками. Все это против казаков, прибывших с Днепра, выезжало в блестящих кольчугах, с добрым оружием и на [111] прекрасных лошадях арабско-персидской крови (Теперь уже ничего этого нет. Восстания народа и война с Русскими повергли в прах это еще недавно блестящее дворянство. Замечательно, что первое восстание народа против дворянства произошло в черкесских обществах в одно время с французской революцией в 1790 годах). Казаки увидели, что это были уже не крымские конокрады, а что-то грозное и внушающее, как самые, вздымавшиеся в их глазах, Кавказские горы. Их сбруя, езда, длинное оружие и все, что к ним перешло и у них засело от Крыма и что так было хорошо там, в широких степях, здесь уже не годилось. Там можно было завидеть опасность далеко с кургана; здесь она вспархивала из-под копыт коня. Здесь были леса и горы. Им нужно было поспешить взять у новых противников и сбрую, и вооружение, и способ владеть конем и оружием, и ухватки, и все боевые снаровки, потому что все это было превосходно, потому что все их старое крымское было перед этим кавказским тяжело, неуклюже, и потому, важнее всего, что так делали их предки. Их предки приходили к своим противникам как будто нагие, брали у них одежду, сбрую и оружие, делались на них похожими и потом уже их били. Но наши Черноморцы ничего этого не сделали и остались в накладе. С первого раза казачья конница должна была уступить коннице черкесской и потом никогда уже не была в состоянии взять над ней преимущество, ни даже поровняться с нею. Те же конные черноморские казаки, которые били Персиян и Турок, находясь при армии, во время войн, редко могли побить Шапсугов у себя дома (Отсюда возникала мысль у кавказского начальства перебрасывать казаков с одной линии на другую — кубанских посылать на Терек, а терских на Кубань. Правда, что, при таком распорядке, казаки были бы дальше от домов и это уже составило бы некоторый выигрыш для службы; но не в том сущность дела. Кавказские казаки дерутся хорошо и у себя на пороге, потому что имеют не то снаряжение и вооружение, как Черноморцы. Много есть и других причин, очень важных). Однакожь, если били, то уж били на славу и один раз надолго. Калаусское поражение горцев на Нижней Кубани (в 1823 году), где несколько сотен конных казаков разбили в пух и прах несколько тысяч Шапсугов и Жанейцев, составляет славнейший подвиг казачей конницы на Кавказе. Было бы несправедливо, было бы даже грех отнимать у конных казаков честь мужества в боях и [112] твердости в тяжких трудах линейной службы, и если беспристрастие потребует от меня говорить не в их пользу, то это будет единственно по сравнению с их пехотой, даже с ними самими, когда они действуют, вынув ногу из стремени. Нет военного человека, который не полюбил бы в душе этой доброй пехоты черноморских казаков и не поставит бы ее выше ся закубанских противников. И, действительно, с ней была уже не та история, что с конницей. Разница между Днепром и Кубанью для нее не существовала. Те же качества, которые ставили ее в старину выше Крымцев, поставили ее теперь и выше Черкесов. Сразу вступила она с ними в решительное состязание и потом, на одних почти своих плечах, несла всю тяжесть линейной борьбы. При всем этом, она была ниже своего призвания и не была тем, чем могла быть. Ей недоставало одного — быть действительной пехотой, вместо того, чтоб быть конницей без лошадей. Наконец пришло и то, чего недоставало: в пешие полки, устроенные по конному, введены наконец правильное пехотное устройство, снаряжение и вооружение. Это совершалось сорок лет спустя после первого образования полков в казачествах. По прежде, чем распространимся об этом прекрасном, достойном нашего времени, явлении, скажем слова два и отрадных и грустных о службе пехоты в прежнем ее положении.

Между тем, как тяжелая конница, сняв с своих лошадей огромные крымские седла с двуспальными подушками, стерегла их в табуне на паше, или косила сено для них на зиму, проворная пехота бодрствовала впереди, на первом плане линии и проводила дни и ночи в поисках по закрытым берегам Кубани. Не изумляла ее, не ввергала ее в расслаблении эта новая местность, так не похожая на усть-днепровские открытые степи. И кто видел эту местность, тот только оценит труды и лишения, которых стоит здесь содержание линии. Обшарив оба берега, и свой и неприятельский, пехотинцы пробирались еще вперед, к местам неприятельским притонов, высматривали, выведывали, изворачивались на все лады и старались сколько можно раньше приносить известия своей, тяжелой на подъем, коннице. Черкесам очень противны были эти пешие поиски, которых остановить они не умели, как ни старались. Они выходили из себя и делали жестокости, которые не в их даже характере, далеко не зверском. Если [113] удавалось им схватить казака, раненого или оплошавшего, они распарывали ему живот и медленно выматывали из него внутренности. Вытянув из несчастной жертвы жизнь по частицам, они клали труп поперек дороги, а внутренности развешивали но деревьям длинными вереницами, чтоб этим зрелищем ужаснуть и остановить казаков, которые будут идти после. Но казаки не теряли духа и не останавливались. И можно вообразить, каких только не испытывали они случайностей. Здесь перейдут они дорогу противнику, в двадцать раз сильнейшему, обманут его насчет своей малочисленности и отпугнуть от линии; там откроют приготовленные им плоты для переправы чрез линейную реку и истребят их; там подсидят и истребят его самого, а там сами попадут в западню и погибнут, дорого продав свою бедную жизнь. И всю славу подвига сохраняет в народе одна скромная поговорка: «не сидячага Татары взяли». Сколько было примеров, что жертвою небольшого числа людей, завязавших отчаянный бой с целым полчищем, спасены были станицы от погрома! Сколько прекрасных дл совершилось без свидетелей в этой глуши, в этих трущобах, недоступных для лучей солнца, — и о них не расскажет шумящий камыш...

Водил ли кто-нибудь или, по крайней мере, подготовлял ли кто казаков на эти подвиги? Никто — сами ходили, сами подготовлялись и сами себе были вождями. Их офицеры, или, как тогда говорилось, чиновники, по большей части, были равнодушные домоседы; они были чем-то в роде гостей и все только угощались, когда казаки, хозяева, хлопотали (Полковые командиры очень часто не находились даже при своих полках, на линии, а занимали какие-нибудь спокойные и полезным должности по поисковому управлению. Они находились в сношениях с своими полками — по хозяйственной части). Нет поговорки без оговорки: были и из чиновников истинные сослуживцы и сотрудники казаков, и о них сердечная память живет в казачестве. И пусть не заростает глухой травой их благородная могила! Но сколько ж было таких, при воспоминании о которых казак не хочет сказать своего радушного: «да нехай же ему легенько згадается!» и которых себялюбивый дух, к сожалению, не совсем взяла их запавшая могила... Вот, например, на посту «Отчаянном» [114] начальствовал чиновник очаковских времен, удивительный домосед и пустынник — все лежал навзничь в своей постовой хате. Под лавкой, на которой живой прах его покоился, стояла старинная фляжка, пережившая существование Запорожской Сечи, а к изголовью спускалась с потолка на нитке вязанка бубликов, по вашему сказать: баранок, как спускается паук, когда предвещает неожиданную новость. Комфорт, какого не видано и в Великобритании: упадет рука книзу — встречает фляжку, поднимется кверху — встречает бублик, а потом уже пройдет плавно по усам. Так покоился миролюбивый чиновник и вспоминал про раззоренную Сечь, а иногда даже услаждал свое бездействие заунывным пением:

Чорна хмара наступае,
Дощ гуде из неба;
Зруйновали Запорожье,
Колись буде треба.

Прерывалось ли когда-нибудь его созерцательное положение (именно что положение!) и случалось ли казакам его видеть? Случалось, и вот каким образом. Представьте себе, что односумы, обсушившись в казарме после утреннего поиска, занялись каждый своим делом: кто с шилом около чобота, который давно уже пора отдать на выжигу, кто с отверткой около ружья, а кто с ножом около какого-то замысловатого изделия из корневой кривулины. Я не хочу сказать вам, что это будет: подождите до следующей очереди на службу, и тогда вы увидите красивейшую люльку; по вашему, по солдатски — трубку, да только с той разницей, что ваша трубка в медном шишачке, а наша люлька просто в кожаной шапочке; мы ведь пуговиц медных не носим. Вдруг раздастся восклицание: «братцы! — сотник иде.» — «Ой! а з баклажкою?» — «З баклажкою.» — «Ну, кому-сь до дому ихать.» И, в самом деле, так. Сотник входит и, потрясая баклажкой, в знак ее пустоты, восклицает: «а кто из вас, вражьи сыны, хоче до дому?» Капиталист, у которого есть целая полтина в сумах, выдвигается наперед и говорить: «я, батьку-папе, хочу.» Безмолвно переходит в его руки сосуд, скрывающей в своих недрах домовую побывку, и блеснувшее на минуту светило поста опять заходит за тучу. Чрез час после того, стоящий в облаках, на вышке, часовой видит, что [115] его одностаничник, куда-то очень спешно гонявший коня, вывязывает из торока посуду и связку бубликов. Его зоркий глаз узнает сотничью баклажку, и он думает про себя: як бы мени!» а потом кричит вслух: «кланяйся, братуха, нашим, да нехай передадут сала». Одностаничник машет рукой — уж и не напоминай мне, дискать, про сало: сам догадаюсь — и спешит в сотничью хату. Там он слагает посуду около старинной фляжки, а бублики привязывает к той нитке, что спускается с потолка в виде паука. «Сколько?» спрашиваете чиновник. «Хварта», отвечает казак. «На неделю!» произносит чиновник, — и казак поскакал на неделю восвояси.

Читатель с скептическим направлением спросить: где же пеший казак взял коня, чтоб поскакать? На это я мог бы отвечать, что казак всегда сумеет найдти себе коня, — была бы только у него уздечка. Но дело само собою уяснится, когда мы будем продолжать речь, прерванную появлением этого чиновника. В пеших полках, выходивших на линию, значительная часть людей имела лошадей и, наоборот, в конных полках многие казаки были без лошадей и служили как пешие. Вообще, между конницею и пехотою, в отношении к снаряжению, мало было различия; только в самом содержании линии пехотная служба преобладала. Конница употреблялась нередко для того, чтоб взять пехоту на круп и быстро перенести ее к угрожаемому месту. Конные люди в пеших полках имелись для того, чтобы не примешивать к ним людей из конных полков и чтобы они, занимая известное протяжение линии, сами у себя находили необходимое число всадников. Принято было за правило, чтобы конные и пешие полки становились на линии порознь; смешивать же их, одних с другими, на одной и той же черте линии, находили неудобным и даже вредным во многих отношениях. Это относилось собственно к очередному содержанию линии, но на подкрепление ее резервами, в особенных обстоятельствах, не распространялось.

В вооружении конных и пеших полков была только та разница, что последние, вместо обыкновенной длинной пики, употребляли короткое суковатое копье, которое называлось «подсохом». В перестрелке, пехотинец втыкал подсох в землю, клал ружье на один из его сучьев и с этой помощью стрелял метко. В рукопашной схватке он действовал [116] подсохом как пикою. Это оружие было наследовано от Запорожья, где оно употреблялось с незапамятных времен (Черкесы также употребляют подставку под ружье — подсошки; но только их разборчивый вкус, не терпящий ничего тяжелого и неуклюжего, положил свою печать и на этой простой вещи. Два тонкие калиновые прута, обделанные по концам костью и связанные поверху ремешком — вот их подсошки. Они имеют вид циркуля, иглы которого втыкаются в землю, а наверх кладется ружье. Место для них при ружейном чехле, к которому они пристегиваются очень просто, и как пехотинцу, так и всаднику не мешают ни на волос.

Если б вы заглянули в домашний быт Черкеса, вы увидели бы на всем, что его окружает, до чего дотрагивается его рука, отражение благородного вкуса, неистощимого воображения, и вы сказали бы, конечно: что, если бы этим людям, вместо кожи, да бархат, вместо глины и шерсти, да фарфор и шелк!... Но в чем особенно мы отдали бы им честь, так это в уменьи создать походное и боевое снаряжение всадника. Такую же честь вы отдадите, конечно, и кавказским казакам, которые умели понять и перенять черкесское снаряжение, между тем, как у Черноморцев, тех же Кавказцев, некому было об этом подумать. У них было даже время, что черкесская одежда, ныне господствующая, подвергалась преследованию. Говорят, что их гвардия была тому виною. Надобно же, чтоб кто-нибудь был виноват).

В экспедициях против Горцев пешие казаки ходили в стрелках, перемешанные с солдатами. Известно, что наши отряды двигаются в горах продолговатым ящиком, внутри которого обоз, а снаружи стрелковые цепи. В лесах, которым, так много но ту сторону Нижней Кубани, цепи теряются из виду колонны, и тогда сигналы рожка, управляющего ими, получают особенную важность. Горцы преимущественно пользуются закрытой местностью, чтоб завязать дело, и как Шапсуги не любят жечь много пороху, то стрелкам приходится часто сжиматься в кучки. Не могу не повторить здесь поговорки закубанских горцев: Шапсуг — рубака, Абадзех — стрелок, а Чеченец — за завалом крепок... Казаки не имели рожков, не были приучены к сигналам, ни к построению кучек; поэтому их и перемешивали в цепях с солдатами. Лучше ничего не могло быть придумано: казак поддерживал служивого стрельбой, потому что стрелял лучше; а солдат стоял за односума штыком, потому что штык-молодец оказывался в схватке проворнее и сильнее старичка-подсоха. Дружба между солдатами и казаками была такая, какая только может быть между людьми, друг друга одолжающими. Так шли дела до 1843 года. [117]

В том году, пехота черноморского войска переродилась. На место пеших полков с конным урядом, явились баталионы, устроенные по образцу линейных баталионов кавказской армии. Черноморский казачий баталион — четырехротного состава; в каждой роте 3 офицера, 2 барабанщика, 2 горниста, 20 урядников и 230 рядовых. Баталионам даны новые знамена (за исключением жалованных пешим полкам за отличиe, который перешли и в баталионы), новый мундир, отличный от конного, новое вооружение и новый, для них собственно составленный, уставь. Казак перекинул чрез одно плечо ранец, чрез другое патронташ и взял в руки ружье с штыком. Для известного числа застрельщиков в каждой роте, выписаны из Литтиха штуцера. Из учебных карабинерных полков присланы на первый раз горнисты и барабанщики. Пехота села в свои сани и сказала коннице: прощайте — пеший конному не товарищ, а вирочем не отставайте, если можете. И она действительно пошла вперед зуавским шагом; но конница не погналась за нею и все стоит на одном месте.

Были чиновники из поколения выше изображенного сотника, которые замысловато покачивали головой и еще замысловатее пророчили, что казакам не полюбится штык, а горше всего барабан. Истинное несчастие для всякого доброго начинания, для всякой свежей и плодотворной мысли, когда этих людей принимают за оракулов и их вопрошают. В ответах их господствуют обыкновенно боязнь и отрицание, а логики но больше, как и в ответах всех оракулов вообще. Ради Бога, делайте нам добро, не запрашивая нас. Не ожидайте большой услуги от нашей дальновидности: мы, с нашей дальновидностью, будем во все глаза смотреть в туманную даль, где обыкновенно мерещится какое-нибудь уродливое марево, а около себя ничего не рассмотрим порядочно. А не то мы будем еще смотреть назад, вместо того, чтоб смотреть вперед или около себя. Довольно, что у нашего казацкого народа, как и у всякого другого, есть свой ангел-хранитель — здравый смысл, которого не обморочат никакие тупые предразсудки, ни изъеденным молью предания. Да мы же и выбились из доверия у нашего народа внутренними нашими печальными событиями прошлого столетия... [118]

Вместе с штыком и барабаном, были объявлены черноморскому народу права на землю, на которые не наложит уже руки никакой властный чиновник. Добрый этот народ одушевлялся благороднейшими чувствами, молился в церквах и возлашал на станичных сходкам»: «подержи Бог на белом свете Отца Государя, а служить мы Ему раднийши душею по новому уряду — новый уряд лучше всех старых! ..» Да, казак, смышленый человек, с разу выразумел превосходство нового вооружения и пользу новых порядков; он приласкал троегранного победоносца, как верного товарища, и бойко забарабанил в барабан, потому что ничей петух в станице не поет так весело и вычурно, как ротный барабан в походе. Барабан!... С непривычки ничего не разберешь, что он рассказывает — ужас как дробить — а слушать его хорошо, ей Богу, хорошо! Говорит он всегда честно, в слух, режет правду-матку самому фельдфебелю, не меняет голоса, не поет лазаря! Не то, что труба в нашей коннице: заголосить иной раз так, словно матушка сынка-малолетка в поход выпроваживает. Нет, молодец наш ротный брюханчик. Далеко козе-трубе с ним тягаться! Надоесть иной раз, правда — в полночь разбудить, до свету сломает лагерь, на привале полежать не даст; а все-таки слушать его хорошо, и если его убьют или в госпитале умрет, право, будет скучно... С какой же стати наш брат казак не стал бы любить барабана? Разве у казака не солдатская душа? Стыдно было б сказать: нет. Пускай Шапсуг сдуру кричит ему в перестрелке: «салдус-казак!» На это он шевельнет только усом — дурак ты, дискать, бритая башка, ничего не понимаешь — и добродушно пошлет крикуну пулю, прямо в бороду.

Забавный был у нас случай с этим «салдус-казаком». Как утерпеть, чтоб не рассказать его малолеткам, небывалым! Пробирались мы один раз отрядом через лес, битком набитый Шапсугами. В правой цепи случилась горячая схватка, в которой казак завладел шапкой с головы Шапсуга, добро бы убитого, а то живого. Как он ее сорвал, ему про то знать. Лес был весь в пороховом дыму и перестрелка звучала в нем лучше всякой симфонии. Однакож, мы спешили выбраться на чистое место, и, когда этого достигли, Шапсуги исчезли в одно мгновение, просто сквозь землю [119] провалились. Такая уж у них удача — вырастают не сеяные и пропадают не кошеные! Остался на поверхности земли один только горемыка, лишившийся в лесу шапки. Он ехал с открытым чубом в виду цепи и кричал во нее горло: «казак, отдай шапку, пожалуйста, отдай шапку!» Наскучив этим клянченьем, товарищи и говорят завоевателе шапки: «да отдай ему, Кулише, а то ему сердези и до жинки сором навернуться; вин же в тебе не позычав грошей» (не брал в долг денег). Но Кулиш был себе на уме и хотя не читал древней истории (если не разуметь под этим порционного спирта), однакож, отвечал, как спартанский полководец персидскому царю: приди и возьми. Шапсуг потерял терпение и начал браниться: «у! у! салдус-казак, отдай шапку!» «Так не отдавай же!» кричат односумы Кулишу. Но, к удивленно, пасмурный вид пластуна озарился улыбкою, встопорщенный ус как будто прилег, и пленная шапка получила свободу — полетала к стороне Шапсуга. Что ж этот чудак Кулиш тогда думал? А кто его знает! до думы этих людей не доберешься скоро. Полагать надобно, что он хотел вразумить неуча Шапсуга, что мнимая его невежливость составляет для порядочного казака лестный комплимент. Я основываю эту догадку на следующих обстоятельствах.

С образованием баталионов, пехота черноморских казаков получила решительную твердость и самостоятельность. Нет больше надобности перемешивать казаков с солдатами: они в состоянии идти без помочей в стрелковых цепях и где угодно. В которой цепи казаки, там беды большой не случится. Шапсуги вздумают скорее сыграть какую-нибудь замысловатую шутку против той цепи, где идут «салдусы», особенно такие, которых они видят недавно. У них есть поговорка, из которой я могу сказать вторую половину, и то с условием не мстить мне, — есть поговорка (вторая половина), что «салдус», прибывший из России, только на третий год делается умником. Кто ж так пишет дельные сочинения? Все отступления, да отступления!... Виноват, спешу продолжать. Да я ж и не сочиняю, а только рассказываю, что знаю. (Вижу, что уж начинают мстить мне). Наконец, казаки сами теперь в состоянии делать легкие экспедиции в горы, без поддержки регулярными войсками. Но в чем особенно принесли они пользу и показали себя молодцами, так это в содержании [120] передовых укреплений на земле непокорных горцев, среди их жилищ.

Пока эти укрепления содержались регулярною пехотою, в них цынга и тиф похищали значительное число жертв. Деревянные кресты печально теснились около лоскута земли, огороженного четырьмя валами. Но эти тесные пространства между четырех валов как будто раздвинулись и перестали носить название открытых могил, как скоро казачья пехота заняла их. Казаков спасали подвижность и предприимчивость, к которым приучили они себя на линии и который умели сохранить даже в замкнутом положении среди враждебного населения гор. Вместо того, чтоб ждать гостей у себя на пороге, они выходили за ворота и дальше в поле и таким образом отделывались от неприятных посещений без доклада; вместо того, чтобы оставаться в уединенном, чисто оборонительном положении, они непрерывно делали поиски по лесам и ущельям, на все четыре стороны, и владели окрестностью несравненно дальше того расстояния, на которое были уполномочены пушечным выстрелом. Прогулки на линию и обратно, мелкими партиями в несколько человек, были тоже делом обыкновенным. Туман и темная ночь не столько были опасны для них на их валах, сколько для Шапсугов на их проселках. Словом, они берегли укрепления не в самых укреплениях, а вне их, с поля, как аванпосты берегут лагерь. В доказательство, как этот способ оберегания укреплений хорош и как молодая пехота казачья была уже сильна для самостоятельных действий, приведем прекрасный подвить есаула Вовкодава, отстоявшего Ольгинское укрепление с горстью людей, весною 1819 года.

Укрепление Ольгинское, на две роты гарнизона, стояло на земле Шапсугов, близь самой Кубани. Под его прикрытием находились плошкотный мост чрез Кубань, карантин и провиантский магазин. Прямо вперед, к стороне гор, лежала от укрепления открытая полоса, а справа и слева подходили к нему камыши и перелески, благоприятные для скрытных подступов. В означенное выше время, большой отряд отправился с Линии в горы. В состав отряда были взяты части с линейных постов и большая половина ольгинского гарнизона: бояться нечего, когда мы будем впереди. Значит, линия и укрепление Ольгинское были ослаблены. В последнем [121] оставалось всего на все около ста казаков, под командою есаула Вовкодава.

Шапсуги были в большом сборе, недалеко от линии; но здесь никто об этом не думал, потому что если наш отряд показался в горах, то необходимо, чтоб и горцы были в сборе, — разумеется, в сборе против отряда, а не против линии. Таков уж порядок, известный всем и каждому. На этом, всем и каждому известном порядке, и на местности, представляющей столько удобств для скрытного подступа к укреплению Ольгинскому, Шапсуги построили обширный план — овладеть укреплением, мостом, карантином, провиантским магазином и тут же, по руке, разнести по кускам станицу Ивоневскую. В ночь против праздника Святого Духа, все их сборище, состоявшее из нескольких тысяч человек пехоты и конницы, двинулось к укреплению Ольгинскому, распорядившись, как водится, известить русский отряд чрез «преданных» ему лазутчиков, что на рассвете будет сделано на него кровопролитнейшее нападение. Все зависало от быстроты и внезапности, и горцы шли поспешно и скрытно. Конные подвозили пеших. Пришли вовремя: еще не рассветало. В укреплении было тихо: даже обычное: слушай-шан! шай! не раздавалось около ивовых корзин с землей на бруствере. Известно, как предрассветный сон обворожителен; он самому Аргусу смыкает веки. О, много добрых казаков сгубил ты, предатель предрассветный сон!... Все показывало, что рассчет на нечаянное нападение удался превосходно. Приступ повели без крику. Но какой за то подняли крик, когда укрепление грянуло вдруг и ружейным огнем и картечью, и мертвая окрестность застонала до самых гор, когда казаки, на приготовленную им нечаянность, ответили нечаянностью еще лучшей. Хорошо, говорят, смеется тот, кто последний смеется; мы, казаки, можем сказать: что хорошо наносить нечаянный удар, кто последний его наносит. Дело в том, что Вовкодав, с своим малочисленным гарнизоном, был совершенно готов принять гостей, несмотря на ранний час. Его пластуны, по обыкновению, проводившие ночь вне укрепления, издали открыли приближение неприятеля по тревожному крику птицы в камышах и во время предупредили гарнизон. Шапсуги приступали к укреплению, пока совсем не ободняло, бились упорно, но ничего не добились и бежали со стыдом, оставив во рвах [122] и на площади множество своих убитых. Это были, большей частью, молодые люди, еще безбородые. Старики-то везде, видно, себе на уме. Далеко по дороге, наш возвращавшийся отряд находил раненых лошадей, брошенных конницей, и обувь, растерянную пехотой. По всем речкам Нижней Шапсуги раздавался плач. Потеря, понесенная тогда Черкесами, была, действительно, жестока и надолго отбила у них охоту от искусных маневров.

Сидя в укреплении или близко около него, не подметишь по степной птице ночного приближения неприятеля, особенно такого, у которого ничто не звякнет и не стукнет. Не мудрено тогда искать пособия в бдительности добрых животных, оберегающих наши дворы. В предостережете укреплений от нечаянных ночных нападении, содержали при них собак. Это не была частная выдумка, а мера, предписанная начальством. Собаки содержались на казенном провианте (Содержание собак было положено по инструкции, данной генералом Вельяминовым для охранены закубанских укреплений? Из этого одного можно видеть, как глубоко были замкнуты гарнизоны в их оборонительном положении). Своеобычная бдительность казаков сделала эту издержку ненужною. Она же оказала еще и другую услугу: на этих дневных и ночных вылазках из укреплений, находившихся, можно сказать, в осадном положении, казаки приготовляли себя для грозных вылазок севастопольских, на которых привелось им играть видную роль. Понятно теперь, что подобный образ службы по закубанским укреплениям не давал казачьей пехоте отяжелеть ни физически, ни нравственно, а сосредоточенное положение ее по нескольку рот в каждом укреплении чрезвычайно способствовало к строевому ее образованно. Где регулярная пехота истощалась и разрушалась, там казачья развивалась и крепла. Что казаку здорово, то солдату смерть. Может быть, и наоборот.

Хорошее начало, говорят, половина дела. Это вполне оправдалось на деле, о котором мы с вами беседуем. Правильное образование пехоты в черноморском войске повело за собою образование ее и в других казачествах — на Кавказской, Оренбургской и Сибирским линиях. С 1813 и до наступившего 1860 года, кроме 12 баталионов в черноморском [123] войске, сформировано их (или еще только формируется) в кавказском линейном войске 2, в оренбургском 6, в забайкальском 12 и амурском 2. Сверх того, отдельный тобольский баталион 1 и отдельных полубаталионов 3 на передовой линии Западной Сибири. Баталионы черноморского войска послужили образцом, по которому созданы и другие казачьи баталионы. Устав, изданный для первых, обращен в руководство и для остальных. Таким образом, несмотря на различные местности и на различные положения, баталионы отдельных казачеств составляют однородное войско, одну военную семью. Теперь у нас большая часть казачеств имеют пехоту; в некоторых даже, а именно в Черноморском и Забайкальском, пехоты больше, чем конницы. Наконец, одно небольшое войско, меньше баталиона, войско Азовское все состоит из пеших команд, отбывающих службу на лодках у северо-восточных берегов Черного моря. Эти отличные крейсеры составляют для нас последнее воспоминание о донских и запорожских дружинах, плававших по Черному морю в утлых дубах, с неустрашимостью северных Норманов.

Облагородствование казачеств правильным оружием представляет знаменательное явление в историческом ходе этих военных братств, ровесников единодержавно на святой Руси. Оно свидетельствует, что эти старые братства не отстают от века, дружно идут под знаменем русской военной истории, обновляются и живут, между тем, как янычарство и все ему подобное давно уже погреблось под развалинами собственной исторической неподвижности. Было время, что и русское казачество подвергалось искушению того же духа азиатской неподвижности; но как он был ему чужой, то и не оковал его. Значит, казачество что-то родное матушке Руси, не то, чем восточные султаны окружают свои владения, не пустынная орда при государстве, а общество в государстве, с правом гражданства и с правом па гражданское развитие. Неверны, значит, взгляды на русское казачество некоторых говорунов, и чужих, и своих. Да не о том, впрочем, речь.

Теперь у нас всех казачьих баталионов тридцать-пять. Это сила. Правда, что она почти незаметна в необъятном пространстве от Лабы до Амура; но, стянутая и соединенная, она — сила, равная хорошему корпусу и превосходящая армии некоторых государств. Что ж они, эти казачьи баталионы? [124] Они особенно полезны как местное войско на отдаленных линиях, как войско, освоенное с климатическими и другими особенностями, имеющими влияние на солдата. Есть у нас местности, еще не совсем обжитые и благоустроенные, где содержание солдата сопряжено с такими или другими пожертвованиями, и эти пожертвования легко устраняются местным войском. Казачьи баталионы значительно сократили число линейных баталионов, а со временем, быть может, и совсем их заменят, то есть возвратят армии то, что она теряла из своего живого, действующего состава.

Но тем ли и должно ограничиться их значение? В том ли все их назначение и вся будущность? Чтоб отвечать на эти вопросы, не мешает бросить взгляд на первоначальную послугу казаков государству.

Казаки начали тем, что были местным порубежным войском, передовым полком государства. Время сделало прибавку к их назначению и распространило для них военное поприще. Они сделались необходимым передовым войском в полк при наших армиях. Совершенно было естественно передовой страж государства сделаться передовою стражею и его действующих военных сил. Но с этим новым назначением казаки могли явиться при армии не иначе, как на коне, потому что их пехота, какою была она прежде, нс могла иметь особенного значения вне своего околодка. Теперь же она стала на ноге войска, имеющего свое особенное значение, и положила начало новому элементу в казачествах. Она начинает тем же, чем и вообще начали казаки — передовою стражею государства.

Следуя по одному направленно с своей конницей, казачья пехота — передовая стража государства — может быть вместе с тем и передовою стражею наших армий. Место, кажется, есть: передовая служба при армии не всегда отправляется одной конницей, а очень часто разделяется между конницей и пехотой. Чего лучше конным казакам, поставленным на аванпосты, как иметь в товарищах себе своих же пехотных собратов, разлюбезнейших станичников!

Тогда пойдет уж музыка не та:
У нас запляшут лес и горы.
[125]

Пехота казачеств сделается для передовой службы тем же, что теперь их конница. В известных случаях она будет даже полезнее конницы: пеший казак пройдет там, где конный не проедет, и вышарить то, чего конный не схватить. Ходят же черноморские баталионцы (так вошло у казаков в обычай называть своих пехотинцев), ходят небольшими партиями между Линией и передовыми укреплениями, окруженными воюющим населением. Ни за что не проедет там конный. Местность, населенная неприязненными горцами, тот же неприятельский лагерь, и никакой Зуав на часах не будет так чуток и зорок, как Шапсуг в своем домашнем расплохе.

Наконец, зачем мне говорить о службе казачьей пехоты при армии как о чем-нибудь будущем? Наши баталионцы уже испытали эту службу, или, если угодно, их уже испытали в этой службе и нашли, что молодцы хоть куда. Я говорю о пеших казачьих баталионах, участвовавших в обороне Севастополя. Как ни мало было для них простора и вольного воздуха, а охулки на руку не клали и служили по своему обычаю: первые были на вылазках, в частую заглядывали в траншей союзников и не раз пробирались в их лагерь, откуда умели и назад уносить ноги. Французские солдаты удостоивали их названия русских зуавов. Казалось бы, что для почина урок был слишком трудный, а ничего: наши новички прошли его наравне с старыми учениками. Не изумили, не озадачили их эти пожары пороха, эти оглушительные бомбардировки, от которых, говорят, рыба убежала в другие воды и птица улетела в другие земли, и которым нет сравнения в летописях войн. Там нет, а у наших баталионцев оно нашлось: смертоносные тучи бомб и быстролетные стаи степных уток были в их глазах одно и то же. Это буколическое сравнение принадлежит именно баталионцу нашей Тимошевской станицы Бонифату, или, как его односумы часто величают, апу-хвату, Калите, для которого севастопольская служба была только «перва наша» — первый подножный корм — так у нас называется первый год службы. Прямо с вечерниц бедняк пошел под бомбы, и когда, по возвращении домой, описывал своей невесте ужасы осады, лукавая девчина спросила его с усмешкою, зажмуривал ли он глаза во время полета бомб. «Hи, Ганко», отвечал казак, к сожалению, не черноусый, «точнисенько так я на их дидився (смотрел), [126] як на гарькавых качок (уток-крякуш), що тут у нас на Керпилях снують туды-сюды.» Тогда девчина притворилась огорченною и заметила пластуну с крайне недовольным видом, что, верно, он мало о ней думал, когда не берег себя так. «Оце яка! чи нам бы то берегтися, коли бач Москали (солдаты) не береглися!» произнес баталионец таким решительным тоном, который показывал ясно, что он считает себя не ниже солдата как в исполнении долга, так и в других отношениях.

Если же казаки такого о себе мнения и если они способны были разделять с армией одно из самых грозных и кровопролитных побоищ, то можно ли отказать им в одном из современных улучшений, вводимых в армию? Чего же они хотят? Того, что так важно в нынешнее время и что им так к лицу: дайте им усовершенствованное огнестрельное оружие и сделайте их баталионы — стрелковыми батальонами. Пускай не пропадает даром французский комплимент: пускай будут у нас русские зуавы.

По образу службы, отправляемой очень часто в разбивку и растяжку по постам и прерываемой домашними льготами, трудно казачей пехоте достигнуть твердости и других строевых достоинств линейных регулярных войск. Но ни разбивка, ни льгота не помешают ей быть славной стрелковой пехотой. Плохой тот казачий командир, у которого казаки стреляют плохо. Что какой-нибудь малолеток будет неучем и мокрой курицей в строю, в этом не всегда еще виноват командир: ведь разбросают баталион иной раз так, что и не соберешь. Куда там заняться каким-нибудь строевым ученьем, хоть даже восьми-рядным! Но заниматься стрельбой можно во всяком положении. Стоит только думать об этом и с учебными припасами распоряжаться так, чтобы они доходили но назначению. Стоит только изгнать из службы и из домашнего даже быта это отчуждение чиновников от нижних чинов. Пускай будут офицеры, сочувствующие казаку и назидающие его простоту, отделенные от него мундиром и положением, но связанные с ним нравственными узами — чувством общего долга и общей чести. Откуда взялось это отчуждение, этот незаметный для стороннего глаза недуг наших строевых частей; но оно у нас встречается, по крайней мере там, куда не допускаются офицеры из армии... Если вы не [127] освободитесь от этого недуга, если вы не захотите думать о казаках, видеться с ними в их разбросанном положении и наводить их на занятие стрельбой, так поставьте, по крайней мере, правилом, чтоб никто из них не смел и думать проситься «до дому», если не надеется попасть в пику, на сотню шагов по меньшей мере. Тогда все будут попадать, потому что все одинаково хотят до дому. Я беру это не из собственной головы, а из опыта, из действительного события.

Это было на Кубани, на Нижней Кубани, где все, что имеет возможность спать, спит. Каким-то ветром нанесло полновато командира на отдаленный пикет.

Коли-сь Юпитер ненароком
Из неба глянул и на нас...

На пикет было четыре казака: два старых и два молодых, как водится. Один из этих последних и приступает к командиру с покорнейшей просьбой пустить его на неделю до дому, потому, говорит, уважению, что жене его дал Бог сына Савку, а Российской империи — казака, конечно пешего. «Ты, я вижу, охотник до крестины» — говорит командир — «а какова у тебя охота до ружья, желал бы я знать. Стреляй вот в эту пику: попадешь — пойдешь на крестины, так тому и быть, а нет — не прогневайся, сиди на вышке.» На порядочный ружейный выстрел торчала пика казака, водившего командирского коня. Охотник до крестин и вместе, как видно, охотник до ружья скинул шапку, приложился с удивительным старанием, выстрелил и — крак! — перебил пику. «А! вражий сыну» — послышался в стороне сердитый голос — бач як ратище изнивечив (пику извел).» Надобно заметить, что это был конный казак и что стрелял он из форменного ружья. Кто знает эти ружья, тот вполне согласится, что на рассказанном случае смело можно основать предлагаемый мною самоскорейшей способ выучивать казаков стрельбе без помощи учителя.

И, в самом деле, имеют ли казаки учителей? За всех вообще отвечать положительно очень трудно, а по части стрельбы еще и того труднее. Казак от природы стрелок. Если что, действительно, сохранилось у него от воинственных наклонностей дедов, так это охота к стрельбе. То только горе, что [128] многим беднякам, пока они еще не в службе, не из чего, нечем и некогда стрелять. Но кто растет в семье, мало-мальски достаточной, тот непременно выучивается стрелять, или, точнее, приобретает способность стрелять ис учась, как приобретает способность говорить, ходить, плавать. Казака располагают к стрельбе и степь, его окружающая, с четвероногой и летающей дичию, и зверь, нападающий на его домашних животных, и, наконец, этот внутренний голос, которым сказывается в нем его военная натура. Необъятный кругозор степи, освещенной южным солнцем, изощряет зрение, а курганы, по гладкой ее поверхности рассеянные, формирует глазомер. У нас близорукость — чрезвычайно редкое явление, и были примеры, что близорукие, долго живши в наших степях, нечувствительно поправляли свое короткое зрение. Обладая сильным глазом, не учась стрелять по раскрашенной мишени, а начиная прямо с живых мишеней, казак уже с ранних лет носит в себе зародыш истинных качеств стрелка, для которого одной верности выстрела на мерном расстоянии и в заученном положении — мало. Стрелковое образование разовьет эти качества в казаке, а родная степь будет их в нем поддерживать даже во время домашней льготы, тогда как другие качества, приобретаемые на службе, ослабляются льготою. А если еще будет положено давать стрелковым баталионцам, в льготный год, хотя по полуфунту пороху на человека, то они будут являться на службу, может быть, еще лучшими стрелками, чем какими ушли со службы. Наконец, самое стрелковое строевое ученье, в котором столько простора, свободы и живости, лучше всякого другого идет к казакам, и они будут проходить его с охотой и увлечением, как обыкновенно проходится все, к чему лежит душа и в чем участвует мысль.

Как же после этого не желать гам быть чем-нибудь выше простой замены неподвижных линейных баталионов, быть баталионцами нс какими-нибудь, а стрелковыми, способными и на Линии сидеть и в поле действовать? Может быть, сказанное выше об охоте к стрельбе и степном бытие не идет одинаково ко всем казачьим войскам; по крайней мере, оно вполне идет к тому войску, где образовались первые пешие баталионы. По гражданской части скотоводство и рыболовство, а по военной стрелковая служба — вот что идет к [129] тому войску по самым даже физическим условиям страны, им обитаемой. Оттуда посылаются теперь офицеры и нижние чины в Образцовый пехотный полк для изучения общей пахотной службы и для распространения строевого образования в своих баталионах. Приобретаемые ими познания не всегда и не вполне прилагаются к делу, по разбросанному положению на линейной службе не только баталионов, но и рот. Если бы, вместо того, молодые офицеры и урядники присылались в Царскосельскую Стрелковую школу для ознакомления с теорией и практикой стрелкового дела, то познания этого рода распространялись бы по разбросанным баталионам несравненно удобнее, чем общий пехотный устав.

Но чего будет стоить стрелковое вооружение казачьих баталионов? Откуда взять деньги? и где изготовить самое оружие?

По известным рассчетам, объяснение которых было бы здесь бесполезно, заграничный штуцер с принадлежностию и с доставкою, если не до самого места, то близко к нему, будет стоить 16 рублей. На вооружение тридцати-пяти баталионов, полагая, крупным счетом, по тысяче штуцеров на баталион потребуется 560.000 рублей.

Теперь следуют деньги, эта высшая сила, которая превращает проект в мечту доброго человека и мечту в проект. Деньги брать с казаков неудобно, по той причине, что их не найдется у них, у всех, а особенно у тех, которые служат в пехоте. (Сюда поступают обыкновенно беднейшие люди.) Но и давать казакам opyжие казенным образом, как дается оно солдатам, тоже не приходится. Надобно, чтоб ружье было у казака свое, как своя у него жена и свои дети: тогда он будет любить и беречь его, как жену или сынка. Если не найдется денег у баталионцев лично, то найдутся они в их войсковых суммах, состоящих из капиталов и текущих доходов. На эти суммы могла бы быть сделана поставка оружия, с отнесением одной половины издержки в безвозвратный расход и со взысканием другой с казаков, исподволь, по частям. Что казак будет платить, во первых, исподволь и, во вторых, только восемь, а не шестнадцать рублей, чрез это он избегает стеснения в денежном отношении, а штуцер [130] будет иметь свой. Во время домашней льготы, он не забросить его под лавку на съедение ржавчине, а поставить в красный угол хаты и каждый раз, как будет ласкать сынка, удалит часть ласки и своему боевому сотруднику. Мы сказали, что на все тридцать-пять тысяч штуцеров требуется 560,000 рублей. Две трети этой издержки могли бы быть отнесены на текущие доходы и одна на капиталы войсковых сумм. На первые упадет 373,333 рублей 32 коп., а на последние 180,666 рублей 66 коп. Эти цифры не представляют ничего несообразного с нынешним положением войсковых денежных средств в казачествах, имеющих пехоту. Если изготовление 35,000 штуцеров разложить на шесть лет, то каждый год потребуется отделять из текущего дохода не более одной двадцатой его части. Само собою разумеется, что рассчет этот не может быть приложен к каждому казачьему войску порознь, потому что войсковые бюджеты, равно как и число баталионов, не везде одинаковы; но он показывает только в общих чертах, что введение усовершенствованного оружия не представляет затруднений в денежном отношении.

Следует третий вопросы где изготовить штуцера? В настоящее время иностранные ружейники взялись поставить несколько десятков тысяч нарезных ружей для конных полков донского и кавказского линейного войск. Ружья делаются в Бельгии и сдаются в Таганроге и Ейске. Там же, в Бельгии, мог бы быть сделан заказ и штуцеров и для пеших баталионов черноморского и кавказского войск, с доставкою в Ейск. Для войск Восточной Сибири такой же заказ было бы, кажется, удобно сделать в Северо-Американских Штатах. Затем для одних только баталионов Западной Сибири и Оренбургского края пришлось бы изготовить оружие дома, и именно на Ижевском заводе.

Казачьи войска не могут жалеть издержек на улучшение вооружения. После пищи и одежды, это первая потребность в иррегулярном войске: достоинством оружия наверстываются и покрываются в нем те недостатки, которые ставят его ниже войска регулярного. Грустно слышать эти малодушные толки в откровенных кружках: куда нам до Черкес! у них оружие не то, что у нас; ты в него целишь, а он тебе язык высовывает — не боюсь, дискать, твоего оружия — и ты не [131] возьмешь его с такого расстояния, как он тебя!... Всякий воинственный или просто военный народ инстинктивно стремится к хорошему вооружению, пока еще не остыл в нем благородный жар. «Вино веселить сердце человека» — положим, мужика; добрый конь веселит сердце наездника — Гребенца, а доброе ружье — пластуна-Черноморца. По достоинству оружия безошибочно можно заключать о достоинстве самого военного народа. Оружие — его вывеска. Поверьте, что это не фраза. Встречаясь с турецкими баши-бузуками в минувшую войну, мы видели, что они настолько же стоят ниже наших горцев в храбрости, как и в вооружении. Самому Курду, так славному на Востоке удальством, наш закубанский горец не доверит даже почистить своего оружия. Доброе оружие — кумир храброго человека. Ему приносит он серебро и золото и все, что мог бы сложить к ногам любимейшего существа. Потомок Чингис-Хана украшает жену запястьями и ожерельями; Черкес покрывает винтовку блестящей оправой, а жена неси себе труд и нищету боевой жизни. Чтоб достать булатный клинок, он потрясал прах покойников — разрывал могилы крестовых рыцарей, сложивших свои кости и доспехи в его земле. Чтоб иметь добрую винтовку, он не жалел дочерей-красавиц — продавал их за море Турку. И добытое такой ценой оружие стало ему семейной святыней. Сберечь отцовское оружие — у него выше, чем сберечь у нас знаменитое отцовское имя. Смерть наездника в бою — плачь в его дому, а потеря его оружия — плачь в целом народе и несмываемый позор его соратникам. Чтоб дорожить так вещью, надобно, чтоб она того стоила, и она стоит. То же почти было и у наших дедов, у казаков старого времени. Сколько у нас ходит легенд, что Запорожец отдавал душу в кабалу нечистому за мушкет, никогда не дающий ни осечки, ни промаха! И давно ли еще первое после киота со святыми иконами убранство казацкой светлицы составляли оленьи рога, увешанные дорогим и заветным оружием! И куда все это девалось, куда ушло? Да, с дорогим оружием, верно, то же бывает, что и с червонцами: какой народ и сильнее промышленными духом, к тому уходят червонцы, а какой сильнее военным духом, к тому перекочевывает дорогое оружие — вывеска военного народа. Переводится оно, значит военные качества народа [132] исчезают. После этого, идя обратным логическим путем, позволительно сделать заключение, что улучшение оружия есть улучшение, в военном смысле, самого парода, носящего оружие....

Наша казацкая судьба еще молодая и ранняя судьба. Еще только прошло время от петухов до полного рассвета, и первые лучи солнца начинают золотить курганы наших степей. Много доброго и прекрасного для нас начато; будем надеяться, что все доброе и прекрасное пополнится. Не будем смущаться, если что-нибудь из старого у нас разломано, а новое не совсем еще построено, — только же идет еще постройка. Нельзя миновать состояния переходного: надобно чрез него пройдти, и вот мы чрез него проходим. Каково бы ни было это преддверие, но оно ведет в великолепное здание.... Есть люди положительные и мыслящие, но которые сулят о переходном состоянии как об окончательном и которые утверждают, что казаки уже отжили свое, что казачество — анахронизм в наше время. Но казаки жили не больше, как ни кто-нибудь другой, и в казаках такая непрерывная и разнообразная надобность, что они не дослуживают своих льгот дома. Где ж тут анахронизм?... Нет, пока наша великая Русь будет стоять богатырем между Востоком и Западом, между двумя человеческими, боровшимися в крестовых походах и так далекими от слияния в одно человечество, пока наши границы будут измеряться тысячами верст и не станут так твердо, как гранитные берега широкого моря, до тех пор казачество не анахронизм и казаки не отжившие народ. Только, разумеется, будущие казаки не будут походить на нынешних, как нынешние не походят на бывших. Говорю это в добрую сторону. С казаками Русь-матушка росла и разживалась; с ними несла скорби и видела радости; они работали на ее историю; они являлись к ней на выручку поголовно, от старого до малого, и благодать Божие совершалась в немощи... и вы думаете, что ей легко было бы расстаться с ними? Она лучше сделает все, чтоб они были достойны нынешнего его величия и нынешнего времени.

Но уж вы стары стали; нет в вас прежнего огня....

Это вам так показалось, когда вы смотрели на нас в минуту дремоты: ведь «и Гомер дремлет»». Но дремота не [133] старческое охолоднение — прогоните ее. До старости нам еще далеко; мы только отжили свою разгульную молодость, отцвели, остепенились и начали разумный возраст мужества. Какие были блудные сыны, и те возвратились к отцу родному....

Случалось вам видеть недоросля-лихача, рано вышедшего из-под родительского надзора, своевольника, игрока, искателя приключений, а впрочем доброго, способного и, при всякой нужде, услужливого малого? Вы печально качали головой и говорили с живым участием: несдобровать тебе, добрый молодец, не сносить на могучих плечах буйной головушки; а стоил бы ты лучшей доли!... И потом, чрез десяток какой-нибудь лет, встречаете вы человека в цветущей поре жизни, положительного, трудолюбивого, убегающего всяких шумных историй и чрезвычайно заботливого по своим обязанностям — гражданина и воина. В чертах его с вежего, здорового лица мелькает что-то вам знакомое и даже приятное: вы всматриваетесь, всматриваетесь и узнаете наконец... кого же? — того самого отделенца от отцовской семьи, лихача, к которому влекло вас какое-то сердечное чувство, но которому стыдились вы подать руку при всех. Правда, вы уже не находите в нем прежней живости и лихости, но за то сколько видите новых сил! Вам даже шепнули, что он, в своем уголку, при свете своего каганца, просиживает вечера за книгами и старается вознаградить время, погибшее для его воспитания. Какая счастливая перемена! говорите вы и подаете ему руку открыто, на улице. Вы захотели заглянуть и в домишко к нему. Там все почти перестроено заново; не все только кончено, не все еще в том порядке, как быть ему следует; местами, по темным углам, висит даже старая паутина. Но архитектор заботлив и искусен; работа направлена хорошо и идет успешно. Да, говорите вы с чувством, надобно, чтоб молодое пиво переиграло, чтоб зеленая молодость прошла. Душа ваша растрогана; вы произносите горячее слово благодарения благому Провидению и не желаете, чтоб прошедшее теперешнего гражданина-воина возвращалось к нему. Какое сокровище для отечества воин-гражданин!

Это... русское казачество и его Провидение — Великий Русский Царь! [134]

Послужим, братцы, Царю-надеже и копьем, и штыком; да только славно послужим, чтоб не желали нам возврата нашей первой молодости. Надобно, чтоб она прошла и не возвращалась. И мы любим и всякий любит вспоминать бедовые молодые годы; но никто не захотел бы быть тем, чем он тогда был.

ЕСАУЛ.

С.-Петербург.
14 ноября 1859 года.

Текст воспроизведен по изданию: Пешие казаки // Военный сборник, № 1. 1860

© текст - Попко И. Д. 1860
© сетевая версия - Тhietmar. 2016
©
OCR - Станкевич К. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Военный сборник. 1860