ЛЕВЫЙ ФЛАНГ КАВКАЗСКОЙ ЛИНИИ В 1848 ГОДУ

V.

Выступление из кр. Грозной. Лагерь при кр. Воздвиженской. Наиб Талгик. Первая встреча с будущим героем Ардагана. Затруднительное положение. Ночь при кр. Воздвиженской. Утро 1-го августа. Кавалькада. На Гойте. Первые выстрелы. Вступление на Урус-Мартан. Фуражировка. Недоразумение и его последствия. Очерк театра военных действий чеченского отряда.

Крепость Грозная была административным центром левого фланга кавказской линии и резиденциею командующего войсками. Сюда поступали донесения о военных происшествиях от всех воинских начальников укреплений, со всех кордонов, отдельных постов и приставств. Из всех этих донесений, даже самых мелочных, как например о неудавшемся покушении или о пропаже одной пары быков, составлялся каждую неделю особый журнал, который, при так называемом семидневном рапорте, представлялся военному министру и главнокомандующему. В Грозной наша маленькая колонна увеличилась еще одним батальоном пехоты, одним орудием и двумя сотнями казаков, так что 30-го июля мы переправились через мост на правый берег Сунжи в составе двух батальонов пехоты, трех полевых орудий, двух сотен иррегулярной и двух эскадронов регулярной кавалерии.

В семи верстах от Грозной, по пути к крепости (нынешней слободе) Воздвиженской находятся две горы, образующие, по имени одной из них, знаменитое ханкальское ущелье. Горы эти не принадлежат ни к какой системе, стоят одиноко, на безлесной плоскости, а сами покрыты лесом. Между Аргуном - первой [447] рекой большой Чечни с запада, и Гойтой — первой рекой малой Чечни с востока, они составляют как бы триумфальные ворота, через которые въезжаешь в непокорные владения Чечни. В ханкальском ущелье мы прошли мимо двух аулов с правой стороны, почти совершенно замаскированных лесом: Ильяс-Юрт и Шавдон-Юрт; с той же стороны, на полугоре, мы видели трех всадников, стоявших между деревьями неподвижно, как конные статуи. Это был один из неприятельских пикетов. Мы миновали ханкальское ущелье, через которое проходили со всеми боевыми предосторожностями, миновали Ермоловский курган, возвышающийся с левой стороны, отдельно, при выходе из ущелья, и вступили на обнаженную равнину. Невысокая травка, которою покрывается эта равнина весной, давно уже выгорела от солнца, и поверхность ее была до того гладка и лишена растительности, что можно было бы за несколько шагов заметить ящерицу или мышонка. Эта невеселая станция была нашим последним переходом; мы быстро приближались к цели. Там, впереди, заслоняя нижнюю часть темного аргунского ущелья, неясно выделялись из дымчатой мглы, точно сохранившие отпечаток утренней зари, розовые строения: то были сложенные из кирпича стены и башни крепости Воздвиженской — сборного пункта чеченского отряда. Далеко направо, завешенные туманами, виднелись синеватые полосы лесов малой Чечни; налево — равнина, вначале такая же гладкая и обнаженная, как и та, по которой мы шли, но что было за нею, за этой равниной — этого пока никто еще не знал. Благодаря отсутствию переправ, спусков и подъемов, обыкновенно затрудняющих движение артиллерии и обоза, мы подошли к [448] Воздвиженской около часа пополудни и направились прямо к отряду, расположившемуся лагерем против левого, восточного фаса крепости; южный, обращенный к ущелью, составлял передний фас. На встречу к нам выехал штаб офицер генерального штаба, в сопровождении казака. Своим озабоченным и глубокомысленным видом он поселил в нас невольное благоговение и робость к себе. Указав нам и другим частям войск нашей колонны место стоянки, он скрылся. Затем, едва драгуны начали вбивать колья для коновязей, как, в сопровождении казака, явилась другая личность, с рукой на перевязи. Это был красивый молодой человек, живо вселявший впечатление о своем неславянском происхождении, которое еще более подтверждалось его не русскою фамилиею — Гейман. Он передал нам распоряжения начальника отряда, относившиеся до продовольствия людей и лошадей, и после этого знакомства не пропускал ни одного вечера в продолжение двух месяцев, чтобы не побывать в нашем лагере.

Наиб большой Чечни, неустрашимый и отчаянный партизан Талгик, каждую ночь артиллерийским огнем беспокоил крепость Воздвиженскую и лагерь с кургана, отстоявшего на пушечный выстрел. Главнокомандующий, присутствовавший в отряде и желавший раз навсегда прекратить эти покушения, приказал подвести мину под курган и, по первому выстрелу неприятельского орудия, взорвать ее; войска же должны были броситься на “ура” и, если можно, завладеть орудием. Работы велись чрезвычайно скрытно, и за два дня до нашего прибытия мина, после двух выстрелов Талгика, была взорвана с треском, сопровождавшимся грохотом орудий и раскатами их в горах. Но саперный [449] офицер тут же доложил, что взрыв не удался, поэтому и распоряжение об атаке кургана было отменено. Ошибка саперного офицера обнаружилась впоследствии: оказалось, что жертвами взрыва были сам наиб и его орудие; первый оставался врытым в землю по самые плечи до рассвета, а орудие, лишившись всех своих деревянных принадлежностей, разлетевшихся во все стороны, всю ночь валялось на кургане и только к утру свезено было на арбе в ближайший аул 3. [450] 

Как только палатка моя была разбита, и часовой к денежному, ящику приставлен, я отправился в крепость к командиру князя Воронцова (куринского) полка, барону Меллеру-Закомельскому, временно исправлявшему должность начальника чеченского отряда за отсутствием генерала Нестерова — для переговоров об отпуске сена, так как подпоручик Гейман предупредил нас, что мы будем получать его из запасов куринского полка. Я застал барона Меллера-Закомельского за обедом в столовой, в обществе около двадцати офицеров, своих и посторонних. Барон тотчас же встал, не выпуская из рук салфетки, и подошел ко мне. Когда я изложил ему цель моего прибытия, он вызвал из-за стола полкового квартирмистра и тут же сделал все необходимые распоряжения.

Барону Меллеру-Закомельскому могло быть в то время несколько более сорока лет. Он был довольно высокого роста, довольно хорошо сложен; лицо и руки его покрыты были веснушками; волосы на голове рыжие, почти красные, усы огненно-рыжие, подстриженные и торчавшие щетиной; глаза его были того неприятного голубого цвета, который напоминает цвет обыкновенных голубых бус, украшающих загорелые шеи наших крестьянок. Барон Меллер говорил скоро, суетливо, глаза его бегали во время разговора, точно старались поспеть за его словами. Этому генералу, бывшему в 1848 году еще полковником, нельзя отказать ни в распорядительности, ни в хладнокровии; но за то, он был сухой, бессердечный эгоист, поглощенный заботою об упрочении своего благосостояния. Он также много думал об увеличении своей военной славы, а так как громкую известность на Кавказе и в России приобретали те дела против неприятеля, в которых [451]  урон в наших войсках бывал значительнее, то враги его, которых у него было много, говорили, что он оставался на позиции всегда гораздо дольше, нежели того требовали обстоятельства; что он отступал всегда слишком медленно, так медленно, как отступать не принято даже на Кавказе, где боевая честь высоко ценится.

По возвращении моем в лагерь, эскадроны отправились за сеном поочередно в полном составе. К великому удивлению и удовольствию полкового квартирмистра, сено принималось, распределялось и навьючивалось чрезвычайно быстро и в образцовом порядке; в полтора часа вся операция была кончена, и к пяти часам пополудни последние вьюки потянулись из крепости по дороге к лагерю. Драгун почему-то считали здесь тяжелыми, неповоротливыми, и когда они оказались бойкими и расторопными, то за всеми их движениями следили с широко разинутыми ртами. Вообще, вступлению нашему в войска левого фланга суждено было ознаменоваться разными сюрпризами.

Талгик не успел еще придти в себя после последней катастрофы, из которой каким-то чудом вышел здоров и невредим, и потому ночь прошла совершенно спокойно. На другой день, 31 июля, войскам назначен был отдых. У солдата свои понятия об отдыхе, когда он находится в походе, накануне роковой лотереи, где ему, быть может, достанется несчастный билет: не теряя времени, он отправляется странствовать по лагерю, отыскивает в других частях войск ближних и дальних земляков и даже родственников и, к великой радости, находит их иногда без затруднений. Так как всякое чувство русского простолюдина, чтобы не быть сухим, требует [452]  орошения, то и новые встречи смачиваются для скрепления, и для этого приходится тревожить сберегательную кассу, зашитую в ладанке или в кожаном мешочке вместе с заговором от пуль. Так было и с нашими нижними чинами. Офицеры также старались в этот день вознаградить себя за скуку и однообразие первых пяти дней, проведенных в походе, и только, кажется, я один был лишен удовольствия отвести душу в компании, потому что у меня было много всякого дела.

Укрепление Воздвиженское, получившее название крепости с переводом туда штаб-квартиры куринского полка, заложено 22-го августа 1844 года отрядом генерала Гурко. Название свое оно получило в честь большого креста, в три аршина вышины, высеченного из цельной каменной глыбы и найденного на левом берегу Аргуна, на большом возвышении, в нескольких саженях от аула Чахкери. В середине креста находится небольшое углубление, обращенное на восток, вероятно для образа. По показаниям местных жителей, смотревших на него как на святыню, крест этот, принадлежит одной из фамилий шатоевского общества. Соседний с Воздвиженскою аул Чахкери, поступивший под защиту крепости, обращал на себя внимание своею мечетью. По своей прочности, изящной архитектуре и опрятному виду, она могла поспорить со всеми мечетями большой и малой Чечни. Ее выстроил наместник князь Воронцов на свой счет, в знак особенного благоволения к жителям аула. Пока она строилась, от зари до зари ее окружала толпа любопытных, с нетерпением следившая за успехами постройки; но когда она была готова, отделана и выбелена, и стояла изящная и нарядная, как невеста, и ожидала только паствы — паства не приходила. Даже толпа, [453]  не отходившая от нее с утра до вечера, разошлась и больше не показывалась. Гордость, радость и благодарность сменились горьким разочарованием: вокруг здания, которое служило украшением всего аула, на котором покоилось столько надежд, стало тихо и безлюдно; его обходили, как обходят места, посещаемые привидениями. Когда приехал наместник, его не только не благодарили, но даже не вышли и встретить, как это делалось обыкновенно. Старого сардара огорчило и удивило такое поведение жителей; он обратился за объяснениями к сопровождавшим его местным администраторам, и вот что узнал от них, к немалому смущению своему: щетки, которыми выбелена мечеть, сделаны из свиной щетины. Никто не знал, как примет наместник это известие. Ожидали, что он рассмеется, но он не рассмеялся; на лице его не было заметно даже той исторической улыбки, которая никогда не сходила с него. Таким видели его некоторые из приближенных в критические минуты даргинской экспедиции. Он только задумчиво проговорил, ни к кому особенно не обращаясь:

— Когда хочешь сделать зло — думай, как бы не повредить самому себе; когда же собираешься сделать добро, десять раз отмерь прежде, нежели решишься отрезать».

Отдано было приказание — как можно тщательнее, до малейшего пятнышка, уничтожить следы этого неумышленного осквернения святыни и предоставить жителям самим выбелить, или, если пожелают, окрасить в лазурь и золотье — любимые цвета правоверных — стены новой мечети, для чего выдана была жителям такая сумма, что на нее можно было бы заново отделать все мечети между Сунжей и Черными горами. После [454]  этого, почтенный сардар по-прежнему сделался желанным гостем в ауле Чахкери.

Перед вечером зашел ко мне в палатку мой дивизионер и заметил тоном, не допускавшим возражения, что, по закону (вероятно, тогда еще не обнародованному, так как прежде я об нем не слыхал) дневка есть день неприсутственный, а потому все канцелярии в отряде, не исключая кавалерийских, должны быть закрыты. Делать было нечего, пришлось подчиниться закону — закрыть присутствие; другими словами — все письменные принадлежности сложить и запереть в обитый черной кожей вьючный сундук и, вместе с дивизионером, отправиться в его палатку, где собрались все наши офицеры, и откуда все время, пока я занимался, доносился ко мне нестройный говор и взрывы веселого смеха. Когда Дмитрий Матвеевич, в сопровождении своего адъютанта, вернулся к обществу, в нем обсуждался вопрос не последней важности — как провести вечер, потому что, на основании приказа по лагерю, объявленному час тому назад, во всем отряде всю ночь нигде не должно быть огней ни за палатками, ни даже в палатках, так как огонь может служить в ночное время превосходной мишенью для неприятельских выстрелов. Прения были оживленные, но вопрос остался нерешенным. Трудно было придумать что-нибудь полезнее и приятнее сна накануне выступления, для сокращения и без того короткой ночи.

Темная ночь была тиха. Она была бы торжественно тиха, если бы Аргун, с наглостью стихийной силы, не лишал ее торжественности, с шумом выбрасывая свои пенистые волны из дикого, глухого ущелья на приволье широко раскинувшейся равнины. Горцы знали, сколько коварства таится в этой тишине, как [455]  легко разрушить чары этого притворного спокойствия, как мало нужно, чтобы осветить мрак ночи зловещими огнями и разбудить эхо гор и лесов зловещими звуками, и потому они были осторожны. Они знали, что лагерь охраняется густою цепью стрелков, за цепью лежат резервы, впереди цепи разбросаны припавшие к земле и затаившие дыхание секреты, каждую ночь менявшие свои места. Они знали все это, и потому ночь прошла спокойно для лагеря; только у восточных ворот крепости, на рассвете, нашли два трупа: один солдата куринского полка, другой — армянина; оба убиты холодным оружием.

1-го августа, с раннего утра, в лагере заметна была та суета, которая обыкновенно предшествует передвижению войск. К восьми часам утра от этого уже лагеря ничего не оставалось, кроме сора, костей, клочков бумаги, окурков, черепков от разбитой посуды и стекол от бутылок. В половине девятого весь отряд, в белой летней чистой форме, выстроился покоем — и начался молебен с коленопреклонением. После молебна войска перестроились в походный боевой порядок на так называемой «большой русской дороге», фронтом к малой Чечне. Со стороны Воздвиженской показалось густое облако пыли, охватывавшее собою пеструю кавалькаду, в нарядных и самых разнообразных костюмах; над нею развивались три значка: голубой и красный с белыми крестами посередине и белый с черным крестом. Впереди кавалькады, на маленькой гнедой лошадке, в сюртуке без эполет, с черным воротником, ехал прямой, высокий, худой старик, без усов, с гладко выбритою нижнею частью лица и с жиденькими, седыми бакенбардами. Глаза его, когда-то голубые, теперь выцвели и [456]  казались оловянными; улыбка напоминала дедушку, любующегося на своих резвящихся внучат. Эта улыбка появлялась только перед войсками и туземцами; для остальных смертных у него была другая улыбка, значения которой никто никогда не мог разгадать. На нем была высокая белая фуражка, а через плечо, на узкой черной портупее, азиатская шашка без всяких украшений, кроме серебряного ободка вокруг черной костяной ручки и серебряного наконечника. Это был князь Воронцов или старый сардар, как называли его горские народы и сам Шамиль, как любили называть его и многие русские офицеры. Я не спускал глаз с его шашки и спрашивал себя: та ли это самая шашка, которую ему пришлось обнажить в даргинскую экспедицию, когда чеченцы, пробившись сквозь остатки нашей цепи, неслись на него с обнаженными кинжалами, и он обязан был жизнью одному фельдфебелю кабардинского полка, вовремя заметившему опасность и бросившемуся с ротой прикрывать его?

Главнокомандующий медленно объезжал ряды нашей колонны, останавливаясь перед каждою частью войск и здороваясь с нею отдельно: «здравствуйте, куринцы! Здравствуйте, тенгинцы! Здравствуйте, навагинцы»! Наконец, поравнялся и с нами: “здравствуйте, здравствуйте, драгуны"! — “Заметили ли вы, Дмитрий Матвеевич», спросил я дивизионера, когда кавалькада удалилась, “он два раза сказал драгунам: здравствуйте"? “Это оттого — сострил майор Золотухин — что мы действуем и в пешем, и в конном строю". Объехав ряды колонны до самого арьергарда, главнокомандующий не пропустил ни одной части, как ни была она мала, чтобы не сказать ей ласковое приветствие, и в сопровождении своей блестящей свиты, с развевающимися [457]  значками, вернулся к фронту колонны и занял место между авангардом и головным батальоном. Отряд тронулся. Заволновались белые ряды; заиграли на солнце стальные штыки; всех охватило какое-то праздничное настроение, выразившееся в веселом говоре, смехе, шутках; все это слилось в один общий нестройный гул, знакомый каждому, кто бывал в строю. Никому в голову не приходило напомнить солдатам, что здесь главнокомандующий; все начальники знали, что он любит видеть детей своих в таком настроении; в этой свободе выражалось доверие к нему; он это понимал и дорожил этим.

Верстах в шести или семи от Воздвиженской, большая русская дорога, названная так чеченцами, пересекается рекою Гойтою, правым берегом которой оканчивается большая, а левым начинается малая Чечня. Верховья этой реки скрываются в неприступных трущобах Черных гор, откуда она по ущелью сбегает на плоскость, вековыми лесами пробирается до просеки, версты две бежит по открытой местности, и затем левым берегом опять уходит в лес, а правый остается обнаженным до впадения в Сунжу. Подобно всем рекам малой Чечни она прорыла для своего русла глубокий овраг с обрывистыми берегами. С именем Гойты связаны воспоминания о самых мрачных эпизодах пребывания наших отрядов в этих местах, а именно: в 1825 году, при движении Ермолова внутрь страны для подавления восстания, произведенного Бейбулатом Таймазовым и лжепророками, в 1832 году при обратной переправе наших войск, в 1845 году — опять при переправе нашего отряда под начальством генерала Фрейтага, и наконец в 1847 г. Теперь и мы приближались к ней. Всем отрядом, [458]  за отсутствием генерала Нестерова, командовал полковник барон Меллер-Закомельский и, не смотря на пребывание в отряде старших, все подчинялись его распоряжениям. Мирно и беспрепятственно, как внутри России, прошли мы расстояние от Воздвиженской до границы малой Чечни. Показались крутые, почти отвесные берега роковой реки. На широкой просеке, вправо и влево от переправы, никого не было видно. Саперы принялись разрабатывать спуски. Два батальона пехоты, без артиллерии, и дивизион драгун переправились на левый берег реки прикрывать работы. Через несколько времени и главнокомандующий, со своим конвоем, присоединился к нам: он тотчас же сошел с коня; его примеру последовала свита. Драгуны хотя и спешились, но не расходились, и были наготове по первому сигналу опять сесть на коней. В помощь саперам назначены были две роты с шанцевым инструментом. Застучали кирки, лопаты, заступы; из глубины оврага доносились энергические восклицания, брань и хохот: бранили реку, зачем она сбивает с ног; бранили чеченцев, зачем они портят переправы; досталось и наибам за то, что допускают у себя такие беспорядки. Один солдат упал в воду; товарищи кричали ему: “ты куда? на Сунжу? встретишь земляка — кланяйся”! Другой скатился с обрыва вниз. “Это он, братцы, от наместника прислан узнать готов ли спуск". Ломались кирки, заступы, лопаты и к ним обращались, как к одушевленным предметам: “что, не хочешь служить? нет, погоди, придем на место, отдам в починку, опять поступишь на службу; я двадцать пять лет тяну лямку, и ты не отставай". Через час оба спуска были готовы. Началось перетаскивание артиллерии и обоза, по одному орудию, по одной [459]  повозке — труд тяжелый, требовавший осмотрительности, напряжения мускулов; лошади скользили, спотыкались, падали, храпели, рвались в сторону; при спуске, орудие удерживалось за колеса, чтобы не дать ему скатиться вниз, при подъеме же подталкивалось сзади, чтобы облегчить лошадей. Жаркое солнце, скользкий грунт берегов и быстрота течения увеличивали тягость работы. Наконец, почти бегом вкатили на левый берег последнюю повозку, и вся колонна переправилась в брод.

После получасового отдыха войска построились в прежний боевой порядок и двинулись далее. Местность, на которую они вступили, называлась Черною поляною; почему черною — неизвестно. В описываемый момент, облитая солнечным светом, покрытая зеленью, она вовсе не оправдывала этого названия. Когда мы прошли от переправы версты две влево от дороги, на спуске леса показался всадник, потом из-за высокого ствола дерева — другой и за ним третий. Несколько времени ехали они один за другим и все как будто присматривались к колонне. Наконец, они съехались, остановились; не трудно было догадаться, что они совещаются. Так прошло несколько минут. Совещание, должно быть, кончилось; они разъехались и по-прежнему лица их обращены были на дорогу, по которой двигался отряд. Вдруг, в одно мгновение, в руках впереди ехавшего всадника сверкнула винтовка, он пригнулся к голове лошади, секунды две целился, выстрелил и скрылся в чаще леса; за ним, подражая во всем его приемам, выстрелил второй всадник, за вторым третий, и все трое скрылись. Цепь отвечала им несколькими выстрелами, и опять все смолкло, т. е. смолкли выстрелы, а говор и смех не прекращались. Прошло [460]  еще несколько минут. Против середины левой цепи раздалось опять несколько выстрелов, на них отвечали; затем сделано было несколько выстрелов против левого фланга той же левой цепи, потом против правого ее фланга. Выстрелы становились все чаще и чаще; на каждый выстрел из опушки леса отвечали тремя или четырьмя из цепи, и минут через десять по всей левой цепи завязалась перестрелка, частая и непрерывная как град, падающий на железную крышу. Когда перестрелка в левой цепи, так сказать, установилась, из опушки леса, вправо от дороги, также раздались выстрелы; на них ответили залпом; выстрелы с нашей и неприятельской стороны посыпались, как барабанная дробь, и прошло не более четверти часа, как уже правая цепь не отставала от левой. Медленно продолжала подвигаться колонна, провожаемая справа и слева ружейным огнем. Едва успела она отойти версты полторы от того места, где раздались первые выстрелы, как в авангарде также послышались выстрелы, сначала редкие, одиночные, потом залпами из нескольких ружей; наконец, и там загремела перестрелка, такая же частая, неумолкаемая, как и в боковых цепях. К авангарду придвинута была сотня иррегулярной кавалерии, так как неприятельские всадники нарушали благородную дистанцию и слишком близко подъезжали к цепи. В арьергарде было спокойно. Таким образом, как бы опоясанная с трех сторон ружейным огнем, колонна наша подходила к Урус-Мартану, где предполагалось заложение крепости. Шествие ее, под музыку, с которой не сравнится никакая музыка в мире, можно было назвать триумфальным. Неприятель неохотно уступал нам позицию на реке Мартане: новая крепость должна [461]  была значительно стеснить свободу действий чеченцев. Расстояние между двумя крайними пунктами чеченской передовой линии — Воздвиженской и Ачхоем, было слишком велико; Урус-Мартан должен был служить промежуточным звеном между ними, так что вместо одного длинного расстояния получались два коротких.

В левой цепи, кроме начальника ее и трех офицеров, беспрестанно разъезжавших взад и вперед по своим дистанциям, был еще один офицер. Этот последний, ни во что не вмешиваясь, все время находился за серединой цепи; под ним был рослый и статный конь с красиво подобранной головой и пышным, волнистым хвостом. Когда мы были уже недалеко от Урус-Мартана, он вдруг зашатался и упал с лошади. Тогда только я узнал, что этот офицер — полковник Левкович, командир тенгинского полка, тот самый Левкович, который за два года перед тем, у минарета, подле Змейской станицы, нечаянно наткнулся на Шамиля, пробиравшегося в Кабарду, вступил с ним в неравный, но отчаянный бой, и, если не заставил его отказаться от намерения возмутить Кабарду, то во всяком случае задержал его и тем дал возможность стянуть наши войска и приготовиться к отпору. В отряде пронесся слух, что Левкович убит; но он не был убит: он был контужен пулей в лоб, упал с лошади и при падении получил сильные ушибы, из которых самым опасным было повреждение половых органов. “Жаль, очень жаль Левковича”! повторил несколько раз главнокомандующий, направляясь к перевязочному пункту, куда Левкович был доставлен на носилках в глубоком обмороке, и где уже были убитые и раненые. [463] 

Войска двигались по правому берегу реки Мартана, в ожидании распоряжения о размещении их на лагерной позиции. Перестрелка прекратилась, цепи сомкнулись и отступили к колонне. Кавалерия, в полном своем составе, с четырьмя орудиями конно-казачьей артиллерии, отделившись от отряда, переправилась через реку Мартан и рысью поскакала по большой русской дороге. В то же самое время и неприятельская кавалерия, двумя большими партиями, вдоль опушки лесов, по обе стороны просеки, понеслась, со значками, вперед, самым бешеным аллюром, по одному направлению с нами, но только в обход. Я ничего не понимал и обратился к дивизионеру за объяснением. Он отвечал мне, что мы идем фуражировать, а чеченцы поскакали вперед предупредить нас. В полуверсте от Урус-Мартана мы свернули с большой русской дороги вправо и выехали на обширную поляну, которую с двух сторон живописными полукружиями обступали леса. На противоположном конце поляны, в шахматном порядке, расставлены были огромные стога сена; некоторые из них объяты были пламенем; при совершенном безветрии черные столбы дыма стояли совершенно вертикально, и только наверху, высоко над землей, медленно расходились и постепенно исчезали в сапфире безоблачного летнего неба. К стогам, еще нетронутым огнем, подъезжали всадники с горящими пучками сена и поджигали их. Между стогами первой линии живописными группами стояли конные чеченцы; вся остальная масса неприятельской кавалерии расположилась за вторыми уступами. Несколько разноцветных значков, беспрестанно переезжавших с места на место, заставляли предполагать, что готовится что-нибудь необыкновенное. [463]  Может быть, при них была артиллерия, и они собирались встретить нас картечью, но не решились, видя перед собой какую-то новую кавалерию, в фуражках вместо папах, не в черкесках, как казаки, а в каких-то белых сюртуках, с красными полосами на ногах и с ружьями без чехлов: кавалерию на высоких лошадях, совершенно одинаковых по росту и по масти, молчаливую, угрюмую, маневрирующую стройно, как один человек, и все по сигналам. Мы продолжали подаваться вперед все тем же аллюром, и когда казаки, на довольно близком расстоянии от стогов, рассыпались и понеслись в атаку, их встретили бойким ружейным огнем, не причинившим, впрочем, никому никакого вреда. По мере того, как мы приближались к стогам, неприятель подавался назад, не переставая отстреливаться, и наконец отступил за вторую линию уступов, но он не продержался и двух минут на этой новой позиции: ее заняли драгуны, вызванные вперед прикрывать фуражиров и отступление всей остальной кавалерии. Фланкеры наши тотчас же завязали с неприятелем перестрелку, не позволяя ему из почтительного расстояния переходить в непочтительное, и казаки могли спокойно и безопасно фуражировать. Они бросились к тем стогам, которых чеченцы не успели зажечь, проворно принялись разбирать их, вязали вьюки, вскидывали их на лошадей, сами садились на них и, по одному, поспешно отъезжали. Не больше часа прошло с тех пор, как мы отделились от колонны; фуражировка кончилась, и мы отступили. Неприятель преследовал нас довольно слабо, и то только до поворота на большую русскую дорогу, а затем отстал. Сено продолжало гореть, чеченцы предавали пламени последние стога, еще [464]  уцелевшие от огня и расхищения. Они решились до тла истребить все запасы на таком близком расстоянии от Урус-Мартана, в чем, конечно, успели, так как препятствий со стороны ненавистных гяуров опасаться им было нечего.

Картина была величественная; пожар огромных скирд, расположенных в шахматном порядке, при ярком освещении летнего солнца, среди неподвижных декораций сурового, безмолвного леса!...

К двум часам пополудни мы вернулись на р. Мартан. Лагерь раскинулся по обоим берегам ее; он представлял довольно оживленную картину, знакомую каждому, кто бывал в походах. Везде кипела работа самая разнохарактерная, и везде сопровождалась она говором, громкими восклицаниями, остротами, заунывными и протяжными песнями. Как только голова нашей кавалерийской колонны поравнялась с выставленными от лагеря аванпостами, какой-то урядник сводного линейного казачьего полка, поджидавший нас все время в цепи, передал мне приказание начальника штаба чеченского отряда — немедленно явиться к нему в канцелярию за приказаниями. Я тотчас же отделился от колонны и поскакал в сопровождении урядника. Начальником штаба оказался тот самый штаб-офицер, которого лицо имело такое глубокомысленное выражение, когда мы в первый раз встретились в лагере под кр. Воздвиженской.

— Вы поставите драгунский лагерь между первым батальоном навагинского и четвертым тенгинского полков.

Больше он ничего мне не сказал.

Первый батальон навагинского и четвертый тенгинского оказались во второй линии. Прямо против [465]  нас, в первой линии, стояли палатки первого батальона тенгинского и четвертого навагинского. Из этого расположения батальонов я увидел, что начальник штаба перепутал номера батальонов, так как кавалерии невозможно стоять во второй линии: в случае тревоги, особенно в ночное время, она должна бы была пробираться между палатками, опрокидывать их, топтать людей, ронять козлы с заряженными ружьями; в этом случае она причинила бы столько бед, сколько неприятель не наделал бы в целую неделю. Остановившись на этом заключении, я отдал приказание старшим вахмистрам разбить драгунский лагерь в первой линии, между первым тенгинским и четвертым навагинским батальонами.

Был четвертый час пополудни. Я лежал на бурке, приводил свои мысли в порядок, нарушенный событиями утра, анализировал ощущения, совершенно для меня новые. Вдруг, за палаткой раздался голос дежурного по дивизиону вахмистра: “послать адъютанта к начальнику штаба"! Не прошло минуты, как я уже стоял лицом к лицу все с тем же штаб-офицером, глубокомысленный вид которого заставлял предполагать в нем что-то необыкновенное. “Где я вам приказал поставить лагерь драгунского дивизиона”? Вопрос этот сделан был таким голосом и сопровождался таким взглядом, как будто он подозревал меня в стачке с Шамилем. “Полковник"! отвечал я ему самым почтительным тоном, “те батальоны, между которыми вы указали место для наших палаток, стоят во второй линии; я полагал, что вы ошиблись номерами батальонов”.— “Ваше дело не полагать, а исполнять буквально приказания, которые вам отдаются". “Но, полковник, если мы будем стоять во второй линии, [466]  нам неудобно будет выезжать на тревогу". Продолжая развивать эту мысль, я постарался нарисовать такую картину, которая очень мало уступала известной картине Брюллова “последний день Помпеи". Глубокомысленный имел терпение выслушать меня до конца. Красноречие мое не пропало даром. Этот молокосос говорит правду, вероятно подумал он, потому что проговорил суровым тоном: “лагерь пусть остается там, где он есть, но вперед советую вам не умничать и не делать поправок в моих дислокациях". Я извинился, сославшись во второй раз на недоразумение. Не удостоив вниманием моего извинения, он грубо отвернулся, и при этом у него вырвалось восклицание, в котором черт играл не последнюю роль. Эта новая галантерейная выходка вдохновила меня на подвиг, которого я сам потом испугался. “Полковник"! остановил я его мягким, заискивающим голосом. “Теперь, когда наши объяснения по службе кончились, могу ли я позволить себе сделать вам одно очень странное признание и за себя, и за моих товарищей по оружию, не как начальнику, но как частному человеку? Могу ли я надеяться также, что если признание мое окажется слишком смелым, вы сделаете вид, как будто не слышали"? Он остановился, но не сразу ответил. “Извольте", сказал он отрывисто и решительно, все еще под влиянием своей же собственной выходки. “Делайте ваше странное признание".— “Нас, драгун, полковой командир и все другие частные начальники до такой степени избаловали вежливым обращением, что когда с нами говорят несколько иначе, мы сейчас же теряемся от непривычки и делаемся положительно ни к чему неспособными". Эффект моей тирады был поразителен: к неописанному моему удивлению, [467]   глубокомысленный протянул мне руку. “Очень вам благодарен за урок; я долго его не забуду", произнес он озадаченный, смущенный. “Я очень вспыльчив, часто говорю, сам не зная что. В свою очередь и вы извините меня великодушно". И он во второй раз протянул мне руку. Я проводил его до границы нашего лагеря и на расставанье еще раз остановил его вопросом: “могу я надеяться, полковник, что мое признание, уместное или неуместное, не будет иметь влияния на наши дальнейшие отношения"? “Нисколько, нисколько, даю вам честное слово. Я виноват, сознаю свою вину и... дальше я не буду распространяться, вы сами увидите впоследствии". Он в третий раз пожал мне руку. Каждый день мы встречались потом после пробития вечерней зари, так как в этот час адъютанты всех отдельных частей войск обязаны были являться к начальнику штаба за приказаниями, и с каждым днем я убеждался, что первое впечатление, которому обыкновенно придают столько значения, обмануло меня. Лицо начальника штаба по-прежнему сохраняло глубокомыслие; но это было одно из тех выражений, которые природа дает иногда человеку или по ошибке, или в насмешку, или для того, чтобы вводить других в заблуждение. Я видел в начальнике штаба теперь, когда ближе сошелся с ним, совсем другого человека: он был очень прост и в разговоре, и в обращении, и ничего в нем не было глубокомысленного, кроме наружности. Между нами очень скоро установились отношения, благодаря которым я всегда мог получать самые точные сведения обо всем, что могло интересовать меня в то время, и что могло быть известно только приближенным начальника отряда. К моим услугам был журнал военных происшествий, [468]   полуофициальные письма, конфиденциальная переписка сильных мира сего, секретные донесения иногда о таких предметах, которые совершенно напрасно облекались таинственностью, так как известны были всей кавказской армии; больше всего занимали меня сведения, доставляемые лазутчиками, которых от меня также не скрывали.

Дмитрий Матвеевич, близко принимавший к сердцу все, что относилось до чести регулярной кавалерии вообще и нижегородского драгунского полка в особенности, удостоил меня такого отзыва по поводу объяснения моего с начальником штаба: “вы иначе не могли поступить”, говорил он мне. “Вы бы не были драгуном, если бы поле сражения осталось не за вами. Сегодня все были в деле: пехота утром при движении отряда к Мартану, кавалерия иррегулярная в полдень, когда фуражировали, кавалерия регулярная перед вечером,— и помяните мое слово: самую блистательную победу одержали мы, драгуны".

2-е и 3-е августа посвящены были отдыху. Он был необходим: нужно было привести в порядок ротное и частное имущество, осмотреть оружие и боевые припасы, исправить повреждения в обозе. В палатках в эти дни отдыха сколачивались нары, походные кровати из кругляков и хвороста; над ротными кухнями и кладовыми ставили навесы, так как в Чечне, изобилующей лесами, бывают частые и проливные дожди. Что касается до меня лично, то я имел возможность и отдохнуть, и позаняться спокойно делом. Кроме сведений, доставляемых лазутчиками, которые я старательно записывал, сличал и проверял, я пользовался, с некоторыми, впрочем, ограничениями, журналом военных действий чеченского отряда. К сожалению, при [468]  штабе не оказалось только карты района действий отряда: она была до конца 1847 года, но исчезла, и в описываемое время находилась, как должно полагать, в руках имама. Нет сомнения, что если ему сумели перевести и объяснить ее, то он посмеивался со своими приближенными над доверчивостью русских генералов. Чтобы судить о достоинстве пропавшей карты, достаточно привести выписку из рапорта исправлявшего должность отрядного обер-квартирмейстера, капитана Колодеева, обер-квартирмейстеру отдельного кавказского корпуса, свиты Его Величества генерал-майору Вульфу, от 1-го января 1848 года за № 1-м:

«23 декабря, во время ночного движения из лагеря на реке Гойте в крепость Грозную, казак донского № 39-го полка, ехавший сзади корпуса топографов прапорщика Савельева, потерял сверток, в котором хранилась большая часть маршрутов, план военных действий в Чечне 1846 года, составленный список аулам большой и малой Чечни и расспросная (т. е. составленная по расспросам) карта и малой Чечни. Донося об этом несчастном случае вашему превосходительству, имею честь присовокупить, что план военных действий с 17 ноября по 24 декабря составлен частью из оставшихся брульонов и прежних съемок и частью изображена местность приблизительно на память. При возобновлении военных действий в Чечне, по мере возможности, будут сняты потерянные маршруты; я же немедленно приступил к составлению другого списка аулам и хуторам Чечни и употреблю все возможные средства, чтобы скорее окончить этот труд».

Не смотря на отсутствие карты, и благодаря обязательной предупредительности начальника штаба и других должностных лиц, мне удалось заручиться кое-какими данными, на основании которых я мог составить себе довольно точное понятие о стратегическом [470]   театре действий чеченского отряда в 1848 году. Та небольшая часть малой Чечни, которая служила театром военных действий чеченского отряда в летнюю экспедицию 1848-го года, заключалась между левым берегом реки Гойты на востоке и рекой Фортангой, на которой стоит Ачхоевское укрепление, на западе. На севере Сунжа, до которой мы не доходили, на юге Черные горы, которые мы могли видеть только издали, в ясную погоду. Гойта течет почти параллельно дороге, ведущей из ханкальского ущелья в Воздвиженскую. Как и все реки малой Чечни, она диким ущельем спускается с Черных гор, и через плоскость, по дну глубокого и обрывистого оврага, несет свои воды в Сунжу, следовательно, имеет течение с юга на север. Начиная от гойтинской просеки, правый берег ее обнажен, хотя, благодаря живучести здешней флоры, на нем, выше переправы, через два-три года после каждой расчистки, вновь появляются заросли настолько высокие, что в них может скрываться кавалерия; левый берег Гойты, от переправы до впадения ее в Сунжу, за исключением просеки, покрыт лесом. Гойта принимает в себя с правой стороны р. Энгелик. Верстах в восьми от Гойты, параллельно ей, течет река Мартан с двумя левыми притоками: Теньгой и Рошней. С именем Урус-Мартана связано одно довольно свежее историческое воспоминание, не для нас русских, но для чеченцев: когда из укрепленного замка Ахульго, считавшегося неприступным и взятого в 1839 году русскими, Шамиль перенес свою резиденцию в Ичкерию, то в 1840 году, по приглашению самих чеченцев, он явился в малую Чечню, после некоторых колебаний решился принять от них присягу на реке Мартане в верности [471]   себе и великому делу газавата, т. е. священной войны, и со своей стороны дал им клятву не покидать их, поддерживать в борьбе с гяурами, оказывать им покровительство, творить суд и расправу. Река Мартан впадает в Сунжу между Грозной и Закан-Юртом. Верстах в восьми от нее — река Гехи, без притоков; в шести верстах от Гехи — река Валерик; за Валериком - Шалаж, верстах в трех и даже менее; за Шалажем — Нетхой и наконец Фортанга с Ачхоевским укреплением. Все расстояние от Воздвиженской до Ачхоя не более сорока двух или сорока трех верст. Реки малой Чечни имеют параллельное течение с юга на север; почти все они впадают в Сунжу; некоторые, не доходя р. Сунжи, теряются в болотах. Кроме этих и множества других рек, в Чечне есть несколько болотистых ручьев (шавдонов) с глинистым дном и такими же берегами. По вязкости грунта переправа через них затруднительна.

VI.

Фуражировка 4-го августа. Представление, данное драгунами в малой Чечне. Удовольствие главнокомандующего. Парламентеры. Настоящий офицер. Главнокомандующий прощается с нами. Сцена после вечерней зари 5-го августа. Новый начальник кавалерии.

Двухдневный отдых освежил нас. Мы привели в порядок наши мысли и костюмы и ждали, что будет дальше.

4-го августа, в восемь часов утра, колонна, состоявшая из трех батальонов пехоты, четырех [472]  сотен иррегулярной кавалерии и дивизиона драгун, при четырех орудиях, под командою навагинского полка подполковника Преображенского, выступила из лагеря на фуражировку. С реки Мартана мы повернули на восток, т. е. назад, на ту самую большую русскую дорогу, по которой 1-го августа следовали из Воздвиженской на Мартан. О времени движения колонн давали знать обыкновенно за полчаса до выступления; о месте, куда выступали, мы узнавали только по прибытии на позицию. Благодаря этой предосторожности, неприятель не знал заранее, куда мы идем, где он должен приготовить нам встречу, устроить завалы, притаиться в засаде и заблаговременно уничтожить весь фураж, или, если он уже снят, то свезти его в безопасное место.

Версты за две до переправы через Гойту, мы взяли вправо, прошли еще версты полторы, наискось от дороги, по направлению к верхнему течению реки, и вдруг остановились. Перед нами открылось, точно сцена после поднятия занавеса, совершенно замаскированное со стороны дороги лесом довольно большое, почти квадратное поле, засеянное кукурузою. Еще недели две — и кукурузу пора было снимать. Колонный начальник приказал расставить цепи вдоль опушки лесов, окружавших поле с трех сторон; за цепями расположились сильные резервы; с четвертой стороны выстроена была в боевой порядок колонна. Орудия с передков не снимали, так как невозможно было заранее предвидеть, куда они могут потребоваться; ездовым и всей кавалерии позволено было спешиться, но отнюдь поводьев из рук не выпускать. Место было таинственное: кругом вековые деревья, бросавшие в одну сторону длинные тени на поляну; [473]  они как будто только теперь обступили это место, так хорошо спрятанное от русских: они толпились кругом сплошными рядами, выглядывали одни из-за других и хранили зловещее молчание. Даже птицы точно сговорились не нарушать этого безмолвия. На всем протяжении от лагеря до этого скрытного уголка мы не видели ни одного пикета, тогда как даже зимой, в трескучие морозы, пикеты не покидают своих постов. Было ли это делом случая, иди предвещало что-нибудь необыкновенное — даже люди бывалые находили загадочным. Что неприятель зорко следил за всем, происходившим у нас в отряде, в этом не могло быть сомнения; не мог он не видеть и нашей колонны в это утро,— но где были глаза, которые следили за ней? Эта таинственность заставила нас быть одинаково бдительными и осторожными на всех пунктах занятой нами позиции. Цепи расставлялись без шума, приказания отдавались в полголоса: даже фуражиры вызваны были вперед не по команде: колонный начальник указал им рукою на поляну, и они понимали его. В несколько минут по кукурузе рассыпались повозки, числом до тридцати, запряженные тройками и четвериками; сидевшие на них с косами фуражиры ехали все время молча и за работу принялись молча; только слышно было, как косы звенели, да с шелестом быстро падали под их ударами высокие стебли початков, с длинными, похожими на лезвие, листьями, и грациозными красновато-коричневыми пучками волос. Около двух часов простояли мы на позиции. Фуражировка кончилась, поляна опустела, никого и ничего не осталось на ней: она была оголена. Мы так же тихо отступили от поляны, как тихо подходили к ней; она и леса, окружавшие ее, [474]  остались у нас позади. И лес, прикрывавший ее со стороны просеки, и самую просеку прошли мы, не слыхав ни одного звука человеческого голоса.

Вот, наконец, и большая русская дорога. Мы были уже на половине расстояния от Гойты до Урус-Мартана. Впереди замелькали белые ряды палаток; кое-где над лагерем видны сероватые струйки дыма, и по временам сверкал золоченый крестик над шатром походной церкви. Вдруг, у нас в левой цепи раздалось несколько выстрелов в ответ на два выстрела, сделанных из опушки леса. После короткой паузы, загремела такая адская, непрерывная, оглушительная пальба, что нельзя было бы расслышать грома, если бы случайно разразилась гроза над Черной поляной. Левой цепью командовал в этот день молодой князь Воронцов, сын наместника; он придвинул резервы поближе к цепи; колонна, шедшая до этой минуты довольно тихо, еще более замедлила шаг. В правой цепи спокойствие не нарушалось. Через десять минут выстрелы из леса прекратились; цепь продолжала стрелять, но уже с расстановкой. В это время один из резервов, низко пригнувшись к земле, почти ползком подкрался к ближайшим парам, которым не велено было оборачиваться, прилег в интервале между ними, выжидал несколько мгновений, потом вдруг приподнялся и дал залп. Чеченцы гикнули,— значит, собирались броситься в шашки. Колонна остановилась. “Артиллерия в левую цепь"! раздалась команда колонного начальника — но ее не расслышала артиллерия; почти в то же время трубач, стоявший подле дивизионера, подал кавалерийский сигнал, подхваченный всеми остальными трубачами. Эскадроны наши, стоявшие в колоннах справа, в одно [475]  мгновение, быстрым заездом повзводно, развернули фронт и очутились лицом к неприятелю; по второму сигналу в руках драгун сверкнули шашки — и они понеслись к лесу.

— “Скачите назад к колонному начальнику и скажите ему, что мы идем в атаку", приказывал мне дивизионер. “Он и так видит".— “Ничего, а вы все-таки скажите". Я так и сделал. Подполковник Преображенский засмеялся, но ничего не сказал. Я нагнал дивизион, когда он уже поравнялся с цепью. Дмитрий Матвеевич действовал, значит, не по приказанию, а по вдохновению. Цепь расступилась и прекратила огонь. Опять стало тихо; только земля гудела от конского топота. Чеченцы начали отступать к лесу, медленно, довольно густою цепью; все они были пешие. Многие из них бросили ружья, когда собирались кинуться в шашки, теперь и шашки у всех были в ножнах; они готовились встретить нас с кинжалами в левой и пистолетами в правой руке; они привыкли к фальшивым атакам иррегулярной кавалерии и потому сначала стояли плотной массой между лесом и нашей цепью, но когда увидели, что мы все ближе и ближе подходим к ним и притом в грозном молчании, они поняли, что имеют дело не с казаками, что это не фальшивая, а настоящая атака, с рукопашным боем в перспективе, и потому тотчас же рассыпались и заняли опушку леса. В цепи нас предупредили, что у неприятеля нет кавалерии. Это заставило нас замедлить аллюр, чтобы не изнурять напрасно лошадей. У горцев нет сомкнутого строя; его заменяют завалы. Они рассеялись, зная, что в противном случае будут смяты и опрокинуты; они готовы были принять бой, но только одиночный. Мы, со своей стороны, также [476] должны были рассыпаться и, без резервов, длинною цепью фланкеров, почти шагом вступили в лес.

Я въехал в опушку; со всех сторон меня окружали высокие, прямые стволы лесных великанов; конский топот прекратился; выстрелов также не было слышно. Наступила тишина. Я посмотрел направо: деревья — и ни одного живого существа, налево — тоже самое; я был один. Странное подозрение мелькнуло у меня в голове: неужели драгуны также сделали фальшивую атаку и тотчас же отступили? Но в таком случае я бы слышал сигнал. Нет, драгуны не могли отступить так. Я продолжал подаваться вперед, обогнул еще два-три дерева и очутился лицом к лицу с человеком высокого роста, с бритой головой, без папахи, с черною бородою, черными глазами, в черной черкеске. Лошадь моя захрапела и начала пятиться назад, а когда чеченец вытянул руку с пистолетом — она бросилась в сторону, и пуля, приготовленная для меня, ударилась о переднюю луку моего седла и расколола ее. С изумительною быстротою, которую приобретает человек в минуту смертельной опасности, чеченец заткнул пистолет за пояс, схватил кинжал, бывший в левой руке, и уже направил его в левый бок моей лошади, но я предупредил его ударом шашки по голове; кровь выступила широким пятном на темени и двумя алыми струйками скатилась по лицу; он зашатался и опустился на землю подле куста, к которому прислонился спиной. Я отвернулся. Лошадь моя перестала храпеть и упираться; я хотел сделать еще несколько шагов вперед, но передумал и шагом отправился отыскивать дивизионера, который, по моим соображениям, должен был находиться на левом фланге, если только наши действительно не отступили [477]  или не увлеклись преследованием. Не успел я проехать и пятнадцати шагов, как небольшой куст вправо от меня выбросил облачко дыма: в то же мгновение раздался глухой выстрел, и лошадь моя рванулась в сторону. Выстрел, по-видимому, сделан был по мне; я остановился в недоумении, не зная, на что решиться: продолжать ли подвигаться влево, вернуться ли назад, или помчаться мимо предательского куста вперед? Где же наши? подумал я, с тоской оглядываясь во все стороны. Наши были близко; они точно слышали мой вопрос, сделанный про себя: привлеченные выстрелом, три всадника показались из-за деревьев влево и окружили притаившегося за кустом человека. Это были люди 2-го эскадрона: два драгуна и один взводный вахмистр. “Берите в плен, не убивайте" крикнул я им. Но прежде, нежели чеченец взят был в плен, оба драгуна были ранены кинжалом, один в правую ногу выше колена, другой в пальцы правой руки. Теперь я знал, что я не один в этом заколдованном лесу, где каждое дерево, каждый куст смотрел подозрительно, точно сказочные духи, на время принявшие образы неодушевленных предметов. Я знал также, что линия фланкеров не могла ни уйти слишком далеко вперед, ни остаться назади, по ту сторону опушки; но я не знал, где мой дивизионер, и что с ним делается. Я решился добраться до него во что бы то ни стало. Разные мысли, навеянные уединением среди грандиозных декораций незнакомого леса, быстро сменяя одна другую, осаждали меня, пока я осторожно пробирался мимо деревьев и высоких кустов ежевики к левому флангу. На пути мне попадались тела убитых чеченцев, с которых драгуны снимали оружие; на вопрос мой: не знают ли [478]  они него о дивизионере — они отвечали отрицательно. В одном месте лошадь моя насторожила уши и стала выказывать признаки беспокойства; я посмотрел туда, откуда ей, по-видимому, угрожала опасность и увидел валявшуюся поперек дороги, между двух чудовищных размеров ясеней, убитую лошадь, только не драгунскую; седло и уздечка были еще на ней. В угоду своему слабонервному четвероногому товарищу, я взял немного в сторону. После утомительного переезда, состоявшего из беспрестанных поворотов мимо деревьев, кустарников и высоких зарослей, в которых я пропадал совсем с годовой, я увидел наконец вдали неподвижную фигуру Дмитрия Матвеевича, на его любимом сером коне, с опущенною на грудь головою. Мне представилось, что он ранен, и при нем никого нет. Местность немного очистилась, и я принудил своего коня идти рысью. “Что с вами"? окликнул я его еще за десять шагов. “Вы ранены"? Он держал в поводу строевую драгунскую лошадь и на вопрос мой не ответил, а только головой указал на распростертую у его ног на земле длинную фигуру драгуна: то был старший вахмистр 1-го эскадрона. “Убит”? спросил я вполголоса.— “Нет, но смертельно ранен пистолетной пулей в левый бок. Мы ехали рядом. Каким образом он отделился от своего эскадрона, я не знаю. Вдруг, вон: из того куста — два выстрела: первая пуля ударилась в дерево, а после второго выстрела он зашатался. Я его поддержал; трубач бросился к кусту, но там уже никого не было; он хотел обшарить и те кусты, что подальше, но я его отозвал и отправил за людьми: надо же приподнять человека — он указал на вахмистра — и осторожно уложить на лошадь, чтобы хоть как-нибудь довезти до колонны. “Но вы [479]  здесь не в безопасности, Дмитрий Матвеевич; этими кустами так удобно подкрадываться; вы хоть бы спешились", уговаривал я его.— “А черт их возьми, пусть подкрадываются; я не за себя боюсь; меня беспокоит дивизион. Вы теперь откуда"? Я ему рассказал все. “На правом фланге не были"? как-то тревожно спросил он меня. Я сделал отрицательный знак. “Ради Бога, поезжайте туда, посмотрите, что там делается, и как можно скорее возвращайтесь: вы меня найдете здесь, на этом самом месте; только будьте осторожнее. Я бы вам дал трубача, да его нет до сих пор".

Мы расстались. Где рысью, где шагом, то делая длинные объезды, то заставляя лошадь переступать через срубленные деревья, я добрался кое-как до того места, где оставил раненого чеченца. Он сидел все у того же куста, прислонившись к нему спиной, и в правой руке держал пистолет, которым угрожал двум драгунам, намеревавшимся взять его в плен. Я подъехал и в свою очередь протянул руку,— он и в меня прицелился; но зная, что пистолет разряжен, и что запасных пистолетных патронов горцы не носят при себе, я смело схватил его за конец дула. Драгуны вскрикнули. Чеченец взглянул на меня пристально, и, должно быть, узнал, потому что по губам его пробежала полуулыбка; он бросил пистолет и хотел защищаться кинжалом; я лишил его и этого последнего оружия, выбив его ударом шашки из ослабевшей руки. “Это мой пленник", обратился я к драгунам. “Вы мне отвечаете за его жизнь"! С этими словами я их оставил и продолжал свой путь в ту сторону, где должен был находиться правый фланг. На этот раз дорога была гораздо свободнее, и я [480]  почти все время мог ехать рысью; пни и срубленные деревья попадались реже. Встретился один завал, но и тот никем не был занят, так как поле сражения осталось за нами; в окрестностях завала валялись тела убитых чеченцев; я насчитал их семь; на всех было оружие. Люди на правом фланге нашей цепи были не так разбросаны, как в центре ее и на левом фланге. По собранным наскоро сведениям, здесь было три драгуна убитых, и убита одна строевая лошадь; раненых — два драгуна и две лошади. Эскадронный командир не знал, что сталось с его старшим вахмистром. Когда я сказал ему, что он какими-то судьбами очутился на левом фланге и лежит теперь опасно раненый, он очень опечалился. На обратном пути я старался держаться опушки леса, где проезд был несколько свободнее, и откуда можно было обозревать почти всю линию расположения наших фланкеров. Я увидел то, чего, кажется, никто не видел: за нашим левым флангом, в просветах между деревьев, мелькали значки; из них я хорошо рассмотрел два белых; около значков собиралась неприятельская кавалерия. Дивизионер ничего не знал об этом, иначе в цепи заметно было бы какое-нибудь движение. Нужно было как можно скорее предупредить его об опасности; но тут опять дорога сделалась едва проходимою, или лучше сказать совсем прекратилась; на каждом шагу встречались заросшие дерезой пни — остатки старой просеки; древесные стволы валялись и вдоль, и поперек, и наискось; ежевика впивалась в грудь и в бока лошади, цеплялась за гриву, за хвост, за полы моего сюртука. Покрытый репейником, острыми шипами колючих растений, в изорванном платье, с окровавленными руками, предстал [481]  я с донесением пред своим начальником, с нетерпением ожидавшим моего возвращения. “Дмитрий Матвеевич, нас хотят обойти с левого фланга".— “Ну, что, как вы там нашли"? Он осадил коня, привстал на стремена, но за деревьями ничего не мог разглядеть. “Отсюда не видно”, сказал он: “я сам поеду туда, а вы скачите опять на правый фланг и скажите эскадронному командиру, чтобы он не трогался с места до тех пор, пока не увидит, что левый фланг совсем отступил от леса на поляну; середина цепи пусть теперь же начнет отступление, но только потихоньку, шаг за шагом."

Я повернул коня и выехал на прежнюю дорогу, где дерезы совсем не было, а ежевика отступила в глубь леса. Дело в том, что мы слишком долго оставались в цепи — и тем дали неприятелю придти в себя, собраться с духом. На этот раз мне удалось скоро исполнить поручение, так как дороги были знакомы. Таким образом, наша длинная цепь начала описывать дугу, центром или неподвижной точкой которой служил правый фланг. По мере того, как драгуны отступали от опушки леса, они мало по малу смыкались, и перед неприятелем вырастал развернутый фронт, вид которого значительно охладил его воинственные поползновения. Неудача, должно быть, сильно раздражила чеченцев; дурное расположение их духа выразилось целым роем пуль, не перестававших жужжать вдоль нашей линии до тех пор, пока вся наша цепь не выровнялась на поляне. Мы отступали шагом: этого, во-первых, требовала честь оружия, а во-вторых, у нас были раненые, с которыми скакать рысью было бы не по-христиански. Колонна ожидала нас на прежнем месте, на большой русской [482]  дороге. Подполковник Преображенский встретил дивизионера вопросом: “как велика у вас потеря"? — “Мы потеряли четырех человек убитыми, семь человек ранеными; из них один едва ли останется жив. Потеря лошадьми еще незначительнее: две убитых, четыре раненых". “Вы дешево отделались", сказал колонный начальник: “я думал, что из вас половина не вернется; я давно знаю гойтинский лес".

Трофеями нашими в это утро были трое пленных — все раненые, двенадцать неприятельских голов, две лошади и много оружия, которое не было приведено в известность. В числе пленных не было того чеченца, которого я ранил в голову. Я спросил у драгун, на попечении которых оставил его, и которых знал и в лицо, и по фамилиям, что они сделали с моим пленным. Они поклялись мне, что, при отступлении дивизиона, оставили его на том же месте, возле куста, так как он был слишком слаб, чтобы следовать за ними, но что оружие от него отобрали — шашку, кинжал и пистолет; винтовки не могли разыскать. Я им поверил. Я купил оружие моего крестника (так зовет солдат раненого или убитого им неприятеля) за бесценок, так как драгуны и совсем не хотели брать от меня денег, считая этот трофей моею законною добычею.

Мы уже подходили к Урус-Мартану, когда на большой русской дороге, со стороны лагеря, показалась огромная масса кавалерии с цветными значками; она довольно быстро подвигалась к нам на встречу. То был сам главнокомандующий, все время стоявший на крепостном валу и наблюдавший в зрительную трубу за ходом нашего кавалерийского дела. Колонна остановилась, держа ружья у ноги. Подполковник [483]  Преображенский выехал вперед встретить наместника. Выслушав донесение, Воронцов спросил колонного начальника с непривычно строгим выражением в лице и голосе — почему он не выдвинул в резерв к драгунам казаков.

— Я боялся оскорбить этим драгун, отвечал тот с некоторым замешательством, но совершенно искренно.

Ответ так понравился князю Воронцову, что он весело засмеялся, и, взяв за руку колонного начальника, проговорил шутливым тоном: “правда, правда, их самолюбие надо беречь".

Маститый вождь, по обыкновению, каждой отдельной части войск сказал приветствие. Дошла очередь и до нас. “Здравствуйте, драгуны, здравствуйте! Я не удивляюсь тому, что вы сделали сегодня; пусть другие удивляются, а я вас давно знаю. Еще два-три таких урока — и чеченцы навсегда отучатся бросаться в шашки, по крайней мере при вас. Я собственно за тем и выехал из лагеря, чтобы сказать вам это и поблагодарить вас". Он подал руку дивизионеру, потом ехавшему рядом с ним адъютанту и всем остальным офицерам. Когда дивизионер доложил ему, что дивизион понесет большую потерю в лице старшего вахмистра 1-го эскадрона, примерного во всех отношениях солдата, главнокомандующий отозвался: “что ж делать! где лес рубят, там и щепки летят". Потом прибавил: “поздравляю его с первым офицерским чином; это его утешит". И он отправился на перевязочный пункт, куда мы уже успели сдать своих раненых, пожал вахмистру руку и поздравил его с чином прапорщика. Странное дело! это действительно утешило бедного страдальца. В силу какого [484]  психологического закона, или, пожалуй, мыслительного процесса человеку умирающему, совершенно одинокому, может доставить утешение подобное отличие? На этот вопрос мог бы ответить один только вахмистр, если бы ему сделали его.

Возвращаясь с перевязочного пункта мимо нашего дивизиона, наместник вдруг остановился. На лице его выразилось ощущение, похожее на испуг, недоумение, на предчувствие чего-то очень неприятного: он увидел у некоторых драгун привязанные к передним лукам круглые узлы в окровавленных платках. “Что это"? спросил он, зная наперед, что ему ответят. — “Головы, ваше сиятельство”! “Что такое"? — “Головы убитых чеченцев", пояснил ему дивизионер. “О, зачем они берут эти головы"! произнес он с худо скрываемым отвращением и содроганием. И он поспешил прочь от этих непривлекательных трофеев. Он был прав: трудно представить себе то потрясающее действие, которое производит на душу вид отделенной от туловища головы. Для того, чтобы составить себе приблизительное понятие об этом странном впечатлении, стоит взять в руки отрубленную руку человека или даже один палец. Нужно, действительно, принадлежать к особой породе людей с неуязвимыми нервами, чтобы завязать в платок и приторочить к седлу голову подобного себе разумного существа, которое мыслило несколько минут перед тем, возносилось душой к Творцу и благородно сражалось за неприкосновенность своего очага.

Когда свита главнокомандующего поравнялась с нашим дивизионом, от нее отделился один штаб-офицер генерального штаба. То был наш колонновожатый от Умахан-Юрта до Воздвиженской, полковник [485]  Веревкин. “А знаете что, майор Золотухин"? сказал он, остановив свою худенькую гнедую лошаденку рядом с красивым серым конем дивизионера. “Ваш адъютант был прав, когда хотел, помните ли, в Умахан-Юрте, вызвать меня на дуэль". (У меня никогда ничего подобного в голове не было и быть не могло). “Ведь драгуны и в самом деле не нуждаются ни в чьем прикрытии". Он помолчал. “Вы, может быть, не подозреваете, какого рода отличие оказали ваши драгуны сегодня; но об этом после; теперь мне некогда". Он дотронулся нагайкой до своей тощей лошаденки и великолепной иноходью нагнал свиту наместника. “У него и конь такой же чудак, как и он сам", заметил дивизионер; “выглядит таким тщедушным, мизерным, а стоит двух таких лошадей, как моя".

По прибытии колонны в лагерь, мы застали у себя ординарца: дивизионера требовал немедленно к себе главнокомандующий, а мне, тоже немедленно, велено было явиться в отрядную канцелярию. Там я получил приказания, за исполнение которых тотчас же и принялся. Там же я узнал, что после нашего выступления из лагеря на фуражировку, у главнокомандующего были лазутчики; какого рода были принесенные ими известия — никто не знал. Заметили только, что князь Воронцов был взволнован, что он несколько раз справлялся — не показалась ли наша колонна на большой русской дороге, и когда получил наконец утвердительный ответ, то взошел с зрительной трубой на крепостной вал и с тревожным любопытством следил за всем, что происходило между дорогой и опушкой леса. В то же время два батальона пехоты и вся остальная кавалерия получили приказание быть в полной готовности к выступлению из лагеря [486]   по тревоге. Тогда же услышали из уст главнокомандующего и о намерениях неприятеля: предполагалось, при обратном движении колонны через Черную поляну, сделать нападение на левую цепь, с целью заманить всю кавалерию в гойтинский лес, где устроена была засада из четырех тысяч человек пехоты и около двух тысяч кавалерии. Этим и объясняется смысл загадочных слов Веревкина: “вы не подозреваете, какого рода отличие оказали драгуны". Перед вечером хоронили убитых и с ними бедного вахмистра, который умер, не дождавшись солнечного заката, но по крайней мере в офицерском звании — и это было для него большим утешением. “Мне очень жаль его", сказал дивизионер, когда его опустили в землю — и провел рукой по лбу, точно хотел стереть с него тень, наброшенную печальной церемонией.

Вечером к моей палатке привели трех лазутчиков. Двое были в белых черкесках и светло-серых ноговицах; третий, довольно почтенных лет, с сильною проседью в бороде, с черными задумчивыми глазами, одет был в черную черкеску, черный бешмет, черные ноговицы. Оружия при них не было; оно отбиралось на аванпостах. С ними был переводчик — природный чеченец, средних лет, маленького роста, рыжий, невзрачный, но умный и веселый, бойко говоривший по-русски. Этот переводчик состоял при куринском полку в качестве волонтера, принимал участие во всех военных действиях отряда, т. е. бывал на позициях, но по своим никогда не стрелял, плясал под выстрелами лезгинку, был любим солдатами за свой добродушный, веселый характер и лично известен главнокомандующему, который часто делал ему подарки. “Чего хотят от меня эти люди"? [487]  спросил я переводчика.— “Они хотят узнать, какую цену вы изволите назначить за чеченские головы, которые взяты вашими драгунами”.

Еще сегодня утром, после замечания главнокомандующего, когда мы возвращались в лагерь, между нами решено было возвратить чеченцам головы без всякого за них вознаграждения. К чести эскадронных командиров и офицеров всего дивизиона, решение это было единодушное. Я просил переводчика передать парламентерам, с напряженным вниманием следившим за выражением моего лица, что драгуны никогда ничего не берут за неприятельские головы, и если возят их с собой, то для того, чтоб показать, что они близко сходились с неприятелем. Переводчик передал мой ответ, но чеченцы не совсем поняли его, так что он должен был повторить мои слова, иллюстрируя их выразительными жестами, как будто имел дело с глухонемыми. Старший из них, тот, который был весь в черном, протянул мне свою смуглую руку и с некоторою торжественностью в голосе и во всей фигуре проговорил: “наши чеченцы сегодня узнали, что казак-солдат храбрый человек, и они его уважают; теперь мы пойдем, скажем, что казак-солдат добрый человек — и они будут любить его". Чеченцы наклонением головы одобрили слова своего старшего товарища. Головы были собраны дежурными по эскадронам и доставлены к моей палатке; чеченцы бережно уложили их в свои глубокие башлыки. Только одну, еще очень молодую, чеченец в черной черкеске рассматривал несколько секунд с волнением, которого никак не мог скрыть. Мне показалось, что его черные глаза несколько помутились. Он глубоко вздохнул и положил голову в свою [488]  папаху так осторожно, как будто боялся причинить ей боль.

Вопрос о головах был кончен к великому облегчению моему и моих странных посетителей. Оставался еще один вопрос, интересовавший лично меня. Я вынес из палатки оружие, отобранное драгунами у раненого мной чеченца и, передавая его лазутчикам, спросил — не знают ли они того человека, которому оно принадлежало. Один из них узнал и ответил мне, возвращая оружие, что через две недели он будет совершенно здоров. Я нисколько не удивился заявлению чеченца, так как знал, что в горах очень скоро и без последствий излечивались самые страшные раны. Я видел одного из наибов большой Чечни, молодого Эски, раненого в голову русскою картечью. Сами чеченцы считали положение его безнадежным, но через два месяца он был совершенно здоров и только носил на черепе, на простреленном месте, серебряную, изящно сделанную накладку.

Я расстался с моими гостями. В девятом часу раздался заревой выстрел, и граната, описав в темном небе красивую параболу, лопнула где-то вдали, на опушке леса. Заиграли вечернюю зарю, и прежде нежели замерли в теплом воздухе последние звуки молитвы “коль славен" — я спал как убитый.

Мне нравится это выражение: убитый спит так крепко, что ни о чем не думает. Не думал также и я, когда спал, что проснусь на другой день настоящим офицером. Главнокомандующий оставил всем драгунским офицерам что-нибудь на память своего пребывания в чеченском отряде: кому чин, кому орден. Не забыт был и старый вахмистр, который не нуждался более в повышениях, потому что отправился в страну абсолютного равенства. [489] 

5-го августа главнокомандующий выехал из отряда в Ачхоевское укрепление. Колонна, назначенная сопровождать его, состояла из трех батальонов пехоты, трех сотен иррегулярной кавалерии и дивизиона драгун, при двенадцати орудиях и двух ракетных станках, под начальством временно командовавшего отрядом полковника барона Меллера-Закомельского. На Валерике к ней вышла на встречу и на смену колонна полковника Слепцова. Главнокомандующий простился с нами, просил не забывать его и напоминать о себе новыми отличиями, известия о которых он будет читать с особенным удовольствием. Скоро колонны. разошлись в противоположные стороны.

Все было тихо в Чечне в этот день. Можно было думать, что покорение ее кончилось; что жители, довольные наступившим миром, разошлись по своим садам собирать дозревавшие плоды. Даже коварная, негостеприимная Гехи и грозный Валерик выглядели такими невинными речками, точно текли по цветущим лугам счастливой Малороссии. О крупных военных происшествиях на левом фланге кавказской линии ничего пока не слышно. Внимание неприятеля сосредоточено было на действиях нашего отряда в малой Чечне; за то, о мелких, иногда через день, через два, иногда несколько дней сряду продолжали поступать донесения.

Перед вечером, тотчас после заревого выстрела, в одном углу драгунского лагеря, на западной его оконечности, можно было заметить некоторое движение. В несколько минут на земле разостланы были бурки, ковры, паласы; на них разместились собравшиеся сюда свои и несколько посторонних офицеров; ожидали еще и других приглашенных и в числе их [490]  начальника штаба и подполковника Преображенского. В этот вечер должна была происходить церемония, без которой вновь пожалованные чины и ордена считались действительными только наполовину, т. е. в глазах начальства и подчиненных. В этот же вечер драгуны заодно собирались отпраздновать свое вступление в отряд в качестве действительных его членов, вступление, которое они запечатлели кровью: до 4-го августа они были номинальными, почетными членами.

Мы расположились широким, правильным полукругом. В середине поставлен был огромный таган с объемистой на нем кастрюлей, возвышавшийся наподобие жертвенника. Делались приготовления к жженке. В кастрюлю было влито несколько бутылок рома, который тотчас же зажгли. На четырех шомполах, положенных накрест поверх кастрюли и делавших отверстие ее похожим на огромный компас, разложены были, без всякой симметрии, большие и малые куски сахара; голубое пламя пылавшего рома охватывало их со всех сторон, и там, где они пригорали, на голубом фоне пламени вспыхивали беловатые огоньки, в роде огней св. Эльма. Капли растопленного сахара падали на дно кастрюли с отрывистым, сердитым шипеньем. Все были в том ленивом, полусознательном настроении, которое является следствием сильно возбужденного состояния и физической усталости; это — нега, которой отдается человек не с увлечением, а просто потому, что не может противиться ей. Не мало содействовала мечтательному настроению некоторых членов нашего молчаливого кружка и обстановка: тихий летний вечер, звезды, начинавшие загораться в потемневшем небе, ряды палаток, сквозь холщевые стены которых тускло просвечивали [491] огоньки, костры, пылавшие в дальних кварталах лагеря, постепенное замирание дневного шума, успокоительно действующее на нервы, и наконец, самая эта боевая жизнь, в которой каждый день приносит с собою неожиданности: сегодня место возле вас занято веселым и умным собеседником, завтра оно может оказаться пустым. Последний бледно-бирюзовый след зари исчез в той стороне, куда мы ходили провожать старого сардаря: небо еще немножко потемнело. Разошлись и провалились последние куски сахара, шомпола сняты; жженка почти готова: пора заливать огонь шампанским.

Но вот, кто-то мчится к нашему лагерю. Уже несколько секунд слышится конский топот с той стороны, где стоит шатер отрядного начальника. Этот топот вывел из апатии самых неподвижных; он все ближе и ближе и наконец, замер у самой коновязи. В темноте ночи обрисовался силуэт всадника; то был линейный казак. “Командир драгунского дивизиона”! окликнул он громко и торопливо.— “Что надо”? послышалось в ответ, и все мы в одно мгновение были на ногах. “Велено сию минуту отвести лошадей вниз, к отрядному обозу". Казак ускакал. Потребовали дежурных, дежурные дневальных; из палаток выбегали полураздетые драгуны; началось движение, шум, беготня, топот; лошади фыркали, жались, становились на дыбы, некоторые упирались, другие пытались вырваться; их проводили мимо нас скоро, почти рысью, так скоро, что через несколько минут коновязь опустела; примеру драгун последовали и остальные части войск переднего фаса. Никто не знал, в чем дело. Но неприятель очень скоро разрешил наше недоумение: напротив нашего фаса, в [492] опушке леса, вспыхнула молния и на один миг осветила соседние деревья, грозно выступившие из мрака; в опустевшую коновязь упала граната; секунды не пролежала она, как ее разорвало, и осколки ее просвистели над нашими головами. Эхо протяжным гулом повторило выстрел, и за ним тотчас же подхватило взрыв. Не успела наша артиллерия ответить на первый выстрел, как снова осветилась опушка леса, снова показались и скрылись деревья, и в той же коновязи, почти на том же месте, в землю ударилось ядро, сделало рикошет и опять прошипело над нашими головами. По одному, по два орудия, пробиралась в темноте ночи наша артиллерия к переднему фасу, так что на третий, а за ним и на все последующие выстрелы отвечала тремя и четырьмя на каждый. С полчаса ревела канонада, и эхо вторило ей своим диким завыванием. В эти полчаса неприятель сделал не более двадцати выстрелов и замолчал; замолчала и наша артиллерия. Так прошло минут десять. Вызванные ночной тревогой в ружье, люди стали расходиться по палаткам. Артиллерия все еще медлила; наконец, и она взяла в передки и загремела колесами, направляясь к своим батареям. Через несколько времени и драгуны стали проводить лошадей обратно к коновязям,

И наш кружок, рассеянный тревогой, мало по малу начал опять собираться. В составе его, благодаря Богу, не произошло никакой перемены, хотя все выстрелы направлены были против коновязей, за которыми он расположился. Посторонние офицеры разошлись по своим батальонам и батареям после первых выстрелов; свои же не трогались с места подле жертвенника с начала до конца канонады. Осколки гранат, а иногда [493] и самые гранаты и ядра, пролетали над нашими головами и ложились недалеко позади нас. Неприятель, не подозревавший, что лошади драгунские сведены с коновязей, и наводивший свои орудия еще засветло, не изменял ни направления выстрелов, ни углов возвышения, и снаряды его пропали даром. Никто не пострадал в эту ночь.

На другой день я принес из отрядного штаба новость, от которой взыгрались все сердца, и в особенности нашего дивизионера, а именно: неприятель день ото дня увеличивает свои сборы; все наибы большой Чечни, даже самых дальних ее округов — мичиковского и ичкеринского, прибыли со своими партиями и артиллерией; начальство над ними Шамиль вверил гумбетовскому наибу Абакар-Дибиру, самому преданному из его сподвижников после Хаджи-Мурата и Кибит-Магомы, и едва ли не самому способному после них. Абакар привел с собой довольно значительное скопище тавлинцев и два орудия в дополнение к имевшимся уже в Чечне; с Абакар-Дибиром прибыл и другой тавлинский наиб, Магомет-Амин, из Харадерекского округа, расположенного между андийским и Кара-Кайсу. Этого последнего наиба не следует смешивать с знаменитым Магомет-Амином, военным диктатором закубанских горцев. Присутствие Магомет-Амина мы узнавали всегда по двум белым значкам.

Из арсенала великого имама доставлен был в Чечню большой запас снарядов. В инструкции, данной Шамилем Абакару, строго предписывалось: “не оставлять русского отряда в покое до тех пор, пока он не откажется от позиции на Урус-Мартане; тревожить его день и ночь, затруднять все его движения [494] постоянными нападениями и перестрелками, действовать по лагерю артиллерийским огнем, портить переправы, не допускать подвоза провианта, а в особенности не позволять опустошать поля чеченцев фуражировками". Абакар-Дибир должен был, от имени Шамиля, напомнить наибам воззвание его к ним в начале прошлого 1847-го года, которое оставалось в силе и на нынешний, и на все последующие годы до тех пор, пока в Чечне останется хоть один человек, способный носить оружие. Дословный перевод этого воззвания следующий:

«От повелителя мусульманских народов Шамиля всем наибам большой и малой Чечни.

Желаю вам вечный мир с Богом Всемогущим и, после этого душевного приветствия, строго повелеваю: не иметь не только намерения, но даже и помышления покоряться русским до тех пор, пока будет существовать небесная твердь. Мы взяли на себя обязанность — с мечем в руках подвизаться против неверных и должны свято исполнять это до конца нашей жизни. Я сам скоро прибуду к вам в Чечню с войсками и моей артиллерией. Я требую от наибов народа точного исполнения моих приказаний, и каждый пусть помнит, что за нарушение моей воли никакое раскаяние не спасет виновного. Ничтожный раб божий Шамиль».

Когда прибыли в малую Чечню наибы большой Чечни и Дагестана, Абакар созвал военный совет. На нем присутствовали и все наибы малой Чечни, кроме Сабдуллы, гехинского наиба, и Талгика из большой Чечни: они считали себя обойденными назначением Абакара. Но они не понимали политических комбинаций своего недоверчивого повелителя и полагали, что он ставит способности Абакар-Дибира выше их испытанного мужества, преданности, знания [495] местности, обычаев и нравов своего народа. Шамиль, напротив, высоко ценил заслуги и дарования Талгика, ставил в пример другим наибам энергию и распорядительность Сабдуллы, особенно в последнюю зимнюю экспедицию; но тот и другой были природные чеченцы — а чеченцы не внушали имаму большого доверия к себе. Чеченцы видели насквозь Шамиля: он это знал и боялся их проницательности. Они подсмеивались про себя над его фанатическими прокламациями; они никогда не заблуждались даже и до своего восстания насчет истинных пределов его могущества, и надежду остановить успехи русского оружия считали неосуществимостью. Если же они оказывали нам сопротивление, то единственно из мести за прошлые обиды, из гордости, из опасения насильственного обращения в христианство и рекрутской повинности; они ненавидели русских, но и не особенно благоговели пред имамом. Шамиль боялся их критики, но еще более страшился их политической неустойчивости.

На военном совете, созванном Абакар-Дибиром, положено было, для начала, испортить все переправы на реках малой Чечни, от Воздвиженской до Ачхоя, в особенности на Гойте, пересекающей путь от продовольственного базиса к операционному, где непременно вскапывать спуски всякий раз после их разработки русскими, отвести воду из реки Мартана и ее притока Рошни, и держать в постоянной готовности в окрестностях Черной поляны не менее трех орудий.

6-го августа, в день Преображения Господня, везде было тихо. В то время, как солдаты, в походной форме, с обнаженными головами, толпились вокруг церковного намета, в котором совершалось богослужение, по опушкам лесов, на безопасном от лагеря [496] расстоянии, мимо переднего, т. е. южного его фаса, тянулись по направлению к Гехи и Валерику большие партии пеших и конных тавлинцев и чеченцев с р. Мичика, из Ауха и Ичкерии — чем подтверждались известия, сообщенные несколько раз лазутчиками, о постоянном прибытии в малую Чечню все новых неприятельских сборищ. Совершенно обратное происходило у нас в отряде: вместо того, чтобы, по мере увеличения неприятельских сборов, увеличить и численный состав нашего отряда, из него выбыло несколько сотен казаков: одна горского полка еще 5-го августа, когда провожали главнокомандующего, и три 7-го августа, также сборная кизлярского полка и по одной сотне кубанских и дунайских казаков. Этим распоряжением о сокращении численного состава иррегулярной кавалерии начальник левого фланга как бы открыто признавал неосновательность своих прежних предубеждений против нижегородского драгунского полка. В начале он смотрел на присутствие драгун в отряде, как на предмет роскоши; но к роскоши человек слишком скоро привыкает, она перестает быть роскошью и становится предметом необходимости: драгуны стали необходимы чеченскому отряду. Теперь всей кавалерии оставалось в нем налицо: два эскадрона драгун и две сборных сотни линейного казачьего войска. Последние назначались для аванпостной и конвойной службы. Начальство над всей этой фалангой кавалерии вверено было нашему дивизионеру.

К.

(Продолжение будет)


3. На Талгике впоследствии два раза оправдалась пословица «смелым Бог владеет»: в 1851 году, на шалинской поляне, он со своими двумя нукерами, слишком близко подъехал к нашей колонне; нукера были взяты в плен, а Талгика казак схватил за бурку; лошадь его от удара нагайкой рванулась, и наиб ускакал, оставив в руках казака великолепную андийскую бурку. В 1852 году, во время удачного зимнего набега барона Меллера-Закомельского, Талгик до такой степени был застигнут врасплох, что едва успел накинуть на себя чей-то изорванный полушубок и выскочить на улицу. Солдаты окружили его, не подозревая, какая ценная добыча досталась им в руки. Этой же партии солдат посчастливилось, рядом с саклей Талгика, открыть длинную подземную темницу, в которой томились наши пленные; они бросились освобождать несчастных, начали поспешно снимать с них оковы, кутать их в свои шинели и выводить на свежий воздух, а про своего оборванного пленника забыли, да если бы и вспомнили, то было уже поздно: в своей же собственной сакле, рядом с темницей, где наши солдаты ухаживали за пленными, он успел переодеться, сесть на коня, и прежде, нежели пленные, хорошо знавшие его в лицо, могли опомниться, стрелой промчался мимо них и скрылся за первым поворотом. Авт.

Оставляя достоверность последнего факта на ответственности автора, мы должны признаться, что не знаем тех подробностей о бегстве Талгика в 1852 году из его аула, о которых он говорит — ни из официальных донесений, ни из рассказов старожилых офицеров. Одно лишь безошибочно известно и подкрепляется донесением в 1852 году генерала Меллера-Закомельского, что главная цель набега на аул наиба была — взятие двух орудий, которые и отбиты в эту историческую, чрезвычайно темную ночь; вторая же задача состояла в освобождении из темницы узников — и притом не русских, а чеченцев, которые были обречены на казнь, и о спасении которых просили барона Меллера их родственники. Следовательно, последнее обстоятельство вовсе не было случайным, как можно судить из слов автора. Ред.

Текст воспроизведен по изданию: Левый фланг Кавказской линии в 1848 году // Кавказский сборник, Том 10. 1886

© текст - К. 1886
© сетевая версия - Тhietmar. 2019
©
OCR - Валерий Д. 2019
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Кавказский сборник. 1886