ИНСАРСКИЙ В. А.

ЗАПИСКИ

ПОХОД 1859 ГОДА. 1

(Из Записок В. А. Инсарского)

I.

Моя походная канцелярия была сформирована на широкую ногу. Прежде всего в состав ее входил известный Ф. Е. Булатов в качестве походного казначея 2, и вез с собою сундуки, набитые серебром и золотом и так называемыми [1246] экстраординарными вещами т. е. часами, кольцами, браслетами, оружием и т. п., которых в казначействе Наместника всегда хранится значительный запас. Разнородные эти вещи, доставлявшиеся из кабинета Государя, предназначались для подарков туземцам, а так как во время похода необходимость этих подарков предстояла в весьма значительных размерах, то Булатову и отдано было все что состояло на лицо, да и того оказалось недостаточно.

Способ доставления дополнительного запаса (составленного уже на скоро из вещей, купленных в Тифлисе) из Тифлиса в места походного нашего расположения, был так [1247] оригинален, что изумил всех, даже самого князя Наместника. Доставить эти вещи поручено было одному из чиновников законодательного учреждения, которым я управлял, прекрасному молодому человеку Рутковскому, совершенно незнакомому с тонкостями и опасностями военного быта. Это-то незнакомство и помогло ему совершить подвиг, который все единогласно признали удивительным. Дело в том, что, получив экстраординарные вещи, Рутковский отправился к нам не тем путем, которым мы шли, а каким-то другим, встречным. Собственное ли соображение руководило его в этом, или указания других — я не знаю; но в начале своего пути он ехал по тем пунктам, где расположены были наши войска, которые и отделяли нужные части для его конвоирования. Потом пункты эти, неожиданно для него, как-то прекратились, и он внезапно очутился в таком положении, что за ним лежал пройденный уже, довольно длинный, путь, и впереди враждебная страна непокорных горцев. Всякий другой на его месте, более его опытный, возвратился бы назад, как это ни было бы неприятно; неопытный Рутковский пошел вперед и — удивительное дело! — здрав и невредим явился в наш лагерь, доставив в совершенной целости все порученные ему вещи. Из рассказов его видно, что, являясь в какой нибудь аул, он относился к нему, как к какому нибудь селу в Тамбовской губернии, требовал лошадей и проводников, на том основании, что «казну везет». По словам Рутковского, слово «казна» имело на диких горцев какое-то магическое действие, и они относились к нему с [1248] заметным уважением, как к чему-то священному. Он говорил, что при появлении его в немирном ауле почти все население его выползало из сакель и группировалось вокруг него с физиономиями, на которых удивление смешивалось с неприятностию. Слово «казна» как будто тотчас вразумляло их. этого мало. Рутковский говорил, что, по желанью жителей, он несколько раз распаковывал вещи, показывал их осаждавшим его. толпам и сам любовался их бесконечным изумлением. Князь А. И. Барятинский часто любил касаться этого предмета и говорил, что Рутковский сделал неслыханное дело. Фадеев 3 говорил, что поведение Рутковского во всем этом деле походило на поведение ребенка, который находит веселое и забавное в огне, обхватившем дом, где он находится. И действительно, по свидетельству самого Рутковского, он не сознавал и не чувствовал решительно никакой опасности, проходя чрез немирные аулы.... Нет сомнения, что в нравственном состоянии страны, готовой уже покориться, надо искать объяснения замечательного подвига Рутковского...

Справедливость требует сказать, что бедному Булатову было много труда и возни с своими деньгами и своими вещами, потому что расходование тех или других, расходование, почти всегда экстренное и потому беспорядочное, все таки требовало отчетности. От этого происходило, что в то время, когда все другие члены походной свиты Наместника кутят или спят, Булатов вечно считает свои деньги или сверяет свои счеты. Мне лично было очень [1249] приятно, что вся денежная часть была поручена такому солидному и опытному человеку, и я избавлен был от необходимости принимать в ней какое либо непосредственное участие.

Потом к походной канцелярии я присоединил Зиссермана. Зиссерман, не смотря на то, что был маиор или полковник (хорошо уж не помню) принадлежал к тому же законодательному учреждению, о котором я выше упомянул. Это был человек, весьма опытный, умный и образованный. По предшествовавшей военной службе своей, он подробно знал все местные обстоятельства страны, в которую направлялся поход и знаком был со всеми туземными личностями, сколько нибудь замечательными. Владикавказ, где преимущественно производились различные походные заготовления и всю военную обстановку его, он знал, как свои пять пальцев. В заключение, он был несколько раз сам в походах. Понятно, как мне важно и полезно было иметь при себе такого опытного человека, мне, который должен был вкусить первые сладости похода. Я передал Зиссерману все хозяйственные распоряжения по заготовлению для меня во Владикавказе походной палатки, по покупке верховой лошади, по приобретению вещей, необходимых для походной канцелярии и т. п., и справедливость требует сказать, что трудно было найти для всего этого более искусного и усердного исполнителя.

Наконец в состав походной канцелярия я назначил одного из толковейших моих писцов, на руки которого сдана была вся материальная часть включительно с походною мебелью, состоявшею из складных столов и стульев, нарочно для похода приготовленных. [1250]

До начала похода, князь А. И. Барятинской нашел нужным отправиться в Петербург, для предварительных переговоров с Государем и оттуда возвратиться уже прямо в крепость Грозную, где, к 10 Июля, должно было сосредоточиться все, что назначено к участию в походе. С приближением этого срока началось отправление из Тифлиса различных частей и различных личностей.

Все эти части и личности выступали в очередном порядке по особо составленному росписанию. Очередь дошла и до меня. В назначенный день тронулась моя походная канцелярия и без особых приключений прибыла в Владикавказ. В Владикавказе представлены были на мое усмотрение приобретенные и заготовленные предварительными распоряжениями Зиссермана походные принадлежности. Из них наиболее достойными моего внимания были, во первых, походная лошадь и, во вторых, походная палатка. И то и другое оказалось вполне удовлетворительным.

История лошади была следующая: в каком-то бывшем не задолго пред тем сражении с каким-то возмутившимся племенем убит был знаменщик враждебной партии, которому именно принадлежала эта лошадь. За смертию хозяина она досталась вдове его. Один из местных начальников, полковник или генерал, кажется Кундухов, сам татарин и величайший лошадник, к которому обратился Зиссерман по части приобретения для меня походного коня, насел, как говорится, на эту вдову и отбил у нее лошадь убитого знаменщика, разумеется не жалея денег. Счастливый всегда и во всем, я и здесь оказался счастливцем. Это была не лошадь, а сокровище; необычайной силы, умна, [1251] быстра, послушна и в высшей степени осторожна. Слава ее весьма скоро разнеслась по лагерю. Каких хитростей не употребляли мои свитские друзья, чтоб отбить ее у меня посредством мены и различных других средств, беспрестанно и безуспешно ими изобретаемых! Шаг у нее был удивительный, и редкая лошадь могла равняться с ней в этом отношении, так что, когда мы, в отсутствие князя (о чем будет сказано ниже) переходили с позиции на позицию, и когда я, выдвинувшись вперед, собирал вокруг себя всех адъютантов, для хоровых песен, они часто злились на меня именно за то, что я на своем шагистом коне утомляю их лошадей, которые не могли поспевать за ним и шли большею частию рысью. Рысь эта лошадь имела также необычайную, и я смело вызывал всех на состязание. В особенности милый и добрый князь Суворов принимался несколько раз оспаривать у меня победу и всегда безуспешно. Одним словом, я гордился своею великолепною лошадью и, благодаря ее необычайным достоинствам, превратился в совершенного джигита. В то время, когда адъютанты и другие свитские господа, запасшиеся двумя или тремя лошадьми, бросали их постепенно в следствие слабости, изнурения или болезней, мой конь постоянно оставался здрав и невредим, не теряя ни тела, ни силы. Если приезжал в наш лагерь какой нибудь петербургский господин, и начинал разыскивать, где бы приобрести хорошую походную лошадь, он тотчас накидывался на моего коня и делал самые блистательные предложения в материальном отношении. Когда стало известным, что лошадь эту, во время [1252] похода, нельзя приобрести ни за какие деньги, явилось много желающих купить ее по окончании похода. В числе этих желающих был и мой приятель Фадеев. Продать лошадь за высшую цену против той, которую я сам заплатил, я считал неприличным; следовательно, если я должен был уступить ее за свою цену — то, конечно, естественнее уступить ее приятелю. На этом основании Фадеев был предпочтен и объявлен будущим владетелем моей лошади.

Что касается до походной палатки, изготовленной для меня во Владикавказе, то и она меня также удовлетворила вполне: подбитая сукном, с прекрасно-устроенным окном, она обещала оправдать свое назначение. И действительно, устланная ковром, заставленная уютною походною мебелью — она представляла очень милую комнату. Но мое личное пользование этою комнатою ограничивалось тем только, что я в ней спал. Моя палатка как-то с разу сделалась общим достоянием всей свиты, так что почти в течении всего дня она служила сборным пунктом для всех адъютантов, и для меня попасть в нее было также трудно, как и для всякого постороннего. Этому содействовало, во первых, комфортабельное устройство и убранство моей палатки, каких не было ни у кого другого на всей улице, заселенной свитскими господами; во вторых, обилие всевозможных запасов, находившихся в распоряжении моего камердинера и необычайное его уменье удовлетворять желаниям и требованиям каждого, и в третьих, учреждение между свитскими господами в свободное время игры, для которой мои походные столы служили важным [1253] и, можно сказать, единственным основанием. Просто непостижимо, как умели эти господа набиваться и умещаться в эту, во всяком случае, небольшую, палатку человек по 20. Я помню, что на одной моей походной кровати размещалось как-то, в различных изломанных положениях, человек по 6 и по 8. Палатка моя освободилась несколько только тогда, когда князю А. И. Барятинскому была прислана великолепная, круглая, татарская палатка, которую князь на первое время отдал, как я выше говорил, в распоряжение Тромповского 4 и которая сделалась главным местом собраний свиты.

О походных ящиках, заготовленных для меня во Владикавказе, говорить нечего; для тех, кто не знаком с их устройством практически, достаточно сказать, что это просто продолговатые сундуки известной меры, снабженные всевозможными ремнями, петлями, крючками, за которые они прикрепляются на вьючной лошади к седлу особого устройства.

Во Владикавказе мы пробыли весьма не долго, дня два или три и затем, в тех же экипажах, но только не на почтовых уже, а на казачьих лошадях, передвинулись в крепость Грозную. По пути от Владикавказа к Грозной мы проезжали чрез казачьи станицы. В одной из этих станиц была квартира командира какого-то казачьего полка или казачьей бригады Едлинского, личности в высшей степени замечательной. Это был человек чрезвычайно умный и образованный, но дурно говоривший по русски, сто раз бывший богатым, человек, пользовавшийся [1254] особенным вниманием наместников и составивший себе огромную славу своими знаменитыми по остроте и верности изречениями, которые ходили по всему краю. Когда началось передвижение из Тифлиса в Грозную, Едлинский, живший на перепутье, счел долгом открыть у себя какое-то бесконечное угощение и зазывать к себе всех мимоидущих и едущих. Приехав в эту станицу, я нашел уже там большую часть свиты князя, которая, под командою и покровительством С. А Шереметева, следовала верхами вместе с конвоем князя, выступившим из Тифлиса за несколько дней до моего отъезда. Само собою разумеется, что и я был аттакован самыми настоятельными приглашениями радушного хозяина удостоить вниманием его, как он выражался, «хлеб и соль», которые, в виде самых разнообразных явств, повидимому, не сходили с его гостеприимного стола с утра до вечера. После того, как я ближе ознакомился с обилием и качеством этих блюд, хлебосольный хозяин представил мне огромную коллекцию казацких нагаек высшего сорта и просил меня принять одну из них на память. Само собою разумеется, что началась «борьба великодушия». Я упорно отказывался; он еще упорнее настаивал, и так как мой решительный отказ мог бы показаться обидным для него, то я и должен был уступить. Я сказал: «собрание этих вещей так великолепно, что я истинно затрудняюсь сделать выбор, и потому, если вам так настоятельно угодно дать мне материальный знак вашего доброго расположения ко мне, то потрудитесь сделать этот выбор сами». Едлинский взял из [1255] целой кучи нагаек самую лучшую и богатую, сплошь заделанную в серебро и приподнес мне. Такой великолепной нагайки ни у кого не было, Свитские приятели по очереди стали выпрашивать ее у меня в подарок, пока я не подарил ее графу Ферзену......

Крепость Грозная в то время также мало походила на крепость, как и Владикавказ. Это скорее был один из уездных городов средней руки. Стараниями и распоряжениями того же Зиссермана нам отвели там квартиру, далеко не блестящего вида, в доме какого-то офицера из татар. Но задача состояла уже не в том, чтоб иметь хорошую квартиру (хороших квартир и вовсе не существовало в Грозной) а в том, чтобы иметь какое нибудь помещение, а с этой точки наше помещение было еще лучшим, сравнительно с другими. Грозная, можно сказать, была битком набита, и конечно, во все время своего существования, она не имела такого оживления, как в этот момент. Хозяином нашим здесь был граф Евдокимов. Дом, который он постоянно занимал, был им очищен для князя, а сам он помещался в каком-то другом из казенных домов.

Дом, приготовленный для князя, представлял для меня величайший интерес. Я знал, что князь Александр Иванович, по должности начальника левого фланга, долго жил в этом доме, что в этом-то доме получались, распечатывались и читались мои петербургские письма, которые я адресовал в крепость Грозную, не имея ни малейшего понятия, что это за крепость, где и как она стоит. Понятно, с каким любопытством я рассматривал его. Я [1256] нашел, что и по фасаду и по внутреннему расположению он очень походит на один из помещьичих домов средней руки нашей внутренней России: одноэтажный, обширный, чуждый изящества и великолепия, но удобный и покойный. В этом доме, еще до приезда князя, мы собирались ежедневно в назначенный час, обедать. Обеды эти совершались уже, если не ошибаюсь, на счет князя, под командою милого Тромповского, назначенного комендатом главной квартиры и сделавшегося истинным мучеником по этой должности, потому что бесконечная его доброта производила то, что, в одной стороны, его никто не хотел слушаться, а с другой на него сыпались со всем сторон всевозможные упреки мельчайшего свойства, и за то напр.: что суп не хорош и за то, что вина мало и т. п. После обеда большею частию, вся свита высыпала гурьбой в городской или крепостной сад, по средине которого устроена была деревянная площадка. На этой площадке играла музыка и происходили танцы. Наши адъютанты пускались танцовать и волочиться. В этом период граф Ностиц, командир нижегородского гусарского полка, дал нам большой праздник. Нижегородский полк стоял верстах в десяти от Грозной, и все мы пустились туда верхами, пробуя по дороге впервые наших походных коней. Справедливость требует сказать, что праздник был очень хорош: с иллюминацией, морем вина, песнями, добрым ужином. качаньем на руках и всею обстановкою, какою отличаются полковые праздники на Кавказе....

Во время пребывания в Грозной, я увидел и узнал впервые, что такое саранча, этот бичь Божий. Не знаю [1257] почему, но все слухи и рассказы о саранче еще прежде постоянно интересовали меня. Мне казалось невероятным, что саранча застилает солнце, превращает хлебные поля мгновенно в голую степь и. т. п. Как то, проезжая однажды по железной дороге из Москвы в Петербург, я встретил какого-то господина, который, в стеклянной банке, вез несколько экземпляров живой саранчи из Новороссийского края и торжественно показывал ее всем желающим. Любопытных было множество; видно было, что на севере не я один жаждал взглянуть на это, ничтожное в отдельности, но страшное в массе насекомое жарких стран. Я рассматривал экземпляры, заключавшиеся в банке, с величайшим любопытством, видел в них нечто в роде обыкновенных, только больших размеров кузнечиков и все таки не мог понять страшной истребительной силы это слабого творения. Я помнил также оффициальный рассказ, напечатанный в газетах в роде какого-то донесения, где говорилось, что в каком-то селении одной из закавказских губерний появилась саранча, что жители, следуя старинным преданиям, избрали из среды себя самого благочестивого человека и послали его, в сопровождении депутатов или ассистентов, к какому-то известному ключу за водой; потом рассказывалось, как он почерпнул этой воды в сосуд и понес ее торжественно в свое селение, как при этом обратном шествии над годовой его вились во множестве какие-то птицы и вместе с ним прилетели в селение и как, наконец, птицы эти напали на саранчу и истребили ее. Этот рассказ, исполненный чего-то чудесного и в тоже [1258] время имевший оффициальный характер, еще более приковал мое любопытство к вопросу о саранче.

При этих условиях понятно, какое чувство испытал я, когда однажды утром мой камердинер сказал мне: «не угодно ли взглянуть на саранчу? летит тучей чрез Грозную». Когда я вышел из своих комнат, мне, прежде всего, представилось, что вместо ясного утра наступило что-то в роде сумерек. Необъятной тучей саранча затемняла все видимое пространство и летела так низко, что щелкалась о мой лоб. Миллионы, или лучше сказать неисчислимые числа этих летучих существ, с легким шумом и как-то бочком проносились над Грозной. Множество мальчишек, вооруженных палками, махали против течения и разом побивали тысячи. Взрослое население оставалось совершенно равнодушно и не обращало на саранчу никакого внимания, продолжая заниматься своими обычными делами. Саранчи действительно падало множество под нашими ударами; но совокупные действия наши имели на уменьшение саранчи тоже влияние, какое может иметь, напр., на уменьшение многоводной Невы стакан воды, почерпнутый из нее. Вообще в то лето, в том краю было особенно много саранчи, и вопрос о способах истребления ее, я помню, был не раз предметом разговоров за обедами князя, по его прибытии в Грозную. Я помню, как он сам рассказывал о своих впечатлениях при первоначальном знакомстве с саранчею; из его слов, между прочим, видно было, что те священные птицы, о которых я выше упомянул, не что иное, как скворцы, какой-то особой породы; что вслед за саранчей всегда [1259] появляются и они; что птицы эти имеют, по природе своей, какую-то непостижимую ненависть к саранче и потому не пожирают ее, что действительно и было бы невозможно, но истребляют т. е. побивают; по словам князя, когда птицы эти утомятся этим побиением, они летят к ближайшей реке, купаются там, обмываются, освежаются, и с новыми силами опять летят на врагов и опять побивают.

Человек ко всему привыкает; точно так и я, познакомившись с саранчею, потом почти вовсе уже не обращал на нее внимания. Между тем, когда я из похода возвращался в Пятигорск и проезжал степными местами, саранча почти постоянно была моим спутником. Едешь например по степи, ничего не видя ни в переди, ни по сторонам; вдруг перед вами вдали начинает взвиваться от земли какой-то дымок. Это значит, что начинает подниматься саранча, встревоженная вашим почтовым колокольчиком. Дымок, сначала едва заметный, поднимается выше, становится гуще и обращается в большую тучу. Вы скоро въезжаете в эту тучу; яркий свет, которым вы наслаждались, меркнет несколько; вы окружены со всех сторон саранчей; она бьет вас в лицо, набивается в тарантас, в складки вашего платья, колеса вашего экипажа; копыта ваших лошадей мнут ее в невообразимом множестве. В подобных случаях мне часто приходило на ум: что еслибы это насекомое, страшное только своим множеством, способно было наносить непосредственно человеку вред, хотя равносильный только тому вреду, какой наносит комар или ничтожнейшая мошка? — [1260]

Между тем деятельный Зиссерман продолжал распоряжаться. Он знал, как говорится, все выходы и входы. Он не только распоряжался, но постоянно учил меня. Благодаря его советам, я был снаряжен и обеспечен со всех сторон.... Он вытребовал и прикомандировал ко мне, или лучше сказать, к походной канцелярии, значительное число Донских казаков, этих несчастных париев Кавказского военного мира. Относительно военного достоинства этих казаков я слышал различные мнения. Смотря на какое-то общее презрение, с которым относился к ним Кавказ в мое время, на унизительные и часто совершенно чуждые всякого военного оттенка обязанности, которые там на них возлагались, я имел основание заключать, что собственно к боевому делу они, или вовсе негодны, или пригодны, да мало, особенно в сравнении с кавказскими линейными казаками, которые, по общему убеждению и по моим собственным наблюдениям, имели полнейшее право называться «молодцами». Между тем люди знающие и опытные говорили, что у Донцев все зависит от полкового командира. Если полковой командир молодец, то и они превращаются в молодцов, не хуже линейных казаков. В пример ставили знаменитого генерала Бакланова, который с теми же Донцами делал на Кавказе такие чудеса, которым удивлялись и рукоплескали Кавказцы. Сам князь Александр Иванович имел очень высокое мнение о Донцах. Он много рассказывал примеров их изумительной храбрости. Из числа их я особенно живо помню один и конечно потому, что князь рассказывал его с [1261] неподражаемым искусством. Где-то, когда-то шли два Донские казака без оружия. Вдали пробежал какой-то невиданный ими зверь, что-то в роде волка. Впоследствии оказалось, что эта была гиенна, зверь, попадающийся на Кавказе. Казаки заметили, что зверь тотчас скрылся в расщелину какой-то скалы. Они — туда и после розысков заметили нечто в роде естественной норы. Они стали шуметь, чтоб выгнать оттуда зверя, но безуспешно; тогда казаки сами полезли в нору и вскоре, в глубине ее, заметили сверкающие глаза и щелкающие зубы. Приостановись, они стали рассуждать о том, как им взять зверя; взять однако было нечем, потому что с ними не было никакого оружия. Они порешили таким образом, что один из них пойдет назад на свой пост и принесет ружье, а другой останется в норе стеречь зверя, чтоб не ушел. Как сказано, так и сделано. Один путешествовал несколько часов, а другой в это время, совершенно безоружный, оставался с глазу на глаз с гиенной, в ее собственном жилище. Когда принесено было ружье, казаки преспокойно ее застрелили, не подозревая, что они совершают такой подвиг, о котором, чрез несколько лет, сам главнокомандующий будет рассказывать.

Но оставляя в стороне вопрос о храбрости Донцов, я могу наверное сказать, что на Кавказе положение их, по крайней мере в мое время, было самое невыгодное. Кавказ смотрел на них, как на сторожей или рассыльных. Они рассыпаны были по кордонным линиям; они стояли на постах, по почтовым трактам, где не было кавказских казачьих станиц и сопровождали почту и [1262] проезжающих; они перевозили летучую почту, которая напоминает мне также один рассказ, не лишенный комизма. Летучая почта учреждалась там, где не существовало почтовых трактов и перевозилась в особых сумках верховыми казаками от одного пункта до другого. На одном из подобных пунктов очутился как-то какой-то значительной господин из чиновных. Вынужденный оставаться некоторое время в этом пункте, т. е. в каком-то казенном доме, он заметил, под лавкой или столом, кожанную сумку и спросил: что это такое? Ему отвечали: «это летучка (т. е. летучая почта) бегит!» — «А давно она бегит?» спросил господин. «Нет! вчера только сюда пришла, скоро отправим», отвечали ему. Размещали этих несчастных Донских Козаков в самых болезненных местах, подобно Елисаветпольскому тракту, на котором я своими глазами видел их валяющихся без памяти кучами, в лихорадочном шару, с открытыми ртами, в которых свободно расхаживали мухи и различные букашки. Я с ужасом представляю себе, как много Донцов сложили свои кости в этом гибельном и непривлекательном для них краю и какое впечатление производят в донских семьях рассказы уцелевших и возвратившихся козаков о бесчисленных страданиях, которым они действительно там подвергались.

Главная обязанность назначенных к нам казаков заключалась в том, чтобы, во первых ухаживать за нашими походными лошадьми; во вторых состоять при нас ординарцами во время наших разъездов и переходов и в третьих охранять и сопровождать наши вьюки, во [1263] время передвижения их с одной позиции на другую. Само собою разумеются, что сюда же относилось: снимать и укладывать наши палатки со всеми нашим имуществом, когда снимался наш лагерь, и разбивать и устанавливать все это на новой позиции; вообще они составляли второстепенных наших слуг. Впрочем в хозяйственную часть я нисколько не углублялся и знал только своего ординарца. Так как в составе походной канцелярии я был первый человек, то в должность ординарца при мне вступил донской унтер-офицер, начальник или старший над всеми другими казаками, к нам назначенными. Это был удивительный человек, и я с благодарностию о нем вспоминаю. Умный, ловкий, расторопный! В разъездах он ни на минуту не отставал от меня. Стоило только вздумать что нибудь и выразить свое желание, чтобы оно мгновенно исполнилось. На руках этого казака была моя бурка, мой башлык, а главное весьма поместительный сак-вояж, который заключал в себе решительно все, чего только душа попросит. В этом сак-вояже находилось все, способное удовлетворить не только меня самого, но и всех товарищей, которые беспрерывно обращались ко мне то за тем, то за другим... Мой козак с его запасами приобрел, как и мой камердинер, величайшую популярность в различных толпах похода. Адъютанты, для которых он особенно был приятен, называли его не иначе, как по Имени и отечеству. Все это очень льстило моему Донцу, а мои щедрые подарки радовали его и в материальном отношении. Когда я вырвался из похода, он со слезами прощался со мною, и в сию минуту [1264] мне крайне жаль, что я не записал его имени и тем лишил себя великого удовольствия, в воспоминание самых рельефных дней моей жизни, поддерживать его, для чего у меня много и готовности и достаточно средств.

Я упомянул о вьюках. Вьюки-принадлежность тех мест, которые не имеют правильных путей сообщений. Еще при самом приезде на Кавказ, я был уже поражен на военногрузинской дороге бесконечными вереницами верблюдов, под громадными вьюками медленно и осторожно переставляющих свои длинные ноги. Но товарный правильный вьюк на спине верблюда, как будто нарочно приспособленной именно к перевозке тюков, не представлял еще ничего особенно неприятного. С отвратительными зрелищами по части вьюков я познакомился ближе в Тифлисе. На каждом шагу там можно видеть небольшого ешака, или просто осла, положительно изнемогающего под массою дров, на него нагроможденною, в сопровождении туземца (в довершение колючек, которые бедное животное получает от своей ноши) осыпающего его ударами дубины, по ногам или голове и всюду, куда только дубина, не задерживаемая дровами, может достать. Что касается до меня, то я положительно имею омерзение ко всевозможным вьюкам, как к самому дикому и варварскому способу передвижения тяжестей. Между тем еще, до похода, я слышал уже, что заподряжено огромнейшее число вьючных лошадей. Из этого числа распорядительный Зиссерман успел приобрести солидную часть для походной канцелярии. Лошади эти не находились впрочем при нас постоянно и [1265] оставались на попечении своих хозяев; но в назначенный час для передвижения они являлись, навьючивались и навьюченные следовали в сопровождении наших козаков на новый пункт, там разъвьючивались и пропадали до новой надобности. Этих операций навьючивания и разъвьючивании я постоянно, в следствие сильнейшей к ним антипатии, избегал, предоставляя моей прислуге и нашим казакам укладываться и раскладываться, как знают. Мне даже совестно было слушать, когда камердинер упоминал, что шестом моей палатки, напр., испортило ногу у одной лошади и что у другой походным столом весь бок стерло. Мне казалось, что как будтобы я сам наделал эти гадости и краснел, что они так противоположны целям общества покровительства и защиты животных, целям, которым я постоянно и искренно сочувствовал.

Наконец стал приближаться день прибытия князя в Грозную. Я уже много говорил о могуществе и значении Наместника и Главнокомандующего на Кавказе. Вспоминая день прибытия князя в Грозную, я не могу не сказать, что день этот наиболее осязательным образом свидетельствовал о могуществе и значении его. Уже за несколько дней до приезда князя пошли различные приготовительные распоряжения для встречи его: но как распоряжения эти относились преимущественно до военного мира, то, не принимая в них никакого участия, я даже мало знал, в чем они состояли. Я видел только значительную суетню и слышал постоянно одни и теже вопросы и ответы: «Когда?» — «Тогда-то».

Когда стало положительно известно, что князь прибудет в такой-то день [1266] и час, к этому времени военный и гражданский мир высшего разряда собрался при доме, назначенном для князя; на площадке пред домом поставлен был почетный караул и устроены были другие военные почести, которые всегда оставались для меня мало понятными. Часов в пять или шесть прискакали, как бешеные, передовые люди с известием, что едет... Все стало устанавливаться в известный порядок и принимать неподвижный вид, как будто проникнутое торжественным величием предстоящей минуты, так что и я невольно почувствовал какое-то нервное волнение. Скоро стало видимо для нас громаднейшее облако густой черной пыли, скрывавшее поезд князя. Облако быстро приближалось к нам; раздались крики: «смирно» и другие военные команды. Почти в непроницаемой туче страшной пыли, меня, прежде всего, поразили страшные образины татар, сопровождающих, в виде конвоя, князя. С черными от пыли лицами, с сверкающими глазами, с бритыми головами, с громаднейшими на них папахами, заломленными назад, и покрывавшими длинными лохматыми клочьями физиономии этих господ — они были истинно страшны и в тоже время великолепны. Ничего подобного я дотоле не видывал. Под влиянием величайшего любопытства я впивался глазами в некоторые, особенно типические, физиономии; но как только падал на меня гордый, несказанно-самоуверенный и в тоже время свирепый взгляд татарина, я тот час отводил, как школьник, от него глаза свои: взгляда этого, быстрого, смелого, упорного в высшей степени, я положительно выносить не мог. Я тотчас старался собрать сведения, что это за люди? [1267] Мне отвечали, что это конвой, составленный из горцев только что покоренных аулов. «Ну», думаю себе, «хороши! Каковы же должны быть «обитатели аулов непокоренных?» Одним словом впечатление, произведенное на меня этими господами, было необычайно сильно. Мне как-то вдруг сделались понятны все ужасные рассказы различного содержания, которые связывались с «гибельным Кавказом».

Но в числе достоинств и недостатков истинно-Русского человека есть та черта, что он способен удивляться чему бы то ни было один только, первый раз; потом он не только привыкает к тому, что его впервые поразило, но и начинает находить, что тут и нет ничего поразительного. Если тот, кто, быть может, будет читать мои записки, вспомнит мой рассказ о том, как мои приятели и приятели хромого N. N. затащили его почти насильно в один торжественный день во дворец, как он сначала трусил и жался в задних рядах и как потом, освоившись и осмотревшись, он уже стал бесцеремонно расхаживать там, откуда те же приятели, во избежание скандала, должны были извлекать его со внушением большей осторожности, — тот, повторяю, поймет ту черту Русского человека, которую я хочу здесь отметить. Именно эта самая черта нашлась и в моей Русской душе по отнощению к горцам.....

Обращаюсь к встрече князя. За отрядом этих страшных людей, составлявших передовой конвой, летел экипаж князя. Его положительно узнать нельзя было. Я не говорю уже о том, в каком положении было его платье. Самое лицо, усы, бакенбарды покрыты были таким толстым [1268] слоем черной пыли, что все это в совокупности представляло одно сплошное черное пятно с одними прорезами, из которых виднелись глаза. Мне даже неприятно было, что князь решился въехать в Грозную в таком страшном виде. Должно быть, князь и сам сознавал это, потому что, выйдя из коляски, он быстро подошел к стоявшим тут солдатам и за тем также быстро скрылся. Спутники его были, разумеется, не в лучшем виде и тоже скрылись. Всем знатным особам объявлено было, что князь переодевается и скоро всех примет. Действительно, через несколько минут князь вышел к нам в залу, свежий и блестящий и по обычаю, начав с одного конца, стал обходить весь круг ожидающих «движения воды» и с каждым говорил по нескольку слов. Когда очередь дошла до меня, на лице князя выразилось удовольствие при взгляде на меня. «А! любезный Василий Антонович! И вы здесь! Как я рад!» Потом, осмотрев меня, облеченного в гражданскую парадную форму и заметив мою штатскую шпагу, князь прибавил: «ну уж это прочь теперь, — шашку, шашку!»

Когда кончилось это представление, князь перешел в столовую залу, блистательно освященную, в которой стояли накрытые и убранные столы. За ним потянулись все приглашенные. Надо заметить, что по соглашению графа Евдокимова с Тромповским, этот первый обед, знаменующий встречу князя, давал граф Евдокимов, и потому все приглашения заблаговременно сделаны были от его имени. За этим обедом я впервые увидел много татарских физиономий в высоких папахах. Мне рассказывали значение и историю [1269] каждого. Помню, что сущность этих историй имела ту основную черту, что все эти горские люди были люди столь-же способные, сколько и не благонадежные, что они по нескольку раз переходили то к нам, то к Шамилю и что, не смотря на их азиатское коварство и продажничество, эти люди в руках таких людей, как князь Барятинский и граф Евдокимов, знавших их вдоль и поперег, приносили своим умом, своими связями, знанием всех местных условий и обстоятельств, огромнейшую пользу. Это были, так сказать, лучшие наши политические агенты, колебавшие нравственное могущество нашего врага. Князь Александр Иванович относился к ним чрезвычайно ласково и приветливо. Потом я замечал, что они вечно вертелись около палатки графа Евдокимова, составлявшего все таки главный центр и основную связь похода и при передвижениях с позиции на позицию находились в составе его свиты.

Во время обеда играла полковая музыка; но она, можно сказать, совершенно стушевывались пред Сунженскими песенниками, которые великолепно пели залихватские казацкие песни и прославляли в них князя Барятинского и Слепцова. Надо заметить, что Слепцов оставил великолепную по себе память на Кавказе, так что в преданиях и песнях имя его постоянно сливается с именем князя Барятинского. Есть много людей, которые, в неведении своем, и доселе находят возможным сравнивать эти две личности; но на самом деле, сколько по моим собственным соображениям, столько и по отзывам людей, действительно способных рассматривать этот вопрос, между ними не могло существовать [1270] никакого сходства. Слепцов, по общему свидетельству, был идеал храброго человека. С своими Сунженскими казаками он делал чудеса, и эти чудеса окружали его личность, особенно в глазах казаков, чем-то чудесным. От казаков благоговение пред именем Слепцова распространилось далее и составляет справедливую дань беспримерному мужествуй храбрости Слепцова: но тем все и оканчивается. Признаков полководца, администратора, одним словом государственного человека Слепцов в себе никаких не явил, и я даже не знаю, задевал-ли его кто нибудь и когда нибудь именно с этой стороны: до такой степени она была в нем ничтожна. Между тем князь Александр Иванович Барятинский уродился по преимуществу человеком государственным. В молодости и он, будучи на Кавказе, тоже рубился знатно, и всем памятна его необыкновенная храбрость; но это не было его исключительным призванием...

Еще во время обеда, князь вызывал из толпы песенников некоторых усачей, которых он лично знал и которые, конечно, лично знали его, на ступенях, отдаленных от положения главнокомандующего; вспоминал то или другое дело, обоюдно памятное и своею приветливостию электризовал, так сказать, их простые сердца и доводил восторг их до крайней степени. Пред окнами дома и у сада, к нему принадлежащего, двигались огромные толпы разнокалиберного народа.

Я уже не могу сказать положительно, сколько именно дней князь, а вместе с ним и все, что собралось для похода, провели в Грозной; помню только, что немного. Все дни, разумеется, походили один на другой. [1271] Утром совершались различные доклады князю. В назначенный час собирались все к обеду князя. Пользующиеся этою честию разделялись на два разряда: одни почетнейшие, и ближайшие, к числу которых и я был отнесен, имели постоянное приглашение; другие, не почетнейшие и не ближайшие приглашались в известном очередном порядке....

II.

Наконец объявлен был день действительного похода. Вместе с тем объявлено, что князь опять отправляется куда-то в сторону, для обзора местностей, до взятия Веденя бывших недоступными для нас и потом, чрез несколько дней, присоединится к нам уже на походе.

Я живо помню день нашего выступления из Грозной. Часов в пять утра весь штаб князя был уже в сборе на указанном месте. По данному приказанию, тронулась в путь бесконечная вереница всадников, вьюков и солдат. Оживление в этой движущейся медленно веренице было величайшее. Все съезжались и разъезжались беспрерывно, осматривая походный вид каждого, как будто бы какой-то праздник наступил. Все смотрели весело и радостно. Погода стояла дивная, и солнце с ранних пор начало припекать сильнейшим образом, а в полдень палило уже невыносимо, так что многие солдаты, как нам говорили, падали на дороге от жары и утомления. Казаков, линейных и донских, в нашем отряде было бесчисленное множество; они, как мухи, порхали по всем направлениям...

Первый привал, сколько могу припомнить, был в «Шали», военном [1272] укреплении, где и было устроено нашим милым комендантом Тромповским нечто в роде завтрака. Второй привал, кажется, был в подобном же укреплении «Бердикелях». В Бердикелях приготовлен был распоряжениями тогоже Тромповского обеденный стол, который на первых же порах показал, что этому кроткому и добродушному человеку не по силам и не по характеру управляться с такою размашистою толпою, какую представляла из себя свита Наместника. Она шумела, пела, сбивала с толку прислугу, одним словом производила страшный хаос. Бедный Тромповский метался во все стороны и безуспешно старался водворить какое нибудь подобие порядка

Среди обеда свитские вдруг стали куда-то исчезать, один за другим. За ними и я потянулся. Оказалось, что где-то под горой открыт какой-то дрянной духан, где мои приятели и расположились пировать. Когда я приехал туда с моим козаком, я нашел там, как говорится «дым коромыслом». Сметливый армянин, хозяин духана, имел благоразумие запастись шампанским, и я был истинно удивлен, когда, войдя в грязный хлев с земляным полом, увидел хлопающие пробки. Вероятно этот день нашествия свиты остался самым лучшим днем в грязной жизни этого грязного духанщика. Памятен этот день и для меня по безумной выходке, которою я рассчитывал заявить сразу всему миру свое бесстрашие.

Выйдя из духана, я вскочил на коня и помчался вперед во весь опор по единственной дороге, которая предо мною лежала. Мой козак понесся было за мной, но скоро отстал от моего быстроногого коня. [1273] Я сознавал, что подвергаюсь величайшей опасности, мчась один по этой опасной дороге, но в тоже время мне представлялась увлекательною мысль, что я буду молодцом, если один прискачу на следующий пост именно по этой опасной дороге, и действительно прискакал. Много сильных и справедливых укоров досталось мне за этот безумный риск; тем не менее в воспоминаниях друзей моих имя Бердикелей как-то связалось с моим именем, как будто я открыл или завоевал это место...

Обращаясь к серьезной стороне похода, надо сказать, прежде всего, что мы на пути своем видели блистательное практическое приложение той великолепной системы вырубки лесов, о которой мы все так часто читали в Кавказских известиях и реляциях, плохо понимая сущность дела. Дело в том, что скалы и леса всегда были страшными и неодолимыми союзниками и защитниками горцев. Отсюда происходило то, что горцы, беспрепятственно пропуская нас вперед, никогда не выпускали нас безнаказанно назад. Рассеянные в дремучих лесах, они и в малом числе были страшны, потому что были недоступны, неуловимы и поражали наши войска на выбор.

Люди опытные, и в том числе красноречивый Фадеев, утверждают, что десяток невидимых оборвышей останавливал целые баталионы. Кто не знает истории Ичкеринских лесов, из которых сам князь Воронцов с громадными силами, едва успел спастись. Отсюда явилась система вырубки лесов, т. е. проложение в лесах таких просек, по которым наши отряды могли бы беспрепятственно и безопасно [1274] двигаться внутрь вражеской страны и также безопасно возвращаться назад.

Что делалось по этой части в других местах — не знаю: но что сделано на пути, нам лежащем, все мы видели своими изумленными глазами, потому что проходили именно этими баснословными просеками, шириною на ружейный выстрел. Зрелище, по истине изумительное! Трудно было усвоить себе понятие, что все это сделано руками человеческими, руками беспримерных кавказских солдатиков. Нельзя было понять, что эти вековые деревья, ужасающих размеров в вышину и ширину, пали не от какой нибудь страшной силы самой природы, а от пилы и топора. Надо заметить, что по одним отзывам эти невероятные результаты и недешево нам доставались. Но никакие великие успехи недостижимы без разнородных жертв, а потому лучше накинуть покрывало на прошедшие наши жертвы и неудачи и возблагодарить Бога, что так или сяк — Он помог привести дело к концу.

Но в тот момент, о котором я говорю, до конца было еще далеко, хотя начала, положенные графом Евдокимовым, были уже блистательны и обещали много в будущем. В ряду этих начал, взятие Веденя, резиденции Шамиля, того Веденя, к которому мы подвигались этими невероятными просеками, конечно стояло на первом плане. Я знаю и помню, как это событие стояло высоко в глазах самого князя, знаю потому, что еще до взятия Веденя князь уже готовил собственноручно благодарственные приказы по армии; знаю потому, что князь, в течении нескольких дней, с этими готовыми приказами, постоянной напряженно ждал [1275] радостного известия о взятии Веденя, кажется задержанном несколько дождями и распутицей.

Когда мы пришли в Ведень, это уже была штаб-квартира Куринского полка, а командиром его был тогда М. И. Чертков, нынешний наказный атаман Донских казаков. Местоположение Веденя представилось нам довольно живописным. Сколько могу припомнить, это довольно обширная, продолговатой формы, долина, в конце которой стоял замок или дворец Шамиля. С понятным любопытством мы бросились смотреть этот дворец и испытали величайшее разочарование: смотреть было нечего, потому что ни дворца, ни замка никакого не было; была какая-то груда дикого камня, имевшая форму большой сакли, да и та была на половину разрушена нашими пушечными выстрелами. Груда эта оказалась ни к чему негодною, даже для нашей штаб-квартиры потому, что она расположилась совершенно на другом месте и обстроилась на Русский лад. Наше любопытство гораздо более было удовлетворено многоразличными рассказами о подробностях взятия Веденя.

Я не помню хорошо порядка дальнейшего нашего следования. Знаю только, что, приходя на какую нибудь позицию, мы комфортабельно располагались, стояли здесь день, два, три и разъезжали из одной походной части в другую в гости к начальникам их и командирам, так как все части занимали огромное пространство, и одна от другой располагались иногда на весьма значительное расстояние. Средоточием разумеется, был штаб князя. Собственно этот штаб располагался следующим образом. На самом возвышенном месте ставилась палатка князя, довольно [1276] обширная, но неимевшая ничего блестящего, дотоле, пока ему не прислали или не подарили какую-то круглую татарскую палатку, составленную из бесчисленных кусков кошмы и обитую внутри шелковою материею с окном верху, от которой князь сначала отказывался, отдав ее в пользование Тромповского, но которую потом взял себе. В некотором, впрочем довольно близком, расстоянии от палатки князя, располагалась громаднейшая (кажется лазаретная) палатка, образующая столовую залу для всех состоящих при князе, которых число простиралось от 80 до 100 человек. За этою палаткою располагались походные кухни, повара, прислуга, конвой и т. п. Все это составляло, так сказать, главный центр. От этого центра в обе стороны шли улицы, образуемые палатками и заселенные свитою князя и разными лицами, принадлежащими к штабу. Одна улица, идущая в правую сторону от палатки князя, заключала в себе собственно свиту и, причиняла много беспокойств князю, потому что эта веселая улица буквально никогда не умолкала. Первый, ближайший к палатке князя пункт на этой улице занимался моею палаткою, и от нее уже шли палатки других членов свиты. Другая улица, идущая от палатки князя в левую сторону, улица, несравненно более благонравная, чем наша, начиналась палаткою Д. А. Милютина, начальника главного штаба, от которой шли палатки начальника артиллерии, начальника инженеров и т. п. Само собою разумеется, что за главными палатками разных лиц, шли палатки их прислуги, козаков и т. д., так что все это в совокупности составляло значительный [1277] город. С окончанием нашей свитской улицы ставилась палатка графа Евдокимова, от которой тянулись палатки различных местных начальников и других чинов. Затем на различных точках, кругом главного лагеря, располагались разнородные части войск, так что куда ни взглянем кругом — всюду палатки. С наступлением вечера все окрестности оглашались музыкою и песнями. Потом, когда князь приехал к нам, он не один раз замечал, что наш штабный город, по числу палаток, должен представляться неприятелю самой грозной силой.

Между тем как мы стояли на одном месте, прокладывались дороги, по которым мы должны были пробираться вперед. Это прокладывание и устройство дорог для нашего пути составляло также предмет, нелишенный занимательности. Я помню, на одной позиции мы оставались довольно долго. Прямо от этой позиции поднималась совершенно стеной, громадная гора, и нам говорили, что мы должны будем взбираться на эту гору что казалось делом решительно невозможным. Между тем одному из путейских офицеров, старому Кавказцу, Бог весть когда и какими судьбами туда занесенному, умному и образованному Декроа поручено было действительно разработать подъем на эту стену. Декроа сделал то что обыкновенно делают на Кавказе при проложении горных дорог — т. е. бесчисленные зигзаги, которыми он изрезал гору и по этим зигзагам пробил узенькую тропиночку, по которой едва, едва могла проходить одна лошадь. Если взять эту гору прямо в вышину, то расстояние ее подножия от верхушки составит, быть может, версту или полторы; устроенные Декроа [1278] зигзаги образовали протяжение верст в десять.

В назначенное время мы стали взбираться на эту достопамятную гору, и странно было видеть змеинообразное наше восхождение. Разумеется, в течении двух или трех часов, мы беспрерывно вертелись почти на одном месте, так что вы постоянно могли разговаривать с вашими знакомыми, находящимися вверху или внизу (так они были близки от вас) а между тем, чтоб соединиться с ними, вам нужно было полчаса или даже час пути. Это восхождение памятно тем еще, что мой сотоварищ и сотрудник Зиссерман подвергался здесь величайшей опасности. На одном из бесчисленных зигзагов лошадь его чего-то испугалась, повернула в сторону, и, не удержавшись на чрезвычайно-узком пространстве дорожки, покатилась вниз и с Зиссерманом. Они катились довольно долго с зигзага на зигзаг и все ожидали самого печального конца; но как все тропинки заняты были сплошь идущими вверх лошадьми и людьми, то этому только и Зиссерман и конь были обязаны своим спасением: где-то внизу на одном из поворотов их задержали….

Надобно заметить, что главная задача этого проложения дорог заключалась в том, чтоб пробить в горных скалах, над страшными пропастями, какую нибудь тропинку, по которой можно было бы пробраться в одну лошадь, и эта задача не всегда разрешалась удовлетворительно. Я уже не говорю о падениях вьючных лошадей, которые, невольно ударяясь своими вьюками о скалы, валились в кручь. Приведу случай, который был пред моими глазами. [1279] Уж не помню где, мы поднимались на величайшую крутизну по самой узенькой тропинке, по одну сторону которой стояли отвесные скалы, а по другую виднелись бездонные пропасти. Шли мы в одну лошадь самым осторожным образом. Случилось так, что впереди меня шел Лимановский (потом дежурный генерал Кавказской армии) впереди его какой-то казак и т. д. Вдруг чрез Лимановского я заметил, что козак пропал, и в туже минуту в пропасть посыпалось с бесконечным шумом множество камней. Я был убежден, что с этими камнями полетел и казак. Лимановский мгновенно остановился и соскочил с лошади; я последовал его примеру. Оказалось, что ленточка, по которой мы тянулись, так была узка и ненадежна, что лошадь козака проломила ее задними ногами и оборвалась; но козак так был ловок, что он успел не только соскочить с седла сам, но и вытянуть за поводья висящую на передних ногах лошадь. Несколько мгновений мы с Лимановским остановились пред этим неожиданным провалом; больше раздумывать было нечего, потому что нечего было ожидать, чтобы нам стали чинить эту дорогу или прокладывать другую или, наконец, подали покойные экипажи на лежачих рессорах; мы перепрыгнули сами чрез этот провал и заставили перескочить наших лошадей, потом сели на них и продолжали путь, как ни в чем не бывало. Таким же конечно образом поступили и все те, которые следовали за нами.

Есть пословица: «кто в море не бывал, тот Богу не молился». Эту пословицу, по всей справедливости, ложно было бы приложить к [1280] нашему походу, еслибы не существовало другой пословицы: «на людях и смерть красна». Эта последняя пословица находила полнейшее применение к моему личному поведению во время похода, да без сомнения и к поведению всех. В следствие той-же черты Великороссийского характера, о которой я выше говорил, после первых, не совсем приятных впечатлений, которые производили на меня невообразимые горы, страшные пропасти и горные тропинки, я не только освоился с ними, но даже производил такие штуки, которые составили мне репутацию смелого человека. Теперь, вспоминая все то, что было и происходило во время похода, я сам недоумеваю: неужели это я сам лично там был и действовал именно так, как действовал? Нет сомнения, что теперь, еслибы мне обещали разом десять звезд за то, чтобы я повторил все то, что выделывал в походе, я уклонился бы от этой выгодной сделки. Между тем в то время я плавал в разнородных опасностях, как рыба в воде. Я не только не испытывал чувства какого либо смущения и робости там, где никто не робел и не смущался, но считал долгом выказать и проявить наибольше презрения к опасностям, наибольше потому именно, что я был гражданский человек, и при малейшем колебании с моей стороны на меня посыпались бы насмешки, и я сделался бы непременно предметом различных анекдотов, нестолько действительных, сколько вымышленных, для чего в мире, меня окружавшем, имелись величайшие художники.

Отсюда происходило, что и по этим горным тропинкам я постоянно [1281] рыскал из конца в конец, если только была малейшая возможность объезжать бесконечные вереницы, по ним тянувшиеся. Мое место было вблизи князя, среди наиболее важных лиц, его окружавших; но я мало им пользовался, предпочитая разъезжать от одного знакомого к другому. Казакам, которые составляли громадное большинство в этих вереницах, я порядком надоедал. Мне особенно нравилось, объезжая их, говорить: «вправо» или «влево» и видеть, как по этому слову козаки отступали в сторону и открывали мне дорогу. Нередко приходилось мне слышать наивные заметки этих людей на мой счет: «вот генерал непоседной» говорили они, или «ну уж юркой генерал! все режет то туды, то сюды».

По мере нашего движения вперед заметно становилось, что мы поднимались к небесам. Страшные, большею частию скалистые горы, среди которых, казалось, ничего разобрать нельзя было, обступили нас со всех сторон. Люди знающие, указывая по сторонам, говорили, что это вот то, а это вот то. Я ничего разобрать и различить не мог. Повсюду торчали серые пики или вершины гор, от которых веяло какою-то страшною дикостью и безжизненностию. Казалось, мы зашли в какой-то неведомый и необитаемый мир, в котором человеческому глазу не представлялось решительно ничего жизненного.

Первое появление страшной высоты, на которую мы взобрались, я заметил в том, что я лично стал испытывать какое-то удушье. Дышать для меня становилось чрезвычайно тяжело, и я уже думал, что приобрел какую нибудь новую болезнь; [1282] но доктора, находившиеся в отряде, уверили меня, что это происходит от сильной разреженности горного воздуха. Потом стали являться более положительные признаки нашего чрез чур возвышенного положения: это тучи и облака, плавающие внизу нас. Нет сомнения, что я не увижу уже никогда таких картин, которые в то время развертывались пред моими глазами. Так напр. случалось часто, особенно по утрам, что все лежащее под нами пространство казалось наполненным необъятным количеством растрепанной хлопчатой бумаги, сквозь которую решительно ничего нельзя разглядеть. Это были облака, окружавшие нас и рассыпавшиеся под нами. Случалось также, что в этой массе облаков, плавающих под нами, гремел гром и сверкала молния. Все это поражало меня в высшей степени, и я чрезвычайно удивлялся, что другие так мало удивляются этим невиданным мною и действительно дивным картинам. Доказательством страшной высоты нашего положения служило и то, что те маленькие пригорки, которые представлялись нам внизу, оказывались, когда мы спускались к ним при рекогносцировках, также значительными горами.

Крутизны, которыми мы были постоянно окружены, представляли ужасающий вид. Козацкие и вьючные лошади, пущенные на пастьбу с стреноженными ногами, взбираясь осторожно вверх или спускаясь вниз, казались едва заметными точками, меньше баранов. Однажды, сидя у своей палатки, я видел, как одна из этих несчастных лошадей оступилась, покатилась с страшной высоты, почти по отвесной горе, вниз и осталась на месте. Вообще о какой [1283] нибудь площадке, ровном, хотя небольшом пространстве, мы забыли и думать.

В время пребывания нашего на этих возвышенностях мы большею частию испытывали чувство холода, так что для Фадеева, прибывшего потом в наш лагерь, из отряда барона Врангеля, не было более высшего наслаждения, как поставить самовар, внести его в мою палатку и закрыть ее со всех сторон. Часто поднимались свирепейшие ветры, и для противудействия их неистовым порывам, палатка князя обставлялась вплотную, друг к другу, солдатами, которые таким образом и удерживали ее. Многие из других палаток просто срывались и уносились ветром, обнажая весь внутренний быт их владетелей.

Само собою разумеется, что наши позиции располагались на таких местах, где была вода. Но по этой части горы были крайне скудны, и вода большею частию добывалась из ключей и родников. В двух или трех местах мы видели великолепные озера с таким обилием великолепной форели, что, по выражению князя, солдаты ловили ее «портками». Картина этих озер была великолепна. Так и видно было, что если мы любуемся их чистотою и прозрачностию, то и они сами как будто не мало удивлены нашим нежданным нашествием; видно было, что от сотворения миров их чистые воды не осквернялись прикосновением человека, так как кругом не было никаких аулов. Собственно реку, или лучше сказать, маленькую горную речонку я только видел одну и не только видел, но даже купался в ней. Я помню, лагерь наш расположился на горе. Скоро стало известно, что [1284] вблизи, в двух или трех верстах, внизу есть какая-то речка. Страшный охотник купаться, я тотчас отправился с моим камердинером отыскивать ее. Поиски наши продолжались недолго. Мы увидели не реку, в русском смысле слова, а маленький, горный и потому сердитый ручеек, в котором мне и уложиться было трудно. Увлеченный однакоже ожидаемым наслаждением погрузиться в холодные струи, я решился все таки совершить мое купанье, во что бы то ни стало. Раздевшись, я уложился в ручей сначала одним боком, потом другим, потом спиной и т. д. Во время этой операции, на противоположном берегу стояло несколько туземных оборвышей в косматых шапках, с винтовками за спиной и смотрели на мои переворачивания. Когда я возвратился в лагерь и рассказал об этих молчаливых свидетелях моего купанья товарищам, мне сначала не хотели верить; а когда поверили, стали упрекать меня за мое безразсудство, которое могло очень дурно кончиться и удивительно, что не так кончилось: потому что для горца нет выше удовольствия, да удовольствия еще священного, как подстрелить гяура.

Кстати о горцах. Я решительно не знаю, в каких отношениях они находились к нам в этот момент. Заметно было однакоже что в следствие взятия Веденя, некоторые ближайшие племена или аулы решились сдержать свои враждебные действия. Об этом я заключаю потому, что меня не застрелили во время купанья моего, а еще более потому, что на некоторых пунктах наших переходов близь Веденя и преимущественно в палатках [1285] нашего знаменитого маркитанта Лебедева, которых мы не оставляли постоянными нашими посещениями, нас окружали иногда толпы туземных горцев (мирных или немирных, это я уже плохо знаю). В желании привлечь их окончательно на нашу сторону гражданскими действиями, я обильно осыпал их различными сластями, которые Лебедев, вместе с другими припасами, передвигал в огромных количествах. Помню очень хорошо, что они относились к этим сластям с величайшим недоверием, так что я должен был сам все это есть пред их глазами для удостоверения, что тут нет никакой отравы. За всем тем, однакоже, не возможно было истребить их подозрительности. Когда одни, по видимому, решались рискнуть, другие начинали на них шуметь по татарски и удерживали их. Таким образом мои гражданские опыты окончательного умиротворения этих людей оказались неудачными, так что, под влиянием некоторой досады, я спрашивал всех: «что же это за народ? мирной иди немирной?» — «А чорт его знает!» отвечали мне «сегодня мирной, среди наших штыков; а завтра, если придется, отлично зарежет каждого из нас!»

Наконец наступил день прибытия князя в наш лагерь. Уже не помню, на какой позиции это было; помню только, что местоположение было неблистательно и изобиловало в особенности какими то буграми и пригорками. Встреча князя была великолепна. Войск сосредоточено было на этой позиции весьма много. С раннего утра все пришло в движение и стало располагаться на назначенных местах. Длинные линии войск, расставленные по неровной [1286] местности, представляли оригинальную картину, слишком различную от тех, какие представляют нам всевозможные Петербургские парады. Вся свита, к которой и я был примкнут, имела свое отдельное место и старалась, елико можно, выравняться, что представляло не малый труд потому, что наши кабардинские кони не очень-то способны были сохранять стройное и почтительное положение. Ожидание, как всегда бывает в подобных случаях, длилось долго. Наконец из-за бесчисленных бугров и пригорков стали показываться несущиеся во весь опор передовые всадники, а за тем появился и сам князь с своим значком и своим конвоем.

Я не могу удержаться, чтоб не сказать для людей, конечно, мало знакомых с военным бытом на Кавказе, что значок — вещь великолепная! Это какое-то личное знамя, которое всегда следует за тем, кому оно принадлежит. Таким образом этот значок был не только у князя, но и у графа Евдокимова, и у многих других значительных лиц. Я не знаю, определено ли законом, кто может иметь эти значки и кто не может; не знаю даже, составляют ли они исключительную принадлежность Кавказа, или употребляются в других местах; но дело в том, что во время нашего похода я видел много и у многих — этих значков, которые напоминают что-то рыцарское. Само собою разумеется, что у князя был наивеликолепнейший значок. Это было большое знамя, вышитое и расшитое золотом и серебром, среди которого изображен был родовой княжеской герб князя. Это знамя вечно развевалось среди группы, сопровождавшей князя. У других эти [1287] значки, конечно, были менее роскошны и представляли или также родовые гербы или другие эмблематические изображения. Именно по этим значкам можно было узнать на далеком расстоянии, кто именно едет, ибо разувающееся знамя и находящееся на нем изображение тотчас разрешает этот вопрос.

Громогласное: ура! встретило появление князя. Среди этих кликов князь объехал ряды войск в сопровождении различных генералов и свиты, к нему примкнувших и потом стал на возвышенное место, заблаговременно избранное. С этого места, сняв фуражку, князь стал говорить войскам, что сам Государь велел ему благодарить их за отличную службу, что Государь надеется, что, сделав так много, они в досталь покорят горы и т. п.

Здесь я позволяю себе заметить, что, читая часто в заграничных известиях, что такой-то король или такой-то оратор говорил то-то и то-то народу или читая различные истории, изображавшие, как такой-то полководец воодушевил своею речью войска и т. п., я всегда недоумевал, как это делается на практике! Неодумение это было для меня тем мучительнее, что я сам некоторым образом принадлежал к числу публичных говорунов, недавно появившихся в нашем любезном отечестве. Одаренный от природы крепким и здоровым голосом, я по опыту знал, что даже в зале, густо набитой слушателями, трудно говорить так, чтобы и задние ряды могли слушать внятно все слова оратора! Каким же образом все эти короли и полководцы могли воодушевлять своих слушателей, которых уже было не сотни, а тысячи, и когда они [1288] размещались не в зале какой нибудь, как бы ни была она обширна, а на полях и долах? Поэтому я с живейшим любопытством ожидал, не разрешит ли моих неодумений речь, обращенная князем к войску. Увы! сколько князь ни махал своей фуражкой — солдаты ничего не слыхали и не понимали. Услыхали только: ура! раздавшееся в группе, окружавшей князя и во след ему как-то бессознательно и вяло стали кричать свое: ура! Князь тотчас все это понял и потому мгновенно разослал во все концы своих адъютантов с приказанием объявить солдатам, что сам Государь их благодарит. Тогда, конечно, по рядам войск понеслось более сознательное, более решительное и более крепкое новое ура! Когда крики эти стихли, началось так называемое церемониальное прохождение всех войск мимо князя. Оно было похоже на все подобные упражнения этого рода с тем только различием, что вид солдат, уступая во внешнем изяществе гвардейским солдатам, далеко превосходил их со стороны молодечества, со стороны бесконечной отваги, которая, прежде всего, кидалась в глаза на смуглых, загорелых физиономиях Кавказцев. Для меня всего удивительнее было видеть в этих стройных рядах какую-то далеко неизящную толпу грязных оборвышей, в каких-то длинных балахонах, с огромными папахами на головах, с клочьями бараньей шерсти, спускающимися от папах на их и без того непривлекательные физиономии! Это были так называемые охотники Кабардинского полка, впервые, учрежденные князем во время командования им этим полком. Главная обязанность этих [1289] охотников состояла в том, чтоб одичать, насколько можно, шляться по лесам и подстреливать горцев, как дичь, всюду, где только можно. В этих оборванных и страшных фигурах, когда они проходили пред князем, менее всего можно было узнать Русских солдат.

По окончании парада, князь, а за пим все знатное и значительное направилось к той громадной столовой палатке, о которой я говорил и в которой, на этот раз, приготовлен был общий парадный обед. Предназначалось что и князь будет с нами обедать; но он приехал к нам полубольной: подагра снова начинала к нему придираться, и потому он обедать с нами не мог, хотя оставался все время в этой палатке и, уложив покойно свои больные ноги в известном положении, продолжал переговаривать то с тем, то с другим.......

С прибытием князя в наш лагерь, начались усиленные рекогносцировки дальнейшей местности. Начинались они с самого раннего утра, часов в пять и часто продолжались до пяти часов вечера, так что люди совершенно изнемогали, а лошади у многих козаков и у свитских или просто падали, или становились в тупик и не доходили до места.... Отличительный характер этих поездок состоял в том, что мы беспрерывно поднимались на скалы и спускались с них в пропасти и ущелья. Неприятеля мы мало видели, на что ужасно злобствовали мои воинственные друзья, жаждавшие подраться; изредка только, где нибудь, в отдалении, покажется неприятельский пикет и скоро скроется. Замечательной чертой этих путешествий можно считать то, что, почти постоянно [1290] находясь между скал и пропастей, т. е. пред зубами смерти, мы почти не имели никаких несчастий, а если что и было, то так ничтожно, что и упоминать не стоит.

Лично я только раз задумался над вопросом: останусь ли жив или умру? При одной из подобных поездок, спустившись с нашей возвышенной позиции, мы должны были переходить какую-то топкую ложбину. Я шел вблизи князя, рядом с гр. Евдокимовым. Пред нами очутилось что-то в роде канавы или рва. Гр. Евдокимов спокойно повернул свою лошадь и объехал это памятное мне место. Я поехал прямо и, по манежным правилам желая предупредить свою лошадь об этой канаве, прибрал поводья, и нет сомнения, что этим испортил все дело. По общим отзывам знатоков и линейных козаков, при всех опасных переходах, какого бы свойства они ни были, самое лучшее средство для исполнения их — дать туземной лошади полнейшую свободу. Я нарушил это правило и порядком поплатился за то. Едва я подобрал поводья, как в тот же момент лошадь моя передними ногами провалилась в эту яму. Мне предстояло перелететь чрез ее голову и запутавшись в стременах представить довольно драматическое зрелище; но я удержался и висел, так сказать, над лошадиною головою. Все это однакоже продолжалось одно мгновение. Сильная лошадь быстро рванулась всем передом из канавы, и я получил при этом движении сильнейший удар в грудь. В гласах потемнело, дыхание стеснилось, и тут то я подумал: кончено! Еслибы удар этот нанесен был головою лошади — [1291] действительно все было бы кончено; но к счастию лошадь ударила меня только своею шеею. Бессознательно я отъехала. в сторону и ждал, что будет. У меня до такой степени захватило дух, что я слова произнести не мог, так что все проносились мимо меня, решительно ничего не замечая. Чрез несколько секунд или минут я почувствовал возможность дышать и хотя грудь страшно ломило, но я видел, что обстановка, в которой я находился, исключала всякую мысль о каких либо нежных и попечительных пособиях. Все неслись, как угорелые, и мне решительно ничего не оставалось, как нестись за ними, предоставив остальное на волю Божию. Дело кончилось так хорошо, что на обратном пути я уже решительно не чувствовал никаких последствий этого случая.

После этих рекогносцировок и передвижений с одной позиции на другую, мы прибыли наконец на позицию, которая на моих оффициальных бумагах, называлась: «на Андийских высотах близь аула Тандо». На этой позиции мы стояли долго, и на ней собственно совершилось покорение Восточного Кавказа; а потому и я должен посвятить ей большую часть моих воспоминаний.

Прежде чем мы окончательно заняли эту позицию, мы предварительно обозревали ее раз или два. Изобразить ее со стороны природы едва ли в состоянии самое искусное перо. На этой-то преимущественно позиции мы видели плавающие внизу облака и грозы, в них разражавшиеся. С высот, на которых мы стояли, в левую сторону виднелся бесконечный ряд скалистых, серых, каких-то безжизненных вершин. Люди знающие и опытные, показывая на [1292] эти вершины, говорили, что там находятся какие-то Андийские ворота; там же находится место или аул, кажется, «Ичичали», а в нем стоит сам Шамиль с своими мюридами и пушками. Для неопытного глаза ничего ни понять, ни разглядеть было невозможно: все сливалось в какую-то серую мглу, в седой туман, в котором прорезывались бесчисленные горные, пики. В правую сторону от нас, на первом плане, далеко внизу, виднелся аул Тандо, за ним ровная по видимому плоскость, потом берега Андийского Койсу, бешеной горной реки, а за ним лагерь сына Шамиля, немногие палатки которого и происходившее там движение составляли предмет особенных наблюдений с нашей стороны. Прямо пред нами, внизу, открывалась необозримая долина, с некоторыми пригорками, оказавшимися впоследствии, когда мы спускались туда, тоже большими горами.

Я помню очень хорошо день занятия этой позиции. Когда мы пришли к ней, князь сошел с лошади и сел на краю возвышенности. Его примеру последовали все. Посредством зрительных труб найдено было, что лежащий внизу аул Тандо не очищен еще жителями, и потому князь приказал немедленно занять его. Начальником действующих войск считался в этот момент барон Николаи, брат статского барона Николаи, ныне генерал-адъютант. Занятие аула предоставлено было Кабардинскому полку, части которого немедленно и отправились вниз. Все мы, расположенные на обрывах возвышенности, сидели, как в партере и ожидали занятия аула, как ожидают в театре начала какого нибудь [1293] спектакля. Само собою разумеется, что для меня это ожидание было исполнено наибольшего интереса в следствие самой новости подобных дел. Ожидание наше длилось очень долю, потому что самый спуск, по которому шли наши войска, оказался необъятного протяжения. Вдруг сделалось заметным величайшее движение в ауле; стали раздаваться выстрелы, постепенно учащаясь. Я помню, что я был очень удивлен звуком этих выстрелов: от свойства ли горной атмосферы, или от устройства винтовок — звук этот вовсе не походил на звук наших обыкновенных выстрелов; эго был скорее какой-то деревянный стук, сухой и короткий. Прислушиваясь к этому стуку, я понял, почему на Кавказе, говоря о горцах, вместо напр. «начали стрелять» говорят: «застукали», или вместо: «застрелили» говорят: «устукали». Стукотня эта была, впрочем, непродолжительна; прежде нежели мы могли заметить приближение наших войск (скрываемых извилинами спуска) к аулу, мы увидели, что из аула потянулись конные партии горцев, продолжая стрелять назад, кажется больше для собственного удовольствия, чем для действительной пользы. Такое поспешное отступление решительно разочаровало нас, ожидавших видеть зрелище свалки; но оно тотчас объяснилось, когда мы увидели фигуры той охотничьей команды Кабардинского полка, о которой я говорил, заходившие с обеих сторон аула на значительном от него расстоянии; этот обход, по видимому, и заставил горцев убираться по добру, по здорову.

Когда таким образом аул занят был нашими войсками, князь [1294] потребовал коня, сел на него и стал спускаться к аулу. Разумеется, его примеру последовали все. Я никогда не забуду этого достопамятного спуска. Он превосходил все, что мы до тех пор видели и проходили. Начать с того, что он тянулся, как говорили, пять верст. Крутизну он представлял невообразимую. Лошади, спускаясь, положительно садились назад. Всадники предоставляли себя Богу, да ловкости коня. К этому надобно прибавить, что дорога по этому спуску представляла почву изрытую, обрывистую, усеянную громадными камнями, так что лошади почти на каждом шагу должны были преодолевать эти препятствия. Но что всего было отвратительнее — это то, что спуск этот не имел прямой линии вниз, а беспрерывно извивался и загибался. Спускаясь напр. с одного поворота, ждешь, когда он кончится, в надежде, что за поворотом дорога будет лучше. Повернул и обомлел! Еще круче, еще хуже.

Я помню, когда приехал в наш лагерь остроумный Ч—ев, князь несколько раз выражал желание, чтобы он также участвовал в рекогносцировках, которые разумеется, должны были начинаться с этого милого спуска. Надо заметить, что Ч—ев природный Грузин, следовательно природный ездок, хотя уже немножко отяжелевший и отвыкший от джигитских замашек. Он несколько раз порывался исполнить желание князя и спуститься вниз, но каждый раз возвращался с дороги и выдумывал для представления князю различные уважительные предлоги; в дружеской же беседе чрезвычайно остро и забавно рассказывал действительные причины, [1295] заставлявшие его возвращаться. «Это чорт знает, что такое!» говорил он между прочим, «разве можно порядочным людям ездить по таким дорогам? Постоянно висишь над пропастью, а под ногами камень на камне. Думаешь вот поверну — пойдет ровно. Не тут то было: еще хуже! Может быть за новым поворотом будет лучше: еще хуже! Я думаю, что черти в ад спускаются покойнее. Нет, слуга покорный! Если Шамиля суждено поймать — поймают и без меня. А я по пусту, из одной любви к искусству, головы ломать не намерен!» и т. п.

Но я по этому спуску в тот момент, о котором говорю, ехал в первый раз, подле самого князя, и само собою разумеется, что мысль о возвращении не могла мне и в голову придти уже потому, что исполнение ее покрыло бы меня вечным позором. Князь ехал спокойно и с улыбкою смотрел, как моя лошадь спускалась на хвосте. Всему бывает конец; был конец и этому спуску. Мы въехали в занятой аул по узенькой извивающейся улице и в след за князем вошли на какую-то башню или крепость, с которой открывался обширный вид. Свитские товарищи мои недолго, однакоже, наслаждались этим видом и потребовали у меня открытия на пользу общую всех моих запасов. Мы спустились с башни и дружно принялись за поиски моего козака, у которого находился мой подвижной запасный магазин. Когда козак был отыскан, мы расположились на берегу какого-то ручья и так дружно занялись своим завтраком, что даже прозевали жаркую схватку, происшедшую на противоположной стороне аула. Дело в том, что когда [1296] князь находился на башне, против нее, в отдалении, показалась партия конных горцев. Преследовать и рассеять ее предоставлению было какому-то туземному полку или отряду, недавно пред тем в чем-то провинившемуся. Наш конный отряд, чтобы смыть лежавшее на нем пятно, яростно кинулся на вражескую партию и быстро рассеял ее, при чем было убито несколько человек. Дело было исполнено так мгновенно, что не только мы, бывшие в отдалении и углубившиеся в свои специальные занятия, но и многие другие ничего не видали.

Обозрев открывающуюся из этого аула местность, князь потянулся назад, а за ним двинулась и бесконечная вереница, составлявшая его хвост. Подъем был столь же утомителен, сколько и скучен только с другой стороны: если при спуске вы должпы были, во избежание удовольствия полететь чрез голову лошади, ложиться ей на спину, то при подъеме вы должны были держаться за гриву лошади, чтоб не съехать с седла назад. Поднявшись, мы расположились: «на Андийских высотах, близь аула Тандо».

На этой позиции, как я сказал уже, мы стояли весьма долго. Заметно было, что здесь совершались важные военные соображения, ожидались известия из других отрядов, велись переговоры, делались окончательные предположения...

Что поделывал, между тем, мой спутник и сподвижник Зиссерман? Ему поручены были занятия верблюдами. «Как верблюдами?» восклицает изумленный читатель. «Да также» отвечаю я. Дело в том, что в начале похода какое-то общество, народ или племя предложило на общую [1297] пользу, бесплатно, несколько верблюдов с таким впрочем условием, что если верблюд падет во время похода, то в этом случае за него должно быть выплачено жертвователям 50 р. Для каких именно надобностей могли быть употреблены эти верблюды — я не знаю; но только мы видели на наших позициях, что эти неуклюжие животные с длинными шеями, с огромными горбами как-то уныло бродили или стояли по окрестным скалам. Скоро мы стали видеть трупы этих животных. Они начали падать! Соображения о причинах этого падежа были чрезвычайно разнообразны. Одни утверждали, что они не способны переносить горных походов; другие — что в скалах они не находят достаточной пищи; большинство же было такого мнения, что мошенники татары, предложившие их для похода, с уплатою за каждого павшего верблюда по 50 руб., нашли в этом весьма выгодную спекуляцию и по всей вероятности поручили приставленным к ним погонщикам скорее переморить их, чтоб скорее получить следующие за них деньги.

Между тем князь, по прибытии в наш лагерь, обратил на этот предмет самое ближайшее внимание и занялся верблюдами с обычною энергиею. По видимому он хотел разрешить положительным образом задачу о годности верблюдов для горных кавказских походов. В сотрудники по разработке этой задачи он взял именно Зиссермана. Явились откуда-то брошюры об участии верблюдов в военных передвижениях по Алжиру; составлялись извлечения из этих брошюр, писались специальные инструкции об уходе за верблюдами; наконец избран [1298] был один из офицеров для ближайшего попечения над ними, который постоянно являлся с докладами к Зиссерману о состоянии их здоровья. Но увы! чем более сам князь, Зиссерман и этот офицер, ближайший их попечитель, старались об улучшении судьбы несчастных верблюдов, тем сильнее они падали. Каждое утро, выходя из своих палаток мы привыкли уже смотреть в место расположения верблюдов и всегда замечали новые трупы. Громадные трупы этих громадных животных чрезвычайно рельефно вырисовывались на окрестных возвышениях и отмечали, так сказать, следы нашего шествия вперед. Кончилось, разумеется, тем, что все верблюды передохли, и Зиссерман остался без дела, до тех пор, пока военные события или, лучше сказать. начавшееся покорение Восточного Кавказа не представило ему в высшей степени интересных материалов для тех писем, которые он стал высылать из похода в редакцию Петербургских газет и которые, сколько известно, читались в свое время с величайшим любопытством.

III.

Начавшееся покорение Восточного Кавказа! Я по истине затрудняюсь, с какой стороны приступить к этому важному событию. Чуждый всех военных соображений и обстоятельств, из которых создалось это покорение, я, само собою разумеется, не могу иметь ни малейшей претензии рассматривать это событие именно с этой серьезной стороны. Да эта сторона, во первых, не была бы мне под силу ни в каком случае, а русский архив [1299] во вторых она уже разработана более или менее во всевозможных реляциях и оффициальных донесениях. По этому мне кажется, что я поступлю лучше, если, не становясь на ходули, буду просто рассказывать только то, что видел и слышал, с сохранением единственного условия, положенного мною в основание моих рассказов: не допускать ни одного слова сочиненного.

Продолжая оставаться на позиции, называвшейся «Андийскими высотами, близ аула Тандо», князь много раз спускался с этих высот, обозревал внизу лежащую местность и даже избрал на ней пункт для нашего укрепления, которое 6 Августа действительно было заложено и названо «Преображенским». Мы, свитские, мало останавливались над вопросом: почему мы не двигаемся дальше? За Андийским Койсу, по прежнему, виднелся лагерь сына Шамиля и оставался в том же недвижимом положении, как и наш лагерь. Заметно было, впрочем, как я сказал уже, что в высших сферах что-то обдумывается, соображается, что-то ожидается. Перед палаткою князя, по прежнему, стояли зрительные трубы всевозможных размеров, направленные в ту сторону, где, по слухам и рассказам, стоял сам Шамиль с своими мюридами и своими пушками. Люди опытные, умеющие обращаться с этими трубами, часто смотрели в них и рассказывали, что они видели. Я тоже много раз принимался смотреть в эти трубы, но кроме неба да гор никогда ничего не умел заметить, не смотря на многоразличные наставления, которыми меня осыпали.

Я очень живо помню одно, истинно прекрасное, утро, когда я вместе с другими находился близь палатки [1300] князя. Князь, заметив меня в толпе свитских, сделал мне знак, чтоб я приблизился к нему.

«Ну батюшка», весело и таинственно сказал мне князь, «я скажу вам славную вещь; только смотрите, не говорите никому. У Шамиля революция! Он бежал. Ну ступайте, да Бога ради не разболтайте»! По правде сказать, я плохо понял, в чем тут дело; тем не менее мне очень приятно было видеть, с одной стороны, что князь спешил поделиться со мной радостными известиями, а с другой, что дела приняли такой блестящий оборот. Оказалось, что из места, где находился Шамиль, явилось в наш лагерь несколько горских старшин или начальников. Объявив, что Шамиль бежал, они сказали, что сами драться не хотят и просили взять оставленные Шамилем пушки. Это известие принято в нашем лагере с некоторым недоверием, и потому этим подозрительным парламентерам граф Евдокимов объявил, что теперь отправлять наши войска за пушками неудобно, и что они, старшины, возвратясь к своим местам, должны охранять эти пушки до того времени, когда наши отряды придут туда. Впрочем всякие сомнения в этом отношении скоро рассеялись при посредстве азиатов, находившихся в нашем лагере, которые исследовали ближайшим образом это важное событие и подтвердили несомненность его к общей нашей радости. Я впрочем не верно выразился, назвав нашу радость общею. Свитские приятели мои, напротив, начали бранить и Шамиля и мюридов его за то, что они бегут без боя и тем лишают военную молодежь возможности подраться и нахватать побольше крестов. [1301]

Старые Кавказцы утверждают, что горские народы чрезвычайно восприимчивы, и что как воинственное, так и мирное настроение мгновенно обхватывает все племена. Так было и здесь. С бегством Шамиля, как будто уничтожилась плотина, удерживавшая горцев от шумного проявления их мирных заявлений. Все ринулось в наш лагерь с заявлениями покорности. Каждый день являлись к князю различные общества с своими старшинами и наибами. Имена многих из этих наибов были знамениты по тем битвам, в которых они резались с нашими войсками. Для свиты и штаба князя ежедневно совершались самые любопытные, занимательные спектакли. Толпы офицеров теснились, чтоб взглянуть на какого нибудь «Кибит-Магому» известного давно своею беспримерною храбростию и наиболее ожесточенными схватками с нашими отрядами. Князь торжественно, окруженный блестящею свитою, появлялся пред этими представителями племен и аулов и говорил им несколько приветственных слов. Среди каждой прибывающей толпы непременно находился туземный оратор; после слов князя, он выдвигался вперед и торжественно, с особыми жестами и особенною интонациею, говорил много и долго. Заметно было, что сотоварищи его слушали его с уважением и некоторым благоговением. Сущность этих речей относилась, разумеется, к преданности и верности их нашему Государю. Эту сущность наши переводчики передавали князю, который, милостиво отпуская одни толпы, тем же порядком принимал другие. После торжественного представления князю, толпы эти рассеивались по [1302] нашему лагерю и большею частию или садились в кружки и что-то тихо толковали, сомкнув свои головы внутрь круга, или разъезжались по лагерю и продавали нашим свои окровавленные кинжалы и другое оружие и даже лошадей.

Вид этих людей, вчера бывших нашими страшными и злейшими врагами, не производил на нас особенного впечатления. Как и во всех толпах, были физиономии истинно зверские; но были личности и милейшие. Общий характер этих физиономий сильно смахивал на птичий: особенно вострые и немного загнутые носы чрезвычайно походили на клюв орла. Мы старались быть всевозможно-любезными с этими господами и братались с ними. Я как теперь вижу пред собою молодого, чрезвычайно красивого и чрезвычайно симпатичного человека с такими приятными и мягкими манерами, с таким милым выражением в лице, что как-то не верилось, чтоб он мог участвовать в свирепых битвах и резать людей. Однакоже знаки многочисленных ран, которые он нам показывал, доказывали, что его видимая нежность не мешала ему обращаться, когда надо было, в ожесточенного врага нашего. К счастию он говорил немного по Грузински. Я подхватил одного из состоящих при князе Грузинских офицеров, именно князя Сумбатова, и при его пособии распрашивал этого горца с величайшим любопытством о всех обстоятельствах, окружающих жизнь горцев. Ответы его были в высшей степени умны и интересны. Из них, между прочим, видно было, что к Грузинам собственно горцы относились более дружелюбно и ненавидили всеми [1303] силами только Русских. «Стало быть» сказал я «если бы я попался в плен, мне было бы плохо»? Когда князь Сумбатов перевел ему этот вопрос, наш новый приятель быстро подошел ко мне и, столь же быстро проведя рукой по моей шее, тем самым молчаливо и выразительно объяснил, как бы со мною было поступлено.

Все эти приходящие и представляющиеся князю толпы не вдруг покидали наш лагерь; напротив, располагаясь где нибудь по близости его, они проводили тут по нескольку дней и ночей. Случалось так, что численность этих пришельцев далеко превышала численность нашего лагеря. Я не знаю, принимались ли в этом отношении с нашей стороны какие либо предохранительные меры. Если принимались, то как нибудь таинственно, потому что никаких видимых мер не было, и многие в нашем лагере справедливо замечали, что если бы эти милые гости вздумали «пошалить», то могли бы наделать страшную кутерьму. Впрочем князь был храбр и доверчив. Близкие ему люди замечали, что при самом появлении его к этим гостям, надо принимать предосторожности, потому что в этих толпах могут быть фанатики и изуверы; но князь отвергал все эти предосторожности и равнодушно отвечал: «да ведь кругом меня мои адъютанты, казаки! Чего же еще?»

В одно время с представлением этих покоряющихся горцев, в лагерь наш стали доходить со всех сторон благоприятные известия. — Так напр. нам сделалось известным, что Шамиль, во время своего бегства, был ограблен своими же, так что отбитые у него книги [1304] доставлены были горцами в наш лагерь. К удивлению в числе этих книг оказалось много русских, что и дало верный повод заключить, что они принадлежали третьему умершему сыну Шамиля, который воспитывался в наших военных заведениях и потом, будучи променен на знаменитых пленниц, княгиню Орбелиани и княгиню Чавчавадзе, вел в горах, сколько известно, самую печальную и уединенную жизнь, не имея уже никакой возможности войти в дикие нравы и обычаи горцев. Вместе с тем мы узнали, что Шамиль, оставленный и ограбленный своими, успел таки с самым небольшим числом преданнейших ему мюридов пробраться на Гуниб.

Потом до нас дошли сведения, что отряд барона Врангеля, двигавшийся на соединение с нами, совершил какую-то удивительную переправу, кажется чрез тот же Андийский Койсу, при содействии веревочного моста, предложенного и изобретенного даровитым офицером Девелем. Дело в том, как мне развязывали, что та единственная переправа, на которую, рассчитывал отряд, была разрушена или защищена так, что ею нельзя было воспользоваться. Других удобных мест для переправы не было. По этому решено было сделать её там, где высокие берега наиболее сближаются над рекою. Первый вопрос заключался в том, чтоб передать на другой берег конец каната. Многие охотники вызывались на этот подвиг, бросались в яростную реку и гибли; за ними бросались другие, и конец каната доставлен таки на другой берег и укреплен; по этому канату каким-то образом переслан другой и [1305] так-же укреплен. Эти два каната и были основанием воздушного моста, по которому изобретательный Девель стал передвигать, на страшной высоте над рекою, придуманную им корзинку, заключавшую в себе солдата. Когда эта движущаяся корзинка перенесла на тот берег достаточное число людей, они бросились на горцев, защищавших в другом месте естественную переправу и очистили ее.

Мне передавали ужасающие сцены, происходившие при этой схватке: это была уже просто бойня людей. Надо заметить, что в составе наших войск были так называемые конно-мусульманские полки, образованные из жителей только что покоренных аулов. По общим отзывам это были не люди, а звери! О пощаде неприятелю они не имели понятия. — Эти-то люди и занимались преимущественно истреблением горцев, захваченных на переправе. В виду всего отряда, стоявшего на другом берегу, они прокалывали насквозь горцев своими громадными кинжалами и сталкивали их в бушующую реку. Вообще эта переправа, сколько можно было судить по разным толкам, имела громадное значение в общем ходе военных действий. — Потом я помню очень живо, что, в одно прекрасное утро, князю представили лазутчика, пробравшегося в наш лагерь чрез непокоренные еще аулы с известием о покорении отрядом барона Врангеля Аварии. Вслед затем об этом же покорении привез оффициальное донесение тот красивый Граббе, который был потом убит во время Польского возмущения. На основании этого известия Шереметеву, бывшему начальником конвоя князя, приказано отправиться [1306] курьером к Государю, а князю Суворову поручено принять конвой, в следствие чего, взяв у одного из казаков казацкое одеяние, он тотчас облекся в него и к удивлению, не смотря на свою красоту, оказался в нем очень некрасивым, каким-то длинным и несуразным. Скоро после того явились в наш лагерь сами Аварцы, огромной массой, тысячи в две. Встреча этого многочисленного отряда составила для нас новый спектакль. Впереди ехал на прекрасной белой лошади почтенный старик, седой, как лунь, в белой чалме, означавшей духовное его достоинство. За ним тянулась бесконечная вереница всадников. Наслышавшись со всех сторон, что Аварцы самый храбрейший народ в мире, я жадно всматривался в фигуры этих всадников и к удивлению не нашел в них решительно ничего, подтверждающего их воинственную славу. Невзрачные, большею частию малорослые, одетые пестро и бедно, они представляли собою массу бедных оборвышей, но нисколько не храбрых героев. Соображения и замечания свои я сообщал более опытным и боевым людям, и они мне отвечали: «посмотрели бы вы, как эти оборвыши дерутся! Страсть!»

Аварцы прибыли к нам вечером, ночевали близ лагеря, а на другой день представлялись князю. По обычаю выступил вперед их оратор, молодой человек с чрезвычайно-умным и кротким лицом и говорил много и одушевленно. Аварцы слушали его с величайшим вниманием и почтением, как будто бы он говорил им самим, а не от их имени князю. Нет сомнения, что при содействии наших переводчиков, красноречие этого оратора утрачивало [1307] значительную долю того обаяния, которое производило оно на его соплеменников. Едвали не вместе с Аварцами прибыл в наш лагерь и Аварский хан, наш флигель-адъютант, свергнутый или удаленный во время владычества Шамиля. Кончилось всё тем, что этот хан, молодой и весьма красивый человек, восстановлен во всех своих прежних правах.

Вместе с покорением Восточного Кавказа стали почти ежедневно являться в наш лагерь Русские выходцы из горских аулов. Они оказывались частию захваченными в плен Русскими солдатами, а частию, и даже большею, нашими перебежчиками в аулы; в этом последнем отделе — было особенно много Поляков, и на лицах их написано было, что возвращение их опять к нам не приносило им радости. Почти все эти выходцы приволокли с собой приобретенных в аулах жен и кучи детей. Они рассказывали, что, по распоряжению Шамиля, Русские селились в аулах отдельными слободами и пользовались свободой относительно своей веры и обычаев. С началом покорения, аулы стали изгонять их от себя, отбирая, разумеется, все их имущество. И действительно, люди эти являлись к нам в самом ужасном виде, который и побудил нас тотчас образовать особый комитет для раздачи им пособий. По богатству свитских господ, из которых образован был этот комитет, пособия наши были довольно щедры, но в раздаче их мы полагали резкую границу между людьми, попавшимися в плен и подлыми перебежчиками.

Совершавшееся, таким образом, покорение Восточного Кавказа, если [1308] в государственном отношении представляло громадное значение, то в то же время оно наполняло величайшим негодованием молодые и храбрые сердца моих товарищей, лишая их возможности совершать достославные подвиги, для которых они и шли в поход, и получать награды, которых они нетерпеливо ожидали. От этого происходило, что всех являющихся с покорностию горцев они называли разными нелестными именами и в начале еще утешались надеждами, что тот или другой аул, известный своею свирепостию и независимостию, не покорится, и будет драка; но надежды постепенно падали, и в наш лагерь, как я сказал уже, являлись с покорностию знаменитейшие в истории Кавказской войны наибы и старшины и заставляли всех удивляться, что это именно те люди, имена коих, связанные со всеми кровавыми битвами, были славны на всем Кавказе. Ясно было, что покорение Восточного Кавказа совершится без особенных подвигов с нашей стороны и — удивительное дело! — ясность этого факта породила какое-то печальное настроение в нашем лагере или по крайней мере среди нашей свиты. — Поход, начавшийся так весело и блистательно и обещавший украситься славными делами, потерял, так сказать, своей букет. Все видели, что славных дел не будет, а следовательно и случаев отличаться различными блистательными подвигами тоже не будет.

О том, что князь предпримет дальше, никто не хотел ни думать, ни говорить, потому что, что бы он ни предпринял, все таки ничего великолепного произойти уже не может. Если некоторые и замечали, [1309] что до тех пор, пока не пойман или не истреблен Шамиль, дело нельзя еще считать конченным, то большинство было такого мнения, что в покорившемся крае, потеряв всякое значение, он уже ничего не может сделать и что не сегодня, так завтра свои же затравят его, как волка. При подобных суждениях, точно также как и при происходивших в начале похода суждениях о способах ведения нами войны, я постоянно повторял одну и туже комическую фразу, что Шамиля «надо взять во фланг» единственно на том основании, что почти во всех военных реляциях я непременно читал эту фразу и приобрел какое-то смутное убеждение, что для того, чтобы сделать отлично военное дело, надо непременно «взять во фланг». Фраза эта, разумеется, очень смешила моих товарищей и, как впоследствии оказалось, дошла до князя. Вообще покорение Восточного Кавказа произвело на тот мир, среди которого я находился, такое же впечатление, какое производит на зрителей окончание какого нибудь спектакля...

И действительно тотчас началась самая усиленная эмиграция из нашего лагеря, и он пустел ежедневно. Ежедневно мы провожали целыми группами наших приятелей; остававшиеся начали завидовать им и в свою очередь тоже отпрашиваться. К получению отпусков они сильно поощрялись потому, что сам князь объявил, что, решившись пройти по покоренному краю, он желает, чтобы свита и принадлежащие ей вьюки уменьшились до крайней степени. Такое вольное и невольное сокращение того веселого мира, среди которого я так весело жил, не могло не подействовать и на меня и не поселить во [1310] мне размышлений: идти ли вперед или вернуться назад? Как только замечено было это колебание, мои собиравшиеся в обратный путь приятели засыпали меня доказательствами, что впереди ничего не будет, кроме одного беспокойства и скуки.

Слушая эти советы и убеждения, я думал про себя, что было небесполезно для моего значительно-расшатанного организма войти в ближайшее соотношение с Кавказскими минеральными водами и преимущественно с знаменитым Нардзаном, о целительной силе которого я слышал истинные чудеса. Конец был тот, что я решился проситься у князя в Пятигорск... «Да зачем вы туда поедете?» как-то неопределенно спросил князь. «Лечиться, ваше сиятельство» отвечал я, «у меня печень сильно расстроена» — «Ну да! сочиняйте! Но кто же будет докладывать мне гражданские дела?» снова спросил князь. — «Булатов» отвечал я. «Он много раз исполнял уже подобные обязанности. Если бы я сознавал пользу и необходимость находиться при вашем сиятельстве, тогда я не осмелился бы»... «Ну да! конечно. Поезжайте с Богом!» сказал князь. Я мгновенно сдал мою походную канцелярию Булатову, сгрупировал вокруг себя значительную толпу возвращающихся из похода и отправился в обратный путь, попрежнему, верхом с состоявшими при мне казаками и вереницею вьючных лошадей.

В этом обратном путешествии я не могу припомнить ничего особенно замечательного, за исключением того только, что скоро после моего прибытия в Веден, к несказанному моему удивлению, примчалась туда во весь опор, в сопровождении большого конвоя, прекрасная коляска на [1311] лежачих рессорах, на прекрасной шестерке лошадей. Это был Колосовский, интендант Кавказской армии. Не столько удивительно было, что коляска пронеслась по недавно прорубленным просекам, сколько то, откуда явилась в таких местах эта прекрасная коляска и эти прекрасные лошади. Из объяснений Колосовского оказалось, что то и другое принадлежит знаменитому Лебедеву, маркитанту и поставщику походных отрядов. Дальше, однако, эта изящная коляска следовать не могла и должна была возвратиться в обратный путь т. е. в путь предлежащий мне. Я так давно не имел случая ехать в покойном экипаже, что тот час пригласил могущественного Колосовского устроить так, чтоб эта коляска приняла в свои объятия мою персону. С великим спокойствием и наслаждением я пролетел верст пятнадцать до следующего пункта и удивлялся еще раз, смотря на Лебедевских прикащиков, обратившихся на этот раз в великолепных кучеров, разнородным способностям Русского человека. К сожалению все и ограничилось этим небольшим переездом. — В том пункте, куда я приехал, была какая-то основная станция Лебедева, и я должен был тут дожидаться своего вьючного каравана и затем следовать оттуда прежним походным порядком.

Когда еще в отдалении предстала моим взорам крепость Грозная, я мысленно возблагодарил Бога за благополучное окончание самого замечательного периода в моей жизни, в котором хотя не было никаких кровавых сражений, но тем не менее решительно на каждом шагу предстоял отличный случай сломать себе шею. В крепости Грозной я [1312] остановился у тогоже татарина-офицера, где мы стояли пред походом и где оставались наши экипажи и другие вещи, неудобные для похода. Гостеприимством моего хозяина я должен был поневоле пользоваться два дни, в течении которых приводился в порядок туземными мастерами мой тарантас. На третий день мне привели казацких лошадей, и я ранним восхитительным утром, осеняемый лучами только что восходящего солнца, покатился по ровным степям, предо мною открывавшимся. Я помню живо то восхитительное душевное настроение, в котором я находился в минуты выезда из Грозной. Нет! дикие горы, при всей их грозной красоте, не для Русского человека! Красота их поразительна, но не привлекательна для него! Ровные поля, зеленые рощи, широкие спокойные реки — вот картины милые, дорогие, родные для Русской души! Мои радостные ощущения весьма рельефно выразились в невольном увлечении моего камердинера. Усевшись на козлах, он сначала покойно ехал. Потом, когда по выезде из Грозной, пред нами открылись необозримые раввины, он обернулся ко мне, снял шапку и, крестясь, сказал: «Господи! как из аду вырвались!» Я улыбнулся на эту фразу, сохраняя свое достоинство; но в тоже время понимал и разделял всю глубину того смысла, который в ней заключался. Несомненным казалось то, что мы действительно откуда-то вырвались! Несмотря на блистательную обстановку, в которой я находился, в душе неисходно гнездилось какое-то томительное чувство, чувство невольного ожидания: «когда же все это кончится!» Понятно, что когда эта исключительная жизнь среди [1313] громадных гор, над пряностями, кончилась для нас с моим камердинером, мы не могли не испытать великого наслаждения, которое и вырвалось у него в его безъискуственных словах......

IV.

Здесь не место рассказывать, что я видел и делал на Пятигорских минеральных водах. Замечу только, что я прибыл туда в такое время, когда период собственно-лечения кончился, и все пившие воды в самом Пятигорске, Ессентуках, Железноводске сосредоточивались уже в Кисловодске, подле знаменитого «Нардзана», где, по укоренившимся обычаям, всякое лечение отодвигалось на задний план и вперед выступали разнородные, почти ежедневные, увеселения...

Поглощаемые этими увеселениями, мы, Кисловодцы, хотя и мало обращали внимания на то, что делалось вне нашего веселого мира, тем не менее в этот мир падали постепенно известия о том, что князь пошел дальше, что подошел к Гунибу и обложил эту скалу с целью принудить Шамиля сдаться. Потом, вдруг пришла к нам звучная весть, что Шамиль взят и отправлен уже в Петербург; потом другая весть, что князь такого-то числа будет иметь торжественное вшествие в Тифлис.

....К радостному чувству, которым исполнялся каждый Кавказец от этих известий, в моей душе примешивалось какое-то невольное чувство досады, что меня не было при взятии Шамиля; но поправить этого уже было невозможно, и потому я решился покрайней мере [1314] участвовать в торжественной встрече князя. Соображение времени его движения к Тифлису и моего возвращения туда показывало мне, что я могу поспеть к торжеству встречи, если как говорится «не буду зевать».

Я скакал день и ночь, несмотря на протесты станционных смотрителей, доказывавших, что лучше переночевать, «а то как бы чего не случилось». Ничего, однако, не случилось, и я едва успел поздним вечером, накануне дня торжественного вшествия, ввалиться в Тифлис. По пути я заехал к Фадеевым, чтоб узнать о подробностях встречи и не мало изумил их остатками того воинственного характера, который был наложен на мою фигуру влиянием походной жизни. На другое утро, обратившись в прежнего гражданского деятеля, в моей Петербургской карете, на славной паре моих разжиревших вороных коней, полетел на место торжества, прорезывая густые массы народа, туда же со всех концов города стремившегося.

На конце той части города, которая называется «Авлабаром» устроена была громадная триумфальная арка, украшенная многими гербами и флагами. Арка эта, само собою разумеется, была временная; но потом город ходатайствовал, чтобы для увековечения покорения Кавказа, дозволено было устроить на этом месте каменную, капитальную арку, и ходатайство это утверждено. По сторонам этой арки устроены были галлереи для дам и почетнейших зрителей. Впрочем я отказываюсь от подробности описания всех устройств, сделанных для этого дня. Достаточно сказать, что по особым [1315] церемониалам, расписаниям и распределениям расставлены были, на особых местах, гражданские и военные власти, дворянство, представители городских властей, ашкары со своими значками и зурнами и проч. и пр. В каждом отделе находился избранный оратор, который и держал в руках свою речь, напечатанную на пергаменте, для того, чтобы, после произнесения, можно было поднести ее князю.

День был великолепный; народу видимо не видимо. Я уже не говорю о том, что все улицы, по которым предстояло проезжать князю, залиты были народными толпами, ни о том, что громадные толпы ожидали его за городом; — все крыши домов, по грузинским обычаям, представляли сплошные массы народа, что составляет в Тифлисе прекрасное и едва-ли где нибудь в других местах Русского царства возможное зрелище. Само собою разумеется, что весь город убран был праздничным, торжественным образом; дома были украшены флагами, коврами и различными картинами, приготовленными для вечерней иллюминации. Наконец раздались барабаны, музыка.... шествие князя показалось вдали.

Нет сомнения, что не многим, особенно в наше время, доставались в жизни такие высокие минуты, какие князь переживал в настоящем случае. Встреча его Тифлисом осуществляла те встречи древних триумфаторов, о которых мы читаем в исторических сочинениях. Великолепный по своей прекрасной наружности, князь ехал шагом на великолепнейшем коне, впереди необъятной свиты, которая, без преувеличения можно сказать, представляла страшную смесь племен, одежд, лиц, наречий. Тут были [1316] вылощенные адъютанты, остававшиеся в Тифлисе и загорелые адъютанты, которые имели счастие быть под Гунибом. Тут были генерал-адъютанты и рядом с ними татарские фигуры, принадлежащие различным ханам, князьям и бекам. Представители Гурии, Мингрелии, Имеретии, Абхазии разнообразили картину и делали ее волшебною в роде тех, которые мы видим на Большом театре…. Все взоры устремлены были на князя.

В этот момент князь был невыразимо-прекрасен. Ничего важного, торжественного, напыщенного не было и тени во всей его фигуре. Напротив, никогда она не отличалась такою пленительною простотою. Улыбка, чуждая всякой искуственности, всякого превосходства, блуждала на его лице. Одним словом, нельзя было и вообразить, чтобы кто нибудь мог быть лучше, и главное, простее, как-то милее его в эту торжественную минуту. Можно было ручаться, что вместе с взорами к нему стремятся и все сердца....

Группа маленьких девочек, одетых в белое, усыпали путь его цветами. Операция эта представлялась не очень легкою и для взрослых; дети же бросали цветы как попало и куда попало, и от того она производилась хотя не очень стройно, но за то очень мило; многие цветы попадали князю в лицо, на что он отвечал своей очаровательной улыбкой; конь его, напротив, далеко не так любезно принимал эти приветствия: орошаемый беспрерывно и со всех сторон цветами, он, в изумлении, метался из стороны в сторону и сверкал сердито своими огненными глазами, широко раздувая свои ноздри; но князь, знаменитейший из ездоков, не обращал на его гневные порывы ни малейшего внимания. [1317]

Когда князь приблизился к находящейся пред триумфальной аркой площадке, устланной коврами, где ожидали его разные власти и разные ораторы, он сошел с коня... В мгновение ока, площадка эта, несмотря на различные полицейские запрещения и предупреждения, окружена была непроницаемою стеною народа. На различные спичи, продолжавшиеся довольно долго, князь отвечал не многими словами и потом, сев на коня, отправился в Сионский собор, где ожидало его духовенство.

До въезда князя в город все таки соблюдался хотя какой нибудь порядок в народных толпах; но когда князь проехал, то эти толпы, как волнами, затопили решительно всю улицу, ведущую от въезда к Сионскому собору. Здесь уже никакое значение, никакой мундир, как бы богато он ни был расшит золотом, не производили эфекта, и каждому [1318] предоставлялось действовать по мере своего искусства и своей ловкости. На мою беду ко мне с обеих сторон прицепились какие-то две барыни Тифлисского большого света, так что я вынужден был сосредоточить на них всё мое внимание и отказаться от желания следовать шаг за шагом за церемонией. Последствием этих любезностей было то, что мы не попали, да уже не хотели попасть, в Сионский собор, зная, до какой ужасающей степени он набит в эту минуту и решились прямо пробиваться во дворец наместника, где, в заключение, все сосредоточилось.

Едва только я вступил со своими дамами в залу, тоже наполненную до нельзя, как князь, заметив меня, подошел ко мне и улыбаясь сказал: «Извините, Василий Антонович, вы все советовали взять Шамиля во фланг: мы взяли его прямо!»

Князь был счастлив и радостен....


Комментарии

1. Печатая эту главу из Записок В. А. Инсарского (см. выше стр. 475, 477 и 1003-1031), мы должны предупредить читателей Руского Архива, что глава эта представляет собою только выдержки из подлинной рукописной тетради. Нет, кажется, надобности распространиться о причинах такого, не произвольного с нашей стороны, сокращения: то что совершалась всего девять лет тому назад, еще не может быть полным достоянием истории, и предавать гласности рассказы о таких близких эпохах можно лишь, так сказать, с дозволения современной минуты. П. Б.

2. Ныне Елисаветпольский губернатор.

3. Известный военный писатель.

4. Генерал, состоявший при князе.

Текст воспроизведен по изданию: Поход 1859 года. (Из записок В. А. Инсарского) // Русский архив, № 7-8. 1868

© текст - Бартенев П. И. 1868
© сетевая версия - Тhietmar. 2019

© OCR - Андреев-Попович И. 2019
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский архив. 1868