ФАДЕЕВ А. М.

ВОСПОМИНАНИЯ

ВОСПОМИНАНИЯ АНДРЕЯ МИХАЙЛОВИЧА ФАДЕЕВА

В Марте 1851 года начались снова мои обязательные разъезды, сперва по ближайшим поселениям и водопроводам, а потом в Елисаветпольский уезд и в раскольничьи поселения Шемахинской губернии. Колония Анненфельд находилась в бедственном положении по причине гибельного климата, удушливого жара и чрезвычайного множества вредных насекомых в летнее время. Город Елисаветполь по-прежнему красовался лишь вековыми, громадными чинарами, а народ повсеместно нуждался в пропитании; всходы на полях обещали хороший урожай, но признаки саранчи уже заранее понижали эти обещания. Колония Еленендорф в наружном виде значительно поправилась: много построилось и строилось новых домов, шелководство подвигалось, вообще благосостояние заметно росло. Там мне рассказывали об одной удивительной проделке медведя, незадолго пред тем гулявшего в здешних местах. Несколько человек Немцев-колонистов шли в поле на работы. С одной стороны от них возвышалась стеной высокая скала, вдоль середины которой, над обрывом, тянулась узенькая тропинка, пробитая между камнями. Немцы увидели снизу, что по тропинке пробирается большой медведь, а на встречу ему с другого конца идет маленькая девочка, лет трех, колонистка. Встреча девочки с медведем была неминуема, разойтись невозможно; о помощи нечего было и думать, так как взобраться на скалу в этом месте совершенно немыслимо, а Немцы не имели с собою никакого огнестрельного оружия. Колонисты остановились в немом ужасе, бесполезными, бессильными зрителями этой потрясающей картины. Девочка шла сначала беззаботно, очевидно не замечая приближающегося зверя. Они сходились все ближе и ближе. Наконец, девочка увидела медведя и остановилась, как оцепенелая. Медведь тихо и мерно подвигался вперед, подошел к ней совсем [454] близко и в трех-четырех шагах тяжело поднялся на задние лапы. У зрителей внизу скалы заледенела кровь от ужаса. Девочка стояла неподвижно. Медведь на двух лапах подступил к ней вплоть, протянул передние лапы, обхватил девочку за туловище, поднял ее и перебросил через свою голову назад за себя. Девочка упала на дорожку, а медведь, опустившись на передние лапы, спокойно продолжал свое шествие далее. Он просто удалил ее, как встретившееся на тропинке препятствие, и вполне этим удовольствовался. Немцы бросились в обход горы, взобрались на тропинку и нашли девочку уже на ногах, не только невредимою, но даже не слишком испуганною. Ее благополучно доставили в дом к родителям.

Из Елисаветполя я направился к Шемахе. В раскольничьих деревнях Шемахинской губернии, в среде прочих сектантов, проживало и до 350 скопцов. Я нашел водворение их в земледельческих поселениях вовсе бесполезным, по неспособности их к хлебопашеству и тяжелым работам. Все скопцы без исключения были торгаши, ремесленники и поденщики. В Закавказском крае удобнее расселять их по городам, и преимущественно таким, где нет или мало Русских: секта эта, ни мусульман, ни Армян к себе не привлечет, а в городах они, пока не перемрут, все-таки могут приносить какую-либо пользу мастерствами и поденною работою. В некоторых раскольничьих селениях открылось, что по камеральным описаниям показывалось более семей и душ, нежели сколько действительно на лицо было, в тех видах, чтобы в это вакантное число принимать беглых и бродяг. Несколько виновных, и в том числе писаря, по изобличении, сосланы в арестантские роты в Баку; но этим еще далеко не искоренено зло, против которого следовало бы принять в самом начале строгие меры.

Пробыв в Шемахе четыре дня, я заехал в большое раскольничье селение Алты-Агач, лучше прочих устроенное; тут скопцов было свыше полутораста душ. Впоследствии, значительнейшая часть из них перешла в православие, построила церковь и, при разумном направлении местного начальства — если таковое будет — можно было бы надеяться, что и все они со временем обратятся. Оттуда я повернул в урочище Кусары, навестить моего сына. Сын встретил меня в Кубе. Я ехал с зятем Ю. Ф. Витте и добрым знакомым, капитаном генерального штаба А. В. Фрейгангом, присоединившимся ко мне в Шемахе, и все вместе мы отправились в Кусары, где нас приняли отлично. Полковой командир Манюкин и батарейный Кудрявцев старались сделать для меня приятным пребывание в их стоянке и задержали меня там долее, нежели я [455] предполагал. Вскоре должны были открыться военные действия. Сын мой их ожидал с нетерпением, понятным в молодом человеке с врожденной наклонностию и призванием к военному делу.— Урочище Кусары было занято под военное поселение еще при Ермолове, в 1821 г., и выбрано необыкновенно удачно, по климату, местоположению, обилию воды и леса. Оно и устроено лучше всех других подобных поселений. Между прочим разведены два хорошие сада, один при доме полкового командира, другой общественный, большой, тенистый, с отборными фруктовыми деревьями. Не совсем удобно только расположены постройки, все деревянные и тесно скученные.

Сын мой проводил меня до Баку. В тридцати верстах от Кубы, я заезжал в урочище Астар-Абад, к Джафар-Кули-хану, для осмотра его плантаций марены на казенной земле, отведенной ему для сего четыре года назад, коими он занимался очень удовлетворительно. Далее путь пролегает по приморской долине, имеющей в ширину от одной версты до десяти и более до подножия гор. Замечательна по форме и громадности скала Шайтан-даг. Встречалось много соляных озер. Виноделия в этой местности никакого не производится, лишь несколько Армян гонят из винограда водку. Довольно оригинально, что крепостные крестьяне Татарских беков работают своим господам всего только три дня в год.

Город Баку заметно улучшился с тех пор, как я видел его в последний раз; пароходное сообщение с Астраханью постоянно оживляло его; но торговля с Персией производилась почти исключительно Бакинскими судохозяевами, Татарами. Жара, угнетавшая меня пред тем в дороге, проявилась здесь во всей своей силе с прибавлением ветра и страшной пыли, что однако не помешало мне в течении пяти дней, между делом, заняться осмотром города и его достопримечательностей, впрочем не слишком многочисленных. Я побывал в крепости, развалинах ханского дворца, мечети, общественном саду, съездил на знаменитые Бакинские огни. На шестой день, погрустив при расставании с моим сыном, продолжал я свое странствие по берегу Каспийского моря, до рыбных промыслов, составляющих важнейшую оброчную статью Закавказского края, и в раскольничьи поселения Ленкоранского уезда.

В четырех верстах от крепости, длинный спуск с горы Падамбар ведет в ровную степь, которая тянется до караван-сарая, откуда путь приближается к Куре; по дороге попадаются остатки большого водопровода и пространство на протяжении нескольких верст, усеянное все сплошь огромными каменьями. На ватаге Торна-Кале меня встретил управлявший рыбными промыслами откупщик [456] Аршакуни, проводивший меня на Божий Промысел, куда я прибыл рано утром накануне Вознесения. После хорошего отдыха и сытного обеда, я успел осмотреть все заведения, был в церкви у всенощной, а вечером пили чай и играли в преферанс в беседке. Видно было, что Аршакуни деятельно занимался и старался об устройстве дел своей компании: некоторые строения воздвигались вновь, построена больница, приступали к постройке каменной церкви вместо ветхой деревянной; оброчная сумма уплачивалась исправно, и вообще все состояло в желательном виде.

Переехав через Куру, потом немного сухопутьем до Мертвого Култука, мы для разнообразия поплыли морем. Скоро поднялась качка, замедлявшая движение, и я решился выбраться на берег и заночевать у рынка ватаги, близ селения Кизил-Агача, откуда направился на ватагу в Кумбаши, а затем в тот же день к обеду в Ленкорань. Из частных ватаг рынок Кизил-Агача не слишком значителен; Кумбаши важнее, как по значительности лова, так и по центральности оного в Ленкоранских промыслах.

При осмотре различных заведений и учреждений рыбных производств, мне мимоходом случилось видеть курьезное зрелище из рыбьего живого мира. В том месте у берега, куда выкидывают негодные к употреблению отброски рыбы, в нарочно устроенной для того постройке, постоянно кишит необычайное множество сомов в ожидании добычи, на которую они набрасываются целыми стаями с чудовищною жадностию и проворством, перехватывая ее друг у друга. От их плеска и движения вода здесь бурлит, как кипяток в котле. Сомы большею частию преогромные, иные почти в роде маленьких китов. Один из моих чиновников, плотный, широкоплечий здоровяк, вздумал потягаться силой с этими водяными хищниками. Для опыта он взял длинную веревку, на один конец ее привязал большой кусок рыбьего хвоста, а другой конец взял крепко в обе руки, и конец с приманкою бросил в воду. В тоже мгновение громадный сом, накинувшись на добычу, рванул веревку с такой силой, что чиновник тоже достался бы на съедение сомам, если бы не успел, уже на лету в воду, поскорее выпустить из рук веревку, и если бы люди, стоявшие возле него, схватив его, не удержали от неминуемого падения в пучину морскую и пасть соминую.

Управляющий Аршакуни принимал меня со всей широтой гостеприимства, обычного у всех откупщиков в приезд какого-либо начальства или влиятельного лица. Шампанское лилось настоящим Ниагарским водопадом, как будто бы черпалось из неисчерпаемого Каспийского моря. Собственно мое личное участие в этом фестивале [457] было более нежели скромное; но чиновники, находившиеся со мной, люди молодые, здоровые, кажется, не отказались от благоприятного случая вдоволь покутить, что проявилось весьма заметно на следующее утро, когда пришлось заниматься делом. В то время я был далек от предположения, чтобы откупщик Аршакуни мог изобразить из себя какой-либо интерес в общественном отношении или послужить предметом для толков и суждений, помимо его рыбных и торговых предприятий. Однако, несколько лет спустя, он умудрился заставить много о себе говорить. Вахтанг Богданович Аршакуни, тип Армянского торгаша невысшего разряда, как физически, так и морально, весьма некрасивой наружности грубого Азиатского покроя, не представлял своею личностию ровно ничего интересного, а тем менее симпатичного или достойного упоминания, если бы вскоре не обнаружил наклонности к такому увлечению. которое шло совершенно в разрез с его натурою и составляло в нем загадочное психологическое явление. По происхождению простолюдин, сын мелкого торговца или духанщика, каким и сам был в начале, он попал по торговле к богатому Тифлисскому коммерсанту Мирзоеву, заслужил его доверие, сделался его прикащиком, поверенным, и в течение многих лет составил себе состояние, позволившее ему вступить главным лицом в компанию, взявшую па откуп рыбные промыслы, коими и управлял он очень успешно. Дело вел он вообще хорошо, разумеется, не забывая себя на первом плане, и довел свои капиталы до миллионного размера. Все это вещи бывалые, обыкновенные; но он задумывал и не совсем бывалое. В душе этого коммерческого человека, поглощенного, казалось, сполна расчетами, оборотами и барышами, таился заветный идеал, созревала задушевная мечта. Эта мечта была диковинный дом на удивление всего Закавказья. Выть может, еще в своем детстве, когда Аршакуни уличным мальчишкой шнырял по базарам, или служил на побегушках в духанах и пурнях (пекарнях), он наслушался в досужие часы от бродячих сазандаров и рыночных краснобаев, в их песнях и сказках, описания волшебных дворцов, сказочных чертогов с хрустальными стенами, зеркальными потолками, жемчужными фонтанами, всеми затеями пылкой восточной фантазии, и чудесные рассказы неотразимо запечатлелись в его воображении. Быть может, это побуждение возникло из какого-либо другого источника, только сказочный дом крепко засел в его уме, сидел там многие десятки лет, и все наживаемые им деньги предназначались на созидание оного.

Самою главною, непременною принадлежностию дома, в роде драгоценного перла, должна была в нем соорудиться пара зал, [458] «зеркални и крустални», по выражению Аршакуни; а затем, по окончании всего сооружения, он мечтал отпраздновать новоселие необычайным балом, таким же диковинным, как и диковинный дом. Тут мечты его достигали всего своего предела и дальше не шли; оне иссякали от полноты истощения. Он купил в Тифлисе на Комендантской улице, недалеко от моей квартиры, большое место и занялся составлением планов. Сам он ничего в этом деле не смыслил. Само собой понятно, все архитекторы, подрядчики, весь люд, заинтересованный в предприятии, заботился только о том, чтобы побольше с него взять денег, и брали сколько могли. Постройка началась и тянулась несколько лет. Выписывались со всех сторон, даже из Персии, мастера, рисовальщики, резчики, золотильщики, для наружной и внутренней отделки; выписывались из Европы и Азии груды мебели, ковров, всякого рода вещей, из коих попадались и хорошие, а по большей части хлам, стоивший гораздо дороже своей ценности. За ними Аршакуни посылал нарочных агентов. Между тем постепенно воздвигалось и, наконец, воздвиглось причудливое, обширное здание, с пристройками, прикрасами, башенками, узорчатыми резными решетками и рамами. Обработка внутренней части производилась еще мудренее внешней. Там с особой тщательностию сооружался зеркални и крустални залы, с мозаичными, зеркальными и из разноцветных стекол арабесками по потолку и стенам; отделывалось множество комнат, каждая в своем роде и вкусе, а вернее сказать в безвкусье. Великолепный буфет с широким прилавком, с огромными стенными шкафами для посуды и серебра; комната с мраморным бассейном, со дна которого возвышался громадный букет металлических, ярко раскрашенных или эмалированных листьев и цветов, из чашечек которых должны были бить фонтанчики, что было бы очень эффектно. И таким образом чем дальше в лес, тем больше дров. Так как сам Аршакуни ничего в этом не понимал и сознавал, что не понимает, то и советовался со всеми, переделывал и разделывал все по многу раз. Он устроил комнату для библиотеки, но кто-то сказал: «На что вам библиотека? Лучше сделайте здесь кунацкую» (для приятельских бесед). Сейчас же библиотеку по боку, расставлены тахты, раскинуты ковры, разбросаны шитые подушки, и кунацкая готова. Потом явился новый советчик: «К чему кунацкая? Уж лучше церковь. Как же такой богатый дом без домовой церкви!» И немедленно кунацкую долой, потолок перестроен куполом, развешаны образа, и явилась маленькая Армянская церковь. Но кому-то церковь не понравилась; заявлено мнение, что уместнее было бы здесь завести биллиардную, и разом [459] совершена новая метаморфоза: церковь обращена в биллиардную. Так шло без конца. Проделки выходили иногда просто шутовские. В амбразурах окон «крустални зал» Аршакуни велел нарисовать альфреско, во весь рост, портреты свой, своей жены старой Армянки, своих друзей и приятелей. Азиатский рисовальщик намалевал грубой кистью нелепейшие фигуры в чохах и сюртуках с длинными красными носами. Аршакуни восхищался. Но какой-то доброжелатель предложил портреты забелить и заменить арабесками с цветами, что и было благоразумно исполнено. Безвкусица и нелепица встречались на каждом шагу. На дарбазах (стенных полках) красовались самые разнородные предметы: богатый кальян, бронзовая группа, а возле рядом медный таз и сапожная щетка. Словом, все было очень оригинально, и постоянно толпы публики сходились смотреть на эти курьезы.

Но какую злую шутку сыграла с бедным Аршакуни его фатальная судьба! Дело подходило совсем к концу, уже можно было предвидеть срок окончания всего строительства, даже наверно рассчитать время, чрез сколько месяцев, когда именно можно будет отпраздновать торжество новоселия, как вдруг Аршакуни заметил в себе какое-то нездоровье, не то чтобы мучительное, но затяжное. Лечился он долго в Тифлисе, не вылечился, поехал за границу, совещался с разными Европейскими знаменитостями и вернулся в том же положении, приведя с собой целый обоз всяких вещей для дома. Тифлисские доктора отправили его в Пятигорск или Ессентуки, откуда он возвратился больнее прежнего. Болезнь его определилась ясно и несомненно: чахотка в горле. Между тем, за это время дом совсем достроился, отделался во всех частях окончательно; оставалось только поставить заказанную на Тифлисской гранильной фабрике мраморную лестницу, которая должна была кончиться недели через две, и тогда все было бы готово вполне, и задавай Аршакуни бал хоть в тот же день, хоть пред последним своим вздохом! Но Аршакуни лежал уже в постели и умер за два дня до постановки лестницы. Конец сооружения дома и конец жизни хозяина его совпали одновременно. Так и кончилась эта хотя сумбурная, но все же грандиозная затея. Армяне хоронили своего злополучного соплеменника с великим почетом и торжеством; духовенства собралось тьма тьмущая, гроб несли на руках высоко над головами: а за гробом его домашние рассказывали, как покойник мучился перед смертию, не телом, а душою; не хотел даже говорить ни с кем, и объясняли это в Армяно-коммерческом смысле тем, что: «если у человека хоть [460] сто рублей есть, помирать как тяжело; а у него оставался такой дом! Какой болшой дом, такой у него был болшой груст

Дом Аршакуни стоил более восьми сот тысяч. Аршакуни клал на него все свои средства, и в тоже время трясся над копейками на посторонний расход. Когда ехал он на воды в Пятигорск, чрез горы, по Военно-грузинской дороге, больной, в летнюю пору, его томила жара, и он стал жаловаться сопровождавшему его фельдшеру на раздражение горла от пыли; фельдшер принес ему стакан молока. Аршакуни схватил стакан, с жадностию поднес к губам и остановился.— «Сколько стоит это молоко?» — «Десять копеек», отвечал фельдшер.— «Десять копеек! Один стакан десять копеек! Ты сумасшедший что ли? Зачем не поторговался?» — «Я торговался, ничего не хотят уступить».— «Так и не надо, зачем взял? Неси обратно, отдай; скажи им, больше трех копеек не дам». Фельдшер взял стакан и сам выпил молоко, потому что заплатил за него десять копеек из своих денег. Как объяснить такие несообразные контрасты? Человек бросает без счету, бесшабашно, сотни тысяч на пустую прихоть, на непроизводительную игру своей фантазии и в тоже время скаредно отказывает себе в стакане молока для утоления жажды!

Аршакуни, помнится, завещания не оставил. Жена его, замужняя сестра и прочие родственники, первым делом между собою перессорились и начали судное дело, продолжающееся до сих пор. Запустелый дом, сшитый на живую нитку, с шатающимися полами, непрочными потолками, грозит опасностию развалиться. Мебель и вещи, наполнявшие его, мало по малу растаскиваются; а то, что успеет уцелеть, предназначается к распродаже с публичного торга за бесценок. Так рухнуло прахом минутное величие дома Аршакуни, возбуждавшего в свое время общее любопытство, много толков и пересудов, а еще более издевательств над чудачествами его хозяина 18.

В Ленкоране уездный начальник Цветаев возил меня на тамошние горячие воды, в горах, в дремучем лесу, совершенно без всякого устройства и приспособлений для пользования ими, даже без всяких обиталищ, за исключением нескольких шалашей, в одном из коих мы и пообедали. Из Ленкорани я проехал чрез раскольничьи поселения в Сальяны, откуда опять по рыбным ватагам до Шемахинской дороги, по коей прямо в Елисаветполь и Еленендорф, [461] откуда возвратился 1-го Июня в колонию Елисабетталь. Здесь я застал все мое семейство. Мы собирались провести это лето в 55-ти верстах от Тифлиса, на Белом Ключе, штаб-квартире Грузинского гренадерского Великого Князя Константина Николаевича полка, по настоятельному приглашению полкового командира князя Илико Орбелиани, бывшего Елисаветпольского уездного начальника, фаворита князя Воронцова. В Елисабетталь ко мне приехало несколько чиновников по делам и знакомых повидаться, в числе их Зальцман, с которым, во время его краткого вояжа из города в колонию, случилось необыкновенное приключение.

Выехал он из Тифлиса в Елисабетталь верхом, вместе с тамошним Немецким пастором, прямою дорогой чрез Коджоры. Спускаясь из Коджор с крутой лесистой горы, густо заросшей деревьями и кустарником, они пробирались гуськом, пастор впереди, а Зальцман шагов на тридцать позади его. Вдруг пастор остановился и, не произнося пи слова, начал производить руками какие-то таинственные движения, показывая Зальцману на что-то в кустах. Зальцман понял из этой мимики, что пастор желает, чтобы он молчал н не двигался с места; а потому, полагая, что он увидел в кустах какого-нибудь зверя и указывает на него, снял со спины заряженное ружье, прицелился по направлению жестов пастора и выстрелил. В тоже мгновение. пастор как сноп свалился с лошади на землю. Зальцман вообразил, что убил его, перепугался, соскочил с лошади, бросился к пастору; пастор лежал недвижим, безмолвен, без признака жизни. Зальцман тщетно его ворочал, осматривал, ощупывал: раны не видно, а пастор лежит совсем мертвый. Зальцман в ужасе начал взывать по-немецки к Богу; у пастора открылся один глаз, и опять закрылся; немного погодя, открылись оба глаза, и пастор произнес умирающим голосом: — «Это вы, Зальцман? Где же медведь?» — «Какой медведь?» — «Медведь, который бросился на меня!» Решившись приподняться, пастор дрожащей рукой показал Зальцману на траву, где действительно виднелось вещественное доказательство проходившего медведя, изобиловавшее кизиловыми косточками (медведи страстно любят кизил). Последовали объяснения. Выяснилось, что пастор, заметив этот след, предположил, что медведь сидит тут же, за кустом и, чрезмерно струсив, стал показывать знаками спутнику своему, чтоб он не шевелился, ибо здесь скрывается нечто страшное; а когда последовал ружейный выстрел, пастор счел себя погибшим, в уверенности, что медведь сейчас же на него бросится и растерзает, но вдруг вспомнил, что есть средство спастись [462] от медведя: стоит только притвориться мертвым, и поспешил это привести в исполнение, свалился с лошади и замер; а когда Зальцман его ворочал, он был уверен, что это его ворочает медведь, и из всех сил старался получше представляться мертвым. Только услышав отчаянные возгласы его над собой, пастор дерзнул сначала посмотреть одним глазом, а потом уж решился открыть и оба. Таким образом оба путника смертельно перепугали друг друга и долго не могли опомниться от постигшего их казуса. Эта история позабавила нас всех. Зальцман рассказывал нам ее хотя и смеясь, но все еще с большим волнением, не успевшим затихнуть после такой необычайной проделки пастора.

На Белом Ключе я поместился по просьбе князя Орбелиани, в его полковом доме, а семейство мое расположилось в нескольких наемных поселянских домах вблизи один от другого. Климат здесь хороший, воздух чистый, как на всех умеренных возвышенностях, хотя днем, в жаркую пору, иногда и припекает довольно сильно и доходит в тени до 20°, но без духоты, которая тяготит хуже самого жара. Местоположение красивое: много леса (пока не вырубили), недалеко протекает быстрая, многоводная река Храм, живописно огражденная с обеих сторон высокими скалистыми берегами. В окрестных лесах развалины старинных укреплений и церквей; из последних одна замечательная, хорошо сохранившаяся под названием «Зеленый Монастырь», до того обросла лесной чащей, что видеть ее можно, добравшись к самым стенам ее.

Белый Ключ, как большое урочище, штаб-квартира полка, более походит на уездный городок, нежели на деревню. Есть несколько улиц, есть хорошие дома, церковь, казармы, разные полковые постройки; есть постоянное местное офицерское общество, есть клуб: к тому же летом всегда много приезжих из Тифлиса спасающихся от жаров; а потому обычаи и жизнь более городского свойства, хотя не лишены отчасти свободы и простой деревенской. Почти каждый вечер военная музыка играла возле дома полкового командира. Князь Орбелиани в первые же дни нашего приезда задал для нас парадный обед. Часто устраивались разные увеселения, балы, танцевальные вечера у него и обществом офицеров: раз даже устроился домашний спектакль, в коем участвовала моя младшая внучка, Верочка 19. Мы ездили в лес, на водяную мельницу, в старинную крепость Шам-Швильди, в «Зеленый Монастырь» и другие красивые места пить чай и иногда обедать. [463]

16-го Июля, в шестом часу по полудни, мы все любовались редким явлением, великолепною картиною полного солнечного затмения, с вершины одной из самых высоких Белоключинских гор Гомера. Для этой же цели там собрались и полковой командир с офицерами. Зрелище по истине было поразительное. С высшей точки горы Гомер горизонт открывался широко во все стороны. Постепенно усиливавшаяся тень начавшегося затмения, какие-то странные переливы и изменения цветов при переходе от света к тьме, и потом обратно, представляли всю окружающую природу в таком необычайном, волшебном виде, какой, кажется, не создать самому пламенному воображению. По наступлении полного затмения, эффект усилился: мрак не достигал абсолютной темноты, даже был слабее обыкновенной безлунной ночи; в нем не было ничего черного, ничего сумрачного; он принял чудную густо-фиолетовую окраску, и хотя она возросла на столько, что небо загорелось яркими звездами, но вся окрестность виднелась совершенно явственно; только все предметы, горы, леса, бездонные низменности, скалы, все приняло неопределенные, фантастические формы, таинственные очертания и как бы тонуло в необъятном пространстве прозрачного темно-фиолетового тумана. Картина производила потрясающее впечатление. В это же время, такая чуждая обычному порядку и виду тьма произвела страшный переполох в царстве животных: птицы как одурелые суматошились, шныряли с криком, карканием, ища свои потерянные ночные приюты; с подножия горы до нас доносились отчаянные мычания, блеяния, ржания, хрюкания пасшихся стад, с аккомпанементом заунывного воя собак. После мы узнали, что и люди в поселении и деревнях, хотя предупрежденные о предстоявшем затмении, подверглись не менее животных паническому страху: многие прятались, молились, падая на колена, или в немом ужасе ожидали последнего часа, уверенные, что настало светопреставление.

Среди нашей публики на верхушке горы Гомера, при созерцании чудного величия и красоты происходившего пред нами явления, заводились урывками разговоры самого наивного содержания. Задавался вопрос: «и отчего это делается затмение?» Полковой казначей, поручик Шёнгард, окончивший курс в Московском университете, счел удобным отвечать подробным разъяснением причин и процесса солнечного затмения. Его начали слушать со вниманием; но едва зашла речь о движении земли вокруг солнца, наш добрый полковник, очевидно не доверяя своим ушам, как бы с испугом переспросил: «Что такое? Что вы это говорите! Земля движется?!» И громко засмеявшись, дружески заметил опешившему поручику: «Знаете, [464] Шёнгард, у вас от слишком большой учености совсем ум за разум зашел. Что вы рассказываете! Разве может земля двигаться?» И безнадежно махнув рукою, отвернулся от него. Лекция поручика на том и остановилась. При таком скептическом отношении начальства к астрономии, у поручика не достало мужества повторить знаменитый возглас Галилея: E pur si muove!... Вскоре появившийся свет, а затем и само вечернее, пылавшее Июльским жаром солнце, без всякого изъяна и недочета, окончательно успокоило взволнованные чувства человеческого и животного мира.

В Августе я получил уведомление, что сын мой в деле с горцами ранен пулею в ногу, по счастию не тяжело.

3-го Сентября семейство мое возвратилось обратно в Тифлис, а я в тоже время направился в разъезды по Цалкскому округу и раскольничьим поселениям Ахалцыхского и других уездов. Первый ночлег мой был на Черепановом хуторе, всего в десяти верстах от Белого Ключа, где находится весь фурштат и все фуражные запасы гренадерского Грузинского полка. Дорога оттуда до казачьего штаба в 25-ти верстах, все подымается выше, сплошным лесом. Весь Цалкский округ был в прежнее время значительно населен, о чем свидетельствует множество развалин церквей и жилищ. Истребление и рассеяние жителей, первоначально Грузин и Армян, последовало, по отзывам старожилов, вследствие набегов Лезгин из лесов Храмских. Около 1780 года, Умай-хан увел в плен до тысячи семей Греческих поселенцев, а после того Ага-Магомет-хан сделал тоже самое. Турки из Ахалцыхского пашалыка также часто производили опустошительные набеги. В 1826 г. Цалкский округ был совершенно пуст. Первое его поселение вновь основалось с 1829 г., Греками и Армянами, вышедшими из Турции. Тогда еще все эти земли считались исключительно казенными, и из помещиков никто притязаний на них и не помышлял заявлять, что продолжалось почти до нынешнего времени. Не более двух-трех лет пред этим, проявились помещики из князей, начавшие добираться и сюда с предъявлением своих будто бы прав и с требованиями сабалахи, т. е. платы за прогон скота по их земле. Немало терпят жители и от Татар, главнейше из кочевья Борчалинского участка, притесняющих христиан воровством и угоном скота. То и другое заставляет жителей переселяться в другие местности.

В 25-ти верстах от казачьего штаба, с горы Топоравани, открывается прекраснейший вид на озеро и за ним на горы. На берегу озера лежит духоборческая деревня Родионовка. Здесь также все говорит о давно минувшем многолюдстве и богатстве страны; [465] существует еще превосходной архитектуры древняя церковь, которой по преданиям насчитывают более девяти сот лет; сохранился караван-сарай и много всяких развалин, материалы которых употребляются Духоборами на избы и заборы.

Проехав по всем Духоборческим деревням, я нашел положение сектантов в хозяйственном отношении вполне удовлетворительным, не смотря на все их жалобы, яко бы земли их по холодному климату неудобны к хлебопашеству. Посевы большею частию принимались хорошо, и на каждого хозяина в сложности доводилось по 14 голов рогатого скота, до 6 лошадей и 20 овец.

В Молоканской деревне Воронцовке перед самым моим приездом разразилась гроза, молния ударила в дом Молокана Добрынина, назначенный для моей квартиры, убила человека и зажгла дом, быстро сгоревший до тла.

В нравственном состоянии раскольников, разумеется, никакого преуспеяния не обнаруживалось, кроме разве заметного прогресса в страсти к наживе, которую они при случае доводили до безобразнейшего бездельничанья. Напр. в деревне Никитине, Молоканские аферисты в прошлом году при проезде губернатора, за тарелку малины, собранной ребятишками в соседнем лесу, и за самовар поставили в счет семь р.; а теперь и мне поднесли счетец, в котором записали пять р. за тарелочку с медом, выставленную обществом вместо хлеба-соли, при приеме меня в деревне, как высшего начальника. Эти деревенские люди, с их якобы сельской простотой, перещеголяли в наглости самых завзятых столичных обиральщиков.

Побывав в Джелал-Оглы, Гергерах, перебравшись через Безобдал (пешком и верхом), в Караклисе, Ахтах и проч., я остановился дня на три в Дарачичаге, откуда по другим деревням и поселениям к Октябрю прибыл в Тифлис.

В эту поездку я удостоверился, что Молокане, в их вероучении, лучше Духоборов и скорее могут быть обращены в православие нежели последние, если когда-либо здешние миссионеры сами будут благоразумнее, терпеливее, и особенно менее своекорыстны, нежели ныне. Молоканские старики, из их духовных вожаков, рассказывали мне между прочим, что будто бы Духоборческая секта произошла от Молоканской, отделившись от оной в последней половине прошедшего столетия. Это показание как бы согласуется с заключением Гакстгаузена, в его сочинении (т. 1-й, стр. 344). Они говорят, что какой-то Семен (вероятно Колесников) был первым отделившимся от Молокан и основавшим секту Духоборов. Молокане считают себя в своих духовных правилах чище Духоборов [466] тем, что держатся Священного Писания и читают его, тогда как Духоборы следуют исключительно изустному преданию, передавая его из одного поколения в другое, все в более и более искаженном виде. Молокане имеют стариков в роде духовных старшин; а Духоборы (по крайней мере гласно) не признают теперь никаких. Молокане по Воскресеньям сходятся на молитвенные собрания; у Духоборов же они бывают без различия дней, только по общему соглашению. Вообще Молокане, не смотря на свои заблуждения и долговременное отчуждение от церкви, придерживаются христианских оснований; Духоборы же залезли в такой омут, в котором ничего не содержится кроме бессмысленного пустоболтания 20.

В Октябре к нам приехал сын Ростислав, здоровый и довольный своей службой; рана его на ноге, хотя не серьезная, часто однако напоминала о себе. Военные действия прекратились на зиму, и он воспользовался свободным временем, чтобы повидаться и пожить с нами несколько месяцев, занимаясь при этом у начальника артиллерии.— В Ноябре я ездил не на долго в колонию Мариенфельд, все по поводу канавы. В этом же месяце произошло событие для Тифлисского общества, именно открытие Итальянской оперы, выписанной князем Воронцовым, для усугубления водворявшейся цивилизации Грузии. Я не был на первых представлениях, предоставив это удовольствие моим детям, которые остались ими довольны. 22-го того же месяца я присутствовал на приеме князя, возвратившегося в Тифлис, не совсем еще оправившегося от продолжительной лихорадки, истомившей его; а чрез несколько дней, был у него же на парадном обеде в честь проезжавшего Персидского посланника.

Осенью я получил давно запоздавший, по долголетию моей службы, орден Владимира 3-й ст. Он мне напомнил мою раннюю молодость, когда почему-то именно этот орден Св. Владимира составлял мечту моего честолюбия. Теперь же эта награда произвела на меня такое же впечатление, как и за три года перед тем полученный чин, приятное тем, что здесь начальство относилось внимательнее к моим трудам, нежели на Саратовском губернаторстве. [467]

До весны, я провел время в обыкновенных моих служебных бумажных занятиях и в обычном кругу нашего домашнего общества. В то время одним из ежедневных гостей моего дома был маиор Степан Васильевич, внучатный племянник князя Смоленского, человек средних лет, незначительного ума и способностей. К. был вполне поглощен земными инстинктами, особенно плотоугодием, составлявшим высшую цель и идеал его жизни. Жизнию своею он дорожил более всего на свете, а затем хорошим обедом. Может быть, он и сделался таким частым нашим гостем, потому что тогда три повара на нашей кухне действительно были мастерами своего дела. Приходя к нам, он первым делом потихоньку прокрадывался на кухню, чтобы навести справки об обеде и распределить для себя, какого кушания брать больше, а какого меньше. Состояния у него не было, и все средства его заключались в службе, которая, не смотря на влиятельные связи в Петербурге и знатное родство, шла довольно туго. Особенное покровительство оказывала ему его близкая родственница камер-фрейлина графиня Т***. Он долго служил в гвардии не слишком успешно и, засидевшись в чине, пожелал подвинуться и отличиться, для чего перешел служить на Кавказ, где прямо попал в экспедицию и отправился воевать с горцами. Надобно было брать неприятельский аул; вызвали охотников, которых вышло довольно много, особенно юнкеров. Вышел и К., еще никогда не испытавший воинственности своего духа. Как старшего по чину, его назначили начальником охотников. Начался штурм аула; сопротивление оказалось сильное, но охотники смело лезли на завалы, многие из них уже перебрались через них; еще немного времени, и аул был бы взят. В эту минуту К. струсил и скомандовал бить отбой. Охотники должны были бросить почти конченное дело и отступать обратно, что конечно ободрило горцев, огонь их усилился, и при отступлении почти все охотники легли лоском, в том числе погибло двести человек юнкеров. После того, разумеется, К*** пришлось отказаться от военных подвигов. Он приехал в Тифлис и начал перебиваться по маленьким гражданским должностям; но ему решительно не везло. Сам ли не уживался, или уж такая неудача, только он переменил множество мест, служил недолго и у меня в управлении. Последней его должностию на Кавказе было место полицеймейстера в Эривани. Потеряв ее, а вместе с тем надежду на новое помещение, он поехал в Петербург под родственное крылышко граф. Т***, которая и доставила ему место, кажется, смотрителя военного госпиталя в Херсоне, но объявила, что протекция ее с этим кончается, и [468] более за него она хлопотать не станет. К. водворился в Херсоне. Чрез несколько месяцев, в госпитале оказались беспорядки, назначили ревизию, и однажды утром К. нашли в его спальне мертвым: он себе перерезал горло бритвой. Такая смерть человека в высшей степени животолюбивого чрезвычайно удивила знавших его, в ней проявилось как бы возмездие за погибших по причине его юнкеров: струсил смерти от руки неприятелей, и за то обстоятельствами приведен к тому, чтобы умереть от собственной руки.

В роде этого был еще более поразительный случай, в начале Севастопольской войны, с капитаном генерального штаба С***м. Вскоре по открытии военных действий на Турецкой границе, С***, состоявшего при штабе в Александрополе, послали с двумя или тремя сотнями казаков на рекогносцировку. Они наткнулись на сильный Турецкий отряд, и С***, не долго думая, поворотил коня вспять и ускакал в Александрополь, а все казаки, бывшие под его командой, погибли. На другой день, после спокойного сна, С***ну утром понадобилось побывать в штабе, находившемся через улицу против его квартиры. Ночью шел дождичек, на улице было грязно. С*** велел оседлать лошадь и верхом стал переезжать через улицу. Перед самым входом в штаб, из ворот соседнего двора выскочила курица, прямо под ноги лошади; лошадь испугалась, бросилась в сторону, С*** не удержался в седле, упал, ударился головой о камень, тут же захрипел и умер. Это было действительно странное совпадение; в нем как бы слышался голос не от мира сего: ты не хотел умереть с товарищами твоими славной смертию от оружия врагов отечества, так вот умри же бесславно, от курицы, среди уличной грязи.

В Апреле 1852 г. я предпринял разъезды в Елисаветпольский уезд и другие места, был на образцовом хуторе, основанном бароном Мейендорфом в 12-ти верстах от Елисаветполя, по всем правилам агрономии. К сожалению, барон основал его на земле, бесспорно казне не принадлежавшей, к тому же не имел ни терпения, ни средств привести дело к концу, а потому чрез два года бросил его безвозвратно. В новых поселениях я нашел, что устройство их хотя и медленно, но все-таки идет вперед. В Айрюмском участке, Елисаветпольского уезда, князь Воронцов поручил мне, вместе с членом совета Коцебу и уездным начальником князь Макарием Орбелианом, избрать и определить места для новых Русских поселений на землях весьма плодородных и на обширном пространстве. Эти земли находились в кочевом пользовании Татар, без всякого на то права и даже без существенной [469] пользы для них самих. Мы это дело привели в исполнение совершенно успешно, и теперь там водворены четыре большие, довольно хорошо устроенные раскольнические деревни.

Оттуда мы направились в Делижанское ущелье, где осматривали производившиеся, по распоряжению князя-наместника, в речке Акстафе горным инженером полковником Иваницким золотые прииски. Труда и издержек было потрачено много, но успеха последовало очень мало: нашли не золото, а только золотые блестки, и в таком малом количестве, что расходы на добывание золота, при дальнейшей разработке, не могли даже вознаградиться. Здесь следует заметить, что Шардон, путешествовавший по Кавказу за двести лет пред сим, упоминал в своем сочинении о признаках нахождения золота в недрах земли во многих местах края; но и тогда, по тем же признакам и геологическим наблюдениям, полагал, что золота не может быть здесь много.

Затем я заезжал вновь на Гокчинское озеро и в Новый Баязет. Совершив нужное обозрение, возвратился я 19 Мая в Тифлис. В Июне я отправился в Боржом, где проживал и князь Воронцов. Я пробыл там всего пять дней, и между служебными делами приятно проводил время у старого князя, слушая за обедами и по вечерам его рассказы о людях и событиях прежнего времени.

По возвращении к концу того же месяца в Тифлис, я на другой же день выехал в Белый Ключ к ожидавшей меня семье. А в Тифлисе тогда случилось большое и важное несчастие с новопостроенным корпусным собором. Его давно уж строили, он стоил много трудов и денег, снаружи был почти окончен и скоро должен был сделаться красивейшею из Тифлисских церквей. Главный его архитектор, Италиянец Скудиери, пользовавшийся доверием наместника и действительно человек с талантом 21, для осмотра построек, взобрался на самую верхушку купола, вместе с подрядчиком и другими людьми. Мгновенно купол рухнул, и все величественное здание вместе с ним разрушилось, как карточный дом, завалив, кроме людей, бывших на куполе, еще много других, работавших внизу. Говорили, будто бы несколько дней слышались стоны, раздававшиеся из-под развалин; но никакая помощь была немыслима по невозможности скоро расчистить такую громадную массу. С тех пор прошло уже много лет, новый собор все собираются строить, для него давно отведено место, не прежнее на Александровской [470] площади, а другое, между гимназией и домом наместника; но собора все еще нет как нет 22.

Весной этого года много шума наделала на Кавказе история с известным Хаджи-Муратом, первым наибом Шамиля. Хаджи-Мурат якобы поссорился с Шамилем и передался нашим войскам. Его привезли в Тифлис с большим торжеством, ласкали, кажолировали, увеселяли балами с лезгинкой, возили по городу, показывали все достопримечательности и даже судебные места; потом препроводили в Нуху, по его собственному выбору (как говорили), поближе к заветным горам. Там он пользовался как будто свободой, но под незаметным для него надзором: князь Воронцов был слишком опытен, чтобы увлекаться излишним доверием. Однажды наиб поехал прогуляться верхом с своими нукерами и двумя-тремя казаками в виде почетной стражи. На пути Хаджи-Мурат и нукеры стали стрелять в казаков, а сами пустились удирать в горы. Одного казака убили, другой успел ускакать и дать знать в Нухе. Бросились в погоню, догнали близ селения Беладжик и, после сильного сопротивления, всех изменников перебили, а Хаджи-Мурату отрезали голову и привезли трофеем в Нуху. Это неприятное событие очень встревожило князя Михаила Семеновича; он чуть было не заболел и потребовал, чтобы голова Хаджи-Мурата немедленно была доставлена в Тифлис для устранения всяких превратных толков и сомнений. Голову привезли в банке со спиртом и выставили в полиции на особом столике, где она красовалась три дня на показ публике, собиравшейся на это зрелище с великим рвением и в великом множестве. Всем было еще памятно, что так недавно, в Тифлисе, пред этой головой расточались такие любезные улыбки, говорились такие сладкие слова и комплименты! Общее мнение утверждало, что ссора наиба с имамом была ничто более, как штука, чтобы дать возможность Хаджи-Мурату познакомиться с здешнею местностию, все высмотреть, разузнать и потом, удрав в горы, предоставить Шамилю всякие удобства для его дерзкой предприимчивости.

В Сентябре, побывав в Коджорах для делового свидания с наместником, я начал свои разъезды в Цалкском округе и прилегающих к нему возвышенных местах, для осмотра и приискания земель к поселению ожидавшегося прибытия в большом числе [471] Малороссийских казаков. Но это прибытие ограничилось небольшим числом семейств, кои были первоначально водворены в Боржомском имении, а потом переселились в Джелал-Оглу. Затем я повернул чрез Лорийскую степь в вольное поселение Привольное и большое Армянское Шулаверы, одно из многолюднейших Армянских поселений в Закавказском крае, жители которого весьма достаточны и трудолюбивы. Оттуда я проехал чрез Катериненфельд обратно в Белый Ключ, где жена моя с семьей оставались, поджидая меня. Осень в том году была прекрасная, как это часто здесь бывает, Мы воротились в Тифлис 17 Сентября.

В Октябре я еще должен был съездить в Сартачальский округ, вследствие проекта о поселении, близ колонии Мариенфельд, изъявивших к тому желание Персиян. Но оказалось, что Персияне были почти все бродяги, совершенно неспособные к постоянному жительству и занятию сельскими работами.

6 Ноября последовало прибытие князя-наместника, а 8 на парадной аудиенции мы поздравляли его с приездом и с днем его именин. Затем потянулась привычная канитель приемов, докладов, представлений и служебных занятий.

Спустя немного, в Тифлисе пронесся необыкновенный слух, вскоре достоверно подтвердившийся и встревоживший все городское население. По ночам на улицах стал показываться какой-то страшный, неведомый зверь. Он являлся только ночью, по большей части на Александровской площади и оттуда бегал по всем направлениям города, пугал проходящих, на иных бросался, кусал, не поддавался никаким преследованиям и произвел такую панику, что, с наступлением сумерек, робкие люди боялись выходить из домов. Сначала его принимали за собаку, потом, судя по величине и объему, за волка, а наконец, по быстроте, легкости движений и огромным скачкам, за барса. Он появлялся внезапно и также быстро исчезал, всегда глубокою ночью, а днем его и следа не было. Раз он предстал пред часовым у комендантского дома; часовой хотел пырнуть его штыком, но зверь, ловко увернувшись, перепрыгнул через часового и убежал. Воронцов назначил большую денежную награду за убиение зверя, приказал делать ночные разъезды по городу для поимки или истребления его; но все было напрасно: зверь оказывался неуловим и неуязвим. Многих он перекусал, иные умерли от ран, в том числе, помнится, швейцар дома наместника. В конце концов, зверь сам собою исчез бесследно и более не доказывался. Подвиги его продолжались ровно две недели. Навел он такой страх, что простой народ суеверно склонялся к убеждению, что это вовсе [472] ни собака, ни волк, ни барс, а просто черт, оборотившийся в зверя, оборотень.

Приблизительно около этого же времени случилось в нашем Главном Управлении маленькое обстоятельство, совсем незаметное, даже очень обыкновенное и не на одном Кавказе, но тем не менее не лишенное некоторого интереса. Года за три пред тем, высшему начальству вздумалось завести ботанический сад в Сухум-Кале. За дело принялись горячо; немедленно сделаны всевозможные распоряжения: пригласили хорошего садовника, выписали растения, семена со всех концов света; не стеснялись расходами, исписали много бумаги, усердно хлопотали, собрали все нужные материалы и устроили великолепное основание Сухумского сада. С тех пор о нем как-то совсем позабыли, перестали обращать внимание, не заботились, не думали, и он совершенно испарился из памяти начальства. Неожиданно сад сам о себе напомнил. В канцелярии наместника получилась бумага от коменданта Сухум-Кале, в коей он спрашивал, какие будут угодно сделать распоряжения относительно Сухум-Кальского сада: ибо главный садовник оного так долго не получал жалования и содержания своего, что, не имея средств к существованию и пропитанию своему, такого-то месяца и числа повесился. Это известие произвело впечатление, послужившее к пользе сада: им начали снова понемногу заниматься, и теперь он, говорят, в цветущем состоянии.

В самый Сочельник под Рождество приехал сын мой, едва оправившийся от сильной болезни, а в первых числах Января возвратился зять мой с дочерью из Петербурга и Москвы. Я был очень обрадован их приездом, тем более, что в зяте моем Ю. Е. Витте одном только имел усердного, надежного помощника в моих служебных занятиях. Они мне иногда становились тягостны, особенно потому, что если у меня и были канцелярские чиновники не без способностей, но совершенно благонадежных почти не было никого.

Мне тогда очень хотелось пристроить сына моего в Тифлисе на службе к наместнику, дабы менее разлучаться с ним. На первый раз он был прикомандирован к начальнику артиллерии, храброму генералу Бриммеру.

Первый мой выезд этого года, в Апреле, был направлен для осмотра поступивших в мое ведомство, перед тем, церковных имений. Во время разъездов, я встретил и частию сопровождал князя Воронцова, ехавшего в отряд чрез Кахетию. Обозрев церковные имения в Тифлисской губернии, я отправился в Кутаисскую, по вновь пролагавшейся дороге, которая устраивалась для сокращения [473] пути и избежания многих неудобств прежней искусственной дороги чрез горы. Мысль к этому изменению пути подал князю Воронцову престарелый Имеретинский митрополит Давид Церетели. Горы действительно оставались в стороне, и путь несколько сокращался; но упустили из виду, что новая дорога должна была пролегать по лесистой низменности и во многих местах по трясине, вследствие чего частую безпроездность этой дороги устранить было решительно невозможно, даже никакими шоссе. Чрез два года ее бросили и принялись за исправление дороги чрез горы, по старому направлению, на что издержки потребовались большие. Подобные случаи впрочем и во всей России, а тем более в Закавказском крае, встречаются нередко и повсеместно.

С въездом моим в Кутаисскую губернию, я увидел местность для меня новую и весьма красивую, как по богатству и многообразной растительности, так по устройству Имеретинских деревень, очень оригинальному: деревни состоят из деревянных домиков и рассеяны отдельными хуторами, при коих весь участок каждого хозяина особенно обгорожен. Я имел первый ночлег у благочинного, отца Кайхосро Церетели, почтенного, гостеприимного старца, одной из лучших и древних Имеретинских фамилий. По словам князей Церетели, предки их вышли из Дагестана уже более тысячи лет тому. Все члены ее уходили с последним царем Имеретинским в Турцию, но возвратились в 1825 г. В приезд мой, из них один был Кутаисским губернским предводителем. На другой день, на пути в Кутаис, я встретил Кутаисского военного губернатора, князя Гагарина, человека хорошего и полезного на этом месте, сделавшегося чрез несколько лет жертвою сумасбродства Сванетского князя Дадешкилиани, который заколол его кинжалом в его кабинете, за то, что правительство нашло неудобным дальнейшее пребывание этих князей в их Сванетском владении и распорядилось удалением их в Россию. Дадешкилиани был расстрелян. Вообще же эти вынуждаемые необходимостию удаления некоторых местных князей из их владений вознаграждались Русским правительством так щедро, что выгода превышала потерю. Князь Гагарин ехал осматривать вновь созидаемую дорогу, о которой я говорил и, еще не видев ее, уже весьма основательно сомневался в возможности ее существования. Через реку Куру я переправлялся на пароме близ уездного города Шаропань. Он был когда-то действительно городом, известным в древности, но в настоящее время состоял из одного дома, где помещалось уездное управление, и из шести хижинок, с двумя десятками жителей. [474]

Кутаис замечателен чрезвычайно живописным местоположением; особенно его украшают роскошная растительность и славная река Рион. Но множество уродливых Жидовских жилищ очень его безобразят. Чрез реку Рион устроен хороший мост; есть и хороший бульвар, близ коего строилась соборная церковь, до ныне еще не оконченная. Дома обывателей, Имеретин и Армян, почти все незначительны, особенно на правом берегу Риона, где только и заслуживают внимания развалины древних строений, как напр., великолепные остатки храма построенного царем Багратом, еще в XI столетии, следовательно одновременно с Софийским собором в Киеве. Храм уничтожился при смутах и неприятельских нашествиях, громивших Имеретию, еще в 1670 году. Отсюда весь город виден за рекою со всеми его окрестностями и замечательным монастырем Гелати. В этот монастырь и другой по соседству с ним Мацамети, в десяти верстах от города, я ездил и любовался прелестным местоположением. Они оба описаны подробно в путешествии по Грузии А. Н. Муравьева. Жаль, что в Мацамети древняя церковь испорчена новым куполом и колокольнею.

Я нашел церковные имения и дела по ним еще в большем хаосе, нежели в Грузии. Все сведения о состоянии церковных имений в Имеретии, Гурии и Мингрелии невообразимо запутаны. Везде в этом крае видишь богатую природу, но крайне бедное устройство и почти полнейшее отсутствие всякой промышленности.

Из всех уездов Кутаисской губернии бесспорно примечательнейший Рачинский. Места в нем живописные, зажиточные крестьяне производят и доставляют в продажу много различных продуктов, даже и в Тифлис. Но единственная повозочная дорога существует только на расстоянии 40 или 50 верст от Кутаиса, и к ней добираются со всего уезда плохими тропинками, проложенными в узких ущелиях. Есть в уезде и превосходный лес, который еще требует описания и принятия мер от захватов.

Из Русских поселений в Имеретии находится только одно, в 40 верстах от Кутаиса, на берегу Риона, состоящее из скопцов, в числе до 150 душ. Оно основано еще по распоряжению Ермолова, в 1825 году, по случаю высылки их из России, из воинских чинов. Они здесь не бесполезны, занимаясь сплавом казенного провианта и разными другими казенными работами, имеют скотоводство, огороды, и некоторые из них разжились до весьма достаточного положения. В этом месте они совершенно безвредны, потому что в течение сорока лет не успели совратить в свою секту ни одного туземца. Если бы здесь было поболее казенной земли, то хорошо бы [475] было собрать здесь же на жительство скопцов из всей Империи: без всяких строгих мер они могли бы сами собою исчезнуть.

В конце Мая я возвратился в Тифлис, а в Июне вновь отправился в Боржом, где находился тогда и князь Воронцов. Это был последний год его летнего пребывания в любимом им Боржоме. Неделя эта она мне особенно памятна: большую часть дня я проводил с князем, утром у него в кабинете по делам, затем обедал у него, и на вечерних прогулках с ним, всегда любезным, высоко интересным человеком, в его простых, интимных беседах. К несчастию, эта неделя прервалась получением тревожного известия о войне с Турцией. Государь сам писал о том князю. Князь не хотел сначала верить и долго не верил, чтобы война могла возгореться. Но приготовительные распоряжения были необходимы, и с этого времени они почти исключительно занимали князя Воронцова, хотя недоверие его продолжалось. Когда я пришел к князю откланяться, он сказал мне: "Какая война? С кем? Разве Турция может помышлять о войне с нами? Все это ничто более как пустая тревога, какая-то политическая мистификация".

Из Боржома я проехал прямою, скверною дорогою чрез горы, в урочище Манглис, штаб-квартиру гренадерского Эриванского полка. По красоте местоположения Манглис не уступает Белому Ключу, имея пред ним даже некоторые преимущества, как например прекрасную сосновую рощу посреди самого урочища, живописную речку Алгетку, и в полуторе версте замечательный древний храм, принадлежащий к числу первых христианских памятников в Закавказском крае и уцелевший доселе еще в довольно хорошем виде. Лето прошло оживленнее обыкновенного по причине военных сборов, передвижения войск, выступления полка в поход, лагеря, музыки, всевозможных толков, возбужденных этими распоряжениями. 29-го Июля мы встретили прибывшего сюда князя Воронцова. На другой день я был у него с докладом, а потом на парадном обеде и вечером на бале по случаю его приезда у полкового командира князя Мухранского. На третий день князь уехал. Я был обрадован известием, что сын мой получил чин и крест.

С 9-го Августа, по ночам, заблистала на небе яркая комета с огромным хвостом, по народному поверию предвестница большой, кровавой войны. В этом году наше летнее переселение длилось до 25-го Сентября, с несколькими моими поездками за то время в Коджоры, к князю Воронцову, переехавшему туда временно, чтобы быть ближе к Тифлису, до уменьшения зноя. [476]

Хлопоты, суматоха, а вместе с тем болезненное состояние князя Воронцова все усиливались. Неожиданное известие, в половине, Октября, о нападении Турок на наш таможенный пост Св. Николая, на восточном берегу Черного моря, взятие его и избиение гарнизона, поразили князя как громом. Он слег в постель. На третий день прискакал курьер с донесением о поражении Турок и об изгнании их из поста Св. Николая. Эта весть пришла именно утром в Четверг, приемный день княгини Елисаветы Ксаверьевны, когда гостиная ее была по обыкновению наполнена посетителями. Княгиню вызвали к князю, и чрез минуту она возвратилась, сияя восторгом, с объявлением радостного известия. Она вышла и в переднюю, где, кроме домашней прислуги, находилось много лакеев приехавших с гостями, и с неописанной радостию известила их о победе!

20-го Октября последовал высочайший манифест о войне с Турками. Князь Бебутов назначен командовать действующим отрядом на Турецкой границе. Он выехал в Александрополь. Сын мой постоянно находился при нем, и за отличие в сражениях при Баш-Кадыкляре и Кюрук-Даре получил золотую шашку и Владимира с бантом.

В Октябре я ездил еще в Кахетию по делам церковных имений. Осенняя погода была прекрасная, и в это время я ближе узнал этот прелестный уголок Закавказского края, жителям коего, для их благосостояния и даже обогащения, не достает только промышленности. По возвращении моем в Тифлис князь Воронцов оказал мне новую милость доставлением добавочного жалованья в 1200 рублей по случаю совершившегося 50-тилетия моей службы, что для меня в то время было весьма кстати.

5-го Января 1854 г. получено сведение о бессрочном отпуске князя Воронцова по болезни, за границу. Исправление его высокой должности было поручено старшему генералу Реаду. Н. А. Реад, человек очень приятный, добрый и, как говорят, отличный кавалерийский боевой генерал, о гражданском управлении не имел ровно никакого понятия. Воронцов его назначил к этому важному занятию, надобно полагать, по уверенности, что он не будет нисколько отступать от его системы; а свою систему, как вообще, так и в частности, князь ему подробно объяснил и преподал надлежащие наставления 23. [477]

В Ноябре минувшего года, приехала в Тифлис княгиня Долгорукая, жена бывшего посланника в Тегеране, князя Дмитрия Ивановича, близкого родственника моей жены. Она страдала грудною болезнию, и Тегеранский доктор почему-то отправил ее на лечение в Тифлис, вероятно, чтобы сбыть с рук. С ней приехали две дочери, одна большая, другая маленькая. Княгиня с дочерьми ежедневно бывала у нас, пока болезнь не уложила ее в постель. Воронцовы, принимавшие в них живое участие, предвидя неизбежность печального исхода болезни, перед отъездом своим из Тифлиса, просили жену мою и меня, в случае смерти княгини Долгорукой, взять дочерей ее к нам в дом, на время пока отец их приедет за ними или сделает какое-либо о них распоряжение. Долгорукая скончалась 18-го Марта, дочери ее в тот же день перешли к нам и прожили у нас около четырех месяцев. Тем временем отец их был переведен сенатором в Москву и летом приехал в Тифлис, где пробыл недели три. Мы с удовольствием проводили с ним многие часы, слушая его любопытные рассказы. Уезжая в Москву с дочерьми, он прослезился и, став перед Еленой Павловной на колени, просил ее благословения для себя и дочерей своих.

Между тем мои занятия в Совете и текущими делами в Экспедиции продолжались усиленно, по той причине, что Воронцов желал до отъезда своего разрешить важнейшие дела. 22-го Февраля был получен манифест о войне с Англией и Францией, а 24-го я был с последним докладом у князя Михаила Семеновича, 3-го Марта распрощался с ним, а 4-го он выехал, и я уже более его не видал. Я ему благодарен за многое добро, которое он мне сделал. [478]

Вследствие войны и довольно смутного состояния края, я должен был ограничить свои поездки в этом году ближайшими колониями и водопроводными канавами. В конце Мая ездил я на освящение церкви в колонии Катериненфельд, великолепнейшей из иноверческих церквей в крае. В этом же году основана новая Немецкая колония, выселением части колонистов из колонии Елизабетталь, находившейся в стесненном положении по случаю значительного умножения жителей, затруднявшего их даже в средствах к пропитанию. Они основали эту колонию в Цалкском округе.

17-го Июня я отправился с семейством на летнее житье опять в Белый Ключ. На этот раз мы квартировали там весьма удобно в доме нового полкового командира, князя Тарханова, находившегося в походе. Прежний, князь Элико Орбелиан, был убит под Баш-Кадыкляром. Я выезжал оттуда в небольшие разъезды, на короткое время, по причине разорений претерпенных некоторыми Духоборческими селениями от вторжения неприятеля; но они с лихвою вознаградили себя за то заработками для военных транспортов.

В Октябре я возвратился в Тифлис. Много мы перенесли в этом году беспокойств вследствие войны и неоднократных покушений неприятеля вторгнуться в наши пределы; но подвиги наших войск, под предводительством князя Бебутова и князя Андроникова, избавили нас от этого несчастия.

1854-й год был самым тревожным годом для Закавказья, с тех пор как оно присоединилось к России. У Турок, осаждавших наши границы, было много войска, а у нас, в начале, слишком мало, так мало, что твердой уверенности в себе не могло быть. Сам Бебутов, перед сражением под Баш-Кадыкляром, сказал моему сыну: "Знаешь, братец, я теперь молю Бога, чтобы первая Турецкая пуля попала в меня!" Вскоре он увидел, что победа зависела не от количества, а от качества войск. Но всегда на это рассчитывать было нельзя, и если бы Турки выиграли у нас хоть одно большое сражение под Александрополем, то беспрепятственно могли бы идти до самого Тифлиса. Защищать его было некому. При этом, по общему мнению, все мусульманское население края разом бы встало, приняло бы Турок с отверстыми объятиями и присоединилось бы к ним. И тут же в горах сидел на готове Шамиль, как хищная птица над добычей, нетерпеливо ожидая первого слуха о победе, чтобы устремиться со всеми своими силами на подмогу Туркам. Этим же летом он уже заявил свою дерзость, нагрянув на Кахетию, переправившись через Алазань и забрав в плен семейства князей Чавчавадзе, Орбелиани и много [479] других. К этим тревогам присоединились и другие: отъезд Воронцова и переход власти к личностям, не внушавшим доверия. В Тифлисе стали орудовать три, может быть и достойных, но не совсем надежных военачальника: неумелый Реад, заместивший князя Бебутова, дряхлый Реут и чопорный Немец комендант Рот, все трое вовсе неспособные поддержать общественную бодрость. Русские со страхом проводили дни и ночи в ожидании известий. В городе, переполненном Татарами и многими враждебными туземными элементами, постоянно ходили смутные толки, и ежедневно бывали столкновения. На улицах частенько приходилось Русским выслушивать возгласы такого рода: "Недолго уж вам здесь царствовать, скоро вас отсюда погонят, скоро уж вам конец!" Из туземцев Армяне держали себя еще покойнее других, объявляя, что, в случае опасности города, они будут защищать его, по той причине, что "переходить к Туркам нам не расчет". По распоряжению начальства, население города было вооружено ружьями; даже Немцев-колонистов выстраивали на улицах, на площадях, обучали военным приемам и производили смотры. Каждую ночь, по улицам и окрестностям города ходили вооруженные обходы, разъезжали конные объезды, а на окружающих горах с вечера зажигались огромные костры, пылавшие до утра, из предосторожности, чтобы не проглядеть какого-либо внезапного нападения. Все, кто могли, уезжали из Тифлиса в Россию. Каждый день целые вереницы экипажей всякого рода, тарантасы, кареты, коляски, кибитки, подводы, тянулись с утра до вечера по Головинскому проспекту, по направлению к Военно-грузинской дороге. Те, кого удерживали служба или дела, спешили высылать свои семьи. Постоянные нравственные тревоги и опасения, неуверенность в завтрашнем дне, не могли не отзываться подавляющим гнетом на общественном и домашнем настроении.

В это-то тяжелое время общего смущения и всяких устрашительных ожиданий, нашелся человек, который, одним ловким словцом, сумел развеселить смятенные души и вызвать смех на самых угрюмых, вытянутых лицах. Благодетель этот был граф Сологуб. Наслушавшись однажды в канцелярии наместника всевозможных наводящих ужас толков о безотрадном положении дел, он стал в позу и с пафосом продекламировал:

Пускай враги стекутся:

Не бойся их, народ!

О Грузии пекутся

Реад, Реут и Рот. [480]

Никогда словцо не было сказано более кстати: оно быстро распространилось в публике и несколько дней услаждало удрученные Тифлисские сердца.

Все внимание главного начальства было обращено на дела войны, а потому проходили недели и даже месяцы без докладов, что для меня не составляло особенной неприятности, тем более, что в это время у меня усилилась головная боль, привязавшаяся ко мне с некоторых пор. Но по делам, усложнившимся военным переполохом края, приходилось мне часто бывать у Реада, иногда по два раза в день. В день именин Государя мы собирались у него на парадном обеде, а, спустя недели полторы, всем Советом поздравляли его с высочайшею наградою. 16-го Декабря было получено извещение об окончательном увольнении князя Воронцова от должности наместника и о назначении на его место генерала Муравьева.

Со времени моего прибытия в Грузию, 1855 год был первым годом, в который я оставался безвыездно в Тифлисе до 9-го Июня, занимаясь исключительно текущими делами в Совете и Экспедиции.

В начале Февраля Реад, для развлечения общества, дал блестящий бал, на который я впрочем не поехал, а были мои дети. В конце того же месяца, к общему сожалению, скончался давно хворавший, разбитый параличом, один из лучших Кавказских боевых вождей, ген.-адъютант князь Аргутинский-Долгорукий; его похоронили с большим парадом и при огромном стечении публики.

1-го Марта последовал приезд в Тифлис нового наместника Муравьева. Всем было известно, что он относился к Воронцову и всем его действиям враждебно; многие знали его лично, с давних пор, и вероятно по тому самому весьма немногие ожидали его с удовольствием, а большая часть с волнением и как бы со страхом. Приехал он поздно вечером. Толпа публики, собравшаяся перед домом наместника, с любопытством всматривалась в его особу при переходе из экипажа на крыльцо, и была немало удивлена, когда в самом скором после того времени, едва отъехал дорожный экипаж, к крыльцу подъехала коляска, и только что прибывший наместник снова появился в дверях, сел в коляску и уехал к экзарху. Все недоумевали, что за причина такой поспешности знакомиться с экзархом. На следующее утро все объяснилось. Новый наместник привез известие о кончине Государя Императора Николая Павловича. Фельдъегерь с печальною вестию догнал Муравьева за несколько часов до его приезда в Тифлис. Можно себе представить, какое это произвело смятение, сколько было тревожных говоров и суждений; с одной стороны, неизвестность, чего [481] ожидать от действий нового наместника, а с другой еще более, чего ожидать от последствий нежданной кончины Государя при тяжкой войне!

В тот же день, 2 го Марта, все служащее, носящее мундир, присягало на Александровской площади новому Государю и затем представлялось новому наместнику.

Муравьев назначил мне доклады по вечерам. Скоро пришлось мне услышать его ворчание. 16-го Марта, я, в полной парадной форме, вместе с прочими откланивался уезжавшему Реаду. В тот же день, я в первый раз обедал у генерала Муравьева (обед был постной, по случаю Великого поста), потом ездил с ним в ботанический сад и получил от него особое поручение.

В начале Апреля, сын мой Ростислав, по лестной рекомендации князя Барятинского и князя Бебутова, был отправлен Муравьевым в Крым, дабы для здешних военных соображений узнать настоящее положение дел. Поездка его длилась три недели. По возвращении, передавая наместнику желаемые сведения, он объяснился с совершенной откровенностию (как того требовали прежде князья Воронцов и Барятинский) о печальной действительности и о грозившей в близком будущем невозможности отстоять Севастополь. За это он подвергся неприятному замечанию со стороны главнокомандующего. За три дня до своего выезда из Тифлиса, Муравьев послал его курьером в Александрополь, а 10-го Мая выехал к нашему действующему корпусу для открытия кампании под своим личным начальством против главных сил Турецкой Анатолийской армии, расположенной в Карсе. Сына моего он оставил при себе и сначала удостаивал его доверенностию, неоднократно давал довольно важные поручения, но по своей подозрительности, а может быть, вследствие замеченного им в молодом человеке несогласия мыслей с его намерениями и убеждениями, стал заявлять иногда свое неблаговоление. А потому сын мой, в конце кампании, при взятии Карса, отпросился в свою батарею на Линию, и приехал к нам в Тифлис. По прибытии наместника в Александрополь, князь Бебутов возвратился в Тифлис и вступил в управление гражданскою частию.

С первых дней приезда Муравьева на Кавказ, еще с Ставрополя, начались рассказы о его странных выходках и мелочных придирках, а по водворении его в Александрополе, такого рода рассказы распространялись всюду. Хотя в сущности они не заключали в себе ничего особенно серьезного, но многих восстановляли против него и вообще не внушали к нему симпатии. Что он иногда доводил свои требования и брюзгливость чуть не до комизма, это совершенно верно. Из множества случаев приведу один, бывший с [482] моим сыном. Однажды ночью, в третьем часу, Муравьев послал за ним на квартиру, находившуюся не близко. Его разбудили, он поспешно оделся и явился к главнокомандующему. Муравьев сидел пасмурный и сердито посмотрел на него. "Отчего вы так долго не шли?" — "Как только мне сказали, я сейчас же пошел".— "Вы что по ночам делаете? Вы думаете, я не знаю, что вы делаете? Я знаю. Я знаю, что вы делаете по ночам!" Сын мой несколько смутился: он вспомнил, что иногда, засидевшись поздно в приятельской компании, ему случалось с товарищами толковать о Муравьеве и изрядно перемывать ему косточки. Натурально, первая мысль его была, что до Муравьева что-нибудь об этом дошло. Он молчал. Муравьев тоже молчал, уставившись на него гневными глазами.— "Да! возгласил наконец торжественно главнокомандующий. Да! Я знаю. Я все знаю. Я знаю что вы делаете по ночам!" Еще помолчал. "Вы по ночам — спите!" Он сказал эти слова так, как будто уличил его в государственной измене, или делании фальшивых ассигнаций, или в каком-либо равносильном преступлении. У сына моего однако отлегло от сердца, но был он так озадачен, что едва нашелся сознаться в истине этого преступного деяния.— "Виноват, ваше высокопревосходительство; мне действительно случается иногда по ночам спать".— Муравьев еще больше насупился и долго ворчал на эту тему.

Князь Барятинский тоже не сошелся с Муравьевым и вскоре оставил должность начальника штаба, выпросив у Государя свой перевод в Петербург.

В Июне месяце состоялся мой первый выезд в ближайшие Немецкие колонии, а оттоле чрез Привольное и Гергеры в Делижанские поселения, Дарачичаг и Лорийскую степь. В эту поездку я нашел в Молоканских селениях новую секту Прыгунов, самую глупую и бестолковую, что-то в роде подражания Американской секте, и, кажется, действительно перенятую по слухам о ней некоторыми нашими сумасбродами единственно по своекорыстию: они обманывали и обирали невежественных глупцов из своих собратий, до тех пор, пока главный коновод их Щетинин не был сослан в Соловецкий монастырь, после чего эти сектанты понемногу уничтожились, и теперь о них уже ничего не слышно.

Чрез месяц я проехал на Белый Ключ, где уже застал мое семейство. Пред моим отъездом из Тифлиса, там произошел необыкновенный пожар в караван-сарае Арцруни, возле Сионского собора, на берегу Куры. Огонь распространился с такою быстротою, что не только громадное здание, но и все склады со множеством [483] товаров сгорели до тла. Убыток насчитывали до двух миллионов. Более недели пылал и тлел огонь в погребах и кладовых. Из окон выходящих к Куре, по стенам струился широкими темно-красными потоками растопленный, перегорелый сахар, стекая в реку. В числе сгоревших вещей был драгоценный, старинный сервиз князя А. И. Барятинского, оставленный им на хранение Мирзоеву, который поместил его в своей кладовой, в том же караван-сарае. Железные сундуки, в которых хранилось серебро, хотя и вытащили, но все вещи почернели, исковеркались и большею частию расплавились. Особенно достойны сожаления великолепные канделябры, блюда и вазы, как произведения высокого искусства.

Потрясающее впечатление произвело в Закавказьи известие о несчастном штурме Карса, унесшем бесплодно до десяти тысяч человек из лучших наших войск. Мало было в Тифлисе домов, где бы не горевали о ком-нибудь из погибших в этом плачевном деле. Общее уныние усилилось. В конце Октября неприятель вторгся в Мингрелию, и если бы он имел искусного и решительного полководца, то вероятно нам Русским пришлось бы убираться из Закавказья. Но Бог помог, и мы остались невредимы.

Спустя несколько дней по прибытии моем в Тифлис, умер сотоварищ мой по Совету генерал Реут, добрый старичок и в свое время храбрый офицер.

18-го Ноября мы получили сведение о сдаче Карса, а 7-го Декабря возвратился в Тифлис и Муравьев 24. У него были самые [484] гигантские планы. Он объявлял всем и каждому, очень решительно и самоуверенно, что пойдет с своим корпусом от Закавказских берегов Черного моря походом в Крым и освободит Севастополь. Но он забывал о безделицах: первое, о том, что Черное море не замерзает, а второе, что ему и на месте нечем было кормить войско. Подрядчик Тамамшев оказался несостоятельным, вследствие чего был учрежден особый комитет, в котором и я был членом. Но ни Муравьев, ни наш многолюдный комитет ничего не могли выдумать: хлеба или не было, или перевозить его было не на чем, по недостатку в скоте и по причине дорог, сделавшихся безпроездными. Кажется, наместник надеялся поправить дело, сменив генерал-интенданта и назначив меня на его место; но я, на его [485] явные намеки, и наконец решительное и настоятельное предложение, отозвался на отрез, что вовсе не чувствую себя к тому способным и ни за что не возьмусь за дело, которого не понимаю.

Первые месяцы 1856 года я провел в постоянных хлопотах, не столько по настоящим моим обязанностям, сколько по делу о провианте. От председательства в комитете, которое наместник непременно хотел возложить на меня, я с большим трудом отделался. Беспокойства, которые тогда озабочивали меня, кажется и были причиною продолжительного обморока, случившегося со мною в Феврале; развязался я с этим провиантским делом не прежде, как в Апреле, после манифеста о мире. Сколько этот мир ни был плох, но по человеческому предвидению продолжение войны могло быть еще хуже.

В это время мы познакомились с нашим знаменитым ученым, академиком Бером, приезжавшим из Петербурга па короткое время для научных исследований; из них главнейшее состояло в средстве искусственного разведения рыб различных пород в горных реках края. Он, тотчас по прибытии, явился с визитом к моей жене, давно зная о ней по слухам и сочинениям некоторых из ученых, Русских и иностранных. Елена Павловна с удовольствием приняла его, и он часто у нас бывал. Бер чрезвычайно заинтересовался огромною коллекцией ее рисунков, цветов с натуры, флоры Кавказской, Саратовской и всех тех мест, где ей приходилось жить. Хотя рисунки не заключали в себе какого-либо художественного исполнения, но академик именно пленялся их живою натуральностию, безыскусственною верностию изображений, отсутствием придаточных прикрас. В последнее свое посещение он обратился к жене моей с просьбой, на которую у нее не достало духа согласиться. Он просил ее доверить ему на время эти книги (томов 20 большого размера в лист), чтобы снять с них копии для Императорской Академии Наук, ручаясь за невредимость их. Он говорил, что готов на коленях молить об исполнении этой просьбы, и в самом деле хотел стать на колени. Елена Павловна колебалась, но не решилась расстаться на неопределенное время с этим трудом всей своей жизни, доставлявшим ей усладу и утешение. Она сказала это Беру, прибавив, что вероятно она уже долго не проживет и ей было бы очень тяжело лишиться, под конец жизни, многолетней своей любимой работы; но что после ее смерти детям ее, которые ботаникой не занимаются, она предоставит принести эти книги в дар нашей Академии Наук 25. [486]

Выезжая в Петербург, Бер явился к наместнику откланяться. У них завязался разговор, заключившийся довольно забавно. Бер принялся объяснять результаты своих опытов разведения и размножения рыб в водах Закавказья. Николай Николаевич, выслушав его, заметил: "Нам теперь нужно размножать не рыб, а солдат". Почтенный академик немножко опешил, но поспешил заявить свое оправдание: "К сожалению, в мои преклонные года, я уже никак не могу оказать государству такого рода услугу."

Тогда же рассказывали курьезную историю (и слух этот упорно держался), будто наместник морил в бане начальника своей канцелярии Крузенштерна. Муравьев, как истинно-Русский человек, не мог обойтись без бани, каждое утро посещал ее и подолгу оставался в ней. Баня устроена при доме наместника. Но как человек чрезвычайно занятый, дороживший временем, Николай Николаевич назначил свои банные часы для приема докладов. Одни утверждали, что Муравьев, слушая доклады, сидел в предбаннике, закутанный в простыню; а злополучные докладчики, в мундирах и вицмундирах (чаще всех Крузенштерн), задыхаясь от жару и пара, почтительнейше читали ему свои служебные доклады.

За исключением небольшой моей поездки в колонию Мариенфельд на несколько дней, я оставался безвыездно в Тифлисе до переселения моего с семейством на лето в Коджоры, в конце Июня. Туда же переехал на летнее пребывание и наместник, и там же я еженедельно докладывал ему дела. Для его помещения были наняты три дома. Он показывал ко мне большое расположение, и в отношении себя не видал я от него ничего, кроме хорошего. Он даже приглашал меня остановиться в Коджорах прямо у него и поселиться в одном с ним доме. Конечно я не мог воспользоваться его приглашением, так как жил с семейством; да к тому же, признаться, возымел подозрение, не хочет ли он опять припрячь меня к какой-нибудь тяжелой работе. Муравьев по утрам выходил гулять и подолгу. Он часто заходил ко мне на дачу, прохаживался со мной по дорожкам моего садика, разговаривал, отдыхал на лавочке, шутил с моими маленькими внуками, из коих особенно занимался старшим внуком Сашей Витте, десятилетним мальчиком: называл его своим любимцем, вел с ним продолжительные [487] разговоры и пресерьезно экзаменовал из Русской истории, грамматики и арифметики. Все это он делал совершенно добродушно, но иногда казался мне задумчивым.

Между тем приближалось время коронации. Половина Грузии выезжала или собиралась выезжать в Москву. Ожидали назначения дня отъезда наместника, но наместник не говорил об этом ни слова и не делал никаких дорожных сборов. Началось общее недоумение, догадки, толки; казалось невероятным, чтобы наместник Кавказский мог не присутствовать при коронации. Скоро последовало разрешение затруднительного вопроса. Оказалось, что все были правы, и все ошиблись: Кавказский наместник присутствовал на коронации, только это был не генерал Муравьев. 31 Июля приехал курьер с извещением об увольнении Муравьева и о назначении на его место князя Барятинского. Николай Николаевич казался, или старался казаться, равнодушным к этому событию, последовавшему будто бы по его желанию, во всяком случае по его прошению. Но совсем другое было с чиновничеством гражданским и людом военным, которые с трудом скрывали свою радость: хотя Муравьев никому не сделал никакого зла и иным даже в частности сделал добро, но для всех был крайне тяжел и неприятен. Я расстался с ним 7 Августа, отправляясь в мои разъезды; уже более его не видал. Я обязан ему признательностию за его добрые отношения ко мне и за получение на коронацию, по его предстательству, Станиславской лепты. Но еще более был бы я признателен ему, если бы он был справедливее к моему сыну, которого он некоторым образом преследовал, потому что не понимал его. Со временем интересно будет читать беспристрастную биографию Н. Н. Муравьева. Нельзя отвергать многие его хорошие качества и высокие достоинства, познания его были обширны, память удивительная; но все это у него было так перепутано с странными, своеобразными идеями, с необыкновенною подозрительностию и в некоторых случаях с отсталыми понятиями, что эта помесь иногда как будто затмевала то, что у него было несомненно и истинно хорошего. Кажется, решительно можно сказать, что для управления Закавказским краем, при тогдашних обстоятельствах, он совсем не подходил.

Я выехал в Боржом, где, пробыв с неделю, отправился по дороге чрез Ахалкалаки в Духоборческие селения, в коих приводил в известность положение Духоборов после войны; оттоле в Александрополь, а на другой день чрез Делижанские и Лорийские поселения возвратился к своим в Коджоры. Съездил оттуда еще в Катериненфельд и в половине Сентября вернулся в Тифлис. [488] В Октябре приехал к нам сын мой Ростислав, по приказанию князя Барятинского, который еще из Москвы предписал ему выехать в Тифлис к его прибытию.

3-го Ноября последовали приезд Барятинского и торжественная встреча его. Все были им обласканы и почти все были довольны его назначением. Государь предоставил ему право, какого еще ни один из начальников края до него не имел: право делать, по главному управлению краем и подведомственным ему учреждениям, все преобразования и изменения, какие он найдет нужным, собственною своею властию, без высочайшего утверждения, с тем только, чтобы, по указанию опыта, он представлял их для рассмотрения и обращения в постоянный закон, сначала сроком по 1863 г. Срок этот, в последствии и для нового наместника, Великого Князя, продолжен по 1866 г. Эта мера конечно облегчила нужные изменения, но она имела и неудобства при некоторых изменениях, сделанных не по указанию опыта и обдуманного плана, а по своеобразному заключению главного начальника, иногда вопреки основательным возражениям, какие представляли ему члены комитета о преобразованиях.

В Ноябре же получено известие о кончине князя Воронцова. Как человек и вельможа, он принес много пользы государству, Закавказскому краю в особенности. Жаль только, что он мало знал Россию, руководствовался общими Европейскими идеями, не всегда удобными к слепому руководству Русским государственным людям, и имел маленькую слабость к некоторым Грузинским семействам и к личностям, выходившую иногда за черту благоразумия для представителя Русской власти.

В этом году, и вообще по окончании войны, главное внимание и заботы управления государственными имуществами были обращены на три предмета: 1) на разыскание вновь свободных земель для новых поселений; 2) на устройство казенных лесов, и 3) на устройство водопроводов.

По всем сведениям, какие собрать было можно, оказалось, что несколько в значительном количестве земли находится в излишестве только в Эриванской губернии; но сколько именно, знать было нельзя. И губернское, и уездное начальство, по избытку усердия, старалось примерную цифру свободных десятин выставить сколь возможно высшую. Но эти показания были вовсе не достоверны. Например, уездные начальники показывали таковой земли на 3700 семей, а участковые заседатели на 2370 семей. Точного количества свободной казенной земли, даже и приблизительно, прежде генерального межевания, определить невозможно; тем более, что, для определения земли [489] в посемейный надел, необходимо было знать, сверх количества, еще и качество ее, местоположение, удобство дорог и т. п.

В устройстве лесов выказывали заботливость и князь Воронцов, и особенно Муравьев, который заявлял, что он мастер этого дела. Но выяснилось, что правильного устройства лесов в Закавказском крае, до обмежевания их, также ввести было невозможно; а это обмежевание, равно как и вообще всех земель, по недостатку средств и людей, не может произойти быстро и скоро. Назначенные для того средства были ничтожны, да и ограничить вдруг беспредельную порубку лесов воинскими чинами, укоренившуюся с самого вступления Русских войск в здешний край, было крайне затруднительно. Столь же трудно вводить в этом отношении какой-либо порядок и между казенными поселянами, которые привыкли, по закону царя Вахтанга, считать воздух, воду и лес собственностию каждого, кто захочет ими пользоваться.

Что касается до водопроводов, то метода князя Воронцова приниматься за возобновление больших, древних водопроводов, разрушившихся и уничтожившихся в продолжении веков, оказалась вполне бесполезною по тому самому, что требует огромных издержек и искусных гидравликов, а у нас ни денег, ни подобных людей не имеется. Нет сомнения, что, для благосостояния Закавказского края, этот предмет был и есть одно из важнейших мероприятий; но необходимо прежде устранить генеральным межеванием все юридические споры по землевладению; до тех же пор, мне кажется, следует обращать особенное внимание на сооружение водопроводов там только, где народонаселение более густо, где удобен сбыт продуктов и где народонаселение, от недостатка или запущения водопроводов, действительно затрудняется в достижения благосостояния.

Все эти несвоевременные меры, и во всей России, и особенно в Закавказьи, происходят, надо полагать, по той причине, что, с Петра Великого и едва ли не доселе, мы, по словам Жуковского, не перейдя Понедельника, переступаем прямо во Вторник.


Комментарии

18. Дом держится и доныне (1889), но в самом плачевном виде. Достался он нескольким наследникам и был отдан в наем для помещения "Кружка", который потом оставил его; а дом, проданный за ничтожную плату (кажется, за шесть т. р.) находится в полнейшем запустении, с выбитыми окнами, поломанными рамами. Н. Ф.

19. Ныне известная писательница Вера Петровна Желиховская. Н. Б.

20. У Молокан есть и исповедь. Если не все, то многие исповедуются у своих духовных старшин. Только последние иногда употребляют странный способ для очищения грешников от их греховного бремени. Так в деревне Воронцовке, духовный старшина Добрынин (тот самый, у которого сгорел дом), при исповеди приходивших к нему, держал возле себя корову и усиленно тер ее обеими руками, уверяя, что посредством этой операции втирает в нее прегрешения кающегося, и что таким образом все исповедуемые грехи переходят целиком в корову, а исповедующийся от них вполне освобождается, за что и получал надлежащее вознаграждение. Быть может, это был не общепринятый, но исключительный метод исповеди. Н. Ф.

21. Доказательством тому служит доныне Тамамшевский караван-сарай на Эриванской площади. Н. Ф.

22. А теперь прошло уж около сорока лет, и все его собираются строить, и даже покойный Государь Александр Николаевич, во время своего пребывания в Тифлисе, заложил первый камень фундамента собора, а все его нет как нет! Н. Ф.

23. В то время о Реаде ходило много курьезных рассказов, как об удалом офицере, лихом полковом командире и страстном любителе прекрасного пола. У него было два брата; все трое Реада служили в военной службе, в кавалерии, и состояли в отдельном Русском корпусе, остававшемся три года во Франции под командой графа Воронцова. Однажды в Париже, три брата Реады обедали в ресторане; возле них за столиком сидели три Француза. Узнав в Реадах Русских офицеров, Французы начали оскорбительно отзываться о России и о Русском войске. Реады вступили с Французами в горячие препирания, произошла ссора, и на другой день три Реада стрелялись с тремя Французами. По условию, стреляться должны были поочередно, начиная с старших по летам, и тот из противников, который оставался в живых, должен был продолжать поединок с следующим противником. Н. А. Реаду, как младшему из братьев, следовало выступить последним из них. При первых выстрелах, старший Реад упал смертельно раненый и умер тут же; его заменил второй, средний брат и тоже свалился, убитый тем же противником. Тогда стал на место убитых братьев, возле трупов их, последний Реад и убил на повал убийцу братьев, а за ним второго, и потом третьего Француза. Стрелялись шесть человек, и только один Н. А. Реад вышел живым из этой бойни. Но и ему было суждено пасть от Французской руки, только сорок лет спустя, и не на берегах Сены, а Крымской Черной речки.

24. Кампания кончилась, но общие ожидания в отношении главнокомандующего значительно понизились. Даже его горячие поклонники отзывались о его действиях и распоряжениях как-то меланхолично. Нет сомнения, что человек с таким умом, с таким военным талантом, какими бесспорно обладал Н. Н. Муравьев, имел свои причины действовать именно так, а не иначе. Но для простых смертных, не посвященных в его соображения и судящих только по фактам, казалось, что дело велось далеко не удовлетворительно. Все как-то перемудрялось или не домудрялось. Особенно недоумевали туземцы, считавшие в начале генерала Муравьева за второго Искандера (Александра Великого). Часто приходилось в то время слышать их простые, наивные суждения не лишенные некоторой справедливости, преимущественно Армян, людей хитроумных, бойко и зорко следивших за всем и знавших многое лучше других по связям с своими заграничными соотечественниками. Они описывали деятельность Муравьева под Карсом таким образом. "Поехал Муравьев на войну. Войска у него было много, не то что у Бебутова. Бебутов ходил с горсточками, а у Муравьева была уже целая армия. Подступил к Карсу. Карс был не такой как теперь, а гораздо плоше; крепость старая, ненадежная, стены местами обваливались; Турки сидели в нем напуганные. Взять его было можно. Со дня на день и думали, что его возьмут. Но Муравьев его не взял, а стал дожидаться. Постоял, постоял, забрал часть войска и пошел за Саганлугские горы. Походил, походил, сжег Турецкие казармы с складом провианта и воротился обратно под Карс. За это время Карс уже стал поправляться: стены укреплялись, подновлялись, Турки усердно работали. Взять его уже было не так легко, но все же возможно, и если б Муравьев решился, то наверно бы взял; но он не решился, и опять стал дожидаться. Постоял, постоял и пошел снова за Саганлугские горы. Подошел к Эрзеруму, остановился в двух часах пути от города. В Эрзеруме его ожидали с радостию, никто и не думал сопротивляться, Армяне приготовляли торжественную встречу. Шел только большой спор: спорили Армянский архиерей с Персидским консулом, кто из них двух поднесет генералу Муравьеву ключи от города; и тот хотел, и другой хотел. Вдруг узнают, Русские войска ушли! Не хотели верить. Как ушли? Для чего ушли? Отчего не пришли в Эрзерум? Удивлялись, жалели. А Муравьев постоял два дня под Эрзерумом и пошел опять под Карс. Тут уж Карс сделался не тот что прежде, и узнать его было нельзя: крепость стала грозная, подступиться к ней уж было трудно, и хотя состояла в блокаде, а все же Турки находили лазейки, понемногу провозили и провианту, и оружие, провезли и Англичан с генералом Вильямсом. Англичане Турков прибрали к рукам, придавали им куражу. Вот генерал Муравьев снова стал под Карсом. Стоял полтора месяца. Вдруг решился. Ночью 17-го Сентября поднял тревогу, наскоро собрал войска и бросился штурмовать Карс. Впопыхах забыли взять даже некоторые необходимые для штурма вещи. Пять часов штурмовали крепость. Положили десять тысяч человек своих под ее стенами. Крепости не взяли. Воротились сидеть на прежнюю позицию. Блокаду устроили строже, Турецкие лазейки закрыли и гулять за Саганлуг перестали. Зима была ранняя, строгая, много солдаты натерпелись всяких мук; Муравьев заставлял их развлекаться играми. Идет он раз, видит несколько солдат бегают, чтоб согреться; спрашивает: "вы это играете в городки, ребята?" А солдаты отвечают: "Никак нет! Наигрались уж мы в городки, вон там (показывают на Карс), будет с нас!" Насупился, пошел. Так и сидели, нока Турки съели все свои запасы, поели даже лошадей, и когда уж кушать было нечего, сказали Муравьеву: Иди сюда! На тебе Карс! Только выпусти нас отсюда. Муравьев и вошел в Карс. А мог войти за полгода до того, а если не мог, то уж было бы сидеть как сидел; за что было губить столько людей па штурме? Искандер так не делал".

По поводу штурма Карса, повторялось словцо графа Сологуба: "Все случилось от того, что 17-го Сентября Муравьев ночью спал и увидел во сне святых Веру, Надежду и Любовь, а матери их Софии (Премудрости) не видел!" Надобно полагать, что мнение это преобладало и в Петербурге, так как, восемь месяцев спустя, Муравьев не был приглашен на коронацию, а был, по его прошению, уволен от должности наместника Кавказского и назначен членом Государственного Совета.

25. Все эти книги с собранием рисунков, цветов и растений работы Е. П. Фадеевой, до сих пор, слишком 30 лет, в целости и свято хранятся у нас, остатков ее семьи. Мы бы очень желали исполнить обещание и желание, заявленное ею о передаче их в Академию Наук, но не знаем, как это устроить и к кому обратиться. В 70-х годах Р. А. Фадеев писал об этом академику Беру, но Бер и это самое время умер. Н. Ф.

Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания Андрея Михайловича Фадеева // Русский архив, № 11. 1891

© текст - Фадеева Н. А. 1891
© сетевая версия - Тhietmar. 2020
© OCR - Karaiskender. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский архив. 1891