ВОСПОМИНАНИЯ ГРАФА КОНСТАНТИНА КОНСТАНТИНОВИЧА БЕНКЕНДОРФА

О КАВКАЗСКОЙ ЛЕТНЕЙ ЭКСПЕДИЦИИ 1845 ГОДА

Для хорошего командира полка на Кавказе требуется человек просвещенный, с взглядами широкими, благородный и доброжелательный, преданный краю и делу, которому он призван. Лучшие полковые командиры, которых мы имеем, почти все офицеры Генерального Штаба.

Возвращаюсь к Эссену: он был немедленно посажен под арест. Ковалевский хотел было выслать его из отряда и предать его полевому суду, чего он конечно заслуживал, но я заступился за него. В наших кавказских войсках почти никогда не проявляют строгости.

По существу Эссен был хороший офицер, а ротного командира нелегко заменить в кампании, а затем следует принять в соображение, что эта страна дикарей не может не влиять на общую дикость нравов.

Я вернул Эссену шашку только накануне выступления из Мичикале. Стараясь не подчиняться авторитету его седины, я ему долго говорил о неприличии его поступка; он поклялся мне, что сумеет себя побороть, что ничего подобного не повторится в будущем, и что он сделает все, чтобы мне угодить. Никогда я не был так доволен собою, — так я был красноречив и убедителен. В самом деле я мог себя поздравить, так [286] как, уходя, Эссен объявил мне самым скромным образом: «во всем буду повиноваться, но об одном только прошу, если попадется апшеронец ночью, наедине, так, чтобы никто ее видал, то позвольте его задушить» (О том же Эссене князь Дондуков-Корсаков говорит в своих воспоминаниях: «В 1847 году, в чине капитана, по старости лет Эссен был назначен воинским начальником в укрепление Умахан-юрт на правом берегу Сунжи; на левом берегу находился большой мирный чеченский аул Брагуны. По распоряжению начальника левого крыла Кавказской армии, в то время известного генерала Фрейтага, предписано было Эссену распорядиться о скорейшей перевозке казенного провианта в склады Умахан-юрта.

Перевозку эту взяли на себя мирные брагунцы и на пароме переправляли в укрепление через Сунжу провиант. Эссен, куря трубку, сидел на батарее, командующей переправою, и все ругался за медленность доставки и, наконец, раздосадованный на паромщиков и чеченцев, приказал зарядить орудие картечью и выстрелить на паром в толпу брагунцев. Несколько человек было ранено, трое убито, но зато провиант был переправлен с неимоверной скоростью. Эссен доносил Фрейтагу о происшествии в следующих словах: «переправа и доставка провианта производилась крайне медленно, но благодаря благоразумным мерам кротости, я побудил брагунцев скорее исполнить распоряжение Вашего Превосходительства, и весь провиант доставлен в укрепление в целости».

Никто бы не думал жаловаться, если бы Эссен не приказал взять в укрепление тела убитых и запретил их выдавать родственникам. Роберт Карлович Фрейтаг похвалил Эссена за распорядительность, ничего не подозревая, как вдруг явилась депутация старшин брагунцев в Грозную с просьбой разрешить выдачу тел родственникам. Тут все открылось. Эссен был сменен и потом подал в отставку. Рассказ слышал я от самого Фрейтага, прибыв в Грозную, вскоре после означенного происшествия». Б. К.).

С 17-го мы почти не двигались из нашего лагеря. Санитарное состояние войск с каждым днем становилось печальнее: войска начали страдать от перенесенных ими на «холодной горе» лишений, случаи дизентерии участились, и наши ноги, размягченные отдыхом и теплом, начали пухнуть от прежних сыростей и морозов.

Больше половины моего батальона прошло через эти новые и мучительные испытания; по всему лагерю только и были видны несчастные люди, которые со стоном влачились на четвереньках, не будучи в состоянии стоять на своих отмороженных, покрытых нарывами ногах.

Я имел также свою долю страданий. Правда, у нас были доктора, но аптека не была достаточно оборудована для стольких несчастных и вместо лекарства им прикладывали только коровий кал.

Покоем и хорошей пищей надеялись мы заменить лекарства. Каждый солдат получал свежее мясо, и приправой к супу служил дикий цикорий (способствующий очищению крови), который мы находили и собирали в изобилии. Каждый день мы высылали незначительные отряды, вооруженные и обеспеченные от всякой опасности, для исследования местности и сбора этого драгоценного растения. [287]

21-го у нас в лагере была тревога, вызванная дальней канонадой. Оказалось, что было дело у кн. Бебутова, следовавшего со вторым транспортом из Андии. Конный неприятельский отряд Хаджи-Мурата, воспользовавшись густым туманом, незаметно приблизился и бросился на часть колонны, которая шла в беспорядке. Одно время сам генерал был в опасности. 30 человек наших, по большей части больных, были изрублены, и неприятель отошел, потеряв 10 человек своих (Все дело и здесь спасли те же незаменимые кабардинцы, бывшие в составе прикрытия; оплошности службы проявляли только войска 5-го корпуса, пришедшего из России, которые до тех пор готовились только к смотрам. – Б. К.)

От этой колонны мы получили первые известия из Андии. При этой колонне находился гроб поручика Маевского, моего товарища по Пажескому корпусу. Между пажами он выделялся светлой и умной головой, многообещающими способностями; оставайся в живых, он бы выделился на Кавказе. Как многие другие, Маевский был предан душой и телом Кавказу, бывшему для него единой надеждой, но наступила смерть. Смерть!.. Всегда смерть!.. На Кавказе она – направо и налево, спереди и сзади; пуля, вам предначертанная, поражает вас в бою, также во время сна, снаряд поражает вас за столом, со стаканом в руке, также, как и во время приступа. «Смерть завсегда подле ходит», как говорят казаки.

Спасает вас обыкновенно ряд незначительных случайностей, но в тот день – эта счастливая случайность замедлит; когда этой случайности нет в данную минуту, то смерть мгновенно уносит свою добычу. Называя это обстоятельство случаем, я знаю, что я неправильно обозначаю испытываемое чувство, но на Кавказе, где так сильна вера в предопределение, невозможно отрешиться от известной доли фатализма.

Фатализм отвечает этим человеческим массам, живущим большей частью интересами минуты; он исключает все другие мысли и заботы и не одному солдату помешал он отступить перед опасностью.

Между туземцами Кавказа немало христианских народностей, и мы, собственно, и начали воевать для святого дела освобождения их от мусульманского ига. На Кавказе христианство весьма древнего происхождения, но сквозь десять веков притеснения и варварства эти бедняги могли сохранить лишь внешнюю сторону,– формы, обряды и обычаи, и эта к ним приверженность в несчастье — большая заслуга народа и дает ему ореол славы. В лучшие времена на них прольется истинный свет, божественная правда, милость и надежда.

С другой стороны, исламизм на Кавказе моложе и более понятен стране, где все дышет войной, а потому он принял характер завоевания и полон могучей энергии. Евангелие почти незнакомо мингрельцу или осетину, зато слова Корана составляют науку и предмет размышления [288] всякого последователя Магомета; принципы, вытекающие из Корана, слились с обыденной жизнью этих народов, и импульс, сообщаемый ими уму, господствует в такой степени, что реагирует даже на нас, вот, между прочим, откуда вытекает и наш фатализм (Также весьма интересное наблюдение и заключение и, насколько сильно прививалось и нам учение о предопределении, видно из сюжетов поэзии Лермонтова, например – объяснение Максима Максимовича или «Фаталист» из «Героя нашего времени». — Б. К.).

Благодаря привычке к вечно повторяющейся опасности, картина смерти стала совершенно обыденной и постоянно представляется уму тех, кто давно живет на Кавказе. Для тех же, кто там родился,– смерть соседка, и когда она является, то почти что не тревожит того, кого подкашивает, а для тех, кто видит, как умирают,– смерть простой случай. Когда казак-туземец бывает убит в перестрелке, то над ним немного повоют старые казачки, а молодые – пошлют проклятие «некрещеному» убийце своего возлюбленного, но в станице столько других и таких красавцев, что они быстро утешаются между вчерашней и завтрашней боевой тревогой.

Что касается до мертвеца, то в его честь постреляют из ружей,– это музыка, при которой он впервые увидел день, под звуки которой он резвился ребенком, под ту же музыку он ухаживал, этой же музыкой приветствовали его друзья день его свадьбы, она сопровождала его в бою, и она же наконец вторила надгробной по нем песне. Для казака выстрел из винтовки то же самое, что большая тунга кахетинского вина для ленивого жителя благословенной Грузии. Какой бы ни представился случай, и каково бы ни было расположение духа, один стреляет, а другой предается Бахусу.

Мысль о смерти зачастую представляется в виде шутки. Помню, как, однажды, Фрейтаг выслушивал сообщение лазутчика, когда я вошел к нему в палатку; взглянув на меня, чеченец расхохотался, а когда я спросил его о причине его смеха, то он ответил мне пренаивно, что он в это же утро забавлялся тем, что дал по мне три выстрела, ни разу не попав, и что теперь ему смешно меня видеть.

Примерно в то же время, при въезде в одну разрушенную деревню на Качкалыкском хребте, мне донесли, что заметили домашний скот, и мне сейчас же стало ясно, что представился хороший случай захватить кой-кого, так как я знал, что разбойники-чеченцы имели привычку укрываться здесь с захваченной ими добычей. Я сейчас же выслал несколько разъездов линейцев с целью их захвата, а вслед за тем и вскоре услышал выстрелы, на которые и поскакал и, может быть, минут через пять по высылке моих казаков, очутился у лачуги, перед которой горел большой костер. Казаки уже сделали свое дело: три совершенно [289] обобранных трупа лежали на земле, а мои молодцы доедали угощение, среди которого они прервали тех, кого они так быстро спровадили на тот свет.

И все это происходило при громком смехе всей компании!!.. Наши войска, менее привыкшие к жестоким и воинственным нравам и обычаям населения Кавказа, встречают смерть с несравненно меньшим хладнокровием. Помнится, что в тот же день пришлось мне вести в огонь сотню Донского казачьего № 42-го полка: несколько казаков упало, и я видел, как вытянулись лица их товарищей. Чтобы развеселить людей, я приказал запевале Николаеву затянуть песню, но мне ответили тягостным молчанием; я повторил приказание, и тогда старший урядник доложил мне вполголоса: «Николаева нет»!

Не трудно было понять, по его побледневшему лицу, что он хотел выразить этим своим – «Николаева – нет!». Но нельзя было и казаков предоставить впечатлениям подобного рода, потому я из всех сил крикнул: «следующий»! Это подействовало, они поняли, что на войне излишняя чувствительность неуместна, и заорали во всю глотку: «Грянули чада тихого Дона»!

Главные силы, которые все еще занимали Андию, нуждались в продовольствии. Чиркей был богат продовольствием, но находился в 80-ти верстах горной, только для вьюков проходимой дороги.

Наш обоз сильно пострадал от дурной погоды, захватившей нас еще в начале кампании. Число вьючных лошадей сократилось на половину, а оставшиеся были истощены и еле двигались.

28-го я получил приказание доставить транспорт в 500 лошадей, вмешавший четырехдневное продовольствие.

Для прикрытия транспорта мне дали 6 рот пехоты, 2 орудия и 50 казаков. На войне ничего нет неприятнее подобного рода поручений, так как тут не требуется ни сообразительности, ни храбрости, и все дело заключается лишь в уклонении от боя и избежании противника, о котором никогда не имеешь никаких сведений. Все сводится к удаче, а таковую нельзя заказать даже на Кавказе, где, впрочем, в ней нет недостатка.

В данном случае на меня была возложена огромная ответственность, и если бы я встретил противника в превосходных силах и он пожелал бы сразиться, то мне не было никакой надежды на спасение, а если бы я не дошел,– отряд в Андии умер бы с голода. Ставка была крупная на этом зеленом поле фортуны, но на войне, где дело идет не о червонцах, а о людях,– поручаешь себя Богу, а не случаю. Часто повторяешь себе: «я сделаю, что только возможно, а там – будь, что будет» и это помогает вести свою ладью.

Первый раз в жизни я был назначен капитаном столь значительного ищущего приключений корабля, и я был скорее огорчен, чем обрадован; к счастью все обошлось благополучно. [290]

Сорок часов спустя после выступления из Мичикале, я со всеми моими людьми явился в лагерь графа Воронцова. Спустя же 30 часов я уже нагнал отряд полковника Адлерберга и был уже вне всякой опасности на остальное, в 10 часов, время. Конные горцы провожали меня слева и перестреливались с арьергардом, но серьезных столкновений не было. Покончив счеты с неприятелем, я должен был принять меры против своих. Я уже говорил, что в лагере была голодовка, в особенности в частях, недавно прибывших из России, нижние чины которых еще не умели сами находить себе источники удовлетворения своих нужд, на что были так искусны наши старые, кавказские ворчуны.

Достигнув лагеря в Тилитле, я был осажден солдатами Житомирского полка, которые, по-видимому, намеревались разграбить порученный мне транспорт. Я хотел их остановить, но они все продолжали подвигаться; пришлось, после крепких слов, прибегнуть и к крайним средствам, и я противопоставил им одну из моих рот, с приказанием немедленно открыть огонь, если кто-нибудь из них пошевелится. Этого было достаточно, бедняги ведь не бунтовали, а были только голодны, а против голода лучше всего действует страх, и угроза прямо попадает в цель.

Мои доводы подействовали и должно быть в доказательство моей правоты они все поснимали свои фуражки.

Оставив Адлербергу необходимое количество провианта, я вступил в Андию.

Непонятно, почему долина эта считается красивой, в ней нет никакой растительности, долина, где только камни и скалы и где редкие клочки земли требуют от жителей много труда, дабы сделаться годными для культуры.

Все размеры в этой долине так громадны, контуры гор так красивы и так прихотливы, краски в различные часы дня так ярки, так блестящи, что невозможно оставаться безмолвным и равнодушным перед этой суровой и величественной природой.

Мы были поражены, насколько здесь все иначе, чем в других высоких горных странах. Настоящая стена из скал, вертикальная и совершенно недоступная для всякого живого существа, закрывала герметически долину Андии от Гумбета, который мы только что оставили.

На расстоянии 6-ти верст мы шли вдоль подножия этой природной стены; затем дорога поворачивала налево и круто спускалась на расстоянии добрых трех верст. Внизу находился лагерь – единственное оживленное место среди этой громады скал, утесов и каменных обломков. Меня радостно встретили, так же и я был рад очутиться «в большом свете».

На другой день, 1-го июля, был день рождения Ее Величества Государыни Императрицы. Граф Воронцов пожелал этот день отпраздновать. Под открытым небом, на обширном бугре, возвышавшемся над лагерем, была отслужена обедня; войска стали кругом в сомкнутых [291] колоннах; это было чудное зрелище, еще более выигрывавшее от красоты утра и от величия гор, служивших рамой всей этой картине. В то же время, впервые, раздалось христианское пение там, где царил нераздельно ислам.

Все были проникнуты созерцанием этого зрелища. Чтобы придать зрелищу еще более живописности и сообщить ему чисто местный колорит (что здесь представляется на каждом шагу), в то время, когда мы молились Богу, в расстоянии от нас не более пушечного выстрела,– завязалась стычка у наших фуражиров и настолько близко от нас, что мы могли следить за всеми ее подробностями; звуки ружейных выстрелов поминутно сливались с церковным пением.

После божественной службы граф Воронцов собственноручно раздавал почетные георгиевские кресты только что пожалованным кавалерам за дела 6-го и 14-го июня. Мои куринцы составляли большинство. Бедному графу Воронцову пришлось принять бесконечное число поцелуев и объятий, что в минуты сердечной солдатской радости здесь неизбежно для начальника.

На войне хорошие и дурные минуты необыкновенно быстро следуют одни за другими, и колесо фортуны вертится быстро. 2-го июля небольшой отряд в составе карабинер (1-й роты) моего батальона был выслан на некоторое расстояние от лагеря и наткнулся на лезгин, спрятавшихся при его приближении. Будучи открыты и атакованы, лезгины открыли огонь; мы лишились только одного человека и как раз офицера, ведшего отряд: он был очень молод, считался храбрейшим офицером в батальоне, только что получил чин за взятие Анчимеера и был единственным сыном бедной женщины, у которой никого более не было близких на свете.

Сколько слез было пролито за его смертью! Мы все много о нем сожалели, так как он был очень любим и уважаем (Прапорщик Канищев блистательно распорядился с 8 охотниками, двое горцев были убиты и несколько ранены, но и сам он был убит выстрелом в упор; случилось это дело 1-го июля. — Б. К.). На другой день мы предали земле его смертные останки при пении «Со святыми упокой», при барабанном бое и свисте пуль, как вообще водится на войне; каждый из нас подбросил шашкой земли в его могилу, затем сгладили место, где его опустили в землю, разложили здесь же еще и большой костер, чтоб скрыть могилу от горцев, и так земля навеки покрыла счастье бедной матери.

Мне не было дано долго пользоваться шумной и веселой жизнью Главной квартиры («Большой свет», живший шумной и веселой жизнью, о котором говорит Бенкендорф и который он навещал, состоял из молодежи состава Главной квартиры, молодежи, правда, праздной, но очень порядочной, храброй, дружной и веселой в самые трудные минуты: здесь судили и рядили, каламбурили, сочиняли стихи – pieces des circonstandes, пели и попивали, пока было вино. Ядро этого кружка составили лица бывшего штаба ген. Нейдгарда и старые кавказцы, а именно: князь Ал. Мих. Дондуков-Корсаков, князь Козловский и Глебов, и к ним примкнули адъютанты Воронцова – Лонгинов (вскоре убитый), князь Серг. Илар. Васильчиков и князь Ревас Андроников, состоявший при Воронцове для поручений, Мих. Павл. Щербинин и старые кавказцы: Ген. штаба капитан Ал. Ник. Веревкин и Ник. Яков. Дружинин, генерал Безобразов, университ. товарищ Дондукова юнкер Мельников (вскоре убитый) 221 , и ординарец Лидерса, веселый юнкер Амосов – поэт-импровизатор, вскоре раненый в лицо и тут не переставший шутить и каламбурить.

Остальные лица штаба держали себя отдельно. Граф Воронцов относился к этому кружку безразлично, суждения кружка не всегда, однако, ему нравились, но был доволен, видя веселый дух своей Главной квартиры и не сомневаясь в отличной храбрости чинов ее.

По словам участника барона Дельвига, «все что было замечательно в отряде, рисовалось графом де Бальменом (здесь убитым) и воспевалось Амосовым. Так, в Гогатле, когда у Лидерса раз собрались узнать, как он себя чувствует после ушиба, Лидерс просил и не говорить об ушибе и приказал дать шампанского, и когда бокалы наполнились, то Амосов запел:

Наш храбрый генерал,
Прогнав черкес к шайтану,
Шампанского нам дал,
По полному стакану.

Ура! Ура!

Чеченский наш отряд. Ура!

Князь Дондуков рассказывает, что была сочинена длинная песнь, на голос тогда известной песни: «messieurs les etudiants, s'en vont a la chaumiere» и по случаю оставления неприятелем Андийских ворот и несбывшихся надежд на бой сочинили:

Les portes de L'Andie
Sont comme des portes cocores,
En haut il est ecrit:
Vous n'entrerez sans faire
La guerre toujours,
La nuit et comme le jour. 222

Впоследствии на сухарную экспедицию под начальством Клюки фон Клюгенау пели:

La general Klouxa
Dans l'affaire des biscuits
Ne nous rapporta

Que des blesses et lui
La guerre etc. 223

Только отрывки из этой длинной песни сохранились в памяти князя Дондукова и барона Дельвига и, судя по ним, она остроумна и под видом шутки и в намеках высказывает немало истин. — Б.К.). Наш лагерь был расположен на склоне довольно крутой горы, у подножия которой находился аул Гогатль на [292] выступавшем вперед мысе. К стороне Технуцала, в главной мечети селения, единственном неразрушенном здании был помещен главный госпиталь отряда, а самое селение занято и обороняемо 3-м батальоном апшеронцев, под командой храброго полковника Познанского.

Я получил приказание сменить его с моими куринцами и принять общее командование этим, нами укрепленным, пунктом. Назначение было почетное. Познанскому уже пришлось выдержать несколько боев, и он оставил мне на аванпостах, в виде трофеев, три головы горцев, насаженные на колья, что должно было служить пугалом для наших противников. [293]

Храбрый Познанский тоже умер! Расставаясь с ним в Гогатле, мы дружески пожали друг другу руки, и больше я уже с ним не встречался; несколько всего дней спустя он был убит наповал пулей в лоб. Это был достойный и прекрасный человек и один из тех офицеров, о смерти которых сохранишь вечное сожаление.

Смерть подкашивает своей косой почти всегда лучших людей. 3-й батальон Апшеронского полка имел 800 штыков, мой батальон, имевший в начале кампании 700 штыков, теперь понизился до 500 и, главным образом, благодаря описанным мною страданиям на «холодной горе».

Чтобы прикрыть все, порученное мне для обороны, мне пришлось сильно растянуться и, показывая силу, скрывать свою слабость.

Впрочем, занимаемая мною позиция была очень сильна, а в случае опасности развалины аула Гогатль могли послужить мне опорным пунктом, и никакой противник не мог бы меня оттуда выбить.

Мое отдельное расположение снова вынудило меня прервать сношения с Главной квартирой. Там еще не потеряли надежды на добровольную сдачу андийцев, что думали ускорить нашим продолжительным пребыванием в горах и все еще надеялись, что жители Дагестана сумеют отделить свои интересы от интересов Шамиля, поймут свои интересы и что увидят, наконец, в нас своих избавителей, а не врагов. В Главной квартире убаюкивали себя надеждой, что жители с благодарностью примут тут же предложенную им нами помощь и поддержку, мечтая, что успех нашего оружия и прокламации и слова мира, исходящая из нашего лагеря, разорвут узы подчинения различных народностей Шамилю – главному препятствию нашего владычества на Кавказе.

Все эти предположения были ошибочны, и истинное впечатление, произведенное на противника занятием нами Андии, было или малоизвестно, или недостаточно оценено.

Страх – лучший стимул для воздействия против азиатских народностей. Для азиата власть сильна только тогда, когда она исходит от воли безграничной и бесконтрольной, когда изображение этого [294] всемогущества для толпы видится сквозь призму ужаса и непроницаемой тайны. Русские же начальники почти все доступны, не имеют никакого престижа в глазах горцев, слишком добродушны для внушения страха, и азиаты боятся только русских пушек и штыков, но никогда, – ни их гнева, ни их мщения; русские страшны только во время боя, а после боя – прощают, ласкают, братаются; их всегда можно обойти, их негодование не требует даже наказания вчерашнего изменника, в сотый раз предававшего их неприятелю; того, кого столько раз обманывал и предавал, того, рассуждают азиаты, всегда можно легко обмануть и еще.

С Шамилем же дело обстоит совершенно иначе: с ним нельзя не считаться, с ним нельзя вести двойной игры и держаться середины. С Шамилем нужно выбирать между смертью и безграничной преданностью; при малейшем подозрении – отсекают голову и, раз Шамилем произнесен приговор, никуда не уйдешь от его мюридов.

Мы же, наоборот, ни в Дагестане, ни в Чечне, не в состоянии ни наказывать преступников, ни оказывать покровительство и помощь нашим друзьям. Оставаться вечно в горах мы не можем, а после нашего отъезда, какая участь ожидает тех, которые перейдут на нашу сторону? (Все эти глубоко верные соображения, показывающие понимание Бенкендорфом условия войны на Кавказе и разделяемые кавказскими офицерами, совершенно не принимались в соображение Петербургом, составлявшим план покорения вообще и экспедиций в частности.)

При данных условиях силы и могущества Шамиля, единственным способом избежать его мщения остается следовать за русскими, эмигрировать и горы, и лес бросить для равнины. Но сколько раз слышал я от моего старого Муссы, бежавшего из Андии при первоначальном занятии ее мюридами, что лучше жить в лохмотьях в горах, чем в богатстве на равнине и что все сокровища земли не стоят капли воды из родника родной земли.

До сих пор Шамиль не терял нас из виду, действуя по отношению нас с необыкновенной осторожностью и недоверием, по отношению же своих, в целях объединения и подчинения себе, проявлял силу и страшную энергию. Палачи его не переставали отсекать головы, что происходило вблизи нашего лагеря, и к этим отсеченным головам привязывались надписи: «такая же судьба ожидает всякого мусульманина, который заговорит о мире с русскими». Меры эти достигли своей цели: перед мечом и секирой исчезла всякая оппозиция, и мы не только что лишились всех своих партизанов, но уже не находили и лазутчиков.

Нам оставалось довершить вторую половину кампании взятием и разрушением Дарго, что громко отозвалось бы повсюду, и уравняло бы шансы начатой борьбы (Здесь Бенкендорф неправ, вышло не только хуже, но совсем скверно, хотя если бы гр. Воронцов действовал осмотрительнее, то не было бы так плохо. — Б. К.). [295]

Доставка генералом Викторовым транспорта с десятидневным довольствием давала графу Воронцову полную свободу действий и избавляла его на некоторое время от всех тех помех и вечных затруднений, которые в дальних экспедициях вызываются обыкновенно вопросом снабжения.

Поминутно приходится мне называть лиц, которые более уже не существуют!..

Викторов – почтенный и благородный человек – вне всякого упрека, уважаемый всеми, кто только его знал, принадлежал к числу тех, кого солдаты на своем простом языке называют – «старый кремень».

Ему было около 60-ти лет, он воевал в молодости и страстно любил военное дело. Назначенный на должность, исключавшую участие в военных действиях (начальника жандармского управления Кавказского округа), генерал Викторов, в предведении экспедиции, не мог спокойно оставаться дома, и графу Воронцову пришлось уступить его настоятельным и настойчивым просьбам и назначить в экспедицию этого года; будь иначе, и не участвуя в делах, он бы умер в Тифлисе от тоски. Не подозревая, что эта кампания будет ему последней, он присоединился к нам, и в лесах Ичкерии ему выпала честь, принадлежащая по праву людям его закала, – пасть смертью храбрых.

День 5-го июля был назначен днем выступления и взятия Дарго; дороги, туда ведшие, были исследованы, в направлениях к Дарго были исполнены разведки, и с вечера были установлены и приняты необходимые меры.

Каждый из нас знал наперед свою роль в этот великий день, и каждый наперед мог или убаюкивать себя мечтами о славе, или быть предоставлен той душевной борьбе, которой, зачастую, подвергается энергия мужественного бойца перед мрачным предчувствием, которое представляет его воображению уверенность и близость страшной и неминуемой опасности.

Насколько короткой кажется ночь в эти критические минуты!!.

Как рано встает солнце! Как прекрасна жизнь повсюду, исключая того места, где теперь находишься! Сколько нужно силы воли, чтобы побороть себя и казаться таким, каким желаешь себя показать в день боя! Высказаться в испытываемом чувстве не посмеешь лучшему другу, скрываешь его от самого себя, самому себе не посмеешь сознаться в этом чувстве, но пуще всего не осмелишься даже самому себе назвать это чувство.

А между тем это чувство тут, налицо, оно давит вас, гложет и преследует до первого полученного вами приказания, до минуты пробития барабанами сигнала подъема, до первого поданого вами боевого сигнала, до первой просвистевшей у ваших ушей пули!!. [296]

Все тогда забыто, – существование, предчувствия, счастье и радости жизни и перед вами только чувство долга и чести! (Как это искренно и правдиво, с чем согласится каждый, бывавший в подобной обстановке.)

Вечер 4-го июля был теплый, тихий и ясный, один из лучших вечеров, который я сохранил в своей памяти. Барон Николаи (Александр Павлович, впоследствии заведующий гражданской частью управления Кавказа и министр народного просвещения.) и Лобанов пришли поужинать со мной и сидели до полуночи. Я потом проводил их с десятком моих егерей через груды развалин и глубокие овраги, которые отделяли мой небольшой отряд от большого лагеря.

За каждым углом стены мы могли наткнуться на мародеров неприятеля, но только кошки, единственные обитатели развалин, были невольной причиной наших тревог. Вернувшись, я еще раз обошел передовые посты и, успокоенный найденной всюду бдительностью и порядком, улегся на ковре, служившим мне кроватью и не для того, чтобы мечтать о славе или бороться с предчувствиями смерти, а просто – чтобы заснуть.

Но не успел я заснуть, как внезапно был разбужен звуками выстрелов, следующих одни за другими, и свистом целого града пуль. В один миг я очутился у орудия, составлявшего центр моего расположения. Гикание и крики – «гяур!» все увеличивались. Ночь была темная и после каждого выстрела казалась еще темнее. Я приказал частям, выдвинутыми вперед, оставаться на месте, что в подобных случаях служит единственным средством сохранять порядок у себя и вызывать его у противника, приходящего обыкновенно в смущение при встрече спокойного и хладнокровного отпора. Я собрал своих людей за орудием, заряженным картечью, и когда мы осмотрелись, и когда я убедился, что неприятель ограничивается беспорядочной стрельбой, не наступая, и только оглушает нас своим гиком, то я послал Колюбакина выбить горцев и избавить нас от них, дав нам возможность вернуться к отдыху и сну.

Через час все успокоилось, нам это стоило часа сна, а главная квартира и лагерь получили лишнее чудное зрелище. Картина должна была быть действительно эффектной и живописной: темная, какая только бывает на юге ночь, освещенная только тысячью зигзагов бесчисленных выстрелов и оживленная только дикими криками горцев, криками «ура» русских и звуками наших сигнальных рожков. Все это происходило в самом темном месте долины, так что не был потерян ни один световой эффект и все могли любоваться зрелищем; никакой фейерверк не мог быть красивее.

Мой сон был настолько потревожен этим происшествием, что я был совсем разбит, когда мне пришлось встать, чтобы поднять наш лагерь, навьючить лошадей и выступить в поход. [297]

Для обеспечения наших сообщений с Чиркеем, у Гогатля оставлена часть 2-го батальона Прагского полка под начальством полковника Бельгарда. Весь же главный отряд в составе 13-ти батальонов, 16-ти орудий и милиции повернул к северу и покинул Андию (В общем, в составе около 8.500 штыков и шашек, т. е. 8.500 бойцов.).

Мы поднялись по длинному скату, который составляет южный склон гребня, отделяющего Андию от Чечни. Мы прошли у подножия стены из остроконечных скал, поднимающейся со стороны Гумбета и служащей издали, со стороны равнины, маяком для ориентирования среди неровностей, составляющих гребень этой части Лезгистана. Поднявшись на вершину, мы продолжали следование через очень узкое дефиле, и не имея возможности развернуться в ширину, наша колонна очень растянулась.

Характер местности не изменился, мы все еще находились в этой промежуточной (между Дагестаном и Чечней) части,– бесплодной, лишенной деревьев, имеющей лишь плоские и редкие пастбища, которые от подножия высокого гребня простираются до пределов нагорной Чечни. Страна эта представляет некоторое сходство с немецким Шварцвальдом.

Мы прошли, примерно, уже верст 12 пути, когда увидели, что чины Главной квартиры расположились на холмах по обеим сторонам дороги, подобно тому, как, двигаясь на равнине, казачьи разъезды выезжают на курганы для обозрения местности.

Что за неоцененное сокровище имеет Россия в своих многочисленных казачьих населениях, которые служат, не только оплотом против нашествий, но и первыми этапами на пути завоеваний к югу, и мы живем спокойно под охраной этих воинов с длинными пиками, сторожащих Россию с кургана на курган от берегов Дуная до Кяхты.

Приказано стать всем на большой привал на 4 часа; солдаты развели костры из принесенных с собой поленьев и поставили на огонь свои котелки.

Контрфорс гор, по которому мы двигались, кончаясь почти острием, вынудил нас стесниться до возможной степени на последнем уступе этого длинного языка. У самых наших ног расстилалась Ичкерия. Это было чудное зрелище необозримых лесов, которое войска приветствовали долгими криками «ура», переходившими от батальона к батальону, по мере того, как они достигали места бивака. Для войск это был как бы выход из тюрьмы; они достигли земли, знакомой им с детства, где они найдут кое-какие средства, скрашивающие жизнь на биваке: дрова, сено, солому, изредка фрукты и овощи, и где они могут, наконец, проститься с пропастями Дагестана, внушавшими им только ужас и отвращение. [298]

Для офицеров представлялось тоже нечто новое, а все новое очень ценится в боевой жизни, где столь явно чувствуется потребность возбуждений и ощущений, что составляет поэзию военного ремесла; если бы разнообразие событий не заставляло бы вибрировать сердце, то явилось бы усыпление, чувство скуки и сожаление посвящения лучших годов своей жизни монотонным занятиям под однообразный бой барабана. Для многих из нас это первоначальное радостное чувство скоро заменилось бы рассуждениями тягостного свойства.

К тяжелым воспоминаниям лесного похода в Чечне в 1842 г. (графа Граббе) 224 , к памяти кровавых эпизодов и эпизодов резни этой экспедиции (Исполненной под давлением, руководством и наблюдением самого военного министра графа Чернышева, мнившего из себя знатока военного дела, нарочно прибывшего для этого на линию и лично встречавшего у Герзель-аула ужасное обратное возвращение отряда из этой кровавой и зловреднейшей для нас по результатам и последствиям бедственной экспедиции 1842 года.) теперь присоединилось еще и недостаточное доверие в отряде к распоряжениям штаба отряда, по обеспечению порядка движения и его охранения, штаба, состоявшего из людей, совершенно чуждых ведению войны на Кавказе (Это совершенно верно. Уже в бывшем штабе ген.-адъют. Нейдгардта (предшественника гр. Воронцова), присоединенного Воронцовым к своему штабу, было много новых для Кавказа офицеров, гр. Воронцов привез еще своих новых, а штаб Чеченского отряда ген.-адъют. Лидерса (весь штаб V корпуса) состоял сплошь из офицеров, впервые бывших на Кавказе, и это уже не была вина Воронцова, ибо состав Чеченского отряда и его штаб были указаны распоряжением из Петербурга, попечением графа Чернышева, равно как и план этой экспедиции. Остается только удивляться этому вмешательству Петербурга и этому полному игнорированию знаний и опыта кавказских деятелей. После 1845 г. гр. Воронцов открыл борьбу с этим вмешательством и во многом преуспел. — Б. К.); особенно были подвержены критике распоряжения по нашему отряду на этот день (Действительно, этот 20-ти верстный переход прямо в Дарго, с прохождением 5-ти верстного лесного перешейка являлся необдуманным и опасным предприятием, а незанятие опорных пунктов перешейка погубило всю экспедицию, вызвав чудовищные и невозвратимые потери при троекратном прохождений лесного перешейка. — Б. К.).

Вообще же находили, что в экспедиционном корпусе недостаточно считались с опытом прошлого, сожалели, что были устранены люди опыта (Начиная с князя Аргутинского и Фрейтага и других, бывших даже в составе отряда, как – Лабынцев, Ковалевский.), между тем как прибывшие из России новички проводили свою скороспелую науку, применяли на практике свои теории, придуманные в мирное время, и свои правила для боя, составленные вдали от боевой действительности (Науку, вынесенную, преимущественно, из Красносельского лагеря, так как тогда упражнения этого лагеря считались верхом военного искусства и с воззрениями, в нем вырабатывавшимися, считалась даже академия и курсы тактики, хотя все маневры и производились смотровым порядком.). [299]

И в этом обвинении была своя доля правды (Даже незлобивый, деликатный и сдержанный Бенкендорф не удержался от критики этого нецелесообразного и бедственного похода.); досужие люди лагеря подхватывали эти обвинения, чтобы еще более выдвинуть их значение (В изобилии досужих людей виноват и сам граф Воронцов, грубо нарушивший правило, вернее – закон, чтобы в штабах не было лишних людей и вообще ни одного человека, не имеющего определенных занятий.).

Между старыми кавказскими войсками и вновь прибывшими из России существовало известное чувство соревнования: у одних (кавказцев) было чувство презрения (Это презрение исходило из сознания своего боевого и вообще военного в широком значении слова превосходства, которым были проникнуты одинаково и офицеры и нижние чины Кавказского корпуса.), у других (так наз. российских войск) – было грубое осуждение; нас, старых кавказцев, считали недисциплинированными разбойниками (Любопытна, в этом отношении, повторяемость явлений и в 1877 г. между кавказскими, войсками и пришедшими из России немедленно установились те же отношения, даже применялся по отношению победоносных кавказских войск этот последний эпитет.).

К счастью, выше всех этих осуждений и вне общественной немилости, которой подверглись некоторые частные начальники (К таковым следует отнести большую часть бригадных и полковых и чинов штаба частей, пришедших из России, как г.-м. Белявский, полковник Мильковский и др., а из кавказцев – Клюки фон Клюгенау или ген. Клюха, как называли его солдаты; Клюгенау сильно осуждали в отряде за сухарную оказию 11 и 12 июля.), стояла личность графа Воронцова и стояла высоко в общем уважении, и в сердце каждого царило безграничное к нему доверие, и это отношение войск к нему обезоруживало самых необузданных. В войсках, искусившихся в войне, подобно кавказским, как офицеры, так и нижние чины, схватывают на лету все качества и недостатки своего предводителя, от них уже ничто не ускользнет, а потому их одобрение, идущее прямо от сердца,– наиболее лестно и суть лучшая – какую только можно получить – награда.

Перед нашими взорами расстилалась страна – словно ковер из тысячи красок или словно географическая карта, простирающаяся от холмов Ханкале, что перед крепостью Грозной, до низовьев Терека. На первом плане виднелись густые леса, покрывающие своей темной зеленью высоты Ичкерии и простиравшиеся вдаль, влево в уже более мягких перегибах уходившие в богатые и прекрасные равнины Чечни и заканчивающиеся вправо у Качкалыковского хребта. Цепь этих гор, начинавшаяся у наших ног, поворачивала к северу и делила равнину на две равные части. Вправо от цепи все носило различный [300] характер: леса внезапно прекращались у подошвы гор, и страна представляла из себя не что иное, как желтоватую и выжженную солнцем равнину, которая, уходя в даль, сливалась с горизонтом в неопределенных тонах и, наконец, терялась в необозримых покрытых камышами пространствах берегов Каспийского моря, а еще далее и в водах самого моря.

Влево от этой цепи горы прекращались только у р. Сунжи, но вправо от Качкалыковского хребта они вновь начинались у Терека и длинной лентой протягивались до Кизляра. По ту сторону Терека, далее к северу, горизонт представляется безграничным и на всем видимом пространстве раскидываются пустыни, служащие кочевьем ногайцев.

Все взоры были обращены к этой зеленой резко ограниченной полосе лесов, параллельной цепи гор, что были теперь позади нас.

Все сердца стремились туда с надеждой и воспоминаниями, там была Россия, то были приветливые казачьи станицы – Наурская, Щедринская, Червленная,– все те места, к которым с такой любовью взывает кавказский солдат каждый раз, когда поет свои песни по возвращении с похода!! Казачьи станицы – это Эльдорадо, к которому устремляются все мечты о счастье и веселье, Эльдорадо, представляющееся воображению всех тех, кто воюет в Чечне и Дагестане.

Раз кто попал на линию, то он считает себя уже дома, – у себя.

Однако для многих из нас этот взгляд, брошенный на противоположный берег Терека, там, где начинается уже родина, являлся прощанием на веки с Россиею, которую им уже не суждено было более видеть.

Перед нашими глазами, у подножия первых гор, на расстоянии примерно 10-ти верст находилось Дарго – большое селение -- столица Шамиля, представлявшаяся нам в виде разбросанных домиков. Вплоть до Дарго местность от нас представляла столетний лес, покрывающий гребни, седловины и пропасти.

Неприятель сделал большие приготовления к обороне и воздвиг много завалов, которые, в известном расстоянии друг от друга, в виде укреплений, перекрывали дорогу, по которой нам предстояло следовать. Тем не менее, горцы еще не были в значительных силах, так как Фрейтаг, содействуя нашему движению, особой диверсиею, продвинулся к этому времени от креп. Грозной к Майортупу; чеченцы бросились на защиту своей страны, которой угрожало внезапное появление русского отряда, и у нас были на время развязаны руки для операции против Дарго.

Шамиль был застигнут врасплох, имея для противодействия нашему движению не более 1.000 человек бойцов. [301]

Когда было опорожнено содержание котелков, и прошли четыре часа отдыха, граф Воронцов подал сигнал к атаке леса. Куринцам, детям Чечни, как это и подобало, выпала честь открытия дела. В боевом порядке прошли мы перед главнокомандующим с любимой песнью куринцев: «Шамиль вздумал бунтоваться», при чем все подхватывали хором: «Куринский полк, ура!». Беглым шагом спустились мы затем с горы. Когда мы очутились внизу, на небольшой поляне, полковник Меллер-Закомельский (командир Куринского полка) повел куринцев по дороге, сворачивавшей здесь влево, с целью выбить горцев из первого завала, построенного у входа в лес.

Я развернул свой батальон вправо от дороги и прямо направился для занятия опушки леса, которым решено было овладеть. Быстро и проворно, выдержав лишь один залп, ударили мы беглым шагом на завал, и противник мгновенно его очистил; мы потеряли лишь офицера и 4-х нижних чинов.

Для отряда это была еще только прелюдия трудностей этого дня, для моего батальона – окончание его участия в деле этого дня, и на остаток дня мы оставались только зрителями. Таким образом, часто бывает, что все происходит противно принятым первоначально предположениям, так и в настоящем случае, когда нам предстояло наибольшее участие в деле.

Едва только заняли мы участок, с которого начинался разбег штурмовых колонн, как атака началась. Во главе шел 1-й батальон Литовского егерского полка, утратившего свое знамя в польской кампании и долженствовавшего здесь и теперь себя реабилитировать; за ним следовали две роты 3-го батальона куринцев, которые должны были поддерживать его (морально) и внушать ему необходимое для восстановления своей утраченной чести мужество.

Литовцы молодцами смыли свое бесчестие, и едва только четвертая часть их уцелела за эту экспедицию, но – позор был смыт, и новое знамя, добытое ценою пролитой ими в Ичкерии крови, было им вручено взамен утраченного ими при Вовре (Здесь, во главе литовцев был ранен князь Алек. Мих. Дондуков-Корсаков, подполковник ген. шт. Левиссон и др.).

Близко за литовцами следовали саперы, за ними грузинская дружина, бросившаяся на завалы вслед за литовцами.

Но проворнее всех оказалась молодежь главной квартиры, которая, в своей жажде славы и успехов и счастливая воспользоваться случаем, стала в голове колонн, и здесь мы увидели нечто совершенно небывалое – группа молодых офицеров, благодаря только одной стремительности и храбрости, одна берет подряд три ряда завалов. [302]

Не устояв против подобного порыва, неприятель отошел и уступил нам спуск в лес, но мы понесли здесь довольно тяжелые потери (Кроме убитого Левиссона, здесь ранены: полковник Семенов, майор Степанов, поручики – кн. Дондуков-Корсаков и барон Врангель и юнкер Мельников тяжело (товарищ кн. Дондукова по университету), умер на походе.) и в числе таковых наиболее чувствительна была потеря генерального штаба подполковника Левиссона, выдающегося офицера, финляндца по происхождению.

Против сейчас занятого нами склона был другой, на который следовало взбираться, а так как он тоже опоясан укреплениями, то приходилось и его брать штыками. Оба ската горы соединялись узким перешейком, по обе стороны которого рос густой вековой лес.

Наш авангард прошел перешейком и блистательно исполнил свою задачу, заняв противоположный скат и преследуя противника по пятам. Граф Воронцов лично следил вблизи за успехом действия авангарда, не имея другого прикрытия, кроме своего штаба, и будучи уверен, что мы уже полные хозяева этого занятого участка. Никаких войск в распоряжении графа Воронцова не было. По узкой дороге, заваленной стволами громадных деревьев, проходить можно было только по одному, и нечего было и думать о движении сколько-нибудь сомкнутым строем, а потому пока и оставалось следовать вперед только этим способом.

Лишь только главнокомандующий с своей свитой вступил на этот перешеек, бывший вне поля зрения и вообще вне сферы действия авангарда, уже значительно усилившегося от главных сил, все еще находившихся на верху первой высоты (То есть значительно позади.), как он и его свита были встречены градом пуль; противник оказался между ним и авангардом. Лошадь графа была ранена, и сам он должен был обнажить свою шашку; присутствие его сохранило порядок, и чины свиты, теснясь около него, наперебой старались каждый прикрыть его своим телом.

Привели горное орудие, дабы обстрелять занятую противником часть леса.

Едва только стало орудие, как оно было подбито, и вся прислуга его выведена из строя убитыми и ранеными. Саперы также ничего не могли сделать, и только грузинская милиция первая освободила главнокомандующего и заставила противника отступить. С этого времени дорога была очищена.

Как раз в эту минуту я прибыл сюда с двумя ротами моего батальона, так как, услыхав усиленную пальбу, мы не знали в чем дело, а генерал Клюки фон Клюгенау спустил нас сюда с горы. Граф Воронцов [303] приказал мне заместить грузин и оставаться здесь до подхода арьергарда, возложив на меня личную ответственность обеспечения прохождения здесь обозов и войск всей колонны.

Я оставался здесь до наступления ночи, и только тогда показался, наконец, Лабынцев с последними войсками, составлявшими арьергард.

Обоз проходил целых шесть часов и было очень трудно поддерживать порядок; все торопились, все стремились вперед и кричали и командовали, и никто не хотел слушаться; никогда еще мое терпение не подвергалось более тяжелому испытанно. Наконец, подняли и нас, мы последовали общему движению и, двигаясь всю ночь, исполняли докучливые обязанности, обыкновенно выпадающие на последние двигающиеся войска: на каждом шагу приходилось подбирать отсталых, хоронить брошенные тела, вытаскивать несчастных застрявших лошадей и облегчать движение излишне перегруженных.

Только 4 часа спустя по восходе солнца прибыли мы в Дарго, еще с вечера занятое нашими войсками. Этот день стоил нам 200 человек потери.

Противник оказал особое сопротивление нашему авангарду, оказавшему чудеса мужества под начальством храброго генерала Белявского, взявшего семь завалов.

Дарго было объято пламенем, и все созданные Шамилем здания были уничтожены.

Наш лагерь был разбит на высотах, командующих равниной, на которой еще дымились развалины городка.

На следующий день граф, окруженный выстроенными покоем войсками, слушал панихиду по павшим в боях накануне и по тем несчастным русским пленным, которые, в числе 20 человек, были здесь зверски замучены по приказанию Шамиля (Пленных было больше, ибо погибло здесь 16 человек одних офицеров и 21 чел. нижн. чинов (Кавк. Сборн. том VI, стр. 418).).

Место нахождения прежнего Дарго принадлежало теперь нам, в чем и заключался единственный результат нашей победы. В этой стране не существует такого центрального пункта, занятие которого решило бы ее завоевание. Кавказские племена лишь в весьма ничтожной степени находятся в зависимости друг от друга и в политическом и в материальном отношении. В настоящее время их связывает только власть Шамиля, и его авторитет господствует только там, где он находится лично, не привязываясь, однако, к одному месту, более чем к другому.

Так и здесь, как и всюду в наших войнах на Кавказе, мы хозяева только на местах расположения наших войск биваком, и все то, что было вне черты наших лагерей и вне сферы действия наших охраняющих частей, принадлежало уже неприятелю. [304]

В Дарго он нас окружал, как бы блокировал со всех сторон и, чтобы выйти из наших оборонительных линий и выбить неприятеля, нужно было пролить кровь и, чтобы вернуться, очистив временно занятую местность,– то же самое. В таком обыкновенно положении будет армия, воюющая не с подобной же армиею, а с целым вооруженным народом, способным и обороняться и, одновременно наступать.

Наше сообщение с нашими тыльными эшелонами стало весьма трудным. К югу от нас Даргинский лес, пройденный нами 6-го, представил страшную преграду, а к северу лесистые ущелья Ичкерии отделяли нас от равнин Чечни и кумыков. Трудность нашего положения увеличивалась еще тем обстоятельством, что население, с которым мы имели дело, было одним из самых воинственных, оно было, так сказать, взращено и воспитано вечными войнами, что оно было поднято и возбуждено против нас страхом и фанатизмом во имя религии пророка и именно тем, кого теперь все они признали его избранником и его посланным.

В день занятия Дарго силы Шамиля были слабее наших, но уже на другой день вся Чечня и весь Дагестан (Здесь Бенкендорф сильно преувеличивает, забывая, что одновременно шли еще две экспедиции: Самурского отряда кн. Аргутинского в Ю. Дагестане и г.-л. Шварца на Лезгинской кордонной линии, и обе экспедиции оттянули значительные силы Шамиля.) собрались вокруг него, и теперь многочисленный противник, словно громадный муравейник, окружал нас со всех сторон. Горцев собралось несомненно не менее 30.000 человек. 7-го июля граф Воронцов приказал генералу Лабынцеву занять командующую нами позицию у Белгатая (на левом берегу р. Аксай), откуда Шамиль, пользуясь командованием, обстреливал наш лагерь; горцы дрались с большим упорством, и мы потеряли 200 человек (Этот захват «на время» позиции у Белгатая, по своей совершенной бесцельности, сильно осуждался в отряде опытными кавказцами, а в войсках вызвал, по свидетельству участника Нечаева (адъютанта Воронцова), недоверие к начальству, что более всего способствовало упадку духа в войсках. Особенно осуждали это бесцельное дело Лабынцев и Пассек.).

Дни 8-го и 9-го прошли в незначительных перестрелках, завязывавшихся каждый раз, когда наши фуражировочные отряды спускались на равнину, отделявшую нас с одной стороны от неприятеля. Что касается до нашего лагеря, то место для него было выбрано настолько удачно, что неприятель не мог нас здесь беспокоить.

Наши продовольственные запасы приходили между тем к концу, и мы надеялись пополнить их 9-го июля. Колонна, следовавшая из Чиркея, должна была доставить большой транспорт и остановиться на вершине той высоты, которую отряд наш занимал 6-го, во время привала, перед прохождением Даргинского леса. [305]

Выстрел из орудия должен был известить нас о прибытии транспорта, и по этому сигналу должен был собраться сводный из разных частей отряд под общим начальством генерала Клюки фон Клюгенау и, пройдя через лес навстречу транспорту, доставить предназначенный отряду провиант, частью на людях, частью на вьюках. Я был предназначен вести три роты куринцев (Поразительно, с каким легкомыслием была задумана и исполнена эта операция доставки сухарей в лагерь, и эта кровавая сухарная оказия останется навсегда тяжелым упреком на памяти графа Воронцова, совершившего здесь целый ряд ошибок и несообразностей. Во-первых, не следовало идти в Дарго, не обеспечив отряд совершенно, а уже если, будучи в Дарго, продолжать базироваться на Дагестан, то как можно было не занять и не создать в Даргинском лесу опорных пунктов, что было так возможно при обилии леса.).

Участие в столь опасной экспедиции было плохим ручательством в долговечности жизни. Все это сознавали, а тем более мы, издавна знакомые с лесной войной: в этом отношении, кажется, никто не заблуждался (Самая «оказия» не была обеспечена, начиная с выбора начальником отряда Клюки фон Клюгенау, совершенно неопытного в лесной войне, а потом предварительно следовало произвести разведку приготовлений противника и заблаговременно обозначить следование обоза за сухарями; вообще, все делалось как-то торопливо и неискусно.).

Во всем отряде нашелся только один добровольный участник этой, так прозванной солдатами, «сухарной оказии», хотя он и отлично понимал всю ее опасность, ибо был в злополучной экспедиции в Ичкерии в 1842 году, а потому знал, что это за противник – чеченцы, укрытые в своих лесных трущобах. Этим добровольцем был храбрый капитан Беклемишев,– адъютант Ф. И. графа Паскевича (Беклемишев сравнительно недавно умер, и часть его воспоминаний поступила в сборник Щукина. У Беклемишева было интересное собрание акварелей по Кавказской войне, заключавшее целый альбом, там были рисунки и Дарго,– единственное изображение с натуры расположения лагеря, с видом горящего сел. Дарго.).

К счастью он вернулся обратно, блистательно откомандовав батальоном Люблинского полка, а впоследствии закончил эту экспедицию командованием батальоном кабардинцев. В настоящее время он полковник и все еще на Кавказе, где на счету выдающегося офицера, подающего большие надежды.

Лес, который предстояло пройти, тянулся на 10 верст и на всем этом протяжении был пересечен крутыми спусками и подъемами, глубокими оврагами, топкими местами, завалами и новыми, вновь возведенными и сильно занятыми противником укреплениями. С одним батальоном хороших войск можно наверняка задержать здесь целую армию, совершенно парализуя все ее усилия, настолько трудно развернуться в этой крайне неблагоприятной для действия регулярных [306] войск местности. Горцы отлично знают этот род войны и обнаруживают здесь много смелости. Не говоря уже о численном превосходстве, горцы имели над нами еще и преимущество активности действий против прикрытия транспорта, который в подобных условиях естественно должен был растянуться до бесконечности.

В ночь с 9-го на 10-е в отряде ждали условной сигнальной ракеты.

Сознаюсь откровенно, что вечером 9-го я думал, что в последний раз в жизни пожимаю руки моим друзьям.

Я не хотел брать на себя ответственность лично назначить роты для участия в этой оказии (Оказиями назывались на Кавказе обыкновенно следования различного рода транспортов в сфере действия противника, а потому и под прикрытием войск, а также и регулярные сообщения между крепостями.) и предложил ротным командирам, предоставив это судьбе, метать жребий, «орел» или «решетка» – решало судьбу.

Метание жребия происходило перед фронтом, на глазах у всех, и в эти минуты ожидания и тревоги царило глубокое молчание, ибо куринцы, как офицеры, так и солдаты знали – что их ожидает впереди. Пассьет был одним из тех, на кого выпал жребий. Когда, для подтверждения решения судьбы, я громко произнес приказание, Пассьет, спокойно держа под козырек, произнес обычное: «слушаюсь», а затем вполголоса, так, что только я мог слышать, сказал: «это мой смертный приговор!» И он не ошибся!

На войне бывают такие торжественные минуты, когда душа воспринимает известные неизгладимые впечатления и когда чувствуешь будущее.

Только война обнаруживает некоторые особые и высшие добродетели, которые глубоко нас трогают. В солдате, втянутом во все служебные требования, я более всего ценю пассивное послушание и покорность, качества, к выработке которых направлено все наше военное устройство (организация, иерархия, воспитание и т. п.), качества, которых никто не превозносит, но из которых между тем и вытекает и преданность, и самоотвержение. И за все это воздастся нам там наверху, где царство справедливости, и там не будете забыто, что достаточно нам только получить приказание – «умереть», как мы идем на смерть, даже и не спрашивая – «зачем»?

Я лег отдохнуть, не раздеваясь, дабы быть готовым к выступлению по первому сигналу, но сигнальной ракеты не было и за час до восхода солнца, вместо первоначального поручения, мне приказано, приняв в командование 2 батальона и 2 орудия, занять селение, бывшее в 3-х верстах от лагеря. Было известно, что в селении имелся фураж, который я должен был захватить и доставить в лагерь, для чего мне были [307] приданы все оставшаяся лошади отряда. В течение же дня я должен был прикрывать табун. Я едва успел попрощаться с бедным Пассьетом, которого я больше уже не увидел (Доблестный Пассьет был ранен, но лишенный ухода и лечения умер от гангрены уже по прибытии в Герзель-аул.).

При входе в селение у нас было завязалась довольно горячая перестрелка, во время которой Колюбакин, бывший с своей ротой в цепи и верхом, был ранен пулей в грудь, к счастью, не особенно серьезно, и через день он уже вернулся в строй. Затем, у меня уже по всей линии стало тише, так как противник был занят в другом месте.

Сигнальная ракета была пущена, и войска нашей «сухарной оказии» вошли в лес, прошли его, провели ночь на высоте и вернулись обратно 11-го.

Но это были только жалкие остатки! Они мужественно пробились сквозь тысячи неприятелей и сквозь груды тел. Никакие распоряжения, ни общие, ни частные, не были применимы в этой убийственной местности: укрываясь деревьями, завалами, укреплениями, горцы стреляли с удобствами, не торопясь, и били на выбор наших солдат, охранявших и оборонявших транспорт и остававшихся беззащитными. Потери были громадные, но, по крайней мере, одинаковые для обеих сторон; горцы были изумлены. Для нас потери эти, сравнительно, были ощутительнее: противник был у себя, его силы удваивались каждый день, между тем как ряды наших бойцов поредели, и только непомерно увеличивалось число раненых, многочисленность которых не переставала создавать нам новые затруднения (В дни 10-го и 11-го в этой сухарной оказии мы потеряли: убитыми: 2-х генералов (Викторова и Пассека), 3-х шт.-офиц., 14 об.-офиц. и 446 н. чин.; ранеными, преимущественно тяжело и по несколько раз: обер-офицеров 34 и нижн. чинов 715; контуженными: об.-офиц. 4 и нижн. чинов 84; и 122 чел. ниж. чин. без вести пропавших.

Насколько несообразно были велики потери, видно из сравнения сил отряда 6-го июля, перед движением в Дарго (350 шт. и об.-офиц., 850 унт.-оф. и 8.825 н. ч.) и 13-го июля при выступлении в Герзель-аул (248 шт. и об.-офиц., 627 унт.-офиц. и 5.230 н. ч.), когда одних больных и раненых при обозе было: офицеров 57 и 1.254 чел. ниж. чинов.).

Только граф Воронцов мог справиться с задачей командования в столь критические минуты (Граф Воронцов показал здесь большое величие духа и удивительную выдержку, что, конечно, много способствовало спасению отряда, хотя все-таки успех этого спасения заключался в доблести и искусстве кавказских войск вообще и их начальников в частности, не говоря уже о заслугах в эти дни движения в Герзель-аул незабвенных Лабынцева и Козловского, особенно первого.).

Эта кровавая экспедиция дней 10-го и 11-го, названная солдатами «сухарной оказиею» или «сухарницей», имя, которое ей и осталось навеки, была богата подвигами героизма, самоотвержения и [308] мужества. Многие из этих подвигов, как, например, – прохождение леса одним молодым солдатом сквозь тысячи смертей, подробности смерти Пассьета и старого кавказца и героя полковника Ранжевского были воспеты солдатскими стихами; между солдатами немало таких стихотворцев, воспевающих на все лады те дела, в которых они участники.

Многие эпизоды этого достопамятного боя были описаны в наших реляциях, передавались из уст в уста по всему Кавказу и долго еще служили темами бесконечных бесед зимой, у огонька в маленьких беленьких домиках полковых штаб-квартир.

Один из этих эпизодов, пользующийся меньшей известностью, относится к грустному событию, о котором тяжело вспомнить, но, будучи менее щепетилен, я не боюсь поместить этот эпизод в моих мемуарах, предназначенных остаться известными лишь тесному кругу моих самых близких друзей (Вскоре по смерти автора мемуары были напечатаны на французском языке, а раз эти мемуары вышли в печати, то уже завещание Бенкендорфа не могло быть исполнено. 60 лет спустя, пора вынуть их из-под спуда, сделав доступными массе, так как они имеют ценность для истории и не только с точки зрения исследования одной экспедиции 1845-го года.).

Две роты и горное орудие колонны Клюгенау, отражая толпы неприятеля, сделали все то, что честь и долг от них требовали, но расстроенные огнем, истощив все усилия, подались и рассеялись.

Орудие было оставлено, лошади убиты, вывести орудие стало немыслимо, прислуга еле держалась и приготовилась к последнему отпору неприятельских скопищ, которые, покончив с пехотой, бросились теперь на орудие. Командовавший орудием молодой 22-х летний юнкер Баумгартен, видя невозможность спасти орудие, закричал прислуге: «спасайтесь и присоединяйтесь к своим, а мне все равно, мое место здесь», бросился затем к орудию, обхватил его руками и закрыл своим телом; горцы шашками и кинжалами рубили его на части.

Я знал лично Баумгартена и предугадывал, что он всегда выйдет с честью из самых трудных обстоятельств, я был очень к нему расположен и очень был огорчен его смертью, подробности которой узнал много времени спустя по окончании экспедиции.

Нам досталось очень мало продовольствия, а оставаться дольше в Дарго стало невозможно и необходимо было подумать, как пробиться на линию наших укреплений. Путь нашего движения еще не был определен. Граф Воронцов решил идти на Герзель-аул. Это направление и было предрешено планом кампании, составленным в Петербурге, и говорили, что эта дорога лучше той, которая ведет на Майортуп, потому что на ней всюду можно было иметь воду. [309]

Пуркей, уроженец Ауха, житель Андреева, взялся быть нашим проводником. Честь и слава ему, что он честно послужил нам в этом случае: верность далеко не всегда составляет преобладающую добродетель горцев.

Сухарная экспедиция произвела тяжелое впечатление. Воображение молодых людей, не побывавших еще на подобных празднествах, было полно дьявольскими и дикими образами чеченцев, как призраки кружившимися перед их глазами. Опыт бывалых людей ничуть не успокаивал их на счет ожидавшей их участи в предстоявшем марше. Лучшие люди замыкались в стоическое спокойствие, составлявшее обычное их состояние в счастье, как и в несчастье, то спокойствие, которое является результатом их испытанной храбрости, их традиций славы и их постоянства в исполнении долга.

Чтобы уменьшить наш громадный обоз, затрудняющий наше движение, и чтобы отвести под настоящих и будущих раненых возможно большее число лошадей, мы сожгли какое возможно было имущество, палатки разодрали по полотнищам, и каждый солдат взял достаточное количество полотна для перевязки ран, могущих им быть полученными.

Вечером 12-го я бродил между группами лиц, собравшихся у расцвеченных флагами палаток главной квартиры; говорили только вполголоса, у многих лица вытянулись и не трудно было заметить, что здесь больше людей не воинственных, больше военных без призвания, чем у бивуачных костров. Большая была разница между серьезной, но холодной и гордой выдержкой наших кавказских войск и теми разговорами, которые велись у палаток главной квартиры! Сколько раз в этот день мне приходили на память прекрасные стихи Шиллера 225 :

In Felde da ist der Mann noch was werth,
Da wird ihm das Herz noch gewogen,
Da tritt kein anderer fuer ihn ein,
Auch sich selber steht er ganz allein!

Я пошел засвидетельствовать свое почтение графу Воронцову. Я имел право входить в его палатку во всякое время. Я хотел ему сказать, что мы надеялись, что он вспомнит куринцев, что время наступило, когда мы осмеливались просить его не остаться нам забытыми.

Граф в это время что-то диктовал. Он смерил меня своим проницательным взглядом и улыбнулся мне той улыбкой, которая никогда его не оставляла и которая, казалось, говорила: «неужели вас все это удивляет? я не то еще видал в течение моей продолжительной службы». Я устыдился своего рвения и не знал, как уйти незамеченным. [310]

Граф пришел мне на помощь, протянул мне руку, сердечно расцеловал меня, благодарил меня, поручил мне передать его слова войскам и ласково прибавил, что во всех случаях он знал, что может на меня положиться. Я уже собирался уйти, но граф, как бы боясь, что слишком много сказал, снова позвал меня: «Кстати, Бенкендорф, прежде чем с вами расстаться, я должен вам сказать, что только что получил письмо от жены. Она вам шлет привет; она очень довольна домом, который занимает в Кисловодске, особенно прелестна гостиная, только погода не благоприятна: дождь льет каждый день; я очень об этом сожалею».

В этот вечер мы роскошно поужинали остатками наших запасов и вслед за другими принялись уничтожать свое имущество.

Я сам сжег свои эполеты и аксельбанты с вензелями Государя, чтобы быть уверенным, что они не попадут в руки неприятеля; свою гербовую печать я передал барону Николаи, так как канцелярия и дела самого графа Воронцова, понятно, имели больше прав на сбережение и сохранение. Затем я положил в карман 4 плитки сухого бульона, а мои слуги оставили, кроме того, кастрюлю и рис; вот и все наши запасы на 8 дней марша.

Мы высчитали, что нам потребуется восемь дней, чтобы пройти 40 верст. Это одно дает понятие, какую трудность представляли местность и дороги, по которым нам нужно было двигаться.

Наше выступление из Дарго состоялось при мрачном молчании войск.

Было необходимо обмануть неприятеля направлением нашего движения, в чем мы хорошо успели и настолько, что выиграли целый переход, не будучи атакованы. Для нас это был большой успех, так как, достигнув бивуака в окрестностях Цонтери, мы оставили за собой два глубоких оврага, прохождение которых нас бы сильно затруднило и повело бы к значительным потерям. Генерал Лабынцев командовал арьергардом, состоявшим главным образом из батальонов Кабардинского полка. Он был великолепен в своем отступлении, произведенном под выстрелами в упор неприятеля и на виду всего отряда. Это отступление было удивительно по тому порядку и уверенности, которые он умел сообщать войскам своего отряда и вообще внушать своим подчиненным. Ему принадлежит всецело слава этого дня и всеобщее одобрение. Потеря в людях у него была ничтожная.

Утро 14-го было туманное. Мы провели ночь на высоте, откуда дорога разделяется; одна идет влево на Майортуп, другая, вправо, параллельно долине Аксая – на Герзель-аул, куда нам предстояло следовать.

Так же, как и накануне, неприятель все еще находился в неизвестности принимаемого направления, что нам было выгодно, так как неприятель не мог заблаговременно приготовиться к обороне. [311]

С восходом солнца мы покинули наш бивак и направились по лесистому плато. Я огибал опушку леса слева, нигде не встретив сопротивления. Неприятель перестреливался только с авангардом. Одна из первых пуль пробила колено полковника графа Стенбока. Рана эта, на которую сначала никто не обратил внимания, впоследствии потребовала ампутации ноги и тем лишила Кавказскую армию талантливого, храброго и достойного офицера.

Не успели мы сделать и пяти верст, как, повернув налево, очутились у входа в деревню Гурдали, которую неприятель только что зажег. Там кончалось высокое плато. Дорога спускалась крутыми склонами в узкую долину, образуемую небольшим ручьем. На противоположном берегу долины подымалась цепь лесистых возвышенностей, вышины около 300 футов. Шамиль занимал их всеми своими силами и преграждал нам здесь дорогу.

Минута была решительная – необходимо было пробиться. Мы все были в ожидании. Я со своими егерями занимал кукурузное поле, покрытое высокой травой, из-за которой нас совсем не было видно; вдруг я услышал свое имя, поспешно произнесенное несколькими голосами зараз. То были адъютанты, которых граф Воронцов прислал ко мне. Главнокомандующий меня требовал к себе! «Бенкендорф, видите, я вас не забываю: возьмите Карталинскую милицию и все, что будет возможно из вашего батальона, не обнажая левой цепи. Авангард спустится в долину и пойдет по дороге, которая сворачивает направо. Вы спуститесь вместе с ним и атакуете высоты, стараясь держаться правее, чтобы выйти во фланг неприятельским партиям. Вам нужно их захватить и на них удержаться».

Приказание отдано было точно, исполнение – трудно, успех – сомнителен.

Льщу себя надеждой, что из тех, кто помнит эту минуту отдачи мне графом Воронцовым этого приказания, никто меня в этом не опровергнет.

Не успел я получить это приказание, как войска авангарда, руководимого генералом Белявским, огласили воздух знакомыми звуками движения в атаку. Я поспешил догнать его с двумя первыми ротами моего батальона, имевшими не более 200 штыков, и с Грузинской милициею, имевшей столько же людей. Чтобы избежать огня, отовсюду вырывавшегося из горевшего селения, мы пробежали его бегом, спустились в овраг, перешли вброд ручей и затем перешли лощину, шириною в 200 шагов. Достигнув входа в лес, у подножия атакуемых мною возвышенностей я приказал приостановиться для приведения колонны в порядок и для построения. Здесь мы разделились на две части: полковник Меллер-Закомельский, командовавший всей цепью, взялся вести левую часть, а я – правую; нас разделял овраг. [312]

Я всегда имел счастье видеть, что войска, который я вел в бою, всегда весело шли в огонь; они считали меня удачником, что придавало им особую уверенность. В настоящем случае они хорошо высматривали, но не трудно было убедиться, что они шли в бой не с легким сердцем. На мое обращение к ним, они ответили мне хорошим «ура!», но в этом «ура!» не чувствовалось уверенности в победе.

Вступая в подобный темный лес, солдат вынужден рассчитывать только на собственное мужество, он должен пробивать себе дорогу через сваленные деревья и сквозь густую чащу, за которыми он ежеминутно рискует наткнуться на западню; вообще здесь он предоставлен исключительно только своим собственным силам. Он не видит рядом с ним идущего товарища, не видит офицера впереди себя, ни ободряющего его начальника; густота леса такова, что все исчезает из вида.

При подобных условиях единство удара становится невозможным, порыв не поддерживает движения, ничто не электризует, ничто не подымает духа, ничто не влечет вперед, как это обыкновенно бывает, когда идешь в атаку на открытом месте и на виду у всех. Здесь же сознаешь только трудности, которые приходится преодолевать, и только и слышишь, что свист отовсюду летящих пуль, будучи лишен возможности отвечать, так как не видишь противника, который тебя поражает.

Над лесом простирался завал. Солдат наш отлично знает, что значит неудачно атаковать завал, что значит – не взять его, так как это влечет за собой бедственное отступление, преследование противником, чего так следует избегать; это влечет избиение наших раненых, это – верная смерть, смерть без погребения, без того крестного напутствия, с которым товарищи ваши засыпают землей вашу могилу.

Все эти ужасные призраки мною не преувеличены, и в подобные минуты они одинаково представляются воображению как труса, так и храброго: одного они губят, другой их побеждает, но оба поражены ими, а между тем, для того, чтобы смело идти в дело, необходимо быть вне всяких впечатлений, нужна только уверенность в успехе, и тогда победа обеспечена.

По данному сигналу мы вошли в чащу с громкими криками «ура», которые то замирали, то снова раздавались всякий раз, когда мы встречали препятствие, которое следовало преодолеть. С самого начала движения нас уже встретили учащенным огнем. Я не достиг еще и полпути подъема, как услышал от князя Захария Эристова, бывшего от боли в полуобморочном состоянии, что он не в силах идти дальше; грузины остались таким образом без начальника, что являлось для меня сущим несчастием, так как теперь я уже не мог с ними объясняться. [313]

Ко всем этим заботам прибавилось еще новое печальное обстоятельство, всю важность которого оценит всякий, кто бывал в бою. Дело в том, что для обеспечения успеха нашей атаки внизу была выставлена батарея конгревовых ракет, управлявший огнем ее плохо рассчитал расстояние и несколько гранат, предназначенных горцам, разорвалось среди нас, убив и ранив несколько человек. Нужно ли объяснять, что за тяжелое впечатление произвело это на войска?!

Не могу вспомнить этого дня, оставившего столь тяжелое в моей жизни воспоминание, без чувства глубокого страдания. Чтобы рассказать события этого дня, со всей строгостью запросив свою совесть и не уклоняясь от истины, я должен собраться с мыслями.

Мне было невозможно вполне ориентироваться в этом дьявольском лесу, в котором я видел только деревья и сучья, преграждавшие движение. Я думал, что шел по направлению, указанному мне графом Воронцовыми в чем меня и уверяли мои проводники, хотя, по правде, следует заметить, что, когда завязалась горячая перестрелка, я их уже более не видел; чеченец очень осторожен, когда дерется в наших рядах.

Мы продолжали подвигаться под огнем. Я уже достигал опушки леса и от укреплений, где притаились горцы, мы были не более, как в 50-ти шагах, и только тогда заметил я, что ошибся!

Вместо того, чтобы выйти этим укреплениям во фланг, мы ударяли теперь с фронта,– прямо в лоб. Вся моя кровь застыла в жилах.

Отступать было немыслимо: всякое отступление в подобных случаях обращается в поражение, оставаться на месте было не менее опасно, оставалось только дерзать, т. е. – идти прямо вперед (Почтенный Бенкендорф, конечно, прав с своей точки зрения, не взяв в расчет, что была еще левая колонна, бравшая эти завалы с другого фланга, а потому, казалось, он мог бы еще обождать успеха удара этой колонны и тогда уже ударить с фронта, но в данном случае и левая колонна могла заблудиться, не говоря уже о трудности поддерживать с ней связь в подобном лесу.- Б. К.).

Отрог, по которому мы наступали, по мере подъема суживался и на верху заканчивался участком шагов в 20 всего ширины, который и был прегражден укреплениями горцев. Справа и слева уже спускались горцы, которые обхватывали нас с обоих флангов, и мы были отделены от них только оврагами.

Я собрал весь мой отряд и с офицерами во главе повел его вперед. С первым же шагом на открытом, уже обнаженном от деревьев участке местности, нас со всех сторон охватил страшный огонь. Все около меня падали. Я удвоил усилия; в течение 10-ти минут мы боролись со смертью, окружавшей нас со всех сторон. [314]

Это был ад, изрыгавший на нас огонь. Стоять было невозможно, и мы все лежали на земле, подвигаясь ползком, правда, не скоро, но все-таки подвигались. Я не видел конца этой картине истребления.

Оставалось только дать убить и себя. Но вот и я почувствовал, что опрокинут, и я был тому рад: в этом заключалось для меня единственное средство выйти с честью из этого дела. Мое имя пробежало по рядам; Шеппинг и три карабинера бросились ко мне, и один из них заметил мне: «Ничего, ваше сиятельство, Николай Чудотворец спасет вас», и меня поволокли в лес.

Войска не двигались; силы их были истощены; подавленные огнем, они отошли к лесу, служившему им защитой. За исключением только одного, все офицеры были выведены из строя; почти половина куринцев и милиционеров лежали распростертыми на земле и покрытыми кровью, а между тем настоящий бой длился только 10 минут! Бедные грузины окончательно изнемогали: они видели гибель трех из своих князей, из коих два брата умерли в объятиях друг друга.

Молодцы егеря-куринцы одни сумели остаться на своем месте. Без начальников и без малейших указаний, они еще удостоились чести и славы окончательная занятия этих завалов, правда, при поддержке трех рот апшеронцев, вышедших к этим завалам с фланга.

Не даром было пролито столько крови; для упрочения победы не пришлось делать новых усилий; противник был смущен, несмотря на нанесенные им нам потери, и не только что не посмел нас преследовать, но даже бросил и самые завалы, за которые мы выдержали столь горячий бой, и, несколько минут всего спустя, куринцы заняли их без всякого сопротивления.

Штурм высот у Гурдали, подобно таковому горы Анчимеер, произошел на глазах главнокомандующего и на виду всего отряда. Все могли за нами следить и, конечно, все посылали нам свое благословение, так как на этих высотах решалась участь дня (Действительно, заслуга колонны Бенкендорфа в этот день 14-го июля, самый трудный за весь марш из Дарго в Герзель-аул, была очень большая и нельзя не воздать должное молодцам куринцам. Что за геройские войска были тогда на Кавказе?!).

Еще ранее, лишь только завязался бой, граф Воронцов послал ко мне своего адъютанта Нечаева (Нечаев – автор рукописи, приобретенной нами у антиквара Клочкова, нами напечанной в «Воен. Сборнике» и выпущенной отдельным изданием.- Б. К.) с похвалой и поздравлением взятия неприятельского орудия, бывшего действительно в атакованном нами завале, и это поздравление должно было служить подбадривающим нас средством.

Добрых четверть часа употребил Нечаев, чтобы добраться до нас, но, вместо орудия, он увидел меня, всего окровавленного, окруженного жалкими остатками моей колонны. Всем было известно душевное [315] расположение ко мне графа Воронцова, а потому, не желая огорчать его в ту минуту, когда ему необходима была вся его энергия, Нечаев, по обратном к нему возвращении, не смея доложить ему всю правду, на вопросы его, ответил совершенно хладнокровно, что «Бенкендорф слегка ранен», но свите, не колеблясь, сказал: «он умирает».

Мне действительно приходилось плохо: пуля пронизала меня насквозь, я потерял много крови, и перевязывавший меня доктор объявил, что мне остается жить лишь несколько часов.

Из нас четверых раненых в этот день штаб-офицеров подобный смертный приговор был произнесен только надо мной, а между тем из нас четверых: один (полковник Бибиков) уже не существует, другой (граф Стейнбок) – без ноги, третий (майор Альбрант) – без руки, и только я один жив и здоров.

Я должен был умереть по стечению обстоятельств, но свыше было предопределено, что я буду жить.

Лишь только меня перевязали, как сейчас же положили на солдатскую шинель, натянутую между двумя ружьями, четыре солдата подняли меня на свои плечи и понесли во главе транспорта раненых.

Горя нетерпением добраться до ночлега, я слишком горячо торопил своих носильщиков, желавших меня послушаться и опередить главные силы. Следуя за несколькими ранеными по узкой дороге меня понесли через лес, еще недостаточно обеспеченный слева нашими войсками. К нам присоединили еще вьюки, что увеличило непорядок этого следования.

Неприятель, воспользовавшись этим обстоятельством, неожиданно бросился на нас слева и, не встретив, по полному отсутствию здесь наших войск, никакого сопротивления, легко овладел дорогой (Войск не было, так как авангард запальчивого генерала Белявского зарвался и продрал вперед, не выжидая подхода боковых цепей, а потому, естественно, между главными силами с обозом и авангардом образовался промежуток, а ведь главные силы и авангард должны были равняться на арьергард.). Я достался в руки наших врагов. Чеченцы вырвали у меня мундир, которым я прикрывал себе лицо, и я неизбежно был бы изрублен, как было изрублено несколько человек раненых рядом со мной, если бы не хладнокровие, мужество и благородное самоотвержение Шеппинга, которому одному и всецело обязан я спасением жизни. Он защитил меня от ударов, которые мне предназначались, и, защищая меня, сам получил три раны. Я имел время собраться с последними силами, подняться с земли (Куринцы положили его на землю и, обороняя, кажется, были изрублены.), чтоб сделать несколько шагов до края пропасти, куда я и ринулся очертя голову (Барон Шеппинг еще утром отнял пистолеты у барона Николаи, и они теперь ему и пригодились. Князь Дондуков так рассказывает этот случай: «подле носилок [316] графа Бенкендорфа шел друг его барон Шеппинг, и когда горцы начали резать раненых и их прикрытие, куринцы, положив носилки, обороняли. Шеппинг впереди их защищает своего друга и пистолетом барона Николаи успевает убить горца, занесшего кинжал над Бенкендорфом, сам же получает несколько ран шашками и в упор выстрел из пистолета в живот, но, к счастью, пуля (по недостатку ли пороха) застревает в белье. Бенкендорф же в бессознательном и безотчетном испуге имел достаточно силы, чтобы вскочить и бежать. Несколько Чеченцев, догоняя, рубили его беспощадно, и он был найден в овраге, весь облитый кровью и изрезанный шашками. Это немедицинское кровопускание, быть может, спасло ему жизнь, остановив воспаление. Окончательно горцы были разогнаны подоспевшей 11-й ротой Навагинского полка».

А несколько далее горцы атаковали самого Воронцова, едва спасенного несколькими кабардинцами. Не доходя же авангарда были убиты адъютант Воронцова Лонгинов, адъютант Лидерса, граф де-Бальмен и Башилов и ранен Ген. шт. капитан барон Дельвиг и майор Альбрант. А рядом с Бенкендорфом убит раненный же полковн. Завальевский. Тяжелый был этот день 14-го июля.- Б. К.).

Только Шеппинг сумел избавить меня от всех ужасов плена или неминуемой смерти, и то и другое было неизбежно и потому только добрейшему Шеппингу – вся честь моего спасения, вечная ему благодарность за эту благородную, братскую и дружескую помощь. Для меня все ограничилось только четырьмя ударами шашки и кинжала. Сильное кровопускание принесло мне пользу, и доктора уверяли, что это меня спасло. На самом деле, так как я сильно ослабел от потери крови, то воспаление правого плеча, начавшееся от первой моей раны, не только что не усилилось, но прекратилось. Слабость, которая меня охватила, она-то и спасла мне жизнь; это странно, но верно.

Никогда не ухаживали за мной с большей добротой, усердием и любовью, и все наперерыв старались выказать мне участие. Хотя в этот день все были в ужасном положении, когда чувство эгоизма неизбежно берет верх, все обо мне подумали.

Александр Барятинский отнесся ко мне с полной добротой и глубоко тронул меня искренней нежностью. Я был лишен всего. Каждый старался обобрать себя, чтобы меня одеть и облегчить мои страдания: поручик Швахейм (раненый офицер-куринец) накрыл меня своим сюртуком, другой дал папаху, молодой князь Каплан предложил свою лошадь; Мамут, чтобы быть всегда у меня под рукой для моей защиты, решил не оставлять меня более, а князь Николай Эристов 226 присоединился ко мне, чтобы пробивать мне дорогу. Отыскался и мой Андрей, и молодчина этот уже не оставлял меня. Цирюльник карабинерной роты перевязал мои раны.

День выдался тяжелый; по всей линии (вернее по всей глубине) дрались до вечера. Мы достигли места ночлега только с наступлением темноты, а арьергард подошел с рассветом следующего дня. Дождь шел [317] как из ведра, темнота была полная, все валялись как попало в грязи, и положение раненых в эту ночь было ужасное. В подобных обстоятельствах здоровые мало церемонятся с ранеными, видя в них лишь обузу и лишнее горе, но я был счастливее других.

Палатку разбили только для графа Воронцова, и он послал меня разыскать Щербинина, чтобы перенести к себе. Я должно быть очень надоел бедному графу моими стонами, вырывавшимися у меня, помимо моей воли.

Во всякой другой войне участь раненых обеспечена, здесь же мы подверглись всем тем ударам, что и наши защитники; мы не могли избавиться ни от одного из результатов той драмы, которая развертывалась перед нами и длилась еще 6 дней (Это действительно была драма, нигде еще не изложенная во всей силе своей действительности.). Хотя я в ней и не принимал участия, но голова моя была свежа, и я могу продолжать свое повествование, так как прекрасно следил за нашими действиями, из которых передам важнейшие, дабы лучше объяснить развязку.

В течение дней 15-го и 16-го мы были в непрерывном движении и все время дрались. После полудня 16-го мы были вынуждены атаковать сильную позицию, обороняемую наибом Литула. Потребовались большие усилия для ее овладения, все части попеременно были введены в дело, и граф Воронцов должен был лично руководить ее атакой.

Дни 17-го и 18-го мы провели в долине Шаухал-Берды. Остановка необходима была для отдыха и для приведения в порядок службы войск и обозов.

Уже несколько дней, как мы не имели продовольствия; рогатый скот был съеден. Жили – несмотря на противника, несмотря на усталость, – на общее истощение, жару, голод, жажду; жили потому, что в армии, подобной нашей, жизненную силу армии составляет – энергия начальников, дисциплина и мужественная покорность солдата, и все эти факторы были налицо. Солдат выказал чудеса покорности и храбрости, а энергия графа Воронцова была просто изумительна; он проявил ту силу, которая увлекает, воодушевляет, электризует; ту силу, которой обладает только недюжинный начальник и которая внушает массе, покорившейся ей как бы по волшебству. Никогда граф Воронцов не был так прекрасен, как в эти минуты, когда уже многие из нас отчаивались в спасении отряда. Стоило только взглянуть на него, чтобы набраться новых сил и весело идти навстречу опасностям, на которые он смотрел ясно и спокойно.

Палаток оставалось очень мало, только у некоторых начальствующих лиц, и неприятель знал их наперечет. Граф Воронцов велел разбить свою палатку на самом видном месте лагеря, чтобы неприятель [318] легко мог в нее целить. В течение трех дней место около палатки было изрыто ядрами. 17-го утром граф обошел все наше сторожевое охранение, дабы показаться войскам и благодарить их за мужество. Эту опасную штуку он исполнил верхом на белом коне, дабы быть видимым и всем своим и неприятелю. По мере того, как он проезжал перед частями, они выстраивались, музыканты играли честь, а войска приветствовали тысячекратным ура, которое временами заглушало канонаду артиллерии неприятеля, не замедлившего провожать графа в течение всего его объезда, длившегося целых два часа. Я редко видел более захватывающее зрелище.

Граф Воронцов заставил нас пройти чудесную школу, и все те, кто с ним служил, сохранят драгоценные о ней воспоминания. Особенно мы, раненые, мы более других должны благословлять его имя в память того, что он сделал для нас в течение этих шести последних и ужасных дней похода. Конечно, и всякий другой начальник отряда заботился бы о нас, как и граф Воронцов, но тут нужна его каждодневная забота и та сила власти над умами, которая была ему присуща, и которая заставляла себе подчиняться.

Нас было 1500 человек раненых, и мы требовали такое же число себе провожатых на походе; вся конница была спешена и лошади отданы под раненых, которые образовали особую колонну, вверенную генералу Хрещатицкому, хорошо исполнившему свою задачу. Начальство оказало нам все содействие, и распоряжения по отношению нас генерала Гурко были безукоризненны.

Все это еще не означает, чтобы наш раненый, особенно солдат, почивал на розах. Стоит только представить себе эту массу несчастных, страдающих от страшного зноя, жажды и голода, так как даже вода добывалась с боем. Представим себе страдальцев, лишенных сил и средств самозащиты, все время подверженных действию ядер, гранат и даже пуль неприятеля, несколько раз на волоске от варварского избиения, без возможности тому противодействовать; вспомним, что мы никогда не становились лагерем, что мы проходили через страну, которую самый смелый офицер генерального штаба признал бы непроходимой, что мы почти всегда шли без дорог, через густые леса, пропасти, глубокие овраги, что весь наш путь состоял из спусков и подъемов, один труднее другого, что мы только изредка шли по ровному и достаточно открытому месту, где мы были обеспечены от внезапных нападений противника.

Я набрасываю покрывало на все эти сцены отчаяния, прошедшие перед моими глазами в течение всех этих тягостных минут. Я не нахожу слов, ни для их описания, ни для того, чтобы возблагодарить Бога, что Он дозволил мне достигнуть пристани и конца наших бедствий!!!..... [319]

12-го граф Воронцов предупредил генерала Фрейтага, бывшего в Грозной, о принятом им направлении своего движения и приказал ему идти навстречу отряду.

Фрейтаг человек больших талантов, большой мастер создавать из ничего, увеличивать, по необходимости, силы и средства и придавать крылья своим сотрудникам и соратникам, проявил тогда невероятную деятельность.

Менее чем в три дня он собрал артиллерию, 8 батальонов, казаков и милицию, разбросанных на сто верст и вовсе не готовых к походу. После полудня 18-го он прошел уже 15 верст по неприятельской земле, и его орудия гремели уже в версте от от нашего лагеря у Шаухал-Берды.

19-го мы оставили нашу позицию и, выдержав еще кровавый бой, соединились с ним. Что это была за радость! Солдаты бросались в объятия друг друга! Пришедшие нам навстречу опорожняли свои мешки для утоления нашего голода; на каждом шагу – трогательные сцены.Я никогда не забуду впечатления, произведенного на меня первыми, увиденными мною, солдатами отряда Фрейтага! Только по сравнению с ними, мы были поражены собственным видом, к которому привели нас бедствия этой ужасной экспедиции. Но в этот день все трудности были забыты, в наших рядах была только радость, а в рядах пришедших к нам – благородное соревнование. Проезжая по фронту одной роты, пришедшей с генералом Фрейтагом, Воронцов, приветствуя солдат, заметил им: «Какие вы, братцы, чистенькие в сравнении с нами!» – «Нет», воскликнул один старый унтер-офицер, «вы белее и чище нас, потому что вы дрались больше нас!»

С великой радостью встретился я с Барановым (Флигель-адъютант Эдуард Трофимович Баранов, находившийся при Фрейтаге.) 227 и Хасаевым (кумыкский князь). Храбрый Фрейтаг был очень рад видеть меня живым. Помню, как, обнимая меня, он сказал: «Ну, Костя, потрепали тебя, ничего, вылечим, не дадим умереть».

Все наши раненые вышли из леса. Арьергард, которому пришлось выдержать ожесточенный бой, присоединился к нам. Отряд уже собирался двинуться в путь и я тоже – следовать за общим движением, когда граф Воронцов, проезжавший в нескольких шагах от меня, сошел с лошади и присел около меня. Он находился в том состоянии откровенности, которое, казалось, его облегчало, и радовался видеть меня уже вне опасности.

Помню, что в ответ на принесение мною благодарности за все, что он нам сделал, достойный граф, со слезами на глазах, сказал мне: «если бы мой сын находился в отряде, то я не знаю, что стало бы со мной и с моей энергией!» (Вероятно еще из Андии сын его был командирован в Петербург с донесением, так как в начале похода он был с отцом.). [320]

Генерал Фрейтаг действительно пришел вовремя: ряды защитников сильно поредели и в ротах было не более 20-ти – 30-ти человек в каждой.

Войска покрыли себя славой, особенно кавказцы – старые полки: Кабардинский, Куринский, Навагинский и Апшеронский; великолепен был и Лабынцев с своим арьергардом, выдержавший на своих плечах в течение длинных пяти дней все яростные атаки горцев; превосходных помощников нашел он в полковнике Козловском, подполковнике Тиммермане, капитане Беклемишеве и князе Яшвиле. Я счастлив назвать в числе лиц, особенно отличившихся при исполнении марша от Дарго к Герзель-аулу, двоих, к которым я питал особое расположение, это – кн. Лобанова и Колюбакина. В то время, когда многие лица в главной квартире уже начали отчаиваться в спасении отряда, Лобанов просился в строй и принял командование одной из тех рот, на которую можно было менее всего положиться, стойко выдержал ее под огнем и разделил все опасности службы в арьергарде.

Также и Колюбакин, продолжая командовать 3-ей ротой куринских егерей, поступил под начальство Лабынцева и заслужил от него самую блестящую похвалу. Впоследствии он мне неоднократно рассказывал один эпизод, заключающий в себе чисто кавказскую черту, и я не могу удержаться передать здесь этот эпизод, хотя я лично совершенно ему не причастен. 16-го (при переходе в Шаухал-Берды) Колюбакин получил приказание овладеть одной высотой; 50 мулл, распростершись на земле, оглашали воздух именем Аллаха, которого они призывали прежде, чем вступить в бой. Солдаты же, прежде, чем броситься в атаку, приостановились и слышно было, как они говорили: «не хорошо, Богу молятся!». Колюбакин, которому нельзя было терять ни одной минуты, торопил своих: «что у них, за Бог, разве наш не лучше»?!. «Так точно, гораздо лучше!» – ответили солдаты и после нескольких «ура» и короткого сопротивления высота была взята.

Лишь только Колюбакин овладел высотой, с которой были выбиты эти муллы, как он, в свою очередь, напомнил своим пример благочестия, только что ими виденного. Картина изменилась: солдаты обнажили головы, певчие затянули «Со святыми упокой», и рота опустила в могилу тело своего фельдфебеля, пораженного во время атаки пулей в голову.

В этой войне на Кавказе всегда есть что-то и драматическое, и фантастическое, и неожиданное.

Итак, кампания кончилась; она длилась шесть недель. 20-го после обеда мы пришли в Герзель-аул – первую на пути русскую крепость, в которую мы вступили с музыкой и с веселыми солдатскими песнями. Громкие крики отчаяния и горя огласили горы. Четыре наиба погибли в [321] этой кровавой борьбе; пали лучшие чеченские борцы; потери горцев были громадны, и наше следование оставило по себе длинный кровавый след.

Но и мы также могли скорбеть о многих потерях; наши потери в прекрасных офицерах были громадны, я не имею тому точных данных и могу привести потери только батальона, которым я имел честь командовать. Из 700 человек, выступивших в кампанию, при вступлении в Герзель-аул оставалось под ружьем только 300; из 400 выбывших из строя 150 человек было больных и 250 – убитых и раненых. Из 20-ти офицеров батальона в начале кампании – осталось только пять нераненых.

Несоразмерно большая потеря офицеров по отношению общей потери в нижних чинах есть обыкновенное явление в войне на Кавказе (Это справедливо лишь отчасти, но в данном случае эта несоразмерность дошла до невозможного, что и объясняется рядом кризисов в походе, вернее, со взятия никому не нужного Дарго, весь поход – сплошной кризис.).

Из 11-ти штаб-офицеров, спустившихся во главе своих батальонов в теснины Дарго, к концу кампании, только один остался цел и невредим; были батальоны, в которых командиры сменялись по четыре раза,– до такой степени свирепствовала смерть в рядах отряда.

Много крови было пролито с той и другой стороны (Наши потери по отношению общей численности отряда были беспримерно велики и за время с 14-го июня по 20 июля только в Даргинском походе мы потеряли по офиц. данным: 3-х генер., 28 шт.-офиц., 158 об.-офиц. и 2.521 ниж. чинов, а именно:

Генералов

Шт.-офиц.

Обер-офиц.

Нижн. чинов

Убитыми

3

7

27

819

Ранеными

18

101

1916

Контуженными

3

28

409

Без вести пропавшими

2

177

Всего:

3

28

158

3321

Примечание. К этим потерям следует еще прибавить потери отряда генерала Фрейтага и наших гарнизонов на этапах в Андии, что значительно увеличит еще эти потери, причем мы не считаем еще потерь в Самурском и Лезгинских отрядах. Любопытны потери отряда только за неделю марша от Дарго к Герзель-аулу, с 13-го по 20-е июля, а именно: убитыми: 2 шт.-офиц., 10 об.-офиц., 295 нижн. чин.; ранеными: 12 шт.-офиц., 43 обер.-офиц. и 740 н. чин.; контуженными: 2 шт.-офиц., 7 обер.-офиц. и 133 ниж. чина и 23 ниж. чина без вести пропавшими.).

Дарго было в развалинах, Андия была одно время занята, Ичкерия пройдена с одного конца до другого; никогда еще наши знамена не проникали так далеко в горы, никогда еще дух войск не стоял на такой высоте, никогда еще не покрывали себя на Кавказе войска наши большей славой, никогда еще не [322] обладали мы здесь столь значительными силами, и никогда еще не давали мы столько боев, а между тем могущество Шамиля осталось во всей своей силе.

Причина тому – очень ясная. Ошиблись в значении Дарго и Андии, еще раз обманулись в значении в горах наших бесполезных побед и еще раз ошиблись в результатах и последствиях нашего вторжения (Главная причина неудач с 1839 года и, особенно, 1842 и 1845 гг.– это вмешательство Петербурга,– это составление планов кампании и управление армией из столицы, тогда как успех дела войны, говоря языком Суворова, требует: «единства власти и полной мочи избранному полководцу», что по отношению Кавказа вполне осуществилось только при князе Барятинском.).

Главный результат кампании – это большой и основательный урок для будущего. Дай Бог, чтобы урок этот был плодотворен по отношению предпринятия этих более смелых, чем полезных экспедиций, выполнение которых поручается лицам, мало знакомым с условиями ведения войны на Кавказе и слишком занятых своей военной славой (Благородный Бенкендорф ведет здесь речь о некоторых деятелях прошлого и ближайшим образом, очевидно, о Граббе (экспедиции 1839 и 1842 гг.), о вмешательстве личном в 1842 г. графа Чернышева, хотя здесь, по нашему, между строк, обвинение и графу Воронцову, который заслуживает такового в полной мере в 1845 году, когда у Воронцова не нашлось гражданского мужества высказать своему Государю правду о всей бесцельности и вреде этой экспедиции. В крайности, граф Воронцов мог ограничиться только Андиею и тогда избежал бы подвергать вверенный ему отряд всем этим бедствиям, лишениям и невознаградимым потерям.- Б. К.). Перед нами налицо опыт, купленный достаточно дорогой ценой, чтобы служить нам предостережением в будущем и чтобы утвердить среди нас более рациональные принципы, которые мы теперь и прилагаем для умиротворения края (Если это писалось во времена Воронцова, то далеко не вполне и Гергебильская, Салтинская и Чохская экспедиции служат доказательством, что 1845 год не произвел на Воронцова должного впечатления.- Б. К.).

Эти принципы всегда во все времена исповедывались мудрыми и мыслящими деятелями, которым был близок край и которые в своих соображениях не увлекались ничем тем, что шло вразрез с общим благом.

В этой кампании Кавказская армия пожала новые лавры и получила новое право на признательность России, а будущие поколения, более нашего поколения счастливые, будут пожинать там, где мы сеяли, и из этих чудных, еще диких и невозделанных ныне земель извлекут всю цену пролитой здесь ними крови.

Войска в эту кампанию к вождю, сумевшему руководить ими, [323] преисполнились еще большим доверием, а Государь в героизме этой армии, для которой не было невозможного, и твердость которой преодолела все препятствия, получил новую гарантию своего могущества.

Очевидно, что Шамиль припомнил эти снега и скалы Дагестана, которые не остановили наши войска, припомнил и кровавые бои в Чечне, которые никогда не могли утомить нас, когда, в своей проповеди в горах, весной 1846 года, незадолго до его вторжения в Кабарду, он говорил своим, со свойственной ему смелостью языка: «я готов всех вас отдать за один из этих русских полков, которых так много у Великого Императора; с русскими войсками весь мир был бы у моих ног, и все человечество преклонились бы перед единым Богом, единый пророк которого Магомет, и я единый им избранный имам ваш». 228


Комментарии

221. Мельников Павел — юнкер, умер от ран, полученных 6 июля. Козловский Николай Владимирович — князь, в 1845 капитан лейб-гвардии Драгунского полка, состоял по особым поручениям при главнокомандующем Особым Кавказским корпусом.

222. Андийские ворота
Похожи на ворота
Наверху написано
Вы выйдете без боя
(Подстрочный перевод)

223. Генерал Клюха
В сухарной экспедиции
Не принес нам ничего
Кроме раненых и самого себя

(Подстрочный перевод)

224. В 1842 отряд во главе с генералом Граббе отправился из Герзель-аула через леса Ичкерии для захвата резиденции Шамиля Дарго. Дойдя до середины дороги и понеся большие потери, отряд вынужден был вернуться обратно.

225. Бенкендорф цитирует «Солдатскую песню» («Reiterlied») из драмы Ф. Шиллера «Лагерь Валленштейна». В оригинале строфа полностью звучит так:

Wohlauf. Komeraden, aufs Pferd. aufs Pferd!
Ins Feld, in die Freihet gezogen
lm Felde, da ist der Mann noch was wert
Da wird das Herz noch gewogen.
Da tritt kem anderer tuer ihn em,
Auf sich selber sfeht er da ganz allein.

Живей, друзья! На коня, на коня
На поле! На волю честную!
На поле, на воле ждет доля меня —
И сердце под грудью я чую!
Мне в поле защитником нет никого:
Один я стою за себя одного.

Перевод Л. Мея

226. Эристов Николай Дмитриевич (1820 или 1823-1856) — князь, подпоручик сотни грузинских князей и дворян, участник Даргинской экспедиции, был ранен, после экспедиции принят прапорщиком в Грузинский гренадерский полк; позднее полковник (с 1854), флигель-адъютант (с 1854), с 1849 адъютант Воронцова, с 1855 командовал Смоленским пехотным, а затем лейб-гвардии Екатеринославским его величества полком.

227. Баранов Эдуард Трофимович (1811-1884) — граф, в 1845 полковник лейб-гвардии Измайловского полка, флигель-адъютант, находился при генерале Фрейтаге; позднее генерал от инфантерии, генерал-адъютант; с 1855 начальник штаба Гвардейского и Гренадерского корпусов, в 1866-1868 виленский генерал-губернатор; член Государственного совета, председатель совета Главного общества российских железных дорог.

228. В «Русской старине» (1911, № 3, с. 604) было опубликовано письмо дочери И. М. Лабынцева: По поводу статьи «Воспоминания гр. К. К. Бенкендорфа о кавказской летней экспедиции 1845 г.»:

«В ноябрьской книжке «Русской Старины» за 1910 г помещены воспоминания графа К. К. Бенкендорфа о Кавказской летней экспедиции 1845 г., где, между прочим, упоминается о генерале Лабынцеве, с указанием, что он был сын бедного священника, солдат с ранних годов своей жизни и проч.

В видах восстановления истины, считаю необходимым исправить эту неточность. Род Лабынцевых, к которому принадлежал упоминаемый гр. Бенкендорфом Иван Михайлович Лабынцев, мой отец, происходит из детей боярских и записан в 6-й части родословной дворянской книги по Тульской губернии. На это имеются доказательства в дворянских грамотах и в послужном списке, при сем прилагаемых. Екатерина Ивановна Клингенберг, рожденная Лабынцева».

Текст воспроизведен по изданию: Даргинская трагедия. 1845 год. Воспоминания участников Кавказской войны XIX века. СПб. Издательство журнала "Звезда". 2001

© текст - Лисицына Г. Г. 2001
© сетевая версия - Thietmar С. 2019
© OCR - Karaiskender. 2019
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Звезда. 2001