АМИЛАХВАРИ И. Г.

ЗАПИСКИ

Глава VI.

Положение гурийского отряда перед кампанией 1854 года. — Князь Андроников — Отступление отряда на Рион. — Дело князя Эристова при Нигонти — Бой на Чолоке и разгром 34-х тысячного турецкого корпуса. — Возвращение дружины в Тифлис — Стоянка в Кахетии. — Роспуск дружины и возвращение мое в полк.

Прежде чем говорить об участии нашей дружины в бою, скажу несколько слов об общем положении дел в Гурии, предназначавшейся стать театром наших военных действий.

После разгрома турок в кампанию 1853 года, для охраны наших границ со стороны Батума, оставлен был в Озургетах особый отряд из 10-ти баталионов пехоты при 12-ти орудиях, под начальством кутаисского военного губернатора князя Гагарина. Зима стояла суровая, с русскими морозами и такими снегами, которые завалили все дороги, и прервали сообщения с Тифлисом; телеграфа в то время не было, а курьеры проезжали означенное расстояние, в какие-нибудь 300 верст, не менее 10-12 дней, так как сани проваливались в рыхлом снегу, а почтовые лошади, изнуренные беспрерывной гоньбой и бескормицей, не могли их вытаскивать. Пришлось созывать рабочих из ближних деревень, да и те едва-едва пробирались на лыжах. При таких условиях мы, разумеется, не могли получать своевременно никаких известий, и решительно не знали о том, что [147] происходит на наших границах. Ходили только слухи, что гурийский отряд, испытавший зимою страшные лишения, совершенно расстроен, особенно его артиллерия, лишившаяся большей части своих лошадей. Все с нетерпением ожидали весны, но и весна не улучшила дела. С весною 1854 года положение Кутаисской губернии, доступной десантам с моря и угрожаемой со стороны Батума сильным турецким корпусом, сделалось еще опаснее. Турки, надо признаться, искусно воспользовались зимою, и вместо истребленного нами ахалцыхского отряда, успели сформировать, под руководством опытных инструкторов из европейских офицеров, новый 34-х тысячный корпус, составленный из самых воинственных племен: кобулетцев, аджарцев и лазов. Начальство над ним было вручено известному муширу Селим-паше, который своим умом и заслугами сумел возвыситься из простых солдат до высокого звания мушира-главнокомандующего. Помимо того, в его распоряжении находилось не мало ренегатов из нашей Гурии и даже Имеретии, которые по своим связям на родине, могли быть для нас опасны. Задача князя Андроникова была не из легких. Он нашел войска в Озургетах крепкие духом, но в материальном отношении представлявшие самое печальное зрелище. Люди, прибывшие из России и не привычные к болотистому климату морского побережья, были изнурены лихорадками и недостатком питания, оставаясь по неделям без хлеба и мяса; в артиллерии продолжался падеж лошадей. Между тем турки, кроме батумского корпуса, выдвинули еще сильный отряд к стороне Эривани, а против Александрополя надвигалась из Карса грозная 60-ти тысячная армия Зариф-Мустафы-Паши. Все эти войска, двигавшиеся концентрически, должны были сойтись в Тифлисе и, следовательно, нам приходилось биться уже на три стороны. О подкреплениях нельзя было и думать, так как [148] потребность в войсках являлась повсюду. Обстоятельства усложнялись тем, что вслед за прибытием Андроникова в Озургеты, пришло известие, что турки выступили уже из Батума и приближаются к Кобулетам, что в море показался союзный флот и высадил турецкие десанты в Редут-Кале, в Анаклии, в Сухуме и в других, покинутых нами укреплениях. Абхазия занята была турками. При таких условиях Андроников счел невозможным держаться в Озургетах и решил отступить на Рион, чтобы прикрыть Имеретию.

Впоследствии мне рассказывал Константин Мамацев, командовавший в гурийском отряде артиллерией, что у него произошел по этому поводу любопытный разговор с князем Андрониковым.— «Неужели мы начнем кампанию отступлением?» — спросил у него Мамацев.— «Эх, братец,— отвечал ему князь: баталионы Гагарина до того изнурены лихорадками, и дурным содержанием, что им, прежде чем драться, надо порядочно отдохнуть и поправиться».— «Отчего же князь Гагарин не озаботился их содержанием?» — «Да при чем же тут Гагарин? — спросил удивленный Андроников; — дорог, братец, нет, хлеба нет, денег нет. Что тут поделаешь? Надо отступать». — «Неужели же мы оставим Озургеты без боя?» — «А ты думаешь, если мы будем стоять на месте, турки придут в Озургеты? Нет братец! Они пойдут обходом, прямо на Кутаис, и мы будем отрезаны». — «А что же будет с Гурией?» — «Ничего особенного. Турки дальше Озургет не пойдут. Поверь, братец, как только мы отойдем на Рион и остановимся, турки остановятся также и будут стоять, а мы тем временем поправимся». Все это было сказано просто и убедительно.

«Ну хорошо, ваше сиятельство, продолжал Мамацев: мы отступим, а что же будет дальше?» — «А дальше — [149] увидим — спокойно отвечал Андроников: если турки будут сами,— мы их поколотим. А вот, если придут французы и англичане, нам будет трудновато: паши у них умные, куда хитрее турецких... Ну, да даст Бог управимся и с этими умниками. Я им устрою такую обстановку, что они совсем погрузнут в наших болотах»... Он говорил об этом, как о факте не подлежавшем сомнению,— и его уверенность невольно передавалась войскам.

Слух, что мы покидаем Озургеты взволновало все население, и жители толпами бросились спасаться в горы, покидая на произвол судьбы свои дома и имущество. Князья и дворяне, вместе со своим предводителем князем Леваном Гуриели, собрались в собор, и там торжественно клялись пред алтарем, стоять за Царя и православную веру. С отступлением войск на границе Гурии осталась одна только милиция князя Малакия Гуриели, пользовавшегося за свою необычайную храбрость широкою популярностью не только в Гурии, но и в целой Батумской области. Позднее, главнокомандующий Муравьев называл его в своих донесениях не иначе, как "красой гурийского народа". Он был сын знаменитого Койхосро, жившего во времена Ермолова, и, подобно ему, отличался железным характером и непреклонной волей. Будучи счастливым семьянином, имея прекрасное состояние, он предпочитал всему суровую обстановку военного быта, и даже в мирное время не любил предаваться покою. Покидая семью, он жил постоянно в лесах или на кордонной линии, беспощадно истребляя шайки разбойников и контрабандистов, занимавшихся пленнопродавством его единоземцев. Теперь он укрепился со своею дружиной в деревне Мокванети и, довольствуясь плетнем, земляною насыпью, да старой пушкой, найденной в развалинах какой-то древней крепости, решился не пропустить турок за черту гурийских владений. Одетый в богатую [150] красную куртку, расшитую золотом, с целым арсеналом оружия, заткнутого за пояс, он так был хорош, что прямо просился на полотно художника. Кто-то справедливо сказал, что в нем отразились лучшие черты давно отживших поколений Лазистана. Под прикрытием такой дружины русский отряд отступил совершенно спокойно и занял в пределах Мингрелии Чахатаурские высоты. Штаб князя Андроникова поместился в Усть-Цхенисцкале, куда должна была прибыть и наша дружина. Пророчество князя Ивана Малхазовича, что турки остановятся, как только остановимся мы, сбылось в буквальном смысле этого слова. Селим-Паша подошел к нашей границе, но долго не решался перешагнуть Чолок, стараясь прежде всего завязать и упрочить свои сношения с гурийцами. Вот тут-то и пригодились ему наши ренегаты. Во главе их стоял известный Гассан-Бей, из рода кобулетских князей Тавтгеридзе, а главными помощниками ему служили турецкие паши: Думбадзе, уроженец Гурии, и Мачавариани, имеретин, захваченный в плен еще в детстве. Сами кобулетские башибузуки в сущности были те же гурийцы, изменившие вере, но сохранившие свою национальность и связи со своею родиной. Несмотря на то, попытка Селим-паши не имела никакого успеха. Тогда он решился, наконец, перейти Чолок и занял Озургеты. Жители из страха разорения приняли его с хлебом и солью. Между тем, вслед за турецкими солдатами явились английские купцы, которые навезли множество товаров, устроили базары, и видимо старались привлечь к себе население мнимою дешевизною. В свою очередь и турки не сидели без дела; они занялись на досуге ловлею красивых мальчиков и девочек, которых целыми толпами сплавляли контрабандным способом в Константинополь. Очевидно, что дешевые ситцы и никому не нужные безделушки не могли утешить родителей в потере детей, при том без [151] всякой материальной выгоды,— и народ одинаково роптал и на англичан и на турок.

Пока все это совершалось в далеких от нас Озургетах, князь Андроников деятельно занялся приведением в порядок своего отряда; в несколько дней он сформировал черводанский транспорт из 2-х тысяч вьюков, перевез провиант из Кутаиса, пригнал огромные гурты порционного скота и занялся покупкою артиллерийских лошадей для пополнения убыли и замены негодных. «Зная батарейных командиров, — говорил мне Мамацев,— за людей усердных и вполне добросовестных, я стал доискиваться причины такого состояния лошадей, и вот что оказалось. Во всей Кутаисской губернии нельзя было достать ни сена, ни овса, и лошадей кормили болотною травой, от которой оне быстро худели и, наконец, падали. Батарейные командиры, новички на Кавказе, не хотели верить, чтобы чала из гоми и кукурузное зерно, находившиеся у них под рукою, могли составить питательный, а главное, безвредный корм для лошадей, воспитанных в России на одном овсе. Мне стоило много труда рассеять это предубеждение; но как только, по моему настоянию, болотная трава была исключена из корма, и батарейные коновязи завалились чалою и кукурузой, которые в избытке доставлялись жителями, лошади стали поправляться так быстро, что в несколько дней батареи были готовы к походу»

Между тем, турки, одушевленные занятием Абхазии и покинутых нами прибрежных укреплений, вознамерились обойти наши войска, стоявшие на Рионе, и идти на Кутаис обходною дорогой через Ленчухтское ущелье. Так говорят об этом официальные реляции; но теперь достоверно известно, что этот отряд, составленный из трех с половиной батальонов регулярной пехоты и нескольких тысяч кобулетцев, одетых и вооруженных так же, как наши [152] гурийцы, отправлен был за речку Супс только с намерением разведать о настроении тамошних жителей и постараться привлечь их на сторону турок. Вот почему при отряде находился сам Гассан-Бей Тавтгеридзе, и другой уроженец Гурии Ремит-паша (Думбадзе), имевший также значительные связи на родине В свою очередь князь Андроников, предвидевший возможность подобного обхода, давно уже занял то же Ленчхутское ущелье двумя батальонами пехоты, под командой подполковника князя Николая Эристова, а в помощь к нему держал на готове 12-ть сотен конной и пешей милиции.

Вот на этот-то отряд, стоявший в д. Негоити, и наткнулся турецкий авангард Думбадзе. Надо сказать, что князь Эристов, памяти которого мы посвятим впоследствии несколько строк, принадлежал к числу тех военных людей, которые не ждут нападения, а всегда нападают сами. Узнав о приближении турок, он выступил к ним на встречу, и на рассвете 27-го мая решительно атаковал неприятеля. Понимая однако, что нашей пехоте, вооруженной кремневыми или плохими ударными ружьями, нечего состязаться огнем с дальнобойными штуцерами и винтовками, он повел свои батальоны прямо в штыки,— и куринцы сразу овладели турецкою батареею. Бой начался отчаянный, длившийся несколько часов к ряду. Мы потеряли более шести сот человек, т. е. половину отряда, но за то взяли два орудия, пять знамен, все парки и все имущество турок. Подоспевшая милиция довершила поражение неприятеля, и гнала его до самой речки Супс, где турки окончательно рассеялись. Говорили, что потеря их простиралась до двух тысяч одними убитыми; по крайней мере мы похоронили свыше 500 трупов, собранных только на месте рукопашной свалки, а сколько их еще разбросано было по лесам и болотам. Сам Думбадзе, пытавшийся восстановить порядок, [153] был ранен и едва-едва успел ускакать, но Гассан-Бей был настигнут милицией и сложил свою беспокойную голову. Один из гурийских дворян, по имени Ераджи Чконио, нанес ему смертельный удар своею саблей, а потом отрезал голову, и с торжеством повез ее к Малхас-швили, как называли гурийцы князя Андроникова.

Когда Андроников получил известие о Нигоитском сражении, он только сказал: «Ну, теперь пора!» и 29-го мая двинулся опять к Озургетам. В это самое время наша дружина пришла в Усть-Цхенисцхале и, не застав отряда, пошла догонять его форсированным маршем. 1-го июня мы ночевали уже в виду Озургет и на следующий день весь отряд выступил с ночлега в боевом порядке. Чем ближе подходили мы к передовым укреплениям, воздвигнутым турками к стороне Чахатаура, тем более и более убеждались, что они были уже покинуты. Турецкий корпус действительно ушел за Чолок, и депутация, встретившая нас при вступлении в город, сообщила, что турки еще накануне, узнав о нашем наступлении, быстро очистили город, но что гурийцы не дали отступить им безнаказанно: они настигли их арьергард и, после боя на одних кинжалах, вернулись домой с турецким знаменем. В Озургетах мы нашли много турецких солдат больных и раненых, которых неприятель не успел увести с собою; английские магазины были также брошены и стояли уже наполовину разграбленные. Посланные от нас разъезды донесли Андроникову, что турки остановились в верстах в восьми за Чолоком, в трех укрепленных лагерях, которые, судя по брустверам, бастионам и батареям, приготовлены были ими заранее. Князь Андроников хотел в тот же день атаковать неприятеля, но от этого пришлось отказаться, так как арьергард, задержанный в пути обозами, прибыл слишком поздно. «Жаль, жаль,— повторял в [154] раздумье князь Иван Малхазович,— хотелось бы «уже» сегодня покончить с ними, а то пожалуй «уже» уйдут». Вечером он собрал у себя нечто в роде военного совета, на котором присутствовал и наш Джандиери. От него-то я и знаю некоторые подробности о том, что происходило на этом совете. Начать с того, что голоса разделились. Большинство генералов: Гагарин, Бруннер и Дрейер требовали отложить атаку по крайней мере на два дня, чтобы предварительно сделать основательную рекогносцировку неприятельской позиции, о которой мы не имели никакого понятия; они вообще держались более осмотрительного образа действий, имея в виду, что наш семитысячный отряд, включая в то число милицию, должен был выдержать бой с 30-ти тысячным корпусом, имевшим над нами еще значительный перевес в артиллерии; меньшинство — Майдель и Мамацев, старые кавказские бойцы, стояли напротив — за быстрое и смелое нападение, чтобы воспользоваться деморализацией турок после Негоитского поражения. «В нашем положении,— говорил Майдель,— остается одно — идти напролом. Что из того, что мы узнаем какие у них укрепления, и как расположены их батареи? Их надо взять — а взять их при наших средствах можно только теперь, пользуясь нашим нравственным превосходством. Пройдет эта минута — турки опомнятся, и тогда мы со всеми нашими сведениями будем отбиты и проиграем сражение». Андроников, все время дымивший своею трубкой, как пароход, не принимал никакого участия в жарких прениях и, дав всем наговориться вволю, наконец, поднялся с места и сказал: «уже, господа, теперь мое решение. Завтра бить турок, а теперь пора спать». Слова эти произвели на всех одинаково отрезвляющее действие, и все участники военного совета разошлись по своим палаткам. Всю ночь в походном штабе писали диспозицию, а 4-го июня, когда еще было совсем темно, [155] отряд выступил из Озургет и по густому лесу двинулся к нашей границе.

Было пять часов утра 4-го июня, когда впереди нас послышалась живая перестрелка: это гурийская милиция столкнулась с турецкими пикетами и погнала их в лагерь. На встречу к ним выступил оттуда целый батальон пехоты с орудием, но гурийцы, бросившись в кинжалы, произвели такую резню, что баталион бежал, потеряв знамя, пять значков и орудие с полной запряжкой. В эту минуту мы стали выходить из леса, и перед нами открылась обширная поляна, которая пересекалась быстрым Чолоком. По ту сторону реки, в самом конце поляны, виднелся огромный лагерь, обнесенный высоким бруствером, с тремя угловыми барбетами; за этим лагерем, на темном фоне леса, выделялся другой, а еще далее — третий, в котором, как говорили гурийцы, сложены были все тяжести и боевые запасы турецкого корпуса.

Выходя из леса, войска перестроились в две штурмовые колонны: Майдель с четырьмя, и Бруннер с пятью баталионами должны были одновременно ворваться в лагерь с двух сторон, а в то же время вся пешая милиция, посланная долиною Чолока в обход правого неприятельского фланга, ударить ему в тыл. Кавалерия осталась в резерве. Здесь были донской казачий 11-й полк, под командою старого ветерана полковника Харитонова, офицера чрезвычайно храброго, распорядительного и известного в целом крае своею широкою благотворительностью. За ним стояла наша дружина, а далее — пять сотен конной имеретинской милиции, — и в голове ее княжеская сотня, составленная исключительно только из одних князей Микеладзе. Командовал ею старый князь Кайхосро Микеладзе, представитель самой многочисленной княжеской фамилии в Имеретии, пользовавшийся в крае огромною популярностью. Ему было в то [156] время уже под 80 лет. Сутуловатый, но все еще бодрый, с огромными красными, как львиная грива, усами, он поражал всех своею сановитой фигурой и служил как бы живым отражением древних героев «Барсовой кожи». Боевая служба его началась еще при имеретинских царях, потом он был в походах Паскевича и, наконец, дома дрался беспрерывно со своими соседями: абхазцами и горцами, у которых слыл под именем «длинноусого князя». Он и теперь при первом созыве милиции, несмотря на свои маститые годы, не захотел оставаться дома, когда все шли на царскую службу, и сформировал целую сотню из одних своих родственников. Садясь на коня, он объявил торжественно всем, что не слезет с него, пока не прогремит последний выстрел войны, и неприятель не понесет должного наказания.

Бой начала артиллерия. Восемь полевых и десять горных орудий развернули фронт и открыли огонь по неприятелю. Но наши снаряды до него не долетали, и со стороны даже странно было смотреть, как эти маленькие, точно игрушечные горные пушки, состязались в борьбе с батарейными орудиями. Очевидно, что нам нужно было переменить позицию, но взять батарею на передки под таким страшным огнем значило бы подвергнуть ее тяжким потерям; а потому наши артиллеристы быстро изобрели другой, весьма остроумный способ наступления: накатывая орудия после каждого выстрела, они подвигали их все вперед и вперед, и таким образом расстояние между нами и неприятелем уменьшалось незаметно, но чрезвычайно быстро. Наконец, явилась возможность открыть огонь уже по пехоте. В эту самую минуту начался штурм. Два баталиона куринского полка, из колонны Майделя, первые ворвались в лагерь, взяли батарею и погнали турок в поле. Поддержи в эту минуту куринцев какая-нибудь часть, и турки испытали бы полное [157] поражение. Но куринцы, расстроенные большими потерями, остались одни и ни на какую помощь рассчитывать им было нечего. Литовские баталионы, составлявшие непосредственную поддержку их, не выдержали страшного огня неприятеля, остановились и не двигались с места. Милиция, успевшая обойти неприятеля, ввязалась в горячую перестрелку и также остановилась, поджидая колонну Бруннера, а Бруннер, сбившийся, как говорили, с дороги, был еще далеко. Турки, между тем, опомнились, и восемь баталионов с тремя эскадронами улан, бросились на куринцев, рассыпанных по лагерю. Куринцы не могли сдержать неприятеля и были выбиты из лагеря, хотя успели увезти с собою отбитые ими орудия. Участь сражения висела на волоске.

Надо отдать справедливость князю Ивану Малхазовичу, который, посреди всей этой сумятицы, один не потерял присутствия духа. Видя, что бой приходится начинать сначала, он послал вернуть колонну Бруннера, а между тем приказал всей кавалерии ударить на лагерь и выручить куринцев.

Еще с утра, готовясь к бою, грузинская дружина оделась, как на свадьбу, во все, что у нее было лучшего, и теперь с неудержимой отвагой ринулась вперед, чтобы вырвать у турок победу. Впереди всех неслось черное дружинное знамя; его держал в руках Натрошвили, старшина бодбисхевский, прозванный «Гогр» (силач); и когда он скакал в своих доспехах, на белом коне, с черною хоругвию в руках, он удивительно напоминал собою Георгия Победоносца.

Казаки ударили прямо на лагерь, а мы обогнули укрепление с тыла и врезались в турецкий батальон, сомкнувшийся в каре. Четыре сотни с самим Джандиери ударили с фронта, две — под моею командою — с тыла. Бой произошел ужасный. Два сотенных командира князья Андроников и Вахвахов, скакавшие впереди других, первые врубились в [158] каре и оба пали на штыках пехоты. У этого Вахвахова еще прежде были убиты четыре старшие брата, и это был пятый вписавший свое славное имя в фамильный синодик; спустя несколько лет был убит и шестой брат на правом фланге за рекою Белой. Сам Джандиери был ранен двумя штыками; его помощник князь Цицианов получил две раны штыком и саблей, но оба остались во фронте. Князь Николай Чавчавадзе, обладавший необычайною физическою силой, валил тела на тела, пока не получил сам две тяжелые раны: пуля прошла навылет через шею, повредила гортань и засела в плече; в то же время удар саблей перерубил ему все пальцы правой руки; тут же возле него изранен другой офицер, князь Михаил Эристов. Дружина потеряла 120 человек убитыми и ранеными, преимущественно штыками. Но зато она буквально уничтожила весь гвардейский батальон, отбила полковое знамя, три значка и одно орудие. Это были ее единственные трофеи. Ни одного турецкого ранца, ни одной фески, ни одной вещи не было взято грузинами; вся добыча осталась в руках имеретин.

Одновременно с нами, казачий полк Харитонова и имеретинская конница влетели в неприятельский лагерь и принялись рубить встретившую их пехоту. Она была рассеяна, но при этом храбрый Харитонов был убит пулею в голову а имеретины потеряли доблестного своего вождя, князя Кайхосро, сраженного картечью. После боя я посетил его на перевязочном пункте. Он с удовольствием слушал рассказы о совершенном поражении турок, и когда родные пытались утешать его словами: «не бойся, Кайхосро, раны твои не опасны», он отвечал спокойно: «Я боялся только одного, чтобы тело мое не осталось в руках у врагов, теперь же, когда я умираю среди своих, мне бояться нечего». Он прожил еще несколько часов, и в последние [159] минуты жизни завещал окружавшим его князьям, служить России также, как служил он сам, как служили отцы их и деды.

Кавалерийская атака произвела в неприятельском лагере большую панику, и, смятые ею турецкие батальоны, один за другим обращались в совершенное бегство. Вот этою-то минутой и сумел воспользоваться князь Андроников. Возвратив колонну Бруннера, он усилил ее двумя литовскими батальонами, отставшими от Майделя, выдвинул из резерва последний батальон Белостокского полка - и весь отряд разом двинул на приступ. Во главе пошли опять куринские батальоны; колонну на этот раз повел генерал-маиор князь Гагарин; пуля поразила его в шею, но, истекая кровью, он бодро шел впереди всех, подавая собою пример благородного самоотверженья. Турки, уже расшатанные нравственно ударом нашей кавалерии, не могли оказать упорного сопротивления пехоте. Они однако успели перебежать во второй укрепленный лагерь, и встретили оттуда наступавшие войска жестоким огнем. Тогда полковник Мамацев прискакал с своею артиллерией,— и залп из 18-ти орудий с близкого расстояния разметал земляные валы, разбил ворота и повалил палисад. Через эти-то бреши пехота наша и устремилась на приступ. Турки дрались с ожесточением, но после громадных потерь обратились в такое бегство, что третий лагерь был занят нами уже без выстрела. Вся кавалерия и пешая милиция гнали турок еще далеко, до самой речки Легвы, и здесь, окончательно отрезав им путь отступления, заставили рассеяться. Сам Селим-паша ускакал в Кобулеты, в сопровождении лишь нескольких телохранителей. Разгром Батумского корпуса был полный; в наших руках осталась вся турецкая артиллерия, 35 знамен и три лагеря со всем имуществом; захвачена была даже палатка Селим-паши и его драгоценная [160] сабля. Потом мы узнали, что турки потеряли все свое казначейство, около полумиллиона рублей, но куда оно девалось неизвестно; надо думать, что все оно разошлось по карманам наших милиционеров, продававших затем французские империалы за два и даже за полтора рубля серебром.

По окончании боя весь наш отряд двинулся обратно в Озургеты. В это время мне дали знать, что тушинская сотня осталась в лесу и не хочет возвращаться, потому что пропал один тушин, и его ищут. Я поскакал в лес, но ни какие увещания не помогали. — «Идите, говорили они: мы и сами дорогу найдем».— «Да может быть, уговаривал я их: он ранен и взят в плен».— «Нет, отвечали они, наш не может быть взят в плен; он наверно убит». Я вынужден был доложить об этом Андроникову, и князь, не желая нарушать их обычая, приказал мне остаться с батальоном пехоты для их прикрытия. Тушины перерыли весь лес и, наконец, нашли таки своего убитого. Вся сотня ликовала, потому что потерянное тело покрыло бы их на родине вечным позором. Везти убитых в Тушетию им, разумеется, не позволили, и после долгих пререканий они согласились похоронить их в Шамокметском монастыре. Там похоронила дружина и остальных убитых. Могилы грузинских князей находятся в самом соборе, где погребались владетели Гурии, а простых дружинников — в ограде. Владетель Шамокмет Димитрий Гуриели устроил в день похорон великолепную тризну, и тут же пожертвовал две большие мраморные плиты, которые и по ныне украшают могилы князей Вахвахова и Андроникова.

Раненых было много, и их пришлось оставить в Озургетах на попечении жителей. Князь Нико Чавчавадзе доехал с нами до Кутаиса, где туземный хаким, знаменитый Туркманидзе, после мучительной операции вырезал ему пулю,— [161] и этот сказочный атлет, со своими сквозными ранами, на другой же день сел на коня и верхом пустился догонять дружину.

В Кутаисе, среди народных празднеств по случаю Чолокской победы, князь Иван Малхазович уже задумал новый поход, и двинул часть гурийского отряда через Боржом, на помощь главному александропольскому корпусу. Таким образом, мне едва-едва не пришлось принять участие и в Кюрюк-Даринском сражении. Мы уже были в Сураме, когда нас встретил курьер от генерала Реада с известием, что Шамиль спустился с гор и громит Кахетию. Никаких подробностей он передать не мог, но говорил, что в Тифлисе общая паника, войск нет, и Реад требует нашу дружину, чтобы иметь под рукою надежную конницу. Известие поразило всех, как громом, и князь Андроников немедленно приказал нам идти форсированным маршем, а вслед за нами выслал еще четыре батальона пехоты с целою батареею. В то же время он отправил Реаду следующую записку. «Дозвольте и мне самому ехать в Тифлис, дабы поспешить в Кахетию, где умереть, разделяя участь моих соотечественников,— есть высшее мое желание». Он обогнал нас дорогой и прибыл в Тифлис ночью; а вслед за ним, на следующее утро, явились и мы, изумив всех быстротою марша. Действительно, мы шли почти без привалов, и расстояние в 150 верст сделали менее нежели в сутки. Сам Реад выехал к нам навстречу, а за ним повалили и густые толпы народа. Несмотря на общее уныние, царившее в городе, нас ожидали овации, но мне было не до них, так как в дружине произошел некоторый беспорядок: тушины, составлявшие пятую сотню, остановились, и ни за что не хотели идти позади, т. е. в своем месте, опасаясь, чтобы их не приняли за трусов. Мне опять пришлось уговаривать их, [162] но упорство этого народа было поистине изумительное. Я долго возился с ними, пока мне не пришла в голову вдруг счастливая мысль. «Слушай Элисбаридзе, сказал я: твои тушины просят, сами не зная чего. Ведь все внимание зрителей сосредоточится именно на задних сотнях, а не на передних, потому что все лучшее обыкновенно припасается к концу. Ты видел, например, хотя бы наши церковные процессии: впереди идут дьячки, потом дьяконы, дальше священники и только за ними появляются уже епископы, а в конце концов, шествует сам экзарх, на котором и сосредоточивается внимание народа». Эта мысль до того понравилась тушинам, что они не захотели идти впереди дворянской сотни и требовали, чтобы их пустили в самом хвосте колонны. Как ни как, но дело наконец уладилось, и только в дружине долго еще смеялись над тем, что я заставил передние сотни играть роль дьячков и дьяконов.

Пройдя через Тифлис под гул восторженных жителей, мы раскинули свой бивуак около древней Дидубийской церкви. В разных местах поля тотчас появились разноцветные значки, воткнутые в землю, из которых каждый служил средоточием сотни. И возле каждого из этих значков группировались то ярко-красные осетинские шапки, то белые папахи карталинцев или кахетинцев, то низенькие войлочные шапочки тушин и пшавов. А в стороне от этих характерных групп, перед палаткой Джандиери, развевалось большое черное знамя, еще новое, но уже окуренное дымом Чолокской победы. Весь Тифлис приезжал смотреть на наш оригинальный бивуак и принял участие в народном празднике, который устроил нам город. Сам Реад подарил дружине тысячу червонцев.

Дня через два вступили, наконец, и батальоны, высланные Андрониковым, — вступили весело, с бубнами и с новою солдатскою песнею: [163]

Князь Андроник, наш отец,
Мы сплетем ему венец
Из солдатскиих сердец,
На головушку наденем,
Закричим ему ура —
Затрясется вся земля.

Молодецкий вид батальонов, только что разгромивших турок, совершенно успокоил город, хотя, правду говоря, никакой опасности ему не угрожало. Весь успех Шамиля ограничился только разорением богатых Цинондал и пленением семейств князей Чавчавадзе и Орбелиани. Но это-то последнее обстоятельство и было причиною скорби в целой Грузии. Обе княгини были родные сестры, внучки последнего царя Георгия, и их бедственная участь вызывала у всех чувство глубокого и искреннего соболезнования

Надо было слышать песни народных певцов того времени, передававших в своих импровизациях повесть о страданиях княгинь, чтобы понять всю силу любви и участия, выражаемых в такие минуты самим народом. Я помню одну из этих импровизаций: «До чего мы дожили,— говорил седой сазандар: - цвет и свет нашей Кахетии в руках у ненавистных лезгин. Мы должны молиться теперь только о княгинях и их детях. В них погибла краса и надежда Кахетии»… В самом деле, какая жестокая судьба постигла эти два, особенно уважаемые в Грузии семейства. Не прошло еще полугода, как княгиня Варвара Ильинишна Орбелиани потеряла мужа, известного генерала князя Илико, убитого под Баш-Кадыкларом, а муж Анны Ильинишны, князь Давид Чавчавадзе, в то время, как погибала его семья, геройски оборонялся в Шильдах, против всех сил Шамиля, и слишком поздно узнал о потере семьи и всего своего состояния. Сам Император Николай Павлович, прочитав донесение об этой катастрофе, [164] собственноручно написал: «Ужасно! Князя Чавчавадзе, кроме данных мною, наград (За геройскую оборону Шильд государь произвел его в полковники и назначил следующий орден — Анну с короной.), во флигель-адъютанты, и употребить все меры к выкупу княгинь из плена». Чтобы возвратить им свободу пришлось заплатить сорок тысяч рублей и отдать Шамилю старшего сына его, Джемал-Эддина, взятого в плен еще в младенчестве, воспитанного в России, и служившего офицером в одном из наших уланских полков.

Несмотря на то, что Шамиль уже удалился, и Кахетия мало-помалу успокоилась, впечатление, оставленное набегом, было так сильно, что когда наступило 15-е августа, престольный праздник в Морткобской обители св. Антония, куда обыкновенно стекаются тысячи богомольцев, народ потребовал, чтобы туда отправлена была наша дружина, без чего не хотел собираться, опасаясь лезгин. Праздники прошли, разумеется, спокойно, а мы в свою очередь были обрадованы в Марткобе известием о наградах, полученных за Чолокское дело.

Надо сказать, что с известием о нашей победе был послан в Петербург князь Николай Эристов, герой негоитского сражения. Это был один из тех счастливцев, которым судьба щедро расточает свои дары, и которые, в свою очередь, имеют дар пользоваться ими, не возбуждая ни в ком ни зависти, ни порицания. Их удел — любовь и симпатии всех, кто их окружает. Как воин, он обладал прирожденным талантом, и был одним из тех самородков, каких не мало выходило из рядов нашей старой кавказской армии. Еще в детстве, созерцая из отцовского дома картину враждебных гор, Эристов усвоил себе понятие, что защита отечества есть высшая, самая священная обязанность человека,— и этим понятиям [165] следовал всю свою жизнь. Не знаю какие причины помешали ему, подобно другим грузинским юношам, поступить в один из наших кавказских полков, но первый поход в Осетию, под начальством князя Андроникова,— тогда еще полковника, — был сделан им простым волонтером. Там, при штурме какой-то башни, он получил такую тяжелую рану в ногу, что почти три года ходил на костылях, но едва оправился, как снова полетел в Дагестан, участвовал в Даргинской экспедиции, и снова был ранен пулею в голову. Князь Воронцов обратил внимание на молодого офицера и уговорил его перейти из милиции в Грузинский гренадерский полк, а через три года взял к себе в адъютанты и перевел в гвардию. Таким образом, карьера его была сделана, и с началом крымской войны, переименованный в подполковники армии, он был назначен в отряд князя Андроникова, где негоитское дело сразу закрепило за ним боевую репутацию.

Государь принял Эристова чрезвычайно милостиво, и выслушав доклад его о военных действиях в Гурии, тут же пожаловал ему за Негоити — георгиевский крест 4-й степени, за Чолок — чин полковника, а за добрую весть — звание флигель-адъютанта. Казалось, что перед ним развертывалась блестящая будущность, но судьба, управляющая нами, судила иначе. Возвратившись из Петербурга, Эристов перепросился на другой театр военных действий в крымскую армию, где тотчас же назначен был командиром Смоленского пехотного полка. Но военные действия в Крыму уже прекратились, заключено было перемирие, и ему не пришлось участвовать в делах с французами и англичанами. В это время Император Александр II-й посетил Крым и, увидев Эристова, приказал ему принять лейб-гренадерский Екатеринославский имени Его Величества полк, расположенный в окрестностях Симферополя. С грустию [166] проводили смоленцы своего любимого командира, но ни кому не приходило в голову, что они провожают его на смерть. Прошло несколько месяцев,— и Эристова не стало. В Симферополе, куда он отправился в самом конце 1855 года, свирепствовала тогда страшная эпидемия — и одною из первых жертв ее сделался Эристов. Самоотверженно ухаживая за больными солдатами, которых поместил даже в собственном доме, он заразился тифом и, спустя несколько дней, скончался на руках своих офицеров. Ему в то время было только 34 года. Могила его находится далеко от родины, верстах в 12-ти от Симферополя, в д. Саблы, и на ней лежит мраморная плита, — скромный дар полкового общества

Награды за Чолокское сражение были щедрые: в числе прочих Андроников получил александровскую ленту, и дочери его сделаны фрейлинами двора Их Величеств, Джандиери награжден георгиевским крестом, я произведен в штабс-капитаны, а грузинскому народу пожаловано было георгиевское знамя, в память доблестного служения конной дружины грузинских охотников. Так выразился об этом Император Николай Павлович, сказавши, что эта дружина служила лишь представительницею верного и храброго грузинского дворянства. Знамя это красного цвета, с георгиевскими лентами, заканчивавшимися внизу большими серебряными кистями. Замечательно, что древко, увенчанное сплошным металлическим копьем, не имеет обычного изображения георгиевского креста, встречающегося даже на мусульманских знаменах. Образ св. Георгия Победоносца помещен на самом полотнище с одной стороны его, а с другой — государственный герб, с надписями кругом на русском и грузинском языках, кому и за что пожаловано знамя. Торжественное освящение его произведено было в Тифлисе 6-го января 1856 года, в самый день Богоявления, на [167] Иордани, во время обычного крестного хода. В строю находилась дворянская дружина, собранная в Тифлис по этому случаю, и во главе ее был губернский предводитель дворянства отставной полковник князь Джамбакуриан-Орбелиани. По окончании богослужения сам главнокомандующий принял знамя из рук высокопреосвященного экзарха Грузии и передал его князю Орбелиани, а тот в свою очередь вручил его избранному дворянством знаменосцу. Это был молодой, но уже успевший заслужить георгиевский крест, юнкер милиции Григорий Ахвердов-Калантаров. Дружина с новым знаменем продефилировала мимо главнокомандующего и дружным "ура" ответила на его поздравление. День этот закончился парадным обедом, данным дворянством в залах благородного собрания. "Мы принимаем знамя это,— говорилось в одной из застольных речей: — как залог монаршей к нам милости, как священный символ, под сенью которого благородное грузинское дворянство будет служить всегда с той же доблестью, с какою служили русским царям наши славные предки. Помимо того, знамя, врученное нам ныне и заслуженное в Чолокском бою, особенно дорого нам, как выражение последней воли, последнего завета и признательности в Бозе почившего Императора Николая I-го к верному грузинскому народу. И да будет день этот — закончил оратор,— одним из самых лучших и светлых наших воспоминаний». (Знамя это хранится ныне в Кавказском Военно-Историческом Музее. Прим. Ред.)

В Марткоби дружина наша оставалась до конца августа месяца, а затем нас перевели в Кахетию и расположили в деревне Бухурцихе, в виде подвижного резерва передовой кордонной линии. Здесь мы простояли до 16-го октября, когда к нам прибыл князь Андроников, чтобы еще раз лично поблагодарить дружину за ее службу, и затем [168] распустить ее по домам. Два дня пировали наши всадники, и два дня известный зурнач и сазандар Алексей тешил нас своими импровизациями. Как ни хотелось всем поскорее увидеть свои родные очаги, но святые узы товарищества все-таки вступали в свои права, и к нашим празднествам невольно примешивалось грустное чувство близкой разлуки. Вспоминались нам и трудные, исполненные опасности дни, пережитые вместе, и кровь пролитая нами, и те молодые товарищи, еще недавно полные огня и жизни, которые мирно покоились теперь в ограде Шамокметского монастыря, и которых уже больше не увидят родные. 18-го октября дружина проводила, наконец, князя Андроникова, потом уехал Джандиери и увез с собою черное дружинное знамя, а за ним, один по одному, стали разъезжаться и всадники, унося с собою и распространяя в народе молву о славной службе грузин на Чолоке. Вместе с другими отправился домой и наш певец — Алексей, старый боец, заслуживший георгиевский крест еще в 1841 году, во время Черкеевского похода. Но смерть, щадившая певца в кровавых боях, нашла его на дружеском пиру, среди его вдохновенных импровизаций. Случайный выстрел одного из пирующих сразил его наповал, и песня, начатая им о Чолоке, перервалась на полуслове... [169]

Глава VIII.

Кампания 1855 года. — Первая встреча с Муравьевым. — Парад в Александрополе. — Переход за Арпачай и открытие военных действий. — Соганлугский поход. — Действия за Соганлугом особого летучего отряда. — Новый командир полка князь Дондуков. — Неудачный поход к Керпи-Кеву. — Тесная блокада Карса. — Смерть Позднякова. — "Ночное побоище". — Поражение турецкого корпуса Али-паши. — Штурм 17-го сентября. — Продолжение блокады и сдача Карса.

По роспуске дружины я возвратился в полк, расположенный на зимовых квартирах в Елисаветполе, а вслед затем, в марте 1855 года, принял 7-й эскадрон от князя Захария Чавчавадзе.

Весна в этом году наступила рано. Снега быстро таяли, и как только в поле показалась молодая травка, первый дивизион наш выступил на Лезгинскую линию, а вслед за ним двинулись и остальные восемь эскадронов в Александрополь, в состав действующего корпуса.

На походе мы увидали в первый раз нашего нового наместника и главнокомандующего генерал-адъютанта Муравьева, назначенного на место князя Воронцова. Странная молва предшествовала его приезду. Рассказывали, что он проехал по Кавказу еще небывалой грозой, что им припоминались везде какие-то старые счеты с Воронцовым, что лучшие боевые генералы, оскорбленные его приемом, покидают Кавказ, что всюду, где он проезжал вводятся суровые порядки аракчеевских военных поселений. Без сомнения, во [170] всех этих слухах было много преувеличений, но тяжелый характер его пришлось испытать и нам.

11-го мая, когда мы пришли на ночлег в Дилижан, где была назначена дневка, смотритель почтовой станции дал знать, что проскакавший курьер приказал заготовить лошадей для проезда главнокомандующего. Никаких официальных известий об этом у нас не было, а потому естественно возник вопрос: следует, или не следует встречать его с почетным караулом. Надо правду сказать, что тонкости уставов из нас мало кто знал, но решили все-таки, что честь лучше бесчестия и выставили караул у станции. Туда же собрались и все эскадронные командиры. Перед вечером проскакал новый курьер и объявил, что главнокомандующий едет. Коляска Муравьева, запряженная шестериком, пронеслась мимо нас и завернула в молоканскую слободку. Князь Чавчавадзе поскакал за нею верхом и приказал вести туда же почетный караул. Муравьев остановился в избе одного молоканина и беседовал с хозяином, когда доложили, что прибыл командир Нижегородского полка. Муравьев встретил его на пороге, и между ними произошел следующий разговор:

«Почему вы не встретили меня с почетным караулом»?

«Караул был выстроен у почтовой станции и теперь идет сюда».

«Почему же вы не знали, где остановится ваш главнокомандующий?»

«Не знал, потому что не имел от вас никакого уведомления».

«А ты знал, что я остановлюсь у тебя»? — обратился Муравьев к хозяину.

Молоканин поклонился в пояс. «Как не знать? — Знал, батюшка, ваше высокопревосходительство»

«Вот видите, — простой молоканин знал, а вы, [171] генерал, не знали. Что же вы будете делать в военное время?»

«Война идет уже два года», — сдержанно ответил князь Чавчавадзе,— а о том, что делали нижегородцы под Баш-кадык-ларом и Кюрюк-Дара, вы можете узнать в Александрополе от вашего предместника». Князь Чавчавадзе поправил при этом рукою Георгиевский крест, висевший у него на шее. Это движение и резкая нота, прозвучавшая в его голосе, не ускользнули от Муравьева; он круто переменил разговоръ.

— «А почему вы в полковой форме? Разве вы не знаете, что должны представиться мне в парадном генеральском мундире?»

Это была уже мелочная придирка, на которую князь Чавчавадзе возразил спокойно:

«Знаю; но полагаю, что, находясь в военном походе, не сделал большого проступка, не взяв с собой парадного мундира, тем более, что мы не ожидали встретить вас на дороге».

«Исправный офицер должен иметь при себе; для того вам и полагается несколько вьючных лошадей, Завтра я осмотрю полк. Приказание получите». С этими словами он кивнул головой, заложил руки за спину, и вышел из комнаты вместе с хозяином.

Чтобы объяснить всю эту сцену надо припомнить один эпизод, долго сохранявшийся в преданиях Нижегородского полка. Это случилось еще в 1829 году на полях Бейбурта.

Когда гренадерская бригада получила приказание атаковать укрепленный город, весь Нижегородский полк был выдвинут вправо для прикрытия ее фланга. Турки выслали против него целый рой делибашей, тотчас завязавших перестрелку. Началась джигитовка. В эту минуту какой-то турецкий офицер почти в упор подскочил к [172] лейб-эскадрону и выстрелил из пистолета. Князь Чавчавадзе, стоявший перед первым взводом, бросился на него с поднятою плетью. Офицер стал уходить, а Чавчавадзе насел на него вплотную. Видя, что они скрываются уже из глаз, весь первый взвод, без приказания, ринулся за своим командиром; за взводом пустился весь первый эскадрон, за первым второй,— и через мгновение все шесть эскадронов, далеко опередив пехоту, бешено неслись на турецкие окопы. Конница, стоявшая перед ними, была сметена, и драгуны мчались прямо на батареи. Турецкий офицер, за которым гнался Чавчавадзе, доскакав, между тем, до своих укреплений, вскочил в редут. Чавчавадзе приостановился на мгновение, но затем дал шпоры,— и белый кабардинский конь его, сделав отчаянный прыжок, скрылся за бруствером. Чавчавадзе очутился один среди тысячи турок, но они не пришли еще в себя от изумления, как принеслись драгуны, и вся линия батарей была ими взята. Паскевич с высокого холма видел эту бешенную атаку, и, схватившись за голову, повторял только: «Куда? Зачем они скачут?». Он опасался, что драгуны попадут под огонь укреплений; но ему и в голову не приходило, чтобы они скакали именно на эти укрепления. Когда же все кончилось, и турецкие пушки, повернутые назад, стали бить по своим, он снял фуражку и сказал окружающим: «Вот вам мои нижегородцы! Они не знают невозможного». Между тем, командир полка князь Иван Малхазович Андроников продолжал гнать турок, приказав Чавчавадзе остаться в городе, чтобы собрать отставших людей и как можно скорее догонять с ними полк. В это время, в покинутый Бейбурт, вступил Муравьев с гренадерской бригадой, и встретив Чавчавадзе, приказал ему остаться при пехоте. Чавчавадзе ответил, что он этого сделать не может, так как имеет приказание своего командира [173] спешить к полку, который далеко впереди и, может быть, нуждается в помощи. Муравьев, не отличавшийся мягкостью в выражениях, принялся распекать Чавчавадзе и, подойдя к нему, стал грозить пальцем. Чавчавадзе вспыхнул и, отступив два шага назад, молча положил руку на шашку. Это движение заставило Муравьева опомниться; но он не успел еще ничего сказать, как Чавчавадзе скомандовал «рысью» и ускакал со своими драгунами. Муравьев тотчас подал рапорт и потребовал предания Чавчавадзе полевому суду по законам военного времени. Этот рапорт испортил Паскевичу все настроение духа после блестящей победы. Тем не менее, на другой день, утром, он один отправился пешком на бивуак Нижегородского полка, чтобы благодарить драгун за вчерашний бой. «Такой атаки,— говорил он,— я не видел в течении всей своей боевой службы». Он обнял Андроникова и сказал ему: «Покажи мне того офицера, который на белой лошади первый вскочил в укрепления». Андроников представил ему князя Чавчавадзе. «Это какой Чавчавадзе?», спросил Паскевич, нахмурившись: «не тот ли, на которого жаловался Муравьев?» — "Тот самый", ответил Андроников. «Молодой человек, — сказал ему Паскевич, знаете ли, чему вы подвергались за ваш неуместный жест перед генералом?... Вы сто раз заслужили Георгия, но вы его не получите".

Князю Чавчавадзе пожалован был тогда вместо Георгия орден Анны 2-й степени, в чине поручика. Муравьеву также досталось, и рапорт его возвращен был обратно, а вслед за тем и сам он вскоре покинул Кавказ. С тех пор прошло ив лет, но старая вражда, как видно, не угасла еще в душе Муравьева.

По возвращении Чавчавадзе, все мы, эскадронные командиры, собрались к нему, ожидая приказаний, относительно завтрашнего смотра. Приказания однако получились только в [174] полночь. Явилась разумеется масса вопросов, разрешать которые пришлось нам же самим. К восьми часам утра полк, наконец, выстроился вместе со своим обозом. Офицеры отправили свои мундиры вперед, в Александрополь, а потому были в сюртуках, но в эполетах, в лядунках и шарфах. Лошади были замундштучены; не было только вальтрапов, да седельных чемоданчиков, которые мы оставили в Чир-Юрте.

В 8 часов утра приехал Муравьев, и первый блин, что называется, вышел комом. Князь Чавчавадзе встретил его с рапортом, но, к несчастью, он сидел на карабахском жеребце, а Муравьев жеребцов не терпел, и с места сделал ему выговор. «Вы должны знать, генерал, что в кавалерии жеребцы не дозволяются»,— сказал он строго, — "отъезжайте в сторону и держитесь от меня, как можно дальше". Отсутствие вальтрапов и чемоданчиков, а также офицерских мундиров, не ускользнуло от его внимания, и мы, эскадронные командиры, получили жестокую головомойку.

Полк он пропустил мимо себя справа по шести; адъютанты Муравьева считали и поверяли ряды. Мы знали, что это была самая слабая струнка Муравьева, но все оказалось верно, и наш главнокомандующий несколько успокоился. За полком тронулись его обозы.

«Стой,— скомандовал Муравьев,— это, что за фуры?»

«Сухарные».

«Открыть!»

В фурах оказались новые солдатские мундиры.

«Это, что же такое?» спросил он строго.

«Это мое домашнее распоряжение», поспешил ответить Чавчавадзе: — «чтобы избежать перевозки сухарей, они заготовлены в Александрополе».

Муравьев выразил сомнение. Он вызвал из фронта [175] эскадронных командиров, и каждого из нас переспросил по одиночке; мы подтвердили все, что было сказано полковым командиром, и, следовательно, надо было поверить. Обоз двинулся дальше.

«Это, что за ящики?»

«Патронные».

«Открыть!»

Кинулись искать ключи; ключи были у казначея, а казначей уехал в Дилижан за приемом денег. За ним послали нарочного. Муравьеву наскучило ждать казначея и он махнул рукою, чтобы ящики проходили мимо.

По окончании смотра Муравьев опять собрал к себе одних эскадронных командиров, и долго беседовал с нами, расспрашивая подробно о состоянии полкового хозяйства, о покупке фуража, о ценах на него и тому подобное. Мы отвечали на все обстоятельно, и Муравьев, по-видимому, удовлетворился. Объявив, что жалует людям по чарке водки, он сел в коляску и уехал в Александрополь, а полк остался на дневке.

В Александрополе нас снова ожидал прискорбный эпизод, произведший на всех крайне тяжелое впечатление. Назначен был смотр всему действующему корпусу; войска представлял князь Бебутов, и мы в последний раз видели его перед строем. Объезжая войска, Муравьев здоровался с каждым полком, и только мимо нашего проехал молча, не удостоив своим приветствием. Князь Чавчавадзе тотчас подъехал к графу Нироду, командовавшему сводной дивизией, и сказал ему громко: «Граф, сейчас начнется церемониальный марш; я не трону полка с места, пока главнокомандующий с ним не поздоровается». Все увещания Нирода, и даже намек, что князь рискует своей службой, не привели ни к чему.

«Если я,— отвечал князь Чавчавадзе,— столько раз [176] рисковал своею жизнью за честь и славу полка, то о служебной карьере думать мне не приходится. Я должен прежде всего охранить полк от оскорбления, брошенного ему перед целым корпусом». Граф Нирод тотчас дал знать об этом князю Бебутову. Тот прискакал немедленно и долго о чем-то говорил с Чавчавадзе, но мы слышали только последние слова его:

«Успокойся. Я отвечаю, что после смотра все уладится».

«Хорошо,— ответил князь Чавчавадзе, — я поведу полк, но если вы не доложите главнокомандующему, то я доложу ему сам, и тогда последствия лягут на вашу совесть».

По мере того, как полки проходили мимо главнокомандующего, они направлялись по своим лагерям, и только одни нижегородцы, свернувшись в густую эскадронную колонну, стояли на поле. Прошли, наконец, последние части. Главнокомандующему подали коляску, но в эту минуту к нему подошел князь Бебутов. Оба они о чем то долго и горячо говорили между собою. Потом оба сели в коляску и направились к нам. Чавчавадзе скомандовал: «Смирно! господа офицеры!»

Коляска остановилась. «Нижегородцы,— крикнул Муравьев:— объезжая войска, я вспомнил ваши подвиги и позабыл даже поздороваться с вами. Здорово, молодцы-нижегородцы!»

Полк ответил дружным: «Здравия желаем Ваше Высокопревосходительство».

"Теперь вы довольны? — спросил Муравьев, обращаясь к князю Чавчавадзе. Тот молча опустил шашку. Вражда очевидно разгоралась, и мы чувствовали, что это не пройдет нам даром. Наконец, наступил день похода. Это было 24-го мая. Выступала первая половина корпуса, а другая вместе с главнокомандующим оставалась под Александрополем еще на два дня. Мы были в числе последних, и [177] потому, все присутствовали при проводах.— По окончании молебствия, вороная драгунская бригада прошла мимо главнокомандующего, а за нею потянулась и пехота 18-й дивизии. Муравьев вдруг обернулся назад, и увидев князя Чавчавадзе, стоявшего вместе с своими офицерами, проговорил, собственно ни к кому не обращаясь: «Не хуже их будут драться». Офицеры обиделись; мы не подавали никакого повода к подобному неуместному замечанию, а потому тотчас повернули назад и разошлись по палаткам. Муравьев это заметил, но не сказал ни слова.

26-го числа двинулись, наконец, и мы, прошли Кюрюк-Даринское поле и, соединившись с графом Ниродом, у деревни Аджи-Кала, стали несколько севернее Карса. Здесь решено было ожидать колонну генерала Ковалевского, которая шла из Ахалцыха и должна была по пути овладеть Ардаганом. Но так как у Ковалевского вовсе не было конницы, то навстречу к нему отправлен был летучий отряд под начальством Бакланова. Пошел и наш 4-й дивизион. Мы выступили ночью и, тотчас бросив большую Ардаганскую дорогу, пошли напрямик через горы, заваленные еще снегами. Шли целые сутки по местам никому неизвестным, шли без привалов, на рысях, но как ни торопились все-таки опоздали: Ардаган сдался без боя, и мы вслед за Ковалевским, возвратились в лагерь.

Через несколько дней наш 4-й дивизион снова получил приказание идти в Бегли-Ахмет и истребить собранные там турецкие магазины. Нас снова повел Бакланов. Всю ночь бушевала страшная буря, шел проливной дождь, дороги испортились, и реки вышли из берегов. Мы, тем не менее, дошли до Бегли-Ахмата, зажгли магазины, и тотчас же повернули назад. Потом рассказывали, что Муравьев несколько раз присылал в полк справляться — вернулись ли драгуны? Он опасался, что мы не перейдем [178] Карс-чая. Но мы не только перешли разбушевавшуюся реку в оба пути, но даже перетащили с собою орудия.

Едва мы вернулись, как уже весь полк снова двинулся за Соганлугский хребет и уничтожил все магазины и склады, находившиеся у турок в Кара-Кургане, Яны-Кее, Бардузе и Зивине. С этих пор анатолийская армия, запертая в Карсе, лишена была последних источников своего продовольствия.

Не все войска вернулись, однако, из-за Соганлуга. Наш четвертый дивизион, две сотни линейцев и дивизион черкесской милиции, под общим начальством князя Дондукова-Корсакова, остались в горах для наблюдения за неприятелем, собиравшимся у Керпи-кева, на пути к Арзеруму. Это был корпус Вели-паши, состоявший пока из одних башибузуков и иррегулярной конницы, число которых простиралось, однако, до шести тысяч,— сила весьма достаточная для поражения нашего отряда, тем более, что мы находились гораздо ближе к неприятелю, чем к действующему корпусу, отделенному от нас еще лесистым Соганлугским хребтом, Поэтому мы должны были держаться, как говорится, на чеку, беспрерывно менять свои стоянки, и ограждать себя от возможного нападения усиленными и дальними разъездами. Один из таких разъездов привел однажды несколько жителей, от которых узнали, что к Вели-паше, прибыло два-три батальона регулярной пехоты, и что для розыска нашего отряда вышла сильная партия башибузуков, которой приказано истребить нас во что бы то ни стало. Надо было в этом удостовериться, и у князя Дондукова явилась смелая мысль пробраться в окрестности самого Керпи-кева, чтобы нечаянным появлением перед лагерем Вели-паши произвести впечатление на умы жителей, и, главное, сбить с толку турецкого военачальника. В ту же ночь мы пошли напрямик, без всяких дорог, пробираясь в [179] один конь, то сквозь дремучие дебри вековых сосен, то спускаясь в пропасти, то карабкаясь по горным карнизам и скалам. В одном месте, где выдалась небольшая полянка, отряд остановился на привал. Велено было соблюдать всевозможные предосторожности, чтобы не подать о себе преждевременного известия. Но едва мы расположились на отдых, как вдруг грянул ружейный выстрел и горное эхо повторило его несмолкаемыми раскатами. Отряд бросился к коням, но тревога оказалась фальшивой, и сам виновник ее был на лицо. Это был драгун моего же эскадрона. Он увидел в нескольких саженях от бивуака дрофу, и искушение для страстного охотника было так велико, что он, позабыв все на свете, выстрелил, убил птицу и с торжествующим видом сам принес ее к Дондукову. Эта наивность спасла его от наказания. Однако по выстрелу могла подняться тревога, а потому мы сели на коней и, перевалив вершину хребта, очутились в двух верстах от Меджингерта. Солнце уже взошло, и с уступа горы весь город был виден, как на ладони; видны были отсюда в подзорную трубу и парные ведеты, торчавшие впереди неприятельского лагеря. Несколько смельчаков пошли на разведки, и к вечеру вернулись с известием, что пехота к Вели-паше действительно пришла, но что в кавалерийском лагере заметно много пустых палаток, очевидно, что слух о высылке против нас башибузуков был верен. Два армянина тотчас посланы были с донесением об этом в главную квартиру, а, между тем, князь Дондуков с несколькими казаками поехал в Меджингерт, где объявил, что прибыл русский отряд, который простоит здесь долго, просил озаботиться заготовкой фуража и провианта. Он был уверен, что жители тотчас известят об этом Вели-пашу, а потому, как только стемнело, мы разложили большие костры, а сами поднялись на горы [180] и здесь решили ожидать рассвета. Люди, спешившись, держали лошадей в поводу, и отряд был в ежеминутной готовности к бою.

В полночь послышались где-то вдали ружейные выстрелы, и как будто крики многих голосов. Драгунский взвод поскакал на разведки, и в темноте наткнулся на каких-то всадников, которые бросились от него уходить. Их скоро настигли и с удивлением узнали в мнимых башибузуках тех самых армян, которые отправлены были нами к главнокомандующему. Оказалось, что блуждая по лесу, они наехали на кочевье жителей и, приняв их со страху за башибузуков, обратились в бегство; жители также бежали, и пальба пошла с обеих сторон, хотя никто никого не преследовал. Но едва злополучные гонцы наши выскочили из лесу, как увидели драгунский взвод и, напуганные уже первою встречею, снова юркнули было в лес,— а тогда и драгуны, в свою очередь, приняли их за неприятелей.

Едва разъяснилась вся эта путаница, как прискакал разъезд с новым известием, что им открыты следы большой конной партии, прошедшей по дну глубокого оврага, тянувшегося под самыми горами, где мы ночевали. Если бы турки послали боковые разъезды, они неминуемо столкнулись бы с нами, но теперь была уже наша очередь следить за ними. Пройдя несколько верст вдоль гребня гор, мы выбрались, наконец, на открытую местность, и увидели перед собою весь бивак башибузуков, раскинутый в небольшой, вдавшейся в горный хребет, котловине. Кони ходили на приколах поседланные, но сами башибузуки, завернувшись в свои бурнусы, спокойно почивали вокруг потухающих костров. Лишь несколько человек, вероятно часовые, а может быть и просто страдавшие бессонницей, занимались чисткою оружия или перебирали вещи в своих походных сумках. Приближался уже рассвет, и князь Дондуков [181] решил немедленно атаковать неприятеля. Оставив наш дивизион с сотнею линейцев в резерве, он приказал другой сотне и кабардинскому дивизиону спуститься вниз и ударить в шашки. С горы можно было следить за всем, что произойдет в долине. Тихо, сотня за сотнею, спускались с обрывистой крутизны, и потом в карьер неслись по оврагу. Первые повернули в котловину линейцы и, выхватив винтовки, дали залп. Ошеломленные турки бросились к лошадям; партия рассеялась бы, если лихие кабардинцы мгновенно не поправили бы ошибки линейцев. В то время, как те приостановились для залпа, они обогнали их, и с шашками на голо разлетелись по всему биваку. Кровь полилась: рубили сонных, рубили безоружных, рубили защищавшихся. Ни один кабардинец не вынул из чехла своей винтовки, а потому большая часть партии была истреблена, и только немногие, с начальником своим Черкес-беем, успели спастись, рассыпавшись по всем направлениям. Один из эпизодов, сопровождавших эту схватку, особенно врезался в мою память.

Какой-то турок, вырвавшись из общей резни, скакал на белом арабском жеребце; за ним гналось несколько кабардинцев, но напрасно стлались по земле добрые черкесские кони: они не могли догнать его даже на ружейный выстрел. Всадник выскакивал уже из оврага, как вдруг казаки перерезали ему дорогу; он проскользнул между ними, и пустил коня во весь дух прямо на гору, где скрытно стояла другая казачья сотня. Благородный конь, почуяв что-то не доброе, круто метнулся в сторону. Тогда Дондуков, давно обративший внимание на эту необыкновенную лошадь, послал приказание казакам — не стрелять, а захватить башибузука живьем. Казаки, пробравшись ложбиной, вдруг выскочили на него со всех сторон. Любо было глядеть, как белый конь вился между нашими всадниками, кидаясь [182] то вправо, то влево, и, наконец, проскочил между двумя казаками, едва-едва не схватившими его за поводья. Тогда один из них выстрелил в догонку, и белый конь вдруг укоротил бег; только тогда казаки догнали и взяли в плен турецкого наездника. Он оказался купцом, ездившим в Мекку на поклонение гробу пророка, и там приобрел эту чудную лошадь. К сожалению, рана ее оказалась неизлечимою: пуля перебила заднюю ногу и глубоко засела в кости.

Бой окончился. В руках кабардинцев осталось большое башибузуцкое знамя, и до ста человек пленных. Сорок трупов мы похоронили в самой котловине, но много их осталось еще не разысканными в кустах и оврагах. Наша потеря была ничтожная: у кабардинцев ранено 10 человек и, сверх того, убит известный джигит их Нах-Аргануков, командовавший в бою одной из сотен. Судьба свела его с одним не менее знаменитым турецким наездником, который, будучи ранен в голову шашкой Нах-Арганукова, выстрелил из пистолета и положил его на месте; но в этот момент тринадцатилетний племянник кабардинца, ловкий и проворный мальчик, кинувшись на помощь к дяде, ударом кинжала отсек всю нижнюю половину лица своему противнику, который, залившись кровью, упал с лошади.

Когда бой прекратился, драгуны спустились вниз и присоединились к отряду; отсюда мы двинулись обратно на прежнюю свою стоянку; впереди вели пленных, за ними кабардинцы везли своих раненых и тело убитого Нах-Арганукова; отбитое знамя высоко развевалось над черными папахами кабардинцев; драгуны пошли в арьергарде. Проходя через одно ущелье, мы заметили в кустах что-то красное; подъехали ближе, и увидели умирающего башибузука. Это был тот самый высокий наездник в красном [183] плаще, который убил Арганукова и был в свою очередь сражен его молодым племянником. Не смотря на свои ужасные раны, он имел еще довольно сил, чтобы отползти на такое дальнее расстояние. Мы его подняли, и кое-как довезли до места, где отряд расположился на отдых.

Когда пленные узнали об этом, непритворный ужас выразился на их лицах; они не хотели верить, чтобы нашлась рука, которая могла бы поразить такого джигита. Им показывали тринадцатилетнего мальчика, но турки недоверчиво качали головами. Картина была трогательная. Раненый башибузук лежал на своем красном плаще и судорожные движения его изрубленного лица показывали страдание. Пленные на коленях окружали одр умирающего; поодаль, молча, стояли наши драгуны.

«Доктор, нельзя ли ему помочь? спросил Дондуков. Доктор наклонился к больному, но едва взял его за руку, чтобы нащупать пульс, как турок вздрогнул, вытянулся и сделался недвижим. «Экая тяжелая ручища у нашего лекаря,— послышался вдруг голос из толпы, стоявшей поодаль:— ведь, вот же, жил человек, а дотронулся доктор рукою — он и помер». Эта выходка рассмешила всех и отвлекла наши мысли от мрачной картины умирающего. Князь Дондуков приказал распорядиться погребением обоих противников. Вблизи росло высохшее дерево. Под его оголенными ветвями вырыли могилу и на краю ее положили два тела: одно - Арганукова, завернутое в черную бурку, другое — башибузука, прикрытое тем самым красным плащом, который был на покойном во время боя. Мулла, состоявший при кабардинском дивизионе, прочел над ними одну общую молитву — и тела двух храбрых, и честно исполнивших свой долг мусульман, успокоились рядом. Отряд сел на коней и двинулся дальше; но долго еще солдаты наши оглядывались назад, и долго еще [184] виднелся им коленопреклоненный мулла, молившийся над этой одинокой могилой.

Этим эпизодом закончился наш Соганлугский поход, и мы возвратились к главному корпусу. Главнокомандующий был очень доволен действиями князя Дондукова, пожаловал кабардинскому дивизиону, на память славного боя, отбитое им у башибузуков знамя, и тут же роздал несколько георгиевских крестов. Один раненый кабардинец, принимая крест из рук главнокомандующего, сказал переводчику: «передай Сардарю, что я слишком мало пролил крови и ничего не сделал, чтобы быть отличенным от товарищей».

В лагере мы получили известие, что князь Дондуков назначен командиром нашего полка на место князя Чавчавадзе который зачислен был по кавалерии. Герою Баш-Кадыклара и Кюрюк-Дара, носившему на шее георгиевский крест, не нашлось даже места бригадного командира, и он остался не у дел, тогда как наши армии в Крыму так сильно нуждались тогда в способных боевых генералах, особенно кавалерийских. Проводы князя Чавчавадзе устроены были целым полком и отличались задушевною искренностью. Был обед, лилось шампанское, провозглашались тосты, гремела музыка, пели песенники. В сумерки от Муравьева приехал адъютант напомнить нам, что в военное время пировать не позволяется, и что шум беспокоит главнокомандующего. Князь Дондуков тотчас отправился к Муравьеву сам, и следствием этого визита было то, что пир наш продолжался почти до рассвета.

На другой день, почти прямо с проводов, полк в полном составе сел на коней и, вместе с конной батареею, выступил в поход, уже под командою нового командира. На пути присоединились к нам еще четыре эскадрона новоросийцев, два полка казаков, грузинская [185] дворянская дружина и две с половиною сотни татарской милиции. За этим сильным кавалерийским авангардом шел сам главнокомандующий с большею частью пехоты. Говорили, что мы идем брать Эрзерум; но прежде Муравьев хотел уничтожить слабый отряд Вели-паши, в котором видел однако опасный кадр для сформирования новой значительной армии. У Вели-паши было всего 7-8 тысяч, преимущественно башибузуков, а против него главнокомандующий вел массу кавалерии, 17 батальонов и 40 орудий. Подходя к Керпи-кеву, наш авангард соединился еще с эриванским отрядом Суслова, состоявшим из трех батальонов при шести орудиях и 15 сотен конной милиции. Силы были слишком достаточны, чтобы истребить Вели-пашу, но почему-то это у нас не вышло. Я и до сих пор не могу себе объяснить тех хитрых и сложных маневров, которые у нас происходили. Кавалерия несколько раз обходила неприятельскую позицию, несколько раз возвращалась назад, и все дело ограничилось пушечною канонадой, вырвавшей из наших рядов одного драгуна и одного пехотинца. Впоследствии говорили, что Суслов имел категорическое приказание не вступать в упорный бой и только задерживать Вели-пашу до прибытия самого Муравьева. Так наступила ночь, и весь неприятельский лагерь озарился кострами, но Вели-паши в нем уже не было. Пользуясь темнотою, он отступил, не оставив в наших руках ни одной повозки из своего многочисленного обоза, и стал на крепкой Деве-Бойнской позиции перед самым Эрзерумом. Мы дошли до Гассан-Кала, и также остановились. Через два дня прибыл, наконец, Муравьев, и был крайне раздражен тем, что упустили Вели-пашу. Он распек Суслова, обрушился на новороссийцев, у которых офицеры в строю были в фуражках, и приказал тем, у кого не было с собою касок, надеть солдатские. Нам он не сказал ни слова и даже [186] приветливо обошелся с князем Дондуковым, хотя, правду сказать, значительная доля неудачи падала на нас, так как Дондуков, в качестве начальника авангарда действующего корпуса, мог бы действовать независимо от Суслова, и всегда имел возможность встать на пути отступления Вели-паши. Как бы там ни было, но о походе под Эрзерум, не было более речи, и мы, повернув назад, потянулись обратно к Карсу.

Неудачная экспедиция закончилась известием, полученным на походе о еще большей неудаче в отряде, оставленном под Карсом. 26-го июля генерал Бриммер с большею частью своих войск двинулся к крепости и взял с собою огромный обоз. Но едва отряд вышел на равнину и приблизился к нижнему турецкому лагерю, как очутился под страшным крепостным огнем, и через 10-15 минут вынужден был отступать уже в беспорядке. Обоз ускакал первым, за ним, ускоренным шагом, поспешно стала отходить пехота, и только драгунская бригада, развернувши фронт, осталась на месте, чтобы прикрыть отступление. Потери у нас оказались значительные; здесь смертельно ранен командир Тверского драгунского полка храбрый генерал Куколевский, которому ядром оторвало ногу; убиты генерального штаба капитан Прохоров, командир батареи Тальгрен и многие другие; нижних чинов выбыло из строя 38 человек. Цель этого движения остается не разгаданной до настоящего времени. Были попытки к оправданию наших действий в общественном мнении, но ни одна из них не достигла цели. Так, одни говорили, что это была рекогносцировка; но все знали, что в рекогносцировке не представлялось ни малейшей надобности, так как все окрестности Карса давным-давно были исследованы, да на рекогносцировку незачем было и тащить за собою такой огромный обоз.

Другие, опираясь на приказ по корпусу, утверждали, что [187] это была большая фуражировка, с целью выкосить созревший хлеб, чтобы не дать его туркам. Но для этого у нас имелись легкие кавалерийские отряды, которые каждый раз отгоняли турецких фуражиров, сами не рискуя ни чем; высылать же значительные силы для прикрытия косцов туркам было нельзя, так как это неминуемо втянуло бы их в полевое, вовсе не желательное для них, сражение. Наконец, кто же не согласится, что, заниматься уборкою хлеба под огнем сотни крепостных орудий — нельзя, потому что косцы сами будут скошены ранее хлеба, что и случилось на деле.

Третьи, отбрасывая обе причины, говорили прямо, что Бриммер хотел воспользоваться отсутствием главнокомандующего и взять крепость штурмом, на что не решался Муравьев с гораздо большими силами. Но если принять это мнение, то опять возникали вопросы: зачем брали обоз? Почему атаку не довели до конца, а отступили при первых потерях, которые, разумеется надо было предвидеть? Все эти толки в бесчисленных вариантах доходили и до Муравьева. Рассказывают, что прочитав донесение об этом деле, он только покачал головой и сказал: "Как бы там ни было, но отвага, выказанная Бриммером, конечно более приличествовала бы в действиях при Керпи-кеве против Вели-паши, тогда как осторожность, сопровождавшая распоряжения Суслова, была бы уместнее в действиях наблюдательного отряда под Карсом". На этом, впрочем, все и покончилось. На военном совете решено было приступить к тесной блокаде Карса, и русские отряды, охватившие крепость со всех сторон, перервали все сообщения ее с окрестными жителями. Нижегородский полк и три сотни казаков, под начальством князя Дондукова, заняли селение Хапанлы, замыкавшее Карсскую равнину с юго-запада, к стороне Гельского санджака; с соседними отрядами мы соединялись [188] непрерывной цепью разъездов, а ночью высылали один из эскадронов по дороге к Карсу.

В один из таких разъездов назначен был 3-й эскадрон капитана Поздняка. Он зашел слишком далеко, почти под самые стены крепости и, возвращаясь на рассвете домой, заметил партию башибузуков, выехавшую из Карса. Эскадрон продолжал идти в лагерь, а Поздняк один поднялся на пригорок, чтобы лучше рассмотреть неприятеля. Как раз, в ту же минуту с противоположной стороны холма поднялись два башибузука, — грянул выстрел и Поздняк был убит наповал. Все это произошло на глазах эскадрона, который бросился к своему командиру, но поднял его уже мертвым. Поздняк был поляк; его родной брат находился в Карсе в числе эмигрантов, служивших в турецкой кавалерии, и досужая молва сложила из этого целые легенды. Тело его привезено было в лагерь и похоронено в Хапанлах, в скале, нависшей над быстрым Карс-чаем. Грот, иссеченный для этого в камне, заделан был так искусно, что никому не могло придти в голову, что эта скала — могила русского офицера.

Другим эпизодом Хапанлынской стоянки служил прорыв турецкой кавалерии через Самаватское ущелье, лежавшее между нами и отрядом Бакланова. Наш полк сделал поэтому поводу поиск в Гельский санджак, но узнал только, что прорвавшаяся партия сопровождала курьера, посланного с депешами от карсского мушира в Эрзерум. Так как случай этот показал некоторые неудобства в расположении нашей блокадной линии, то наш отряд был выдвинут вперед и занял Бозгалы, лежавшие только в четырех верстах от передовых Шорахских укреплений. Для наблюдения же за Гельским санджаком был сформирован новый отряд под командою нашего полковника Шульца. [189]

В Базгалах сторожевая служба, вследствие близости неприятеля, была еще труднее нежели в Хапанлах. Дел однако же не было, и время тянулось однообразно до 22-го августа, когда получено было, известие, что вся турецкая кавалерия ночью выйдет из Карса, и будет прорываться через нашу блокадную линию. Мы выслали сводный дивизион в селение Джавры, которое неприятелю миновать было нельзя, и с напряженным вниманием следили не появится ли где-нибудь сигнальной ракеты. В полночь их поднялось несколько разом и яркими звездочками рассыпались по темному небу. Скоро послышалась и отдаленная ружейная перестрелка. Три эскадрона (пикинеры и 6-й) с князем Дондуковым понеслись на выстрелы. Мой 7-й эскадрон, в числе других, остался в лагере, а потому я не могу передать все фазы этого замечательного ночного боя. Он продолжался на протяжении 15 верст, в глухих оврагах, и был в полном смысле одиночный. Два-три раза, когда неприятель занимал попутные деревни, драгуны спешивались, выбивали его штыками, а затем снова пускали вход шашки. Ночь была такая темная, что противники, сталкиваясь между собою, не видали друг друга и рубились наобум. Один казак сгоряча наскакал на нашего офицера, поручика Тарновского, и заметил ошибку только тогда, когда ранил его пикой. Главнокомандующий назвал это дело «Ночным побоищем», и сам приезжал в Бозгалы благодарить драгун.

Другим важнейшим эпизодом блокады была экспедиция против турецкого корпуса Али-паши, начавшего формироваться около Пеняк, в Гельском санджаке. Мы выступили в шести эскадронном составе, оставив в лагере сводный дивизион, и поступили в отряд генерала Ковалевского. Я не описываю этой блестящей экспедиции, потому что драгуны не участвовали в бою, который начали и кончили одни линейцы, с войсковым старшиною Демидовским. [190] Разгром турецкого корпуса был полный. В наших руках остались: весь неприятельский лагерь, знамя, два штандарта, четыре орудия и до 50 пленных. Сам Али-паша был окружен казаками, из которых один сорвал с него на скаку драгоценную соболью шубу, крытую зеленым бархатом, а есаул Сердюков ранил его шашкой, сбил с коня и взял в плен. На другой день по возвращении отряда в лагерь, Муравьев пригласил к себе на обед Демидовского и Сердюкова. Когда они сели за стол и подняли салфетки, под ними оказались георгиевские кресты, и Муравьев, встав с бокалом в руке, приветствовал новых кавалеров.

Поход этот, почти бескровный, окупился, однако, с нашей стороны слишком тяжелыми жертвами. Мы принесли с собою холеру, и первым умер в полку рядовой моего эскадрона, Нестеров, а за ним стали заболевать драгуны уже десятками. Эпидемия скоро приняла серьезные размеры и, несмотря на все принимаемые меры, прекратилась только с наступлением холодов, унеся в могилу из одного нашего полка больше 80-ти человек.

Прошло недели две в тех же однообразных дневных и ночных разъездах, как вдруг вечером 16-го сентября все эскадронные командиры потребованы были к князю Дондукову. Он объявил нам, под большим секретом, что ночью будет штурм, и что, как только стемнеет, полк должен идти к Шорахским высотам и стать у Обсервационной горы. Никто из нас не объявлял никому о причине ночного движения, а между тем, как только приказано было седлать, слово "штурм" шепотом пронеслось по целому лагерю. У Обсервационной горы мы встретили линейный полк Петрова и пять батальонов Тульского и Белевского полков с пешей батареею. Скоро подъехал генерал Ковалевский, назначенный начальником нашей [191] колонны, и приказал Дондукову вызвать охотников. — «Они пойдут на конях вслед за пехотой,— сказал он,— и в случае надобности поддержат ее кавалерийской атакой». Приказано было назначить с каждого дивизиона по одному офицеру и трубачу, а с каждого эскадрона по одному унтер-офицеру и по восьми рядовых.

Охотников явилось так много, что их пришлось назначать по жеребью. В моем эскадроне жребий пал на двух штрафованных, и я приказал тотчас же заменить их другими. «Дозвольте идти, желаем кровью загладить наши проступки»,— заговорили оба. "Нет, братцы,— ответил я,— назначение в охотники самая высокая награда для честного солдата. На такое святое дело может идти человек только с чистою совестью. Это все равно, что идти к святому причастию". Охотничья команда составилась, таким образом, из четырех офицеров и 76-ти человек нашего полка, а к ним присоединилось еще 75 линейцев, и общее начальство Ковалевский поручил есаулу Кульгачеву, известному герою Баш-Кадыклара и Кюрюк-Дара.

Заря начинала уже заниматься; пехота стояла готовая к бою, а в Карсе не было видно ни малейших признаков жизни. Крепость точно была погружена в глубокий предрассветный сон; но это только казалось. Турецкая пехота давно стояла на валах, и скоро ночная тишина нарушилась с их стороны гулом орудийного выстрела. Это был сигнальный выстрел к открытию боя, и турецкая граната, пролетевшая над нашими головами, разорвалась где-то далеко позади фронта. «Князь, - сказал Ковалевский, обращаясь к Дондукову,— отведите кавалерию за Обсервационную гору, я сейчас начинаю штурм. Охотники пойдут со мною».

Едва мы отошли и стали вне выстрелов, как карсские стены разом опоясались кругом огненным поясом; гремели все батареи с Шораха, Чахмаха и нижнего лагеря. Штурм [192] начался повсеместно. Но не прошло и получаса, как нам дали знать, что Ковалевский смертельно ранен, Шлякевич, командир Виленского полка, убит, большинство офицеров выбыло из строя, и солдаты, смешавшись в общую кучу, отступают в полном беспорядке. Охотники пытались было поправить дело, ринувшись в интервал между укреплениями, но их встретили таким перекрестным огнем, что в одну минуту из четырех наших офицеров — светлейший князь Грузинский был убит, под Карадини убита лошадь, Вердеревский ранен, а из 78 драгун осталось в строю только 36 человек; остальные или потеряли лошадей, или были убиты, или ранены. Пришлось отступить и охотникам. Спускаясь с высот, они увидели знамя Белевского полка, лежавшее на груде тел, брошенное очевидно потому, что защищать его уже было некому; его подняли и привезли с собой. Князь Дондуков, оставшийся старшим, поскакал на место катастрофы и принял начальство над остатками колонны Ковалевского. Действительно, из трех батальонов Виленского полка на лицо оказалось только 300 человек, из двух батальонов Белевского — около 250, а из Тульского — менее 150-ти. Таким образом, в строю набиралось всего 600-700 человек, с которыми предпринять что-либо в пользу других отрядов, бившихся еще на Шорахе, было невозможно, и князь Дондуков отвел расстроенные части в лагерь. За ним ушла и кавалерия, оставив на поле сражения только наш 4-й дивизион, да казаков, которым велено было подобрать раненых, покинутых на скатах Шораха. Турки открыли по нас жестокий огонь, но казаки и драгуны исполнили священный долг с полным самоотвержением, и множество раненых только и были им обязаны своим спасением. Муравьев обратил на это особое внимание, и я, в числе других, получил Станислава 3-й степени с бантом. [193]

Возвратившись в лагерь, мы попали как раз на панихиду по убитом князе Грузинском. Смерть этого юноши, которому едва исполнилось 18 лет, вызвала глубокое сожаление не только в полку, но и в целом корпусе. Это был внук последнего грузинского царя Георгия XIII, и родной брат известной княгини Анны Ильинишны Чавчавадзе, томившейся так долго в плену у Шамиля. Он числился пажом, но жил в Москве у матери своей царевны Анастасии. В мае он выдержал экзамен при пажеском корпусе, и произведен был в Нижегородский полк, согласно воли своего родителя, не раз выражавшего желание, чтобы дети его служили на Кавказе; в стране своих предков. В полк он прибыл в августе, а 17-го сентября, в роковой день штурма, вызвался в охотники, и был убит наповал пулею в сердце. Тело его вынес из боя преданный ему гурийский азнаур Леван Серджваладзе, которому Муравьев пожаловал серебряную медаль с надписью «за усердие». На другой день останки покойного отправили в Тифлис, где обряд отпевания совершен был в Сионском соборе самим экзархом, в присутствии всего грузинского дворянства и многочисленного стечения народа. Затем погребальный кортеж, сопровождаемый почетным эскортом князей и дворян Тифлисской губернии двинулся в селение Мцхет, и гроб был продан земле в старинной усыпальнице грузинских парей, в соборе Двенадцати Апостолов.

Первые дни, последовавшие за штурмом, прошли в самом строгом и бдительном надзоре за Карсом. Опасались, что турки, пользуясь ослаблением нашего корпуса, будут прорываться из крепости, а потому разъезды были удвоены, а по ночам вся кавалерия расходилась на заставы. Тесная блокада была еще более усилена. Так дождались зимы. В октябре месяце резкий ветер изо дня в день стал нагонять с гор снеговые тучи, и земля покрывалась по [194] утрам белою и ровною пеленою снега; морозы держались между 5 и 10 градусами. Палатки в блокадных отрядах исчезли, и на их местах появились землянки, в которых можно было провести самую суровую зиму; офицеры помещались в таких же землянках, а для князя Дондукова драгуны выстроили настоящую русскую избу со всеми ее атрибутами и даже с резным петушком на крыше. Турецкие названия наших стоянок совершенно исчезли из разговорного языка, и Бозгалы стали называться уже «Дондуковкой». Турки сидели смирно, о военных действиях не было даже помину, и время тянулось скучно в безопасных заставах, в разъездах и на аванпостах. Только один эпизод, как выходивший из ряда обыденных явлений, и нарушил наше мирное однообразное течение жизни.

Однажды, кому-то в главной квартире пришла в голову не совсем удачная мысль разобрать небольшой аульчик Шорах, откуда турки добывали себе топливо Лишить их этого блага в суровые морозы показалось всем чрезвычайно важным, и не смотря на открытые протесты многих, особенно Я. П. Бакланова, экспедиция все-таки состоялась. Наш Нижегородский полк назначен был также в состав отряда; но эта маленькая экскурсия едва не окончилась для нас большою катастрофою, в роде 26-го июня. Едва мы подошли к аулу, как очутились под страшным огнем крепостной артиллерии, и наши повозки, пришедшие за дровами, сами пошли на дрова, а мы едва-едва выбрались из-под тучи летевших снарядов.

Так проходили дни за днями, а Карс продолжал держаться. Каждый день казаки приводили к нам десятки дезертиров, и эти несчастные положительно не имели человеческого образа; их изможденные лица, черные, как уголь, кожа, обтягивавшая только одне кости, неверная походка, глухой, едва слышный голос — все свидетельствовало о [195] страшных лишениях, которые испытывали гарнизон и жители. По их словам люди падали мертвыми на улицах от полного истощения, и надо было иметь железную душу генерала Вильямса, чтобы при таких условиях продолжать оборону. Но, наконец, поколебался и железный Вильямс. Лишившись последней надежды на выручку со стороны Омер-паши, засевшего где-то в Мингрельских болотах, он вступил в переговоры и подписал капитуляцию. 16-го ноября Карс сдался, и вся анатолийская армия очутилась в плену.

(Продолжение будет).

Текст воспроизведен по изданию: Из записок князя Амилахвари // Кавказский сборник, Том 26. 1907

© текст - ??. 1907
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
© OCR - Karaiskender. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Кавказский сборник. 1907