ЗАПИСКИ НИКОЛАЯ НИКОЛАЕВИЧА МУРАВЬЕВА-КАРСКОГО.
Осень 1826-го года.
Персидская война 1.
(Елисаветпольское сражение. — Полковник Реут.— Паскевич.— Мнимая тревога.— Представление Паскевичу.— Таинственная пальба.— К. X. Бенкендорф.— Князь Мадатов)
После Шамхорской победы 2, Паскевич подвигался с войсками на Елисаветполь форсированными маршами, для встречи Аббас-Мирзы, о приближении коего Мадатов доносил из Елисаветполя. Оба наши отряда вскоре соединились, и 13-го Сентября, верстах в семи впереди Елисаветполя, произошла эта главная битва, которая решила всю войну и на долгое время участь Персидского государства.
Так как в записках сих предполагал я только описывать происшествия собственно до меня касающиеся или вблизи меня случившиеся, притом, не имея и подробных сведений о действиях Левого фланга, я не могу изложить оные со всею точностию: то упомяну об оных то что знаю
Вот реляция о Елисаветпольском сражении 4.
Известие о действии войск наших против Персиян.
18-го числа сего месяца войска наши, под командою генерал-адъютанта Паскевича, одержали совершенную победу над неприятельскими войсками, состоящими из 15 тысяч регулярной пехоты и около 20 тысяч конницы и иррегулярной пехоты под командою Аббас-Мирзы и Аллаяр-Хана. Его превосходительство, узнав, что Аббас-Мирза, оставя тягости за Тертером, перешел со всеми силами Куракчай для того, чтоб остановить наши войска в Елисаветполе, вышел к нему на встречу. Они сошлись в 7-ми верстах от Елисаветполя; неприятель, подвинувшись вперед, начал делать атаки на наш Центр, Правый и Левый фланги.
Пехота его в числе 18 баталионов, подошед с Правого фланга и фронта в линиях, открыла батальный огонь; но храбростью баталионов Ширванского, Грузинского и 41-го егерского полков и дивизиона Нижегородского драгунского полка, кои ударили в штыки, оная пехота была разбита и преследуема. Неприятель покушался обойти наш Правый фланг, но был опрокинут и бежал в горы, находившиеся у нас на Правом крыле. Ген.-маиор князь Мадатов, посланный с частью войск для преследования оного, догнал и принудил сдаться. Неприятель совершенно разбитый бежит, рассеявшись направо и налево в горы, откуда приводят ежедневно пленных. Потеря его состоит в 1-м орудии, 3-х знаменах, 2-х лагерях и 80 зарядных ящиках; в плен взято 2 баталионных командира, 7 офицеров и до 1100 солдат. С нашей стороны убиты: Ширванского пехотного полка храбрый подполковник [537] Греков, в то время когда вел на штыки свой баталион, и два обер-офицера того ж полка; раненых: подполковник граф Симонич, 9 офицеров; рядовых убито 43, ранено 240.
Победа была блистательная. Участвовавшие в оной говорили мне, что поражение было совершенное; последствия же были самые выгодные, ибо сим сразили дух бодрости, возникший в Персиянах при первых успехах войск их.
Вот что рассказывают о Елисаветпольском сражении 3.
Паскевич, едва пришедший в Елисаветполь, получил известие о приближении Аббас-Мирзы, оставившего осаду Шуши, чрез перебежавшего от него сарбазского капитана Александрова (родом Астраханского Армянина), бежавшего к нему допред сего известия с ватаг Сальянских. Сей Александров, естественный плут, был уже во многих бегах, оставлял и Аббас-Мирзу, уходя и от него в Турцию, был в Багдаде и опять возвратился к Персидскому двору, где и получил чин пехотного капитана. Он желал возвратиться на родину, но не смел приступить к сему, не оказав сперва услуг, кои могли бы ему доставить прощение. Когда Аббас-Мирза предлагал Реуту сдачу Шуши, то он посылал для сего Александрова, который, служа обеим сторонам, отсоветовал сие Реуту и давал ему все сведения о Персидском войске. Оставив Аббас-Мирзу накануне Елисаветпольского сражения, он явился к Паскевичу и донес ему о приближении Персиян. Сии заслуги были причиною, что его наградили офицерским чином и пенсиею. Он числится переводчиком при главнокомандующем и преисправный шут, не имеющий особенных дарований. Его держат в воспоминание оказанных им заслуг, но он не несет никакой должности и занимается только пьянством. По получении известий, Паскевич двинулся со своим корпусом, в коем было не более 7000 пехоты, и в стройном боевом порядке, в несколько линий, построил свои баталионы в колоннах. Кавалерия его состояла из Нижегородского драгунского полка и небольшого числа казаков.
Персияне, выстроивши пехоту свою во фронт в одну линию, приближались к нам смело и, подойдя к нам на близкий ружейный выстрел, не взирая на огонь батарейных наших орудий, открыли из ружей жестокий батальный огонь. Наши недолго выдержали оный; войска передней линии бросились с криком в беспорядке в штыки и опрокинули перед ними стоявших; но линия Персидская была обширная и обнимала наши оба фланга, а кавалерия их, находясь на [538] оконечностях пехоты, была у нас почти в тылу. Боевой порядок их был самый безрассудный, растянутый и, хотя у них в центре и была сильная артиллерия, но она не могла воспрепятствовать разрыву линии что и случилось. Не менее того, если бы в войске сем начальники имели бы более воинственного духа, то и при всем неумении их могли бы они нанести большой урон нам и отнять у нас все обозы наши, занять в тылу Елисаветполь и понудить остатки разбитого войска, если не совершенно истребленного, к отступлению самому бедственному. Но случилось иначе. Слабые атаки, веденные Персиянами почти в тыл наш, были легко отражены, и натиск на центр их так изумил их, что все войска неприятельские, не бывшие даже в деле, пустились бежать без всякой причины в самом большом беспорядке.
Первый пример к побегу подал, говорят, сам Аббас-Мирза после нескольких ядер наших, перелетевших через Персидскую пехоту и удачно попавших в толпы конницы и прислужников, находившихся за оными; они обратились назад, за ними сам Аббас-Мирза, а там и все войско. Наши стали преследовать Персиян; но, как я слышал, не могли сего сделать с успехом, потому что ранцы были оставлены на позиции, и войска потому были без провианта. В самом деле, трудно было бы удержать ранцы в сей день, в который жара была чрезвычайно сильная; не менее того 6 рот моего полка, бывшие в отряде у Паскевича, ранцев не бросили и, преследуя неприятеля, настигли более 1000 человек пехоты, укрывшихся на одной горе. Они их атаковали с быстротою и после значительного с обеих сторон урона взяли в плен, причем отличился в особенности маиор Клюке 42-го егерского полка, командовавший сими 6 ротами по недостатку в полку моем штаб-офицеров. Других полков баталионы, преследуя в начале поражения неприятеля, настигли лагерь Персидский, который и истребили; но ранцы их, оставшиеся на позиции, были ограблены Грузинскою конницею, с алчностию на сию добычу бросившеюся; у многих даже отрезали ремни плечевые.
Преследование продолжалось и на другой день, и в последствии времени до Аракса, но довольно медленно, так что неприятель успел уйти, побросав однако по дороге довольно вьюков, зарядных ящиков и снарядов.
Шуша была освобождена после продолжительной осады, при которой Персияне показали все свое невежество в военном деле; ибо ничего не было легче как овладеть с таким многочисленным войском крепостью, находившеюся в таком разрушенном состоянии как была Шуша. Защита оной приносит честь храбрым егерям [539] 42-го полка и полковнику Реуту. Он долго вел переговоры с Аббас-Мирзою, или, лучше сказать, водил его переговорами, в надежде видеть себя наконец освобожденным, посылал тайно людей в Тифлис с письмами к Алексею Петровичу и получил приказание сдать крепость. Аббас-Мирза, перехватив однажды такое предписание, настаивал на исполнение онаго, но получил отказ от Реута, который просил позволения послать в Тифлис маиора Клюке (находившегося тогда в Шуше) для получения изустных приказаний от главнокомандующего. С позволения Аббас-Мирзы, Клюке пустился в отважный путь сей и совершил оный благополучно (его более склоняло к сему желание увидеться с невестою своею, находившеюся в Тифлисе). После сего он уже не возвращался в Шуше и попал в отряд Паскевича, где и командовал 6 ротами моего полка.
Клюке был довольно дурно принят, как я слышал, Алексеем Петровичем, который казался весьма недоволен Реутом и требовал, чтобы он сдал крепость Персиянам. (Главная причина сего неудовольствия была по мнению некоторых несчастная мысль терзавшая его, когда он видел человека действовавшего в сих обстоятельствах с большим духом чем он). И в самом деле, столь упорная защита Шуши совершенно опровергала мнение его или намерение отвести все войска внутрь Грузии, в том предположении, что невозможно было удержаться на границах.
Несправедливое расположение Алексея Петровича к Реуту было столь сильно, что при одном из тех занимательных и пристрастных разговоров, которых я был свидетелем в дни, предшествовавшие его смене, он, в знак доверенности своей, отдал мне письмо и записку, писанные к нему по-польски Реутом во время пребывания его в Шуше. И, переведя их по-русски, не нашел в них ничего к обвинению Реута. Прилагаю у сего с оных списки.
"Ваше высокопревосходительство. Сегодня уже двенадцатый день, как я атакован, от вас не имею никакого сведения, и мои бумаги также вероятно не доходят. Шах-Зада настоятельно требует сдачи крепости, ссылаясь на ваш дупликат ко мне о выступлении из Карабага, предлагал мне идти с полком и тяжестями куда я хочу, только без пушек. Я делаю проволочку в надежде получить от вашего высокопревосходительства какое-нибудь уведомление, как мне поступить, и прошу о сем как наипоспешнейше. Провианту у меня не так-то много; как-нибудь можно продовольствоваться дней двадцать с небольшим. Ежели буду знать, что до того времени получу какую-нибудь помощь, то одна надежда уже может нас одушевлять; но вот беда, что мы совершенно не знаем ни о чем, кроме того, что Шах-Зада извещает, что кроме нас до Тифлиса нигде нет Русских ни души, и что в Тифлисе [540] также скоро не будет. Вчера отправил я к в. в. письмо, коим уведомлял, что Сурхай-Хан послал с 50 т. червонцев в Дагестан возмутить горцев; Мустафа-Хан пошел в Ширвань с 5 т. конницы. занял уже Сальяны, где имелось 10 т. четвертей хлеба; Селим-Хан пошел в Нуху с 3 т., Окури-Хан в Елисаветполь с 6 т., Эриванский сердарь и Грузинский царевич с 15 т. идут в Тифлис. В Кубу послан султан Ахмет-Хан, а в Баку Гуссейн-Хан для возмущении жителей сего города. Сам шах с 40 т. стоит около Ардебиля, а здесь с Шах-Задою около Шуши регулярного и иррегулярного войска 15 т. и 14 пушек, а около Аскерана с братом его Али-Наги-Мирзою 5 тыс. конницы. В их войске сильные болезни. Народ против нас весьма ожесточен своими муллами; домогаются, требуют штурма. Все готово, и лестницы поделаны; стены моей крепости весьма меня в сем случае беспокоят. Впрочем на сие есть воля Божия. Умилостивитесь, в. в. над нами, и ежели есть возможность, то помогите нам, избавьте нас своею помощью и будьте нашим избавителем; а ежели сего не возможно, то пришлите нам наиспоспешнейше разрешение и совет свой, что нам делать. Пока можно, я буду держаться в надежде на вашу помощь; но если не достанет хлеба, или Армяне изменят, то тогда беда будет, и я невольно принужден буду решиться на все. Я ожидаю от в. в. скорого и решительного уведомления, когда я могу надеяться получить помощь, или что мне делать. Ежели в. в. поспешите, то отдохнут сердца наши, ибо теперь одно незнание и неизвестность ни о чем весьма нас убивают. Я полагаю, что если только покажется войско наше около Елисаветполя, то уже здесь наша участь будет облегчена; бедные Армяне также оживут, теперь они по неволе с Татарами заодно. Еще боюсь того, чтобы на случай чего-либо и шах не согласился бы на ту капитуляцию, которая теперь предложена. Не предпримите ли в. в. особливых мер с вашей стороны, чтоб не погибли здесь добрые люди и многие невинные молящиеся о здоровьи вашем; ибо после могут потребовать от меня неприятели чего захотят, если обстоятельства мои будут хуже теперешних. Я при теперешнем числе войск утешаю себя тем, что удерживаю неприятеля уже так долго; иначе же мог бы он пойти вперед и вредить нам более.
Предписание ваше о выступлении из Карабага слишком поздно до меня дошло: я его получил, будучи уже атакован и потерявши три роты. Если бы не боялся я провинции Карабагцев, то Шах-Зада вовсе для меня не был бы страшен; а теперь защитите нас, в. в., и будьте нашим избавителем. С нетерпением буду ожидать ответа. В. в. покорный слуга Реут.
5-го Августа 1826 г. Шуша".
ПРИБАВЛЕНИЕ.
1) Карабаг есть ключ всех провинций; я полагаю, что его надобно удержать: тогда никто не посмеет ничего сделать, и теперь я вижу что делаю Персиянам препятствие, буду держаться пока могу. [541]
2) Если б у меня был еще хоть один баталион, то Шах-Зада скоро бы отсюда убрался; если войско наше сюда придет, то хлеба будет иметь много, и весь народ к нам обратится; ибо теперь перед нами не весьма довольны, и многие молят Бога о скором прибытии войск наших.
3) Лошади и скот у меня подохли, и теперь мало остается; казаки будут пешие".
Письмо сие заключает выражение человека просящего усердно помощи и для себя лично, и ожидающего погибели, но нисколько не показывает робости. При том это письмо, а не рапорт, и по-польски писанное. Выражения языка сего, точно, кажутся странными на Русском языке, и потому надобно их читать и разуметь на Польском языке, а не в переводе, дабы дать им настоящий смысл, ибо оне свойственны Польскому языку, как например, слово смилуйся, которое у Поляков весьма употребительно; и я не оправдываю дурного мнения Алексея Петровича о Реуте, которое основывал оное на сем письме.
Прибавление не показывает великих соображений; да и не для чего было их ожидать в сем случае. Начальник с малым числом войск держится в разваленной крепости против всей Персидской армии, будучи в совершенной неизвестности о происходящем внутри Грузии и получая самые прискорбные вести о состоянии дел наших, не теряет бодрости. Не достаточно ли сего, не заслуживает ли поведение его всякого одобрения?
*
Войска наши пришли к Араксу, где еще захватили сына или родственника бывшего Елисаветпольского хана и стали лагерями при Герекеле, нуждаясь в хлебе. В сие время Паскевич, упоенный победою своею, незнакомый с затруднениями предстоящими в сем краю для продовольствия войск, и видя козни против него веденные, дал свободный ход страстям своим. Он всех оскорблял, всех ругал, требовал хлеба в краю разоренном пребыванием Персиян, и не находил его. Он имел мысль всех вновь приезжавших в Грузию, что обязанность их состояла только в том, чтобы вести войска к бою, но не помышлять о средствах продовольствия оных и снабжения всем нужным, а в Ермолове и во всех служащих здесь видел правителей завоеванной им земли, от коих он мог всего требовать как повинности. Начальник штаба Вельяминов, [542] находившийся с ним, после многих неудовольствий удалился в Шушу. Сам главнокомандующий, не поддержавший его с войском и стоявший с отрядом в Акстафе, вернулся в Тифлис, и вскоре отправился с сим же отрядом в Кахетию под предлогом смирить Лезгин, и не посылал к Паскевичу хлеба, оставляя его в самом затруднительном положении. Мадатов, помещик Карабагский, обязавшийся до войны еще наполнить магазины в Карабаге и получивший деньги, потерпев в сем случае разорение от Персиян, не в состоянии был исполнить своего обязательства (к сему, может быть, присоединились и виды частных выгод его, которые всего более рассердили Паскевича). Поступки Мадатова в сем случае были объяснены Каргановым, и с тех пор стали его преследовать и, наконец, изгнали из Грузии. Тогда Карганов был употреблен для отыскания продовольствия. Поиски сего расторопного плута не были тщетны: он снабдил войска покупным хлебом, и сии заслуги его доставили ему у Паскевича ту неограниченную доверенность, которою он столь долго пользовался, которую он употребил во зло, и которой он, наконец, лишился через свои беспрерывные плутни и бесчестное поведение. Не менее того, хлеб доставлялся войскам в пищу, за неимением мельниц, в зерне, что и производило сильные поносы и всякого рода болезни, и силы наши таким образом день ото дня уменьшались.
Мне известно, что когда Алексей Петрович находился в Нухе, тогда прислал он к Паскевичу фл.-адъютанта полковника князя Долгорукова, с поручением примирить их; но дело сие не удалось. Я слышал, что Ермолов в сем случае не поступил с полною искренностию и что Паскевич, отвергши его предложение, еще более возымел к нему негодования после сего.
В последних числах Сентября, Паскевич предпринял экспедицию за Аракс, дабы возвратить увлеченные Персиянами из Ширвани и других мест обывательские семейства. Пройдя по разоренной земле и дурным дорогам с изнуренными лошадьми несколько весьма трудных переходов, он настиг кочевья и возвратил часть оных в границы наши. При сем случае едва не захватили самого Мустафу-Хана Ширванского, который кочевал в 5-ти верстах от того места, куда пришел авангардный баталион наш Грузинского гренадерского полка, с маиором Поляковым (который, говорят, был в то время пьян и не хотел далее идти). Обратное шествие отряда Паскевича и переправа через Аракс не имели, как кажется, ничего схожего с шествием победоносного войска. Ложные тревоги, [543] основанные на несправедливых слухах о приближении неприятельского войска, причиняли беспорядок и всего более на переправе через Аракс, где Паскевич даже сам шпагу обнажил. Во время переправы сей были затоплены с умыслом несколько орудий с протянутыми канатами, за которые бы люди могли держаться (потому что река была очень быстра). Орудия сии были вытащены из реки по переходе войск; но средство сие подало повод Персиянам к распространению слуха, что мы потопили и лишились двух орудий при переправе через Аракс. Таковые слухи дошли и до нас во время экспедиции нашей с Давыдовым к Мираку.
Паскевич по возвращении своем остановился опять на границе, терпя недостаток в хлебе, делал всем самые оскорбительные неудовольствия, продолжая питать от части справедливую злобу на Алексея Петровича и делая Государю донесения на счет здешнего корпуса, основанные на доносах Карганова и ему подобных окружавших его. Между тем ссора сия между начальниками имела весьма невыгодное для меня влияние на полк. Требования были непомерные, хозяина при полку не было, и наместники мои не пощадили средств к исполнению оных, так что убыток мною понесенный в 6 ротах бывших в Карабаге простирался до 10,000 рублей, и в сем случае я был жертвою ссоры начальников и нес как будто мщение Паскевича. Не менее того полк мой, преимущественный всем прочим, получил хорошую славу не только в военных делах, но и в устройстве, которое сам Паскевич другим в пример ставил. Прочие полки были в самом деле с непростительными недостатками, и командиры оных часто справедливо терпели неудовольствия Паскевича. Всего более получал их Попов, командир Херсонского гренадерского полка; не полагали даже, чтоб он решился еще в службе оставаться после тех ругательств, которые он слышал от Паскевича. Ныне обстоятельства переменились. Правление Паскевича, с неограниченной строгости и взыскательности, сошло на слабое. Многие пользуются сим, служба еще более прежнего опустилась, злоупотребления увеличились, и многие извлекают личные выгоды свои из сего состояния дел, получая, вместо взыскания за неисправности, свидетельство от начальства на перемену негодных вещей, и все возможные пособия к имеющимся уже средствам в полках, превышающим далеко потребность.
На нашем правом фланге, то есть в войсках около Джелал-Оглу расположенных, Октября с 1-го по 9-ое число, движения не было. Ежедневные разъезды ходили в одну сторону через Безобдал [544] до Кишлака, Караклиса и Амамлов; в другую — на Карагач к стороне Гумров, но нигде не встречали следов неприятеля.
Грузинская конница мало-помалу разъехалась по домам, так что к 8-му числу уже ни одного из них не было на Джелал-Оглу. Часть их отпросилась, другая же уезжала, никому не сказавшись, так что Давыдов, не имея приказания отпустить оную, принужден был объявить им увольнение в свои дома от себя, и сброд сей точно был совершенно излишен и более тяготил нас, чем пользу приносил. Князья находили для себя унизительным делать разъезды и отправлять казачью службу, и не переставали приходить с жалобами на дурное состояние лошадей своих. При отъезде же своем многие из них осрамили себя неотступными просьбами о награждении их за мнимые подвиги, ими будто оказанные. Некоторые были даже до такой степени бесстыдны, что исправляющему при мне должность адъютанта обещались дарить ружья и жеребцов, прося его ходатайства о помещении их в представлении. Многие из них и почти все были представлены Давыдовым к награждениям, но получили, как и мы все, весьма скудные и, кажется, почти все остались при высочайших благоволениях.
В ответь на письмо Алексея Петровича от 18-го Сентября написал я ему следующее:
"Письмо в. в. от 18-го числа прошлого месяца я имел честь получить по возвращении отряда из Эриванского ханства в Джелал-Оглу. Известие о разбитии Аббас-Мирзы сообщено по приказанию Дениса Васильевича сердарю, коему я велел вручить один листок печатного объявления о сей победе отправленному отсюда Персиянину, прибывшему из Тифлиса с бумагами к Англичанам, в Персии находящимся. По последним известиям о Персиянах мы уведомлены, что силы сердаря и брата его соединились около Талыни и в Сердарабаде.
Большая часть Курдов уклонилась от Гассан-Хана и ушла за Аракс, оставя при нем только одно поколение их, состоящее не более как из 150 человек. Персияне имеют здесь около 1,500 сарбазов, 6 орудий и несколько конницы. Жители деревень, по дорогам к Эривани лежащих, все выведены за Аракс, исключая Сердарабада и Талыни.
Мы ожидаем провианта и разрешения вашего в. в. пуститься вторично в границы неприятеля. Погода для сего благоприятствует, холода уже наступившие усугубят уныние и расстройство в войсках неприятельских. Если же на поход сей не будет разрешения вашего, то мы остаемся в надежде, что отряд наш, усиленный вскоре новыми войсками, пойдет зимовать в ханство; Турки в таком только случае обещаются доставить нам продовольствие. Письмо от в. в. сераскиру Ерзрумскому более бы еще побудило их к сему, и пособие сие, кажется, необходимо на первых порах, пока устроятся мельницы в завоеванной [545] стране: ибо никакого препятствия не предстоит в продовольствии нашем за границею, где в деревнях находятся неисчерпаемые ямы с зерном, которого жители по сие время не успели еще увезти. В таком случае нужно бы нам с собою взять только жерновов и прочих снастей мельничных, потому что каналы и строения оставляются жителями в своем виде; самое же предместье Эривани представляло бы весьма удобное пристанище для войск наших.
Наш генерал позволил мне изложить перед вами мысли сии. Кроме обязанностей к его превосходительству, я готов лично служить Денису Васильевичу, коего ласки уже давно привлекли к нему всех нас, начиная со старшого до последнего солдата. Я же в особенности счел бы себя счастливым, если б нашел случай изъявить ему преданность свою. Лагерь при Джелал-Оглу".
Разрешение на другую экспедицию Давыдов, кажется, получил; но нерешимость его была причиною, что он ее не предпринял. Излагая перед Алексеем Петровичем мысли свои, я был совершенно уверен в возможности зимовать в Эриванском ханстве и находил в том существенную пользу, как для облегчения продовольствия, так и для самого успеха военных действий. Притом же, располагая отряд в предместьях Эривани, я хотел склонить главнокомандующего к началу осады сей крепости. Внутренние раздоры между начальством или другие мне неизвестные причины попрепятствовали исполнению сего.
Наступательные действия наши в сие время года, осенью, должны были во всех отношениях обратиться в нашу пользу. Климат умеренный на равнине, а в горах уже холодный, для нас был стеснителен, для Персиян же последний несносен. Продовольствие везде было изобильное, и нам не должно было с большими издержками добывать хлеб из среды Грузии и доставлять его, с крайним отягощением для жителей, к границам нашим, для войск занимающих оные без всякой пользы. Эривань вероятно бы держалась, но нам не было надобности осаждать крепость, если не в силах были сего сделать. Монастырь Эчмиадзин и деревни с хлебом остались бы в руках наших и служили б нам богатейшими житницами. С другой стороны народ в Тавризе был готов принять нас, ненавидя правителей своих и царствующую в Персии фамилию Каджаров; мы могли смело надеяться на возмущение или, по крайней мере, не должны были ожидать никакого сопротивления при вступлении в столицу, в чем нас удостоверяли и все известия, из Персии получаемые. Дух народный был в чрезвычайном упадке после поражения под Елисаветполем войск, коих осталось под ружьем уже самое ничтожное количество; но мы не предприняли, не взирая на все сии выгоды, [546] зимней кампании. Ошибку сию приписываю нерешимости Алексея Петровича. Он готовился к ранней весенней кампании на будущий год, не хотел предпринимать оной без сильных хлебных запасов, внутри Грузии изготовленных, не учредив транспорта для перевоза хлеба, не дождавшись войск, из России идущих. Все сии меры были бил весьма основательны, если б обстоятельства не призывали к быстрому окончанию войны и заключению мира в том же году. Поведение его в сем случае приписываю единственно к личным соображением его, сопряженным с нерешительностию и недоумением, в которое он был ввержен внезапностию происшествий, чему и все последующее его поведение служило доказательством.
10-го числа г.-м. Давыдов был уведомлен письмоводителем Борчалинского пристава (за отсутствием сего последнего), что неприятельская конница заняла Башкичетской пост и намерена была сделать нападение на Борчалинские деревни. Вследствие сего был послан разъезд к стороне Башкичета, дабы открыть неприятеля. Разъезд сей состоял из 10 козаков; правил хорунжий или сотник Елкин, человек пьяный и ни к чему неспособный. В ночь с 10-го на 11-е число, я был пробужден нечаянным появлением сего Елкина, который, вошедши в балаган мой врытый в землю, не знав о ступенях, по которым сходить надобно было, обрушился, полетел и едва не обнял меня в темноте. Я вскочил весьма скоро, полагая совсем иное, спросил свету и увидел перед собою Елкина, который с заметным беспокойством объявил мне, что возвратился с разъезда, был под Башкичетом и видел до 400 человек неприятельских всадников, возвращающихся к бывшему Башкичетскому посту с водопою от реки. Я отвел его немедленно к Давыдову. По всем ответам Елкина на вопросы наши, казалось, что то были Турки; ибо он именно говорил, что он различал разноцветные и красные их кафтаны.
Мы не могли полагать, чтобы то были Персияне, потому что дороги из Персии все были тщательно осматриваемы разъездами нашими и нигде не найдено было ни одного следа из Персии ведущего, а потому и думали мы, что то были шайки известного Шериф-Аги Магчубертского, пробравшегося из Турции мимо Цалки к Башкичету. Не менее того нам странно казалось, что сей неприятельский отряд так долго пребывал на одном месте, зная, что шайки сии могли только вредить нам набегами, но отнюдь не дерзали постоянно держаться в каком-либо месте.
Надобно было взять меры. Давыдов в тоже время поручил мне идти с двумя ротами моего полка, 2-мя орудиями и 150 казаками [547] к Башкичету, через бывшую на Джилке штаб-квартиру казачьего полка, и стараться настигнуть неприятеля.
Остаток ночи прошел в сборах. Я выступил 11-го числа перед светом и в 9-м часу утра прибыл па Джилку, где присоединился ко мне подполковник Андреев с назначенными 150 казаками. Дав войскам несколько часов отдыха, я следовал далее, дабы перейти засветло Мокрую гору, отстоящую не более 8-ми верст от Башкичетского поста, в чем и успел. Сделав в сей день около 40 или более верст и не встретив нигде неприятеля, я спустился с горы и расположился ночевать в ущельи, по коему идет дорога, скрыв сколько возможно более войска свои, дабы на рассвете сделать нечаянное нападение на неприятеля.
Ночью послал я разъезд к Башкичету с приказанием приближаться сколь возможно более к неприятелю и непременно открыть его; но офицер возвратился не найдя ни души в Башкичете, и в доказательство того, что он был на самом посту, привез ко мне горящую еще головешку. По сему я должен был заключить, что неприятель, узнав о приближении моем, скрылся, и я имел некоторую причину полагать, что он ушел назад к стороне Цалки: ибо ночью с передовых постов моих заметили мерцающий огонь к стороне бывшего Гуссейн-Ханского поста, отстоявшего от нас на расстоянии близ 20 верст по дороге к Цалке.
12-го поутру я пришел к Башкичетскому посту, пройдя 8 верст, и нашел там только дымящееся еще пепелище после нападения сделанного еще летом на Немецкую колонию, от которой неприятель, следуя обратно, зажег пост сей. Видны также были следы свежего огня; но неизвестно было, куда обратилась сия партия: ибо множество конских следов по большой дороге идущей из Турецкой границы в Борчалу, на которую я вышел, вело во все стороны, то есть в границы наши и из оных. Однако, так как большая часть оных вела в Борчалу, то и решился я обратиться с отрядом в право, зная местоположение и окрестности бывшей штаб-квартиры моей. Я намеревался пройти 10 верст и остановиться в Душимисах при входе в ущелье ведущее в Борчалу, где неприятель не мог уже миновать меня, идучи обратно с добычею. Я намеревался также занять Хахаладжарскую дорогу идущею из Квеш ближе к реке Храму и выходящую также к Гуссеин-Ханскому посту, и потому я и двинулся чрез оставленный Башкичет, коего строения от части еще стояли невредимо, а в бывшем магазейне нашли мы множество казачьих пожитков, как-то сумки, кошельки, саквы и проч. Прошед еще две версты, я стал лагерем при селении Каламне, [548] обратившись лицом уже не к Борчале, а назад к Турецкой; ибо проходя мимо Башкичета объяснилось уже все происшествие через присланного ко мне казака от подполковника Андреева, отправившегося от Башкичетского поста влево с 6-ю казаками по следам, ведущим за границу. Старик мне сам рассказывал после того презабавным своим наречием, что, отъехав версты две, он увидел вдали партию, изо ста человек всадников состоящую, которая, заметив его, пустилась бежать очень быстро, он стал преследовать ее и, по помету лошадей увидев, что они ячменем не кормлены, заключил, что то должны быть казаки, в чем скоро удостоверился по найденным их сумкам.
Андреев продолжал гнаться за ними с 6-ю казаками своими, поймал, кажется, прежде одного отступавшего худоконного казака, после того настиг и других, остановившихся уже близ Гуссейн-Ханского поста и привел ко мне сотню козаков Карпова полка под командою есаула Александрова. Вот как все сие случилось.
За несколько дней до сего прибыли в Грузию новые казачьи полки, в том числе и Карпова, которому назначено было расположиться на Храму близь Цалки в штаб-квартире Иловайского полка и содержать одною сотнею Башкичетский пост. Жители селений Каламни, не предупрежденные о сем, увидев приближавшуюся партию со стороны Турции, заключили, что то должен быть неприятель и донесли о сем приставу своему, коего письмоводитель и написал о том Давыдову. Посланный нами пьяный Елкин, не доехав 8 верст до Башкичета, смотрел с бугра на казаков ведущих лошадей своих с водопоя на пост, коих ему в страхе показалось до 400 в разноцветных кафтанах. Не останавливаясь долго, он пустился назад и прискакал весьма скоро с ложным известием, по коему меня послали, разбросав> дорогою казаков, у коих лошади пристали. Есаул Александров заметил издали Елкина и, считая его за неприятеля, ожидал уже нападения с сей стороны (по недавнему прибытию своему в Грузию, он не знал местоположения и где войска наши стояли). Когда я 11-го числа к вечеру подвигался к Мокрой горе, передовые его разъезды открыли меня, приняли за неприятеля и, как он уверял меня, один урядник даже выстрелил по нас; но вероятно на значительное расстояние, ибо при всей бдительности и осторожности, с коею мы шли, мы никого не могли заметить.
Александров немедленно послал известие в Тифлис о приближении больших сил неприятельских. На Цалке и в Манглисе была большая тревога, и в Тифлисе также. Старик Вельяминов даже сделал распоряжение для выступления в скорости всем пришедшим [549] недавно казакам под командою генерала Иловайского; но сие в последствии отменилось, когда узнали о настоящей причине сей тревоги. Сам же Александров с вечера еще бросил в торопях найденные нами казачьи пожитки в магазейне, где они было расположились, и ушел поспешно к Гуссейн-Хану, где он провел ночь и где мы заметили огонь. 12-го поутру он подвинулся несколько к Башкичету и не видал вероятно приближения нашего, но когда увидел Андреева с 6-ю казаками выезжающего из-за горы, то не усумнился более в том, что его окружили и что ему трудно было избегнуть гибели. Он пустился бежать, и погоня Андреева с 6-ю человеками его еще более уверила в том, что настоящие силы неприятеля скрыты и где-нибудь в засаде. Я полагаю однакоже, что Андреев с самого начала узнал в них казаков, без чего бы и он не решился так смело за ними гнаться. Он привел ко мне плен свой, долго ругал Александрова, говоря ему про меня: «ведь знаешь, что сила Московская все в типографии печатает и меня туда же поместит». Меня много забавляли выражения и хвастливость простого старика сего, выставлявшего подвиг свой, когда он дерзнул гнаться с 6-ю казаками за сотней.
Александрову я сделал строгий выговор, и он за сей поступок просидел около месяца в Тифлисской крепости. Елкина мы посадили на неделю под арест на полевой пикет.
Я ныне служу с сим Александровым, который уже маиором в том же полку. Офицер весьма расторопный и, как говорят, храбрый. Я напоминал ему о сем происшествии; он нисколько не сетовал на меня за пребывание его в крепости, напротив того был за сие благодарен, говоря, что заслужил сие и что средство сие во всяком звании полезно для исправления людей. Я охотно верю, что то был нечаянный случай, какой со всяким встретиться может и который не должен помрачить доброго имени Александрова.
И так, кончив ко всеобщему огорчению нашему экспедицию пустым образом и смешною развязкою, я перешел того же 12-го числа ночевать к бывшим Башкичетским мельницам на реку Мушиаверу, 13-го числа прибыл ночевать к бывшей казачьей штаб-квартире на Джилку, где велел наперед топить баню оставшуюся еще невредимою, а 14-го возвратился в лагерь при Джелал-Оглу, где происшествие сие долго забавляло нас в разговорах, особливо при рассказе старика Андреева, с коего немедленно явилось и несколько карикатур.
Частые, пустые тревоги, которые у нас в лагере случались, составляли единственный предмет, пробуждавший нас от [550] единообразной и почти беспечной жизни, которую мы вели в Джелал-Оглу. Лагерь наш, состоявший сначала из легких летних балаганов, обращался понемногу в посад; холод заставил нас помышлять о лучшем помещении. Давыдов, Севарземидзев и Литов жили в крепостях в хороших квартирах; но я оставался в лагере, и примеру моему последовали братья Фридриксы. Я первый начал строиться, то есть вырыл яму и поставленный над оною балаган обставил снутри лубками, сделал в стене род камелька, и дымная яма моя, в которой невозможно было сидеть когда ее топили, пребывала теплою около получаса или час, ибо дверью едва прикрывалось отверстие, в которое входили. Фридриксы построили себе в лагере целый домик, который перенесли из Гергер. Примеру сему последовали многие. Офицеры завелись теплыми землянками, а за ними и солдаты обратили балаганы свои в берлоги, которые нагревались, и скоро лагерь наш составил довольно обширное предместье на восточной стороне крепости. Вечер мы проводили у Давыдова, у меня или у Фридриксов, играя в цхру, в которую тогда и я пустился, проиграв всего до 500 ассигнац. Давыдов на сих вечерах всегда проигрывал. Днем также иногда ездили прогуливаться верхом. И так протекало самым дурным образом время наше. Всякий помышлял о скорейшем возвращении, ибо всякому была надобность, мне в особенности, видеть полк свой, терпевший большое расстройство от внезапного движения, отсутствия моего и ссоры двух главных начальников.
Все помышления о завоеваниях, экспедициях и подвигах были подавлены как известными нам распрями начальников, так и полученным повелением от Алексея Петровича, коим он приказывал нам ограничиваться строгою обороною, и в случае возможности снять хлеб в Бамбакской долине на корню оставшийся в пользу жителей, для чего и сделалось движение туда для прикрытия их (что кажется, было следствием тайного ходатайствования Севарземидзева, надеявшегося еще воротить с жителей убытки свои).
Мы посылали лазутчиков в Персию и получали через них разные известия.
15-го числа возвратились из Эриванской области Армяне католического исповедания Степан Степанов и Александр Николаев, жители деревни Шиш-Теке (что близ Джилкинской деревни), посыланные за известиями в Персию и жившие в пути своем несколько времени в Карсе, что в Турции, у начальника янычаров Аби-Аги, от коих узнали мы нижеследующие известия. [551]
1) «Гассан-Хан находился с пешим и конным войском в Сердарбаде (в числе войск сих находились Курды и Армяне); артиллерия его состояла из фалконетов».
2) «Сердарь находился в Эривани».
3) « Будах-султан, бывший наш подданный и бежавший при начале войны к Персиянам, находился при Каракале (что должно быть по дороге от Мирака к Эривани). Сын его Хамо-хан, давно уже предавшийся Персиянам, находится при нем; они расположились в завалах, имея при себе слабое войско».
4) «Начальник Курдов Гуссейн-Ага, со своими единоплеменниками, при реке Карасу. Люди сии, разбежавшиеся при появлении нашем в Эриванскую область, ныне снова собрались».
5) «Эчмиадзин разграблен, монахи уведены, а монастырь занят сотнею Персидских стрельцов».
6) «Карские жители умоляют нас подвинуться вперед, обещаясь снабдить нас продовольствием».
7) «Шериф-Ага отправил жен своих в Карс, сам заперся в крепости Магазберте».
Эчмиадзин был ограблен, но не разграблен. Утвари церковные были ободраны и хранились в доме у сердаря; в 1827 же году по взятии Эривани были возвращены в монастырь. Из монахов говорили, помнится мне, что двое были убиты, других взяли в залог в Эривань; но кажется, что монастырь совершенно не был никогда оставляем. Гассан-Хан, стоя с войсками в монастыре, много обижал монахов и взимал от монастыря денег; он даже укрепил самый монастырь некоторыми пристройками, но которые на будущий год ни к чему не послужили.
Известие о просьбе Карских жителей, кажется, не основательным. Народ не может обратиться к лазутчику с общею просьбою и если в разговоре два или три хлебопашца, в надежде с выгодою сбыть избытки свои, обещались продать хлеб, то сие не есть еще доказательство, чтобы целый народ просил о сем. Вероятно однакоже, что мы могли бы найти достаточное количество продажного хлеба в Карском пашалыке.
18-го числа прибыл на Джилку Донской казачий полковника Карпова полк, по требованию Давыдова, просившего у Ермолова кавалерии, и расположился в бывшей штаб-квартире. Еким Екимович Карпов, сын Екима же Екимовича Карпова, Донского генерал-лейтенанта, человека заслуженного, мне давно знакомого, был, как казалось, коротко знаком с Давыдовым, который его называл отличным офицером и превозносил его во всех отношениях. [552] Первого не имел я случая тогда заметить. Но дабы описать Карпова разительнее, скажу только, что он говорил по-Французски, разумеется очень дурно, и не упускал случая показать знание сие, коим обыкновенно хвалятся Донские казаки, когда достигают оного. Всякий знающий казаков по сей черте узнает Карпова: желая показать из себя человека развязного и большого света, он говорит часто наглости, не будучи нисколько пьяницею, любил погулять с песельниками, но любил также приберечь в сих случаях свою собственность, по обыкновению Донскому. Давыдов не упускал случая с Карповым погулять и проводить время, по склонностям своим, в пустых, непристойных рассказах. Ныне, имев случай служить с Карповым, я заметил в нем точно деятельного и весьма хорошего офицера, при том же он имеет славу храброго офицера и вероятно основанную на делах его: в обе сии войны он себя нигде дурно не показал, притом же не лишен и природных способностей и умеет себя вести по кругу, в коем он находится.
Народ, привыкший знать одного Мадатова, не мог вскоре принять мысль о новом начальстве; притом же знание языка, коим пользовался Мадатов, давало ему большое преимущество в народе, который и признавал его более за начальника, чем Паскевича. Тоже самое и у нас было: Севарземидзева все полагали начальником, как Персияне, так и Турки и самые жители в наших границах, хотя старшим и был Давыдов. Но в обеих случаях сих я полагаю, что Мадатов и Севарземидзев ничего не упустили из виду, дабы поддержать мнение сие в народе. Навык в обращении с жителями давал им много преимуществ в сем отношении; новые же начальники, не входя в рассмотрение местных обстоятельств, действовали как бы в России, не помышляя о жителях и обращая внимание свое только к одним войскам.
Ноябрь месяц наконец настал; мы ожидали с нетерпением позволения возвратиться. Снег выпадал, но скоро стаивал и прерывал еще сообщения наши с Персиею, что понуждало нас оставаться в Джелал-Оглусском лагере в холод, в ожидании ненастья.
Ничего занимательного по части военной у нас не случилось до выступления нашего; однако упомяну здесь об одном странном случае, нас всех весьма удивившем и который мы до сих пор не умеем себе порядочно объяснить. То было 8-го числа, в день Архистратига Михаила. Артиллеристы, празднуя в сей день имянины фельдцейгмейстера своего великого князя Михаила Павловича, а вместе с тем, кажется и ротный образ свой, созвали нас всех к себе [553] на молебствие и на пирог. Артиллерия вся была выставлена в параде подле гласиса на южной стороне крепости, обращенной к Гергерам, отстоящим от нас не более как на 5 верст, за небольшим перевалом. Начался молебен. Я несколько опоздал к оному, и, подходя к народу около половины оного, вижу Давыдова, который мне кивает головою с улыбкою, указывая к стороне Гергер. Я подошел к нему ближе. «Каково веселятся!» сказал он мне, «слышите?» Я обратил в ту сторону внимание свое и подлинно услышал сильную пальбу из мелкого ружья, рядами, плутонгами и залпами, сопровождаемую иногда выстрелом из нескольких орудий. Казалось, что стреляли не менее как из 2,000 ружей, и звук сей ни с чем иным не был схож как с пальбою; можно было ручаться, что подполковник Дехтерев, находившийся в то время в Гергерах, справлял тогда чьи-нибудь имянины, ибо он любил погулять; и потому Давыдов, обратившись ко мне; сказал: «Это верно Дехтерев загулял не кстати». Я в тоже время послал казака в Гергеры сказать Дехтереву, чтобы он перестал стрелять. Между тем молебен продолжался, а с ним вместе около 20 минут и пальба в Гергерах весьма ясно была всеми присутствовавшими слышана. После того началась пальба из наших орудий при пении многолетия. Пошли есть пирог. Гергерской пальбы не было более слышно, и забыли об оной; но посланный мною казак скоро возвратился с докладом, что в Гергерах никто ни одного выстрела не сделал. Сие всех удивило. Полагая однакоже, что Дехтерев боялся сознаться, послали за капитаном Асеевым, человеком трезвого поведения, и он, приехав из Гергер, тоже самое утверждал. Давыдов, вопрошая его, уверял его, что тут никто не понесет никакой ответственности, если офицеры и повеселились в Гергерах, и смеялся сему случаю; потому не было ничего опасаться от сознания. Но ото всех удостоверились, что никто не стрелял. Сие же самое утверждал и поручик, бывший в то время в Гергерах. Сие самое сказали и казаки, и артиллеристы, и других расспрашивали. Словом, не было никакого сомнения, что пальбы в Гергерах вовсе не было, да и не мог произойти такой сильный и частый огонь от одной роты там находившейся. Думали, что то было учение, которое Гассан-Хан делал в Беканте вновь формирующимся двум баталионам сарбазов, как о том носился ложный слух. Но ни Гассан-Хана, ни сарбазов не было; да при том же и Бекант находится гораздо правее и слишком далеко от нас, чтобы слышать пальбу сию. Наконец полагали, что то должны были быть каменные обвалы внутри гор, так как и после того утверждали; что в Карабаге подобную [554] сему слышали иногда пальбу в горах, происходящую от каменных обвалов; со всем тем и сие мнение принять было нельзя за основательное, и странный случай сей до сих пор остался для нас всех загадкою.
По показанию достоверных лазутчиков, мне казалось, что можно было посредством переговоров уверить Эриванского сердаря, что он должен будет лишиться своего ханства, если будет упорствовать в войне с нами и склонить его, дабы оп передался к нам на условиях остаться владетелем ханства своего. Я составил о том записку и отдал ее Давыдову; но он был слишком занят игрою в то время и, спрятав записку, пригласил меня тут же с ним провести время. Записка сия и после, кажется, не была читана, и дело сие осталось без внимания. Помнится мне даже, что я говорил о сем Алексею Петровичу по приезде моем в Тифлис, но предмет сей был так оставлен.
В то время Давыдов занимался описанием похода своего, о коем он много мнил. В предисловии своем описывал он страну и народы, с коими он имел дело. Поэтическое его описание Курда не приличествовало предмету творения его. В описании стран он руководствовался старою картою Грузии, исказив и без того неверно написанные названия по-своему. Ездив везде без внимания и наблюдения, он смешивал Шурагель с Шамшадальскою дистанциею и с селением Шулавер, но читал сочинение свое, коему похвалу надобно было изображать красноречивым молчанием и улыбаясь, дабы не огорчить человека сего и не похвалить против совести своей.
Наконец, мы получили столь нетерпеливо ожидаемое нами позволение возвратиться на зимние квартиры. Давыдов хотел оставить непременно у Севарземидзева памятник распорядительности своей и сочинил ему длинное предписание, в коем он излагал ему все меры, которые должны были принять в случае нападения Персиян. Он мне читал распоряжение сие, в коем не было ни толку, ни смысла.
В Тифлис нам сопутствовал артиллерийский поручик Ган, aventurier во всей силе слова, но человек неглупый, со сведениями, веселый, пожилых лет и странной наружности. Он нас забавлял дорогою, рассказывая всякие анекдоты с различными шутками. На третий день я прибыл в Тифлис, проехав по прямой дороги, ведущей через горы и, спускаясь к Тифлису, увидел вдали на биваке один из уланских полков ожидавшейся дивизии. Сердце порадовалось у меня при виде войск сих, коих прибытие обещало нам блистательных успехов на будущую кампанию, и при виде Тифлиса. [555]
По прибытии в Тифлис, я в оном не застал Алексея Петровича. Вельяминов был старший по нем. Умный, но суетливый старик сей совсем с толку сбился от часто встречавшихся в то время новостей и перемен. Он принимал уланские полки, вступавшие в город церемониальным маршем, и как ни любопытно было видеть новые войска сии, но взоры невольно обращались на Вельяминова, едва сидевшего на лошади и представлявшего из себя самую смешную картину.
В Тифлисе в то время явилось одно новое лицо: г.-адъютант Бенкендорф, брат правящего тайной полицией в России, коего одно имя вселяло во многих страх, может быть неправильный. Неожиданный приезд Бенкендорфа изумил всех, и всех более Ивана Александровича Вельяминова, полагавшего, что это настоящее страшилище. Первою заботою его в поспешности было сжечь все письма, полученные им от Алексея Петровича, и, кажется, некоторые бумаги: он думал верно, что Бенкендорф едет от имени Государя, дабы их всех захватить и опечатать бумаги. Сожжение сие Вельяминов так неловко сделал, что оно стало в тоже время известным по всему городу: узнали о том и Бенкендорф, и Паскевич, которые о сем долго смеялись и, кажется, даже довели происшествие сие до сведения Государя. Не помню хорошо, не выехал ли даже Вельяминов на встречу к Бенкендорфу; знаю только, что он крепко встревожился, и по одному сходству фамилии приказал наряжать к прибывшему Бенкендорфу на ординарцы конных жандармов, коих начальник во всей России был его брат, и сия почесть ему осталась в Тифлисе во все пребывание его и по возвращении его из Персидского похода, до самого его выезда в Россию.
Уверились наконец, что то был не настоящий Бенкендорф, которого столь боялись, но брат его; но и сей был в частой переписке с братом и, кажется, с Государем, с Императрицею же Марьей Федоровною в короткой связи, что заставляло и его бояться. Немец сей, проповедуя рыцарские добродетели, вел себя, как наемный иностранец, как истинный царедворец. Он не переставал доносить о здешних происшествиях и насчет прежнего начальства, стараясь через сие выслужиться, и писал неосновательно, потому что не имел достаточного ума, чтобы сообразить порядочно вещи; потому что он был ветрен и рассеян как ребенок, легковерен и занимался собиранием сведений от известных здесь кляузников и ябедников, людей, признанных уже издавна таковыми и не заслуживающих никакой доверенности. Неумеренная его дружба с Паскевичем продолжалась до свержения старого начальства, после чего он [556] рассорился с Паскевичем, на коего, кажется, также стал писать доносы, и уехал из Грузии врагом его. Находясь в Грузии, он не переставал носить звание посланника при Виртембергском дворе, получая за то 6,000 жалованья. Между тем он жил скупо и вел себя прилично наемнику. Довольно значительная и величественная наружность его сначала привлекала к нему многих; он был ласков и обходителен со всеми; он приобрел себе также защитников имени его. Но надобно было короче знать его, чтобы увериться, что Бенкендорф был человек пустой и бесполезный для службы. Он прибыл в Грузию для командования авангардом и ношения лавров, приобретенных нашими трудами; говорил между тем, что он назначен начальником всей кавалерии. В сем предположении он встречал вступающие уланские полки, коих дивизионным начальником был маиор Розен, и ехал впереди их при церемониальном марше. Но на чем было основано сие, мне неизвестно; ибо он никогда не был у нас начальником кавалерии и, кажется, основал в сем случае поступки свои и действия на полученном им письме. Бенкендорф, находясь ныне при лице Государя во 2-й армии во время кампании сего года за Дунаем, умер от болезни, и я не в числе тех, которые оплакивают потерю его.
Я уже выше сказал, что не застал Алексея Петровича в Тифлисе. По возвращении с отрядом из Казахской дистанции, где он стоял без всякой пользы, он отправился с л.-гв. сводным полком и Нижегородским драгунским в Кахетию для усмирения Лезгин Чарских и Белоканских, не повиновавшихся нам и не плативших податей после вторжения Персиян. За Алазанью была уже собрана почти вся прибывшая с г.-лейт. Красовским 20-тая пехотная дивизия. Он подвинулся несколько в горы с многочисленным отрядом своим, составлявшим близ 11-ти тысяч, и стал в одной густой карее, составленной из баталионных колонн. Ожидали, что он разгромит непокорные станицы Лезгин и усмирит их навсегда с таковыми силами; но случилось иначе: он занялся вырубкою садов преграждавших ему подступы к деревням горцев, вступил с ними в переговоры, взял от старшин залоги (что они всегда делали при малейшей для них опасности, не переставая не покорствовать нам, коль скоро оная миновалась) и сказал, что цель его экспедиции кончена с полным успехом. Говорят, что, во время пребывания войск в сем тесном лагере, неслыханная робость поселилась во всем отряде: как будто бы ожидали ежеминутного истребления от Лезгин. Главнокомандующий между тем занимался по обыкновению своему игрою в вист и праздным [557] препровождением времени. Говорят, что неуверенность его в деле своем превосходила все ожидания окружавших его и ничем не могла объясниться. Не понимали поступков его и нерешительности, постигшей его со времени вторжения Персиян в границы наши.
Пробывши некоторое время в сем положении, т. е. в совершенном бездействии, он двинулся с частью отряда своего через Елисуйские владения к Нухе. Полки 20-й дивизии были расположены в деревнях Лезгинских, от коих они и получали свое продовольствие во всю зиму, что принесло нам большое пособие; ибо мы затруднялись в содержании прибывших войск. Г.-л. Красовский оставался с сими войсками и продовольствовал их от Лезгин, при недостатках у них оказывавшихся в хлебе, различными убеждениями и домогательствами, в чем ему надобно отдать полную справедливость.
Корпусный командир с л.-гв. сводным полком, Нижегородским драгунским и, кажется, еще несколькими войсками разных полков подвинулся к Нухе, где водворился Гуссейн-Хан, потомок прежних Нухинских ханов, производя неслыханные жестокости над Армянами для добывания себе золота. Насилья женщин, всякого рода истязания и мучения были производимы и изобретаемы извергом сим, в удовлетворение страстей своих и в отмщение за преданность некоторых из жителей к нашему правительству. При первом вторжении Персиян, Гуссейн-Хан явился в Нуху, откуда бывший тогда комендант маиор Свеховский принужден был удалиться с войском, увезши с собою множество золота (полагают на несколько миллионов), и войска наши снова заняли Нуху, где Мусульмане передались было Гуссейн-Хану.
Корпусный командир пошел к Ширвани, где повесил несколько человек из жителей, потворствовавших более прочих Ширванскому Мустафе-Хану и Гуссейн-Хану Шекинскому в произведении жестокостей и участвовавших в оных. Потом, оставя войска в Ширвани, он отправился один в Баку, куда намеревался съездить еще с самого начала прибытия своего в Грузию, пробыл там несколько месяцев и возвратился в Тифлис уже около нового года.
Вся экспедиция сия, казалось, не имела настоящей цели. С Лезгинами поступали гораздо слабее, чем надлежало. Из Нухи Гуссейн-Хан удалился бы без присутствия корпусного командира и без прибытия отряда столь сильного, при чем еще он сам был упущен. Присутствие корпусного командира было нужнее в Тифлисе или при войсках, в Карабаге находившихся. По крайней мере нужны были его распоряжения для продовольствия оных; но кажется, [558] что все сие было упущено из виду, или что сие было оставлено без внимания по личным ссорам, существовавшим между начальниками. Словом, исход сей приписывали желанию Ермолова удалиться от свидания с Паскевичем, и вместе с тем желанию сделать что-нибудь во время войны сей усмирением Лезгин и возвращением областей наших, находившихся в руках Персиян, что ему однако слабо удалось: ибо кроме Лезгин и Нухи, Ширвань уже была очищена от них полковником Мищенкой, преследовавшим их до границ наших; а Баку, выдержавшая недолгую блокаду, была также свободна; и Куба, в коей воевали против нас одни только мятежники, также усмирилась после Елисаветпольского сражения.
Пробыв несколько дней в Тифлисе, я поехал в Манглис, куда меня призывали заняться по полку, который расстроили распоряжениями, сделанными в отсутствие мое. Я тогда увидел те значительные расходы, в которые ввели меня тогдашние обстоятельства; но помощи в сем случае нельзя было никакой ожидать, ибо новое начальство не благоволило ко всем старослужащим и даже старалось притеснять их. Алексей Петрович же был так слаб, что не вступался ни за кого. Две роты из полка, находившиеся в походе с Паскевичем, возвратились в штаб-квартиру, и 1-й баталион с маиором Кашутиным, после экспедиции за Аракс, пришел на Куру, где и поставлен был лагерем.
Декабря 6-го числа, день моих именин, я провел в своей штаб-квартире и праздновал его у себя. Но день сей был ознаменован для Тифлиса происшествием, которое будут помнить.
Давно уже ожидали со дня на день возвращения Паскевича из Карабага. 6-го Декабря было ввечеру благородное собрание; все веселились, как вдруг раздалась грозная весть о внезапном приезде Паскевича в город. Все ему не так казалось; все, по мнению его, делали ему вопреки. Он сердился, бесился, всех бранил, всем грозился и всех напугал строптивостью своею. Я слышал, что по известиям сим, дошедшим в собрание, все там затихло, и даже многие разъехались по домам; казалось, будто внезапное вторжение Персиян в город навело на всех ужас. Между прочими предметами, служившими к приведению Паскевича в подобное исступление, крайне не понравилась ему Грузинская музыка, состоящая из волынки е гудком, которую в тот вечер провожала по улицам толпа мальчишек. Ему показалось, что сим шумным шествием народ встречал его и приветствовал. Он, может быть, счел сей нечаянный случай за насмешку, устроенную по приказанию начальства, и разбранил за то жестоко полицеймейстера. [559]
Такое вступление Елисаветпольского героя не могло к нему расположить сердца, и день сей конечно имел большое влияние на последующие сношения его с разными лицами, в коих вселилась к нему недоверчивость и боязнь.
Старик Вельяминов, испугавшийся уже при приезде Бенкендорфа, как выше сказано, тут еще более перепугался; говорят, что он совсем потерялся и вынес без причины самые жестокие и оскорбительные обиды от Паскевича. Возвратившись после 6-го числа в Тифлис, я видел старика на всяком разводе, прилежно маршировавшего на фланге первого взвода, с известною его суетливостию и неуверенностию, при войсках в его команде даже не состоявших, и, явившись к нему, слышал выражения его, знаменующие самое сильное оскорбление. Он называл Паскевича дураком, не тая более неудовольствия и нетерпения своего.
Я явился к Паскевичу, коего был любопытен увидеть. Опасений я никаких не имел, и притом слыхал, что из всех полков, находившихся у него в отряде, он более всех выхвалял мой.
Я недолго дожидал его в приемной; по докладу обо мне, он принял меня и, окинув меня глазами с головы до ног, взглядом нахмуренным, недоверчивым и строгим, сказал мне, что, по знакам отличия мною носимым, он заключал о заслугах моих: сказал еще несколько слов довольно лестных на счет полка моего, но не умел скрыть недоверчивость, которую в него вселили наушники, ко мне также, как ко всем тем, кои пользовались расположением Алексея Петровича Ермолова. Словом, прием его не был привлекателен, хотя и не сделал он мне ни малейшего неудовольствия. Через несколько дней после того, позвал он меня к себе обедать. Я у него бывал изредка и не мог тогда жаловаться на его обхождение с мною. Но в короткое время он приобрел всеобщее нерасположение к себе всех в Тифлисе.
Около нового года возвратился Ермолов из своей экспедиции. Паскевич показывал ему наружное уважение, как следовало старшему, но не переставал обще с Бенкендорфом писать к Государю донесения на него, и за глазами они друг о друге весьма дурно говорили. Утверждают даже, что Паскевич вызвал его однажды на поединок, но что Ермолов отказался от сего. Вражда их день ото дня усиливалась, и старый начальник наш почти предвидел минуту, когда он должен был восторжествовать над своим противником, то есть он надеялся остаться в Грузии. Подложно было или нет, то мне неизвестно, письмо к нему Государя, о котором было разглашено и в котором Государь ему писал, что он себе бы за честь [560] поставил извлечь меч свой, дабы служить снова под начальством старого своего командира 5. Сии известия несколько поддерживали прежних сослуживцев его в надежде видеть его по-прежнему среди себя; между тем как Паскевич, изводивший сам себя, впал в болезнь. Помню однажды (это было в Феврале месяце) пришел я к Паскевичу; он меня призвал к себе в спальню за ширмы, где лежал на постеле, и сказал мне: Votre general a desire me voir m'en aller d'ici. He bien, son desir est accompli, il peut s'en rejouir: je no reste plus et je m'en vais en Russie 6. Вез подробнейшего знания обстоятельств нельзя никак сообразить случая сего с разрешением, которое он имел от Государя сменить по усмотрению своему Ермолова, на что он имел и рескрипт с собою, которым он не пользовался 7.
Познакомившись с Паскевичем, я возвратился в Манглис, где занимался устройством полка и провел, помнится мне, праздники и новый 1827-й год.
В начале года получено было известие об экспедиции, которую делал Мадатов за Аракс с войсками, оставшимися от отряда Паскевича. Войска сии были отчасти распущены, отчасти же поставлены лагерем по Куре. Паскевич перед отъездом своим делал им смотр, на котором он много сердился и, оставив их в сих местах, уехал, после чего Мадатов получил приказание от Ермолова собрать их и двинуться за Аракс вторично. Настоящая цель сей экспедиции мне неизвестна. Говорили, что хотели все возвращать угнанные Персиянами из границ наших семейства; кончили тем, что отбили несколько скота и написали в донесениях о многих тысячах рогатого скота, баранов и верблюдов, взятых у неприятеля. Полагали употребить сие приобретение в пользу казны; верблюды были нужны для составления транспортов, для перевозки хлеба в начале [561] весны; но ничего почти не нашли. По счету тогда деланному полагали, что вся прибыль простиралась, считая на деньги, до одного миллиона. После того стали говорить, что скот этот роздан был жителям, потерпевшим от вторжения Персиян; наконец сказывали, что Мадатов взял часть скота себе; может и сие последнее быть, но кажется, что во всяком случае реляция была написана слишком хвастливо. Об экспедиции сей тогда много говорили; но более всех занимала она честолюбивого Паскевича, который не прощал Ермолову, что он предписал оную сделать без его ведома, полагая, что сие было сделано с умыслом и что его на то время с намерением отозвали от войск в Тифлис, дабы дать случай Мадатову отдельно действовать. Предположение сие впрочем могло быть и справедливо, ибо по-видимому Алексей Петрович не щадил средств к оскорблению Паскевича.
При сем нашествии Мадатова в Персидские границы были сделаны нижними чинами отряда его некоторые беспорядки, и между прочим насилие одной женщины. Мешкинский, кажется, хан и разные старшины Курдинские присягнули нам на верноподданство; но вскоре по выступлении войск с Мадатовым обратно возвратились снова к Персии, что и не могло иначе быть. Причину сего приписывают вышеозначенному насилию, и Паскевич не упускал случая укорять сим Мадатова, ставя в пример обхождение войск под начальством его находившихся с жителями, в чем он был совершенно неправ: ибо никакой начальник не станет потворствовать беспорядок и насилие, а под командой Паскевича также они случались, не взирая на попечение его, дабы сего не было. Винят Мадатова, что, имев весьма сильный отряд, он не вошел в самый город Мешкин, близ которого он уже был. Полагают, что в сем случае не достало у него решительности, ибо город был обставлен войсками. Полагают даже, что он мог занять Тавриз, в коем поселился страх, когда получили известие о его приближении и в коем ожидали его и готовы были принять. Дерзость Тавризских жителей против своего правительства доходила даже до того, что мальчишки, собираясь на улицах, разделялись на две толпы с двумя начальниками, изображавшими Мадатова и Аббас-Мирзу; толпы сии вступали в бой, и первая одолевала вторую, при чем делались самые грубые насмешки на счет Аббас-Мирзы.
Словом, экспедиция сия, не имевшая порядочной цели, будучи дурно управляема, не имела и блистательных последствий, хотя разглашения и донесения об оной были чрезвычайно пышные.
Комментарии
1. См, "Русский Архив" сего года, кн. 4-я (I, 571).
2. Первая победа над Персиянами; она одержана князем Мадатовым. П. Б.
3. Писано осенью 1828 года. П. Б.
4. Оно превосходно описано Н. Ф. Дубровиным в VI-м томе его сочинения "История войны и владычества Русских на Кавказе", стр. 671 и след. П. Б.
5. Действительно, Государь (но еще 1-го Августа того года, т. е. до посылки Паскевича на Кавказ) писал Ермолову: "Был бы Николай Павлович прежний человек, может быть явился бы к вам, у кого в команде в первый раз извлек из ножен шпагу" (см. Н. Ф. Дубровина, VI, 643). П. Б.
6. Вашему генералу хотелось, чтобы я отсюда уезжал. Ну вот желание его исполнилось. Он может радоваться тому: я не остаюсь далее и уезжаю в Россию.
7. Все эти отношения отлично разъяснены в книге Н. Ф. Дубровина. Ермолов пал под действием соединенных наветов Нессельроде, Бенкендорфа и др. К нему в особенности применима пословица: язык мой — враг мой. Этот враг и погубил его. Когда он приехал в Лайбах, Александр Павлович спросил его, был ли он проездом у Витгенштейна во 2-й армии, и как там идут дела. "Ничего, Ваше Величество: там все свои: один только и есть посторонний, и тот Безродный (известный генерал). Действительно, в ту пору доходило до того, что в нескольких министерствах доклады и многие бумаги писались на иностранных языках. П. Б.
Текст воспроизведен по изданию: Записки Николая Николаевича Муравьева-Карского. Осень 1826-го года. Персидская война // Русский архив, № 8. 1889
© текст -
Бартенев П. И. 1889
© сетевая версия - Тhietmar. 2021
© OCR - Karaiskender. 2021
© дизайн -
Войтехович А. 2001
© Русский архив.
1889