ЗАПИСКИ НИКОЛАЯ НИКОЛАЕВИЧА МУРАВЬЕВА-КАРСКОГО.
1827-й год
(См. выше, стр. 60. Писано в начале 1829 года, как видно по отметкам да подлинной рукописи. П. Б.)
Персидская война.
(Служба при Паскевиче)
Продолжаю описание действий наших и моих лично.
Из Коб писал я первое письмо к жене моей и был очень расстроен, как внезапною разлукою, так и неудовольствиями, которые я беспрестанно получал и ожидал и, кроме того, от дурного состояния дел внутреннего управления действующих войск, при коих вся хозяйственная часть, гошпитали, продовольствие, были в самом неисправном состоянии, как и самый штаб наш, коего я был начальник: ибо Красовский уже ни во что почти не входил, едва двигался, и в сем случае надобно было иметь постоянную и ворчливую деятельность Викинского, чтобы управиться с оным.
13-го Мая я выехал из Коб и, прибыв к переправе, что на реке Храме около Калагира, застал, что мост, который на оной строили с самого еще начала войны, снесен стремлением увеличившихся вод, что было неизбежно на сей реке, известной быстротою своею и разлитием в начале лета. Надобно было однако сему случиться за несколько часов до прибытия к берегу Паскевича, сердитого с самого выезда из Тифлиса. Полковник Гозиуш, который управлял сими работами, выдержал все что только могло придти на ум Паскевичу, не щадившему своих выражений. Казалось в самом деле, что направление мостов сих, соединявшихся на отмелях, не было хорошо, судя по течению разных рукавов; но Гозиуш уверял меня, что сие происходило от того, что быстрые рукава сии переменяли беспрестанно свои направления. Мост был вскоре кончен, Паскевич переехал, и вскоре после сего и я переехал оный и настиг Красовского, который, кажется, опасаясь попасть Паскевичу на глаза во время той сильной бури, удалился несколько в сторону и занимался завтраком. Я присоединил еще свой; и так, поевши с удовольствием, мы поехали с ним вместе в селение Шулаверы, [274] отстоящие на 8 верст от реки, где находился Паскевич и где собирались главная квартира и войска.
В Шулаверах получили мы известие от Бенкендорфа о поражении претерпенном Гассан-Ханом от Черноморских казаков 9-го Мая. Дело сие было весьма удачное. Неожиданное нападение изумило Курдов, которые бежали. Их преследовали до самого Сердарабада, при чем они лишились, как говорят, до 500 человек. Дело сие показало, что наши казаки в массе должны иметь преимущество над Персидскою конницею.
Вскоре после того в Джелал-Оглу было получено известие о таковом же поражении Черноморцев за Араксом, чему по-видимому были причиною неосторожность или беспечность Бенкендорфа, или командира полка Черноморского, задавшегося слишком далеко. Командир полка был убит, казаки окружены, опрокинуты и преследуемы, причем они потеряли более ста человек.
По расписанию, начальники отрядов отправились к своим местам, и всех более поспешил Эристов, который, узнав в Шулаверах о скором прибытии Паскевича, боялся встретить его, уехал в Джелал-Оглу, не дождавшись даже, чтобы все войска отряда его прошли чрез Шулаверы при нем. Сие рассердило Паскевича. Он начал с меня и наговорил мне за сие множество неприятностей и еще более рассердился, когда узнал, что Эристову поручалась большая часть войск в Джелал-Оглу. Я принес ему печатанный приказ его и напомнил, что сие было сделано по его воле и что он сам подобный подписал. Но сие служило только поводом к новым неудовольствиям, ибо он стал винить меня в том, что, зная, сколь были ограничены способности Эристова, коему нельзя было и пяти человек в команду поручить, не должно было назначать ему такое большое количество войск в отряде, что и вынудило меня сказать ему, что я не принимал на себя права ценить тех, кто меня старше. Не менее того гнев его только увеличивался.
В Шулаверах видел я вновь прибывшую нашу кавалерию из России, 2-ю бригаду 2-й уланской дивизии, при коей находились дивизионный начальник генерал Розен и бригадный Сакен. Старые строевые лошади и молодые люди казались изнуренными уже тогда, и хотя Паскевич всегда нам ставил в пример все войска из России пришедшие, но мы, давнишние служивые Грузии, не признавали внутренне мнимых достоинств, которые в них находили, и непрочность сего молодого, неопытного и изнуренного на ученьях войска нам не нравилась и не подавала надежды, чтобы оно могло когда-либо стать в походе в соперничество с нашими старыми и обдержанными [275] полками, что и оказалось вскоре на опыте: ибо уланы растаяли на первых порах и совершенно почти исчезли. Их постигла непомерная смертность, и они большею частью погибли, а лошади их подохли. Должно было однако думать, что войска сии могли бы служить нам примером устройства и повиновения; вышло совсем противное: все беспорядки, грабежи от них происходили. Они утратили и доброе свое имя и до сих пор служат посмеялищем старым войскам здешним, называющим их Зардобцами, по имени селения Зардоба, что на Куре, где известный убийственный климат совершенно в самое короткое время полки сии перевел.
Не могу умолчать о первом приветствии сделанном мне со времени выступления в поход в Шулаверах генералами Розеном и Сакеном. Люди сии семейные и истинно достойные по правилам своим, будучи со мною весьма мало знакомы и зная вероятно сколько я был огорчен недавнею разлукою с женою и неприятностями, которые я ежечасно получал, с сердечным участием расспросили меня о состоянии моих домашних. Слабый знак дружеского расположения сего от посторонних людей в то время, когда я был совершенно один среди людей новых, преданных единственно личным своим выгодам и подозревавших меня в поступках в пользу прежнего начальства, столько меня тронул в то время, что я до сих пор не могу забыть его и полюбил их душевно.
Часто повторявшееся состояние исступления, в которое приходил Паскевич без всякой причины, возродило в нем, наконец, желчную болезнь, с коею он через несколько дней своего пребывания в Шулаверах и выехал в Джелал-Оглу.
По прибытии в лагерь за Бабьим Мостом болезнь его усилилась до такой степени, что к ночи, казалось, уже было мало надежды к его выздоровлению. Видя, сколько потеря его могла произвести беспорядка и помня обещание данное мною Дибичу не оставлять его и быть терпеливым, притом же руководимый человеколюбием, я принял личное участие в его болезни и, вместе с Грибоедовым, который ему был родственником, не оставлял его и служил как ближнему, стараясь сколь возможно его успокоить и помочь ему, о чем он и отозвался однажды благодарностию.
Не менее того я счел нужным приступить к некоторым предварительным распоряжениям, в случае внезапной смерти корпусного командира, и отправился ночью же под гору, где стояла палатка Красовского, в коей он покойно спал. По темноте ночи я задел за веревки шатра его, падал, и вся палатка сотряслась что его и пробудило в то самое время как я отыскивал вход.— Кто идет? [276] Что это такое? Что кому надобно? были повторенные вопросы его страшным, диким голосом. Я вошел и, не зная, в котором углу стояла его кровать, прямо наткнулся на нее и едва не обнял Красовского, вскочившего со сна. Тут он меня узнал. Я изложил ему обстоятельства, в которые могла ввергнуть нас смерть главнокомандующего при самом начале войны, и предложил ему облечь себя в звание старшего начальника и повелевать в самую минуту смерти Паскевича без всякого отлагательства, чего требовала общая польза. Мысль сия показалась ему сперва слишком обширною, но я не встретил больших препятствий в согласии его. Главная цель моя была приготовить его к делу сему, дабы избежать беспорядка и суматохи.
От Красовского я возвратился к Паскевичу, который был еще труден и говорил разные странности; но на другой день ему стало легче. Он лечился и не переставал отдавать приказания свои, хотя и не выходил. Болезнь его продолжалась очень долго, он был как в исступлении, на переходах закрывался в коляске, на ночлегах и дневках не выходил из комнаты, много спал и пробуждался только чтобы сердиться. Состояние исступления сего долго продолжалось и хотя оно становилось перед концом войны слабее, но прекратилось только с окончанием Персидской войны, и теперь еще припадки сии иногда возобновляются на короткое время, хотя нрав его переменился совершенно.
С Акзебеука я был послан вперед в Джелал-Оглу, дабы распорядиться прибывающими транспортами и отправлением оных по сделанному распоряжению. Я принялся за дело и встретил самые большие затруднения. Переход через Акзебеук так расстроил транспорты, что в иных не доставало до третьей части подвод; надобно было все вновь формировать, в тоже время править бумагами штаба и отправлять тяжести через Безобдал.
Приезд Паскевича в Джелал-Оглу мне много препятствовал. Он воображал, что остановка происходит от дурной воли и отдавал приказания совершенно противные делу. Генерал-интендант начинал также вмешиваться, но не касался настоящим образом своей части, в управление коей он не вступал, а доезжал меня докладными записками к Паскевичу, без толку и смысла писанными, по коим тот иногда требовал исполнения. В таких обстоятельствах я не нашел другого средства, как представлять Паскевичу краткие докладные записки о том, что предполагалось сделать, и тогда он утверждал их своею подписью, что мне стоило несколько дней: ибо он, по нерешительности своей, часто переменял приказания, от чего и дело замедлялось; затем я отправлялся к себе и делал уже [277] распоряжения свои в подробности. На том же правиле была основана и отдача вечерних приказаний, которые я учредил без его ведома, ибо он только переменял и ничего не решал. И так управление всего войска перешло совсем почти ко мне. Учреждалась хозяйственная часть оного, подвозилось продовольствие, и я открыл в себе более деятельности, чем сам ожидал.
Во время пребывания нашего в Джелал-Оглу, продолжавшегося довольно долго (за тем, что транспорты опаздывали) прибыло к нам Турецкое посольство из Карса, с изъявлением дружбы со стороны паши. Посланец сей провел с нами несколько дней; ему показывали ученье гвардейского полка, и он вскоре уехал, имея, как говорили тогда, в предмете дознать о силах наших и намерениях. Ничего не было страннее, как обхождение с ним Паскевича, который не умел наружной важности его противуставить никакого величия: начал и кончил тем, что спросил его несколько раз о снеге на горах лежащем.
Между прочими неудовольствиями, мною получаемыми, упомяну о следующем. Я имел в предмете перевести за Безобдал как можно более хлеба, дабы полки, выступив в поход, не принуждены были расходовать 10-ти-дневного. Не видя на сие никаких средств, я изобрел перевезти часть оного на лошадях одного полка казаков, который отправлялся в Амамлы, с уплатою казакам прогонных денег. Атаману Иловайскому не понравилось сие распоряжение, ибо человек сей никогда не мог постигать общей пользы, и он пожаловался о сем Красовскому, говоря, что казакам нечем будет вьюков сих увязывать; а Красовский, подружившись с Иловайским, доложил о сем Паскевичу, который наговорил мне за сие распоряжение много неприятностей. Но я представил необходимость и пользу меры сей и объяснил, что эта была только пустая отговорка: ибо кроме того, что сухари в мешках могли перевозиться без помощи перевязки, всякий казак имел еще чумбур и все что нужно для подвязывания вьюка. Паскевич внял сим причинам и обратился тогда на Красовского, за что сей последний на меня несколько и посердился; но он уже был назначен командовать отрядом, имевшим остаться для осады Эривани, и мало занимался делами, а потому неудовольствие его на меня не могло иметь никаких последствий. Я ему после сказал, чтобы он ко мне прислал того, кому распоряжение сие казалось тягостным, дабы его самого навьючить и показать тем возможность к исполнению воли начальства. Не менее того дурной пример, поданный старшими, а может быть и ропот их и нескромные слова были причиною, что в полку, на который возложена была обязанность перевозить провиант, несколько казаков противились, и надобно было их наказаниями к тому понудить.
В сем случае по крайней мере я остался правым; но другой раз, не помню по какому поводу, Паскевич наговорил мне много неприятного, я не мог вынести сего и собрался совсем уже проситься (помнится, даже просил его настоятельно), дабы он отпустил меня в Тифлис; но он просил у меня прощения, и хотя я не мог забыть поступков его, но остался с ним, так как все приличия в подобных обстоятельствах были соблюдены для примирения.
В главной квартире находился тогда родной племянник Паскевича, поступивший перед выступлением в поход на службу юнкером в уланский полк, Миницкий, молодой человек, получивший порядочное воспитание и образование. Он жил у Викинского, занимаясь иногда делами, к коим он имел хорошие способности. Паскевич желал доставить ему случай заняться с успехом, просил меня наблюдать за ним и давать ему порученности. Я взял Миницкого к себе в палатку; он жил со мною вместе весь поход и был мне полезен по расторопности и усердию своему. Он ко мне очень привязался, и я его полюбил. Выехав из Тавриза, я оставил его в главной квартире, и он теперь считается при Паскевиче. Н. А. Ахвердов, который со мною также жил в одной палатке, никогда не имел случая быть недовольным Миницким.
Начальники полков и генералы, видя начатое уже движение, по неопытности своей полагали, может быть, за горою встретить неприятеля, боялись опоздать к бою и просились у Паскевича все вперед. Несколько раз он давал им позволение, вопреки общего распоряжения, перейти горы; но я, узнавая о сем, отговаривал его: ибо чрез сие, кроме того, что заняли бы единственную дорогу, по коей двигались транспорты через гору, главное неудобство было бы то, что войска за транспортами должны бы были стоять на южной стороне горы, тогда как, пребывая в Гергерах и Джелал-Оглу, они продовольствовались из местных магазейнов. Но никто не входил в сие и не мог понимать трудов, которые прилагались для учреждения продовольствия.
Не менее того полки трогались понемногу, и я был уже тем доволен, что мог их удержать несколько дней и тем спасти продовольствие, которое нам было так нужно при начале военных действий. Всех более препятствовал мне в сем отношении генерал Розен.
Письма Бенкендорфа к Паскевичу были причиною, что весь отряд разделили на две дивизии. Бенкендорф уверял его, что если [279] к нему пришлют несколько батарейных орудий и пионеров, то он в короткое время возьмет Эривань, и Паскевич, льстя себя надеждою положить сим завоеванием блистательное начало для предстоявшей кампании, решился к нему послать требуемое. Движение сие артиллерии через Безобдал затруднило движение транспортов, но отговорить его от сего намерения не было более никаких средств.
Паскевич не вытерпел остаться назади и решился присоединиться с главною квартирою, под прикрытием л.-г. сводного полка, к Бенкендорфу под Эривань и вступить лично в командование осадных войск. По сей причине захотел он, чтобы войска и тяжести главного отряда были разделены на две дивизии, коих начальниками сделаны были г.-м. князь Вадбольский первой, а второй г.-л. князь Эристов.
Мысль иметь запасное сено на арбах принадлежит Паскевичу; она была основана на том, что за Судегяном к Эчмиадзину не было нисколько подножного корма, и средство сие конечно служило к сбережению быков. Паскевич начинал видеть, что в войне в здешнем краю главное внимание начальства должно было обращаться на продовольствие войск, и потому много заботился о сем. Предмет сей исключительно был возложен на меня; ибо ни интендантство, ни комисариатство ни пускались в пучину сию при тогдашнем беспорядке. Арбяные мельницы были изобретены в Тифлисе одним Немцем и представлены Паскевичу комиссионером Ухатским, человеком, который, будучи отдан под суд прежним начальством за различные злоупотребления, выслужился и занимал звание доносчика при Паскевиче. Механика сих мельниц заключалась в том, что движение самих колес на походе приводило в движение третье висячее колесо, которое уже поворачивало жернов. Устроение сие однако оказалось неудобным при дурных дорогах, по коим мы следовали, и мельницы сии оставались без употребления и без нужды. Также неудобными оказались и ручные мельницы с чугунными жерновами, которые были присланы из Петербурга; оне похожи были на кофейные мельницы и не принесли никакой пользы по малости своей и бережливости, с которою должно было с ними обращаться, и скоро поломались.
Г.-м. Панкратьев прибыл в Грузию с новыми войсками. Он был в 20-й дивизии бригадным командиром Козловского и Нотебургского полков; он ныне дивизионный командир. Человек сей был в малом числе порядочных, прибывших из России. Правота нрава его, хорошие способности и познания, были в то время столь редкими между людьми некоторого звания. Ему поручено было [280] управление Карабага на место Мадатова или, лучше сказать, командование войсками, ибо управление Мадатова было поручено командиру 44-го егерского полка полковнику князю Абхазову, который должен был вместе с тем исправлять при Панкратьеве должность начальника штаба.
По общему плану кампании мы должны были соединиться с отрядом сим под Нахичеванью. План совершенно ошибочный, ибо к чему служило нам пройти низменными и смертоносными равнинами Шарура вдоль границы нашей, тогда как мы могли показаться в Нахичевани или даже около самого Тавриза, двигаясь в своих границах и избежав губительный климат, в коем войска наши заразились смертью в летние месяцы? Не лучше ли было начать вторжение наше из Карабага, где мы не лишились бы и конницы нашей, и к чему служило нам пройти мимо Эривани?
План вторжения через Карабаг был в виду у начальства, и Дибич говорил мне об оном; но так как уже все меры были взяты для главного движения через Эривань, то и не отменили оного. Продовольствие же все было направлено на правый фланг, и сие было сделано по распоряжению Алексея Петровича, который располагал в первую кампанию ограничиться взятием Эривани.
По плану кампании ныне сделанному мы должны были запастись достаточным продовольствием, дабы не нуждаться хлебом до соединения нашего с Панкратьевым, а там продовольствоваться хлебом привозимым из Астрахани, который доставлялся по Куре на киржимах в Зердоб, а оттуда с большим трудом сухим путем через селение Аджибет к Ах-Оглану, что в Карабаге.
Сия сухопутная перевозка погубила у нас много войск. Известно было, сколько низменная часть Карабага, в коей находятся Аджибет и берега Куры, были смертоносны по климату своему летом; но на сие не обращали внимание, и мы потеряли через то множество людей.
Генерал-маиор фон-Краббе, командовавший в Дагестане, потерял также множество людей при перевозках провианта по Куре в Зердоб. Перевозки сии кроме того истощали и средства жителей; но никто не умел сделать в то время порядочного соображения, и если кто бы знающий и принялся за сие, то не мог бы успеть, ибо всех подозревали в потворстве прежнему правительству, даже в предметах, где по роду занятий не могло бы родиться никакого подозрения.
Кажется 3-го числа Июня корпусный командир пустился в путь к Эчмиадзину. Корпусная квартира с трудом пробилась на Безобдале сквозь идущие транспорты, но прибыла, как равно и [281] сопровождавшие оную войска, к селению Кишлак, при коем происходило столько частных дел в прошлом 1826 году с Персиянами. На другой день поход продолжался далее, и мы остановились на небольшой равнине, лежащей против селения Амамлов, где встретили в первый раз неприятеля в 1826 году, когда ходили в экспедицию с Давыдовым. Вся дорога была покрыта повозками и обозами, которые перейдя Безобдал не могли сохранить предположенного порядка; они собирались к Амамлам, где уже приводились снова в порядок и отправлялись в дальнейший путь по назначению.
Но в Амамлинском лагере нашем не обошлось без неудовольствий. Лагерь корпусной квартиры разбивался по чертежу сделанному в Тифлисе. Прибывшие прежде других палатки заняли назначенные им места и оставили большие расстояния для тех, которые постепенно прибывали и разбивались. Паскевичу показалось, что место велико и, не сообразив числа чиновников, находившихся в главной квартире, он стал сердиться и гнев свой прежде всего излил на меня, говоря, что главная квартира его наполнена людьми излишними и ненужными, что было и справедливо, но чему он был единственная вина: ибо никого не было в оной без его назначения. Другой повод к неудовольствию его был тот, что палатка его не была довольно отделена вперед от прочих; он заключил из сего, что ему не отдавалось должное уважение и приказал вперед разбивать палатки по чинам, уступя с уменьшением чина по нескольку шагов назад, что и соблюдалось. Наконец, третья причина к негодованию его была следующая. Два баталиона гвардейского полка, составлявшие наше прикрытие, были постановлены по флангам лагеря корпусной квартиры в колоннах, казачий полк сзади, орудия впереди. Он нашел, что через сие лагерь корпусной квартиры был слишком открыт и подвергался внезапному нападению Персиян, и захотел, чтобы два баталиона сии были расположены кареею около лагеря. Странная мысль, как будто лагерь через сие мог быть более прикрыт! Ибо, при построении сей кареи, полубаталионы, находившиеся на фасах, едва прикрывали половину оных, и углы оставались совершенно открытыми. При том же в таком положении войска были растянуты и не могли действовать совокупно; но он в сем случае был руководим неопытностию своею. Можно ли было и ожидать внезапного нападения, когда в Эчмиадзине был наш авангард, когда все дороги были заняты нашими войсками и когда неприятель был еще за Араксом? Но он воображал себе, что мы с часу на час встретимся с неприятелем и не был совершенно покоен. Я отразил гнев его хладнокровным молчанием, и он [282] обратился на обер-квартирмейстера Коцебу, где нашел подобный же отпор. Не было средств подступаться к нему, он за все сердился и выходил из себя: болезнь его усиливалась.
При подъеме на гору Баш-Абарань новые неудовольствия от Паскевича: дорога была заставлена арбами, и он требовал скорой очистки оной. На горе он лег и долго дожидался, пока войска пройдут; наконец спустился, и мы заняли лагерь недалеко от южной подошвы горы.
Следующий переход был к разоренному селению Мулла-Касиму, что за Судегяном, где находился уже генерал-маиор Бергман с первыми обозами первого эшелона.
В сем новом лагере не обошлось также без неудовольствий, но они более обратились на Коцебу, которого разбранили жестоко и который отразил брань сию обыкновенным своим хладнокровным молчанием. Паскевич сердился за то, что он не встретил его в лагере и не показал ему места его палатки, приказав ему вперед всегда так делать. Несовместное требование имело другую причину: гнев Паскевича происходил, кажется, от того, что ему хотелось скорее отдохнуть и что, приехавши в лагерь, он не нашел палатку свою разбитую; ее только что привезли и начинали ставить. Коцебу был несколько виноват в том, что он сам не озаботился избранием лагеря, и что офицер им посланный также не на своем месте был; но он не заслуживал тех упреков и выговоров, которые он часто получал и которые соделали его равнодушным и к обязанности его, и к замечаниям начальства. Паскевич меня винил в недеятельности Коцебу и незнании его. Я оправдывал его всегда в последнем, но в первом он точно был виновен. Неудовольствия Паскевича на Коцебу увеличивались день ото дня и, наконец, были причиною удаления его из под Абас-Абада.
Прошедши несколько верст еще гористым местоположением, в коем были корма, мы спустились в знойную Эриванскую равнину. Сухая земля с трещинами от жаров, камни и никакого признака прозябания знаменовали равнины, среди коих вдали заметно было много селений по садам их окружающим и составляющим на сем пространстве вид темно-зеленых пятен по серо-желтому полю. Раскаленная знойным солнцем земля сия очень плодородна, когда она орошена водами, и Персияне имеют особенное искусство выводить из самых дальних мест водопроводы, при коих они селятся и разводят великолепные своею зеленью посреди пустынь сады. Поля также много производят хлеба при орошении оных водою, и жизнь природы в селениях совершенно противуречит [283] голизне и смерти, поражающей необработанные земли; посему и не имеется в сей стране природных лугов, а для сенокосов засевают поля кашкою, доставляющею обильные травы, которые добротою своею не уступают ячменю в прокормлении скота.
По дороге, по коей мы шли, равно и в лагере нашем, было множество фаланг очень больших; их ловили в палатках, но так счастливо обошлось, что они никого не уязвили. В селении Ушагане оставалось человек до 15-ти Армян. Мы просили их доставить нам несколько съестных припасов в продажу; некоторые из них обещались; но, кажется, никто ничего не исполнил. Можно было уразуметь из слов их, что они боялись мщения Персиян, если бы в чем-нибудь стали нам служить. Селения все были оставлены жителями, и люди сии, пришедшие только для поливания полей своих, с собою ничего не имели. Казалось, что они не верили возможности взять Эриванскую крепость и основывали мнение сие на неудачах наших прошлых годов под стенами Эривани. И в самом деле, тогдашние неудачи наши прославили несчастную сию крепость и поселили на всем Востоке сказание, что она неприступна.
Однако один из жителей сих сказал мне, что в селениях верстах в 10 лежащих, находятся передовые пикеты Персиян, которые имеют отряд конницы в Алагёзских горах, предлагая себя в провожатые, чтобы схватить сих всадников в расплох. Но войска наши устали, дороги трудные, и так как на другой день располагали пройти до Эчмиадзина, то и оставили Персиян в покое. Они однакоже не упустили выехать на большую дорогу, по которой мы шли, и отрубили голову одному усталому солдату, коего нашли одно туловище на другой день. Боялись по сему случаю за поломанные арбы и повозки, оставшиеся назади без прикрытия; но более ничего не случилось. Обозы пришли очень поздно, и ломка оных, при совершенной бескормице по сему пространству, дала нам повод к заключению, сколько на сих местах постраждут наши транспорты с быками.
В день прибытия нашего к сему лагерю к вечеру был послан в Эчмиадзин к Нерсесу переводчик Оленин с известием о нашем приближении, что Оленин исполнил с похвальною смелостью и расторопностью. Селение Ушаган было занято ночью одним взводом пехоты. Не успели однако охранить селение от грабежа: денщики, казаки главной квартиры и, кажется, сами гвардейские солдаты выгребли из оставленных жителями домов брошенные ими пожитки. [284]
При последнем спуске с гор на равнины Эриванские идут две дороги: из них одна налево прямо к Эривани через селение Ягверт (по сей дороге возвращалось в 1817-м году посольство из Персии); она короче той, по которой мы ныне шли через Эчмиадзин, но имеет ту невыгоду, что идет мимо крепости под пушечными выстрелами оной; наша же дорога, идучи через Эчмиадзин, минует выстрелов крепостных, и потому ее избрали; притом же присутствие начальника было нужно также в Эчмиадзине, где должно было назначить сборное место для идущих войск, из коих часть должна была сменить те, которые блокировали крепость. Но дурное состояние сей дороги, безводие и бескормица обратили снова внимание Паскевича на левую дорогу, тем более, что слышно было, что в Ягверте имеется большой пруд, в которой напускается вода. Посылали С. П. Ермолова осмотреть воду; он ее нашел; другой посланный для поверки офицер нашел воды недостаточно, и потому решились, по прибытии в Эчмиадзин, просить Нерсеса, дабы он оставшимися Армянами наводнил снова пруд сей. Он, кажется, и обещался сделать сие, но ничего не было исполнено при недостатке в жителях и при страхе от Персиян, в коем тогда находились Армяне, не смевшие и в поле показаться.
В следующий переход мы дошли до монастыря Эчмиадзина. Величественное здание сие, более достопамятное по древности своей, служащее столицею для разбросанного по всему земному шару Армянского народа, за несколько верст представилось взору нашему. Старые монастыри, окружающие оный, оживляли несколько пустыню, по которой мы шли.
Адъютант Бенкендорфа, ротмистр Шевич, встретил нас неподалеку от монастыря, Бенкендорф же был болен и находился в блокадном лагере своем под Эриванью. День был знойный, и мы все устали от сего перехода. При входе в ограду, мы были встречены Нерсесом со всем оставшимся в монастыре причетом духовенства, и угощаемы им в покоях его. Квартиры были заняты по кельям. Я остановился на дворе в палатке, так как и штаб расположен был в палатках. Вообще при всяком случае, где можно было иметь квартиру, мне весьма трудно было заниматься: ибо Паскевича никак нельзя было уговорить останавливаться в лагере, и он никогда не принимал в счет, что по примеру его все прочие также рассыпались по квартирам, через что происходил беспорядок, грабеж, и возможности не было вести дела с должным успехом по отдалению, в коем мы друг от друга находились. [285]
Монастырь был наполнен больными нижними чинами авангарда Бенкендорфа; их было до 700, и ежеминутно привозили новых, иных уже мертвых. Госпиталь был в самом дурном и жалком состоянии; ибо Бенкендорф помышлял только о своих личных выгодах и славе, пренебрегал заботами клонящимися к устройству, коего он и не разумел; но в сем случае показал он даже весьма мало человеколюбия. Старшим лекарем при нем считался Француз недавно прибывший из России, по имени Рок, истинный шарлатан, который имел счастие понравиться Бенкендорфу, ухаживая за ним лично. Он получал большие награждения без заслуг, но теперь впал в немилость у Паскевича и потерял у него все доверие. Рок, вместо того, чтобы заниматься своею обязанностию, был при Бенкендорфе советником и хвалился тем, что он в какой-то встрече с Персиянами обнажил однажды саблю; и то малое устройство, которое было найдено в Эчмиадзинском госпитале, было следствием трудов лекаря карабинерского полка Соколова, человека искусного, скромного и старательного.
По прибытии моем в Эчмиадзин, я счел первою обязанностию навестить все палаты больных, и с сожалением увидел самый большой беспорядок и во всем недостатки: окна и двери не были заклеены бумагою и подвергали больных пыли всепроникающей; они не были укрыты по возможности от зноя; заразительный запах распространялся по всем комнатам. Не было прислуги, ни котлов для варки; многие лежали на земле, а под другими постилались самые скудные постилки, из старых рогож или изношенных вещей. Больные Офицеры терпели такую же нужду. Жилище нечистоты, гнилости и смерти! Я взял меры по возможности для исправления всех сих недостатков в самом скором времени. Паскевич, проходя по двору монастырскому, увидел привозимых больных, которых и некуда было складывать и которые лежали без всякой помощи. Он начал сперва изливать на меня гнев свой, но после обратился к корпусному доктору Зубову, который с нами только что прибыл, обвиняя его во всех беспорядках, которые он только что узнавать начинал и в чем он никак не мог быть виноват. Зубов, человек старый, без больших способностей, смирный, переносил сии жестокие и несправедливые выговоры с терпением; но мне досадно было, что подлый иностранец оставался неприкосновенным и еще толкался целый день около начальника; ибо Рок и Бенкендорф, приехавши в Эчмиадзин, были безотлучны от Паскевича. Вышед из комнаты корпусного командира, я встретил в зале Рока, показывавшего обыкновенно довольный вид свой. [286]
«Корпусный командир очень недоволен», сказал я ему, «здешним госпиталем, найдя в нем большой беспорядок. Кто здесь управлял им? Не вы ли?» Я хотел сим вопросом хотя несколько сложить упреки, которые Зубов напрасно понес за настоящего виновника. Рок не знал что отвечать, и я оставил его; но я узнал недавно, нечаянно в разговоре, от самого Паскевича, что Рок после сего замечания бросился на канапе и стал стонать и жаловаться на сильную боль в животе, так что он с Бенкендорфом прибежали к нему на стон и, застав его в сем положении, узнали от него, что причиною сей внезапной болезни были мои слова. Паскевич говорил мне, что сие заставило его тогда с Бенкендорфом принять участие в Роке и заботиться об его облегчении, которое немедленно и последовало. Паскевич мне тогда не сказывал сего и, по тогдашней дружбе своей с Бенкендорфом, он верно винил меня в сем случае, и я полагаю, что сия была одна из причин неудовольствий Бенкендорфа на меня.
Во время пребывания нашего в Эчмиадзине, Паскевич ездил два раза к Эривани. Первый раз он поехал очень поздно под прикрытием казаков и одного легкого Донского орудия; я ехал за ним в повозке своей. Заметив, что орудье скакало не вплоть за его коляскою, он в сердцах велел остановиться всем, и мне дать место орудью, которое должно было ехать вплоть за ним; ибо, как он говорил, прикрытие сие было собственно его. После я узнал, что причиною сему было то, что я не верхом ехал, и в следующий раз я уже скакал подле него верхом. Он подъехал к Ираклиевой горе, на которой был расположен баталион карабинерного полка при батарее, с коей орудья действовали по дому сердаря и другим строениям внутри крепости, но без всякой пользы. Вплоть к горе сей примыкала сзади пустая деревня. Он вообразил себе, что деревня сия может быть занята неприятельскими стрелками и послал несколько казаков вперед, проскакал по улице сей деревни, сердясь на всех, которые только ближе к нему находились. К лагерю приехали мы в сумерки, и он спустился с горы в сад Эриванского сердаря, коим прошел до траншейного вала, воздвигнутого близ берега реки Занги, текущей под самым скалистым берегом, на коем построена крепость. И так траншейные работы были уже по приказанию его начаты, но без всякой цели и предположения: ибо он еще совершенно не решился ни на осаду, ни на место, с которого должно было оную начать. Тут он провел около часа и, не отдав никакого приказания, возвратился на гору, где ему подали чаю. Он был в недоумении. Неприятель, коего клики голосов по [287] стенам были очень явственно слышны, часто делал в сие место вылазки по ночам, чего однакоже не случилось в сию ночь. С Ираклиевой горы (так называемой по лагерю, который на оной однажды имел царь Грузинский Ираклий) Паскевич поехал в лагерь к Бенкендорфу и в ту же ночь возвратился в Эчмиадзин. Тут пошли прения, должно ли было начинать осаду или оставить оную до прибытия осадной артиллерии; но через день он поехал к Бенкендорфу, чтобы осмотреть крепость с северной стороны. Отобедав в лагере, он проследовал в занятые нами форштаты, не приказав никому за ним ехать, дабы не приметили его из крепости; но я не отстал от него. Он сперва остановился и слез с лошади с северо-западной стороны и подошел довольно близко к углу крепости со стороны бугра Мухамет-Тёке, находя, что место сие было всех выгоднее для осады, в чем, я полагаю, он был и прав (Осада в Сентябре месяце и началась отсюда и имела полный успех).
Неприятель, заметя нас, пустил несколько выстрелов. Первые ядра пролетали мимо меня после Французского похода. Паскевич, коего я наблюдал, казался и был равнодушным, но не делал никаких предположений. Генерал Трузсон ползал за каменьями, будучи того мнения, что инженерный офицер при осаде должен был иметь правилом без надобности не открываться; впрочем известно, что человек сей не был робок в огне.
Отсюда въехали мы в самые предместья, которые по распоряжениям Бенкендорфа были все заняты пехотою и за коими еще поставлены были кругом крепости казачьи пикеты лицом в поле от нападений Гассан-Хана, так что мы, по примеру древних, занимали обе линии, циркумвалационную и контрвалационную.
Вся крепость была окружена растянутыми нашими постами, которые нигде не представляли достаточных сил, дабы отразить сильную вылазку, на каком бы то ни было месте, и слишком еще были растянуты, чтобы прекратить всякое сообщение осажденным с Гассан-Ханом. Эриванский сердарь и был с ним в постоянной переписке, чрез прокрадывавшихся сквозь посты наши лазутчиков; люди же наши между тем, содержа беспрерывно караулы, в знойное время заболевали.
Бенкендорф между тем утешался надеждою, что Эривань сдастся. Севарземидзев, который у него находился, имел дар вкрасться в доверенность к нему и находился в частой переписке с Суан-Кули-Ханом, который и в сем году был комендантом крепости и обманывал нас, уверяя, что он ходатайствует у сердаря о сдаче крепости. Севарземидзев был весьма доволен играть в сем [288] случае ролью укащика, как здешний старожил, коему все происходящее у неприятеля было будто известно; он склонил даже однажды Бенкендорфа сделать предложение о сдаче самому сердарю, который отвечал ему, что он имел против нас и здоровья наших солдат — зной, плоды садов на предместьях и примеры прежних неудач наших, в коих два раза белились равнины Эриванские от костей солдат наших, и что он потому советовал нам заблаговременно отступить. Один ответ сей мог только уверить Бенкендорфа, что Эривань не сдастся без кровопролития, в чем он до сих пор и письмами и словами не переставал уверять Паскевича; но горделивый ответ сей переменил совершенно мысль его, и тогда увидели, что не оставалось другого средства более как употребить силу. Но осаду, как я выше сказал, не начинали, хотя и строили батареи и траншеи и стреляли всякой день без всякой цели по крепости.
Но я уклонился от описания путешествия около Эривани Паскевича, к коему снова приступаю.
В первых садах он слез с лошади и прошел к крайним стенам оных, за коими стояли наши застрельщики; они иногда перестреливались с неприятельскими, выходившими из крепости. Далее, следуя по узким улицам, мы проехали через небольшой мостик, по которому Персияне стреляли из крепостных ружей своих и, наконец, прибыли на высоты, примыкающие к левому берегу реки Занги, с коих некогда князь Цицианов предпринимал осаду крепости сей. Осмотрев таким образом места, Паскевич возвратился тою же дорогою в лагерь Бенкендорфа. Персияне, заметив его, навели орудья свои на места, по коим он должен был возвращаться и которые были открыты, и провожали его пустыми выстрелами, не причинившими никакого вреда. Из лагеря Бенкендорфа, помнится мне, навестили мы в другой раз Ираклиеву гору, куда Персияне пустили несколько бомб, но также не причинив никакого вреда. Казалось, что и выстрелы наших батарейных орудий были недействительны, попадая в строения или перелетая через оные; они мало по-видимому тревожили Персиян, которые нигде не показывались днем, а ночью освещали стены своей крепости факелами, плошками и не переставали перекликаться и посылать к нам со стен ругательные слова по-русски, чему их вероятно выучили наши беглые солдаты.
Полковник Гурко, который исправлял при Бенкендорфе должность начальника штаба, молчал, видя все глупости, которые делал Бенкендорф. Он мне рассказывал об оных, но не брал на себя труда поправить их, вероятно потому, что не имел надежды успеть.
По возвращении в Эчмиадзин был собран военный совет, на [289] коем присутствовали генералы и я. Нас всех посадили и начали совещаться на счет осады крепости, с которой стороны ее предпринять. Кажется, решено уже было главным силам идти к Нахичевани, а Красовского оставить с полками 20 дивизии под Эриванью; хотели только указать ему сторону, с которой начать осаду, и потому инженер-генерал Трузсон, который должен был оставаться, подал свое мнение и избрал для сего самое неприступное место со стороны реки. Его за то Паскевич и разбранил, но между тем ничего сам не решил, и совет сей почти ничем не кончился.
Прежде чем приступить к описанию дальнейшего похода, я упомяну здесь о некоторых подробностях пребывания нашего в Эчмиадзине; так как я в то время не вел дневника, то и не могу поместить происшествий сих по порядку дней, но помещу их здесь по тому, как оные мне на память придут.
Пока мы ездили на рекогносцировки к Эривани, войска обеих колонн прибывали к Эчмиадзину со своими транспортами в жалком состоянии: арбы ломались от дурной дороги, быки дохли от бескормицы, и люди, заболевая, наполняли госпиталь, лишенный почти всех средств к содержанию больных. Все были утомлены от зноя; но нельзя еще было вперед тронуться, потому что войска не собрались. Болезни распространились и между офицерами до такой степени, что во всей главной квартире я оставался почти один здоровый и исправлял в одно время должности начальника штаба, дежурного штаб-офицера и старшего адъютанта. Я сам не понимаю, как я успевал все сие обделывать; но за то я уже не имел покоя и несколько ночей провел без сна. Однажды, потребовав меня к себе, Паскевич вспомнил о давнишнем намерении правительства нашего завоевать Астрабад и приказал в туже минуту написать о сем предположение, которое он хотел послать к Дибичу. Я отвечал ему, что сие должно было основать на подробных сведениях о морских и провиантских средствах наших в Астрахани и Баку, что мне было неизвестно, и потому я не мог взять на себя положения сего, особливо в столь короткое время, как он сего требовал. Он отнес ответ сей к недоброй воле моей и приказал непременно сделать, говоря, что я там был и должен все знать. Видя, что нечего делать, я занялся сим делом и чрез несколько часов представил ему записку, в которой были самые неосновательные предположения по сему предмету, что оговорено было и в самом рапорте, изготовленном мною от Паскевича к Дибичу. Записка сия, которая ровно не могла ни к чему служить, сначала ему понравилась, и он принял меня ласково; но, по прочтении рапорта, ему показалось что-то [290] в ней несогласного с его образом мыслей, а потому он начал перемарывать оную и поправлять. Паскевич читал и перечитывал рапорт сей, но сам не постигал его; наконец, по обыкновению своему, рассердился и, сказав, что он неверно списан, приказал к себе принести черновой, нашел его во всем сходным с подлинником, наставил еще точек и запятых, так что смысл оного совершенно уже затмил, и отдавая мне оный для отправления: Voila, monsieur, сказал он, comme il faut strictement observer la punctuation; tout depend de la. Я не мог смеяться; но, вышед из комнаты, встретил Грибоедова, которому и объяснил, сколько я затруднялся послать сию бумагу к Дибичу, прося его совета, как поступить в сем случае. Он мне сказал, что делать было нечего и что рапорт надобно уже было так отправить, что я и сделал; но, кажется, на оный и ответа не было, по крайней мере ответ сей мне в руки не попадался. Я старался достать список в последствии времени с сего донесения, дабы поместить оный, как редкость, в сии записки, которые я предполагал всегда продолжать; но не нашел к тому средств и оставил дело сие, которое могло подвергнуть меня большим неудовольствиям.
Однажды Паскевич, занимаясь со мною в кабинете, упрекнул мне с весьма строгим видом, что я не донес ему, что Коцебу волнует всю главную квартиру своими разговорами, пороча его распоряжения и говоря, что должно было непременно предпринять теперь же осаду Эривани и отнюдь не идти далее, не взяв сей крепости. Он говорил мне, что обязанность моя по званию моему требовала, чтобы я обнаруживал подобные поступки, клонящиеся к низвержению всякого порядка и повиновения, и что он уже заметил пагубное влияние произведенное на умы окружающих его возмутительными разговорами Коцебу. Я отвечал ему, что я ничего подобного не заметил и не слыхал; что если Коцебу и излагал не с достаточною скромностию свой образ мыслей, то сие происходило верно в кругу коротких знакомых его и не могло иметь никаких, по мнению моему, дурных последствий; что не один он, а всякий судил, но что воля начальства всегда исполнялась с точностью и беспрекословно. Обстоятельство сие не заслуживало никакого внимания, и потому я был в праве полагать, что упрек сей более ко мне лично относился: ибо мне самому случалось излагать свои мнения таким образом, и мнения сии также могли быть противны его образу мыслей на счет военных действий, но не имели ни малейшего влияния на ход дел и исполнение воли его. Ответ сей несколько успокоил его; он сказал мне, что не думал никогда относить упрека сего на мой счет; но не менее того неудовольствия его на Коцебу увеличивались. [291]
Ошибкою не был отдан приказ в войска, дабы они по переходе через Безобдал начали употребление мясной пищи в замену третьей части хлеба, хотя сие было всем известно. Приказ о сем, может быть, поздно дошел до иных. От того случилось, что большая часть войск хотя и поступила на сие продовольствие, но часть оных, а именно Херсонский гренадерский полк, во все время движения от Безобдала до Эчмиадзина, ел полную дачу хлеба, а баранов пригнал в целости. Сие было причиною, что полковник Попов просил меня, чтобы имеющихся у него баранов зачислить на будущее продовольствие, а нижним чинам выдать за прошлое время, что они употребляли провиант экономической, деньгами: распоряжение весьма хорошее, сберегающее наше продовольствие и уравнивающее оное во всех войсках, исправляя небольшой недостаток сей, случившийся от замедления.
Я доложил о сей просьбе Попова Паскевичу, который вообразил себе, что Попов сего хотел, дабы воспользоваться деньгами сими. Я отвечал с жаром, что если он и нашел злоупотребления в полках здешнего корпуса, то верно не встретил, чтобы полковые командиры пользовались собственностью нижних чинов, ибо сего и обычая здесь не бывало и быть не к чему; потому что те которые и были бы склонны к сему не имеют надобности подвергать себя такой ответственности, ибо достаточно имеют выгод от других предметов. Знаете ли вы, сказал он мне, что вас всех надобно было отдать под суд за злоупотребления, которые я открыл после Елисаветпольского сражения в войсках, и что одно представление мое, коим я просил у Государя пощады, во уважение заслуг оказанных начальниками под Елисаветполем, спасло вас от сей беды? Я отвечал ему, что если б я был отдан под суд, то без сомнения остался бы правым, потому что не чувствовал подобной вины за собою, что он мог видеть из донесения мною тогда сделанного.
В самом деле, по возвращении Паскевича из Карабагского похода, были сделаны допросы всем полковым командирам на счет беспорядков у них бывших. Предписания сии, основанные на личной злобе к Алексею Петровичу, во многом заключали такие вопросы, на которые отвечать было весьма легко, что я и сделал. Например, хотели обвинить нас, что люди не имели зимних панталон, а что мы пользовались их сукном, тогда как все следуемое нижним чинам строилось, а панталоны по случаю летнего времени были оставлены в ротных цейхгаузах, Обвиняли нас, что люди за два года не покупали амуниции, тогда как, вопреки всех стараний и переписок наших, коммисариат удерживал отпуски. Обвиняли в том, [292] что обоз был неформенной, тогда как, по неимению образцов, запрещено нам было предписаниями строить оный, и обоз отправленный нами в поход, по крайней мере в моем полку, был совершенно исправен и стоил мне более форменного. В иных полках, особливо в Херсонском, были точно большие неисправности, почему Попов и получал в то время самые жестокие выговоры и нестерпимые угрозы; но собственностию нижних чинов никто не пользовался. Поданный тогда мною рапорт был представлен Дибичу, и кажется, что средство испрашивания нам пощады у Государя было изобретено после получения наших рапортов, дабы поправить торопливое и неверное донесение, преждевременно и без знания дела посланное к Государю.
На возражение мною сделанное Паскевич несколько затих и сказал, что сие мнение его никогда не относилось до моего полка, который он всегда находил исправнее прочих; не менее того, вопреки всех оправданий, которые я в пользу Попова ему представлял, он приказал мне подослать двух гвардейских унтер-офицеров в артели рот Херсонского полка, дабы узнать, едят ли гренадеры мясо, ибо все подозревал Попова в лихоимстве; и я во исполнение воли начальника принужден был сделать сие. Без сомнения унтер-офицеры сип нашли в котлах говядину и донесли мне о том, о чем я немедленно доложил Паскевичу, и он, успокоившись, приказал в Херсонской полк отпустить вместо продовольствия за прошлое время деньги; а мне сказал, что и впредь я должен был всегда такими средствами дознавать, не обижают ли начальники людей вверенных им частей. Но наставления сего я не мог взять за правило. Обстоятельство сие долго оставалось в тайне и, не взирая на мое короткое знакомство с Поповым, я ему долго не объявлял сего и сказал уже недавно, когда мог сделать сие, не изменив месту и званию, которое я тогда имел при корпусном командире.
С самого начала вступления Бенкендорфа в Эриванское ханство, некоторые племена Карапапахцев, поселившихся около озера Гёкчая, показывали расположение передаться нам. Надежда приобрести воинственный народ сей подала повод начальству ко вступлению с людьми сими в переговоры, которые и продолжались до нашего прибытия. К Паскевичу явился в Эчмиадзин Шадлинской султан, за ним последовали и некоторые другие. Мы надеялись получить от них ту выгоду, что, следуя к Нахчевани и имея их на левом фланге нашем, они бы не стали беспокоить наших транспортов во время движения и что они продадут нам скота для порций. Люди сии были приняты очень ласково: некоторым из них дано было [293] ежемесячное содержание, и они провожали нас один переход от Эчмиадзина, потом возвратились в свои горы с Кургановым, которому поручено было закупить у них скот. Смелое предприятие Курганова было увенчано некоторым успехом, и он, пройдя большие опасности, возвратился к нам на половине дороги к Нахичевани и доставил свою покупку; но Карапапахцы, всегда известные вероломством своим, не остались нам верными и в последствии времени перешли на правый берег Аракса, теперь же поселились в Турции и в прошлую войну действовали против нас.
По прибытии нашем в Эчмиадзин, войска обеих дивизий прибыли к нам постепенно. Вдруг пришло известие, что Гассан-Хан, пройдя покатостями Алагёза, с конницею подходит к Баш-Абарани, где намерен напасть на наши транспорты. Транспорты были достаточно защищены в следовании своем прикрывавшею их пехотою, и не должно бы тревожиться для сего, а только подтвердить начальникам бдительность и строгое исполнение прежних распоряжений; но Паскевич, по неопытности своей, вообразил себе, что неприятельской корпус атакует его с тыла, не зная, что в здешних войнах операционная линия бывает в лагере и что никогда нет верных сообщений с основанием действий, по причине конных партий, всегда обскакивающих тыл и фланги. Он встревожился по получении известия сего, которое еще было ложное: ибо то была небольшая партия наблюдавшая наше движение и готовая напасть на отсталых людей или повозки, но отнюдь не в состоянии предпринять что-либо важное. Он хотел и тыл защитить, и вместе с тем сделать блистательное дело. Во весь поход он не переставал бредить о засадах и приманках, в которые он надеялся всегда завлечь Персидскую конницу и смять ее в преследовании, через что по пустякам и мучил часто войска. На сей раз досталось шедшим к Эчмиадзину карабинерному баталиону и уланам, совершившим уже трудные переходы ведущие к Эчмиадзину, где, после изнурения, коему подвержены были люди и лошади по безводным пустыням, всякий ожидал отдыха необходимого для войск; но конница наша еще не прибыла, как ее воротили и велели следовать усиленными переходами к Баш-Абарани обратно, дабы ловить в Алагёзских горах Гассан-Хана. Генерал Розен назначен был начальником сей экспедиции, и предписание, которое ему было дано, было образцом нескладности: то он должен был останавливаться в преследовании, то посылать баталион пехоты в погоню за конницею. Ровно никакого толку не было во всем деле сем. Экспедиция сия и кончилась таким же образом. Уланы возвратились, не видав никого и [294] изнуривши до крайности больных и старых своих строевых лошадей и молодых слабых людей. Случай сей был первый удар сей регулярной коннице, которая с того времени, зараженная уже болезнию, стала день ото дня приходить в упадок и, наконец, совершенно почти вся погибла в течение лета.
По возвращении сей экспедиции к Эчмиадзину, тревоги не прекращались. Носились слухи, что неприятель занимает окрест лежащие селения. В иных, в самом деле, находилось несколько неприятельских всадников, которые и гнались за казаками, ездившими на фуражировку, и изрубили двух человек; может также быть, что и по ночам случавшиеся тревоги около монастыря были справедливы. Однажды Армянская дружина подняла ночью перестрелку; по тревоге сей все встало и вскочило, но ничего не открылось. Две ночи сряду провел я без сна, отыскивая причину тревоги и возвращаясь со светом, дабы опять приняться за бумаги. Говорили, что неприятельские разъезды были под самым монастырем; наконец, говорили, что по дороге к Сердарабаду показываются сильные партии Персиян, что под самой крепостью Сердабадом можно бы отрезать отступающее войско Гассан-Хана от Алагёзской горы за Аракс. Мысль сия поймать Персидскую конницу, любимая Паскевича, вовлекла его в отправление другой экспедиции под командою полковника Шипова. Экспедиция сия состояла из л.-г. сводного полка, Армянской конницы дружины, несколько артиллерии и одного полка казачьего. Отправление сие было гораздо путнее первого, и если мы не могли изловить конницу пехотою, то по крайней мере получили бы настоящие сведения о всех сих слухах, коими нас тревожили. Шипов отправился ночью, дабы внезапно придти к Сардарабаду и пресечь дорогу отступавшим; ночь была темная, и потому уже стало рассветать, как он еще недалеко отошел от монастыря. Шипов следовал далее, и близ Сердарабада, по словам его, видел он толпу конницы, проходившую от Алагёза к Араксу, но которую он по отдаленности остановить не мог. Итак, экспедиция сия также возвратилась без предположенного успеха.
Около того времени явился в Эчмиадзин посланец от Аббас-Мирзы; помнится мне, что он ночью наткнулся на отряд полковника Шипова, и еще, что Грузинские всадники, с ним бывшие, воспользовались темнотою ночи, дабы несколько пограбить его. Он несколько раз жаловался, что у него пропали чуха и чубук; сделали следствие и между казаками и между Грузинами открыли некоторых виновных и некоторые из вещей: первых наказали, другие ему возвратили, но всего не могли отыскать. Меня тем менее занимало сие [295] дело, что наш посланец более был похож на самозванца, и так как он не имел никаких бумаг, то могло весьма легко случиться, что он званием посланца отделывался от плена, в который был захвачен. Наружность сего султана, коего имя я забыл, не имела ничего отличного; он был более похож на Жида. Некоторые, и между прочими Шипов, признавали его за высеченного в прошлом году розгами на Куре Алексеем Петровичем и отправленного назад в Персию, в числе некоторых соотечественников его, пойманных на воровстве в наших границах. Посланца спрашивали, где он был в то время и припоминали не розги (о которых гостю неприлично было упоминать, ибо он был уже принят как посланец), но спрашивали, не имел ли он свидания в прошлом году с сердарем нашим на Куре. При сих вопросах он путался и мешался, но не сознавался в таковой встрече. Он вообще имел вид смущенный и похожий был на хищную птицу, залетевшую нечаянно в дом. Дабы лучше прикрыть свое замешательство, он с первой поры начал делать требования на счет квартиры и содержания, которые находил неудобною и недостаточным, хотя и прилагали все нужное старание ему угодить, даже более, чем он того заслуживал.
Начались переговоры; о чем же, кажется, ни он, ни мы не знали. Посланец был приводим в комнату к Паскевичу. Я был переводчиком; никому другому не позволялось входить, ибо Паскевич представлял себе, что на сем тайном свидании или конгрессе решатся судьбы Персии, не полагая, что он имел дело с плутом, который если не попался в плен, то приехал единственно, чтобы разведать о нас. Лжепосланник начал с Абарани, которую он сперва назад требовал, после того уступил нам; но вообще сбивался в речах своих н, ничего не кончив о сем деле, обратился к Сердарабаду, который он нам обещался сдать посредством друзей своих, находящихся в крепости, если мы только покажемся под стенами оной. В другой раз он отказался от своих слов и говорил совсем противное. Наконец, Паскевич, выведенный из терпения, стал его уличать во лжи и ругать, и прение их ровно ничем не кончилось. Паскевич сердился, и посланец сначала лгал, после же струсил и стал гораздо скромнее. Сие было за два дня до выступления нашего из Эчмиадзина; его задерживали и хотели выпустить перед самым выступлением войск, дабы он не мог довести до сведения Персиян о замеченных им приготовлениях наших к движению; но у него в туже ночь бежал человек, которому он вероятно приказал сие сделать, дабы дать известия в свой лагерь, [296] и в день выступления нашего из Эчмиадзина, когда посланец уже был выпущен, Персидские всадники напали на наших маркитантов, возвращавшихся неосторожно, без прикрытия, в Грузию, и разбили их, некоторых побили и захватили у всех скот. Полагают, что сие было сделано нашим лжепосланником, который накануне узнал о сем готовившемся отправлении и много расспрашивал подробностей по сему случаю. Надобно однако отдать справедливость человеку сему, что во всяком случае, кто бы он ни был, пленный, посланец или лазутчик, он умел весьма хорошо отделаться от нас и показал довольно смелости. Между прочим он нашел средство видеться с Хойскими Армянами вновь сформированного ополчения, и даже дерзал грозить им разорением домов их в Хое, если они не оставят нашу службу. Хойские Армяне сии были завербованы в Тифлисе, где они находились на вольной работе. Угрозы его произвели было несколько беспокойства в новой дружине, но оно было скоро прекращено. Однако нам не удалось завербовать в Эчмиадзине много ратников, и едва ли мы набрали их 5 или 6 человек, в том числе несколько сарбазов из Армян, бежавших из Сердарабада. Дружина сия показывала большое рвение, которое, как я выше сказал, не умели поддержать. В одну из тревог, случившихся ночью, они занимали цепь и подняли перестрелку по показавшимся им всадникам и тем подняли весь лагерь. Но усердие их и старание, равно и воинственный дух, который они показали в деле под Урдабадом, остались без всякой пользы для нас, по беспечности и невниманию нашего начальства.
Конница наша, по прибытии в Эчмиадзин, была расположена на поливных лугах, верстах в 15-ти от монастыря, где она, продовольствуясь хорошим подножным кормом, могла несколько поправиться, исключая уланов, которые уже были, как выше сказано, заражены смертью и гибелью.
Когда совершенно было решено нам идти к Нахичевани, то приказано было генералу Красовскому сменить Бенкендорфа при блокаде крепости. В это время Красовский совершенно переменился, и нельзя было более признать в нем помешанного; казалось однако, что и много нельзя было ожидать от его распоряжений. С оставлением штаба, деятельность его приняла совершенно другой вид, но вместе с тем возросла и болтливость его, которая уже не имела границ и которою он всем докучал, не говоря ничего путного. Человек сей казался мне если не пустым, то по крайней мере не на своем месте и превзошедшим уже ту степень, на которую его служба поставила. [297]
Говоря о сумасшествии, я вспомнил насмешку сделанную Алексеем Петровичем перед выступлением нашим из Тифлиса. Он советовал устроить в Эчмиадзине Обуховскую больницу и для того заблаговременно отвести в монастыре кельи для Паскевича, Красовского и Бенкендорфа.
Итак, начальники наши по способностям своим не подавали нам надежды к большим успехам; но случилось иначе, между тем как в правление Алексея Петровича, человека неоспоримо-умного и с необыкновенными дарованиями, дела были неудачные и даже срамные, и многие важные распоряжения несли отпечаток нерешимости, малодушия, неблагоразумия!
Перед выступлением нашим из Эчмиадзина прибыл к корпусному командиру один из беков, сопровождавших Мехти-Кули-Хана Карабагского в бегстве его за границу, во время князя Мадатова. Он доставил нам известие, что Мехти-Кули-Хан по старанию полковника князя Абхазова (заменившего Мадатова в управлении ханствами) перешел опять к нам. Известие сие много порадовало Паскевича, тем более, что он в сем видел действие совершенно противное распоряжениям предместника его. Бек сей был щедро награжден и отпущен обратно в Карабаг.
Наконец мы тронулись из Эчмиадзина, из пагубного сего места, где оставили множество больных. Но места, через кои нам надобно было проходить по первому плану кампании, предначертанному Дибичем, были не менее пагубны для здоровья людей.
Красовский сменил Бенкендорфа в осаде Эривани.
Корпусный командир выехал из Эчмиадзина на другой день после выступления войск и застал часть из оных на ночлеге, а часть только трогующуюся еще для дальнейшего следования. Сия медленность его крайне и правильно рассердила, ибо впереди войск была еще переправа через реку Зангу, которая должна была замедлить движение. Прибыв к переправе, Паскевич застал новые беспорядки: некоторые войска и тяжести, прибывшие с оной, начинали переправляться, но без должного старания к ускорению сего перехода. Никому в голову не пришло изыскать другие броды, дабы идти через воду в несколько линий. Мысль сия пришла Паскевичу, и он немедленно приказал исправить спуски и подъемы, через что и пришли в движение обозы, скопившиеся в течение утра на берегу и закрывшие даже совершенно дорогу. Разбранив всех, Паскевич отправился в лагерь к Красовскому, занявшему под Эриванью бывший лагерь Бенкендорфа и велел мне остаться несколько времени на переправе, дабы ускорить движение войск. Когда же большая часть оных перешла, я [298] поехал к Паскевичу и получил от него самые несправедливые упреки. Он меня винил по жалобе Красовского, что ему не было оставлено все то количество продовольствия, которое значилось в предписании, тогда как я заботился сам по сему предмету.
День был необыкновенно жаркий; люди уставали от ноши своей, и пыль, набившись в глаза, рот, нос и уши, изменила совершенно лице каждого. Огни, покрывшие обширное пространство, представляли величественный вид. Наконец, на другой день, назначенный для отдыха, все войска и начальники собрались на Гарничае в лагере.
На другой день собрания нашего при Гарничае прибыли к нам три новые лица, а именно старый друг мой и товарищ Бурцов, подполковник Бородин и Болговской, адъютант Паскевича.
Бурцова после разлуки нашей в 1816-м году я еще не видал. Он командовал во второй армии полком, женился и, по участию его в тайных обществах, был посажен в крепость, после того выпущен и отправлен на службу в Грузию с переводом в Тифлисский полк. Положение его было очень неприятное: всех участвовавших в несчастных происшествиях 1825-го года принимали везде дурно, все боялись иметь с ними какую-либо связь. Никакие обстоятельства не могли бы меня склонить к тому, чтобы забыть Бурцова по старой дружбе нашей, и я, вопреки дурных отзывов о нем Паскевича, не переставал выхвалять его, через что и вошел он в доверенность у начальства, коего расположение к нему стало мало по малу усиливаться и, наконец, доставило ему видные должности, а теперь уже он командиром Херсонского гренадерского полка, вопреки всех препятствий, встреченных к возвышению его в должностях от Государя. Награждения он получил примерные; да надобно отдать ему справедливость, что он служил отлично и показал во всех случаях отличные способности. Не менее того я могу радоваться тому, что старому другу своему дал ход и случай исправить дурные обстоятельства, в коих он находился.
Афанасий Иванович Бородин был некогда адъютантом у Паскевича и, оставивши его давно, находился смотрителем карантина в Керчи. Он женился на Домне Савичне, особе совершенно соответствующей названию сему. Бородин имел славу храброго человека и, кажется, был в большой дружбе с Паскевичем, коего доверенностию он пользовался вполне; короткое их обхождение всех удивляло в такое время, когда до главнокомандующего никому почти никакого доступа не было. Про Бородина говорили, что он наушничал Паскевичу, но я никак не имел лично причин на него жаловаться. Он был вообще ненавидим всеми, был впоследствии времени [299] несколько месяцев комендантом в Эривани, где рассорился с г. Красовским, потом назначен командиром Ширванского полка и, наконец, убит 14-го Августа прошлого года на приступе Ахалцыха.— Бологовской человек не без способностей, но всегда всем, особливо службою, недовольный и вечно на все жалующийся, чем он и был несносен для начальника. Он уехал в Петербург до окончания еще Персидской войны, после чего не возвращался более к нам.
На Гарничае пробыли мы двое суток. В ночь накануне нашего выступления были получены известия от Курганова, находившегося в Карапапахских горах для закупки порционного скота, что Гассан-Хан, осведомившись о его туда прибытии, обошел Эривань и приблизился к Карапапахским селениям, кои он хотел наказать за отклонение их и что, вследствие сего, некоторые из начальников Карапапахских изменили нам и хотят его выдать Персиянам. Известие сие немедленно возродило в Паскевиче любимую его мысль — схватить неприятеля из засады. Он рассчитал, что Гассан-Хан, разоривши Карапапахцев, должен обойти наш левый фланг и возвратиться на правый берег Аракса, перейдя через большую дорогу впереди нас, и дал повеление г. Розену с уланами немедленно выступить вперед и, пройдя несколько по большой дороге, поворотить влево в горы и встретить Гассан-Хана, притом же освободить Курганова. В отряд была назначена артиллерия и казаки. Мне велел он также отправляться с Розеном, для того ли чтобы дать мне случай к отличию, или для того, чтобы помогать в распоряжениях г. Розену, того не знаю; только по-видимому я был совершенно лишнее лице в отряде сем. Мы выступили ночью и к свету сбились с дороги, наконец отыскали ее и, как мы в дороге получили известие через встретившегося Татарина, что сам Курганов возвращается и что по-видимому никакого неприятеля нельзя было ожидать, то мы остановились на привале, при последней воде, встречающейся на сем переходе, текущей в небольшом канале, проведенном из Гарничая для орошения полей. Кажется, мы тут же вскоре получили и приказание не идти далее и дождаться корпусного командира. Итак, экспедиция сия была также неуспешна, и причиною сей тревоги, было кажется, ложное донесение Курганова, хотевшего придать более цены услуге, им оказанной; ибо он в самом деле жил с большою опасностью для жизни своей среди Карапапахцев и купил у них до тысячи голов скота для порций войскам.
На другой день мы продолжали шествие свое, претерпевая весьма много от жара и безводия во время следования. Я на всех сих переходах не имел ни минуты отдыха и едва находил часа два или [300] три в сутки, чтоб уснуть. К тому же, неудовольствия, получаемые мною от Паскевича, не переставали, и на сем переходе получил я одно совершенно напрасное. Корпусный командир не переставал заботиться о том, чтобы отобрать от разных чиновников казаков, у них живущих; цель весьма хорошая, но для исполнения которой он совершенно не так принимался, как должно было: ибо, уменьшая у одних, он оставлял у других по разным личным уважениям, но нисколько не по надобностям службы, а потому число казаков сих в главной квартире совсем почти не уменьшалось.
На переходе сем к селению Садарак пронеслись слухи, что неприятель показался впереди, почему Паскевич, обогнавши войска, остановился в селении Девану, дабы пропустить оные. Он слез с лошади и остановился на бугре, находившемся среди селения; конвойная команда, состоявшая из 30 или 40 линейных казаков, также остановившись, слезла с лошадей. В это время нагнал нас корнет Суворов, служивший при нем за адъютанта, который также слез с лошади и, по неимению за ним казака, отдал свою лошадь держать одному из конвойных Паскевича казаков. Паскевичу сие не понравилось, потому ли что он находил, что прикрытие его, при ожидании неприятеля, сим ослабляли, или потому, что он находил в сем поступке невежливость к его особе, только подозвав меня, он стал мне с жаром выговаривать сей поступок Суворова, виня меня в том, как начальника штаба, долженствующего отвечать за порядок по всем частям, присовокупив, что он лишит меня сей почетной команды (конвоя его), дабы указать мне обязанности мои; ибо Суворов должен был не оставлять своего казака в обозе, а взять его с собою. Оправдания мои не помогли мне, и Паскевич все считал меня виновным, хотя я не имел права на чиновника, лично при нем находящегося, что он доказал мне в тот же день, сделав мне выговор за то, что я попросил одного из адъютантов его отвести приказание им же отданное через меня, по неимению при себе более офицеров.
Не доходя несколько верст селения Садарак, Бенкендорф, командовавший авангардом, прислал нам сказать, что его передовые посты, подъезжая к селению, заметили в оном движение и шум, что толпа народа из оного вышла и прошла в горы. Известие сие, которое нисколько не должно было беспокоить нас, произвело совершенно другое действие. Л.-гв. сводный полк был впереди; его остановили, свели в сторону от дороги и поставили с артилериею в каре, составленное из всех обозов, которые схватить могли. Тут Паскевич также лег и заснул в ожидании известий о неприятеле, [301] послав между тем во все войска объявить о приближении Персиян, и потребовал к себе всю конницу, которая позади оставалась. Он все надеялся изловить Персиян. Но проснувшись и изнурив на зное без воды людей и лошадей, он получил известие, что неприятеля в Садараке нет, что то были жители и что Бенкендорф благополучно вступил с авангардом в селение.
Пришедши в Садарак, мы уже застали Бенкендорфа, расположившегося лагерем в садах селения, войска главного отряда также около деревни, без всякого соблюдения каких-либо правил и порядка. Сие происходило от беспечности обер-квартирмейстера полковника Коцебу, который вообще весьма мало заботился о своей должности, а в сей день, утомленный еще жаром, не подумал и занять лагеря. Сие навлекло ему неудовольствия от Паскевича, которые он в сей раз истинно заслужил.
Из Садарака нам пришлось идти плодородным Шарурским уездом. Страна сия, населенная множеством деревень, известна во всей Персии по большому количеству хлеба, которое она производит. Во время следования через места сии в 1817 году посольства в Персию, мы нашли гораздо менее населения, и потому заключаю, что после того большее количество жителей было привлечено туда выгодами, представляющимися от земли; но селения сии были пусты: жители, узнав о приближении нашем, удалились частью за Аракс и частью в горы, оставя богатые покрытые хлебом поля и в иных местах хлеб, к молочению коего только что приступили. Вся равнина Шарурская ожитворяется только проведенными из Аракса каналами для орошения полей; в местах же где нет воды, земля бесплодная и сухая не производит ничего, кроме полыни. Трещины служат жилищем для всяких ядовитых насекомых.
Из Садарака были две дороги, которые соединялись на 12-й версте: левая прямейшая была гористая, правая же шла плоскостью; а потому и пущен был на лево легкий отряд, дабы открыть оную, а главный отряд пошел на право. Переход был утомительный от зноя и безводия, и мы наконец пришли к селению Баш-Нурашин, что на реке Арпачае. Тут, помнится мне, делали дневку, потому что хвост колонны еще далеко отстал и прибыл только на другой день к свету в лагерь.
Бенкендорф с авангардом занял за рекою находящееся селение. В некоторых селениях показывались жители, возвращавшиеся из гор; их всячески старались добрым обхождением приласкать и уговаривали не уходить в горы; но беспорядки, чиненные нижними чинами, малая доверенность жителей к нам, а, всего более [302] страх от Персиян, которые бы стали жестоко мстить им за всякие сношения с нами, были причиною, что хотя некоторые прельщенные золотом нашим (коего не щадили) и доставляли съестные припасы в продажу, однако большая часть оных снова удалялась в горы, ожидая или совершенного очищения Шарура от войск наших, двигавшихся к Нахичевани, или перемены обстоятельств, дабы безопасно убрать с полей хлеба свои.
От Баш-Нурашина прошли мы до селения Хойк 26 верст. Переход сей крайне изнурил нас и заразил уже болезнью и смертью, пожинавшею людей.
Переход до города Нахичевани 28 верст был крайне утомителен. Совершенное безводие на всем пространстве, при сильном зное, ни былинки зелени, пыль, все способствовало к изнурению оставшихся сил наших солдат. Сзади идущие войска были более суток в сем пути, прикрывая транспорты, которые едва двигались; число больных наших очень увеличилось.
В сей день я заметил, что между Паскевичем и Бенкендорфом существовали уже неудовольствия, причины коих однако я не узнал. Бенкендорф не ходил более к Паскевичу. Полагаю однако, что причиною сего были заочные обвинения, которые они друг на друга делали в кругу своих приближенных на счет начатой и брошенной осады Эривани. Паскевич находил, что весьма было справедливо, что Бенкендорф действовал неосновательно и не должен был обложить Эривань. Бенкендорф не хотел, чтобы осада была снята. Осада же была снята на другой день выступления нашего оттуда, по рапорту Красовского, полученному на Гарпачае, коим он доносил, что сильные болезни показались в войсках при блокаде. Неудачи всегда причиняют ссору между начальниками, и мы не могли избежать оной. Не помню, что подало мне повод вступить в Хойке в разговор о Бенкендорфе с Паскевичем, что и дало мне повод заметить неудовольствие его. Он поручил мне даже ехать вперед в авангард, с коим он подвигался к Нахичевани, и наблюдать за расположением духа его; но с какою целью? зачем? того не знаю, и я ничего не мог исполнить по сему, не знавши, в чем состояло приказание, да и не хотел быть исполнителем столь неприличного поручения. Он мне также приказывал давать ему известия о том, что откроется в авангарде.
Передовые казаки заметили было несколько неприятельских всадников вдали, которые вскоре и скрылись. Мы узнали после, что то был Керим-Хан Нахичеванский, который, оставив столицу свою, делал разъезды. [303]
Наконец, мы подвинулись к Нахичевани. Паскевич сам хотел въехать в город, полагая вероятно, что найдет у въезда граждан и старшин с ключами оного по обычаям Европейским, и что вшествие его будет знаменовано торжеством целого народа. Он остановился у въезда несколько времени с Бенкендорфом (с коим его на время примирила радостная мысль, занимавшая по неопытности обоих, видеть скоро торжественную сдачу города). Они ожидали граждан и ключей и хотели разделить славу знаменитого завоевания; но, видя, что никто не идет, они пустились вместе вперед, не заняв даже садов и узких улиц Нахичевани пехотою. Хотя город и был оставлен жителями, но могло случиться, что из бродящих по оному еще нескольких Персиян, некоторые выстрелили бы по начальникам. (В тот же вечер был таким образом убит один рядовой при самом въезде).
Нахичевань состоит почти весь из садов, строения в оном закрыты в сих садах; полуразвалившиеся ограды, из глины слепленные, составляют улицы. Ханской дворец, выстроенный на круче в южной стороне города, был еще в хорошем состоянии, и к нему Паскевич направил с Бенкендорфом путь свой. За ними следовали чиновники главной квартиры и множество денщиков и казаков, которые в миг рассыпались по садам и домам и начали грабить. Дурная полиция и беспорядок, происходивший от недостатка нужных распоряжений, коих совершенно нельзя было делать, были причиною, что от пехоты, при ослабевшем надзоре начальников, отделилось много людей, которые рассыпались по городу и грабили. В Нахичевани оставалось еще до 300 душ. Говорят, что при сем случае было и насилие женщин. Паскевич не упускал однакоже случая порицать за подобные беспорядки прежнее начальство и хвалиться заведенным будто им устройством в войсках, в коих, напротив того, исчезал и тот малый порядок, который прежде существовал.
Вскоре оставшиеся жители в городе стали сбегаться к нему с жалобами. Он сердился, посылал своих адъютантов ловить грабителей, которые уходили через стены и продолжали грабить в других домах, почему грабеж и продолжался до самой ночи, пока полки стали в лагерь. В следующие дни грабеж возобновился от несмотрения начальников и Нахичевань в короткое время обрушился; ибо и самый ханской дворец, который быль красиво убран снутри, был совершенно истреблен на дрова. Я предлагал Паскевичу учредить немедленно комендантство или полицию в городе, назначив для сего чиновника; но он не понимал мер, клонящихся к порядку и [304] был так обрадован завоеванием сих развалин и хорошему для него помещению, что совершенно оставил войска на произвол и дня два или три не выходил из ханского дворца, где он проводил время с Бенкендорфом, сидя на ковре и в самых коротких, против обыкновения своего, сношениях со всеми к нему приходящими, смеялся, шутил, потчивал Донским вином.
В сие время мы не имели ни разъездов настоящих, ни караулов, и он едва взглянул на Аббас-Абадскую крепость, которая из окон его была видна и находилась от него в 8-ми верстах. Никаких мер не было взято для осмотра оной, никто к ней не подъезжал, и Бенкендорф, который, оставив свой авангард, поселился также во дворце ханском, удостоил только взглянуть из окон в зрительную трубу на крепость, сказав: «Ah voila dons Abbas-Abad, c’est cela Abbas-Abad? N’est-se pas?»
Паскевич непременно хотел, чтобы войска были все расположены у него под окнами. Корпус и стал на равнине без соблюдения боевого порядка, хотя мы и были в виду неприятеля. Я не имел средства помочь, ибо Паскевич после нескольких дней сделался опять неприступен. Главная квартира была расположена в саду у подошвы горы, на коей жил Паскевич и хотя он был недоволен тем, что его одного оставляли в городе, но сему помочь не было средств; потому что, с размещением чиновников по квартирам, не было бы никакого средства отыскать их по закоулкам и переулкам Нахичеванских развалин, и беспорядок в городе усилился бы. Он вздумал однакоже сделать однажды опыт штурма и приказал встащить к себе лестницы, которые для сего возились нарядом со всех полков команды, и велел штурмовать стены. При сем были собраны все генералы и полковники, которых он хотел обучить сему. Севарземидзев был бестолков и невежа, но он прежние годы бывал на штурмах и был изранен на оных; он не умел воздержаться в сем случае, чтобы не улыбнуться. Сие было замечено Паскевичем, который его тут же, кажется, разбранил. Севарземидзев позволял себя самые нескромные выражения на счет начальника своего в присутствии всего полка своего. Мне по многим занятиям моим не удалось видеть сего штурма, ибо я к Паскевичу ходил только с делом и выходил с самыми оскорбительными выговорами и упреками.
28-го Июня, накануне Петрова дня, который праздновали в карабинерном полку, я случился ввечеру у Паскевича с бумагами и воспользовался этим, чтобы напомнить ему, что крепость Аббас-Абад еще не обозрена. Он согласился с мнением моим и [307] (сбой в нумерации страниц в оригинале. – прим. расп.) возложил обозрение сие на меня, приказав между прочим, чтобы я осмотрел и глубину рва. Я просил его, чтобы он назначил мне один баталион на сию рекогносцировку, которая должна была сделаться посреди дня. Какой вам баталион, сударь? закричал он рассердясь. Вам не баталионы нужны, извольте взять сотню казаков и чтобы более сотни ничего не было; да извольте мне осмотреть непременно глубину рва. На такое приказание мне было нечего отвечать; видно было, что отряд Персидской конницы, близ крепости находящийся, не допустил бы меня исполнить сие приказание; но делать было нечего, и я должен был отправиться на другой день. Полковник Рененкампф, который находился при бывшем авангарде, получил приказание также следовать за мною; но он назначил себе в прикрытие, независимо от моей сотни, из авангарда еще одну сотню казаков и кроме того приказал одной сотне быть в готовности в лагере прискакать по первому требованию к нам на помощь.
29-го числа на рассвете я отправился к Аббас-Абаду с Рененкампфом и сотнею казаков. Я держался влево, дабы скрыть движение свое за продолговатыми возвышениями, идущими на расстояние одной или полуторы версты от крепости, и, скрывшись за бугор, спешил казаков, оставил за бугром лошадей и выслал пеших людей за бугор, дабы оставить неприятеля в недоумении о числе людей оставшихся за бугром. Хитрость сия, как я после узнал от самих Персиян, имела полный успех; ибо они, предполагая, что у нас за горою засада и скрываются силы, не смели с большими силами напасть на нас и не истребили мой слабый отряд.
По вершине сего продолговатого бугра я прошел с пешими казаками до оконечности, подходящей под самую крепость, откуда спустил несколько человек влево, а сам поехал с несколькими казаками в право для обозрения крепости. Мы подъехали с Рененкампфом к развалинам стенок, оставшихся с северной стороны Аббас-Абада, как увидели Персидскую конницу в числе 600 человек, переправлявшуюся через Аракс и подвигавшуюся ко мне. Я хотел отступить на бугор и защищаться на оном до прибытия новых сил из лагеря; но Рененкампф советовал лучше потребовать к себе казаков, отступать равниною по немногу отстреливаясь, а между тем послать в лагерь с приказанием 3-й сотне поспешить прибытием к нам на помощь. На сем и решили. Мы дождались на месте казаков оставленных на бугре и, построив их в две линии, отступали с одною шагом, пока другая стояла лицом к неприятелю. Персияне также выстроились фронтом и пустились были на нас рысью; но, увидя порядок, в коем мы отступали, [308] остановились и выслали фланкёров, что и я сделал, чтобы занять их до прибытия подкрепления. Между тем я посадил засаду из 20 казаков в деревне, которая у меня была на правом фланге, дабы отрезать фланкёров их, задающихся слишком вперед; но 3-я сотня казаков уже скакала ко мне на помощь, и неприятель, собрав фланкёров своих, начал отступать под самую крепость. Причиною сего отступления Персиян, кажется, более всего было то, что они заметили толпы конницы, подвигавшиеся к нам из лагеря, в коем делалось следующее.
Паскевич, увидя из окон своих перестрелку, засуетился и рассердился. Грибоедов, который в то время был при нем, и другие его окружающие советовали ему послать ко мне подкрепление, говоря, что я могу погибнуть с горстью людей против такого сильного неприятеля. «Пускай он погибает!» отвечал Паскевич. «Если он расторопный офицер, то сам отделается; если же он плох, то мне не нужен, и пускай погибает!». Надеясь однако захватить Персиян, которые бы слишком далеко заехали в ожидаемом им преследовании меня, он вскоре поднялся со всею кавалериею и выехал на высоты, которые были за моим правым флангом; но, видя, что неприятель стал отступать, остановился и послал за мною Бородина, который застал меня уже совершенно вне опасности и свободного от неприятеля, на лугу за завтраком, и сказал, что Паскевич сердит, бранится и требует меня к себе.
Я приехал к нему. Он напустился на меня с криком, спрашивая, как я смел завязывать дело, тогда как он меня послал единственно для того, чтобы заманить неприятеля и скакать в лагерь, дабы дать ему случай отхватить гнавшихся за мною. Я отвечал ему, что если в том была цель его, то он бы с большим успехом употребил казачьего офицера с несколькими казаками, но что я такого приказания никогда не получал, и напротив того, имел приказание осмотреть крепость. Неправда, сударь, сказал он в сердцах. Тогда я ему напомнил, как он приказывал мне осмотреть ров крепостной, и сказал, что я опасался еще ответственности за то, что не исполнил в точности сего приказания. После сих слов Паскевич перестал браниться; он постоял несколько времени на возвышении с конницею и возвратился в лагерь.
Паскевич все-таки не оставлял надежды своей заманить неприятеля в засаду и в тот же день с вечера нарядил сильную экспедицию в тоже селение, лежащее под крепостью, которую и поручил в командование генерала Розена. В войске сем была одна бригада улан, 12 полных орудий и баталион карабинеров. Меня он тут [309] же назначил, с какою целью я того не знаю, ибо ничего нельзя было ожидать; но, как он мне после сказал, я был с тем назначен, чтобы дать мне случай отличиться. Все сии войска отправились в ночь с большим шумом, хотя и желали тихо идти, и расположились в селении почти в пушечном выстреле от крепости, полагая, что они совершенно скрыты, тогда как они были видны из Аббас-Абада.
Розен и Сакен, в надежде исполнить поручение им данное, суетились всю ночь; я же заснул, и на рассвете никто не показался. Тогда послали казаков заманивать Персидскую конницу, показавшуюся близ Аракса, ту самую, которая на меня нападала. Казаки разменялись несколькими выстрелами с Персиянами, и тем все кончилось. Вскоре приехал и сам Паскевич. Он расположился на бугре и велел обложить всю крепость кавалериею. Неприятель открыл огонь из орудий и перебил у нас несколько людей без всякой надобности. Мы подвезли также свою артиллерию и начали стрелять без всякой цели в крепость, что и продолжалось около часа. Паскевич сел верхом и, подъехав к фронту, остановился перед одним бастионом, из коего пустили несколько ядер по нем. Он молчал, ничего не приказывал и назвал сие рекогносцировкою; между тем он подвинулся вправо к реке и предположил начало осады, приказав полковнику Коцебу измерять расстояние до крепости. Коцебу сделал сие не совсем как должно было; он вымерил расстояние неверно, так что когда начали осаду и построили первую батарею, то она оказалась гораздо далее от крепости, чем полагали. Сия была одна из причин, по коим его отпустили от войска в Тифлис и, после того, совершенно удалили из Грузии, переведя на службу в Россию.
Из крепости приезжал к нам парламентёр; с ним вместе отправили капитана Вальховского переодетого в Татарское платье, дабы проводить его до крепости и осмотреть ров; но его не допустили близко подъехать и сказали, что будут по нем стрелять. Персияне на сделанные им предложения о сдаче отказались, намереваясь защищаться.
Между тем, с приближением нашим к Араксу, Персидская конница, коей было до 600 человек, удалилась от правого берега реки и стала уходить в горы. За нею послали в погоню улан, кажется и драгун. Розен и Сакен, надеясь с тяжелою своею кавалериею настичь Персиян, гнались за ними 18 верст и сим напрасным переходом истощили последние силы строевых больных лошадей своих, уже носивших на себе печать истребления после [310] такового же пустого и неудачного опыта, сделанного на Баш-Абарани и после трудного перехода войск из под Эривани. Они возвратились без всякого успеха, и к вечеру все войска снова были под Нахичеванью. Паскевич был уверен, что сделал рекогносцировку, и стал принимать меры для осады крепости.
Однако болезни в войске нашем усиливались непомерным образом. Госпитали не в состоянии уже более были вмещать больных, и смертность начинала показываться. К тому способствовало еще распоряжение, впрочем неизбежное, заготовлять войскам себе продовольствие жатвою. Солдат посылали жать с полей хлеб и молотить оный, с уплатою за каждую четверть по одному рублю серебром. Жары становились несносные, скот в транспортах стал также болеть, и мы лишались ежедневно до 80-ти быков, так что войска наши проходили день ото дня в большее расстройство.
К Паскевичу приехал парламентёром из Аббас-Абада один маиор Нахичеванского сарбазского баталиона, составлявшего гарнизон крепости; но человек сей имел, кажется, более в виду высмотреть наши силы и состояние наших войск. Он был принят в ханском дворце, в коем жил Паскевич; ни о чем с ним толком не переговорили, разбранили и отпустили назад.
Мои сношения с Паскевичем день ото дня становились хуже; терпения моего более не ставало выслушивать все напрасные и оскорбительные упреки, кои он мне часто делал. Он упрекал мне какие-то тайные сношения с Ермоловым, упрекал всеми неисправностями, которые он находил в солдатах Кавказского корпуса, упрекал мне в дурном обхождении с Викинским, который кроме вежливости от меня ничего не видал, в ошибках писарских, когда я приносил ему бумаги к подписи, находя везде умысл, видя везде заговоры. Однажды он до того довел старого Эристова, что сей последний, не зная более, что делать, метался и громогласно призывал при нем на себя все проклятия, называя себя мошенником, хотел быть зарезанным, дабы оправдаться, прятался за арбы; словом, старик сей, без того слабый умом, совсем было спятил с оного.
Решено было начать осаду Аббас-Абада, и накануне того дня, как всем войскам надлежало тронуться, дабы обложить крепость, были отданы Паскевичем некоторые приказания для приготовления фашин и прочего. Возвратившись в свою палатку, я изложил их письменно и подробно в словесном приказании, как было мною заведено в Джелал-Оглу и, утомленный бдением и трудами, лег и заснул перед светом. Недолго продолжился отдых мой, и инженерный полковник Литов разбудил меня вскоре, говоря, что в [311] распоряжениях к осаде упущено было назначение траншей-маиора, чиновника необходимого для успешного производства работ. Он тут же предложил мне назначить в сие звание маиора Шнитникова, которого он находил способным к сей должности. Литов меня схватил в просонках, и я тут же согласился на сие назначение без доклада о сем Паскевичу, что продлилось бы несколько часов. Я, может быть, и был виноват в том, что назначение сие сделал без его воли, но дело требовало поспешности. Не знаю через кого, Паскевич узнал о сем распоряжении и, едва я к нему пришел поутру, как он на меня напустился за сие своевольное назначение, приписывая оное к моему желанию властвовать. Он тут только разведал, что существует словесное вечернее приказание и стал упрекать мне в сем учреждении, которое еще несколько поддерживало порядок, потому что он не касался оного. Выговорив мне все что только можно было, он запретил мне отдавать сии приказания без его ведома, отдавал их уже сам, продерживал почти всегда до рассвета и делал большую запутаницу, так что не было почти возможности исполнить его приказаний. Сего мало было: он запретил мне распечатывать какие бы то ни было бумаги, на его имя получаемые, через что совершенно затруднил ход дела; ибо я должен был ему докладывать, распечатывая при нем ежедневно множество пустых бумаг, не заключавших ничего занимательного. Я полагаю, что он давно уже сбирался со мною так поступать, страшась обязанности моей, которая ему казалась оскорбительною для его сана, и что он тут только что выбрал случай, дабы придраться и меня сколь можно более устранить от дела.
В первых числах Июля лагерь наш был переведен к Аббас-Абаду, от коего мы стали верстах в трех правым флангом к Араксу. Осада немедленно началась, но без всякого порядка. Заложили первую параллель по ошибке, сделанной Коцебу, слишком далеко, и начали стрелять по крепости батарейными орудьями, сбили тоненькую стенку толщиною не более как в пол-аршина, которою обведен был верх бруствера, и назвали сие брешею.
В сию первую ночь работ Паскевич сам поехал смотреть оные и, видя, что люди работали очень лениво, он рассердился и схватил за ворот маиора графа Бельфорта, который тут начальствовал. Он перетащил его через ров и наговорил ему множество неприятностей; но после того однакоже, узнав, что он был маиор, извинился перед ним. Тут он, пробегая мимо рабочих, наткнулся ночью на штык и крепко укололся, но не жаловался и не показывал никогда вида, что у него нога болит. [312]
Удивительно было, что неприятель не стрелял по нас во время работ; ибо нельзя было их производить с большею оплошностию и небрежностию; но я узнал после от Гассан-Хана, который нам сдал крепость, что он, располагая допред сего перейти к нам, с намерением не беспокоил нас.
На другой день оказалось, что траншеи едва закрывали человека, ров был шириною аршина в полтора; ибо не было настоящего присмотра за работами, и инженерные офицеры, которые управляли работами, все скрылись ночью. На следующую ночь предположили расширить рвы, возвысить брустверы первой параллели и, подвинувшись еще вперед, заложить новую батарею гораздо ближе к крепости.
Траншеи зигзагами повели из средины параллели, которая много была подана назад, так что к свету выстроенная вновь батарея очутилась наравне с фланговыми, накануне построенными, что, говорили мне, было рассчитано полковником Литовым, не подвигавшимся с удовольствием ближе к крепости. Кроме сего, все еще оказалось, что перед самою батареею сею был бугорок, который совершенно препятствовал стрелять орудьями; сие произошло от того, что Литов ночью не решился пройти сам до того места, где батарею строили. Он однако получил Георгиевский крест за Персидскую войну.
На правом берегу Аракса, против южного фаса крепости, заложили также редут, который должен был действовать в тыл орудиям по нас стрелявшим; но ни тут, ни там работы не шли порядком. Видя состояние дел и беспечную нераспорядительность вместе с бестолковщиною и суетою, я предложил Паскевичу мысль мою: назначить людей порядочных и опытных начальниками осады и траншей на обоих берегах реки и назвал ему для левого берега Бурцова, а для правого Бородина. Паскевич сперва ничего не сказал, но после согласился и сделал сии два назначения. Я представил им ослабленное состояние дел наших и нашел их совершенно готовыми приложить все старание для исправления оных. Сие обстоятельство первое подняло Бурцова на ту степень, на которой он теперь находится, и я, без сомнения, сему причиною: ибо, будучи сослан сюда после происшествий 14 Декабря, он был на весьма дурном замечании у Паскевича, который не знал его образа мыслей, деятельности и способностей. Дело в миг приняло другой вид после сего распоряжения. В работах появилась деятельность, оказался успех. В ночь сию Персияне полагали, что мы пойдем на штурм и подняли, со всех батарей и куртин к нам обращенных, [313] сильный пушечный и ружейный огонь, от которого однако мы имели только двух или трех раненых.
4-го Июля ввечеру было получено известие, что Аббас-Мирза с большими силами собирался атаковать нас, дабы освободить Аббас-Абад от осады. 5-го известия сии подтвердились, и мы внезапно выступили из своего лагеря и переправились на правый берег Аракса. Князь Вадбольский оставался в траншеях с Бурцовым и частью войск, занимавших оные. Мы выступили в таком беспорядке, что почти половины людей не было при своих полках, и все сие происходило от суетливости Паскевича и малого знания обычаев и учреждений в войсках.
Вышедши на правый берег реки, мы остановились и построились в три колонны. Всего на всего едва ли нас было до 8,000 человек с кавалериею под ружьем. Потом мы подвинулись еще верст па 15-ть и, открыв неприятеля, занимавшего противулежавшие высоты с 10-ю или 12-ю тысячами конницы, остановились. День был чрезвычайно жаркий, воды с нами не было, и люди крайне утомились. Не знаю, с какою целью Паскевич выдержал нас в сем положении несколько часов; он всегда делает это перед неприятелем. Иные объясняют сие, как обдуманный поступок, имеющий какие-то непонятные для меня цели; я же приписываю сие просто к нерешимости его, которую он всегда и во всех случаях показывал.
Наконец, правый фланг, совершенно отдельно стоявший под командою полковника князя Долгорукого, только из 500 или 600 Черноморских казаков, был атакован превосходными силами, но выдержал натиск и устоял. С сею атакою Персияне вывезли 4 орудия вперед и открыли по нас из оных огонь. Им отвечали из нашей артиллерии. Орудия сии могли быть взяты во фланг уланскою бригадою, которою командовали генералы Бенкендорф, Розен и Сакен и которые стояли для сего в самом удобном месте, между Долгоруким и пехотою; тут же вблизи был и генерал Иловайский с Донскими казаками. Орудия были бы непременно взяты; но они сего не сделали, и Персияне, перебив у нас несколько человек, увезли пушки свои в то время, как мы начали атаку на левом фланге. Атака сия левого фланга решила все сражение.
Не знаю, по приказанию ли Паскевича, или по собственному движению, полковник Раевский с Нижегородским драгунским полком атаковал Персиян, которые спешившись стали отстреливаться на покатостях гор; драгуны также спешились и завели перестрелку. Тогда Паскевич послал, для поддержания Раевского, князя Эристова с колонною в лево. Эристов пошел с барабанным боем; [312] (сбой в нумерации страниц в оригинале. – прим. расп.) ему было идти версты три, люди сии растянулись и рассыпались; атаку сию назвали на штыки, хотя неприятеля и в глаза не видали. Во время движения сего однако было ранено н убито человек пять ядрами, которые Персияне пускали во фланг сей колонны.
Видя беспорядок, в коем шла колонна Эристова, Паскевич послал меня к нему, дабы устроить оную и вести. Я прискакал к колонне, когда люди оной толпились и давились около родника, который на дороге случился. Не было никаких средств оторвать их от сего места; но по мере как первые уходили, я собирал их и строил снова в колонны на походе. Тут я услышал ропот солдат в Грузинском гренадерском полку, и я унял оный только угрозами предать в миг смерти виновного. Других я упрашивал подвигаться; но сил у них не доставало: столь люди утомились без воды на знойной безводной степи с самого утра. Кое-как однакоже я устроил войска и подвигался вперед сколь можно поспешнее, дабы атаковать правый фланг неприятеля; но Персияне еще при начале движения Эристова, после нескольких выстрелов, бежали, и вся занимаемая ими позиция в миг очистилась. Наша конница преследовала их верст за 10 от того места и привела человек 40 или 50 в плен. В том числе взяты были Марагский хан, один прислужник Аббас-Мирзы, лично предводительствовавшего в сем сражении, и чиновник Персидский, приезжавший в Эчмиадзин в звании посланника, о котором выше упомянуто и который был ничто иное, как лазутчик. Пока я вел колонну Эристова, я получил множество приказаний: остановиться, спешить, дождаться, идти. Бог знает, каких мне приказаний не посылали! Наконец я остановился у лужи, которую я встретил, дабы дать людям отдохнуть, и приехал сам к Паскевичу. Он избрал себе небольшой утес тут случившийся, на коем сидел, облокотившись на камне; его осеняли два знамя, взятых под неприятелем, а он принимал приводимых к нему пленных.
Полагают, что если б в тот день преследовали Персиян далее, то война и кончилась бы тем; ибо известно, что шах, стоявший с многочисленным войском близ Чорса (что верстах в 20, позади Аббас-Мирзы), видя бегство своего сына, поднялся с лагеря в ужасном беспорядке и бежал со всем своим войском; но узнав, что за ним не гонятся, возвратился опять к Чорсу. Аббас-Мирза же признавался в Тавризе при заключении мира, что он в сей день нисколько не думал с нами драться и подошел только, чтобы посмотреть осаду Аббас-Абада. Он мог еще сделать весьма славное для него дело, если б вместо того, чтобы дожидаться и после того бежать без всякой причины, он потянулся бы на свой левый фланг, [313] и напал бы на наши транспорты, обозы н скот, остававшиеся почти без всякого порядка против Аббас-Абада; он бы должен был для сего переправиться через Аракс повыше, и конница его, которую бы никогда не настигли, могла произвести движение сие с большим и верным почти успехом. Нападение сие было бы поддержано вылазкою из крепости, которую Персияне и сделали во время отсутствия нашего, но были встречены пушечным огнем из батарей, при траншеях устроенных и возвратились в крепость. Я выше сказал, что траншеи были заняты полковниками Бурцовым и Бородиным под начальством Вадбольского. Паскевич при выступлении своем из лагеря был так уже смущен, что не знал, что ему и предпринять с осадою: то он хотел ее бросить, то хотел удержать, и все смущение сие произошло от нескольких тысяч Персидских всадников, показавшихся за Араксом верстах в 10-ти. Наконец, он уехал, ничего не приказав. Кто вздумал, тот присоединился из траншеи к полку; кто остаться хотел, тот остался. Сражение 5 Июля под Джаван-Булаком выигралось, и траншеи удержались.
К вечеру войска получили приказание возвратиться. Правда, что они были слишком изнурены. Побег шаха не был известен. Не знали также, что делалось или что могло случиться при осадном лагере, и потому нельзя винить Паскевича в том, что он далее не гнался за Персиянами. Мы шли обратно ночью, прошли около 20-ти верст без воды и без дороги и пришли, наконец, к вагенбургу, где остававшийся комендант главной квартиры, маиор Медокс, сбил все в одну непроходимую кучу. Палатки, повозки, арбы, лошади, все было смешано, и точно никакая конница не проскочила бы сквозь сей хаос, который едва распутали на другой день, дабы стать лагерем порядочно.
В сражении под Джаван-Булаком мы потеряли до 30-ти человек убитыми и ранеными; неприятель мог иметь всей потери, полагая в том числе и пленных, до 150-ти человек.
По совету моему, взятые у неприятеля знамена были выставлены на наших батареях, и сие так подействовало на Персиян, что в гарнизоне сделалось смятение. Яхсен-Хан, командир Нахичеванского сарбазского баталиона, который до сего был уже в сношениях с князем Абхазовым, показал расположение к сдаче крепости. Махмед-Аминь-Хан, сардарь, зять шаха, коему поручена была крепость, был человек слабый, и хотя он противился сдаче крепости, но не имел довольно власти, чтобы удержать Яхсен-хана. При сем беспорядке бежал из крепости один султан или ротный командир Эйкали, единственный порядочный человек, который в ней находился [314] и который не мог забыть оскорбления, нанесенного ему после Елисаветпольского сражения в 1826 году Аббас-Мирзою, выбрившим ему половину бороды. Эйкали-султан предался к нам и уведомил о беспорядке, существующем в крепости. В тоже время явился к нам Керим-Хан Нахичеванский, дядя Яхсен-Хана. Он находился в войске Аббас-Мирзы; но, видя неудачу, просил, чтобы ему отдали ханство, обещаясь служить нам верно. Так как его не знали, то не дали ему решительного ответа; он уехал и сделался непримиримым врагом нашим, как равно и племянника своего Яхсен-Хана, которого назвали наместником Нахичевани и который до сих пор там служит.
Вскоре за Эйкали-султаном явился один маиор для переговоров о сдаче крепости. В крепость послали Курганова. Наконец, крепость сдалась, Бог знает как и зачем; ибо она могла еще долго держаться, и мы истощили бы перед нею последние силы войск наших. Удачу сию никоим образом нельзя приписать искусству вождя нашего.
Мехти-Кули-Хана Карабагского ожидали к нам с Абхазовым всякий день. Паскевич хотел сделать ему пышный и ласковый прием, для того чтобы загладить оскорбления, нанесенные ему в правление предместника и для того, что он надеялся выманить из него разные ябеды на счет Ермолова и Мадатова.
Квартиргер для занятия лагеря Мехти-Кули-Хану явился ко мне, и я приказал отвести ему хорошее место для палаток ханских. Назначено ему разбить оные близ палатки Паскевича, на месте занимаемом маркитантом, которого я велел согнать. Место было точно хорошее и лучшее в лагере нашем. Полагаю, что некоторые особы, в числе коих может быть находился Иван Курганов, сказали Паскевичу, что я поставил хана в отходные места, с намерением возродить в нем негодование. Ввечеру, когда я принес к Паскевичу бумаги, он был уже в сердцах и стал упрекать мне, что я поместил его при отходных местах с тем, чтобы поддержать Алексея Петровича, с коим я будто находился в связях и с коим я устраивал различные козни такого рода, имея в виду склонить хана снова к побегу и тем уничтожить то влияние, которого он сам достиг посредством больших трудов и стараний, исправляя все то зло, которое было произведено несправедливым правлением Алексея Петровича. Ни оправдания мои, ни вид оскорбления, который отозвался, наконец, в ответах моих, не могли остановить обвинения его, и разговор наш, довольно жаркий, кончился ничем. Я вышел от Паскевича, будучи весьма огорчен и тронут его несправедливостью. [315]
Не менее того, я продолжал заниматься еще своею обязанностью, и в туже ночь пришел еще к нему с докладом. Он тогда был занят реляциею о победе над Аббас-Мирзою, которая никак не клеилась по его желанию. Писал ее Вальховский, писал Грибоедов, и все не выходило того, что ему хотелось. Просмотрев со мною принесенные бумаги, он обратился ко мне с дружеским видом: «Mon cher general», сказал он, «faites moi l'amitie d'ecrire de ma part un mot au general Sipiaguine, pour le prevenir de la victoire, en lui disant que les details ulterieurs viendront a la suite». Возвратясь в свою палатку часу во втором после полночи, я продиктовал Ахвердову, при мне находившемуся в должности адъютанта, письмо от Паскевича к Сипягину, в коем пояснено было вкратце все дело, не упустив ничего того, что могло служить к представлению дела сего в настоящем виде, то есть победы, означив число пленных, знамен и проч. Но как я удивился, когда по прочитании письма сего Паскевичу, я увидел, что он выходил из себя. «Кто это писал?» закричал он. — «Я писал».— «Кто писал?» возразил он снова.— «Писал Ахвердов по моей диктовке».— «Arretez moi cet homme, закричал он, «c'est un petit coquin». Я, разумеется, не арестовал его, а спросил Паскевича, чем Ахвердов провинился? «Вы, сударь, отвечал он мне в пылу, не поместили всего в реляции».— «Это не реляция, сказал я, а краткое письмо в предупреждение генерала Сипягина, до отправления настоящей реляции, которую вы мне не приказывали написать».— «Вы, сударь, скрыли число пленных ханов: их взято семь, а не три, как вы записали».— «Их взято только три».— «Неправда, сударь, семь взято; сочтите их в палатке». В палатке точно сидело семь человек пленных с ханами, но в том числе были и прислужники их, что я ему и объяснил; но он не хотел принять сего. «Вы написали мало пленных, продолжал он. Алексею Петровичу Ермолову написали бы вы 30 ханов и 30,000 неприятельского урона, а мне вы не хотите написать семи ханов. Когда Суворов имел дело с войском сильнее 30,000, то у него менее 80,000 неприятеля в реляциях не значилось. Вы знаете, как он всегда увеличивал урон неприятеля, а мне вы сего сделать не хотите; но я знаю, что это все последствия интриг ваших с Ермоловым: вы хотите затмить мои подвиги и не щадите для достижения цели вашей славы Российского оружия, которую вы также затемнить хотите, дабы мне вредить». Слова сии были столь обидны, что я не мог выдержать оных. «Ваше высокопревосходительство обвиняете меня, стало быть, в измене, отвечал я. Обвинение сие касается уже до чести моей, и после оного я не могу в войске более оставаться. [316] Прошу вас отпустить меня теперь в Тифлис».— «Как вы смеете проситься?» сказал он.— «Я доведен до крайности».— «Но вы знаете, что теперь ни отпусков, ни отставок нет».— «Знаю, а потому и уверяю вас, что моя главная цель состоит единственно в том, чтоб не служить под начальством вашим; каким же образом достигну до оной, до того мне дела нет. Вы меня до того довели, что я буду счастлив удалиться отсюда, под каким вам угодно будет предлогом. Угодно вам, отпустите меня; угодно, командируйте по службе; угодно, ушлите, удалите со взысканием, как человека неспособного, провинившегося, с пятном на всю мою службу. Я уверяю вас, что всем останусь довольным, лишь бы не при вас служить».— «Хорошо, сказал он с видом гораздо спокойнее, я ваше дело решу ужо, а теперь прошу вас до того времени продолжать занятия ваши по прежнему». Я пошел к Грибоедову, рассказал ему все происшествие и объяснил, что более в войске не остаюсь. Сколь ни было прискорбно Грибоедову, по родству его с Паскевичем, видеть ссору сию, но он не мог не оправдать поведения моего в сем случае.
На другой день я пошел обедать к Паскевичу и не показывал более виду неудовольствия, будучи в полном уверении, что меня отпустят. Ввечеру пришел я к нему с бумагами. Рассмотрев оные, он вдруг обратился ко мне. «Неужели, сказал он, вы еще сердитесь на меня за вчерашнее? Оставьте это, я прошу вас о том. Я вас обидел совсем без намерения огорчить вас и от одной вспыльчивости своей. Будьте уверены, что я к вам имею совершенное уважение. Прошу вас продолжать занятия ваши и оставаться на службе со мною». Меня тронуло его сознание. Мы обнялись, и я изъявил ему готовность продолжать при нем службу. Такие сцены между нами и после того еще несколько раз случались.
Текст воспроизведен по изданию: Записки Николая Николаевича Муравьева-Карского. 1827-й год. Персидская война // Русский архив, № 11. 1889
© текст -
Бартенев П. И. 1889
© сетевая версия - Тhietmar. 2021
© OCR - Karaiskender. 2021
© дизайн -
Войтехович А. 2001
© Русский архив.
1889