БРИММЕР Э. В.

СЛУЖБА АРТИЛЛЕРИЙСКОГО ОФИЦЕРА,

воспитывавшегося в I кадетском корпус и выпущенного в 1815 году.

(Продолжение).

XVII.

В Курляндии. Задумал переменить службу. Состою в Варшаве при начальнике артиллерии действующей армии. Постоянное благорасположение фельдмаршала кн. Паскевича. Служебные поручения. Производство в генералы. Опять на Кавказ. Последнее слово Государя Николая Павловича. Последний разговор с Иваном Феодоровичем Паскевичем. Радость н горе. Последний обед у Якова Яковлевича Гилленшмидта. Грусть разлуки. Авось. Передовые мысли. В Тифлисе. В Шемахе. Гергебильская экспедиция. Подкрепление гарнизона ахтынского укрепления. “Notre sauveur." Уклончивый ответ. Я — начальник артиллерии кавказского отдельного корпуса.

После лагеря 1842 года 3-й армейский корпус опять переменил квартиры: корпусная квартира была назначена в г. Вильно, а нашей бригады — в Курляндии; бригадный штаб и батарейная № 1 батарея направились в Якобштадт, куда прибыли в сентябре. Наш верный старый бомбардир Белка, которому уже 13 лет от роду, видя укладку обоза и предчувствуя поход, смотрит на жену и на меня с таким умоляющим видом и все старается быть около нас, будто просит: не покиньте меня! Старик стал слаб, уж не бегает, где ему делать солдатские переходы. Купили огромную плоскую корзину, наложили сена, привязали за бричкой, уложили в нее Белку и довезли благополучно до Якобштадта.

Зиму 1841-го на 42-й год осенняя неотвязная гостья моя крепко мне надоедала — пароксизмы как будто [60] усиливались, а медицинские пособия не помогали. Я начал думать о том, что с расстроенным здоровьем служить в военной службе нельзя. В это время я познакомился с председателем полтавской палаты государственных имуществ полковником Ар-ко, бывшим артиллеристом. Вследствие его разговоров об их службе я решил написать письмо министру графу Киселеву. В ответе графа, очень скоро полученном, было сказано, что для поступления на службу по его министерству надобно подать мне в отставку. На это я не решился и, прибыв в Якобштадт, взял 28-ми дневный отпуск в Петербург, чтобы лично устроить дело, если возможно. Начальник штаба Генерал-Фельдцейхмейстера кн. Долгоруков, которому я явился, прямо спросил меня, зачем я хочу оставить артиллерию? Я отвечал, что 7 лет бьет лихорадка и что в таком состоянии здоровья в военной службе служить нельзя.— “Обливайтесь холодной водой утром и вечером (тогда лечение холодной водою входило в моду), купайтесь в холодной воде, наконец поезжайте на воды, но не оставляйте артиллерии; Его Высочеству это будет неприятно; я ему еще не говорил об этом." Действительно, при представлении Его Высочество заметил, что я постарел и что давно пора мне было убраться с Кавказа.

На другой день, это было в воскресенье, я пошел к графу Киселеву. Он был один в кабинете.

— Что ж, вы раздумали? отчего вы не подали в отставку?

— Как же я подам в отставку, когда не уверен, что буду тотчас определен на место? у меня, кроме службы, нет состояния.

— Да ведь вам год надобно будет служить без жалованья.

— Чем же я буду жить, ваше сиятельство? [61]

Он улыбнулся.

— Ну, срок испытания можно и укоротить. Подумайте, а потом скажите, на что вы решились.

Я поблагодарил графа, поклонился и ушел.

Пробыв недели две в Петербурге, я, перед отъездом, пошел к начальнику штаба откланяться, а к гр. Киселеву и не заходил, потому что не мог решиться на отставку. Только что я вошел в кабинет начальника штаба, как кн. Долгоруков встретил меня словами:

— Ну, вы не оставляете артиллерии, остаетесь?

— Ваше сиятельство, я не переменил своего намерения, только просил графа, чтобы, не подавая в отставку, быть переведенным в министерство государственных имуществ.

— Нет, это кончено — Его Высочество не согласился. В прошлое воскресенье мы с графом обедали у Его Высочества; граф сказал, что еще одного полковника оттягал из армии к себе.— “Кого это?" спросил Его Высочество. Граф назвал вас.— “Не видать вам его; Я не согласен," отвечал Великий Князь, и потому это дело кончено; лечитесь, поезжайте на воды.

На другой день я был у Его Высочества в урочный час откланяться. Представлявшихся господ было много. Дойдя до меня, Великий Князь спрашивает:

— Вы куда изволите ехать?

— В бригаду, Ваше Высочество; срок отпуска кончился.

— То-то в бригаду! прошу глупостей не затевать — и сделал шаг дальше, потом обернулся — если нездоров, поезжай на воды, лечись. Слышал?

Я поклонился. Так кончилась вторая попытка судьбы выдернуть меня из военного строя.

В мае 1843 г. поехал я с женою в Дрезден лечиться холодною водою. Пробыли мы 8 месяцев в [62] Дрездене — без толку. Напротив. После купаний и обливаний в ванне, уложив в постель, покрывали до того тепло, что от сильных транспираций я совершенно изнемог и похудел, а лихорадка не оставляла. Так вернулись мы в декабре в Варшаву. Когда я в приемный час представлялся фельдмаршалу Паскевичу, он, посмотрев на меня, говорит:

— Ты вернулся хуже, чем поехал; на что ты похож?

— Лечение холодною водою, ваша светлость!

— Брось бригаду, оставайся здесь — тут климат хорош и доктора хорошие. Я напишу Государю.

Не прошло и месяца, как вышло назначение состоять мне при начальнике артиллерии действующей армии, с получаемым мною содержанием бригадного командира. Мы поехали с женой за вещами в Якобштадт; коляску поставили на полозья. Переезжая Двину по льду от Крейцбурга, мы увидели невдалеке от нашей квартиры, на берегу, Белку, как будто нас поджидавшую. Я выскочил из коляски, начал ласкать его — увы — старик уже не прыгал на меня, мотал хвостиком, смотрел в глаза, слабо лаял и оглядывался на коляску, как бы ища жену. Как он ласкался к ней, когда она вышла из коляски. Я внутренне убежден, что Белка предчувствовал наше возвращение, иначе что могло побудить старую 15-ти-летнюю собаку выйти в раннее морозное утро из теплой комнаты и лежать на снегу Двины, на дороге? Устроив все, посетив знакомых и простившись с ними, в особенности с семейством барона Сакена, с которым мы все время жили в доброй дружбе, забрав все свое достояние, мы отправились обратно в Варшаву.

1844, 1845, 1846 и до 1847 года прожил я в Варшаве. Счастье было, что напал на хорошего доктора, так что через год неотвязная рассталась со мною. С душевною благодарностью вспоминаю постоянно оказываемое мне [63] благорасположение фельдмаршала: увидит ли на разводе или в праздничные дни на приемах у себя, всегда подойдет и скажет доброе, приветливое слово; и советы давал довольно настойчивые, например, налепить на всю спину какой-то пластырь, как лучшее средство от лихорадки. Я сказал, что скажу доктору.

— А кто у тебя доктор?

— Доктор Вольф.

— Ба, демократ, коновал! он только в лошадях знает толк.

Дело в том, что Вольф был вначале постоянным доктором Ивана Феодоровича, но в разговоре как-то выразил довольно вольные суждения. Паскевич его удалил от себя, как демократа, революционера. Через несколько времени он опять спрашивает меня:

— А что, пластырь положил на спину?

— Доктор говорит, что не надобно.

— Он коновал; не слушай его.

Но, предоставляя мне заботиться о моем здоровьи, начальство не оставляло меня без дела. В этом же 1844 году начальник артиллерии поручил мне заведывание практическими занятиями при учебном полигоне артиллерии 2-го корпуса. В 1846 году комиссия артиллерийских офицеров, под моим председательством, испытала поправку, сделанную поручиком Шлиппенбахом в крепостных ружьях, стены которых до того грязнились от накипа пороховых газов, что после нескольких выстрелов нельзя было закрывать казенную часть. Шлиппенбах сделал несколько отверстий в стенах ящика и срезал закраины верхней доски казенной части для вольного выхода пороховой грязи. Сравнительные опыты показали, что поправка эта, сохраняя от повреждений казенную часть, не имела влияния ни на дальность, ни на верность выстрелов. В том же 1846 году мне было [64] поручено с некоторыми артиллерийскими офицерами делать разнообразные, пространные опыты над огнестрельною хлопчатою бумагою или, как оную после назвали, метательною. Результаты опытов, сделанных в Петербурге, были присланы в нашу комиссию. Оказалось, что она годна более для разрывного действия, но пороха заменить не может. Эти опыты продолжались близь года.

Собственно от главнокомандующего я имел два поручения. Первое — отчего в полку, недавно прибывшем в Новогеоргиевскую крепость, увеличивается число больных? Пробыв три дня в крепости и войдя во все подробности солдатского быта, я сделал свое предположительное заключение и подал в рапорте мое мнение. На другой день я получил приглашение к обеду от его светлости. За обедом Иван Феодорович посадил меня подле себя и подчивал кахетинским вином.

— Итак, по-твоему, это амосовские печи виноваты, что солдаты болеют?

— Другой причины доискаться не мог; я входил во все подробности солдатского быта: служба обыкновенная, не тягостная, ученья бывают непродолжительные. Все три дня ходил по кухням, пробовал обед и ужин — пища хорошая, здоровая. Опрашивал солдат и болтал с ними — всем довольны. Но только я первый раз вошел в казармы, меня удивило, что все работавшие солдаты — портной ли, сапожник или так строчивший что либо для себя — все были в шинелях, тогда как вашей светлости очень хорошо известно, что русский человек работает всегда нараспашку, в рубашке. И в казармах не было тепло. Печей нет, топка с подвалов; ни высушить портянок, ни обогреться негде. Человек любит огонь, это друг его, а солдату он необходим в казарме, а потому эта дровяная экономия, по моему мнению, не должна бы быть допускаема. [65]

— Ну, брат, инженеры не то говорят.

— Да вот тесть мой, комендант в Ивангороде, прослужил близь 40 лет, нажил ревматизмы и жалуется, что в квартире холодно и воздух дурной,— а все амосовские печи. Если инженерный офицер доволен комендантом — прикажет протопить, как следует, недоволен — убавит поленьев десяток, и холодно. А кто его будет поверять, какое количество дров положено в печь?

Фельдмаршал засмеялся, но, как я после слышал, кажется, приказано было топить крепче.

Другое поручение было — исследовать причину несчастия, случившегося на варшаво-венской железной дороге близь Радомска. Это было 16/28 мая 1847 года. Не доезжая до моста, был довольно значительной крутизны спуск в 406 сажень. Машинист начал убавлять ход, когда поезд уже пошел шибко по спуску и, видя, что скорость не уменьшается, растерялся. Поезд бежал все шибче, а на мосту крюк, прикреплявший первый вагон (бранкар) к тендеру, сломался; машина с тендером пошли по рельсам, а бранкар, сойдя с рельсов, скорым ходом потащил за собою восемь вагонов и, добежав до обрыва, глубиною в 5 аршин, скатился вниз; следующие за ним 8 вагонов, пройдя место падения первого, приближаясь к оврагу, отрывались и поочередно падали в обрыв. Шесть человек было убитых, 9 крепко искалеченных и 45 легко зашибленных. По окончании следствия, сделанного на месте происшествия комиссиею под моим председательством, я подал начальнику штаба рапорт со всеми приложениями, а для фельдмаршала написал докладную записку, изложив в ней также просьбу трех вдов, лишившихся мужей при этом несчастном случае. Тотчас от начальника штаба я пошел к Ивану Феодоровичу. Он принял меня в кабинете.

— Здравствуй! ну что, кончил? [66]

— Кончил, ваша светлость — и рассказал ему вкратце, пояснив, что виноват машинист, не убавивший раньше хода — следственное дело со всеми приложениями я представил г. начальнику штаба, а эту докладную записку с просьбою вдов позвольте подать вашей светлости.

— Зачем же? Ты отдай князю Михаилу Дмитриевичу; он подаст мне с тем делом.

— Ваша светлость, несчастные вдовы обращаются к сердцу вашему; я обещал им лично просить вас.

Фельдмаршал улыбнулся, взял докладную записку, и я удалился.

Исправляя должность начальника штаба в 1847 году, я имел еще значительное поручение кн. Горчакова, по-видимому, крепко его занимавшее: нельзя ли уменьшить количество пороха, положенного иметь в крепостях, чтобы уменьшить число пороховых погребов? Я подал ему мое мнение, по которому вывел, что количество пороха можно уменьшить на четвертую часть. Он остался доволен.

В 1846 году один из артиллерийских полковников, млаже меня, был произведен в генерал-маиоры. Я пошел к начальнику артиллерии и, изложив причину прихода, напрямки сказал: “я год прошу места — мне не дают его; теперь младший меня обошел, значит — дальше мне не идти, негоден; а потому я должен уйти в отставку."

Тотчас пошла записка к фельдмаршалу, от него к военному министру — и меня произвели за отличие по службе.

Но быть генералом без места мне не нравилось. Переписка о назначении мне места возобновилась с Петербургом. К счастью, летом 1847 года наместник кавказский кн. Воронцов просил кн. Паскевича о согласии его представить г.-м. Безака в начальники артиллерии отдельного кавказского корпуса. Безак был на водах в Пирмонте. Его спросили, желает ли он принять это место; он, по болезни, [67] отказался. Тогда фельдмаршал предложил мне. Но оказалось, что все это делалось, не спросясь хозяина. Козлянинов, бывший в отпуску в Петербурге и взявший там отсрочку отпуска, что не понравилось Воронцову, объявил Генерал-Фельдцейхмейстеру, что он вовсе не желает оставлять места. Тогда Воронцов просил военного министра причислить меня к кавказскому отдельному корпусу, и как в это время открылась ваканция пехотного бригадного командира, то меня перевели в пехоту и назначили командиром 1-й бригады 21-й дивизии. Это было в начале октября.

В сентябре приехал Государь в Варшаву. При представлении генералов и начальников отдельных частей, когда фельдмаршал назвал меня, Государь спросил:

— Это, что на Кавказе служил?

— Так точно, Ваше Величество.

— Давно Я не видел тебя. Как твое здоровье теперь?

— Слава Богу, Ваше Величество.

— Тебя опять тянут на Кавказ, поедешь?

— Где велишь, Государь, там и служить буду.

— Поезжай, там тебе хорошо будет.

Я поклонился. Это были последние слова и последний приветливый взгляд, которыми порадовал старого солдата покойный Император Николай.

2-го ноября я поехал откланяться фельдмаршалу. У самых ворот дворца встречается выезжающий оттуда дежурный генерал г.-л. Викинский.

— Не принимает никого, болен! закричал он мне.
— Как же это? сегодня вечером еду — надо же откланяться, подумал я и на-авось вошел в комнаты. В приемной комнате дежурные адъютант и гражданский чиновник сказали мне, что князь нездоров и приказал никого не принимать. В то время, как я убеждал их доложить обо мне, вижу, из покоев князя отворяется дверь в залу и выходит [68] камердинер. Я к нему: доложи князю, что я сегодня еду и пришел откланяться.— “Не смею, ваше превосходительство; князь никого не приказал пускать." Дверь опять полурастворилась и я увидел Ивана Феодоровича в халате.

— А, это ты, Бриммер? войди. Я за ним вошел в кабинет.

— Здравствуй! Что ты уж едешь?

— Сегодня еду, ваша светлость; пришел откланяться и поблагодарить за ваше доброе расположение ко мне.

— Что я для тебя сделал? ничего!

— Я слишком 20 лет пользовался расположением вашей светлости и умею ценить это; вниманием вашим ко мне вы дали мне возможность вылечиться и возвратили мне здоровье.

— Я берег тебя для Государя, для службы — ты дельный офицер, честный человек; я должен был беречь тебя. Тут благодарить не за что. Что я для тебя сделал? Вот попал бригадным командиром на Кавказ? Да я тебе бы здесь мог дать лучшее место. Пришел благодарить! Посмотри кругом меня на этих интриганов: я их в люди вывел, обвесил орденами, обогатил, а, ты думаешь, они благодарны?

И все более разгорячаясь, князь продолжал говорить о неблагодарности людей, неприятностях и клевете, которою его чернят. В начале разговора он сидел одной ногой на стуле, халат был распахнувшись на груди; потом встал, продолжал речь, ходя по комнате, а, кончив, остановился против меня и бросил мне с каким-то резким, будто насмешливым тоном: “А он благодарит меня!"

— Я не могу понять, чтобы получившие через вас столько милостей Государя, были неблагодарны вашей светлости.

— Ты интриг не понимаешь. Ну, прощай! Бригадным командиром ты не долго останешься. Береги здоровье! [69]

Князь дал мне руку и поцеловал меня. Я еще поблагодарил его и вышел. Более я не видел Ивана Феодоровича Паскевича. Последним столь доверчивым разговором, он как бы выказал свое полное расположение ко мне. Признаюсь, вначале речь его смутила меня, но, услышав слово “интриганы," я вспомнил, что и в Грузии, приняв после Ермолова корпус, он все думал, что окружен интригами. Но как, вероятно, и теперь у него было не без завистников, то какая-нибудь весточка из Петербурга привела его в дурное настроение духа и он излил предо мною горечь мыслей своих. Нет человека без слабостей. Паскевич был и живал при дворе, следственно более других смертных мог быть знаком с интригами. Оне вечно были у него перед глазами, и чем выше он шел, чем более наживал завистников и недоброжелателей, тем более раздражался на интриганов. Устраняя слабости человека, Паскевич был храбрый, добрый солдат, заботливый начальник, счастливый полководец. Заслуги его отечеству велики и неоспоримы. В 1857-м году, быв в Ивангороде, я ездил в маиоратное имение фельдмаршала, Демблин, поклониться праху его.

В семейном быту нашем были радости и несчастия во время 4-х летнего житья в Варшаве, и — увы — последние пересилили первые. В марте 1845 года родился у нас сын Владимир, милый малютка. Как он был крепок, здоров, и какой веселый, огромный мальчик. В марте 1846 года его не стало! не вынес малютка прорезывания разом многих зубов — и отнял Господь нашу радость!... а горе осталось. Роды эти печально повлияли на здоровье моей доброй, кроткой, нежно-любимой жены; зрение ее ослабело и левый глаз заболел. Потеря малютки расстроила ее деликатное сложение. Для укрепления своего здоровья ездила в следующем году на морские воды, к тогдашнему Wundredocktor [70] Шроту, что лечил всех больных, укутывая в мокрые простыни, пищу давал сухую, немного вина и ни капли воды! Неужели Господь Бог оросил землю столькими реками, чтобы мыть в них грязное белье? В Вене консультировала знаменитости по болезни глаза, и возвратилась худенькая, и голодная. Болезнь глаза не поправилась, а потому мы решили ехать — мне на Кавказ одному, а ей в Петербург, лечиться у глазного доктора Тильмана — тоже знаменитость тогдашнего времени — и жить ей с матерью у дедушки Р. И. Ховена. Выехать положили 2-го ноября в кр. Ивангород, где тесть мой был комендантом. В день отъезда мы были приглашены отобедать у Якова Яковлевича Гилленшмидта. Этот прощальный день остался у меня в памяти, как последний знак расположения, которым я пользовался, служа под начальством этого почтенного, доброго и прямого человека… Более я его не видел.

Пробыв два дня в Ивангороде, я простился с женою с весьма понятным чувством грусти и, нигде не останавливаясь, поехал на Кавказ. 26-го ноября я прибыл в Тифлис.

Много разнообразных дум гнездилось в голове моей во время этого длинного переезда. В начале дороги разлука с женою тяготила меня; мысли, как пойдет лечение ее глаза, вылечат ли ее в Петербурге и как она сделает путешествие через год из Петербурга в Тифлис, ни на минуту не оставляли меня. Я выехал в коляске, а ей оставил прекрасную четырехместную карету, приспособленную для дороги. Об этих двух экипажах припомню странность, которая укоренила в нас мысль, что нас ожидает дальний путь. По приезде в Варшаву, у нас была старая двухместная карета и венская красивая, но далеко не прочная коляска; оба экипажа для дороги не годные. Когда, в конце 1846 года, пошла переписка о назначении мне места, я начал [71] помышлять, как бы добыть хоть одну прочную карету, но все совещания с женою кончались словами — “денег нет!" В это время я взял билет в классную лотерею, на-авось. В 1846 году, отправившись, по обыкновению, рано утром гулять и, зная, что накануне разыгрывался 5-й класс лотереи, я зашел par acquis de consience к коллектору, и только что отворил дверь, как он, поклонившись из-за столика своего и указав рукою на черную доску, привешенную к стене, говорит: “поздравляю, пане пулковнику!" Я взглянул на доску — мой номер выиграл 10 тысяч злотых, т. е. 1500 р.! Как раз на два экипажа, подумал я, отдал билет, подучил деньги, подарил 100 злотых коллектору и, придя домой, выложил перед женою деньги.

— Ну, вот и экипажи, сказала она.

Лучший мастер, Вейсгейт, сделал нам на заказ четырехместную карету и коляску, приспособленные к дороге.

Мысль, что я переменил род службы также тяготила меня. Я, прослуживший 32 года в артиллерии, в душе артиллерист, переменил черный воротник на красный! Мне было и досадно, и смешно! И чем более я думал об этой перемене, тем более бессознательно убеждался, что скоро буду начальником артиллерии в кавказском корпусе! Еще с штабс-капитанского чина я был уверен, что это место не уйдет от меня, потому что, зная быт артиллерии здешней, я чувствовал, что могу быть полезным. И, воображая себя на этом месте, в то время, как коляска мчалась в прекрасную осеннюю погоду по гладким степным дорогам, я устраивал штаб-квартиры, налегал на батарейные школы и на практическое ученье, знакомился непременно со всеми офицерами, чтобы приохотить их к службе, и пр. и пр. В таком настроении духа проехал я хорошо знакомый мне Ставрополь, увидел опять снежные вершины Кавказа и приехал в Тифлис, как бы на родину. [72]

Здесь пробыл я дней десять. Представился главнокомандующему князю М. С. Воронцову, который, расспрашивая меня о службе, пожелал знать, в чьей батарее я был во Французском корпусе, и припомнил несколько артиллерийских случаев того времени. Начальником главного штаба был П. А. Коцебу, старый знакомый, начальником артиллерии — все тот же Г. Ф. Козлянинов, служивший уже 13 слишком лет на этом месте. Нашел и еще нескольких старых знакомых. Придя однажды по приглашению обедать к Козлянинову, я нашел у него человек десять артиллерийских офицеров. Прохаживаясь перед обедом по зале, он вдруг говорит мне:

— Я болен, служить более не могу; вот бы вам, Эдуард Владимирович, на мое место.

— Как это можно, Григорий Феодорович; разве вы не видите моего красного воротника — артиллерия выбросила меня; теперь я пехотинец!

— Право, постарайтесь занять это место; впрочем, уж теперь не то, что было. Вот эти господа — указывая на офицеров — совершенно отшатнулись от своего начальства, только и знают отрядных начальников, через которых получают награды.

Эта правда показалась мне очень странною, и я решил, что виноват сам начальник.

4-го декабря ночью при сильном северном ветре выпал снег в 1/2 аршина, чего прежде не бывало, и начались холода. 6-го я выехал из Тифлиса в Кубу. По всей дороге глубокий снег затруднял мое путешествие на колесах, а холода не делали его приятным. Приехав в Шемаху рано утром, весь озябший, я заехал к Федору Астафьевичу Коцебу, брату Павла, старому знакомому, и, отворив дверь в комнаты, закричал: “Шерстяные чулки, халат и стакан пуншу!" Голос из другой комнаты отвечает: “Чулки есть, [73] халата нет, пуншу — сколько душа хочет!" Пробыв два дня у этого умного, любезного дядюшки жены моей, я, нигде уж не останавливаясь, через Кубу прибыл в Кусары, штаб-квартиру Ширванского пехотного князя Паскевича полка, где была и моя бригадная квартира. Этот полк и Самурский, квартировавший в Дешлагаре, составляли 1-ю бригаду 21-й дивизии.

О кратковременном командовании мною пехотною бригадою и говорить, кажется, нечего; разве упомянуть о летней экспедиции в дагестанские горы для взятия Гергебиля, укрепленного места, служившего разбойничьим притоном для горцев. Зиму я провел, подробно знакомясь с пехотною службою. В начале мая главнокомандующий проезжал по Дагестану и останавливался день в Кубе.

Вскоре я получил предписание командующего войсками в Дагестане кн. Аргутинского-Долгорукого выступить с Ширванским полком, 8-ю орудиями и сотнею казаков через Кумух к Гергебилю. Этот горный поход был интересною, но не всегда приятною прогулкою. Хотя все время погода стояла прекрасная, чистый горный воздух живителен, общество — своя солдатская семья, одним словом, прогулка хоть куда; но частые переправы в брод через бурные горные речки и раза два шествие гуськом по горным тронам, где справа гора стеной, слева обрыв в 50 и более сажень, охлаждали немного приятность впечатлений, производимых великолепною природою. Так пришли мы на Турчидаг, пространную горную плоскость с злачною травою, где я дал отряду дневку. Отсюда невдалеке был виден на высокой горе Чох — укрепление, занятое горцами. Потом пошли на Цудахар и тут перешли Казикумухское Койсу по странному мосту — огромные каменные глыбы, Бог знает в какие века оторванные от гор, лежали одна возле другой во всю ширину реки. Уравнять такой мост не стоило большого [74] труда, набросив в промежутки каменья и щебню. Оттуда — в Ходжал-Махи, где такой же мост, но так широк и гладок, а река так скрыта местностью, что, не обратив особенного внимания, не увидишь, как перешел с правого берега на левый — до того дорога сливается с мостом. Из Ходжал-Махи в один переход мы пришли к Гергебилю, в коем, укрепившись, засели горцы. Отряд занял окружающие возвышенности.

На другой день, желая рассмотреть положение Гергебиля, я взял роту пехоты и подошел поближе. При этом наглядном осмотре мы увидели, что перед Гергебилем, по нашу сторону, лежат сады, окаймленные длинною возвышенностью. Когда мы тихо подходили к этой возвышенности, из укрепления сделали пушечный выстрел; ядро не долетело и скатилось к нам; мы посторонились, а когда оно остановилось, я поднял его — оно было 6-ти фунтовое. Сказанную возвышенность мы заняли частою цепью застрельщиков с сильными резервами. Горцы оставляли нас в покое, и мы их не тревожили. На третий день прибыл к Гергебилю кн. Аргутинский с отрядом, в коем были бригадный генерал Карл Врангель и кн. Барятинский с двумя баталионами Кабардинского полка; Ширванским же полком командовал тогда п. Захар Степанович Манюкин, один из храбрейших и достойнейших кавказских деятелей. Таким образом кн. Аргутинский имел добрых помощников. О войсках толковать нечего; я не могу говорить без теплого чувства душевной привязанности к этим безответным молодцам, которые в разгаре битвы, смотря в глаза уважаемому начальнику, как бы говорят: “ну приказывай, а уж мы исполним!" Кн. Аргутинский никогда не действовал скоро, но на все давал себе время, а потому и взятие Гергебиля продолжалось долее, чем следовало. Я знал много таких начальников: у одних нерешительность, неуверенность в [75] успехах, малое доверие к подчиненным; у других — расчет, чем дальше тянется дело, тем оно должно казаться труднее, и пр. и пр. Расположив лагерь, через несколько дней он объехал местность, потом через несколько дней поставил и на другой стороне Гергебиля войска, под командою г.-м. Врангеля, оставив незанятою местность от садов, в коих расположились горцы, к р. Кара-Койсу, в надежде — авось уйдут и оставят Гергебиль. Но горцы без драки не уходят, а потому, прождав еще с неделю, князь поручил мне выгнать их из садов, для чего дал два баталиона Кабардинского полка; я взял и два орудия. Оставив две роты в резерве, я пустил кабардинцев в сады, прося кн. Барятинского не приближаться близко к Гергебилю, чтобы не подвергать людей напрасным потерям. Кабардинцы с малою потерею скоро выгнали горцев из садов, а несколько пушечных выстрелов ускорили их бегство. Тотчас в приличном месте наши выстроили полевое укрепление для двух орудий и одной роты. Сады были очищены, и к Гергебилю, хотя буквально он не был обложен, подойти можно было только под нашими выстрелами. Через два дня по очищении садов, ночью, в лагере услышали пальбу в стороне войск г. Врангеля — это горцы бросали Гергебиль и бежали; но наши аванпосты бодрствовали, и Врангель погнался за ними. Без потери не ушли.

Вот экспедиция, в которой я принимал участие, как пехотный генерал. Припомню, что до очищения садов горцы, подкрадываясь ночью, крепко беспокоили облегающие их войска — тревоги пустые, но не дававшие спать. Так как каждый день передовые войска сменялись свежими, то эти тревоги не утомляли солдат. Памятны мне, как артиллеристу, два горских выстрела. На длинной возвышенности, облегающей сады, о которой я упомянул выше, лежала густая цепь наших солдат; внизу было несколько резервов, достаточно [76] сильных. Я лежал на огромном камне, покрытом буркой, с подушкою в головах, и читал. Около камня было несколько деревьев, подле одного стоял часовой. Было послеобеденное время. Ко мне подходит ротный командир: “ваше превосходительство, людям скучно, позвольте песенников собрать."

— Дело; пускай поют, да повеселее что.

Не прошло и полчаса, слышу — выстрел из орудия; песенники замолчали. Я вскочил с мягкого ложа, часовой говорит: “барабанщика убило;" я пошел к резерву, шагах в десяти от моего камня, и вижу, что с возвышенности застрельщики сносят убитого барабанщика. Люди будто с изумлением и горем смотрят на убитого товарища.— “Чего петь перестали? разве вы впервые видите, что на войне людей убивают? Пой!" И затянули какую-то веселую, а застрельщики вторили им.

— Зачем барабанщик был наверху? спросил я у ротного командира.

— Только что пошел туда за чем-то, ваше превосходительство, отвечал он.

— Вишь, смерть позвала; должно быть уж так следовало! покончил один философ из толпы.

Другой выстрел был при очищении садов. Я стоял у двух орудий и смотрел как горцы, теснимые кабардинцами, отходили, отстреливаясь из-за деревьев. От роты, бывшей в прикрытии у орудий, гг. офицеры собрались к огромному дереву, имевшему, верно, толщину в три человеческих обхвата, и весело смеялись чему-то. У горцев было на горе одно орудие в дальнем от нас расстоянии, из которого они стреляли; но ядра, не долетая, не причиняли нам вреда. Вдруг ядро ударяет в дерево, у которого с одной стороны стояли гг. офицеры; один упал, но тотчас же встал и отбежал к другим, бессознательно отскочившим от дерева. Заряд пропал даром, но если горец метил в офицеров, то выстрел был хорош. [77]

Кажется, еще до очищения садов адъютант начальника инженеров шт.-к. Константин Фон-Кауфман вымерил глубину рва гергебильского укрепления, за что получил георгиевский крест.

По взятии Гергебиля, кн. Аргутинский, воспользовавшись сбором войск, распределил часть их для разработки горных дорог Дагестана, и как мне тут дела не было, то в августе он отпустил меня в Кусары.

От жаров, бессонницы и гемороя здоровье мое немного пошатнулось в последние дни в отряде, и потому я был очень рад отдохнуть на свободе. Дней через десять совершенно оправившись, я начал уже скучать, ибо делить время было не с кем. При выступлении полка были оставлены в Кубе только две роты для занятия караулов, музыканты, сапожники, портные и мастеровые. Но в те времена на Кавказе долго скучать не приходилось, ибо спокойствие в соседстве или, лучше сказать, в среде горцев не бывало продолжительно. Так случилось и теперь.

В конце августа начали доходить до меня слухи, что в окрестных деревнях татары что-то копошатся, как будто поджидают чего-то. В начале сентября стали поговаривать, что Даниель-бек, бывший элисуйский султан, наш непримиримый противник, появился невдалеке от Ахтынского укрепления с многочисленною толпою и занял всю самурскую долину. Какой-то армянин, приехавший из Ахтынского укрепления, рассказал, что комендант приказал гарнизону, стоявшему вне укрепления, войти внутрь, и что ожидают Шамиля с войском.

В подтверждение всех этих слухов, утром в 10 часов 11-го сентября, прискакал ко мне татарский бек из Ахты, с рапортом от коменданта полковника Рота (Свои воспоминания, касающиеся осады Ахтов и событий Восточной войны в Азиятской Турции, почтенный автор подкрепляет многочисленными документами, которые будут помещены, по окончании настоящих записок, в последующих томах Кавказского Сборника в виде Приложений. Ред.), в [78] котором он доносил о скопищах мюридов и слабости гарнизона и спрашивал есть ли у меня в распоряжении войска, чтобы поддержать его? Расспрашивая бека, я узнал, что у Даниель-бека большие толпы, до 4-х тысяч пехоты и много конных, что назавтра ждут Шамиля с большим войском и орудиями, что комендант отправил нарочных к кн. Аргутинскому и в Борч к полковнику Бюрно, но ответа ни откуда не имеет. Не долго думая, я послал за маиором, который заведывал штаб-квартирой полка. Гут, бригадный адъютант, очень маленького роста, бойкий и веселый малый, услыхав от меня, что я хочу послать 5-ю гренадерскую роту на помощь гарнизону в Ахты, говорит, что в прошлом году бывший полковой командир Плац-Бей-Кокум, за то что послал также роту, когда весь полк был дома, получил от кн. Аргутинского выговор, в коем было сказано, что только командующий войсками имеет право распоряжаться передвижением войск.

Приходит маиор; я приказываю ему изготовить 5-ю гренадерскую роту к выступлению завтра утром, в 5 часов, в укрепление Ахты, дополнив ее до 200 человек и 20-ти унтер-офицеров.

— Ваше превосходительство, в прошлый год получен выговор…

И рассказывает мне уже слышанное от адъютанта.

— Это уж мое дело. А вас прошу исполнить, что я сказал. Десятидневный провиант на вьюках, повозок не брать и в 5 часов выступить.

Маиор поклонился и вышел.

Через четверть часа приходит бригадный адъютант и говорит, что капитан Новоселов просится идти с ротою в Ахты. [79]

— Попросите его и капитана Тизенгаузена (командир 5-й гренадерской роты) ко мне.

Когда эти господа пришли, я спросил Новоселова: “вы желаете идти с ротою в Ахты?"

— Точно так, ваше превосходительство, прошу вас, позвольте!

— Кто из вас, господа, старше?

— Капитан Новоселов старше меня, отвечает Тизенгаузен.

— Вы по-приятельски живете друг с другом?
Они, улыбнувшись, отвечали: “по-приятельски."

— В таком случае прошу вас выслушать меня: г. капитан Новоселов, мне очень приятно, что вы желаете участвовать в защите Ахтынского укрепления и я дозволяю идти вам с ротою; но капитан Тизенгаузен, как командир роты, остается ее начальником и ответственным лицом. Если до Ахтов встретитесь с горцами, то помните, что вы однополчане и помогайте друг другу, как братья. А пришедши в Ахты, явитесь к полковнику Роту — он вас употребит по своему усмотрению. Вы, капитан Новоселов, без дела не останетесь. Ну, прощайте. Да благословит вас Бог!

Рота выступила в 5 часов утра 12-го сентября, ночевала в Хазрах, а 14-го в 10 часов утра, сделав 70 верст по горам, пришла в Ахты.

Бека, привезшего рапорт полковника Рота, напоили чаем, накормили и уложили спать. На мой вопрос, как лошадь его выдержала 70-ти верстную скачку по горам, он отвечал, что свою лошадь оставил у приятеля в Хазрах (21 верста от Кусаров) и на его лошади прискакал сюда; “а моя отдохнет" — прибавил он. Часов в 5 его разбудили, и когда я сказал ему, отправляя с конвертом к коменданту, что рота идет завтра в Ахты, он просто одурел от радости: бросился ко мне, целовал руки, обнимал [80] стан и, уходя, вскричал — “хороший генерал, добрый человек!"

Зная, что все население самурского округа волновалось и взятие Ахтов послужит знаком к общему восстанию, я счел нужным принять меры, на случай неблагоприятных обстоятельств, к обороне полковой штаб-квартиры. При выступлении полка оставлены были в Кусарах две роты для занятия караулов в г. Кубе (11 верст) и в штаб-квартире. Отправив в укрепление Ахты одну роту, у меня оставалось под рукой не более полуроты, почему, собрав музыкантов и всякого рода мастеровых, я приказал выдать им из цейхгауза ружья. Эта команда дала свыше комплектной роты. Ее привели в порядок, подучивали; по окрестным дорогам сделаны завалы, и я назначил место, где быть укреплению в виде цитадели. Одним словом, не имея никаких распоряжений от командующего войсками в Дагестане, я старался быть готовым к отпору; но, слава Богу, до этого не дошло.

В двух словах скажу, как кончился этот трагический эпизод горных войн. 14-го, как я сказал выше, пришла в Ахтынское укрепление 5-я гренадерская рота Ширванского его светлости фельдмаршала Паскевича полка. 15-го прибыл к укреплению Шамиль с многочисленными толпами горцев и с орудиями. Горцы впоследствии рассказывали, что он, зная о малочисленности гарнизона, хотел тотчас штурмовать укрепление, но, услыхав о прибытии свежей роты, решил прежде разрушить его. Он приказал вести закрытою траншеей мину под 1-й бастион и стрелять из орудий. 16-го числа граната, брошенная из кегорновой мортиры, упала на крышу порохового погреба, пробила его и взорвала 400 пудов пороху. 17-го, 18-го и 19-го он продолжал делать завалы и траншеями приблизился на край гласиса; стрельба его не умолкала. 19-го в 5 часов пополудни показался на [81] левом берегу Самура отряд кн. Аргутинского. 20-го в 10 часов утра мина под 1-м бастионом была взорвана и бастион обрушился; мюриды со всех сторон бросились на штурм, овладели 1-м, 4-м и 5-м бастионами, но, несмотря на этот успех, были отброшены опять в ров, оставив множество убитых. Этого же числа кн. Аргутинский, видя, что переправа через Самур разрушена и что он с левого берега не может подкрепить гарнизон, пошел на Кабир, 21-го переправился на правый берег, встретил горцев на сильной позиции у д. Мискенджи, разбил их и двинулся к укреплению. Гарнизон, видя и после отбитого штурма неустанные работы горцев, ожидал 22-го числа вторичного штурма, но вместо того увидел в полдень, что горцы поспешно оставляют работы и бегут.

Что должен был делать командующий войсками при первом известии о прибытии элисуйского султана к Ахтынскому укреплению? он находился в Темир-Хан-Шуре. Послать нарочного к начальнику войск, разрабатывавших дорогу, чтобы отправил две роты в Ахты немедля, а самому собрать отряд, как он и сделал, и идти с ним на Ахты через Кабир, ибо он не мог не знать, что мост, к которому он шел был сломан и что с этого моста он с отрядом не дойдет до горцев и не подкрепит гарнизона. Вид наших войск, появившихся 19-го числа, понятно, ободрил гарнизон; но уход их 20-го, в день штурма, оставил грустное впечатление в людях. Что должен был делать полковник Бюрно, стоявший с отрядом в укрепленном с. Борч, когда получил отзыв полковника Рота? у Бюрно было два баталиона и 100 сапер; Борч от укрепления Ахты в расстоянии 66-ти верст. Послать роту в Ахты и оставаться в Борче, но не покидать его, как он сделал. Теперь пробежите Приложения (Рапорт п. Рота № 791, отзыв командира гренадерской бригады 21-й дивизии № 1003, журналы коменданта и кап. Новоселова, приказы по кавказскому корпусу №№ 132 и 117 и три письма п. Рота) и решите, [82] отчего начальство нигде не сказало, что командир 1-й бригады 21-й дивизии, по рапорту ахтынского коменданта, выслал сам собою в подкрепление гарнизона гренадерскую роту, имев только две в своем распоряжении, и те, занимавшие караулы в Кубе и штаб-квартире полка? И если, по словам коменданта и по ходу дел, при самой геройской защите гарнизона, без этой роты укрепление пало бы или на другой день по прибытии Шамиля, или при штурме 20-го числа,— то отчего бы не включить в приказ по корпусу, в коем благодарят всех от мала до велика, и командира 1-й бригады 21-й дивизии? Эта не последняя выходка начальства против моей службы; впереди увидим лучшие. Отчего также полковник Рот, отбивший штурм и отстоявший укрепление с геройским мужеством при малочисленном гарнизоне не получил заслуженного им Георгия 3-й степени? И отчего Новоселов и Тизенгаузен, оба раненые (последний получил 6 ран), не были награждены по заслугам?

В конце ноября приехал ко мне, по моему приглашению, раненый полковник Рот с дочерью, обещанную Шамилем тому из наибов, который первый водрузит свой значок на валу. Я желал, чтобы они, удалившись от театра ужасов, отдохнули под моим мирным кровом. Когда сани подъехали к дому, я вышел на крылечко встретить дорогих гостей. Дочь только что вышла из саней, бросилась ко мне на шею с криком: “notre sauveur, notre sauveur!" и зарыдала. Отец, обнимая меня, тоже прослезился, ну, и я за ними. Эта награда была выше благодарности начальства.

Когда кн. Аргутинский приехал из Ахтов в Кусары, я поздравил его с победою при Мискенджи и с освобождением ахтынского укрепления. Видя, что он мне ничего не говорит о посланной мною роте в Ахты, я спросил его, [83] хорошо ли сделал, что послал 5-ю гренадерскую роту на подкрепление гарнизона? — “Ну, ведь вы больше и не могли послать!" — был его ответ, но на вопрос не ответил, и не сказал подчиненному спасибо за самостоятельное успешное распоряжение.

22-го декабря я узнал, что Высочайшим приказом от 26-го ноября, я назначен начальником артиллерии отдельного кавказского корпуса, а 27-го декабря получил предписание отправиться по новому назначению. День нового 1849 года я провел в среде славного Ширванского полка, и 2-го января, позавтракав перед выездом у полкового командира Захара Степановича Манюкина, который был так любезен, что с господами офицерами проводил меня, я, нигде не останавливаясь, 10-го утром прибыл в Тифлис и, явившись главнокомандующему, в тот же день вступил в должность.

XVIII.

1849-1856 ГОДЫ. Деятельность моя в новой должности. Разговор с главнокомандующим. Батарейные школы. Первое инспектирование батарей. Еще разговор с главнокомандующим. Весеннее путешествие через кавказские горы. Доводы начальника против благоразумных возражений подчиненного. Базарный секрет. Знакомство с офицерами. Государь Наследник в кавказском крае. Экспедиция за р. Белую. Устройство артиллерийского дома. Шахматные вечера. Начало 1853 ГОДА.

Давнишнее желание мое исполнилось; я получил место, на которое в обер-офицерском чине смотрел, как на неотъемлемое мое достояние. Предстояло теперь оправдать и свое собственное желание, и доверие начальства. Деятельность моя обратилась на следующие предметы:

1) устройство прочных помещений в штаб-квартирах, как для сохранения здоровья солдат и приличного житья, [84] так и для устранения вечных работ в поправке гнилых, разваливающихся строений.

2) непременное, непрерывное обучение солдат в батарейных школах.

3) учреждение в Тифлисе дивизионной школы, в которой поступающие из батарейных школ приготовлялись, по программе, в фейерверкеры.

4) перемещение некоторых батарей, чтобы оне были близь места действия на время экспедиций, а не делали по несколько сот верст до сборного пункта.

5) основательное практическое ученье; применение ученья к военному времени, устраняя все излишнее, насколько возможно.

6) близкое знакомство со всеми подчиненными, чтобы знать, что от кого ожидать можно.

И всю эту программу моего командования мои старания и усердие подчиненных дозволили мне исполнить в течение короткого четырехлетнего срока, так что в 1852 году я мог донести главнокомандующему, что штаб-квартиры в Закавказском крае все прочно устроены, хотя пособие, полученное батареями, было весьма незначительно. При этом я припоминаю разговор мой с князем Михаилом Семеновичем Воронцовым.

Надобно было вывезти нарубленный лес на мухрованскую гору, где строилась штаб-квартира батарейной № 2 батареи. Просили губернатора, кн. Андроникова, чтобы он приказал жителям доставить этот лес. Он отказал, ссылаясь, что без приказания наместника не может сделать наряда. Желая сколь возможно облегчить издержки батарейных командиров, делаемые ими из благоразумной экономии, я пошел к Михаилу Семеновичу.

— Что вы, любезный генерал?

— Пришел утруждать ваше сиятельство просьбою [85] приказать губернатору, чтобы жители вывезли бревна, нарубленные в лесу для Мухровани.

— Да батареям отпущены деньги на постройку; наймите жителей и они вам вывезут.

— Сумма так незначительна, что едва станет на покупку инструментов, железа, стекол, разных приборов к домам; всего этого в батареях сделать нельзя. Тут не на что нанимать жителей для возки леса.

— Это значит обременять жителей. Извернитесь, как можете; полки ведь не просят, чтобы им лес вывозили.

— Ваше сиятельство желали, чтобы штаб-квартиры были прочно устроены. Исполняя волю вашу, все батареи крепко принялись за работу, несмотря на малое число людей. Полкам дали сравнительно большие суммы, у них и людей больше и средств больше, а что ж они выстроили до сих пор? Музыкантскую казарму да дом для штабных офицеров (Главнокомандующий, быв в одной штаб-квартире гренадерской бригады, остался недоволен медленностью построек и сделав замечание, что надобно было начать с казарм).

— Ну, уж это не мое дело. Я выдал деньги на постройки. А если Иван Малхазыч Андроников найдет возможным пособить вам, обратитесь к нему.

— Могу ли я сказать ему, что ваше сиятельство ничего не имеете против того, чтобы жители лес вывезли?

— Совсем нет, ибо по-моему это значит обременять жителей.

— Позвольте по крайней мере сказать губернатору, что вашему сиятельству будет приятно, если постройки будут скоро окончены и солдаты будут жить в чистых, здоровых казармах?

— Пожалуй, это можете сказать; но приказания на вывоз леса жителями он не получит.

— Благодарю, ваше сиятельство, и за это позволение.

Я поклонился, вышел и тотчас поехал к [86] губернатору. Просил, уламывал — никак не поддается, отговариваясь, что князь не желает обременять жителей.

— Это правда — отвечал я — но князь будет очень доволен, если постройка скоро кончится и солдаты будут жить в чистых казармах. Это удовольствие вы ему можете сделать, приказав вывезти жителям лес, на что, понятно, он сам не даст повеления.

Это убедило его сделать удовольствие князю — и лес вывезли. Надобно было обойти стороной дело, чтобы просьба была исполнена.

Батарейные школы с первого же объезда моего основательно устроились. Когда гг. командиры и офицеры увидели, что я, не шутя, требую образования солдат, то и они принялись за дело, не шутя. Обучение шло успешно. Через два года в основанную в Тифлисе дивизионную школу поступили солдаты, с коими тотчас можно было проходить программу этой школы, а потом она ежегодно начала давать батареям хорошо обученных фейерверкеров.

Припомню один случай во время второго объезда моего батарей, в 1850 году. Разговаривая с одним молодым солдатом в батарейной школе о каком-то предмете, я не был доволен его ответами и, обращаясь к офицеру, говорю:

— Он очень не твердо знает, хуже других.

— Крепко ленив, ваше превосходительство.

— Если ленив, значит не хочет учиться, не хочет быть ни бомбардиром, ни фейерверкером, ни офицером; хочет остаться в толпе тупых солдат, которым ничего более поручить нельзя, как чистить конюшни. Воля его — пускай 25 лет выносит навоз, когда товарищи его будут бомбардирами, фейерверкерами и офицерами. Зачем же вы держите ленивого в школе? Сторож, отвори дверь! не хочет учиться — ступай вон!

— Простите, ваше превосходительство, я буду учиться. [87]

— Какого он поведения, спросил я батарейного командира.

— Поведения хорошего.

— Ну, я вам предоставляю распорядиться с ним. По-моему, кто не хочет учиться — не хочет понять добро, которое для него делают, тому дверь настежь.

И что ж? эта отворенная дверь для ленивого, без всякого взыскания, разошлась по батареям и очень изумила солдат; им предоставлено было на собственную волю учиться или нет! И они стали проситься в школу... А тот, которого я хотел выпроводить, в 1854 году был бомбардиром в дивизионной школе.

Вскоре по вступлении моем в должность я осмотрел близь расположенные батареи, а потом, перед выездом для инспектирования прочих батарей, пошел откланяться главнокомандующему.

— Прошу вас, любезный генерал, осмотрите вместе с тем и гарнизонную артиллерию в возможной подробности и подайте мне записку, как вы ее найдете; да не скрывайте беспорядков.

— Позвольте сказать вашему сиятельству, что гарнизонная артиллерия не подчинена начальнику артиллерии.

— Осматривайте ее по моему поручению.

Так я и сделал. Возвратясь, я подал кн. Воронцову записку о состоянии, в каком я нашел гарнизонную артиллерию в разных укреплениях, а копию с нее представил Генерал-Фельдцейхмейстеру; но как я нашел много беспорядков и несообразностей, то она была препровождена в артиллерийский департамент, где не сделала мне приятелей. Главнокомандующий просил военного министра подчинить гарнизонную артиллерию начальнику артиллерии, но это представление не нравилось многим в Петербурге, потому и тянулось до 1853 года, когда открылась война и, по постановлениям, она подчинилась начальнику артиллерии. [88]

В этот же первый объезд мой я убедился, что для Кавказа пяти горных батарей много, почему в записке о полевой артиллерии просил князя о переформировании одной гренадерской горной батареи в батарейную, а другой — в легкую. Он согласился и приказал подать о том докладную записку. В этой подробной записке, в коей основательно была изложена вся программа переформирования, было включено также и мое мнение, чтобы артиллеристов горных батарей избавить от имеющихся у них пистолетов, в которых я не видел никакой надобности. При докладе был помощник начальника главного штаба г.-м. Иван Иванович Гогель.

— Однако у французов все артиллеристы имеют ружья; следственно надобность в них есть, возразил князь.

— Но, ваше сиятельство, читая описания сражений, я нигде не видел, чтобы французские артиллеристы употребляли в деле ружья, а дел было у них довольно. Что же касается до наших пистолетов, то вот десять лет, что введена горная артиллерия на Кавказе, все батареи ежегодно бывали в экспедициях и в десять лет не было ни одного выстрела из пистолета, но 67 пистолетов потеряно при переправах через горные реки.

— А если неприятель на батарее, из орудий стрелять нельзя, тогда у артиллериста есть пистолет для обороны.

— Действием из орудий должно не допускать неприятеля на батарею, и потому артиллерист должен все старание свое обращать на хорошее действие из орудия, и будет это делать, пока орудие его единственная защита. В схватке на батарее у него есть кинжал (саперный нож). Но пистолет невольно заставляет думать о себе, когда еще можно действовать из орудия: есть ли порох на полке, как бы осечки не было?... “Я убью артиллериста на месте, если при мне кто осмелится выстрелить из пистолета," кончил я, встав со стула, немного разгорячившись. [89]

— Вы всегда так горячитесь при докладах, любезный генерал? спросил меня князь, иронически улыбаясь своими тонкими, бесцветными губами.

— Извините меня, ваше сиятельство, но я убежден в том, что пистолет вреден артиллеристу.

— Но как я не убежден в этом, то мы оставим это. Во всем прочем я согласен.

Я поклонился и вышел.

Покуда я разговаривал в приемной со знакомыми, вышел из кабинета Гогель и мы пошли вместе. Перед тем как сесть в экипаж, он говорит: “Эдуард Владимирович, поверьте мне, если вы будете так настойчивы в докладах, то можете потерять место, что всем нам очень будет жаль."

— Я желал получить это место, но не искал ни в ком для этого. Если считают, что я нехорош, пускай сместят; жалеть не буду.

— А вот посмотрим, как примут в Петербурге представление ваше о переформировании горных батарей; если выйдет, тогда можно вас поздравить.

В скором времени все было утверждено, как представлено.

В Петербурге было решено уничтожить при орудиях заряд ближней картечи, на том основании, что дальняя картечь и на близком расстоянии действует так же смертоносно, как и ближняя, и мне приказано было спросить согласия главнокомандующего об уничтожении оной в кавказском корпусе. Изложив кн. Михаилу Семеновичу суть действия той и другой картечи, я просил его согласиться на уничтожение ближней картечи в кавказском корпусе.

— Нет, я не могу согласиться с мнением петербургских артиллеристов. Я видел смертоносное действие ближней картечи в сражении и потому могу судить о нем. Под [90] Краоном только благодаря тому, что ближняя картечь нещадно валила французские колонны, мы могли удержаться на плато.

— Ваше сиятельство, что Наполеону не посчастливилось под Краоном — в этом виновата не одна ближняя картечь. Когда войско увидело, что, несмотря на многочисленность неприятеля, начальник во что бы ни стало удерживает плато, тогда стойкостью своею оно оправдало доверие к нему начальника, и пуля, и штык пехоты так же хорошо опрокидывали французов, как нещадно валила их картечь. Кто знает, не более ли наделала вреда французам дальняя, чем ближняя картечь? И как я совершенно того мнения, что дальняя картечь хорошо заменит ближнюю, то покорнейше прошу ваше сиятельство дать ваше согласие на уничтожение последней.

Князь, выслушав меня, уж не таким отрывистым голосом ответил:

— Я остаюсь убежденным, что на близком расстоянии эта картечь более смертоносна, и потому полагаю оставить при каждом орудии по три ближних картечи. Так и отвечайте.

Из этих докладов главнокомандующему можно удостовериться, что мне не легко было предпринимать улучшения, ибо, видя мою усердную службу, князь, я уверен, уважал меня, но расположением его я не пользовался. Впоследствии в важных случаях это подтвердилось.

В 1849 году, кончив мой первый объезд батарей, я поехал в Ставрополь, куда вскоре прибыла жена моя из Петербурга. Здоровье ее не улучшилось, и мы отправились отдохнуть и покупаться на кавказские минеральные воды. В начале сентября вернулись в Тифлис. В 1850 году, в мае месяце, мы опять поехали в Пятигорск. Оставив там жену у родственников, я осмотрел расположенные на линии [91] батареи и, вернувшись, пробыл в Есентукской станице недели две, на щелочных водах.

Весенние переезды по военно-грузинской дороге в иные годы бывают не совсем приятны; так случилось и в нынешнем путешествии. Когда мы собирались в дорогу, приходит к нам Федор Астафьевич Коцебу, дядя жены моей, бывший тогда членом совета правления и имевший в своем ведении почтовую часть.

— Дорога через горы совершенно испорчена, ехать в экипаже нельзя; я завтра на перекладных еду осматривать станции.

— Где перекладная проедет, проедет и карета.

— Вероятно, в горах мне придется и верхом ехать, и пешком идти. Я еду завтра и напишу вам; обождите.

— А мы едем послезавтра; теперь май, не может же быть дорога так дурна, авось проедем! отвечал я.

Так и сделали. Но оказалось, что дорога была хуже, чем предполагали. В Душете — вторая станция от Тифлиса — станционный смотритель подает мне записку от проехавшего вчера Федора Астафьевича, в коей он пишет: “Возвращайтесь назад, дорога непроездима в экипаже; я поехал верхом." Порасспросив станционного смотрителя, мы узнали, что от сильных дождей на дороге по душетской горе грязь невылазная, что в верстах трех от станции часть дороги на протяжении 10-12-ти сажень сползла вниз третёгодни; что без поправки дороги ехать нельзя и всячески надо ехать на волах, а лошади не вывезут. Что тут делать? Возвращаться вспять нам не хотелось, а как проехать? Подумав немного, я спрашиваю: “Квартируют ли здесь солдаты?"

— Никак нет; но в Анануре стоит рота.

— И прекрасно; Ананур всего 11 верст.

Я написал записку капитану, прося его прислать [92] человек 30 как можно скорее, чтобы сколько-нибудь исправить дорогу, прибавив, что отблагодарю солдат. Призвав казацкого офицера, я просил его отправить с казаком записку мою в Ананур. Было 6 часов пополудни, когда казак поскакал. Мы напились чаю и расположились на ночлег — жена в карете, я в коляске. По обычаю, принятому на Кавказе, при экипажах поставили часового казака. Около полуночи денщик будит меня: “казак приехал!"

— Ну что, молодец, дали людей?

— Как же, ваше превосходительство, работают — 30 человек у провала, а 10 оставили на дороге. Грязь такая, что не дай Бог!

— Ну спасибо, братец! ступай отдохни, да вот, возьми — и дал ему рубль.

— Покорнейше благодарим, ваше превосходительство.
Чуть свет нам запрягали волов — пять пар в карету и три в коляску, мы напились чаю — и в путь-дороженьку. С версту от станции начали подыматься на душетскую гору; точно — грязно, но волы тащат. Подъезжаем к провалу — солдаты кончали работу, рубили кустарник, набрасывали его землею и сравняли провал с дорогою. Выйдя из коляски и поздоровавшись с солдатами, я взглянул вниз: кусок дороги, протяжением около 12-ти сажень, сполз сажень на шесть вниз и целехонький лежит себе там спокойно, будто дело сделал. Солдаты поддерживают и карету, и коляску, волы благополучно перевозят нас через бывший провал, а кусок дороги снизу смотрит и досадует, что не может задержать путешественников. Потом воловьим шагом мы дотащились до Ананура. Я дал 40-ка солдатам 20 руб. Говорю это, чтобы доказать, что прогоны недостаточны при езде по кавказским дорогам.

Из Ананура через Пасанаур поехали на лошадях, которые, с горем пополам, втащили экипажи на [93] кайшаурскую гору; но в Кайшауре опять запрягли волов, ибо дорога была испорчена и местами, в особенности на Крестовой горе, очень грязна. Станционный смотритель посоветовал нам взять с собою на всякий случай особые сани или, лучше, салазки на паре волов, говоря, что в карете будет очень тряско ехать и генеральше будет покойнее на санях. И действительно, не проехали версты, как я, шедший пешком, видя, что карету качает по выбоинам дороги, предложил жене пересесть в сани; она с радостью согласилась. Устроив ей сиденье поуютнее, я надел ей бурку, чтобы она меньше чувствовала неровность дороги, но только что мы стали подыматься на Гут-гору, как осетин, бывший при санях, предлагает мне перевезти жену без дороги, по покатости горы, прямо на Чертову долину: “не будет трясти, и мы прежде вас там будем." Признаюсь, такое предложение меня удивило. Пустить жену одну с двумя осетинами гулять в санях по снежным горам Кавказа! Но, видя, что на Гут-горе дорога не лучше и что жена не противится прогулке, я согласился. С трудом втащили сани на гору; один осетин вел волов, другой поддерживал жену, и они преспокойно подымались на крутую снежную гору. Я потерял их из виду, когда они стали спускаться, но когда мы приблизились к спуску с Гут-горы, увидели и их, спускающихся в Чертову долину. Тут она пересела в карету, и мы благополучно прибыли в Коби, откуда, уже на лошадях, продолжали путешествие. Можно вообразить, что и тут были расходы выше прогонов.

После турецкой кампании 1828 и 1829 годов Государь приказал осадное отделение перевести в Эривань, что и было исполнено. В начале февраля 1850 года я получаю предписание главнокомандующего отправить немедленно две 24-х фунтовые пушки осадного отделения в г. Кубу, откуда оне будут, по распоряжению командующего войсками в [94] Дагестане г.-а. кн. Аргутинского, взяты в предполагаемую экспедицию в Дагестане. Я изумился: зимой тащить из Эривани через несколько хребтов гор, заваленных снегом, 24-х фунтовые пушки! И для чего? Какие там разбивать стены? Я пошел к помощнику начальника главного штаба просить его доложить князю о несообразности полученного мною предписания.

— Нет, Эдуард Владимирович, уж сами докладывайте. Кн. Аргутинский при мне просил главнокомандующего об осадных орудиях, и он с видимым удовольствием согласился, а потому я уверен в отказе.

— Мне странно, отчего главнокомандующий меня прежде не спросил — дело артиллерийское; но моя обязанность выставить ему несообразность требования Аргутинского.

— Пойдемте вместе; я сейчас иду с докладом.

И пошли. В кабинете князь спросил меня: “Что, любезный генерал, вы имеете мне сказать?"

— Я получил предписание вашего сиятельства о немедленном отправлении из Эривани двух 24-х фунтовых пушек в Дагестан для летней экспедиции. Если вы позволите сказать мое мнение, то я полагаю, что оне там совсем бесполезны.

— Мое правило, любезный генерал: что у меня отрядный начальник просит, то я ему даю, чтобы он не мог жаловаться.

— Ваше сиятельство, требования начальников не всегда бывают целесообразны (князь хотел что-то сказать, но я продолжал, не останавливаясь); вот и в этом случае кн. Аргутинский, предполагая взять укрепление Чох, требует осадных орудий, как будто надобно разбивать крепостные стены. Ваше сиятельство очень хорошо знаете, что такое укрепления горцев. Вы в 1847 году взяли укрепление Салты без осадных орудий. Но если кн. Аргутинский полагает, [95] что ему надобны 24-х фунтовые ядра, чтобы разбить стены Чоха, то батарейный полупудовый единорог стреляет 24-х фунтовым ядром, а батарейная батарея есть в Дагестане.

Князь перебил меня.

— Он именно требует 24-х фунтовые пушки.

— Перевозка этих 24-х фунтовых пушек в теперешнее зимнее время через три хребта гор — Памбак, Безобдал и Ахзабиюк — покрытых глубоким снегом, потом 500 верст до грязных шемахинских гор обойдется казне дорого; волы будут падать, народонаселение будут выгонять на дорогу, чтобы тащить на горы и спускать с них 100 пудовые пушки. Дай Бог, чтобы люди не замерзли.

— Об этом вы не беспокойтесь. А что это дорого будет стоить, так деньги на военные потребности — должно на них и расходовать.

— Собственно в экспедиции по дагестанским горам их будет трудно возить.

— На это у Моисея Захарьевича (Кн. Аргутинского) есть буйволы.

— Оне будут задерживать движение войск, целые баталионы понадобятся для подъема и спуска с гор.

— Это дело отрядного начальника; он требует осадных орудий — я ему даю их. Притом он уверяет, что в воине с горцами всякий год надобно что-нибудь новенькое. И потому, я вас прошу, прикажите теперь же отправить орудия.

— Желаю, чтобы хоть малейшая польза от них прикрыла те затруднения, которые произойдут от них в экспедиции.

С тем я и ушел, и, с изложением моего мнения, донес о распоряжении главнокомандующего Генерал-Фельдцейхмейстеру. Без всяких комментарий описал я здесь и этот [96] разговор с князем. Офицер, приехавший из Эривани, рассказывал, что народ роптал, когда его в зимнее ненастное время сгоняли на дорогу подымать и спускать орудия с гор; много волов пало. Из отряда я всегда получал письма от начальников, командовавших артиллериею, а иногда и от офицеров, при каких-либо особенностях. Так, я получил письмо от командовавшего артиллериею в отряде, что первый выстрел из 24-х фунтовой пушки был сделан в толпу, в которой кн. Аргутинский предполагал Шамиля; в другом письме, что стены Чоха целы. Но об этом ниже.

Кажется, в конце августа этого года приходит ко мне, по обыкновению утром в 11 часов, адъютант мой ш.-к. князь Мухранский. Я только что отпустил дежурного штаб-офицера и сидел за письменным столом. Поздоровавшись со мною, он говорит мне.

— В. п., не слышали новость?

— Какую новость?

— Кн. Аргутинский отступил от Чоха.

— Значит, взял Чох и ушел; что ж ему там еще было делать?

— Никак нет, в. п., не взял Чоха, а отступил.

— Как это может быть! Откуда вы это знаете?

— Мне повар сказал, придя с базара. Армяне на базаре ругают Аргутинского громко, во всеуслышание. Вот, в. п., если бы князь согласился с вами да не дал бы ему осадных орудий, вся бы вина пала на вас.

— Поверьте, любезный Мухранский, что это базарные слухи; в штабе уж было бы известно.

— Да на базаре все новости знают прежде штаба.

И точно, только что мы пообедали и вышли на нашу прекрасную галерею, которая с горы смотрит на Куру, приезжает к нам верхом Павел Астафьевич Коцебу, [97] отводит меня на другой конец галереи и говорит: “Какую неприятную бумагу я сейчас получил" (Кн. Воронцова не было в Тифлисе).

— Что же это за неприятное донесение, спросил я.

— Прошу вас только не говорите никому — я не желаю, чтобы эта весть распространилась по городу. Вообразите, кн. Аргутинский, не взяв Чоха, отступил. Срам да и только.

Я захохотал.

— Что вы смеетесь, не верите?

— Теперь верю, когда вы говорите; но смеюсь, что вы делаете из этого секрет, когда на базаре сегодня только об этом и говорят и армяне ругают Аргутинского во всеуслышание. Сегодня с этим известием пришел ко мне Мухранский, которому повар рассказал новость, придя с базара.

И осадные орудия опять отправили в Эривань.

С самого вступления в должность я старался короче знакомиться со всеми офицерами, чтобы знать, что от кого ожидать можно. Объезжая ежегодно все батареи, я болтал, шутил с ними, играл в шахматы, где находил игроков; но все, что касалось службы, я принимал с серьезной стороны — тут я был начальник строгий, хотя и непридирчивый. Мне очень было приятно, когда, видя усердие к службе или к данному поручению, я мог похвалить офицера; и я убеждался, что приветливая похвала побуждала часто молодого человека к вящей ревности.

Припомню, как однажды п. К., играя со мною в шахматы, в Темир-Хан-Шуре, вдруг говорит: “шах и мат!" вскакивает со стула и, закричав —“обыграл, обыграл!" — убегает вон из комнаты.

— Чему же он так обрадовался? спросил я.

— Да хвалился, что лучше вас играет, а товарищи смеялись над ним; ну, вот он обыграл и радуется.

— Спросите его, не хочет ли еще партию сыграть? [98]

Господа вернулись и говорят: “никак не хочет; боится, что в. п. будете недовольны, если он несколько партий сряду выиграет.

— То есть боится проиграть.

В другой объезд я уже во многих батареях нашел и шахматы, и игроков, и часто, сажая господ играть, садился тут же, то подсмеиваясь, то хваля ходы их; а с лучшими игроками потом сам играл, и, кажется, это молодежи было приятно.

Выпущенный из корпуса офицер, проезжая через Тифлис в батарею, не был у меня; узнал же я, что он в батарее по его подписям на ежемесячных донесениях. Я приказал батарейному командиру прислать его в Тифлис, чтобы я мог с ним познакомиться. Офицер приезжает, является мне.

— Отчего вы, проезжая город, не были у меня?

— Я торопился в батарею, в. п., и не знал, что надо являться высшему начальству.

— Не хорошо, молодой человек, что вы не высказали желания представиться старшему артиллерийскому начальнику в крае, а заставили его, чтоб познакомиться с вами, просить вас сделать слишком 100 верст и столько же назад.

— Извините меня, в. п.

— Ну, на этот раз этим и кончится. Приходите в 3 часа обедать, а после обеда, как вы торопитесь в батарею — отправляйтесь обратно.

Случалось, что, читая в приказах главнокомандующего донесения отдельных начальников, я не находил в них не только ни слова похвалы артиллерийским офицерам, но даже и о действии артиллерии умалчивалось, будто ее вовсе в отряде и не было. Такие промахи отрядных начальников я никогда не пропускал, тотчас спрашивая их, довольны ли они действием артиллерии и службою гг. офицеров? Если [99] довольны, то просил их донести о том дополнительно главнокомандующему, ибо в донесениях их артиллерия пропущена; в противном случае просил уведомить меня, в чем провинилась артиллерия, чтобы я мог строго взыскать с виновных. Результат этих запросов — кажется их было два или три — был всегда одинаков: отрядный начальник уведомлял меня, что он службою артиллерии вообще и действием доволен, о чем в дополнении донесения представлял главнокомандующему. Вслед за этим выходил особый приказ по корпусу, в коем главнокомандующий благодарил только одних артиллеристов.

Артиллерийский журнал обязательно выписывался в бригадные библиотеки, но на него, кажется, мало было охотников. Желая, чтобы артиллерийские офицеры более прилежали к научной части артиллерии, а не думали только об экспедициях, я просил бригадных командиров, циркулярным письмом, убедить их, чтобы всякий для себя выписывал этот журнал, что и было охотно исполнено. Начальник штаба Г. Ф. Безак в письме благодарил меня, что я увеличил скудные средства журнала, который поэтому может улучшиться.

В 1851 году Государь Цесаревич осчастливил в другой раз кавказский край своим присутствием и, кажется, многим, если не всем виденным остался доволен. Так как я не ездил с Его Высочеством по краю, то и ограничусь случаями, собственно до меня касающимися.

В Тифлисе Его Высочество, осматривая арсенал, подымался по лестнице. Обернувшись, Цесаревич увидел меня за Собою и подозвал к Себе.

— К тебе переведен из Петербурга п. Левин; что ты доволен им?

— Весьма доволен, Ваше Высочество — прекрасный офицер; если в Петербурге много таких лишних офицеров, мы им рады будем. [100]

— Это Мне весьма приятно слышать, ибо он, точно, хороший офицер. Ты знаешь, за что он переведен из гвардии?

— Слышал, Ваше Высочество.

— Тут Шварц также виноват; но Левин строптив.

— Строптивых унимают, Ваше Высочество.

В арсенале Наследник Цесаревич сказал несколько слов об убранстве его, которое хвалил, и благодарил начальника грузинского округа. Из арсенала поехали на развод, где Его Высочество, увидав п. Левина, сказал, что Ему очень приятно было слышать хорошие отзывы о нем начальника артиллерии и что он скажет об этом Государю. Левин, совершенно счастливый, благодарил меня.

Из Тифлиса Его Высочество отбыл в Имеретию. Так как в Гори стояла горная батарея, то и я поехал, чтобы представить ее. Батареею Цесаревич остался доволен и тут же с обворожительною улыбкою своею припомнил, как я, в 1837 году, у Геленджика представлял горный взвод Государю и как сильный ветер срывал шапки и не позволял готовить на кухнях. За обедом Его Высочество спросил у П. А. Коцебу, у кого Он обедает?

— У Батюшки Вашего! отвечал Коцебу.

— Вот это хорошо! возразил Цесаревич.

После обеда Его Высочество обратился ко мне с вопросом, нравится ли мне новая баранья шапка? Тогда только что вышел приказ, чтобы вместо киверов в кавказском корпусе носить шапки. Я отвечал, что этот головной убор некрасив, причиняет головные простуды и что придумать его мог только человек, который, чтобы согреться, носит семь фуфаек. Его Высочество засмеялся.

— А Брат Мой Константин (Шеф Грузинского гренадерского полка) полюбил папаху и носит ее.

— Скоро разлюбит, Ваше Высочество.

Разговор продолжался о военной форме и о разных [101] военных постановлениях, причем я позволил себе сказать, что у нас есть обидная несообразность.

— Какая? спросил Цесаревич.

— Артиллерийский офицер, заслуживший с батареею отличие, должен его снять, оставляя батарею.

— Потому, что отличие дается батарее, а не лицу.

— Те офицеры, которые заслужили с батареею петлицы, должны бы их носить и выбывая из оной в батарею, которая петлиц не имеет. Высочайшая награда не портит однообразия формы. Я командовал 1-ю батарейною батареею гренадерской бригады в турецкую кампанию и заслужил с нею петлицы, а когда назначен был командиром 20-й бригады, то должен был снять заслуженные мною петлицы. Мне это было больно, и потому, я полагаю, что и всем неприятно.

Во время этого разговора князь Барятинский сказал Его Высочеству, что в 1837 году я навестил его, когда он, только что раненый, лежал в палатке и, думая отдать Богу душу, причастился св. Таин, и первое мое слово было: “выздоровеете, князь, вы человек молодой."

В Ставрополе за обеденным столом у командующего войсками на линии генерала Завадовского кто-то из генералов, если не сам хозяин, спросил Его Высочество, что Ему понравилось больше всего на Кавказе?

— Бодрый и свободный вид солдата. Когда с ним разговаривает начальник, он смотрит ему в глаза, отвечает, не запинаясь. Я говорил со многими солдатами, все смотрели Мне в глаза, отвечали непринужденно. Вообще Мне было приятно видеть везде в кавказских войсках бодрый, развязный, молодецкий вид солдат.

Перед отъездом Его Высочество подходил к некоторым начальникам и каждому сказал приветливое слово. Вот слово, сказанное мне: “Артиллерию, Мною виденную, Я [102] везде нашел в отличном состоянии. Уверен, что если бы покойный Михаил Павлович видел ее, то был бы доволен."

Я не мог себе простить, что не передал их в приказе моим подчиненным; но, впрочем, слова эти были так лестны, что я принял их, как незаслуженную еще награду!

О непродолжительной экспедиции за р. Белую и говорить нечего: незначительные перестрелки окончились обозрением края и, кажется, занятием некоторых местностей. Но адъютант мой кн. Багратион-Мухранский, пожелавший быть в экспедиции, схватил лихорадку, поехал лечиться на минеральные воды и там помер. Жаль было достойного офицера; оставил молодую жену.

По возвращении в Тифлис, меня очень порадовало окончание работ, затеянных мною при артиллерийском доме. Поселившись в этом прекрасном доме, стоявшем на берегу Куры, меня поразила нехозяйственность всего принадлежащего к нему. Около дома не было ограды. В 2-х, 3-х саженях от него — глубокий провал, который солдаты из противулежащих саперных казарм наполняли всякою нечистотою. На обширном заднем дворе, вверх по Куре, ставились дрова открыто; при них часовой, которого водили с главной гаубтвахты! Неправда ли смешно? а было так. Ледник с погребом, сарай, конюшня — все на заднем дворе разбросано, как попало. Писаря жили кое-где, то на слободке, то размещались по конурам в дому. Артиллерийские команды, приходившие по службе в Тифлис, не имели пристанища. Целый год осматривался я, как бы разместить и устроить все прилично; места для всего было слишком много. Наконец надумался: для писарей — двухэтажный дом, внизу — кухни и казарма для приходящих команд; ледник с погребом. Эти два строения я хотел, с разрешения князя [103] Воронцова, выстроить на казенный счет. Все прочее — ограду, перенесение сарая и конюшни, навес для дров, засыпку оврага, устройство сада и фонтана — я взялся устроить сам, только бы князь позволил мне употребить на это солдат, с платою. Сделав всему план, я пошел к главнокомандующему. Княгиня была в кабинете. Я изложил просьбу мою, показал план. Осмотрев его и выслушав мои объяснения, князь говорит:

— Все это хорошо; я вам очень благодарен, что вы хотите сделать опрятным этот уголок, но казне дорого будет стоить постройка дома и ледника.

— Позвольте мне построить, а я вашему сиятельству подам счет; может, так дешевле обойдется.

После нескольких слов князь согласился и, отпуская меня, сказал:

— Мы с княгиней придем сегодня к вам часу в третьем и на месте все посмотрим; она в этом разумеет более меня.

В три часа они приехали. Побыв немного в гостиной у жены, мы вышли на двор, я с планом в руке.

— Где же будет фонтан? спросил Михаил Семенович.

— Вот здесь, перед крыльцом; прикажите только провесть воду из родника до моего двора — и он будет бить с крышей наравне.

— Воды могу дать вам только на двугривенный; это будет половина струи, что проведена к дому начальника главного штаба.

— Где же будет сад? — спросила княгиня — на плане место показано большое.— “Я засыплю вот этот овраг." Княгиня хотела идти к оврагу.— “Вам нельзя идти туда, ваше сиятельство." Она остановилась. Мы с князем пошли к оврагу... [104]

— Фу, какая мерзость! Чем же вы засыпете этот овраг; тут надо много земли?

— Теперь на головинском проспекте строят несколько домов и землю с мусором вывозят за город; я сегодня предложил подрядчику привозить ее сюда; это ему сокращает дорогу на две трети, и он охотно согласился.

Потом пошли на задний двор, и все мои предположения были одобрены.

Как сказано выше, возвратясь из экспедиции в 1851 году, я нашел все работы конченными. Около фонтана — восемь плакучих ив, ряд лип; ограды и деревья в саду росли не по дням, а по часам. Садик пестрел цветами. Рассмотренные счеты привели меня в восхищение. Через несколько дней я пошел к главнокомандующему.

— Работы в артиллерийском доме кончены, ваше сиятельство. Я принес счеты по постройкам.

Он посмотрел на итог.

— Вы дешево строите; оставьте их здесь, я прикажу пересмотреть.

На завтрашний день начальник инженеров пришел осмотреть двухэтажный дом и ледник. Осмотрев все, он спросил, как глубоко рыли для фундамента и когда дежурный штаб-офицер, полковник Мооро, сказал ему, что, по моему приказанию, дорылись до скалы, то все одобрил.

На другой день только что мы отобедали, приезжает князь Воронцов. После короткого визита встав, он спрашивает меня: “Отчего же я не видел фонтана?"

— А вот я прикажу пустить его; он не может бить всегда — воды мало и бассейн, что наверху, не скоро наполняется.

Он вышел с женою на подъезд. Фонтан пустили; струя бьет все выше и дошла до крыши. Тут он обратился к жене моей: [105]

— Наш почтенный генерал всегда, что обещает, то и делает.

За приветливым словом князь Михаил Семенович в карман не ходил.

— А где же сад?

— Это обидный вопрос, ваше сиятельство — вот он перед нами.

Князь засмеялся; мы пошли в сад.

— Да здесь был мерзкий овраг.

— А засыпать весь овраг мне стоило пять туног кахетинского вина.

Потом мы пошли на задний двор. Посмотрев на расположение новых строений, он остался доволен. Все было в порядке и чистоте. Оглянув пустое место, оставшееся от заднего двора, которое прилегало к берегу Куры, князь спросил меня:

— Что ж вы из этого пустого места сделаете?

— Оно артиллерийскому дому не нужно.

— Места много, тут можно выстроить прекрасный дом. Возьмите себе это место в собственность, вы выстроите дом.

— На что оно мне, ваше сиятельство? у меня нет денег на постройку дома.

— Вы хороший хозяин, генерал — исподволь выстроите; возьмите.

— Благодарю, ваше сиятельство; только дом не скоро выстрою.

Эта собственность, так неожиданно приобретенная, подала мне мысль поселиться в Тифлисе, и я начал думать о постройке дома. Попросил инженеров сделать план дома, в 1852 году укрепил берег и между службой и бездельем думал, как бы добыть денег для постройки дома, но тут открылась война, после войны обстоятельства вынудили меня оставить благословенную Грузию и мечты мои пропали. [106]

Так прошел и 1852, и 1853 годы в деятельной заботливости об исправном состоянии вверенной мне артиллерии, в ежегодных осмотрах всех батарей и в неуклонном исполнении своей программы.

Что до общественной жизни, мы жили тихо, нешумно, по пословице: по одежке протягивай ножки.

Вечером за круглым чайным столом собирались хорошие знакомые, болтали, играли в шахматы и расходились не позже одиннадцати часов. Но как число шахматных игроков стало увеличиваться, то мы положили в неделю раз, по субботам, непременно собираться всем. После чая, закурив кто трубку, кто сигару, игроки располагались по столикам в кабинете и в зале, а неиграющие удалялись с дамами в гостиную. У углового дивана в кабинете обыкновенно играли одни и те же господа партию вчетвером. Тут без спора и шума не проходило ни одной партии. Начиналось всякий раз с того, что игроки, подходя к столику, единогласно соглашались ни слова не говорить, не делать никаких намеков, играть спокойно, молча. Один из игроков был действительно немного задорный, но был другой, тихий, скромный и спокойный, но крепко не любивший проигрывать.

Иногда и я подходил к ним и, смеясь, уговаривал не сердиться, когда товарищ не поймет сделанного хода, а играет по своей игре.

— Эх, Эдуард Владимирович — перебивал меня задорный — хорошо говорить вам; сядьте-ка сами, увидите, что не легко молчать, когда товарищ или не поддерживает, или своим ходом портит мою игру.

— Надобно удерживаться, быть похладнокровнее, возражает, бывало, ему тихий, спокойный человек.

А задорный пожмет плечами и, улыбаясь, подмигивает на него. Вначале игра идет тихо, все сидят чинно, [107] устремив глаза на шахматную доску; но только что игра развернется и начнет принимать интерес, игрок после сделанного им хода глядит на товарища, сидящего напротив, и глазами как бы спрашивает: понял? Но вот товарищ сделал ход, неудовлетворяющий ожиданию — начинается пожатие плечами, привскакивание на стуле, зверские, иногда даже презрительные взгляды. Игра между тем все более и более развертывается, делается сложнее, цель предуготовительных ходов труднее разгадать, всякий ошибочный ход важен, интерес игры все усиливается; тут уже молчание нестерпимо — это свыше сил шахматного игрока — и вы слышите громкий неудержимый возглас: ”Помилуйте! что вы сделали?" или: “Неужели вы не поняли моего хода?" И удивительно, что первое слово неудовольствия почти всегда высказывалось тихим человеком, несмотря на его спокойный характер. Это первое громкое слово, как сорванная запруда, открывала поток говору: один обвиняет, другой возражает; противная сторона просит не говорить и продолжать игру, а только что утихает говор, как эта же противная сторона, просившая о молчании, начинает между собою громкий спор. Тогда с других столиков подходят игроки, и начинаются рассказы. Я не помню, чтобы одна игра прошла без спора.

Много и приятных, и оригинальных воспоминаний осталось у меня от второго пребывания моего на Кавказе, много случайностей, которые можно встречать только в этой стороне. Но всего не набросишь на бумагу, да и к чему? И то что написал — делал от безделья, желая припомнить всю службу мою. И, благодарение Бога, припоминаю ее не только без малейшего раскаяния, но с удовольствием.

В начале октября 1853 года главнокомандующий кн. Михаил Семенович Воронцов пригласил меня к себе. Войдя в кабинет, я застал там кн. Бебутова и кн. Барятинского, бывшего тогда начальником главного штаба. Князь [108] пригласил меня сесть и начал говорить о предстоящей войне с Турциею, которая, в союзе с Франциею и Англиею, даст нам много хлопот; что, по сведениям, которые он имеет, у турок почти все войско регулярное, хорошо обученное. Затем просил кн. Бебутова объехать турецкую границу и потом уже прибыть в Александрополь, чтобы лично принять начальство над главным александропольским отрядом.

— А теперь, до вашего прибытия, туда поедет командовать оным Александр Иванович (кн. Барятинский). А вас прошу — обращаясь ко мне — посмотреть, чтобы по артиллерийской части ни в чем не было недостатка, где располагаются войска на границах.

Потом опять говорил о турецких регулярных войсках, хорошо обученных, и что нам, по недостаточности войск, которые мы им можем противупоставить, по необходимости надобно держаться в оборонительном положении. Скоро стянутся на пограничных трактах все войска, коими можно распоряжаться, не оголив совсем край.

— Только бы стянуться, ваше сиятельство, а то побьем их, несмотря на то, что их много, а нас мало, сказал я.

— Вы все думаете, что это турки 1828 и 1829 годов, которых вы били с Паскевичем. Очень ошибаетесь; теперь это регулярное войско, хорошо обученное, в коем служит много европейских офицеров всех наций; это турецкое войско не похоже на прежнее.

— Фески и мундир духу военного не дают. Турок учат, но регулярства они не понимают; эта грамота не для них. И поверьте, ваше сиятельство, что мы их будем бить при всякой встрече, как били с Паскевичем.

Князь Воронцов посмотрел на меня с сожалением и, кажется, только по врожденной ему учтивости не пожал плечами. Но предсказание мое оправдалось через всю кампанию. [109]

А Баяндур? спросят меня. Ну, Баяндур был Баяндур, потому что командовать послали любимца князя, ему в угоду.

Текст воспроизведен по изданию: Служба артиллерийского офицера, воспитывавшегося в I кадетском корпусе и выпущенного в 1815 году // Кавказский сборник, Том 17. 1896

© текст - фон дер Ховен А. И. 1896
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
© OCR - Karaiskender. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Кавказский сборник. 1896