ПОТТО В. А.

КАВКАЗСКАЯ ВОЙНА

В отдельных

ОЧЕРКАХ, ЭПИЗОДАХ, ЛЕГЕНДАХ И БИОГРАФИЯХ.

ТОМ IV.

ТУРЕЦКАЯ ВОЙНА 1828-1829 г.

Выпуск IV.

XXXV.

Мир.

2-го сентября 1829 года между Россией и Турцией был заключен Адрианопольский мир. Война окончилась. Но то, что в Румелии приобрело уже право законности и стало совершившимся фактом, — долго еще не было известно ни в Арзеруме, где находилась главная квартира Паскевича, ни в суровых горах Лазистана, где сераскир собирал последние разрозненные силы Турции. Потребовался целый месяц, чтобы благодатная весть мира перенеслась на другой берег Черного моря и дошла наконец до Кавказа.

А в этот месяц сколько напрасно было пролито крови и угасло человеческих жизней! Существуй в то время электрическая проволока — и не было бы ни бейбуртских погромов, [628] ни цихис-дзирских штурмов, где с обеих сторон так много было выказано геройских усилий, так много совершено подвигов,— и совершенно втуне, потому что они уже бессильны были изменить в судьбах России и Турции то, что еще 2-го сентября было решено и подписано в стенах Адрианополя.

Граф Дибич с своей стороны не промедлил ни минуты, чтобы известить Паскевича о заключении мира, и два курьера немедленно повезли к нему это известие в Малую Азию. Адъютант фельдмаршала, ротмистр Могучий сел на корабль в Созополе и морем отправился в Трапезонд, а генерального штаба штабс-капитан Дюгамель поскакал сухим путем через Константинополь на Сивас и Токат.

22-го сентября русский бриг, под высоко поднятым парламентерским флагом, появился в виду Трапезонда. Паша, начальствовавший в городе, встретил однако русское судно пушечными выстрелами и только уже по настоятельному требованию ротмистра Могучего решился наконец допустить его к рейду. Могучий съехал на берег один. Здесь ему объявили, что со стороны турецкого правительства нет никаких известий о мире, и что посольству его не верят, а потому пропустить его к русскому главнокомандующему не могут. «Да какой главнокомандующий нужен вам? спросил в заключение паша:— Паскевича нет уже в Турции, а голову его приемника на днях привезут в Трапезонд». — Это не мое дело, — отвечал Могучий: — нет главнокомандующего, так есть главная квартира, и я прошу вас указать место, где она находится. Паша отвечал, что она была в Арзеруме; но Арзерум, по всей вероятности, теперь уже взят сераскиром, и русские находятся где-нибудь на пути к Карсу или к Гумрам. Тогда Могучий потребовал, чтобы его отправили в лагерь сераскира. «В этом случае мы обязаны распечатать ваши бумаги — сказал паша — без этого условия пропуск невозможен».— Вы видите сами — возразил Могучий— что депеши адресованы на имя русского главнокомандующего, и, что следовательно, вскрыть их никто не может. «Так сделаем вот что — [629] предложил любезно паша: — вы подождите в Трапезонде, а мы напишем в Константинополь и потребуем оттуда инструкций».... Видя, что здесь добиться ничего нельзя, Могучий решился, не теряя времени, сесть снова на судно и отплыть к другим черноморским портам.

Посольство Дюгамеля было несколько удачнее, хотя на своем пути он также встретил не мало препятствий. В Константинополе его продержали целых десять дней, так как там не желали отступать от стародавних порядков, требовавших, чтобы мирный договор прежде его объявления был напечатан на пергаменте золотыми буквами и подписан султаном. Наконец, когда все формальности были окончены, Дюгамель, в сопровождении султанского курьера, английского переводчика и одного донского казака, 16-го сентября выехал в путь. Но его однако повезли из Скутари не прямым путем на Токат, а кругом на Трапезонд, куда он приехал только утром 26-го сентября. Благодаря султанскому фирману, не допускавшему сомнения в заключении мира, Дюгамель был принят с наружною любезностью, и паша объявил ему, что сераскир находится в окрестностях Бейбурта, что обе армии стоят друг против друга и на днях ожидается большое сражение.

Чем более торопился Дюгамель отъездом, чтобы успеть остановить кровопролитие, тем более его старались задерживать под разными предлогами и выпустили только на следующий день. Дорогою Дюгамель узнал, что сражение уже окончено и что турецкие войска, отброшенные от Бейбурта, отступают к Трапезонду. 29-го числа он действительно увидел сераскирский лагерь, стоявший у Гюмюш-хане в таком ужасном ущелье, куда Дюгамель мог добраться лишь по узкой горной тропинке.

Впоследствии обнаружилось, что сераскир еще за несколько дней до приезда Могучего получил султанский фирман, извещавший его о начавшихся мирных переговорах; вместе с тем константинопольский двор требовал, чтобы сераскир воздержался от всяких наступательных действий,

[630] избегая сражений, теперь уже бесполезных. Знал об этом, само собою разумеется, и трапезондский паша, но молчал в угоду сераскира, который задумал воспользоваться истекающими днями войны, чтобы разбить Паскевича, ослабленного, как он полагал, последними неудачами на правом фланге и роспуском войск на зимние квартиры. На этой победе сераскир хотел основать свою личную военную славу.

О приезде Дюгамеля в Трапезонд он получил известие в ночь с 26-го на 27-е число, когда обе армии стояли друг против друга и, следовательно, было еще время остановить кровопролитие; в ожидании результатов сражения, сераскир с умыслом задержал эти депеши, и только жестокий бейбуртский погром заставил его не скрывать уже более известий о мире. Посланный им офицер явился в нашу главную квартиру ночью 28-го сентября и представил главнокомандующему письмо, в котором сераскир писал, что мир заключен, и что с этим известием едет курьер от графа Дибича, а до его приезда предлагал заключить перемирие с тем однако условием, чтобы русские войска не двигались ни шагу вперед. Такому заявлению сераскира, тотчас после проигранного им сражения, нельзя было дать полной веры. Тем не менее Паскевич отправил к нему чиновника Влангали и подполковника Яновича с ответом, что он соглашается на перемирие, но с своей стороны ставит условием, чтобы турецкие войска тотчас были распущены, а русский корпус подвинется еще на один переход. Посланные прибыли в лагерь сераскира уже перед вечером и были приняты с большими почестями. Один из турецких пашей с большою свитою встретил их в трех верстах от лагеря и проводил до ставки сераскира между рядами выстроенного войска. Но заключать перемирие оказалось не нужным: Дюгамель уже был в турецком лагере и предъявил фирман о мире.

Между тем, 30-го сентября, весь действующий корпус подвинулся вперед еще на 15 верст от Бейбурта и стал у дер. Урушты. Сюда-то, на заре 1-го октября, в годовщину [631] славного падения Эривани, и прискакал офицер с депешами от Дюгамеля. Главнокомандующего разбудили; он наскоро просмотрел бумаги, обнял радостного вестника мира и вышел из ставки. Начинавшееся утро было прекрасно. Весь лагерь еще спал, и только здесь и там ходили часовые, кутаясь в свои шинели от холодного утренника. Главнокомандующий потребовал к себе дежурного по отряду и приказал дать залп из всех полевых орудий. Тотчас подняли на ноги всех артиллеристов,— и залп 70 орудий, грохнувший над сонным лагерем, понесся глухими перекатами по горам Лазистана и поздравил войска с заключением мира. Через четверть часа полки уже стояли на линии, а все офицеры спешили к ставке главнокомандующего принести ему поздравления. Паскевич, сопровождаемый громким «ура», сам обходил лагерь и поздравлял солдат с окончанием войны. Гордясь добытою славою, кавказские войска простодушно радовались наступившему миру, отлично сознавая, что этот мир существует не для них, что им придется только переменить один театр войны на другой и, от недавних битв с персиянами и турками, перейти к бесконечным, и еще более кровавым битвам с знакомыми им черкесами, лезгинами и чеченцами. Изменялась обстановка войны, но сущность ее — перспектива ежедневного ожидания смерти, ран, страданий, трудов и лишений — оставалась та же.

Весь день прошел в шумном оживлении, которое только и можно встретить у людей, сплоченных в одну дружескую семью суровою боевою жизнию. О будущем не думали; все жили только одною настоящею радостною минутою.

К вечеру приехал в лагерь и сам Дюгамель. Тотчас же в вечерних сумраках отслужено было благодарственное молебствие и всем войскам произведен был общий парад. На Дюгамеля кавказские войска произвели глубокое впечатление. «Это были войска — говорит он в своих путевых заметках:— закалившиеся в битвах; они на своих плечах вынесли три войны к ряду и теперь, особенно пехота, представляли собою удивительно прекрасное зрелище. Стоило взглянуть [632] на этих молодцов, чтобы возыметь уверенность, что ничто не в силах противостоять им — столько во взгляде и во всем существе их выражалось твердости и уверенности в самих себе». «В графе Паскевиче — пишет он далее:— было одно неоспоримое достоинство — это заботливость о продовольствии войск, и этой заботливости он был обязан тому, что больных в его корпусе было всегда незначительное количество, тогда как в армии графа Дибича горячки, лихорадки и дизентерии, (не говоря уже о чуме, с которою Паскевич боролся так успешно) производили сильное опустошение». Эта параллель между двумя русскими армиями резко проводилась и в иностранных газетах того времени: там отдавали заслуженную дань удивления успехам русского оружия в Малой Азии и находили наши победы в Европейской Турции только уравновешенными с потерями.

И действительно, в течении четырех месяцев кампании 1829 г. кавказские войска прошли около 600-т верст от границы почти до Трапезонда, уничтожили многочисленную турецкую армию, пленили главнокомандующего и самого сераскира — правителя обширного края, овладели столицею Анатолии, покорили пашалыки: Арзерумский, Мушский и часть Трапезондского со всеми их крепостями, взяли 262 пушки, 65 знамен, 10 бунчуков и повелительный жезл сераскира.

Как персидская война перенесла на берега Невы Ардебильскую библиотеку, славную на Востоке, так турецкая — доставила императорской публичной библиотеке драгоценные рукописи из Ахалцыха, Баязета и Арзерума, давно уже привлекавшие к себе внимание известных европейских ученых. И все эти успехи приобретены были крайне недорогою ценою. Издержки на войну простирались всего до 6 миллионов ассигнациями, а потери, собственно в кампанию 1829 г., не превышали 3,900 человек, включая в это число не только убитых и раненых, но и умерших от болезней, особенно от чумы, свирепствовавшей в Ахалцыхе, Баязете и Эривани. Потеря в офицерах сравнительно была велика; но за то история отмечает тот факт, что офицеры, подавая собою [633] пример, умирали в передних рядах, и за всю войну ни один из них не был взят в плен.

Итак военные действия окончились, и русский корпус повернул назад к Арзеруму. Проезжая в последний раз через Бейбурт, главнокомандующий остановился в нем на два дня, чтобы щедрою рукою раздавать деньги, провиант, и даже залишний скот несчастным, разоренным бейбуртцам.

4-го числа ночью он прибыл в Арзерум, а на следующий день началось уже обратное движение войск в Россию; они выступали по эшелонно. Выстроятся полки обыкновенно на арзерумской площади, выслушают теплое слово любимого вождя, а затем пробежит по фронту последняя команда, заиграет музыка, запоют песенники: «Ах ты поле мое, поле чистое, турецкое,— мы когда тебя, поле, пройдем, все пути твои, дороженьки, все места твои прекрасные....» и потянется полк за полком по знакомой саганлугской дорожке. Светло и радостно было у всех на душе, потому что каждый уносил с собою удовлетворенное чувство свято исполненного долга, с которым ему отрадно было предстать перед родиною. Нет нужды, что они шли не на эту родину, не в ту тихую безмятежно-спокойную Россию. которая взрастила их и взлелеяла,— шли на ее далекую, исполненную бурь и боевых тревог окраину;- но этою окраиною был Кавказ, а с ним они уже тесно сжились своею долгою службой, и стал он для них тою же дорогою родиною. 15-го октября последним выехал из Арзерума сам главнокомандующий с главною квартирою. Обгоняя войска, он напутствовал их пожеланием доброго и счастливого похода.

Не всем войскам однако суждено было ступить в том же году на родную землю. Вся 20-я пехотная дивизия, Кабардинский и 42-й егерский полки, пять казачьих полков и 28 орудий остались зимовать в Арзеруме, Карсе и Баязете. Стоянки эти не принадлежали к разряду веселых, но войска имели широкие, отличные квартиры, изобильное продовольствие,— и не будь только армянского вопроса, естественно волновавшего умы магометанского населения, то, кажется, между [634] русскими и турками установились бы самые дружеские отношения. Много содействовал к подобному сближению начальник арзерумского гарнизона генерал Панкратьев, который с чутким политическим тактом избегал малейшего повода к оскорблению национальной гордости или религиозных верований турок. Он даже почел неудобным праздновать день святого Крещения обычным водосвятием, установленным православною церковью, в самом Арзеруме, и по его приказанию иордань была устроена на берегах пустынного Ефрата, верстах в восьми за городом. Туда собрались полки со своими знаменами, прибыло духовенство и стеклись громадные массы народа. Вся дорога от города до иордани была заставлена турками, которые любопытствовали видеть обряды христианской церкви, но никогда не простили бы русским погружение святого креста в воды, питающие город. «В продолжении многих столетий берега Ефрата не видели торжества веры христианской, удрученной тяжким игом мусульман, и восстановить это событие было предоставлено победоносному русскому воинству»,— так доносил Панкратьев Паскевичу.

Те же самые приязненные отношения, как в Арзеруме, установились и в других областях, занятых русскими. Карсские старшины поднесли даже от имени жителей старшему члену областного правления маиору Жилинскому саблю, на драгоценном клинке которой красовалась надпись: «в знак признательности»,— и Паскевич позволил принять ее. Мусульманское население, и даже турецкие войска, скоро забыли страшные удары минувшей войны, да и все внимание их было поглощено тогда новыми реформами, которые с таким изобилием сыпались султаном Махмудом. Древняя военная организация, данная первыми завоевателями, была вполне им разрушена; спаги и янычары, составлявшие ее основание, или истреблены, или лишены всякого значения; их заменила новая регулярная армия, устроенная по образцу европейскому, и если эта армия не покрыла турецких знамен победными лаврами в минувшую войну с гяурами, то это было приписано неспособности ее вождей и недостаткам, еще коренившимся в ее [635] организации. На исправление этих недостатков и было обращено теперь внимание ее молодого султана. Штабс-капитан Войников, ездивший в главную квартиру сераскира, не без иронии писал оттуда Панкратьеву, что традиционная турецкая чалма совершенно исчезла из лагеря, что сам паша, чиновники его, и даже духовенство надели новый головной убор — фески, и облачились в длинные коричневые мантии, на манер испанских плащей, отчего мусульмане приходят в большое изумление и ожидают чего-то чрезвычайного. Делибаши также сняли свои высокие, остроконечные шапки; в кавалерию присланы форменные венгерские седла с европейскими стременами; войска, хотя не без ропота, но бреют свои бороды,— и большая часть турок показывает даже вид, что они восхищены гением султана.

Среди забот по переустройству армии, Махмуд не преминул однако учинить строгий суд и расправу над теми пашами, которые, по его убеждению, своею неспособностию содействовали поражению его армий в прошедшую войну. Этот тяжкий жребий постиг многих сановников по возвращении их из русского плена. Носились тогда слухи, что бывший сераскир Селех и с ним два другие паши, сдавшие Арзерум, были тайно задушены в тюрьме по повелению султана; Гагки успел бежать в Курдистан, и лишь один только добродушный и веселый Осман-паша сумел отговориться и избежать опалы.

А между тем русское войско, а вместе с ним и вся Россия бесконечно ликовали, радуясь окончанию победоносной и славной турецкой войны. 6-го октября 1829 года император Николай обратился к своим войскам с следующим памятным приказом:

«Благословением Всевышнего окончена брань, в коей вы покрыли себя незабвенною славою,— и трудами вашими Россия торжествует мир достославный!

В двух странах света неумолчно раздавался гром побед ваших; многочисленный упорный враг сокрушен повсюду, и пала перед вами вековая слава неприступных твердынь его, до появления вашего не знавших победителей. Смелою [636] стопою переносились вы через хребты гор непроходимых и, поражая врага в неприступных его убежищах, у врат Константинополя принудили его к торжественному сознанию, что мужеству вашему противостоять он не может. Столько же отличили вы себя и кротким обхождением с побежденными, дружелюбным охранением мирных жителей, постоянным соблюдением примерного воинского поведения и подчиненности. Вы истинно достойны имени русских воинов!

В ознаменование толиких заслуг ваших престолу и отечеству, повелеваю носить всем участвовавшим в военных действиях против турок 1828 и 1829 годов установленную мною особую медаль на ленте ордена св. великомученика и победоносца Георгия 33.

Да будет знак сей памятником вашей славы и Моей к вам признательности. Да послужит он залогом и будущей верной службы вашей».

Особенно почтен был милостию монарха главнокомандующий кавказским корпусом генерал-адъютант граф Паскевич, который «в ознаменование незабвенных подвигов и знаменитых заслуг, оказанных в продолжении войны с Оттоманскою портою», Высочайшим приказом 22-о сентября 1829 года, был возведен в сан генерал-фельдмаршала. Известие об этом главнокомандующий получил 17-го октября, проезжая обратно через Саганлугский хребет в то время, когда ночевал на Менджингертском посту. Казачий урядник Василий Кубанов, доставивший почту, тотчас произведен был им в хорунжии и получил 50 рублей серебром. Вся главная квартира и небольшое прикрытие, бывшее при ней, приняли живейшее участие в этом новом возвышении вождя, и несколько пушечных выстрелов ознаменовали общую радость вблизи тех мест, где четыре месяца тому назад были одержаны две столь знаменитые победы над сераскиром и Гагки-пашою. В Тифлисе главнокомандующего уже ожидал, присланный по высочайшему повелению, фельдмаршальский жезл, осыпанный бриллиантами. [637]

Паскевичу в это время было 47 лет отроду. Имя его, неразлучное с кавказскими победами, гремело не по одной России, но возбуждало удивление и целой Европы. В Англии Лондонское Азиятское общество в полном собрании членов признало, что действия Паскевича в Армении замечательны не только военными успехами, но тою системой управления, которая дала ему возможность удержаться с горстью войск в завоеванном крае, при общеизвестном фанатизме турок. Знаменитый противник Наполеона австрийский эрц-герцог Карл написал к нему письмо, исполненное самых лестных суждений насчет его восточных кампаний.

В то же время императорская С.-Петербургская академия наук, желая воздать с своей стороны дань уважения победоносному вождю, бессмертным подвигам которого она была обязана значительным обогащением Азиятской нумизматической своей коллекции, единодушно избрала его в число своих почетных членов.

Еще большие почести ожидали Паскевича в Петербурге, куда он был вызван по окончании кампании. Государь приказал заблаговременно приготовить для помещения его Таврический дворец, и там все военное население столицы, начиная с великого князя Михаила Павловича, представлялось новому фельдмаршалу. В проезд его по России все с любопытством смотрели на героя, и народ, привыкший видеть полководцев по большей части в маститых летах, радовался, глядя на свежесть, здоровье и бодрость фельдмаршала. В местечке Щеглиц, Могилевской губернии, Паскевич прожил три дня у своего отца,— и можно себе представить чувства, которые волновали престарелого родителя, видевшего сына на самых высоких ступенях славы и почестей 34. [638]

Рассыпая щедрою рукою милости и награды отдельным лицам и целым частям, государь в то же время возымел мысль увековечить в памяти потомства подвиги русских войск, совершенные ими в турецкую войну, и повелел все трофеи, отбитые у турок, на вечные времена хранить в С.Петербургском Преображенском соборе. А для того, чтобы и наружные украшение храма — тогда только что отстраиваемого после пожара — соответствовали бы памятникам мужества и храбрости войск, хранимым в стенах его, приказал окружить собор оградою из неприятельских орудий. Такая же точно решетка должна была возникнуть, по мысли государя, в Тифлисе, вокруг Сионского собора, чтобы оставить и в Грузии память о знаменитых победах Кавказского корпуса, одержанных под предводительством графа Паскевича-Эриванского.

Обратить Сионский собор — эту живую летопись грузинского народа, в летопись славы — мысль достойная императора Николая, так много заботившегося о сохранении исторических памятников, напоминавших народу его национальную славу. Но, к сожалению, местоположение Сионского храма, расположенного в старом городе, на узкой, кривой и полутемной [639] улице, до такой степени было стеснено со всех сторон домами азиятской архитектуры, да и самое здание, под тяжестью почивших на нем 13-ти столетий, до того уже вросло в землю, углубившись почти на пять аршин ниже уровня улицы,— что поставить вокруг него какую бы то ни было ограду оказалось невозможным. Паскевич указал для этой цели на другую, не менее почтенную по своей древности, церковь св. Георгия Кашветского, едва ли не современницу св. Давида. Церковь эта стояла, действительно, на открытой, довольно просторной площадке, но и она значительно понижалась сравнительно с той местностью, на которой по черте улицы только и можно было поставить решетку; к тому же лицевой фасад ее приходился бы по отношению к ограде в косвенном положении,— и избежать этого можно было только капитальною перестройкою самого храма. Но так как подобная переделка лишила бы город одной из замечательнейших древностей, то после долгой переписки и колебаний остановились наконец на следующем: на Авлабаре предполагалось строить тогда новую крепость и там же на главной площади соорудить обширный собор для войск Тифлисского гарнизона; вокруг вот этого-то собора и, казалось, удобнее всего поставить ограду из неприятельских орудий, тем более, что, находясь на самой высшей точке Тифлиса, эти победные трофеи были бы открыты взорам целого города. Но какая-то роковая судьба преследовала вопрос, которым так живо интересовались тогда современники. Мысль о возведении Тифлисской крепости и войскового собора, впоследствии, была оставлена, а вместе с нею мало-помалу ни для кого незаметно, угасло и самое намерение о сооружении памятника. Так, ровно-таки ничего и не было сделано в Тифлисе для того, чтобы увековечить в народе память о войне, выходящей из ряда других войн, которую, по геройству войск, по их ничтожной числительности и по громадным результатам, добытым ими в целом ряде кровавых битв, один из наших знаменитейших современников так справедливо назвал «эпическою». [640]

Однако же первоначальная идея об этом историческом памятнике, долженствовавшем возникнуть вокруг стен Сионского собора, не прошла совершенно бесследно. Под ее влиянием родилось у Паскевича намерение возобновить памятник Цицианову, прах которого, лишенный так долго святого погребения, нашел наконец себе вечный покой под сению тысячелетнего грузинского храма. Отказавшись от мысли украсить собор наружною оградою, Паскевич обратил внимание государя на то, что в этом храме, над могилою бывшего главнокомандующего в Грузии, князя Цицианова, стоит обелиск, далеко не соответствующий тем великим заслугам князя, которые им оказаны были этому краю. Паскевич просил разрешения соорудить новый монумент, достойный почившего,— и это тот самый Паскевич, который, только два года тому назад писал государю, что «честолюбие Цицианова, который с большими ухищрениями приобрел под покровительство России четыре провинции,— стоило нам десятилетней войны»!... Так резко под влиянием всех минувших событий, изменились в нем взгляды и убеждения!

Разрешение государя на возобновление памятника не замедлило последовать; но осуществление этой идеи уже выпало на долю приемников Паскевича. Памятник сооружен в сороковых годах; но нельзя не пожалеть прежнего скромного обелиска, вместе с которым, по непростительному равнодушию. уничтожена и старая прекрасная надпись, так трогательно и красноречиво рассказывавшая несчастную судьбу знаменитого князя, «которого враги, быв слабы победить силою, умертвили изменнически....» «Под сим монументом — оканчивалась эта эпитафия — сокрыты тленные останки Цицианова, коего слава переживет прах его.» Теперь эпитафия другая: - это казенная, сухая, ничего не говорящая сердцу, надпись: «Генералу князю Цицианову, главнокомандовавшему с 1802 года российскими войсками в Грузии, умерщвленному изменнически по приказанию владетельного Гуссейн-Кули-хана 6-го февраля 1806 года. когда, принудив к сдаче Бакинскую крепость, знаменитый вождь приблизился к воротам для принятия от него ключей». [641]

Таким образом, Преображенский собор, как хранилище боевых трофеев, остается до ныне единственным памятником турецкой войны 1828 и 1829 годов; да разве к этому можно еще прибавить знаменитую коллекцию медалей, выбитых в честь ее великим русским художником графом Толстым. Но, к сожалению, эта коллекция, превосходная по своей художественной работе, при общем равнодушии русской публики, мало кому известна; сколько помнится в ней четыре медали посвящены именно воспоминаниям о славных походах Кавказского корпуса: оне изображают взятие Карса, штурм Ахалцыха, двухдневный бой на Саганлуге и падение Арзерума.

________________________________

Едва окончилась турецкая война, как тотчас же выдвинулись вперед вопросы внутренней политики, тесно связанные с минувшею кампаниею и с мирным адрианопольским договором. Важнее прочих был вопрос переселенческий, возникший еще в 1828 году и значительно теперь усложнившийся невыгодно заключенным трактатом. Нельзя не сознаться, что польза, приобретенная Россией за Кавказом, далеко не соответствовала блестящим успехам Кавказского корпуса и ожиданиям самого Паскевича. Все дело ограничилось присоединением к России только Анапы, Поти, Ахалкалак и части Ахалцыхского пашалыка. Карс и даже Ардаган возвращены были туркам. А между тем, еще в 1828 году, по взятии Ахалцыха, Паскевич уже писал графу Нессельроде о том, чего Россия должна добиваться для обеспечения своих кавказских границ.

Принимая Тифлис за основной пункт владений наших на полуденной стороне Кавказа, для него совершенно ясно представлялся вопрос о необходимости обеспечить это сосредоточие нашей власти от всяких неприятельских покушений. Присоединение к России ханств Эриванского и Нахичеванского уже удалило границы наши от Тифлиса и значительно обезопасило его со стороны Персии. Но со стороны Турции пределы ее подходили так близко к городу и самое местоположение так способствовало проходу разбойничьих шаек, что нельзя было ожидать ни увеличения населения, ни улучшение земледелие на [642] всей пограничной черте до тех пор, пока самые гнездилища разбойников будут оставаться в руках у турок. Паскевич указывал тогда же на необходимость отстоять за Россией все смежные с Грузиею турецкие владения, которые представляют величайшие удобства для поселения русских, и по своей плодородной почве и по своему климату, сходному с климатом средней России. Он ставил естественною гранью Русского государства с одной стороны — Саганлуг, с другой — побережье Черного моря с турецкою Гуриею и Батумом включительно. «Тогда спокойствие Грузии — писал он к Нессельроде:— будет обеспечено, и мы приобретем провинции, издревле принадлежавшие Грузинскому царству.»

Перечисляя выгоды, которые могли доставить нам эти провинции, Паскевич указывает, между прочим, на то, что в обоих пашалыках и в турецкой Гурии находится до 50 тысяч семейств народа, славящегося мужеством во всей Азиятской Турции, что вместе с мусульманами к нам перейдет до 15 тысяч христианских семей, известных своим трудолюбием и преданностью к России, и что, наконец, поселение русских людей на свободных землях надежным образом закрепит за нами новые владения.

Как покорение Ахалцыха и Карса обеспечивает наши границы от разбоев лезгин и беглецов наших татарских дистанций, известных под именем карапапахов, так отделение от Турции Баязетского пашалыка и объявление его независимым, под покровительством России, доставит нам влияние на Курдистан, обезопасит дороги, а тогда и весь транзит европейских товаров, станет проходить уже безбоязненно через Закавказские области. Самый Карс, остающийся теперь в стороне от караванного пути, тогда приобретает значение центрального склада товаров, которыми снабжается вся восточная часть Турции от Арзерума и до Багдада. Такова картина, рисуемая Паскевичем.

Но Нессельроде отвечал на это весьма уклончиво. «Успехи наши в настоящую войну без сомнения подают надежду к заключению выгодного мира — писал он к Паскевичу: - [643] но при всем том дела наши с Турцией составляют звено в общей системе европейской политики, а потому ныне еще нельзя сказать с уверенностию, какую черту позволят обстоятельства положить границею между нами и Турцией, как в Европе, так и в Азии.» Ему казалось удобнее, не завлекаясь отдаленными видами, воспользоваться настоящим положением, чтобы привлечь жителей завоеванных земель к добровольному заселению Мингрелии и Имеретии, «изобильных природою, но еще не обработанных по недостатку рук,» как полагал Нессельроде.

Паскевич поспешил разочаровать его. Он отвечал, что «изобильная природа» Мингрелии и Имеретии состоит из непроходимых и обширных болот, покрытых дремучими лесами или из бесплодных гор, на которых только немногие места удобны для хлебопашества и скотоводства. В Имеретии — разъяснял он:— даже нынешние обитатели ее не могут снискать себе пропитание местными способами и вынуждены зарабатывать хлеб отхожими промыслами; все поденщики, все носильщики тяжестей, все люди, исполняющие самые низкие и трудные работы в Тифлисе и в других городах Грузии — суть имеретины; и если бы земли их были обильны и достаточны, то они при своем трудолюбии, конечно, не покидали бы своих семейств и жилищ, чтобы снискивать себе ненадежное пропитание поденщиною. Нужно много времени, чтобы трудолюбие человека расчистило вековые леса, осушило болота и, проникнув в места, доселе считавшиеся непроходимыми, обратило их в сады и цветущие нивы. Теперь же переселять сюда жителей из благословенного климата Турции в места, известные своим убийственным влиянием на здоровье, значило бы прямо подвергать их неизбежной гибели. Все эти неудобства по отношению к Мингрелии увеличиваются тем, что область находится под властию владетельного князя, и жители соседних турецких провинций, зная, что управление его не всегда основывается на непреложных законах, не получат конечно, особой охоты селиться в земле, управляемой по правилам мало отличным и даже [644] худшим против тех, которые они уже испытали в Турции.

Помимо того, по мнению Паскевича, переселение христиан до заключения мира было бы крайне невыгодно для нас не только в военном, но и в политическом отношении: в военном — это обезлюдило бы край, в котором велась война и лишила бы армию значительных продовольственных средств; в политическом — дало бы туркам явное понятие, что мы не станем удерживать за собою провинций, приобретенных нашим оружием, и мусульмане, которых теперь удерживает еще неизвестность, кому будут принадлежать они, тогда стали бы противодействовать нам во всем и даже отважились бы на открытые враждебные предприятия.

Дав этот легкий урок нашей дипломатии, так мало знакомой с Кавказом и с условиями жизни его населения, Паскевич еще раз, уже по взятии Арзерума, подробно изложил графу Нессельроде свое мнение о проведении границы и писал о степени той важности, с которою должны быть ценимы при заключении мира области, покоренные русским оружием в Азиятской Турции. Он особенно настаивал на этот раз на присоединении Карсского пашалыка, что навсегда бы обеспечило границу России с Оттоманскою Портою прочною чертою по протяжению Саганлугского хребта; и в случае новой войны с Турцией сильный Карс вполне прикрыл бы и наши татарские дистанции, и самую Грузию и тыл Армянской области. «Сама природа — пишет Паскевич к министру иностранных дел: — указывает, где должны остановиться наши приобретения, и рано или поздно непременно придется подвинуть границы до тех мест, которые мною обозначены,— и было бы весьма желательно не вверять неопределенной будущности огромных и столь необходимых выгод».

Не довольствуясь двукратным изложением своих мнений графу Нессельроде, Паскевич с тем же мнением отправил курьера непосредственно к графу Дибичу; но, к несчастию, этот курьер, посланный кругом через южную Россию, прибыл в Адрианополь, спустя три дня после [645] окончательного подписания мирного трактата. Дибич, не зная предположений Паскевича, не мог, да и не имел особенной надобности заботиться о выгодах Кавказского края, — и эта ошибка прискорбна тем более, что европейские державы, настаивая при заключении мира на целости турецких владений в Европе, мало заботились о ее Азиятской территории. Даже сама Турция не особенно отстаивала бы тогда три завоеванные нами пашалыка и самый Батум, которые, не принося ей существенной, материальной пользы, служили причиной вечных неустройств и смятений, потрясавших ее Азиятские владения. Ни Карс, ни Ахалцых, ни Баязет, ни Турецкая Гурия, находясь в состоянии почти независимом, не давали ей ни малейших доходов, а, напротив, еще требовали значительных издержек на содержание в них войск для поддержания хотя наружного вида покорности. И случалось ни один раз, что турецкие войска были разбиваемы жителями, под предводительством своих старшин и родоначальников.

Дюгамель, рассказывая о своей встрече с Паскевичем, говорит в своих записках, между прочим, следующее:

«Паскевич принял меня самым благосклонным образом. Но совсем иначе было принято им привезенное мною известие о заключении мира, по поводу которого он, не мало не стесняясь, высказал свое полное неудовольствие. Он был убежден, что мир без всякого труда мог бы заключиться на несравненно выгоднейших условиях, и, сверх того, он чувствовал себя оскорбленным, что с ним об этом не посоветовались заблаговременно». Но с другой стороны — прибавляет Дюгамель — было очевидно, что благодаря громадности расстояния, отделяющего друг от друга оба театра военных действий в Европе и в Азии, граф Дибич ни коим образом не мог снестись с графом Паскевичем, тем более, что было необходимо покончить все переговоры до наступления ненастья, которое и без того прекратило бы военные действия. «На поспешность заключения мира имело влияние, как говорит Дюгамель и то, что Европа уже начинала тревожиться успехами нашего оружия, и особенно волновалась Австрия. [646] Все это верно, но все это не может снять нравственной ответственности ни с графа Дибича, ни тем более с Нессельроде, не позаботившегося даже сообщить в Адрианополь все предположения и виды Паскевича, выраженные им с такою категорическою ясностию. Паскевича особенно возмущало возвращение туркам сильного Карса, и он с замечательною прозорливостью высказался тогда, что не удержав за собою Карса, мы тем самым будем поставлены в необходимость и на своей границе возвести такую же сильную крепость. И слова его, как нельзя лучше, оправдались впоследствии, когда на Арпачае возник Александрополь, а кровавые события 1855 и 1877 годов стоили русским войскам стольких тысяч человеческих жизней.

Но так или иначе, выгодно или не выгодно была проведена наша новая граница с Турциею, но адрианопольский трактат окончательно ее санкционировал и Кавказ должен был примириться с теми рамками, которые были ему начертаны. И в этих, значительно стесненных рамках, заключающих в себе сотни разнообразных, полудиких азиятских племен, для нашей администрации было слишком много дела, требующего не только большого политического такта, но подчас и крайнего напряжения боевых сил. И, действительно, едва только окончилась турецкая война, как Паскевич уже начал готовиться к новой борьбе с кавказскими горцами.

К сожалению, в рядах Кавказского корпуса не было уже многих из тех славных вождей, которым солдаты беспредельно верили, и которым сам Паскевич не мало был обязан своими победными лаврами. Не было уже ни Попова, ни князя Чавчавадзе, ни Раевского, ни Муравьева, ни Сакена, ни Вольховского — все они или, под давлением несправедливого отношения к ним Паскевича, сами удалились со службы, или по его личному представлению были переведены на службу в Россию.

Мы уже говорили об удалении из армии Сакена и о выходе в отставку Попова, причина которой главным образом крылась в отозвании его из Баязетского пашалыка в [647] момент вторичной блокады, что не могло не оскорбить того, кому Баязет уже был обязан раз своим спасением. За ними скоро последовали и другие. Началось с Раевского. Больной, утомленный походами, и предвидя скорое окончание военных действий, Раевский отпросился в отпуск и выехал из Арзерума с конвоем из 40 человек нижегородских драгун, в числе которых было несколько разжалованных декабристов. Не только в то время, но и гораздо позднее, на разжалованных обыкновенно смотрели на Кавказе довольно снисходительно и никогда не старались удручать и без того тяжелого их положения, а Раевский, человек в высшей степени гуманный и симпатичный, тем более не считал нужным маскировать к ним своих отношений. Это и дало кому-то повод донести об этом едва ли не самому Государю, прибавив, что Раевский держит себя с людьми, сосланными под строгий надзор, на товарищеской ноге, проводит с ними время, обедает в одной палатке и говорит на иностранных языках. Из Петербурга сообщили об этом Паскевичу; назначено было следствие,— и Раевский по Высочайшему повелению был арестован домашним арестом на восемь дней и, согласно желанию Паскевича, переведен с Кавказа в Россию.

Встревоженный этим происшествием, Паскевич, как бы в оправдание уже себя самого, спешит написать письмо к Государю, которое нельзя обойти молчанием, как документ чрезвычайно важный для характеристики покойного фельдмаршала, не стеснявшегося набрасывать густые тени на всех окружающих, чтобы тем ярче выставить самого себя в глазах императора.

«Поступок генерал-маиора Раевского — пишет он к Государю:— сделался мне известен прежде получения Высочайшего повеления Вашего Императорского Величества, и я не оставил его без внимания, но только предоставил окончательное решение оного до возвращения моего в Тифлис, чтобы самому более во всем удостовериться. Поступок этот, хотя злоумышленности и не обнаруживает, но тем не менее есть признак, что дух сообщества существует, который по [648] слабости своей не действует, но помощию связей между собою живет. Сие с самого начала командования моего здесь не было упущено от наблюдений моих, и я тогда же просил графа Дибича снабдить меня хотя несколько другого рода генералами, которые с добрыми бы правилами соединяли и способности; но, не получив их, я должен был действовать теми, какие были,— и по их военным действиям и способностям отдавать им справедливость. По множеству здесь людей сего рода, главное к наблюдению есть то, чтобы они не имели прибежища в людях высшего звания, и так сказать пункта соединения. В сем отношении удаление отсюда генерал-маиора Сакена есть полезно; удаление генерал-маиора Раевского — также; весьма полезно удалить и генерал-маиора Муравьева. Впрочем, предмет сей имеет столь много соотношений, что мне трудно действовать и даже найти меру действиям моим. Вот одна из причин, которая заставила меня просить из Арзерума соизволения Вашего Императорского Величества прибыть в Петербург».

При том доверии, которым, как известно, пользовался Паскевич у Императора Николая Павловича, подобное письмо могло иметь слишком серьезные последствия, для лиц в нем упомянутых. Но Государь отлично знал слабые стороны своего фельдмаршала. И как ни густы были набрасываемые краски, Император сквозь слой их умел видеть истину, и, как венценосный рыцарь, действовал только сообразно с этою истиною. Он удалял с Кавказа людей, неприятных Паскевичу, но открывал широкое поприще для их деятельности внутри России, и никогда никто из них не потерпел по службе. Так было в персидскую войну с генералами: Вельяминовым, князем Мадатовым, Красовским и архиепископом Нерсесом, которых Паскевич выслал из края, аттестовав их в секретных письмах к Государю, как интриганов и людей или неблагонадежных, или совершенно неспособных. Тоже случилось и теперь с Раевским, Сакеном и Муравьевым, несмотря на то, что Паскевич указывал на них, как на центры, возле [649] которых могли группироваться опасные политические элементы.

Для характеристики того времени, нужно прибавить, что история Раевского косвенным образом повлияла и на судьбу генерал-маиора князя Александра Герсевановича Чавчавадзе, известного покровителя Баязетского пашалыка. Паскевич предписал ему быть посредником при сдаче Нижегородского полка Раевским князю Андроникову. Чавчавадзе однакоже подал рапорт о болезни, и тем навлек на себя крайнее неудовольствие фельдмаршала. «Я побуждаюсь заметить вам — писал к нему Паскевич: — что и в прошлом году ваше сиятельство, не желая ехать на службу в Армянскую область, подобно сему же рапортовались больным, тем самым неохотно исполняете долг свой, и я найдусь в необходимости представить Государю Императору об удалении вас, как бесполезного чиновника». Глубоко оскорбленный столь резким и ничем не заслуженным обращением, князь Чавчавадзе не стал ожидать представления Паскевича и сам подал в отставку. Фельдмаршал поспешил пустить ее по команде. Но в Петербурге взглянули на это дело иначе. «Государь Император — писал к Паскевичу граф Чернышев: — не изъявил Высочайшего соизволения на увольнение от службы сего отличного генерала, с тем, что если ему нужно провести несколько времени на свободе для поправления здоровья или домашних дел, то Его Величество согласен уволить его в отпуск на такой срок, какой ему нужен». Паскевич должен был объявить эту резолюцию Чавчавадзе, и князь Александр Герсеванович, признательный к милостям монарха, тотчас воспользовался продолжительным отпуском.

Для личной характеристики Паскевича, по отношению к служебным интересам своих подчиненных, далеко не безынтересен и следующий факт. В то время когда Паскевич, по власти главнокомандующего, уже назначил князя Андроникова командиром Нижегородского полка и полк уже был принят им от генерала Раевского на законном основании, военный министр граф Чернышев сообщил фельдмаршалу, что [650] предполагается назначить командующим Нижегородским драгунским полком, состоящего при образцовом кавалерийском полку, подполковника Доброва, лично известного Его Величеству с отличной стороны в отношении способностей и познания фронтовой службы; но что государь изъявил желание прежде такого назначения иметь по сему предмету мнение графа Паскевича. Казалось, что Паскевичу было бы весьма интересно указать на князя Андроникова, как на лицо, избранное уже им в командиры полка и при том известного с отличной стороны не одним познанием фронтовой службы, но и боевыми подвигами, нераздельно слившимися со славою нижегородцев в четыре кампании сряду. И это было бы тем основательнее, что, с назначением подполковника Доброва, Андроников или должен был поступить под начальство младшего чином, или оставить полк. Неловкость подобного положения почувствовалась даже самим Паскевичем, но, все еще находясь под гнетущим впечатлением истории Раевского, он не нашел в себе достаточной смелости высказать истину и согласился на назначение Доброва. Андроникову он предложил принять кавалерийский полк в России, но князь от этого отказался: он отвечал, что, прослужив семь лет в конной гвардии, перешел на Кавказ единственно для сближения с родственниками и что после двух войн, в течении которых получил два чина и все ордена до Георгия и Владимира на шею включительно, желает заняться теперь устройством своих дел, — и отказывается решительно от всякого иного назначения. Он был зачислен по армии. Так выбыл из рядов Нижегородского полка один из доблестнейших его офицеров, под геройским предводительством которого полк, после целого ряда блистательных дел, закончил турецкую войну знаменитою бейбуртскою атакою.

Не отстоял Паскевич и близкого к нему человека, казачьего офицера, сотника Василия Димитриевича Сухорукова, перу которого он был обязан блестящими реляциями с полей турецкой войны, также как был обязан персидскими реляциями — Грибоедову. Этот Сухоруков был человек [651] классически образованный, известный литератор, о котором с такою сердечностью вспоминал Пушкин при описании своего путешествия в Арзерум. Он был некогда близок к графу Чернышеву; но потом его постигла опала за преданность бывшему донскому атаману Иловайскому, личному врагу Чернышева — и Сухоруков был сослан на Кавказ за участвование в тайном обществе, хотя все знали, что это общество не имело ничего политического, а состояло на Дону из людей глубоко привязанных к Алексею Васильевичу Иловайскому. Очутившись на Кавказе при начале персидской войны, Сухоруков попал в штаб Паскевича, при котором и сделал обе кампании, персидскую и турецкую, находясь в самых близких отношениях к фельдмаршалу. К несчастию, он поместил в Северной пчеле возражение на статью какого-то очевидца, касавшуюся военных действий в Азиятской Турции. Возражения были мелочные, не заключавшие в себе ровно ничего особенного, но полемика, возгоревшаяся в газете, обратила на себя внимание Чернышева и тяжело отозвалась на участи Сухорукова.

«Сотник Сухоруков — писал военный министр к графу Паскевичу в декабре 1829 г.: — в разных статьях, печатаемых им в журналах, говоря о военных действиях отдельного Кавказского корпуса, принимает тон решительный и, выходя на сцену своим лицом, позволяет себе даже судить о распоряжениях начальства». Чернышев просил поэтому опечатать бумаги Сухорукова, а самого его с фельдъегерем отправить на Дон. И Паскевич, которому хорошо было известно содержание статей, не счел даже возможным ходатайствовать об облегчении его участи. Сухорукова отвезли на Дон, а оттуда, переменив только фельдъегеря, отправили на службу в отдаленнейшие места Финляндии. Высылка Сухорукова остановила между прочим и прекрасный труд его по составлению истории Донского войска.

Из лиц, упомянутых в нашем рассказе, Раевский возвратился на Кавказ начальником Черноморской береговой линии и был генерал-лейтенантом; князь Чавчавадзе также [652] в генерал-лейтенантском чине состоял членом Главного Управления Закавказским краем; Вальховский был начальником штаба Кавказского корпуса во все время управления краем барона Розена; Андроников стяжал себе народное имя после славных побед под Ахалцыхом и Чолоком; Сакен и Муравьев — оба командовали в России корпусами, оба были генерал-адъютантами, и Сакен, как доблестный защитник Одессы и начальник Севастопольского гарнизона, был возведен в графское достоинство; Муравьев — был наместником Кавказа.

Так ответили своею службою эти лица на аттестацию Паскевича в своей политической неблагонадежности, и на желание его иметь взамен их «хоть несколько другого рода генералов, которые с добрыми правилами соединяли бы в себе и способности». [653]

XXXVI.

Переселение христиан из Турции.

Знаменитый адрианопольский мир положил конец кровавой распре между Россией и Турциею. Священное слово мир — разом заставившее смолкнуть зловещий рев пушек, гул которых, как гул погребального колокола, разносил в стране скорбную весть о реках пролитой человеческой крови — вызвало благословение многих миллионов людей. Но в то же время, посреди общей радости, здесь в самом сердце Армении, весть об этом мире объяла глубоким унынием целый народ, вызывавший к себе горячее участие и вековыми бедствиями своими, и пламенным усердием, содействовавшим успехам русского оружия, и, наконец, теми светлыми надеждами, которые возлагал он на свое будущее под скипетром России. Весть, что русские с наступлением весны должны очистить завоеванный край, как электрический удар, поразила все христианское население. [654] Целые сотни семей выбегали на дорогу, по которой проезжал Паскевич, и, бросаясь на колени, молили не покидать их на жертву мщения турок и курдов. Русскому офицеру невозможно было проехать через деревню, чтобы толпы народа не встречали и не провожали его вопросами: что будет с ними и их несчастными семьями.

В тех отдаленных странах, где христианство много веков придавлено было тяжелым гнетом мусульманского владычества, русская армия, конечно, не могла опасаться неприятельских действий ни со стороны армян, ни со стороны греков. Но там, где единство религии могло приобрести ей только равнодушных зрителей борьбы ее с турками, там появление русских войск отдавало им сердца христиан и создавало союзников. В Баязете и Карсе более двух тысяч армян сражались в рядах русских солдат; в Арзеруме, Бейбурте и Гюмюш-хане — везде, где появлялись русские знамена, армяне и греки разрывали свои вековые отношения к туркам. И чем далее распространялась слава русского оружия, тем ярче высказывалась любовь их к России, но тем с большею резкостию обнаруживалась ненависть мусульман, и число жертв их дикого фанатизма росло с каждым днем.

«Удостойте, Всемилостивейший Государь,— писал Паскевич к императору Николаю:— обратить милосердное внимание Ваше на сии несчастные жертвы и не допустите совершиться, чтобы самовластие оттоманов мстило им за ту привязанность, которую оказали они России».

Число таких семей, которым угрожала неизбежная опасность, могло, как полагал Паскевич, простираться до десяти тысяч, и он предполагал отвести под их поселение земли в Грузии и в Армянской области, а в случае крайности даже и на Кавказской линии. Первоначальное водворение в крае турецких христиан, конечно, должно было потребовать значительных издержек, но оне без сомнения вознаградились бы теми выгодами, какие можно было ожидать от трудолюбивого, промышленного и в высшей степени нравственного народа. Байрон утверждает, что трудно найти [655] другой народ, подобный армянам, у которого летописи были бы так мало запятнаны преступлениями. Это справедливо, и может быть потому именно, что нет народа, у которого семейные узы были бы теснее и крепче, чем у армян. Паскевич не боялся издержек и даже указывал на источник для покрытия значительной части их — у него имелось до ста тысяч червонцев, которые были отпущены в его распоряжение для привлечения на русскую сторону курдов, и остались почти не израсходованными.

Государь вполне разделял мнение Паскевича. «Я уверен — писал он к нему в рескрипте: — что столь значительное преумножение народа в крае, вам вверенном, обязано будет вашим распоряжениям прочным для него, и полезным для Империи водворением».... Государь находил даже полезным поселить часть армян, наиболее отличившихся своею храбростию, в самом Ахалцыхе и его окрестностях, где они, в составе баталионов или конных частей, могли бы быть употреблены для защиты нашей границы.

Такую же точно меру предположено было распространить и на Армянскую область, но с тем, чтобы армяне комплектовали, расположенные по ее крепостям, линейные баталионы. На запрос об этом начальника Армянской области князь Василий Осипович Бебутов отвечал однако. что «армяне едва ли пожелают добровольно вступить в службу солдатами на одинаковом положении с нашими войсками, ибо при роспуске сарбазов участвовавших в турецкой войне, ни один из них, несмотря на все убеждения, не согласился поступить в линейные баталионы». Весьма понятно, что если в самой России, где рекрутский набор освящен вековым обычаем, народ неохотно шел «под красную шапку», то в крае новом, еще чуждом многим условиям русской жизни, вовсе не находилось охотников променять добровольно свободную жизнь частного человека, и даже жизнь ополченца, призываемого к знаменам лишь временно, на двадцатипятилетнюю тяжелую службу солдата. Всякие же принудительные меры не только не принесли бы ожидаемой пользы, но могли взволновать край и даже [656] затормозить самое дело переселения. В виду этого князь Бебутов предложил сформировать особые поселенные баталионы, но не иначе, как на известных льготных условиях. Так, например, срок службы поселенного сарбаза определялся только шестилетний; отца и мать его освобождать на все это время от всяких земских повинностей, а самим служащим отводить в крепостных форштадтах дома, где каждый сарбаз мог жить с своею женой и детьми, пользуясь небольшим огородом, полем для хлебопашества, сенокосом и местом для скотоводства. «С принятием предлагаемых мною мер — писал князь Бебутов:— можно надеяться на некоторый успех относительно сбора сарбазов; но и за всеми пожертвованиями со стороны правительства, эти поселенные войска, по самому духу здешнего народа, все же останутся далеко ненадежным и слабым опором для области, в случае вторжения неприятеля». Было бы гораздо полезнее — говорит он далее,— если бы часть этих издержек обратить на вспомоществование русским солдатам, которые пожелали бы навсегда водвориться в Армянской области, т. е. основать в ней русские военные поселения. Мера эта не только оградила бы внешнее и внутреннее спокойствие края, но и положила бы вечное основание в сей, вновь приобретенной стране владычеству России». Последняя мера, конечно, была бы наилучшею для закрепления за нами некоренных земель; но ни ее, ни сформирование туземных баталионов не пришлось осуществить на деле. Переселенческий вопрос сам по себе оказался на практике настолько сложным, что потребовал массу времени, средств и забот, а потому все остальные вопросы, не касавшиеся его непосредственно, были отодвинуты на задний план, и потом затерялись во времени.

Получив разрешение государя на переселение армян, Паскевич тотчас же принялся за разрешение этого вопроса на практике.

Народ, который искал в нашем отечестве, вместо бедствий и векового рабства, — спокойствия и благоденствия, нуждался в особом попечении о нем, а иначе и самая цель [657]

переселения никогда не была бы достигнута. Чем скорее переселенцы приобрели бы на новых местах цветущее состояние, тем большую пользу они принесли бы и самой России, принявшей их под свое покровительство.

Чтобы возможно лучше организовать это дело, Паскевич учредил в Тифлисе особый комитет по переселению, и нужно сказать, что этот комитет чрезвычайно заботливо отнесся к своей задаче. Он разделил всех переселенцев на три категории: к первой из них были отнесены люди, принадлежавшие к торговому сословию, ко второй — мастеровые или занимавшиеся какими-нибудь ремеслами и промыслами, и, на конец, к третьей — хлебопашцы. Эти категории комитет имел в виду и при самом отводе земель для размещения переселенцев. Купцов и мастеровых предполагалось водворять в городах или там, где их торговля и ремесла могли обращаться с выгодою; поселян — в деревнях, на земле, удобной для хлебопашества и скотоводства. Заботливость комитета простерлась даже до того, что старались принимать в соображение климатические условия их родины, и жителей горных стран селили на возвышенностях, а живших на плоскостях — в равнинах. Этою мерою желали сберечь переселенцев от смертности и предохранить их от разорения, неминуемо грозившего им с переменою хозяйственных занятий, которые не одне и те же в горах и на плоскости. Очевидно, что правильное размещение переселенцев, именно в этом порядке, много способствовало бы к скорейшему улучшению их благосостояния.

Было обращено также внимание на то, чтобы хлебопашцев водворять целыми селами, как они жили на родине, а при невозможности этого, по крайней мере в ближайшем соседстве. Земли приказано отводить казенные, и только в исключительных случаях селить их на землях церковных или помещичьих.

Для размещения торговцев и ремесленников комитет указал на многие казенные здания в Елисаветполе, и в других городах, которые с небольшими приспособлениями [658] легко могли обратиться в магазины или мастерские, а для поддержания самых ремесл разрешено было отпустить переселенцам из доходов Ширванской области до полутораста пудов шелку и до тысячи пудов хлопчатой бумаги.

Постепенно расширяя круг своей деятельности, комитет пошел еще далее и предложил поручить новых переселенцев в заведование особых офицеров, которые, до окончательного устройства их, остались бы над ними в роде приставов и служили бы посредниками между ними и местным начальством, «которое», как деликатно выразился комитет, всегда обременено многими другими предметами и потому едва ли будет иметь о них совершенную заботливость.»

Самые деревни предполагалось строить с широкими улицами и площадями, а дома в них должны были иметь вид не обычных азиятских землянок, а ближе подходить к типу русской крестьянской избы. Но с этою последнею мерою уже не согласился Паскевич, предоставив армянам устраивать их внутренний быт, как они пожелают сами. Об этом, впрочем, нельзя не пожалеть. Безответное рабство в течении многих веков наложило на народ свою роковую печать,— и он перенес на новую родину ту же наследственную грязь и те же душные, подземные буйволятники, где семья армянина и весь скарб его помещается вместе с лошадьми и буйволами. Все скрыто под землею, закупорено без света и воздуха. И даже до настоящего дня жители русской Армении живут нисколько не лучше тех своих земляков, которые, оставшись в Турции и Персии, проводят время всегда на рубеже между жизнью и смертью, между надеждой и страхом разорения. Такова гнетущая сила привычки, и без посторонней помощи народу из нее никогда не выбиться.

Таким образом теоретически переселенческий вопрос был вполне подготовлен комитетом; оставалось осуществить его на практике. Пока значительная часть русских войск зимовала в завоеванных провинциях, армяне могли оставаться совершенно спокойными; но они с тревогой смотрели на будущее, когда покровители покинут край, и с нетерпением ждали [659] только денежной помощи, чтобы двинуться в путь. Многие отказались даже от всякого пособия и только просили позволения теперь же переселиться в Грузию или в Армянскую область. Позволение это было дано, и тотчас же тысячи семей, несмотря на суровую зиму, тронулись в наши пределы. Из Арзерума вышло тогда только до пятисот душ, но из Карса сразу отправилось около двух с половиной тысяч семейств. Их всех водворили близ Алагеза в Помбакской дистанции, или в окрестностях Гумр и на Лорийской степи, где много было пустых деревень, покинутых жителями еще с последнего персидского вторжения. С наступлением весны должны были тронуться в путь баязетские жители, и тогда же должно было начаться общее переселение христиан, так как по выходе наших войск из пределов Турецкой империи им оставаться в ней было бы уже не безопасно.

Турки понимали отлично, что удаление греков, а тем более армян, нанесет им чувствительные потери, потому что почти все земли турецких агаларов обрабатывались гяурами и почти все ремесла и вся торговля находились в их же руках. Естественно, что переселение такой массы рабочего люда должно было отразиться на стране огромными убытками, и гордые, ленивые турки, не зная каким образом остановить это начавшееся движение, начали распускать различные нелепые вымыслы. К сераскиру и даже в Константинополь полетели доносы и жалобы, что армянское духовенство, пользуясь присутствием в крае русского войска, переселяет христиан насильственно, а русское начальство тайно покровительствует этим непозволительным мерам. Одним словом и здесь происходило все то же, что два года тому назад происходило в Персии, и представителю русской власти в крае, генералу Панкратьеву, пришлось упорно бороться с теми затруднениями, которые противопоставлялись ему турецкими сановниками, в особенности по вопросам переселенческим. Анатолийский сераскир и новый правитель Арзерумской области, Хаджи-Гассан-паша, человек, пользовавшийся особым доверием султана, изыскивал все [660] способы вмешиваться в управление, завоеванных нами, провинций. Собирание податей и реквизиций встречало большие затруднения;, всякое законное требование наше называлось притеснением, правосудие — строгостью; выдумывались разные нелепые события, и турецкие власти просили о прекращении несуществующих беспорядков. А между тем, под шумок, в одном из арзерумских санджаков, непосредственно подчиненных нам, сераскир собрал триста молодых армян и образом отправил их в Константинополь, во вновь формировавшиеся там рабочие баталионы. К счастию, Панкратьеву своевременно дали знать об этом насилии, и несчастные армяне были возвращены с дороги.

В первое время трудно было определить число переселенцев. Пока христиане видели в Турции наше правление, их ничто еще не побуждало к оставлению родины. Но когда войска тронулись из завоеванных турецких пашалыков, тогда греки и почти все армяне, покинув свои жилища и оставя все, что привязывало их к родине, пошли с своими семьями за нашими войсками. Подобно ветхозаветным временам, в челе народного движения стояли высокие пастыри церкви. Они подкрепляли народ своим влиянием и воодушевляли его собственным самоотвержением. К числу таких замечательных личностей принадлежал в то время архиепископ Карапет, стоявший во главе арзерумской эпархии. Высокие качества этого достойного служителя церкви, его непрерывная энергическая деятельность на пользу любимого им народа, и тот переворот, который совершился под его влиянием в жизни турецких армян в 1830 году — такие крупные явления, что величавая фигура этого монаха невольно выдвигается вперед и останавливает на себе внимание.

Вот что сохранилось о нем в армянских преданиях.

В 1770 году, слишком за сто лет, до нашего времени, в Великой Армении, в деревне Хунут, жил один армянин по имени Карапет Егик-оглы. По своим несметным богатствам и мудрости он пользовался таким уважением, что даже арзерумский паша назначил его одним [661] из восьми судей родного ему Испирского санджака, и турки, впервые увидевшие в своем судилище гяура, стали называть Карапета не простым армянином, а происходившим от царской крови Багратидов. Мало-помалу, кажется и сам Карапет освоился с этою мыслию и, оставив свое старое прозвище Егик-оглы, стал называться Багратуни.

Когда он умер, громадные богатства его перешли к двум его сыновьям, Григорию и Арутину, которые, раз на всегда отказавшись от общественной службы, стали заниматься торговлей и скоро удвоили свое состояние, Но насколько были известны наследники Карапета своими несметными сокровищами, — настолько же — говорит народное предание — известен был во всей Испирской округе нищий армянин Торос небывалою красотою своей тринадцатилетней дочери, которую звали Арегназаною.

Григорий полюбил эту бедную девушку; Арегназана отвечала ему взаимностию; но о свадьбе им нечего было и думать; родные Григория никогда не согласились бы на такой брак, да и слишком много у него было соперников, в лице турецких сановников н самого испирского правителя, Мехмет-Дери-бека, который уже наметил ее для своего гарема. Турки не церемонились тогда с христианами, и не только похитить бедную девушку, но отнять и законную жену у гяура, — отнять грубою сплою, не тратя золота, не требуя даже взаимной любви злополучной жертвы, было делом весьма обыкновенным. Григорий тосковал о жалком жребии, готовившемся Арегназане, но не смел ничего предпринять, опасаясь и мщения турок, и гнева своей матери, которая с презрением смотрела на нищую девочку.

Но судьба, управляющая людьми, сама решила вопрос, кому должна принадлежать Арегназана. Однажды вечером, бедный Торос услышал от своих соседей, что люди Мехмет-Бека несколько раз проходили мимо его дома и по их совещаниям можно было догадываться, что они в ту же ночь собираются похитить его Арегназану. Обезумевший от горя Торос кинулся за помощью в дом Багратуни, куда до тех пор не [662] смел переступать и порога; он умолял их, как сильных и знатных людей, спасти честь его дочери во имя религии. Чувство веры иногда придает такую силу и мужество человеку, что он, забывая все: и славу, и почесть, и даже страх перед сильными мира — весь отдается этому святому религиозному чувству. Так случилось и со старухою Багратуни. Услышав о намерении турок омусульманить христианку — пусть эта христианка была в ее глазах последнею париею — она призвала своего сына Григория, торжественно сняла со стены фамильную икону и, благословляя его на брак с Арегназаною, сказала:— «спеши — иначе турки погубят христианскую душу.» Поручив невесту охране нескольких храбрых армян, Григорий в ту же ночь увез ее в деревню Кан, на час пути от Арзерума — и там совершилась их свадьба.

Шли годы. Молодая чета продолжала жить в Арзеруме, где ее не могла настигнут мстительная рука Махмед-бека, и наслаждалась тихим семейным счастием, скоро увеличившимся еще рождением сына, названного Оганесом. Малютка рос, обнаруживая замечательные способности и задатки такого характера, который, впоследствии, окрепнув среди житейских испытаний, развился в сильную, непреклонную волю и сделал его одним из выдающихся служителей армянской церкви. Странная судьба готовилась этому маленькому Оганесу. Ему было десять лет, когда умер его отец; мать скоро вышла за другого, а новый отчим сумел подобрать в свои руки огромное состояние Арегназаны — и Оганес остался нищим. Все, что сделал для него отчим — это отдал его на воспитание к какому-то мастеру, занимавшемуся выделкою шелковых материй. Дурное обращение грубого ремесленника, голод, нужда, а может быть и побои, заставили Оганеса бежать в город Егин, где судьба случайно свела его с архиепископом Михаилом. Заметив в мальчике необыкновенные способности, Михаил принял в нем живое участие, отправил его в Константинополь, сам следил за его успехами и, когда Оганес окончил курс, он рукоположил его сначала в диаконы, а потом посвятил и в монашеский сан, [663] под именем Карапета. Так началась духовная карьера будущего знаменитого пастыря армянской Церкви.

Когда Карапет в 1811 году, уже в сане архиепископа, принял на свои рамена управление арзерумскою паствою, почти все монастыри и церкви находились в руках у турок, отобранные за недоимки. Карапет своею бережливостью и даже коммерческими оборотами удвоил церковные доходы и обратил их на выкуп монастырей и на помощь страждущим. Наступал ли голод — Карапет кормил народ, осиротеет ли семья — дети получали образование на церковное иждивение; попадал ли кто-либо в беду — и Карапет являлся ходатаем за него перед турецким правительством. При своем уме и железном характере, Карапет поставил себя так, что само турецкое правительство во всех делах, касавшихся армян, обращалось к нему, и даже через него получало подати, так как Карапет отсторонил от этого дела турецких чиновников, зная насколько они эксплуатировали простой народ. Чтобы с своей стороны быть аккуратным, Карапет завел особые кружки, куда каждый армянин делал посильные вклады, и эта национальная касса шла специально на уплату податей, чтобы облегчить неимущих. Как представитель своего народа, Карапет отвечал за все его поступки, а так как каждый турецкий чиновник только и ждал случая придраться к мелочам, чтобы сорвать пешкеш или взятку, то Карапет был часто заключаем в тюрьму и даже приговаривался к повешению. Он вспомнил об этих пережитых минутах даже на своем смертном одре и писал к своей пастве: «Деды и отцы ваши знали хорошо, да и среди вас есть много еще очевидцев того, как много неприятностей и огорчений переносил я в земле османлыкской от грубых магометанских властей, врагов святой нашей религии. Сколько раз по обязанности моей, из любви к моей пастве, я переносил обиды и горечи, равносильные самой смерти»...

С открытием турецкой войны в 1828 году положение армянского народа, а с ним и Карапета, значительно ухудшается; их жизнь и имущество подвергается открытым опасностям; [664] никто не стесняется сделать зло армянину. После побед Паскевича в Ахалцыхском пашалыке, арзерумские турки, по природной своей недоверчивости, стали искать различных суеверных причин, чтобы предать мечу всех христиан, опасаясь, чтобы они не перешли на сторону русских и еще более не ухудшили бы их положение. Задумав этот план, турецким властям прежде всего нужно было сокрушить сильного покровителя христиан, в лице самого архиепископа Карапета.

И вот, однажды, в воскресенье, когда Карапет служил обедню, ему дали знать, что за ним явились турецкие солдаты. Епископ должен был прервать литургию. В глубоком умилении он преклонил колена перед алтарем, поручая себя и свой народ покровительству Бога — и вышел из храма. Его тотчас арестовали и под конвоем повели к паше. Народ в ужасе разбежался из церкви. Карапет уже слышал, что власти ищут только случая, чтобы погубить его и думал, что ему не придется более увидеть свою паству. Под влиянием жгучего солнца и душевных волнений Карапет вдруг почувствовал себя дурно и упал на каменные плиты улицы. Оторопелые солдаты не знали, что с ним делать. К счастию, в это время подоспел монастырский служка Георгий, и глоток принесенной им холодной воды привел епископа в чувство. «Что это?.. Зачем эта вода?..» спросил он у Георгия.— Отец святой! — отвечал слуга: — посмотри в каком положении ты находишься.» Тут только почувствовал архиепископ боль в голове и заметил, что его лицо и платье были залиты кровью. Но ему не дали даже оправиться и повели дальше. В огромной дворцовой зале, куда ввели наконец Карапета, заседало множество турецких сановников и присутствовал сам сераскир. Совещание еще не кончилось, и архиепископ, стоя, должен был ожидать решения своей участи. Наконец приговор был объявлен. Вина Карапета заключалась в том, что накануне, в субботний день, армяне самовольно заперли лавки, и местная полиция была убеждена, что они разошлись по домам для того, чтобы удобнее составить заговор против правительства. Участвовал ли сам Карапет в этом заговоре или не [665] участвовал — в глазах турецких судей не составляло важности; довольно того, что он был главою народа и должен был отвечать за его поступки. А так как время было военное и возмущение армян могло предать Арзерум в руки неверных, то архиепископ в пример и страх другим приговаривался к смертной казни через повешение. Жестокий приговор не смутил доблестного пастыря; но он боялся, что это послужит сигналом к истреблению всех вообще христиан и решил защищаться против несправедливого обвинения. Карапет объяснил, что лавки действительно были закрыты, и даже закрыты по его приказанию, но потому что накануне был турецкий праздник. и торговать в этот день со стороны армян было бы непростительною дерзостью. «Очень хорошо — сказал сераскир:— но турки, сидя дома, не могут задумывать заговоров, тогда как армяне ищут только предлога, чтобы собирать запрещенные сходбища.» — За спокойствие армян я отвечаю,— сказал Карапет: — но оно нарушено и не было; а если вам неприятно, что лавки закрыты вчера и сегодня, я немедленно велю отворить их. «Теперь уже поздно — отвечал паша: — решение совета должно быть исполнено.»

Но в это время один из судей, заметив кровавые пятна на лице и платье епископа и может быть тронутый жалким положением человека, которого не любили, но которому не могли отказать в уважении, предложил изменить решение совета и вместо смертной казни, определенной одному епископу, назначить тяжелые военные работы всему его народу. Было ли это так устроено заранее или решение действительно существовало и было отменено — неизвестно; но Карапет получил свободу под условием заставить свой народ возвести вокруг Арзерума и у горы св. Знамения сильные окопы. Чрез два часа, несмотря на праздничный день, тысячи армян с лопатами, кирками и тачками, вышли из городских ворот и принялись за работу. Сам Карапет, переодевшись в простое платье монастырского служки, работал вместе с другими, не позволяя себе отдыхать ни минуты. Эти мучительные работы продолжались четыре месяца к ряду, продолжались и в [666] будни и в праздники, с утра до позднего вечера, и во все это время армянские семьи, лишенные материальной поддержки, переносили нужду и лишения, моля только Бога, чтобы скорее пришли русские. Все средства церкви, собранные епископом с таким трудом и бережливостью, ушли на прокормление этих несчастных семей, и наконец совершенно иссякли. Карапет торопил всех с окончанием работ.

До сего времени осталась еще песня, свидетельствующая, с каким терпением и безропотной покорностью к судьбе переносили армяне это тяжелое время:

Москва идет к Арзеруму,
и горе упало на головы армян.
Строгий приказ сераскира отнял сон
у глаз наших, покой у наших семейств.
Идем к окопам, к окопам!..
Придет зима, начнутся бураны,
и положение наших семей сделается печальным.
Оставили мы свои дома и пришли
к святому Знамению копать окопы, окопы...
Лопаты, кирки, тачки — все пущено в дело.
Малые и большие из нас переболели.
Но если бы не благословение святого архиепископа —
всем бы несдобровать нам. Будем копать окопы, окопы...

Однажды, когда громадные сооружения уже оканчивались, Галиб-паша, благодаря Карапета, с гордостью сказал ему: «Пусть теперь подойдут сюда русские, посмотрим, в каком положении они очутятся».— «Извините, паша,— отвечал архиепископ,— если русские только дойдут до окопов, то им уже нетрудно будет перешагнуть через них». Это вырвавшееся слово зародило опять сомнение в верности Карапета, и за ним учредили строгий секретный надзор.

Вскоре после этого от эчмиадзинского католикоса пришло послание на имя турецких армян, в котором он призывал их, во имя Бога, помогать русским, как братьям во Христе, когда победоносные войска их подойдут к Арзеруму. Послание это, однако же, попало в руки турецких пашей. Карапет опять был предан уголовному суду, но опять успел оправдаться, доказав на суде, что подкупленный [667] переводчик совсем иначе передал пашам содержание этого послания. «Впрочем — сказал он в заключение:— если бы оно имело и то значение, которое ему придаете, то, попав в мои руки, оно оказалось бы безвредным, ибо я силою своей духовной власти никогда не допустил бы возмущения в городе». На этот раз Карапет отделался крупным пешкешем, а на армян наложена была контрибуция: сераскир приказал Карапету в три дня поставить двести лошадей для перевозки из города в лагерь провианта. У арзерумских армян, занимавшихся преимущественно ремеслами, да городскою торговлею, не было и десятой части такого количества вьючных животных,— и, несмотря на то, в назначенный срок лошади были поставлены, хотя для этого пришлось не только затратить церковные суммы и национальную кассу, но распродать большую часть скота, имевшегося у жителей. Но Карапет не щадил ничего, хорошо понимая, что неисполнение приказа может повести за собою еще более тяжкое бедствие — грабеж армянских домов. Сераскир остался очень доволен усердием армян; он даже воскликнул: «молодец, черноголовый эфендий!» — и пригласил его к себе на кофе; но Карапет отказался, опасаясь отравы.

Наконец наступило лето 1829 года. Чем ближе подходили русские, тем хуже становилось христианам; многие из них были убиты разъяренною чернью; многие дома и лавки разграблены. В последние дни никто не осмеливался показываться на улицах, и даже сам архиепископ принужден был скрываться переодетым в глухом подвале одного армянина. Отсюда он отправил к Паскевичу письмо, в котором описывал бедственное положение христиан и указывал слабые стороны городских укреплений, на которые могла быть поведена атака. Это письмо было первое, которое раскрывало перед Паскевичем картину внутреннего состояния города и много способствовало его настойчивости в ведении переговоров. Армянин, доставивший это письмо, зашитое в лапте, был щедро награжден и отправлен обратно с словесным изъявлением признательности русского вождя к достойному [668] архипастырю. Как светлый луч, на мгновение проникнув в сырое подземелье узника, разгоняет ночные призраки, полные страха, так и привет русского полководца озарил собою скорбные минуты, переживаемые тогда армянами. А этих минут было не мало, особенно 27 июня, когда толпы мусульман в исступлении носились по улицам, требуя смерти русского посланника. Ничего не было легче, как бросить в эту обезумевшую толпу одну только искру,— и кровь христиан залила бы собою стогны и улицы Арзерума. Но, к счастию, в общей сумятице об них позабыли, а потом, когда депутация повезла городские ключи победителю, о кровавой расправе думать было уже не время. Так дивным промыслом Божиим спасены были тысячи несчастных семейств, истребление которых запятнало бы только лишнею кровью и без того кровавые страницы Оттоманской империи.

Весть, что Арзерум сдается, как электрическая искра пробежала по душным подвалам, где скрывались армяне и вызвала на Божий свет невольных затворников. Толпы наводнили улицы и, мало того, бросились даже грабить турецкие дома; произошло несколько случаев насилия. Народ, которого жизнь, права, имущество, семейная честь и религия были так долго оскорбляемы, не мог воздержаться от порыва к отмщению. К счастию, в это время вернулся Карапет, ездивший на встречу к Паскевичу, и с его прибытием беспорядки прекратились. Но с этой минуты Карапет уже видел, что армянскому народу оставаться у турок нельзя и исподволь стал подготовлять его к мысли о выселении в Россию.

Только человек с таким громадным влиянием, каким обладал Карапет, и мог подвинуть народ на эту крайнюю меру. Кто знает домовитость сельских армян, привычку их к родному очагу, привязанность к могилам предков, тот поймет как было трудно решиться им на это переселение. Но Карапет подчинил себе сердца и волю народа. Он властным словом указал ему путь, по которому должно идти — и массы турецких армян слепо двинулись за своим архиепископом. Более 14 тысяч семейств — до девяноста [669] тысяч душ отдались тогда под покровительство русского государя. Край видимо пустел, города теряли наиболее трудолюбивую часть своих жителей, так что даже в самом Арзеруме турки затруднялись чинить свои водопроводы и производить самые простые ремесла. В Царьграде забили тревогу и даже прислали оттуда армянского епископа Варфоломея, взявшего на себя непосильный труд уговорить христиан не покидать своей родины. Панкратьев позволил Варфоломею открыто вести свою пропаганду; он даже сам возил его до Гассан-Кала, обгоняя тянувшиеся обозы переселенцев. Недружелюбно встречали однако армяне султанского епископа — «волка в овечьей шкуре», как они называли его в беседах между собою. Один старик, возмущенный его речью, сказал ему: «Если бы не ты, а сам Христос, сошедший с небес, стал бы внушать нам желание возвратиться в Турцию, то мы не последовали бы и его совету». Так и уехал Варфоломей ни с чем.

Был май месяц 1830 г., когда тысячи переселенцев тронулись в путь. Такое огромное число, переходивших в наши границы не по частям, не партиями, а двинувшихся разом, опрокинуло все расчеты, составленные комитетом, и потребовало со стороны русских властей необычайных усилий и попечений, чтобы спасти их в пути от гибельной нужды и болезней. Недостаточность денежного вспомоществования, розданного переселенцам при подъеме их с места — эти пособия не превышали 6-7 руб. на каждую семью — заставило правительство озаботиться заблаговременною закупкою хлеба, открыть попутные казенные магазины, и, несмотря на все эти меры, совершенно обеспечить переселенцев было невозможно. Особенно страдали Гюмишханинские греки. Они собрались в путь менее нежели в сутки, и явились в Арзерум не только без хлеба и необходимой одежды, но даже без перевозочных средств, чтобы двинуться дальше. Заброшенные в глушь Лазистанских гор, в черту расположение турецких войск, они находились в полной власти сераскира, который, не успев остановить переселения в Арзеруме, [670] Карсе и Баязете, мог выместить на них всю накопившуюся злобу, и, с турецкой точки зрения, быть может, остался бы даже и правым. Если переселение армян наносило тяжкий удар общественной жизни во всех ее проявлениях, то переселение греков, единственных рудокопов в этой стране, ставило на карту интересы чисто государственные, так как с их удалением, богатейшие серебряные и медные рудники в Гюмюш-хане и Бейбурте оставались в руках турецкого правительства мертвым капиталом. И гюмюш-ханинцы, понимая это, спешили спасать только жизнь, покидая на произвол врагов все достояние, нажитое трудами целых поколений. К этому нужно прибавить, что в гористых окрестностях Гюмюш-хане жители не держут ароб, а греки не имели у себя даже вьючного скота, и трудный путь приходилось совершить пешком, ночуя под открытым небом; над страшными пропастями мужчины шли навьюченные разным скарбом, который могли только забрать, матери несли на руках малюток. И глядя на эту печальную картину переселения, невольно приходили на память слова святого Евангелия: «Молитесь, чтобы бегство ваше не случилось зимою». К счастию стояла прекрасная, весенняя погода, гюмюш-ханинцы, изнуренные трудным путем, кое-как добрались наконец до Арзерума, где уже могли считать себя в совершенной безопасности. Но здесь возникал вопрос, как двигаться далее? — и взоры всех невольно обращались на человека, который в эти трудные дни один держал в своих руках судьбы переселенцев. Огромная нравственная ответственность лежала на этом человеке,— и было о чем подумать старому Карапету, видя, как бедствуют не только греки, но и его единоверцы, не имевшие возможности взять в собою и сотой доли того, что составляло их достояние. А к этому прибавлялись еще вопросы и будущего. Поднимаясь с места весною, жители на старых местах не дождались жатвы, а на новых — пропустили время посевов, и единственно, что оставалось им — это надежда на великодушную помощь русского правительства, которое не откажется прокормить их до будущего урожая. [671]

Предвидя, какие огромные затраты потребуются на дело переселения, Карапет заблаговременно распродал все церковное имущество и обратил его в деньги на помощь нуждающимся; им же он отдал все перевозочные средства, оставив у себя только 13 ароб, на которых перевозил в Россию святые мощи, да самую необходимую утварь. Многое, по невозможности уложить, пришлось оставить совсем и между этими предметами было много дорогих или редких вещей, как напр. рукописное евангелие XII века, об утрате которого Карапет скорбел до конца своей жизни.

Шли недели и месяцы, а переселенческие обозы все тянулись и тянулись еще по горам и равнинам турецкой земли, подолгу бивуакируя то в знойных долинах Аракса, то в холодных ущелиях Саганлугских гор, то в открытых безлесных полях Карсского пашалыка. Зима застала их на дороге. Бедствия переселенцев, не имевших у себя не только запасов теплой одежды, но даже и обуви, увеличивались с каждым днем. Под влиянием тяжких страданий, не видя конца своему пути, народ приходил в отчаяние; многие пытались вернуться назад, другие открыто роптали на Карапета, считая его виновником народного несчастия. Но Карапет, страдавший душою не менее других, поддерживал колебающийся дух население и, как новый Моисей, вел свой народ в обетованную землю. Был уже седьмой месяц пути, а вся эта двигавшаяся громадная масса переселенцев едва только успела еще достигнуть русских пределов. Отсюда отделилось до двух тысяч семей и пошли в Борчалу, Бомбак и Шурагели; еще до ста семейств осели в Ахалкалаках, вызвавшись устроить форштадт под самою крепостью; остальные, до 35 тысяч душ, направились в Ахалцых, избранный ими добровольно, так как и климат и местность его ближе подходили к их родине.

Но неприветливо встретило переселенцев их новое отечество. Помещений для них приготовлено не было, и большинству пришлось провести суровую зиму в палатках, наскоро разбитых на тех самых горах, где впоследствии образовался [672] новый Ахалцых. Не в лучшем положении очутились и сельские обыватели. Нужно сказать, что Ахалцыхский пашалык в продолжении войны обезлюдел; многие из жителей сделались жертвою войны, другие бежали за границу, и потому оставшиеся после них пустопорожние земли стали считаться казенными. Их-то теперь и отвели переселенцам. Но едва на этих землях поселились армяне, как из-за границы начали возвращаться разные прежние владельцы, чтобы, пользуясь правом мирного трактата, продать их в чужие руки и опять удалиться в Турцию. Мусульмане спешили продавать свои земли и покупщики приобретали их за ничтожную цену. Из этого вышло то, что более 1,600 семей неожиданно очутились на земле частных владельцев и лишились всех дарованных им преимуществ. Новые помещики потребовали у них деньги за пользование землею и стали взыскивать их при помощи земской полиции, которая не могла отказать им в этом законном требовании. В результате вышла путаница, вредившая и казне и переселенцам; пришлось скупить все частные земли, на которых поселились армяне, платя владельцам уже двойную сумму, пли переселять армян с места на место.

Потребовалось таким образом, несколько лет, чтобы переселенцы прочно водворились наконец на местах их жительства и освоились с чуждыми им русскими порядками. В Ахалцыхе, на правом берегу Посхов-чая, даже возникла за это время целая новая часть города, которую переселенцы просили назвать «Новым Арзерумом», в память их прежнего отечества. Архиепископ Карапет и здесь много заботился об устройстве быта армян, и имя его увековечено в памяти народа, основанным им училищем, которое в честь своего учредителя и названо Карапетовским.

Если не лучше, то во всяком случае гораздо скорее и без всяких треволнений устроились переселенцы из Карса и Баязета, разместившиеся сразу по таким местам, где сидело сплошное армянское население. Из Карса вышло тогда 2,264, а из Баязета 4,215 семей, из которых только [673] часть заняла Карабаг, Бомбаки и Шурагель, а главная масса осела в Армянской области.

Покидая старую родину, чуждую их вере и национальности, эти переселенцы вступили теперь на ту библейскую землю, где жили их праотцы, где была колыбель великой Армении. Трудно выразить те чувства, которые волновали их при виде этой обетованной страны. Еще подходя к русским границам, взор поражают три колоссальные горы, как три великана, стоящие на страже армянской земли. Вот Арарат большой в своей серебряной раздвоенной тиаре, точно огромный шатер, покрытый снежным, сверкающим куполом. Вот Арарат малый, «в черном остроконечном клобуке армянского монаха», а перед ними стелется широкая равнина — Аборанское поле, полное славных воспоминаний для русского войска, и служит оно подножием третьей колоссальной горе — Алагезу, что в переводе означает Божий глаз «Господнее око». Как бы оторванный от цепи первоклассных гор, отдельно и живописно стоит Алагез, и его снеговая вершина, как серебряный венец, одиноко и рельефно вырисовывается на голубой синеве южного неба.

Давно ли эта страна находилась под властью мусульман и служила оплотом персидской монархии? Теперь она сторожит пределы обширнейшего в свете христианского царства, раскрывшего свои мощные объятия для старого, согбенного годами народа, призванного им к возрождению, к новой исторической жизни. И как памятник совершившегося здесь события, высоко, на ледяной вершине Арарата, где воображение человека ищет обрести если не самый ковчег, как памятник чудесного нетления, то по крайней мере место, где он остановился,— стоит деревянный крест, водруженный смелою рукою христианского путешественника. Этот крест поставил Паррот, вошедший на вековечные льды Арарата 27-го сентября 1829 г. На кресте свинцовая дощечка с глубоко врезанною надписью: «В царствование Николая Павловича, самодержца Всероссийского, сие священнейшее место вооруженною рукою приобретено христианскому исповедованию графом Иваном [674] Федоровичем Паскевичем-Эриванским, в лето Господне 1827-е».

И этот крест, вознесшийся над землею почти на 14 тысяч футов, и как небесная планета, невидимый с земли простому человеческому глазу, и эти горы, служащие предвечным алтарем невидимого Бога — все погружает человека в глубокое молитвенное созерцание. Не даром высокие горы служили предметом для обожания человека в период его языческого мировоззрения. И прежде нежели родилась мысль строить самые храмы, люди не находили приличнее места для своих богослужений, как высокие горы. Туда стекался народ, там приносились жертвы, там строились восточные гостиницы, развалины которых во многих местах виднеются еще и поныне. Там путник находил для себя приют, и трапезу и добрые пожелания — все что мог предложить ему гостеприимный Восток. Христианство превратило эти гостиницы в обители иноков, которые переменили значение, но неизменно сохранили за собою патриархальное гостеприимство. Как при старых языческих верованиях, так и в первые времена христианства, народ продолжал искать единения с Богом на тех же высоких горах; и только с тех пор, как стали возникать в городах величественные храмы, посвящаемые имени Господа, паломничество на горы становится все реже и реже. Огромность и великолепие храмов приковывало внимание слабого человечества и влекло к себе толпы любопытных. Но храмы разрушались, а красоты природы оставались и остаются вечными.

«Хорошо смотреть на эти горы в час раннего утра, когда оне блистают в лучах восходящего солнца, как купола храмов, достойных, чтобы на дверях их была начертана надпись: «будем одно стадо и один пастырь». И еще прекраснее оне в минуты тихого вечера, когда солнце клонится к закату и обливает своим розовым светом их снеговые вершины. В эти минуты оне кажутся выше, величественнее, нежели днем. В продолжении дня сидят седые старцы, поникнув головою и сложив ноги по [675] восточному, а в торжественный час вечера встают на молитву Создателю этой дивной природы».

Тихи и спокойны теперь эти горы,— так тихи, как тиха и безмятежна жизнь армянского народа, приютившегося под сению России. Но было время, когда оба Арарата и самый Алагез, молодые и страстные, дышали огнем и потрясали землю страшными переворотами. Трудно сказать, когда была эта эпоха. Но уже в IV или в V веке св. Ефрем Едесский описывает, как горы Армении внезапно всколебались, сошли с своих мест, столкнулись между собою со страшным треском, пламенем и дымом, и потом снова возвратились на свои подножия. Очевидно, что в этом сказании много восточного воображения, но нет сомнения в истине самого факта, свидетельствующего о колоссальных вулканах Армении, угасших не более, как лет за тысячу до нашего времени. Армянские предания VII столетия описывают страшное землетрясение, опустошившее долину Арпачая. Сорок дней царствовала тогда полнейшая мгла, долина была поставлена вверх дном и десятки тысяч жителей погибли в разверзшихся недрах земли.

Не такова ли была и судьба армянского народа!....

И теперь, глядя на седой Арарат, на потухшие вулканы его, прислушиваясь к рассказам какого-нибудь старого монаха, вы переноситесь невольно в те отдаленные века, когда совершились великие перевороты земного шара, вы забываете грустную судьбу Армении и погружаетесь мечтами только в ее прекрасное, таинственное прошлое. Мысли, в виду этих памятников древности, стремятся невольно за течением минувших столетий. Оне вызывают из мрака прошедшего образ праведного Ноя, воздвигающего жертвенник Богу, спасшему его от кары раздраженного неба, видят построение им первых городов, вспоминают Гайкана, основателя маленькой Гайканской колонии, скоро разросшейся в могущественное Армянское царство.... А вон, наконец, и тот оазис в пустыне, та темная зелень садов, которые приняли под тень свою бедную деревушку Вагаршапат,— остаток славной столицы Армении. [676] И Вагаршапат и вся Армения — развалины. Один Арарат неизменен от сотворения мира, да никогда не изменится еще тот Божий храм, первопрестольной Эчмиадзин, который столько раз предавался грабежам, мечу и огню, столько раз был разрушен до основания, возникал снова, и теперь красуется в первозданном величии и великолепии!

Такова была страна, которую увидели перед собою переселенцы.

Факт переселения христиан совершился. С этих пор начинается для них новая жизнь, полная светлых надежд на будущее. Один из главных виновников этой перемены в судьбе армянского народа, архиепископ Карапет, поселился в Ахалцыхе, и там, в 1837 г., имел счастие принять у себя императора Николая Павловича, во время путешествия его по Кавказу. Перед отъездом государь предложил ему подарок. Карапет благоговейно преклонил колена и просил только милости для своего народа. «Как христианский епископ, сказал он:— я долго поддерживал христиан в Турции, — теперь поручаю их отеческому попечению христианского государя!»

Кто будет в Ахалцыхе и посетит церковь во имя Спасителя — тот на южной стороне ограды ее, возле самых дверей, увидит одинокую могилу и на ней более нежели скромный памятник, без всякой надписи — под этим камнем покоятся останки архиепископа Карапета.


Комментарии

33. Медаль серебряная с изображением креста, попирающего луну.

34. Полкам отличившимся под предводительством графа Паскевича в Азиятской Турции, пожалованы были следующие награды:

Георгиевские знамена с надписью: «За отличие при взятии штурмом Ахалцыха 15-го августа 1828 года»; 8-му пионерному баталиону; «За оборону крепости Баязета 20 и 21 июня 1829 года»; Донскому казачьему Шамшева полку и пехотным: Козловскому и Нашебургскому.

Простые знамена с надписью «За взятие Анапы»; Черноморского казачьего войска конным полкам № 8 и 9 пешим № 5 и 8. «За отличие в персидскую и турецкую войны»; Черноморского казачьего войска конному полку № 1-го и Донского полкам: Леонова, Сергеева, Карпова и Басова: «За отличие в турецкую войну и за дела против горцев»; казачьим войскам: Гребенскому, Терско-семейному и Кизлярскому, и линейным казачьим полкам: Кавказскому, Кубанскому, Хоперскому, Волжскому, Горскому и Моздокскому.

Георгиевские трубы полкам: Эриванскому карабинерному, Грузинскому гренадерскому, Ширванскому пехотному и 44-му егерскому.

Серебряные трубы — Херсонскому гренадерскому. Гренадерский бой: Ширванскому пехотному.

Знаки на кивера с надписью «За отличие»; Нижегородскому драгунскому полку, Кавказскому саперному баталиону, пехотным полкам: Кабардинскому и Мингрельскому и егерским № 41 и 42.

Знаки на кивера «За отличие», а офицерам золотые петлицы: Донской казачьей конноартиллерийской роте № 3.

Знаки «За отличие»: Линейной казачьей конноартиллерийской роте № 6, Кавказской гренадерской артиллерийской бригады: легкой № 3 роте — 20 артиллерийской бригады легкой № 2 роте, 21 артиллерийской бригады, № 2 роте и Резервной батарейной № 5 роте.

Золотые петлицы: Кавказской гренадерской артиллерийской бригады: батарейной и легкой № 2 ротам и батарейным ротам № 20 и 21 артиллерийских бригад.

Текст воспроизведен по изданию: Кавказская война в отдельных очерках, эпизодах, легендах и биографиях. Том IV, Выпуск 4. СПб. 1889

© текст - Потто В. А. 1889
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
©
OCR - Чернозуб О. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001