ПОТТО В. А.

КАВКАЗСКАЯ ВОЙНА

В отдельных

ОЧЕРКАХ, ЭПИЗОДАХ, ЛЕГЕНДАХ И БИОГРАФИЯХ.

ТОМ III.

ПЕРСИДСКАЯ ВОЙНА 1826-1828 г.

Выпуск III.

Оглавление III выпуска.

XX. Взятие Аббас-Абада и Джеванбулакский бой.

XXI. Грибоедов в персидском лагере.

XXII. Походный атаман Иловайский.

XXIII. Коммуникационная линия.

XXIV. Возвращение карабагского хана.

XXV. Стоянка в Кара-Бабе и Урдабадская битва.

XXVI. Красовский.

XXVII. Снятие блокады Эривани.

XXVIII. Аштаракская битва.

XXIX. Под Сардарь-Абадом.

XXX. Покорение Эривани.

XX.

Взятие Аббас-Абада и Джеванбулакский бой.

Нахичеванская область граничит с Карабагом. Но сообщения между ними по горным дорогам в эпоху персидской войны были трудны и сопряжены к тому же с постоянными опасностями от нападения разбойничьих татарских племен, кочевавших тогда по Араксу. Занятие Нахичевани устранило это последнее обстоятельство, и первою заботою Паскевича было открыть оттуда постоянные пути в Карабаг, уже давно разрабатываемые Карабагским отрядом, по которым должны были доставляться теперь все жизненные припасы и боевые средства. И в самый день вступления русских войск в древнюю столицу области, две роты херсонских гренадер и сотня казаков, под [344] командою маиора Гофмана, уже отправились на Кара-Бабу, чтобы войти в сообщение с Карабагским отрядом ближайшею дорогою, прямо через горы.

В то же время, исправлявший должность начальника корпусного штаба, полковник Муравьев, получил приказание произвести рекогносцировку к стороне Аббас-Абадской крепости, которою предполагалось овладеть немедленно.

Аббас-Абад построен на месте старинной крепости, разрушенной «львом Ирана», Шах-Аббасом, в то время, когда его непобедимые полчища внесли опустошение во всю Армению. Эпоха, в которую построена была эта старая крепость, забыта; известно только, что в средние века Христианского летосчисления лежало на ее месте большое селение Асдабад, а в XIV веке здесь был знаменитый армянский монастырь Банширванк, «Красный монастырь», о котором часто упоминается в армянской истории. Теперь, на месте древнего Асдабада, стояла новая крепость, небольшая, но выстроенная уже под руководством английских инженеров, по образцу европейскому. Аббас-Мирза возлагал на нее большие надежды, и Паскевич, с своей стороны, не мог оставить ее в руках персиян, на линии своих сообщений. Лежащая неподалеку, всего в 5-6 верстах, от Нахичевани, располагавшая сильным гарнизоном, крепость эта сообщалась с Хойскою провинцией, и пока она находилась в пуках персиян, до тех пор и область Нахичеванская не могла почитаться прочно покоренною. Неприятель, имея в Аббас-Абаде опорный пункт, конечно, препятствовал бы устройству в провинции какого-либо порядка и мешал бы жителям возвращаться из-за Аракса.

28 июня, Муравьев, с двумя казачьими сотнями, вышел на рекогносцировку крепости, и остановился в полуверсте от нее, на возвышении, с которого можно было снять на план все неприятельские укрепления. Персияне заметили его. Отряд персидской конницы тотчас перешел на левую сторону Аракса и начал обходить казаков, с очевидною целию отрезать их от лагеря. Муравьев [345] раскинул к стороне персиян конную цепь и стал отступать лавою. Навязалась перестрелка. В лагере, между тем, увидели опасное положение Муравьева, и сам Паскевич с донским полком двинулся к нему на помощь. Но пока донцы скакали лощиной, чтобы в свою очередь отрезать неприятеля от переправы, персияне поворотили назад и скрылись.

Вот как в одном из своих частных писем описывает это дело Грибоедов, находившийся тогда при Паскевиче. «Муравьев — говорит он: — сегодня утром был на рекогносцировке Аббас-Абада. Я не мог сопровождать его: дел у меня было слишком много, чтобы сесть на лошадь; но как я пользуюсь лучшим помещением в лагере, и из моих окон открываются чудные виды, то я часто отрывал глаза от бумаг, чтобы навести зрительную трубу на место действия. Я видел, как неприятельская кавалерия поскакала галопом и переправлялась через Аракс, с целию отрезать путь Муравьеву и двум сотням его казаков. Все кончилось у него благополучно; важного дела не было, и он возвратился к нам здрав и невредим, но не имел возможности высмотреть то, что ему хотелось видеть».

На следующий день, 29 июня с рассветом, под степы Аббас-Абада посланы были 50 казаков, чтобы встревожить гарнизон и навести неприятельскую конницу на засаду, где были скрыты три полка русской кавалерии. К казакам присоединился и Грибоедов. «Неприятель — говорит он: — не захотел, однако, сделать нам угодное и не дал себя в обман. Несколько человек персидских охотников скакали вокруг отряда, но оставались слишком далеко от того места, где рассчитывали с ними переведаться. Пули свистали мимо ушей казаков, но, к счастию, никого не поранили». Так продолжалось до 10-ти часов утра. В полдень на место действия пришел сам главнокомандующий, со всею кавалериею, карабинерным полком, и 22-мя полевыми орудиями. Войска приблизились к крепости на [346] пушечный выстрел: их встретили орудийным огнем. Русская артиллерия стала отвечать, и скоро по целой линии разгорелась канонада. Между тем, по ту сторону Аракса стала показываться персидская конница. Бенкендорф приказал двум казачьим сотням переплыть через реку. Казаки быстро переправились, сбили пикеты и, видя, что неприятельских всадников, рассыпавшихся между буграми, не более пятисот человек, понеслись в погоню. Опасаясь, чтобы донцы не попали на засаду, Бенкендорф двинул за ними остальную конницу. Два полка, нижегородский драгунский и Серпуховской уланский, отважно бросились в воду и поплыли под огнем крепости. Конная артиллерия не хотела отстать от них и наплаву перетащила под водою свои четыре орудия. Никакой засады, однако, не оказалось. Русская конница быстро очистила от неприятеля весь правый берег Аракса, и монастырь Кизил-Ванк, стоявший в виду крепости, на утесистом возвышении, был занят 7-ю ротою карабинерного полка. Монастырь был пуст: карабинеры нашли, однако, в нем серебряную утварь, и эта находка, пожертвованная ими в Эчмиадзин, поныне остается памятью благочестивого смирения русского воинства перед святынею.

Грибоедов, в качестве дипломатического чиновника, находился в этот день в свите Паскевича. «Мне было видно, — говорит он в одном из своих писем: — как проходили наши войска, точно я находился зрителем в самой середине крепости. Долгое время продолжалась пальба с обеих сторон: вид был чудный. Полагаю, что в смысле военного успеха, дело не имело никакого значения; но оно представляло собою зрелище великолепное... Как бы мне хотелось, чтобы вы, с вашим искусством рисовать, посмотрели на все это и вдобавок на живописную равнину, где происходила эта сцепа. У нас здесь со всех сторон целые ряды гор, с самыми странными очертаниями, какие только производила природа, и в числе их, так называемая, Помпеева скала, которая высится словно ствол гигантского дерева, пораженного молнией и обугленного. Это [347] по направлению к нашей карабагской границе. Посреди этого лабиринта холмов, всякого рода возвышенностей и сплошного ряда гор — веселая долина, тщательно возделанная и орошаемая Араксом, а к северу снеговые вершины Арарата».

В то время, как происходили эти небольшие стычки, Паскевич отправил в крепость одного татарина предложить коменданту, во избежание напрасной гибели людей, сдаться без боя. Из крепости явился парламентер с просьбою дать сутки на размышление. Паскевич согласился. Войска возвратились в лагерь, и только 7-й карабинерный полк, да полк донских казаков оставлены были для наблюдения за крепостью. В то же время инженер-полковнику Литову, вместе с обер-квартирмейстером корпуса полковником Коцебу и разжалованным в рядовые пионерного батальона Пущиным, успевшим уже оказать большие услуги Паскевичу под Эриванью, приказано было докончить рекогносцировку и составить соображения относительно плана осадных работ. Между Литовым и Пущиным, как рассказывается в записках последнего, в присутствии самого Паскевича возникли серьезные разногласия. Батареи, предложенные Пущиным, громили бы крепость свободно, а орудия. поставленные Литовым, не могли действовать, потому что стали бы стрелять по своим батареям, расположенным на левом фланге осады. Тогда рассерженный Паскевич отозвал Литова в сторону и с своею обычною раздражительностию сказал ему: «Я мог бы тебя сделать солдатом, но не хочу: а его (он указал па Пущина) я хотел бы произвести в полковники, но не могу. А вот что я могу: от сего числа не ты у меня начальник инженеров, а он, и все распоряжения его должны исполняться беспрекословно»... С этих пор начинаются ежедневные сношения Пущина с Паскевичем.

Осада крепости была решена. 1-го июля корпус разделился: часть его, под начальством князя Эристова, осталась в Нахичевани; другая, под командою генерал-адъютанта [348] Бенкендорфа, двинулась к Аббас-Абаду. И полдень войска разбили лагерь в двух верстах от крепости, на берегу Аракса, и Паскевич писал отсюда к государю, что он «принудит персидскую армию или прийти на помощь к осажденным и потерять сражение, или видеть в 25 верстах от себя, как будет сдаваться крепость».

Наступила ночь. Целый батальон, вооруженный лопатами и кирками, тихо вышел из лагеря и направился к северному полигону крепости, где для атаки был выбран левый бастион, примыкавший к реке так близко, что его можно было бы обстреливать и с правого берега. Пользуясь темнотою ночи и оплошностью персидских часовых, колонна, никем не замеченная, остановилась всего в двухстах восьмидесяти пяти саженях от крепости и принялась за работу. Гвардейский батальон, при двух орудиях, и два эскадрона улан подвинулись еще вперед и заслонили рабочих. К утру была окончена параллель, и две шестиорудийные батареи внезапно предстали глазам изумленного гарнизона. «Долго мы любовались друг на друга, в ожидании первого выстрела», — говорит один очевидец. Наконец, персияне положили начало, — выстрел грянул, и поднялась канонада. Неприятельские снаряды доносились до главной квартиры, и бомбы разрывались возле ставки главнокомандующего и церковного намета. Русские батареи, с своей стороны, отвечали учащенным огнем, и к вечеру крепостные амбразуры частию были засыпаны и два неприятельские орудия сбиты.

В ночь со 2-го на 3-е июля траншеи были расширены, и приступлено к устройству бреш-батареи. Неприятель на этот раз заметил работы, и с крепости, освещенной яркими подсветами, загремели выстрелы. В траншеях огни были потушены; русские батареи молчали: а вражеская канонада разгоралась сильней и сильней, так что Паскевич сам прибыл, наконец; из лагеря и приказал отвечать неприятелю. В эту ночь ожидали сильной вылазки, и прикрытие до самого света стояло под ружьем. Бреш-батарею [349] между тем докончили, и 1-я батарейная рота Кавказской гренадерской артиллерийской бригады установила на ней свои тяжелые пушки.

В то время, как внимание неприятеля отвлечено было в сторону русских работ, особая команда, в полуверсте от крепости, плавила за Аракс туры и фашины. 300 рабочих перешли на правую сторону и, под прикрытием Нижегородского полка, в одну ночь возвели редут, как раз на продолжении фаса атаковавшего бастиона. К утру драгуны вернулись назад, а редут был вооружен шестью конными орудиями и занят ротою Грузинского гренадерского полка. Положение гарнизона становилось уже опасным.

Весь день гремела канонада. Русская артиллерия пробивала брешь в тонкой стене, прилегающей к бойницам, бросала гранаты внутрь крепости, анфилировала верки, сбивала орудия. Скоро крепостные стены во многих местах рухнули, и сквозь отверстия их можно было различать уже крепостные строения. Ночью опять продолжались работы: линия атаки подвигалась вперед, и русские стали уже приближаться ко второй параллели. Но на этом осада должна была приостановиться.

В полдень 4 июля, казачий атаман Иловайский, прикрывавший осадный корпус со стороны Аракса, дал знать, что по дороге от Чорса двигаются значительные персидские силы. Аббас-Мирза шел выручать осажденную крепость. Впоследствии уже выяснилось, что с ним наступала одна только персидская конница; пехота его остановилась в Каразиадине за Чорсом, и там, укрепившись. сама ожидала прибытия русских. План Аббаса-Мирзы заключался в том, чтобы заставить Паскевича отойти от крепости, и потом постараться завлечь его к своей укрепленной позиции. А там он мог рассчитывать, если и не нанести русским совершенное поражение, то, по крайней мере, упорною обороною задержать их настолько, чтобы дать время Гассан-хану, с его летучею конницею, врубиться в русский вагенбург и произвести в нем страшное опустошение. План был [350] задуман недурно и, при удачном исполнении мог повести за собою важные последствия.

Паскевичу, конечно, не могли быть известны в точности все намерения наследного персидского принца. Но и во всяком случае положение его представлялось весьма затруднительным. Аббас-Мирза шел на него, как говорили, с сорокатысячною армиею, а за нею, в Хое, оставалась, по слухам, еще такая же армия, под личным предводительством шаха, имевшего возможность во всякое время поддержать свои передовые силы. Продолжать осаду под угрозой двойного нападения было невозможно; отступить от крепости и покинуть осадные работы, которые неприятель, конечно, не преминул бы разрушить, — значило надолго, а может быть и совсем отказаться от покорения крепости; разделить свои силы, чтобы разом и продолжать осаду, и действовать в поле, было опасно, — тем более, что войска значительно были ослаблены болезнями и смертностью: низменная долина, зной, увеличивающийся от раскаленных солнцем песчаных полей, мутные и тинистые воды Аракса — все соединилось вместе, чтобы сделать этот край губительным для северных пришельцев.

Паскевич не решился взять на свою единоличную ответственность решение столь важного вопроса. Был собран военный совет, и большинством голосов постановлено — оставить под Аббас-Абадом для прикрытия осадных работ и для охраны складов и транспортов в Нахичевани — три с половиною батальона, при 28 орудиях, а со всеми остальными войсками идти вперед и самим атаковать неприятеля.

Пущину немедленно поручено было устроить плавучий мост, который мог бы выдержать тяжесть пехоты и артиллерии. На обычном броде, верстах в трех выше по Араксу, было самое удобное место для переправы; но берега Аракса и там были высоки и обрывисты: река, сжатая скалами, с ужасающей быстротой несла свои волны, и, казалось, устройство моста должно было представить [351] непреодолимые трудности. Тим не менее, Пущин энергически принялся за дело; со всех окрестных духанов к нему навезли бурдюков, их надули кузнечными мехами, подвязали под бревна — и утром 5-го июля мост был готов.

Неприятель приблизился, однакоже, раньше. Часов в 6 утра пришло известие, что персияне атаковали выдвинутые в направлении к Чорсу передовые казачьи посты. Паскевич тотчас поручил Иловайскому с двумя донскими полками перейти Аракс и, притянув к себе на том берегу еще два полка черноморцев, прикрыть переправу. Ему приказано было наступать возможно медленнее, не слишком вдаваясь в гористую местность, чтобы вызвать неприятеля в открытое поле и тем заставить его обнаружить все свои силы.

Иловайский перешел Аракс в версте выше моста и, гоня перед собою передовые неприятельские толпы, стал подвигаться вперед. Одна из донских сотен, увлекшись преследованием, занеслась слишком далеко — и очутилась перед всеми силами левого неприятельского фланга. С диким воплем бросились на нее персияне. Донцы поскакали назад, и потянули за собой всю массу неприятельской конницы. Удар ее пришелся как раз на черноморскую бригаду. Охваченная со всех сторон бригада, по старому кавказскому обычаю, моментально спешилась и стала, как утес среди бушующего морского прибоя. Дружный огонь заставил персиян отшатнуться. Иловайский воспользовался моментом затишья и послал к Паскевичу просить подкреплений.

Паскевич двинул вперед весь кавалерийский отряд Бенкендорфа с конной артиллерией, чтобы помочь казакам сдержать первый напор неприятеля до прибытия пехоты. Бенкендорфу пришлось переправляться около устраивавшегося моста. Взвод 3-й донской казачьей батареи первый кинулся за кавалерией в Аракс, не теряя времени на отыскивание бродов; за пим пустились и остальные орудия. «Странно было видеть, — рассказывает один из очевидцев: — как конная артиллерия шла вплавь через реку: лошади плыли, [352] а орудия катились на своих лафетах по дну Аракса, так что на поверхности воды видны были только одни их правила». Через четверть часа вся конная артиллерия была уже на том берегу Аракса. Вслед за орудиями пустились вплавь драгуны и уланы, и перевезли на руках заряды, которые артиллеристы вынули из ящиков.

Бенкендорф шел по той же холмистой лощине, но левее Иловайского. По обе стороны располагались возвышенности, из которых к правой были обращены казаки, а левая могла ежеминутно зачернеть персидскою конницей. Появление конной артиллерии умерило несколько пыл неприятельских всадников, и они всюду уходили с пути Бенкендорфа. Но верстах в восьми от Аракса, вдруг из одного ущелья, влево от дороги, показалась конная толпа, человек в пятьсот. Начальник артиллерии, генерал Унтилье, приказал послать в нее несколько пушечных выстрелов. Холмистая и изрытая оврагами местность сделала, однако, артиллерийский огонь совершенно безвредным. Тогда командир Нижегородского полка, полковник Раевский 10, выдвинул вперед свой 3-й дивизион и бросил его на неприятеля. Под командою флигель-адъютанта графа Толстого, дивизион пошел с такою стремительностию, что персияне, не выждав удара, бросились в горы. 5-й эскадрон, капитана Палена, и 6-й, штабс-капитана Гавронского, рубили бегущих; там, где местность не позволяла действовать на конях, нижегородцы спешивались и сильным огнем гнали неприятеля. Персияне рассеялись, и в том пункте уже более не показывались.

Бенкендорф стал в боевой порядок, так, чтобы казаки Иловайского образовали его правый фланг; в центре развернулась уланская бригада: желтый, Борисоглебский, полк [353] справа, синий, Серпуховский, — слева. Еще левее стали нижегородцы. Артиллерия заняла позицию и открыла редкий огонь.

Гул пушечных выстрелов, показывавший, что кавалерия уже вступила в дело, заставил Паскевича спешить с переправой. Пехота с песнями пошла через Аракс; но едва прошел один батальон, как колыхавшийся мост вдруг разорвался на самой середине. Дружным усилием его успели поправить, но целый час времени был потерян; артиллеристам же снова пришлось переправляться в брод и на руках переносить снаряды.

Перед войсками, перешедшими Аракс, поднимался крутой каменистый хребет, а день был знойный — солнце пекло. Тем не менее, пехота в три часа и без привалов прошла около 15-ти верст. Впереди, с колонною генерала Мерлина, шел сам Паскевич, направляясь прямо на центр неприятельских позиций; три остальные батальона, под командою князя Эристова, двигались в некотором расстоянии позади и получили приказание стать с левого фланга.

Там, где возвышенности, изгибаясь, сходятся между собою, образуя полукруг, перерезываемый впадинами, Паскевич увидел неприятеля. Центр его, состоявший из полков регулярной кавалерии, предводимых самим Аббас-Мирзою, занимал крутые возвышенности, за которыми могла скрываться многочисленная пехота и артиллерия. Левое крыло его было сборное: там находился и Ибрагим-Хан с иррегулярными персидскими полчищами, и Гассан-Хан с своею эриванскою конницею. Это крыло подавалось вперед, по направлению к Араксу, обходя справа казачьи полки Иловайского. Правый неприятельский фланг, из пяти тысяч отборной шахской конницы, под начальством Аллаяра-Хана, располагался на гребне утесистых гор против конных полков Бенкендорфа, не дававших ему выйти из горных теснин и ущелий.

При первом взгляде Паскевич убедился, что слабейший пункт русской позиции был там, где конные толпы персиян, обходившие Иловайского, могли ежеминутно [354] ринуться в тыл русских войск, а при благоприятных обстоятельствах перейти Аракс и стать на пути их сообщений. Паскевичу естественно было направить главный удар на это крыло, сломить его, и затем уже с двух сторон атаковать неприятельский центр, за которым предполагалась персидская пехота. По позиция Иловайского оказалась отделенною от прочих русских войск глубокою рытвиной, препятствовавшей провести туда артиллерию. Тогда Паскевич решил начать поражение врагов с противоположного, правого фланга, а на помощь к Иловайскому отправил Бенкендорфа с Борисоглебским уланским полком и двумя орудиями. Уланы заняли чрезвычайно удачную позицию, — они сами обошли неприятеля, и стали как раз на пути наступления его к Араксу. Теперь ни атаковать казаков Иловайского, ни продолжать обходного движения неприятель уже не мог без того, чтобы не подвергнуться самому фланговой атаке. Нельзя было ему предпринять и решительного наступления против улан, так как казаки Иловайского брали его в тыл и могли отрезать от центра. Силы неприятеля на левом его фланге, таким образом, были парализованы.

А между тем Паскевич уже приводил в исполнение предположенный план, — и на правом персидском крыле завязывалось жаркое дело. Как только батальоны Эристова подошли к позиции, он двинул их на густую пятитысячную толпу шахской конницы, укрепившуюся в теснинах. Эристов, поддержанный артиллерийским огнем, повел колонны в атаку, — и теснины взяты были приступом. Персияне побежали, дивизионы нижегородцев бросились за ними. Есть сведение, что одна из этих партий, будучи выбита из горных теснин, вдруг устремилась на русские пушки. «Когда ядра и гранаты вытеснили персиян из ущелий и драгуны пустились в атаку, — рассказывает один из участников боя: — то угорелые кизильбаши целою стаей бросились ко мне на батарею. Я успел перезарядить орудия картечью и ждал, чтобы неприятельская конница [355] нанеслась на ту точку, куда наведены были дула моих пушек. При виде быстро несущейся кавалерии все по обыкновению закричало: «артиллерия стреляй! стреляй!» Некоторые в досаде даже прискакали ко мне на батарею, но я, «как упрямый хохол», настоял на своем. За то, как все были восхищены, когда я открыл картечный огонь и большая часть персиян полетела, как пешки».

Бегущий неприятель разбросался по высотам, а часть его кинулась в лощину между цепью гор и высоким холмом, отделявшим центр неприятеля от его правого фланга. Но тут-то и насели на него 1-й и 3-й дивизионы Нижегородского полка. Опрокинув блестящею атакой массу персидской кавалерии, Раевский, в горячем преследовании, несколько раз спешивал то тот, то другой эскадрон, сбивая неприятеля в местах, недоступных для конницы. Бой шел кровопролитный. Вся лощина покрылась изрубленными телами неприятельских всадников. 1-й дивизион овладел персидским знаменем 11.

Теперь все правое крыло неприятеля было уничтожено; центр обойден. Паскевич приказал ударить наступление, и русские колонны в грозном боевом порядке, с барабанным боем, вышли на высоты, открывавшие всю неприятельскую центральную позицию: в то же время 2-й дивизион Нижегородского полка, еще не принимавший участия в битве, поскакал вперед, чтобы осветить лежащую за нею местность. Предводимые князем Андрониковым, драгуны стремительно атаковали встретившегося им врага, и в погоне за ним, выяснили окончательно, что пехоты в персидском отряде не было. Аббас-Мирза, между тем, не дождавшись столкновения с главными силами Паскевича, уже отступал по всему протяжению боевого поля, преследуемый русскою конницею. Отступал и левый фланг неприятеля. Пока шло дело на правом крыле и в центре, уланы Бенкендорфа и казаки Иловайского рядом атак [356] оттесняли неприятеля с одной высоты на другую, и в тот момент, когда персидский центр стал отступать, — толпам Ибрагима и Гассан-Хана ничего не оставалось более, как поспешно последовать его примеру. Но отступление это еще не было бегством. Отошедши версты четыре, Аббас-Мирза занял новую крепкую позицию, пытаясь остановить наступление русских. Пехота Паскевича, следовавшая по пятам неприятеля, уже подходила, но ей и здесь не пришлось принять непосредственного участия в деле: русская конница не дала Аббасу-Мирзе ни момента, чтобы устроиться на новой позиции. Конная артиллерия, подскакавшая к неприятельским линиям, быстро снялась с передков и открыла учащенный огонь гранатами. В то же время, левее ее, вынеслась голубая линия Серпуховских улан, и 1-й дивизион пошел в атаку. Весь правый неприятельский фланг, попавший под этот удар, был моментально сбит; левый — бежал, не выждав даже натиска конных полков Бенкендорфа и Иловайского. 2-му дивизиону нижегородцев, бывшему во главе кавалерийской колонны, пришлось вынести на своих плечах главную и решительную атаку на центр неприятеля.

Предводимые двумя храбрейшими штаб-офицерами, полковником Раевским и князем Андрониковым, 3-й эскадрон, капитана Семичева, и 4-й, штабс-капитана Эссена, понеслись прямо туда, где развевалось знамя наследного персидского принца. У подножия высокого холма, занятого блестящею свитой, драгуны моментально спешились — и бросились вперед. Поручик Левкович, под которым была убита лошадь, изрубил байрактара и вырвал из рук его знамя, на котором красовалась надпись «победное». Все это произошло так быстро, что Аббас-Мирза сам очутился лицом к лицу с драгунами; он почти в упор выстрелил в них из ружья, и едва-едва успел ускакать; но ружье, еще дымившееся выстрелом, и оруженосец, возивший его за наследником, — остались в руках победителей. [357]

Пехота по следам драгун тотчас заняла центральный холм, господствовавший над всем пространством боевого поля, и поставила здесь сильную батарею. Но неприятель уже обратился в совершенное бегство. Началось горячее преследование. Пехота, продвинувшись вперед еще несколько верст, остановилась, на урочище Хумлар, у ручья Джеван-Булака, по имени которого названа была и самая битва. Драгуны, уланы и казаки, несмотря на палящий зной, проскакали еще верст десять и за Хумлары.

Персияне потеряли в этот день до 400 человек убитыми и ранеными и до 200 человек пленными. В числе последних были: Зейнал-Хан, начальник сильного Мукаддемского племени, Асад-Ула-Хан Коджарский, родственник шаха; любимцы Аббаса-Мирзы: Аскер-Хан, Вели-Хан, оруженосец его Мамед-Али-Бек и, наконец, Неджеф-Али-султан, тот самый, который приезжал к Паскевичу в Эчмиадзин с письмом от наследного принца Это пленение знатнейших людей Персии придало Джеванбулакской победе особенно важное значение и вселило в славных азиятских всадниках уважение к русским конным полкам, которым принадлежало в сражении почти исключительное участие. Русские потеряли в бою 3-х офицеров и 38 нижних чинов. Отличились особенно нижегородцы, и из числа их полковник Раевский и поручик Левкович получили георгиевские кресты 4-й степени.

Не лишнее сказать, что в Джеванбулакском сражении участвовал младший брат величайшего из русских поэтов, Лев Сергеевич Пушкин, начавший свою службу именно в знаменитом Нижегородском драгунском полку. Он был тогда еще только юнкером и находился ординарцем при храбром Раевском, поспевавшем с своими нижегородцами всюду, где только могла представиться в нем надобность. Среди беспрерывных опасностей, всегда у стремени своего начальника, юноша, в этом первом для него бою, выдвинулся тем безупречным хладнокровием, которое, [358] впоследствии, было его отличительною чертою: на полях Джеванбулака он заслужил свои первый офицерский чин.

Паскевич от пленных у:шал, что в сражении со стороны персиян участвовало до 10 тысяч человек конных, а что пехота оставалась в 28 верстах, в Каразиадине, на пути к Чорсу. Туда-то, по безводным путям, изрезанным оврагами и укрепленным искусными английскими офицерами, и думал Аббас-Мирза завлечь русские войска. Он совсем не рассчитывал вступать в решительный бой на берегах Аракса, ни в каком случае не предвидел столь быстрой переправы пехоты и надеялся несоразмерно превосходным числом своих войск раздавить русскую кавалерию. Джеванбулакский бой разрушил все его расчеты.

В тот же день Паскевич вместе с пехотой возвратился в свой лагерь под Аббас-Абадом, а на следующий день вернулась и кавалерия. В лагере Паскевич узнал, что в то время, когда войска сражались под Джеванбулаком, гарнизон крепости сделал сильную вылазку, но был отражен блокадною частию с большим уроном.

Дяиеванбулакская победа, лишившая осажденных надежды на всякую помощь извне, должна была повести к серьезным последствиям и стала предвозвестницею тех громких подвигов, которыми ознаменовал себя кавказский корпус в дальнейших событиях персидской войны. Теперь Аббас-Абад должен был сдаться, а в случае сопротивления Паскевич уже решил штурмовать его. «Завтра, — писал он к великому князю Михаилу Павловичу, только что возвратившись из боя: — завтра нам лезть на штурм и гнать неприятеля до самого сердца Персии. Исчезли скука и усталость. Победители мои веселы и счастливы. Одна невыгода, неизбежная в здешнем климате — больные в страшном количестве, и умножаются с каждым днем»…

6-го июля Паскевич приказал поставить на главной батарее отнятые у неприятеля знамена. Трофеи принесены [350] были в 9 часов утра при залпе целой батареи, показаны персиянам. В то же время один из пленных, взятых под Джеванбулаком, отправлен был в крепость с известием о поражении Аббаса-Мирзы и с предложением коменданту безусловной сдачи. Комендант просил трехдневной отсрочки. Паскевич отвечал отказом. Весь день продолжалась слабая стрельба из орудий, а вечером, едва в русском лагере пробили зорю, из Аббас-Абада явились парламентеры. Это были начальники двух батальонов: нахичеванского, Эксан-Хан, и тавризского, Мамед-Риза-Хан. Они привезли известие, что гарнизон сдается безусловно, — и капитуляция немедленно была подписана. Обоим парламентерам оставлена была свобода и позволено жить в новопокоренной русскими области. Тавризский батальон и Бахтианы сдавались военнопленными; Эксан-Хан от имени своего нахичеванского батальона просил, чтобы его послали на службу против персиян, так как он считал уже себя подданным русского государя.

7-го июля, в 4 часа утра, Паскевич, окруженный штабом, прибыл на главную батарею, где уже ожидал его комендант крепости, сардарь, Махмет-Эмин-Хан, один из важнейших сановников Персии, женатый на родной сестре Аббаса-Мирзы. Он подал Паскевичу крепостные ключи, и тут же офицеры гарнизона вручили ему знамена своих батальонов. В Аббас-Абаде, между тем, очищали засыпанные камнями ворота, и гарнизон, в числе 2700 человек, выстроившись на гласисе, положил оружие. В крепости досталось победителям 23 орудия, и в том числе три русские медные пушки, отлитые еще во времена царицы Елизаветы Петровны и, Бог весть каким путем, перешедшие в руки к персиянам. Когда церемония сдачи окончилась, лейб-гвардии сводный полк, с барабанным боем и музыкою, вошел в крепостные ворота и занял караулы. Вслед за ним въехал Паскевич, приветствуемый духовенством и почетнейшими жителями города. Он обошел крепостные стены и долго любовался брешью, уже довольно [360] широкою, но заложенною громадными мешками с хлопчатою бумагою. А на площади, между тем, выстраивались подходившие войска, группируясь вокруг того места, где уже устанавливался аналой, и русский священник стоял в облачении, как бы знаменуя собою ту великую мысль, что не ради славы человеческой пришли сюда далекие северные победители, а во имя веры Христовой и защиты познавших ее. Но вот, к месту готовившегося служения подъехал Паскевич. Началось торжественное молебствие с коленопреклонением. и при пении «Тебе, Бога хвалим» — грянул пушечный залп, приветствуя русское знамя, развившееся в этот момент над башнею персидской цитадели. Нахичеванская область навсегда присоединилась к Русской Империи.

Это был торжественный момент, вознаграждавший войска за неисчислимые труды и лишения, поднятые ими во славу великой родины. Искренно молились солдаты, и весь смысл этой молитвы в состоянии понять только тот, кто был в близости смерти и видел избавление от нее.

Паскевич и сам был глубоко растроган. «Я не могу и не в силах высказать все мои чувства в эти минуты, — писал он к государю: — Этот день был в полном смысле слова прекрасен»... [361]

XXI.

Грибоедов в персидском лагере.

Джеванбулакская победа и взятие Аббас-Абада послужили Паскевичу предлогом сделать неприятелю предложение о мире, так как император Николай желал воспользоваться для этой цели первыми же успехами русского оружия. Но Паскевич уже достаточно познакомился с характером персиян, чтобы не выказывать слишком большего миролюбия, которое непременно было бы истолковано в смысле недостатка у России средств к продолжению военных действий. Поэтому он решился действовать косвенным путем, при посредстве шахского зятя, Мамед-Эмин-Хана, взятого в плен при сдаче Аббас-Абадской крепости.

Живой свидетель событий, хан мог сообщить от себя персидскому правительству об истинном положении дел и представить ему всю необходимость искать с Россией немедленного сближения. Мамед-Эмин немедленно и написал [362] в этом смысле письмо, а русский чапар отвез его в персидский лагерь.

Завязались переговоры. 13-го июля к Паскевичу приехал Мирза-Салех, уполномоченный от Аббаса-Мирзы. Паскевич принял его в тот же день и объявил ему прямо, что территориальные требования России ограничиваются берегами Аракса, но вознаграждение за все убытки, понесенные ею от войны, должно быть заплачено персидским правительством немедленно и безотговорочно. Мирза-Салех ответил, что шах едва ли согласится на эти условия. «А я советовал бы ему согласиться, — резко возразил Паскевич: — иначе, чем дальше пойдем мы, тем больше возрастут требования: ваше вероломство должно быть наказано, дабы все знали, что значит объявить войну России».

На этом конференция и кончилась; Мирза-Салех написал о требованиях Паскевича наследному принцу.

Ответ пришел 17 июля. Аббас-Мирза писал, что шах, быть может, и согласится еще на уплату издержек, но что ни в каком случае не уступит ни пяди земли, издавна принадлежащей Персидской монархии. Из этого письма и из слов самого уполномоченного, Паскевич заметил, что ни Мамед-Эмин, ни Мирза-Салех, не смели писать наследному принцу со всею необходимою откровенностию, и что, таким образом, персияне никогда не узнают ни истинного положения дел, ни средств, которыми располагает Россия для ведения войны, ни опасностей, грозящих Персии в том случае, если мир не будет заключен немедленно. Это обстоятельство побудило Паскевича совершенно отстранить персидского сановника от участия в переговорах и отправить от себя доверенное лицо, которое могло бы лично сообщить Аббасу-Мирзе все необходимые сведения. Нужно было уверить персиян, что требования России таковы, что изменены уже не будут.

В числе немногих лиц, которых Паскевич удержал при себе, вступая в должность начальника Кавказского края, находился и знаменитый русский писатель, тогда чиновник [363] иностранной коллегии, Александр Сергеевич Грибоедов, состоявший в родстве с женою Паскевича. Грибоедов уже с 1817 года был секретарем при персидской миссии, долго занимался изучением восточных языков, и вообще прекрасно освоился с краем. Паскевич на нем и остановил свой выбор. Грибоедову приказано было отправиться в персидский стан и представить на усмотрение персидского принца: 1) что Эриванская и Нахичеванская провинции уже принадлежат России фактически, так как заняты русскими войсками; две крепости в них продержатся не долго, и, следовательно, уступить эти области все равно придется теперь или позже; во 2) что чем дольше продлится война, тем более будет потрачено на нее денег персиянами, и, стало быть, если они решатся уплатить известную сумму, то тем избегнут будущих военных расходов, которые далеко превзойдут цифру, оспариваемую ими теперь; что, наконец, по мере успехов будут возрастать и требования России, в сравнении с которыми нынешние покажутся уже умеренными.

Снабженный такою инструкциею, Грибоедов 20 июля выехал из Аббас-Абада и в тот же день вечером прибыл в деревню Каразиадин, лежащую верстах в 28 от поля знаменитой Джеванбулакской победы. Здесь он должен был остановиться и ожидать приглашения Аббаса-Мирзы, находившегося в то время в горах, и лишь на другой день намеревавшегося спуститься или к Каразиадину, или в Чорсскую долину. К палатке Грибоедова поставлен был почетный караул, и все условия вежливости были соблюдены «даже до излишества».

21 июля, поутру, подошва гор, к югу от Каразиадина, запестрела вооруженными толпами конных и пеших сарбазов. На огромном пространстве разбит был там обширный лагерь, а в час пополудни Грибоедов был приглашен к наследному принцу.

Аббас-Мирза принял его в своей палатке, окруженный некоторыми из своих приближенных. Он был одет [364] очень просто, и только золотой кушак с бриллиантовою застежкой охватывал его стройную фигуру, да на боку висела сабля в бархатных ножнах с золотою оправой и с рукоятью, унизанной алмазами. Несмотря на смуглый цвет лица и длинные черные усы. в чертах наследного принца проглядывали изнеженность и женственность.

Он начал беседу с того, что много и горько жаловался на Ермолова, Мазаровича и Северсамидзе, как на главных, по его мнению, зачинщиков войны. Грибоедов возразил на это, что неудовольствия, по случаю спора о границах, были обоюдные, но что военные действия никогда бы не начались, если бы шах-заде сам не вторгнулся в русские пределы. «Во всяком случае, заключил он: — если бы это было и так, то вы имели законный путь обратиться с жалобой, и государь, конечно, не оставил бы ее без внимания. Между тем, ваше высочество поставили себя судьею в собственном деле и предпочли решить его оружием. Но тот, кто первым начинает войну, никогда не может сказать, чем она окончится».

— Да, это правда, — отвечал принц: военное счастие так переменчиво...

«В пропилом году, — продолжал Грибоедов: — персидские войска внезапно и довольно далеко проникли в наши владения; нынче мы прошли Эриванскую и Нахичеванскую области, стали на Араксе и овладели Аббас-Абадом».

— Овладели!.. взяли! — с живостью заговорил Аббас-Мирза: — Вам сдал ее зять мой... Трус... Женщина... хуже женщины !...

— Сделайте против какой-нибудь крепости то, что мы сделали, и она сдастся вашему высочеству, — спокойно сказал Грибоедов.

— Нет! вы умрете на стенах: ни один живой не останется. Мои не умели этого сделать, иначе вам никогда бы не овладеть Аббас-Абадом.

«Как бы то ни было, — возразил Грибоедов: — но при настоящем положении вы уже третий раз начинаете [365] трактовать о мире. Теперь я прислан сообщить вам последние условия, помимо которых не приступят ни к каким переговорам: такова воля нашего государя».

— Послушаем, — сказал принц: — по разве должно непременно трактовать о мире, наступя на горло, и нельзя рассуждать о том, что было прежде? — Тут Аббас-Мирза распространился о безуспешности своих желаний жить в добром согласии с русскими, под сенью благорасположения к нему императора. Обвинения пограничных начальников, и русских и своих, и потом неистощимые уверения в преданности к государю, — все это настолько быстро следовало у него одно за другим, что Грибоедов не мог возражать. и молчал. Из некоторых слов он заметил, однако, что личный характер императора Николая, его твердость и настойчивость во всех предприятиях сильно действуют на воображение принца. Я знаю решительные свойства великого императора, — говорил между прочим Аббас-Мирза: — и не один я: об этом свидетельствуют теперь все сыновья и братья европейских государей и их послы, приезжавшие поздравить его со вступлением на престол». То же самое впоследствии Грибоедов слышал и от прочих лиц, с которыми довелось ему иметь дело в персидском лагере; все они рассказывали про государя множество анекдотов, иные справедливые, большею частью вымышленные, — но все представлявшие императора в могущественном виде, грозным и страшным для неприятелей.

— Как же, имея такое представление о нашем государе. — сказал Грибоедов принцу: вы решились оскорбить его в лице посланника, которого задержали против самых священных прав, признаваемых всеми государствами? и вот, кроме убытков, понесенных нами при вашем нападении, кроме нарушения границ, теперь оскорблена и личность самого императора, а у нас честь государя — есть честь народная.

«При этих словах, — рассказывает Грибоедов: — Аббас-Мирза был как бы поражен какою-то мыслию, и [366] так непринужденно, громко и красноречиво раскаялся в своем поведении, что мне самому уже ничего не оставалось прибавить».

После этого Аббас-Мирза приказал всем выйти из палатки; остались в ней только принц, Грибоедов с переводчиком, да спрятанный за занавесью человек, в котором Грибоедов скоро узнал Аллаяр-Хана. Аббас-Мирза приготовился слушать условия.

Но едва Грибоедов подробно объяснил ему, чего требовало русское правительство, как шах-заде поднялся с места в порыве сильнейшего раздражения.

— Так вот ваши условия! — воскликнул он. — Вы их предписываете шаху иранскому, как своему подданному! Уступку двух областей, дань деньгами!.. Но когда вы слышали, чтобы шах персидский делался подданным другого государя? Он сам раздает короны... Персия еще не погибла... и она имела свои дни счастия и славы...

«Но я осмелюсь напомнить вам, — возразил Грибоедов: — о Гуссйн-шахе Сефеви, который лишился престола, побежденный авганцами. Предоставляю собственному просвещенному уму вашему судить, насколько русские сильнее авганцев».

— Кто же хвалит за это шаха Гуссейна! — воскликнул принц в негодовании: — он поступил подло. Разве и нам последовать его примеру?..

«Я вам назову другого великого человека, императора Наполеона, который внес войну в русские пределы и заплатил за это утратою престола».

— И был истинным героем! — воскликнул Аббас-Мирза: — он защищался до самой последней крайности. Но вы, как всемирные завоеватели, вы хотите захватить все, и требуете от нас и областей, и денег...

«При окончании каждой войны, несправедливо начатой с нами, — говорил Грибоедов: — мы отдаляем наши пределы, а вместе с тем и неприятеля, который отважился переступить их. Вот почему в настоящем случае [367] требуется уступка областей Эриванской и Нахичеванской. Деньги также есть род оружия, без которого нельзя вести войну. Это не торг, ваше высочество, даже не вознаграждение за претерпенные убытки. Требуя денег, мы только лишаем неприятеля способов вредить нам на долгое время».

Слова эти показались Аббас-Мирзе весьма неприятными. «Но по крайней мере, — замечает Грибоедов: — при будущих переговорах русские уполномоченные будут уже избавлены от труда исчислять персиянам итоги военных издержек, которые они оценяют по-своему довольно дешево, ибо армия их во время войны, даже в собственном крае, кормится сколько можно даром, на счет беззащитных жителей».

Затем, подозвав к себе Грибоедова как можно ближе, и почти говоря с ним на ухо, Аббас-Мирза начал расспрашивать о степени власти, которою облечен Паскевич.

— Есть два рода главнокомандующих, — говорил он: — одни на все уполномоченные, другие с правами ограниченными. Какая же власть Паскевича?

«Большая, — отвечал Грибоедов. — Но чем она больше, тем больше лежит на нем и ответственности. У нас одна господствующая воля, — воля самого императора, от которой никто уклониться не может, какою бы властью облечен ни был. Условия мира начертаны волею государя, главнокомандующий — только ее исполнитель».

Это навлекло Грибоедова в сравнение с Персиею, где единовластие в государстве нарушается прихотями частных владетелей и разномыслием людей, имеющих голос в шахском совете, где даже исступленный пустынник, являясь из Кербелая с возмутительными проповедями, может вовлечь государство в бедствия войны или междоусобицы.

— У вас тоже не одна воля, — возразил на это Аббас-Мирза. — В Петербурге говорят одно, Ермолов другое. У нас был Муджтехид для мусульман; вы, для возбуждения против нас армян, тоже выписали в Эчмиадзин христианского халифа Нерсеса... [368]

Высказав это, Аббас-Мирза быстро перешел к другим соображениям и стал домогаться перемирия, а вместе с тем права самому поехать в Петербург или послать туда своего старшего сына. — Мы оскорбили великого государя, — говорил он: — и мы же будем просить у него прощения... Мы будем целовать трон его... Он во всем властен, но он великодушен. Захочет областей, денег — и деньги и весь Адербейджан, и самого себя отдам ему в жертву, но этим чистосердечным поступком приобрету приязнь и покровительство императора.

Грибоедов дал понять принцу, что Паскевич, при данных обстоятельствах, не в праве дать ему или его сыну пропуск в Петербург; что даже в обыкновенное время международными приличиями требуется на это предварительное разрешение самого государя, что вообще намерение принца гораздо удобнее было бы исполнить в прошлом году, во время коронации императора, когда шах-заде предпочел взяться за оружие... и Грибоедов не скрыл, что государь разгневан именно и лично самим Аббас-Мирзою.

Все эти возражения не повели, однако, ни к чему. Аббас-Мирза тотчас принялся рассчитывать, как скоро может быть ответ из Петербурга, требовал от Грибоедова ручательства, что государь допустит его к себе, просил его стараться об этом перед Паскевичем, а самого Паскевича ходатайствовать за него в Петербурге. «Способ трактовать — замечает по этому поводу Грибоедов: — исключительно свойственный одним персиянам, которые разговор о деле государственном внезапно обращают в дружескую, гаремную беседу, и поручают хлопотать в их пользу чиновнику воюющей с ними державы, как доброму их приятелю»...

После 6-ти часовой беседы Грибоедов возвратился, наконец, домой и ночью занялся составлением условий перемирия. На следующий день утром его посетил Мирза-Мамед-Али, доверенное лицо наследника. Грибоедов воспользовался этим, чтобы высказать то, чего вчера не мог сказать [369] самому шах-заде по той причине, что ни минуты не оставался с ним наедине. Грибоедов повел речь о будущей незавидной судьбе наследного принца, о ничтожной роли, которая предстоит ему среди его братьев, когда Адербейджан, удел, пожалованный ему шахом, перейдет в русские руки. «Бедствия, которые постигнут тогда Персию, — говорил Грибоедов: — всецело падут на принца, и средства выйти из этого положения одно — заключить возможно скорее мир, а пока принять те условия перемирия, которые ему предложат». Эти условия должны были рассматриваться вечером, но Грибоедов внезапно заболел и слег в постель со всеми признаками горячки — действие губительного местного климата: ртуть в термометре в полдень возвышалась до 40, а к ночи падала до 80 Реомюра.

Аббас-Мирза воспользовался болезнью Грибоедова, чтобы составить свой проект перемирия, который и был одобрен шахом, на два фарсаха приблизившимся в это время к Чорсу. Курьеры к нему и от него скакали беспрестанно. Шах ставил непременным условием, чтобы на время перемирия русские отступили к Карабагу, а Аббас-Мирза к Тавризу, и, таким образом, Нахичеванская область осталась бы нейтральною. Соглашаясь на то, чтобы в Аббас-Абаде остался русский гарнизон, и даже принимая на себя его продовольствие, он требовал, чтобы Эчмиадзин был очищен, а для охраны Божьего храма предлагал назначить туда двух приставов, персидского и русского.

Грибоедов еще был в постели, когда Мирза-Мамед-Али вручил ему этот проект перемирия. Статьи об оставлении Эчмиадзина и Нахичеванской области он тотчас же вычеркнул. Персияне не прекословили, но, за всем тем, в этот день ничего не было окончено.

24 числа переговоры возобновились. «И я — рассказывает Грибоедов: — в течение целого дня должен был выдерживать диалектику XIII столетия». Возвращались к предложениям, в которых накануне уже условились. Главное разногласие вытекало из того, что персияне требовали [370] перемирия на целые 10 месяцев. Напрасно Грибоедов старался разъяснить им, что перемирие, заключенное на продолжительный срок, есть тот же мир, что русский главнокомандующий, остановленный среди своего победного шествия внутрь персидской монархии, потеряет время и все плоды, приобретенные оружием. Мирза-Мамед сам хорошо понимал всю несообразность этих требований и, наконец, откровенно сказал, что они необходимы для удаления из Хоя шаха и его двора, от которых обнищала вся провинция. Грибоедов дал ему почувствовать, что подобные соображения имеют смысл только для них, но что русским, когда они одержали уже серьезные успехи, необходимо позаботиться о своих собственных выгодах.

«Мы не имеем надобности в прекращении военных действий, — говорил Грибоедов: — Мысль об этом принадлежит шах-заде. Я представил ему условия, на которых оно с нашей стороны может быть допущено. Вольны принять их или нет, но мой усердный совет, чтобы успокоить край и особу шаха в его преклонных летах, да наконец для собственной безопасности и Аббас-Мирзы, — принять просто мир, который даруется им на известных условиях». Говорили очень долго. Наконец Грибоедов подействовал на персиян тою мыслию, что если Россия завладеет Адербейджаном, то обеспечит независимость этой обширной области со стороны Персии, и на десять фарсахов не позволит никому селиться около ее границы. «Охранять же эти границы — говорил он: — будут 20 тысяч милиции, образованной из народа, известного духом неудовольствия против нынешнего правительства. Нам стоит только поддержать этот дух, и мы навсегда прекратим политические сношения с Персиею, как с государством, не соблюдающим трактатов: мы так же будем мало знать ее, как знаем теперь авганцев и прочие отдаленные народы глубокой Азии. Этот план у нас очень известен и полагается весьма сбыточным, но к исполнению его приступят только в самой крайности, когда персияне, упорствуя, [371] продлят войну, ими самими начатую». Скажите от меня шах-заде, что лучше принять условия, покуда их делают».

Грибоедов говорил все это спокойно; более в виде рассуждения, чем угрозы. По-видимому, слова его подействовали; по крайней мере, на следующий день, 25 июля, Аббас-Мирза назначил ему новую аудиенцию. На этот раз он принял его, окруженный уже важнейшими сановниками, между которыми Грибоедов заметил Аллаяр-Хана, Али-Наги-Мирзу, предводителя карапапахов, и самого Гассан-Хана, ярого противника всякого сближения с русскими, — он только что возвратился тогда от шаха, куда ездил просить денег и войска для защиты Эриванской области. Несмотря на это присутствие в совете лиц, явно враждебных русским интересам, Грибоедов думал, что условия России при этой последней аудиенции, в присутствии стольких важных свидетелей, будут, наконец, или приняты или торжественно отвергнуты. Вышло, однако, опять ни то, ни другое. Тон принца был самый униженный, но в то же время он настаивал на перемирии на 10 месяцев, и не отступал от любимой своей мысли — самому или через сына прибегнуть к великодушию русского императора.

Этим и заключилось все то, что шло к делу. Но посторонних разговоров было много, и Грибоедов оставался у шах-заде еще дольше, чем в первый раз. Аббас-Мирза коснулся, между прочим, опять и ненавистного ему Ермолова. Сравнивая действия двух главнокомандующих, он говорил, что самым опасным оружием Паскевича считает то человеколюбие и справедливость, которые он оказывает всем мусульманам. «Мы знаем, — говорил Аббас-Мирза: — как он вел себя против кочевых племен на пути к Нахичевани: солдаты никого не обижали, Паскевич принимал всех дружелюбно. Этот способ приобретать доверие в чужом народе и мне известен: жаль, что я один во всей Персии понимаю его. Так действовал я против турок, так поступал и в Карабаге в кампанию прошлого года. Гассан-Хан, напротив, ожесточил против [372] себя всю Грузию, и в этом отношении усердствовал вам, сколько мог. Ермолов, как новый Чингиз-Хан, отомстил бы мне опустошением несчастных областей, велел бы умерщвлять всякого, кто попадет к нему в руки, — и тогда, об эту пору, две трети Адербейджана уже стояли бы у меня под ружьем, не требуя от казны ни жалованья, ни продовольствия.

Грибоедов ответил, что генерал Ермолов также, как и нынешний главнокомандующий, наблюдал пользу государства, и что можно к одной и той же цели идти различными путями.

Аудиенция кончилась в три часа пополудни, и Грибоедов, приняв от Аббаса-Мирзы письмо на имя Паскевича, в тот же день выехал из персидского лагеря, окончательно убедившись, что все рассуждения о перемирии были простою проволочкою, желанием затянуть время и хотя на несколько лишних дней остановить успехи русского оружия. Грибоедов оставил Чорсский лагерь, однакоже, под впечатлением, что неприятель войны не желает, что она для него и страшна, и тягостна, что от постоянных неудач персияне упали духом, и все недовольны. Мирза Мамед-Али говорил ему, что шахское войско наводит гораздо более трепета на жителей, нежели русские, что в виде подати на Хойскую провинцию наложена доставка 12,000 халваров хлеба, и шах велел платить по туману халвар, тогда как он продается по пяти между народом. И несмотря на все это, как стороною узнал Грибоедов, персидские войска, которых в Чорсе и Хое было до 65 тысяч, готовились к нападению на Аббас-Абад. Дело в том, что военные предприятия были необходимы персиянам; иначе, оставаясь в бездействии, не видя случаев к грабежам и только испытывая всякого рода лишения, — войска Персии разбежались бы сами собою. [373]

XXII.

Походный атаман Иловайский.

Походный атаман донских казачьих полков на Кавказе, генерал-лейтенант Василий Дмитриевич Иловайский, участвовавший в Джеванбулакском бою, был одною из замечательных личностей, выдвинувшихся в предыдущую эпоху великих европейских войн. Как ни было незначительно его личное участие в походах Паскевича, но то влияние, которое он имел на донцов, как ветеран наполеоновских войн, и как один из лучших представителей казачьей славы — доставляло ему не только первенствующее место среди генералов, окружавших главнокомандующего, но и весьма деятельную, хотя и не бросающуюся в глаза роль в тогдашних событиях. [374]

Фамилия Иловайских пользовалась на Дону уже давно всеобщею и заслуженною известностью. Прадед Василия Димитриевича, Мокей Осипович, уже был жалован золотым ковшом и царским гербом, а дед его, Иван Мокеевич, сделался даже легендарною личностью, вследствие одного обстоятельства, о котором семейная хроника Иловайских рассказывает следующее:

В царствование Екатерины II, Иван Мокеевич, будучи войсковым старшиною, ходил с полком на Кубань, и там, в одной из схваток с черкесами, был взят в плен и продан в Снеговые горы. Ни увещания, ни угрозы горцев не могли склонить его к перемене веры и к женитьбе на черкешенке. Два раза пытался он оттуда бежать, и оба раза неудачно: горцы его ловили. И так как с каждым разом житье его становилось все хуже и хуже, то он, наконец, примирился с своей судьбой и перестал мечтать о возвращении на родину. Так прошло семь лет. Однажды, это было в августе, накануне праздника явленного образа Костромской Божией Матери, — заснул он подле стада, которое пас, и вот, в сонном видении, предстала пред ним Богоматерь, которая вручила ему свой тропарь и благословила его возвратиться на родину.

Проснувшись, Иловайский с удивлением увидел, что читает наизусть молитву, которой прежде не знал и в которой часто упоминался совсем неведомый ему «град Кострома». Чудесное событие его изумило. Но страх отважиться на новый побег заставил его пренебречь этою помощию свыше. Между тем, на следующую ночь видение опять повторилось, и на этот раз Божия Матерь предстала перед ним с упреком за его сомнение в ее святой защите. Тогда Иловайский бежал. Несколько раз, уже настигаемый горцами, он скрывался от них то на вершинах дерев, то в старых дуплах, то в высокой траве. Когда погоня, не найдя его, возвращалась назад, он шел опять, продолжая читать тропарь и направляя свой путь лишь по небесным светилам. Так шел он, не встретив на [375] расстоянии семисот верст ни одного жилья и питаясь в пути только кореньями трав да древесными листьями. Наконец он добрался до Дона и прибыл в Черкаск. Там, прежде чем войти в свой дом, обошел он все городские церкви, и в каждой отслужил молебен за свое спасение. Беседуя с одним из священников, он узнал, что в Костроме находится явленный образ Божией Матери, и на другой же день, повидавшись только с семьею, отправился туда пешком. Там заказал он снимок с чудотворного лика и обложил его ризой, откованной из чистого золота. С тех пор эта икона хранится семейною святыней в роде Иловайских, а самое происшествие записано в числе чудес в костромской соборной церкви.

Сын Ивана Мокеевича, Димитрий Иванович, впоследствии был генералом от кавалерии и наказным атаманом донского казачьего войска. Он дал хорошее образование всем своим семи сыновьям, из которых Василий Димитриевич, родившийся в 1785 году, воспитывался во 2-м кадетском корпусе, откуда, 17 лет от роду, и выпущен был на службу есаулом.

Полк, в который поступил молодой Иловайский, содержал тогда кордонную линию по берегу Немана, а затем участвовал в Фридландском походе, где донцы впервые создали себе европейскую славу. «Прибытие Платова с его казачьими полками к армии», — доносил тогда Бенигсен: — «есть истинная гибель для наших противников». Казаки, привыкшие к азиятскому образу действий, действительно, окружали врага своими мелкими партиями, бились с ним днем, не давали покоя ночью, расстраивали все его предприятия и лишали возможности продовольствоваться местными средствами края. Это была малая война, доведенная донцами до самых широких размеров. Сам Платов в письме своем к императрице говорит, что именно этой войне он был обязан тем, «что преизрядно шпиговал французов и брал у них в плен много их дерзких штаб и обер-офицеров», а сколько, — наивно прибавляет атаман: — я и [376] счет потерял, знает про то главнокомандующий армиею, которому я их доставлял»...

Участвуя с своею сотней во всех этих наездах, молодой Иловайский обратил на себя особенное внимание знаменитого атамана, который исходатайствовал ему золотую саблю «за храбрость» и, воспользовавшись случаем, представил его в Тильзите императору Александру I-му. Нужно сказать, что в этой войне, кроме Василия Димитриевича, находились и все остальные его братья; и вот, государь, призвав к себе всех семерых Иловайских, представил их прусскому королю, говоря: «Вот как у меня служат донцы: семь сыновей у отца — и все они здесь налицо» 12.

Когда окончилась война на западной границе, Иловайский назначен был командиром казачьего полка и отправился с ним в Молдавскую армию. Там он участвовал с князем Прозоровским в битвах под Браиловым, с Багратионом — под Мачином, Гирсовом, Силистрией и Россеватом, с Каменским — при Базарджике, Шумле и Батыне, с Кутузовым — под Рущуком, и, наконец, в последнем блистательном бою 2-го октября 1811 года, достойно закончившем собою пятилетние кровавые походы в Турцию.

Кампания 1811 года началась наступлением турок, которые, под личным предводительством верховного визиря, перешли Дунай и стали на левом берегу его, почти в виду нашей армии, собранной под Журжею. Удачная переправа через Дунай и взятие русского знамени исполнили врагов необычайною самоуверенностию. Вся Турция предалась безумным ликованиям и празднествам: все славили имя великого визиря, и султан из Царьграда прислал ему и пашам богатые награды. Но радость и ликование эти были преждевременны. Как только переправа окончилась, Кутузов приказал генералу Маркову скрытию переправиться [377] через Дунай на турецкую сторону и взять визирьский стан, оставленный турками на том берегу, под охраной значительного корпуса. Там, посреди этого стана, который турки звали императорским, возвышался огромный разноцветный шатер великого визиря, с его несметными богатствами, и раскинуты были шелковые палатки министров; а кругом стояли табуны верблюдов и были нагромождены богатые товары, навезенные купцами из разных стран и земель Востока. Все это предназначалось теперь в добычу отважному корпусу, который, по взятии стана, должен был водрузить на месте его свои батареи и, таким образом, поставить турецкую армию между двумя огнями.

В глухую, безлунную ночь, освещаемую только зловещею кометой, считавшейся предвестницей войны двенадцатого года, войска подошли к переправе. Пока пехота рассаживалась в лодки, Иловайский с двумя казачьими полками кинулся в Дунай и вплавь достиг противоположного берега. Не теряя ни минуты, казаки во весь опор понеслись к Рущуку, на визирьский стан, и прежде, чем турки успели сообразить в чем дело, донцы ворвались уже в лагерь и взяли 9 орудий, 12 знамен и ставку великого визиря 13. Ужас овладел турецким отрядом — и двадцать тысяч людей, пораженных паникой, бросились бежать по дорогам к Рущуку, Разграду и Силистрии. Подоспевшая пехота поставила свои батареи на правом берегу Дуная и принялась громить верховного визиря с тылу...

Таким образом главная турецкая армия очутилась вдруг отрезанною от всех своих сообщений, и шесть недель должна была претерпевать все бедствия самой строгой осады. Голод, снег и морозы породили между турками повальные болезни и сильную смертность. Все лошади пали или были съедены. Несчастные мусульмане стали питаться падалью и, не имея дров, оставались под покровом холодного, сурового неба. «Лагерь их — говорит очевидец: — являл [378] совершенное подобие острова, окруженного морем и ежечасно угрожаемого потоплением». Наконец великий визирь, которому грозила неминуемая личная гибель, в ночь на 3-е ноября, покинул стан и бежал в Рущук, один, на рыбачьей лодке. После его бегства войска держались не долго, — и в половине ноября, жалкие остатки этой армии, уменьшившейся с 30 до 12 тысяч, положили оружие. Война окончилась, и полк Иловайского получил приказание возвратиться в Россию.

Таким образом, в течение трех лет, проведенных в Турции, Иловайский, можно сказать, не выходил из боя. Кроме трофеев, добытых в визирьском стане, его казаки отбили у турок разновременно 8 орудий, 16 знамен и доставили храброму своему командиру чины подполковника и полковника, георгиевский крест в петлицу, Анну и Владимира на шею.

Когда началась отечественная война, полк Иловайского стоял на Волыни, в составе 2-й западной армии, и вместе с нею отступал к Смоленску. На пути, около Мира, присоединился к армии Платов с значительным числом казачьих полков. Здесь-то, в окрестностях этого местечка, произошло первое горячее кавалерийское дело с французами.

27-го июня сильный отряд французской конницы двигался по дороге к д. Романовой. Впереди всех шли польские уланы, под начальством отважного Рознецкого, который самоуверенно обещал в тот день королю Иерониму хорошо проучить казаков, чтобы отбить у них охоту тревожить французские бивуаки. Привыкнув видеть их всегда отступавшими, Рознецкий неосторожно отделился с своим полком далеко от авангарда, и не заметил, как казаки, ехавшие до этого в разброд, вдруг сдвинулись в лаву, гикнули и в одно мгновение охватили полк... Пока французы принеслись на выручку, уланы Рознецкого были уничтожены в буквальном смысле слова: из восьмисот человек — 500, вместе с храбрым своим командиром, легли на месте под казацкими дротиками, а 300 с 18-ю [379] офицерами — были захвачены в плен. Новая атака французской кавалерии также не имела успеха и кончилась тем, что два храбрейшие полка: шассеры и конно-гренадеры, были истреблены «на прах», как выражается Платов в своем донесении.

Бой у Романовой замечателен тем, что наводит самих французов на грустные размышления по поводу их кавалерии в сравнении с нашими казаками.

«Не правда ли», — говорит французский генерал Моран: — «какое чудное зрелище представляла собою наша кавалерия, когда, блистая при лучах июньского солнца, золотом и сталью, она гордо развертывала свои стройные линии на берегу Немана? Но какое горькое воспоминание оставили по себе те бесполезные, истощавшие ее маневрирования, которые она должна была употреблять против казаков, прежде презираемых, но сделавших для спасения России более, чем сделали все ее регулярные армии...

Каждый день видели их в виде огромной завесы, покрывавшей горизонт, от которой отделялись смелые наездники и подъезжали к самым нашим рядам. Мы развертывались, смело кидались в атаку и совершенно уже настигали их линии, но они пропадали, как сон, и на месте их видны были только голые березы и сосны. По прошествии часа, когда мы начинали кормить лошадей, черная линия казаков снова показывалась на горизонте и снова угрожала нам своим нападением; мы повторяли тот же маневр, и по-прежнему не имели успеха...

Таким образом самая лучшая, самая храбрая кавалерия, какую только когда-нибудь видели, была измучена и изнурена людьми, которых она считала недостойными себя, но которые тем не менее были истинными освободителями своего отечества. И эти люди возвратились на Дон с добычею и славою, а мы оставили Россию, покрытую костями и оружием своих непобедимых воинов».

Вскоре после этого дела, когда наши армии приблизились к Смоленскому, главнокомандующий образовал особый летучий отряд барона Винценгероде, в состав которого вошел, [380] между прочим, и полк Иловайского. Винценгероде должен был прикрывать С.-Петербургский тракт и не давать французам возможности распространять свои действия в глубь русской земли.

Неотступно, и шаг за шагом следя за неприятелем, Винценгероде дошел до Москвы и стал от нее в двух переходах по петербургской дороге. Авангард его, под командою Иловайского, был выдвинут еще вперед и расположился у Чашникова. Таким образом, стоя ближе всех к неприятелю, Иловайский лучше других знал бедственное положение великой армии, и через него император получал самые первые и свежие известия обо всем, что происходило в несчастной столице. Лихие казаки его, с каждым днем становясь смелее и смелее, окружили Москву тонкою, непроницаемою цепью своих одиночных разъездов, врывались даже в самый город, ловили курьеров, перехватывали почты, и каждый день приводили по нескольку десятков пленных. От этих пленных Иловайский узнал однажды, что в деревню Химки прибыл значительный французский отряд. Собрав своих казаков, ночью 14-го сентября, он внезапно, на самом рассвете, напал на французов, разбил их на голову и взял до трехсот человек в плен. Эта первая победа, бывшая, так сказать, предвозвестницею тарутинского боя, доставила Иловайскому чин генерал-маиора и особое благоволение императора.

7-го октября французы, наконец, оставили Москву. Иловайский первым вошел в нее через Тверскую заставу, — и здесь-то, между заставой и Петровским дворцом, произошло его горячее кавалерийское дело с полуторатысячною венгерскою конницею. Казаки смело атаковали противников, и в то время, когда венгерцы показали тыл, дорогу им заступила целая толпа мужиков, вооруженных топорами, косами и всем, что ни попало под руки. Произошло ужасное кровопролитие, и только остатки гордых венгерских гусар укрылись в кремле, где поспешили запереть ворота.

«Я был очевидцем этого боя, — писал Винценгероде [381] к императору Александру и — и не могу довольно нахвалиться искусством и мужеством генерала Иловайского, который распоряжался своими казачьими полками так, что, несмотря на громадное превосходство неприятеля в силах, обратил его в бегство и полонил у него 62 человека».

«Привыкнув считать всегда венгерскую конницу первою в мире, — говорил впоследствии Винценгероде: — я после атаки Иловайского должен сознаться, что наши донцы превосходят даже и венгерских гусаров».

От ворот разоренной Москвы и вплоть до пепелища Смоленска, отряд Винценгероде, перешедший под начальство генерал-адъютанта Кутузова, неотступно сидел на плечах французов, и Иловайский по-прежнему командовал у него авангардом. Последнее дело в отечественную войну произошло 4-го декабря у Ковно, где Иловайский, вместе с другими казачьими полками Платова, разбил и уничтожил последние остатки великой армии, находившейся под командою маршала Нея. «А с нашей стороны — доносил главнокомандующему Платов: — урон при сем не велик, и ему в Донском войске ведется домашний счет».

С переходом в Германию, Иловайский продолжал по-прежнему командовать казачьими полками, и вместе с ними участвовал в делах под Люценом, Бауценом, Дрезденом и Кульмом. В последнем сражении, преследуя бегущих французов, Иловайский взял в плен генерала Гано с значительным отрядом и восемью орудиями; но, главное, на долю его казаков выпала в этот день завидная участь овладеть особой самого Вандама, о чем один из очевидцев рассказывает следующим образом:

«Когда по войскам пронеслось слово: «победа», и громкое «ура!» огласило воздух, в это самое время из-за опушки леса выскакала толпа всадников, на которых можно было различить французские мундиры. Впереди всех, на тяжелом боевом коне неслась тучная фигура французского генерала в расстегнутом нараспашку сюртуке... Два казачьих офицера с пиками на перевес бросились к нему [382] навстречу, и до того напугали его своим внезапным появлением, что он охрипшим голосом начал кричать: «русский генерал, спасите меня!» Казаки остановились и без труда обезоружили его и всю его свиту». Так очутился в наших руках маршал Вандам, — тот, который за 15 лет перед этим, в Голландии, сулил 100 луидоров, тому, кто приведет к нему живым хотя одного казака, с тем, чтобы иметь удовольствие его расстрелять. Судьба жестоко отплатила ему за это намерение, и передала его самого в руки ненавистных ему казаков. Эти два лихие донца были из полка Иловайского — есаул Бирюков и хорунжий Александров, которым главнокомандующий тут же, на самом поле сражения, пожаловал особые награды. Иловайскому государь назначил сам аннинскую ленту, а затем, 6 октября, после Лейпцигской битвы, позвал его к себе и сказал:

«Наполеон разбит на голову и должен отступать в большом беспорядке. Опереди неприятельскую армию, ступай у нее в авангарде, разрушай мосты, гати, словом, наноси ей всевозможный вред.... Но где же ты переправишься через реку? быстро прибавил император: — мост в Лейпциге занят неприятелем».

— Государь! — отвечал Иловайский: — казакам река не преграда: переправимся вплавь.

Поблагодарив Иловайского, государь взял его за руку и подвел к фельдмаршалу князю Шварценбергу, предлагая дать ему надлежащие наставления. — «Ваше величество избрали Иловайского, — отвечал Шварценберг: — и мне остается только ожидать успеха». Такой же точно ответ дал и король Прусский.

С этих пор начинается для Иловайского длинный ряд трудовых, бессонных ночей, в седле, без отдыха и часто даже без пищи. Он шел, действительно, впереди французов, зорко выслеживая движение их авангарда; и затем, куда ни обращался последний, он находил везде мосты уничтоженными, дороги испорченными, гати разрушенными... [383]

12 октября, в туманный и ненастный день, приближаясь к городу Веймару, Иловайский услыхал впереди сильнейшую ружейную перестрелку. Это его озадачило. Посланные туда казаки прискакали с известием, что конный французский отряд ворвался в город и в улицах идет ожесточенная рубка с казаками Платова, поспевшими туда прежде Иловайского. Иловайский тотчас повел свой отряд марш-маршем и подоспел как раз вовремя, чтобы довершить поражение французов. От пленных узнали, что летучий французский отряд имел повеление Наполеона захватить со всем семейством великого герцога Веймарского, соединенного тесными узами родства и дружбы с русским государем.

Бой в улицах Веймара, поражение французской дивизии генерала Фурнье, разгром Мармона, битва при Ганау, занятие Франкфурта — следовали быстро одно за другим и доставили нашим казакам более шести тысяч пленных. Во Франкфурте на Майне Иловайский дождался прибытия императора Александра, и когда, в числе других генералов, явился во дворец, — начальник главного штаба, князь Волконский, отозвал его в сторону и сказал: «Государю угодно, чтобы вы сейчас же надели свой георгиевский крест вместо петлицы на шею»... Иловайский не успел исполнить этого приказания, как в комнату вошел император и, подойдя прямо к Иловайскому, сказал: «поздравляю тебя с Георгием 3-го класса». В тот же самый день ему пожалованы золотая, осыпанная бриллиантами, сабля с надписью «за храбрость», прусский орден Красного Орла и австрийский — Св. Леопольда.

Участие Иловайского в кампании 1814 года, и особенно бой под Фер-Шампенаузом, где он с казачьими полками, на глазах государя, врезался в неприятельскую колонну и взял до тысячи пленных, — опять доставили ему алмазные знаки ордена св. Анны 1 степени и Владимира 2-го класса. По взятии Парижа, император принял его отдельно от других генералов в своем кабинете: находившийся [384] в то время у государя цесаревич Константин Павлович, шутя, заметил при этом, «что Иловайский хотя по номеру двенадцатый, но не из дюжинных».

Возвратившись с берегов Сены на Дон, Иловайский прожил несколько лет на отдыхе, среди своей родни, окруженный общим почетом. Изображение его можно было встретить в то время почти повсеместно, во всех уголках нашего обширного отечества, на тех немудрых лубочных картинах, которые так любы нашему простолюдину и в былое время украшали собою и хоромы купца, и курную избу простого крестьянина.

«А вот извольте посмотреть, — говорит Федотов словами раечника: —

Там же, на правой стороне,
Иловайский на коне.
Казацкий хлопчик
Французов топчет»....

И кому из нас в ребяческие годы не приходилось видеть на этих лубочных картинах изображение молодого казацкого генерала, неистово скачущего по головам французской пехоты. Под ним лаконическая надпись: «храбрый генерал Иловайский».

Проведя несколько лет в бездействии, Иловайский назначен был походным атаманом донских казачьих полков на Кавказе, и в этом звании много содействовал Ермолову в устройстве и улучшении казачьего быта, который он знал в совершенстве. Нужно сказать, что донские казаки не пользовались в то время особенным почетом со стороны кавказских наездников. Почему могли измениться, в такой сравнительно короткий промежуток времени, те самые донцы, которые служили в конце минувшего столетия грозой для прикубанских черкесов, и еще недавно, в наполеоновские войны, стяжали себе громкую европейскую славу, — на это существовало много причин, и как на одну из главнейших указывают обыкновенно на кратковременность службы их на Линии и в Грузии. [385]

Исторические обстоятельства, выдвинувшие донцов в начале минувшего века на новый пограничный театр военных действий — на Кубань, поставили их лицом к лицу со всеми силами кубанских и терских татар. По десяти и более лет не сходили тогда полки с порубежной линии, — и трудно было сравниться кому-нибудь с этими закаленными в боях ветеранами. Но насколько крепли, развивались и выигрывали от этого боевые качества войска, настолько же, если еще не более, падали экономические силы донской земли, годами лежавшей без обработки за недостатком рук, оторванных от нее вечной войною и службой. И вот, когда к России присоединилась Грузия, и наряд донских полков значительно еще увеличился, — признано было необходимым сменять донские полки на Кавказе через каждые два года. Сделано было это, конечно, в видах облегчения домашнего быта донцов. — но результаты вышли совсем не те, которые ожидались.

Едва полк приходил в чужую, незнакомую сторону, как казаки разбрасывались по отдельным постам, где попадали под начальство чужих офицеров, мало интересовавшихся их нуждами. Донским офицерам не поручалось ничего по той понятной причине, что они в новом для них краю ничего не знали — ни местности, ни свойств неприятеля. Предоставленные самим себе, без забот о них ближайшего начальства, казаки сразу попадали в такую обстановку, при которой каждый неверный шаг оплачивался с их стороны тяжелыми потерями и кровью.

Десятками ложились они в одиночных боях с врагом, к которому не успели еще приглядеться, сотнями погибали от климатических условий, сломливавших самые крепкие железные натуры, — и, таким образом, на глазах у всех исчезала и падала боевая казацкая сила. Когда же, наконец, приобреталась казаками некоторая опытность, и люди мало по малу аклиматизировывались, приходила смена, — и начиналась та же история, так как на сцене опять являлись неопытные, не знающие края люди: старые же полки [386] возвращались на Дон иногда в двух, и много-много в трехсотенном составе, — да и те приходили к домашнему очагу уже надломленные грузинскими лихорадками, от которых незаметно таяли и сходили в преждевременную могилу уже на родной стороне.

Тому, кто пожелал бы ознакомиться с нравственным состоянием духа тогдашних донцов на Кавказе, стоит проследить только их исторические песни, слагавшиеся, как говорит народ, «не ради забавы, а в назидание и поучение». С беспощадною ирониею, в картинах безотрадных и грустных, рисуется в них жизнь, которая встречала казаков «на Линии-Линеюшке, на распроклятой шельме грузинской сторонушке», откуда обыкновенно никто из них уже не чаял себе и выхода. Песни эти были дороги народу, как памятники старины, и их можно было слышать всюду, где только были казаки; но надо сознаться, что оне запугивали воображение новичков целым рядом печальных и грустных сцен, ожидавших их в будущем, и мало способствовали к развитию в них необходимой бодрости и смелости духа. И тени нет в этих песнях того широкого казачьего разгула, которым дышали песни минувшего века, времен «донских гулебщиков». И это понятно, потому что здесь было уже «не охочее гулянье», а тяжелый наряд, отбывание службы:

Ох ты служба наша нужная,
Сторона Грузинская,
Надоела ты нам, служба, надокучила,
Добрых коней позамучила...

Но замучивала она не одних только коней, а и самих добрых молодцев:

Ах ты, шельма, злодеюшка, грузинская сторона,
Без ветра и без вихря иссушила молодца...

И «лиха-чужа сторонушка» не выходила у казаков из головы. — «Урядники на линию!» гремит, бывало, команда, — рассказывает Савельев: — а простодушные станичники [387] боязливо вздрагивают, потому, что они не знают никакой другой линии, кроме «Линии-Линеюшки, распроклятой сторонушки».

Воспоминания о подвигах донцов на Кавказе в минувшем столетии, подвигах, составлявших такой контраст с настоящим, невольно связывалось с представлением о долгой безустанной службе прежних казаков, и превосходство закаленных в боях ветеранов перед новыми выделялось в сознании всех тем с большей резкостью. А к этому прибавились еще и другие обстоятельства. Ряд войн, ознаменовавших первое десятилетие царствования императора Александра, потом нашествие французов, потребовавшее от Дона чрезвычайных вооружений, заставившее сесть на коня всю наличную боевую силу его, даже отставных и недорослей, затем опять три года беспрерывных заграничных походов, и, наконец, громадный расход казаков на содержание кордонов внутри империи по всему протяжению границы от Ботнического залива до Турции, — ослабили Донское войско так, что в начале 1816 года уже некем было сменить донские полки, стоявшие на Кавказе.

И вот, чтобы облегчить службу донцов, является мысль вовсе не наряжать их ни в Грузию, ни на Кавказскую линию, оставив оборону тамошнего края исключительно на местном линейном казачестве. Кавказская Линия, сверх старых своих казаков, сидевших по Тереку, имела уже и новых, заселявших Кубань и образовавшихся опять из тех же донцов и частию из екатеринославцев. Могло казаться с окончанием войн, что этих казаков достаточно не только для содержания линий по Кубани, Малке и Тереку, но что опии могли бы высылать от себя части и в Грузию. Так, по крайней мере, разрешили этот вопрос, согласию с желанием донского атамана, в Петербурге. Ртищев, бывший тогда главнокомандующим в Грузии, не пытался даже представить дело в истинном его положении и тотчас отпустил на родину шесть донских казачьих полков, а вместо них вызвал на службу линейцев.

В таком положении были дела, когда на Кавказ [388] приехал Ермолов. Проницательным оком оценил новый главнокомандующий всю нецелесообразность подобной меры, и одним из первых его распоряжений было приостановить исполнение высочайшей воли. Четыре донские полка, из числа ушедших на Дон, тотчас были возвращены им назад, и Ермолов писал к государю, что служба их на Кавказе необходима, что линейное войско находится в положении несравненно худшем, нежели Донское, что даже в 12-м году, когда на Дону было поголовное вооружение, у донцов не было на службе ни одного казака моложе 17 лет, тогда как в линейных полках, напротив, нет ни одного шестнадцатилетнего, который находился бы дома — все на службе, и в станицах остаются только женщины, дети и старики, уже не могущие работать; что нередко выходит на службу отец с двумя и тремя сыновьями, продается имущество, чтобы купить вооружение, которого не хватает на все число служащих казаков, рабочий скот выменивается у горцев на конец, — и многие семьи приходят в совершенное разорение. Конвой линейных казаков, встретивший Ермолова на самом рубеже Кавказа, действительно, произвел на него самое тяжелое впечатление. «Всегда — говорит он: — отличались они от всех прочих казаков особенною ловкостью, отличным оружием, добротою лошадей. Напротив, я увидел между ними не менее половины молодых, нигде не служивших и даже ребят». «Что заключить должны — продолжает он: — неукрощенные горские народы о поголовном вооружении линейных казаков? И что могут против них малолетние казаки, тогда как и хорошие донские полки не с первого шагу бывали им страшны?»...

Приписывая громадную убыль донских казаков на Кавказе исключительно кратковременности их службы, Ермолов настаивал на том, чтобы донские полки пребывали в крае не два, а четыре года, утверждая, что это не обременит, а скорее значительно облегчит донцов, так как им придется ежегодно наряжать на службу меньшее число полков, а число льготных казаков, между тем, будет [389] увеличиваться в том смысле, что полки с Кавказа уже не будут приходить на Дон в половинном составе, как теперь.

Ходатайство Ермолова было принято, и срок службы донских полков на Кавказе увеличен с двух на четыре года. Но несмотря на это, несмотря даже на то, что смертность в донских полках, действительно, значительно уменьшилась, — сила казачья продолжала падать. Все еще существовали условия, мешавшие правильному развитию ее. Убыль старослужилых казаков заставляла составлять полки и на Дону все же на половину из малолетков, дурно вооруженных, еще хуже обученных и на плохих лошадях, и потому понятно, что донцам приходилось играть страдательную роль при встрече с проворным и ловким кавказским наездником. К этому нужно прибавить, что состав полковых командиров, назначаемых зауряд, по дошедшей до них очереди, не всегда соответствовал своему назначению, и во главе полков нередко становились люди, кроме донского имени, не имевшие ничего общего с действительною боевою казацкою жизнию. Нераздельность военной и гражданской службы, существовавшая на Дону и сглаживавшаяся в то время, когда шли беспрерывные войны, — теперь начинала приносить свои печальные плоды. Не даром Ермолов в письмах к войсковому атаману жаловался, что в числе полковых командиров он вовсе не встречает на Кавказе имен, знакомых ему с наполеоновских войн. Еще худшее влияние оказало распоряжение, сделанное в 1820 году, по которому цесаревичу Константину Павловичу было предоставлено право всех нерадивых, дурных и порочных донских офицеров немедленно высылать из Польши обратно на Дон. «Дабы оные офицеры на Дону праздно не жили», последовал указ отправлять их тотчас же на службу в Грузию и на Кавказскую линию, — и общий состав донских офицеров на Кавказе естественно ухудшался. Ухудшалось, конечно, с тем вместе и состояние полков.

Но дела стали изменяться к лучшему, когда в Грузию, [390] в мае 1823 года, для общего заведывания донцами прибыл генерал Иловайский. К сожалению, не имеется никаких данных, позволяющих судить о мерах, которыми он достиг лучшего хозяйственного устройства полков, строевого обучения их и нравственного подъема духа, — но результаты его деятельности скоро сказались в славной службе донцов, которой они ознаменовали себя в персидской и турецкой войнах.

Летом 1826 года, Иловайский поехал в Москву на коронацию императора Николая Павловича; но он не дождался ее, и накануне должен был выехать обратно в Тифлис, по случаю внезапного вторжения персиян. В Тифлисе застало его производство в генерал-лейтенанты и масса бумаг, по снаряжению и отправлению в поход донских полков, — и только в 1827 году, управившись с этой работой, он получил назначение состоять в действующей армии при Паскевиче. Блистательное участие, принятое его казаками в решительной Джеванбулакской победе, доставило Иловайскому бриллиантовую табакерку с портретом государя. Но это была последняя его награда. Тяжелая болезнь, постигшая Иловайского на пути к Сардарь-Абаду, заставила его немедленно уехать в отпуск, на Дон, и с этих пор собственно начинается мирный, тридцатипятилетний период его жизни. В 1840 году он окончательно вышел в отставку, поселился в своем родовом имении, и умер в 1862 году, 77 лет от роду.

Иловайский оставил после себя на Дону народное имя, а признательность монарха сохранила для потомства в портретной галерее Зимнего дворца черты его, удачно схваченные искусною кистью Дова.


Комментарии

10. Полковник Раевский принял в командование Нижегородский драгунский полк вскоре после Елизаветпольского сражения от генерала Шабельского, который был назначен командиром 1-й бригады 2-й уланской дивизии.

11. Кому собственно принадлежала честь взятия его: 1-му ли эскадрону капитана Маркова, или 2-му, Луневского, — сведений не имеется.

12. из числа семи братьев Иловайских трое: Иван Димитриевич. Василий Димитриевич и Павел Димитриевич, имели впоследствии Георгия 3-го класса, а Григорий Димитриевич — 4-й степени.

13. Ставка великого визиря отправлена была в дар государю императору.

Текст воспроизведен по изданию: Кавказская война в отдельных очерках, эпизодах, легендах и биографиях. Том III, Выпуск 3. СПб. 1888

© текст - Потто В. А. 1888
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
©
OCR - Чернозуб О. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001