ПОТТО В. А.

КАВКАЗСКАЯ ВОЙНА

В отдельных

ОЧЕРКАХ, ЭПИЗОДАХ, ЛЕГЕНДАХ И БИОГРАФИЯХ.

ТОМ II.

ЕРМОЛОВСКОЕ ВРЕМЯ.

Выпуск IV.

XXXVII.

Последние дни Власова.

Поход на натухайцев был последним походом Власова в Черномории и вызвал, как в истории этого края, так и в жизни самого Власова, крутой поворот. Нужно сказать, что в то время, как Черномория отдавалась в распоряжение Ермолова, комиссия по развитию мирной политики с черкесами, состоявшая под председательством де-Скасси, продолжала существовать и только самими фактами была отодвинута на дальний план и лишена значения. Последнее обстоятельство не мешало де-Скасси не обращать никакого внимания на то, что жизнь, действительность, на каждом шагу опровергала его соображения и уничтожала плоды его канцелярской работы. И вот, в то самое время, когда черкесы бесчинствовали на границах, и на кордонной линии раздавались громы битв, он пытался хоть что-нибудь спасти и выполнить из своих предположений и тянул с горцами бесконечные переговоры о мирных сношениях. Натухайцы ловко и пользовались именно политикой де-Скасси, чтобы слыть мирными и под покровом этого звания совершать свои разбои. [622]

Случилось, что в последний поход Власова на натухайцев были разорены аулы, принадлежавшие именно одному из таких мирных князей, Согат-Гирею-Калабат-Оглы. Тот подал жалобу, и де-Скасси, давно уже искавший подобного случая, ухватился за него со всем упорством и страстию самолюбивого человека, потерпевшего неудачу и не могшего мириться с торжеством политики, прямо противоположной его предположениям. Помимо Ермолова, он написал в Петербург, объясняя действия Власова желанием доставить казакам возможность поживиться добычею, да и самому воспользоваться тем же. В этом виде дело дошло до государя, и в Черноморию приехал генерал-адъютант Стрекалов, чтобы произвести следствие.

Действия Стрекалова не отличались особенным беспристрастием, и все доказательства Власова, что натухайцы, прикрываясь званием мирных, укрывали у себя злейших врагов России и сами участвовали в набегах, — не послужили ни к чему. С другой стороны, положение в этом деле самого беспристрастного следователя было бы в высшей степени затруднительно. Власов не одних друзей имел в Черномории. Войсковые власти, не сумевшие, при одинаковых с ним средствах, оградить страну от вражеских погромов, ненавидели этого, чуждого им, донского генерала, давшего черноморским знаменам такой грозный смысл в глазах соседних народов, завидовали ему и втихомолку желали его падения. В то же время и в низших классах черноморского населения не все были, по крайней мере в тот момент, довольны Власовым. Конечно, время его было отрадною порою для Черномории: упавшие было духом казаки ободрились, и черкесы перестали быть им страшными; по тяжесть военного положения не могла не отзываться на внутреннем экономическом быте страны. Постоянная служба строевых и даже нестроевых казаков, обусловленная крайними обстоятельствами, разоряла их семейства, оставшиеся без рабочих рук, и многие прямо роптали на Власова. Он старался, сколько мог, помогать горю черноморцев; всю боевую добычу, — а в ней попадались ценные вещи, богатая домашняя утварь, [623] шелковые одежды из турецких материй, дорогое оружие, богатая конская сбруя, щегольские костюмы горцев, панцири, превосходные скакуны, крупный рогатый скот и рабочие быки, — он отдавал казакам на поправку хозяйства, для поддержания осиротевших семей. Но все это не могло загладить тяжести войны и успокоить недовольных. Между тем, именно этими-то обстоятельствами и могли пользоваться враги Власова для его обвинений: черноморские казаки могли казаться то закупленными добычею, то недовольными, и следователю, недостаточно знакомому с горцами и их отношениями к России, не легко было узнать истину, намеренно притом для него затемняемую.

В таком именно положении был генерал-адъютант Стрекалов. И нет, потому, ничего удивительного, что он обвинил Власова в нарушении мирных сношений с натухайцами, пополнил на счет его все убытки разоренных жителей, приказал отобрать у казаков захваченную добычу — и в этом смысле донес императору.

«С крайним неудовольствием усмотрел я, — писал государь к Ермолову: — противозаконные действия генерала Власова, превышающие еще степень первоначальных обвинений, дошедших до меня. Ясно видно из донесений генерал-адъютанта Стрекалова, что не только одно лишь презрительное желание приобресть для себя и подчиненных знаки военных отличий легкими трудами при разорении жилищ несчастных жертв, но непростительное тщеславие и постыднейшие виды корысти служили им основанием»...

Власова повелено отрешить от командования Черноморским войском и предать военному суду при войске Донском. Самому Ермолову поставлено было на вид, что сведения о действиях Власова дошли до государя прежде, чем до него, и потому Власов воспользовался наградой за то же самое дело, за которое теперь предается суду.

Враги Власова торжествовали. Ликовали и горцы.

Между тем, дальнейшее течение дел в Черномории складывалось так, что обвинение Власова казалось правдоподобным и [624] естественным. Одновременно с тем, как Ермоловым (12 июня 1826 года), под давлением из Петербурга, было предписано черноморским казакам не переходить за Кубань и ограничиться исключительно бдительною охраною границ, — и черкесы совершенно прекратили свои нападения. Назначенный на место Власова и с теми же правами, донской генерал Сысоев нашел полное спокойствие на Черноморской линии. Началась персидская война, Черномория была ослаблена посылкою от себя в действующую армию двух конных и одного пешего полков, но и это не вызвало черкесов на враждебные действия. Такою же мирною и спокойною принял Черноморию, по отъезде Сысоева на Дон, в конце 1827 года, новый атаман, полковник Безкровный, назначенный вместо умершего в том же году Матвеева. Казалось, в личности Власова лежали все причины военных тревог на берегах Кубани.

В действительности дело объяснялось совершенно иначе. Еще в исходе 1825 года, в Анапу съезжалось человек до 400 черкесов, вызванных новым пашою для объяснений по пограничным делам с Россией. Черкесы стояли станом возле крепости, и то и дело сходились на совещание между собою. Результатом было то, что, вызванные к ответу, они сами спрашивали пашу: должны ли они почитать себя подданными Турции? и на утвердительный ответ, потребовали, чтобы султан вознаградил их за все убытки, которые они понесли с тех пор, как русские стали на Кубани. А эти убытки были не малые: черкесы показывали, что они потеряли за последние 25 лет 25.225 человек, убитыми и пленными, 50 тысяч лошадей, 60 тысяч рогатого скота и 100 тысяч овец. После бесполезных переговоров, 11 человек из этих черкесов отправились морем к трапезундскому паше с тою же просьбою, в то время как остальные разъехались по домам. Из Трапезунда депутация ездила в Константинополь к султану; но султан ее не принял и отправил обратно в Трапезунд, поручив разобрать их дело тамошнему паше. Паша и нашел, что черкесы сами виноваты в пограничных недоразумениях на Кубани. Такой исход [625] дела поразил впечатлительных горцев. Не рассчитывая уже на помощь турок, недовольные анапским пашою, они собрались на совещания, и должны были почувствовать свое бессилие перед гнетущими их обстоятельствами. Враждебные отношения к русским стали для них тягостны. Абадзехские старшины первые заявили, что будут жить с черноморцами мирно, если черноморцы перестанут ходить на их сторону для враждебных действий. Казакам, как сказано, и было воспрещено переходить на левый берег Кубани, в то время, как анапский паша, с своей стороны, воспретил горцам переходить на правый. Между тем Турция, встревоженная таким настроением умов в Черкесии, принимала все меры к действительному подчинению себе горцев. Разосланные ею чиновники, зантии и муллы ездили по всем горам, приводили народ к присяге султану, брали от него аманатов и собирали подать, которая шла на содержание анапского гарнизона. Тут оказалось, что большая часть черкесов не хотела признать над собою турецкого владычества, и явно или тайно старалась от него уклониться. Шапсуги даже вовсе не пустили в свои земли сборщиков податей, и когда те хотели ворваться силой — произошла схватка: двое турецких зантиев были убиты, а остальные выгнаны. На новые требования они отвечали, что скорее покорятся России, чем будут данниками турок. Таким образом, шапсуги стали во враждебные отношения и к Турции.

Вот эти-то обстоятельства, совпавшие с интригами де-Скасси против Власова, и были настоящею причиною временного спокойствия на Черноморской линии. Горцам ничего не оставалось более, как до выяснения своих дел сидеть смирно, — и они сидели смирно до 1828 года, вплоть до турецкой войны, когда их набеги приобретают снова поражающе кровавый характер.

Но эти действительные обстоятельства не были ни достаточно известны, ни понятны в России, не говоря уже о стараниях извратить действительный смысл событий. Вот как изложены, например, эти последние в одном из рапортов к [626] Паскевичу, в апреле 1827 года. Писал коллежский ассссор Кодниц, заменивший собою де-Скасси.

«В июне 1826 года для управления Анапскою крепостью был прислан трапезундский паша Чечен-Оглы. Он принялся приводить все горские народы к присяге на подданство султана, что имело крайне невыгодное влияние на наши сближения с закубанцами. В настоящее время хотя они не оказывают никаких неприязненных действий, но видимо от нас удаляются, прилепляясь к Турции.

Главнейшею и единственною причиною сей готовности горцев вступить в турецкое подданство было командование кубанскою границею генерала Власова. Следуя какой-то разрушительной системе, основанной быть может на видах корыстолюбивых, он, вскоре по вступлении своем в управление черноморским войском, первый нарушил спокойствие, бывшее на границе, со времени заключения мира с закубанцами. Действия свои он начал внезапными переправами через Кубань в земли черкесов, где он вырубал леса, жег июля и истреблял аулы. Сделанное им несправедливое нападение, в марте 1823 года, на аулы бжедугов и других племен, преданных России, произвело величайшее смятение в горах. Черкесы, воспламенившись местью, отплатили нам сожжением Круглолесска, случившимся в мае того же 23 года, следовательно в скором времени после экспедиции Власова, которому и должно приписать гибель сей многолюдной и богатой деревни».

Так пишет Кодинц, умышленно забывая и все предшествовавшие обстоятельства, вызвавшие самое назначение Власова, и даже калаусскую битву, совершившуюся в русских, а не в черкесских пределах.

«Со времени отчисления Власова, — говорится далее в том же рапорте: граница наша пользуется ненарушимым спокойствием, что служит неоспоримым доказательством, что с черкесами всегда можно легко жить в мире, подавая им пример правосудия и верности в сохранении с ними договоров». Кодинц рассказывает при этом, что в 1824 году, шапсуги, [627] более других склонные к мщению, приходили в натухайское селение Пшад, чтобы расхитить имущество русских промышленников, основавших там торговые заведения, но были отражены верными нам жителями, в особенности князем Индар-Оглы, который, защищая их, подвергался вместе с своими сыновьями явной опасности.

«Миссия наша, занимающаяся мирными сношениями с черкесами, — пишет в заключение Кодинц: — сделала гораздо прежде турецкого правительства самые счастливые успехи в сближении с нами сиих полудиких людей. Русские промышленники в продолжение многих лет приставали без малейшей опасности к разным местам на берегах Черного моря, и в последние четыре года до 30-ти судов наших находились в портах их, как бы в отечественных, без всяких способов к защите, производя мену с жителями с полною свободою.

К сожалению, беспрерывные затруднения, встречаемые миссиею со стороны командовавших черноморскою границею, их совершенно противный образ действий и самое старание унизить власть и способы миссии в глазах черкесов, отнимают у нас возможность достигнуть цели с ожидаемым успехом.

Все это мы испытали во время командования Власова; но и преемник его, генерал Сысоев, к истинному сожалению, не более нам благоприятствует, ибо не только мы, но и сами черкесы известны о стараниях его к оправданию обвиненного во всем Власова. Многие действия его прямо клонятся к тому, чтобы завладеть правами нашей миссии и присвоить себе вместо нас управление сношениями с черкесами».

Таков этот любопытный документ. Понятно, что когда такие воззрения получили преобладание, Власов ничего не мог ждать для себя хорошего.

С грустью в сердце, оскорбленный, удалился тот, чье имя еще грозою носилось по горам, от мест своих подвигов на берега тихого Дона, в скромный родной уголок, и три года с половиной провел там в ожидании решения суда. Судьба не решилась быть, однако, несправедливою по отношению к нему до [628] конца. Сами события на Кубани, опять полные тревог и крови, должны были вновь убедить в фантастичности мирных проектов лиц подобных де-Скасси и Кодинцу, а вместе с тем и действия Власова должны были предстать в ином свете. Суд дал ему полнейшее оправдание.

Император Николай, с его безупречною рыцарскою честью, поспешил загладить невольную несправедливость, оказанную доблестному воину, и тогда же торжественно выразил Власову свое доверие и милость, поручив ему управление войском Донским, на время отсутствия наказного атамана Кутейникова. Прошло еще несколько месяцев, — и Власов был вызван в действующую армию походным атаманом Донских казачьих полков.

В этом звании он совершил польскую войну 1831 г. и, 7 февраля, в известном сражении при Вавре, лично водил своих казаков в атаку на польскую конницу. Старик, уже покрытый сединами, он с юношеским пылом врубился в середину польских улан и был тяжко изранен. Восемь сабельных ран по лицу и по голове, раздробленная челюсть, и грудь, пробитая двумя ударами пик — служили неопровержимым доказательством его участия в рукопашной свалке. Замертво вынесли Власова из боя. Но он лечился недолго, и в апреле месяце снова был на коне. Осыпанный милостями государя и произведенный в генерал-лейтенанты, он оставался в Варшаве и после войны походным атаманом, пользуясь особым расположением фельдмаршала Паскевича, имевшего случай ближе оценить деятельность Власова, во время своих походов на шапсугов и абадзехов.

А между тем на Дону приготовлялись события, долженствовавшие составить эпоху в жизни донского казачества. Уже много лет особый комитет, под председательством военного министра графа Чернышева, работал над составлением войскового положения, которое, подтверждая донцам неприкосновенность нрав и привилегий, пожалованных им прежними венценосцами России, вместе с тем упрочивало бы дальнейшее благосостояние Дона. До этих пор войско не имело правильной организации, [629] управляясь отчасти устарелым войсковым положением 1775 года, отчасти общими законами империи, а более всего преданиями о древних казачьих обычаях.

В 1835 году новое положение было готово. Но, чтобы ввести его, требовался человек, который сумел бы устранить все превратные толки, неизбежные при каждом нововведении, удержать порядок и истолковать казакам истинное значение и благо этого положения.

Выбор государя остановился на Власове.

Вызванный в Петербург, он принят был государем в кабинете и встречен следующими милостивыми словами:

— Я боялся за тебя! — сказал ему государь. — Теперь снега, морозы, дорога тяжелая, — а твои раны еще тяжелее! Я хочу дать тебе новое назначение. Знаю, что ты любишь меня, а потому не откажешься от новых трудов. Я назначаю тебя наказным атаманом на Дон, вместо Кутейникова. Кутейников стар, удручен недугами и не в силах поднять новое бремя при введении моего положения».

«Послужи мне еще, Михаил Григорьевич! — продолжал государь. Знаю, что ты страдаешь от ран; но эти раны так почетны, так славны, что жаль бы было запрятать их в какую-нибудь глушь. Пусть оне будут на виду всего Дона и служат для его молодежи примером, как служили отечеству старые его слуги. Пусть в тебе будет живой пример, что и такие раны не прекращают деятельности в подобных тебе богатырях».

В другой раз государь сказал ему:

«Я прошу тебя обратить особое внимание на соблюдение породы донских лошадей. Казак и конь его — наши центавры. Конь — это душа казака. Я боюсь, что, пренебрегая этим важным предметом, у меня — чего смотри — и казаков не будет! Позаботься же всячески сохранить породу донских лошадей. Надобно заимствовать эту породу от горских и от киргизских. С одной стороны — горы, с другой — степи. Это хорошее ручательство к тому, чтобы казаки имели отличных лошадей». [630]

Другой вопрос, заботивший государя, это — разнокалиберность казацкого оружия. Но Власов отвечал, что у казаков, именно, не должно требовать строгого единства в вооружении уже потому, что в большинстве случаев сын и внук служат с отцовским или с дедовским оружием, что это дает казакам особый, только им свойственный характер, а отцовское ружье и дедовская сабля воспламеняют дух молодежи к подражанию им на поле брани.

Государь согласился.

Чернышев, с своей стороны, принял Власова, как старого сослуживца, товарища дел под Берлином, Гильберштадтом, Касселем и Суассоном. В разговоре он сказал ему между прочим: «Помни, Михаил Григорьевич, что государь прежде всего требует от казаков — казачьего духа; изгони с Дона подъячество; на сцене донской должна быть пика, а не перо. Он всегда недоволен, когда ему докладывают какую-нибудь донскую бумагу: в ней непременно все пахнет крючкодейством, подьяческими увертками. Государь то и дело говорит: «пропал Дон, запишут его и замарают чернилами». Он недоволен даже, когда слышит, что среди казаков исчезают патриархальные обычаи, и говорит, что это-то именно и погубит казачество».

Говорил Чернышев с Власовым также и о донских лошадях.

«В последний турецкий поход, — заметил он между прочим: — у казаков были уже не те землееды, каких мы видели у них в отечественную войну».

В прощальной аудиенции государь спросил Власова, хорошо ли он понял предстоящую ему задачу в войске, и на утвердительный ответ прибавил следующие памятные слова:

«Озаботься дать казакам прежний воинственный дух, который теперь вовсе утрачен. Скажи архиерею, чтобы он внушал всем своим ораторам учить с кафедры тому, чем отличались в старину деды и отцы нынешних казаков. Целью — должно быть самоотвержение на пользу престола и молодечество [631] казачье. Об этом надобно внушать и всем учителям в народных училищах, — они первые проводники электричества народности. Старайся, чтобы все управления, все власти и лица, владеющие началом, обходились с казаками в духе древней простоты, с уважением к летам. Надобно, чтобы патриархальность была главною чертою всех стремлений донского начальства».

Так, израненный 68-летний воин, не рассчитывавший уже ни на какие служебные повышения, сделался начальником воинственного края. Велики были труды и заслуги его на родном Дону и долго будет жить в казацком народе благодарная о нем память.

Двенадцать лет атаманствовал Власов; ни силы, ни энергия не изменяли доблестному старцу, закаленному в боях. Смерть постигла его неожиданно. Объезжая в 48 году станицы, Власов был поражен сильнейшими припадками холеры, и в полдень 21 июня испустил последний вздох в станице Усть-Медвединской, на 82 году от рождения. Последними словами набожного старца была молитва: «Заутра услыши глас мой, царю мой и Боже мой».

Усть-Медвединская станица, заброшенная в глушь, за 400 верст от главного города донской земли, не имеет никаких памятников древностей; но в ограде станичного храма путешественнику укажут могилу последнего атамана-донца — Михаила Григорьевича Власова. Колонна черного гранита, увенчанная крестом, указывает место его успокоения. «Но добрые дела — говорит о нем один из его биографов: — сами себе творят несокрушимые памятники». И долго над могилою усопшего слышалось панихидное пение, то и дело навещавших ее старых соратников атамана.

На памятнике начертана эпитафия, служащая как бы ответом на его последнее предсмертное слово.

Заутра услышит глас твой Господь,

Понеже молился Ему с упованьем,

Понеже стремился к Нему ты мечтаньем [632]

И чувствами сердца, и сердца желаньем,

Воздаст тебе Бог на небе сторицею

За добрую душу твою,

За то, что делил ты с убогим, с вдовицею

Последнюю лепту свою;

За то, что страдальцам ты был утешеньем,

Их верный помощник, защитник, отец,

И следуя твердо стезею спасенья,

Стяжал ты нетленный небесный венец. [633]

XXXVIII.

Закавказье при Ермолове и Вельяминове.

Генерал Ртищев, непосредственный предместник Ермолова, оставляя Закавказский край и желая обрисовать в общих чертах результаты своего управления им, между прочим, писал императору Александру:

«Приняв край здешний в бедственном положении, обуреваемый внутренними возмущениями, разлившимися по всем частям Грузии, теснимый напором многочисленных войск двух сильных держав, Персии и Турции, разоряемый вторжениями в Кахетию значительных дагестанских сил для восстановления в Грузии царем беглого царевича Александра, — край, истребляемый смертоносною язвою и доведенный до последней крайности чрезвычайным голодом, — я оставляю теперь оный самом цветущем состоянии, наслаждающимся внутри совершенным спокойствием, изобилием и ничем не нарушаемым благоденствием, а извне — безопасностью от соседей». [634]

Так могло представляться дело маститому генералу, принявшему от маркиза Паулуччи сложное и запутанное положение дел в крае и, несмотря на слабую политику, оставившего его, благодаря деятельности нескольких талантливых личностей цициановской школы, в сравнительно спокойном состоянии. Но действительность далеко не оправдывала оптимистического воззрения Ртищева, и Ермолов, при первом же знакомстве с делами края, несколько иначе взглянул на положение его.

«С полуденной стороны Кавказа — говорит он: — наиболее беспокойств делали нам дагестанские народы нападениями на Кубу — и часто значительными силами. Кахетию разоряли многолюдные толпы спускавшихся с гор лезгин, в Карталинию впадали соседние с ней осетины и те же лезгины, которых содержал у себя ахалцыхский паша. В некоторых местностях на персидской границе нередко производились грабежи; — и причиною их был не один недостаток средств правительства держать в повиновении кочующие народы, но и алчность персидских чиновников, с которыми разбойники делились добычею. Со стороны Черного моря — Грузию беспокоили аджары и кабулеты; на Абхазию нападали убыхи».

Этою характеристикою намечались главнейшие военные задачи, естественно вытекавшие для Ермолова из самого положения дел. Весь Закавказский край сам по себе, не исключая татарских ханств, в противоположность воинственным странам северного склона Кавказа, был уже под сильною рукою России, на пути мирного развития, прерываемого лишь временными и местными волнениями, и деятельность там Ермолова, как уже сказано в общей характеристике се, должна была главнейшим образом заключаться в мирном закреплении русского владычества. Но со всех сторон грозили Закавказью непримиримые враги, которые пользовались каждым удобным моментом волновать его население и всеми способами вредить русскому владычеству. Ермолову, человеку радикальных мер и неуклонной, неуступчивой политики, предстояло создать целую систему охраны страны. [635]

Такое совпадение мирных и военных целей создавало в управлении краем особенные трудности. Ермолов нуждался в многосторонних помощниках, которые соединяли бы в себе политическую мудрость с военным талантом, равно необходимыми в стране, где меч без плуга и плуг без меча были явлениями несообразными. Судьба благоприятствовала Ермолову и в этом отношении; с тактом замечательного человека, умеющего выбирать людей, он остановил свой взгляд на человеке именно таком, какой ему был нужен, который стал его правою рукою и замечательным деятелем, оставившем глубокие следы в жизни Закавказья. Эли был генерал-лейтенант Иван Алексеевич Вельяминов, старший из двух братьев, равно отличавшихся умом, образованием и военными дарованиями.

Сначала Ермолов возлагал свои надежды на генерала Александра Петровича Кутузова, друга и сотоварища прежних лет. Это был тот храбрый Кутузов, израненный в боях (он имел три раны: две пулями, полученными под Аустерлицем и Фридландом, и одну осколком гранаты — под Люценом), который в Бородинском бою, с своим Измайловским полком, выдержал бурный натиск двух французских кавалерийских корпусов, Нансути и Латур-Мобура, и — один из всех штаб-офицеров полка — вышел не раненым; впоследствии он командовал гренадерской бригадой. Отправляясь на Кавказ в 1816 году, Ермолов, «знавший его отличные способности», пригласил его с собою в Грузию начальником 20-й пехотной дивизии, и предполагал соединить в его руках и военное и гражданское управление всем Закавказьем. Но на возвратном пути из Персии, между Тавризом и Нахичеванью, он получил известие об утрате этого замечательного человека.

Известие это глубоко поразило Ермолова. «Подъезжая к лагерю, — говорит он в своем дневнике: — я увидел присланного из Грузии офицера; доселе с бумагами присылаемы были татары, и предчувствие, что я должен узнать неприятное известие, меня не обмануло. Офицер привез донесение о смерти [636] Кутузова, которому в отсутствие мое и поручил начальствование Грузиею. В нем я потерял верного друга, наилучшего помощника по службе, товарища, с которым вместе сделал я все последние компании против французов. И был в отчаянии, ибо хорошо знал, что Кутузова заменить не легко».

Действительно, не легко было заменить Кутузова. Но в Вельяминове Ермолов угадал человека, способного его заменить, и Вельяминов как нельзя более оправдал возложенную на него надежду.

Боевую репутацию свою, начавшуюся под Аустерлицем, где он получил георгиевский крест, — Вельяминов, правда, не имел возможности упрочить: Финляндская компания не представила к тому особенных случаев; между тем, ни в отечественной войне, ни в заграничных походах ему не довелось принимать серьезного участия, так как на его долю выпали негромкие дела защиты Риги и осады Данцига, а после взятия последнего, командование корпусом, в составе резервной армии. Таким образом, предшествовавшая служба его не представляла собой каких-либо громких, выдающихся фактов. Но в самом характере этого человека лежало несколько таких крупных черт, которые невольно останавливали на нем внимание современников. Был ли он пажом императора Павла, командовал ли в гвардии батальоном семеновцев, водил ли на бой со шведами своих кексгольмских гренадеров, занимался ли мирным обучением полков резервного корпуса или 25-й дивизии, которою командовал с 1815-го года, — всегда и везде он оставлял по себе капитальную память, как человек с неуклонной волей и основательным умом, упорно стремившийся к раз намеченной цели. Обширный ум и твердая воля, конечно, не избавляли его от странностей и от недостатков; но и самые его недостатки были симпатичны и замечательны оригинальностью и силой. Так, он был известен необузданной расточительностью, там, где дело шло его собственных деньгах. Но тем поразительнее выдавалась его почти суровая скупость по отношению к деньгам казны. [637]

Этому-то человеку и выпало на долю стать лучшим помощником Ермолова. 1 января 1818 года Вельяминов был назначен начальником 20-й пехотной дивизии и вместе с тем управляющим гражданскою частию в Грузии, и с этих пор, в течение десяти лет Ермоловского времени на Кавказе, Вельяминов является одним из крупнейших деятелей, истинным выразителем идей Ермолова, его предначертаний и планов, так что, по выражению одного современника, трудно было доискаться, где начиналась мысль одного и продолжалась другого.

С приездом Вельяминова на Кавказ и начинается ряд крупных предприятий Ермолова, имевших целию оградить безопасность Закавказского края и поставить его, в будущем, в благоприятные условия широкого гражданского развития.

Верный своей системе, Ермолов и здесь, в Закавказье, видел необходимость создать оплот внешних вторжений — из ряда пограничных крепостей. Ими достигались, нужно сказать, и цели внутреннего спокойствия. Заграждая персам и туркам путь в страну, оне тем самым устраняли и влияние этих постоянных врагов России на жителей ее, на те элементы, которые, по тем или другим побуждениям, желали внешних вторжений и внутренних смут.

И вот, для прикрытия и заграждения путей, ведущих к Тифлису, по ходатайству Ермолова разрешено было оставить в Грузии, кроме Тифлисской, две старые крепости в Баку и в Дербенте, и кроме того построить еще семь новых:

1) В Редут-Кале, на берегу Черного моря, — для прикрытие всех боевых и жизненных складов, идущих в Грузию морским путем; 2) в Кутаисе, для удержания спокойствия западной части Закавказья: 3) в Старой Шемахе, для прикрытия Кубинской провинции со стороны Дагестана; 4) в Елизаветполе, для защиты мусульманских провинций от Персии; 5) в Карабаге, — при Асландузском броде, на Араксе; 6) в Гумри, — на границе с Турцией и 7) в Гартискаре, на военно-грузинской дороге для охранения единственного сообщения с Россией через Кавказские горы. Построить последнюю крепость было, по мнению Ермолова, [638] особенно важно, на случай неудач, так как она оставляла русским всегда свободный в Грузию вход, которого отнять не будет уже никакой возможности. Это были главные крепости; но кроме них, меньшие, второразрядные, могли, смотря по обстоятельствам, устраиваться и уничтожаться по усмотрению самого главнокомандующего.

Быть может, еще плодотворнее была мысль Ермолова, с последовательностию проведенная Вельяминовым, об учреждении так называемых штаб-квартир на местах постоянных. Это было нечто в роде основания для солдат полуоседлого, полуказацкого, быта, который только один и мог придать непреодолимую крепость русским границам. В этом тревожном азиатском уголке, спокон веков бывшем целию нашествий, ежеминутно можно было ожидать набега и вторжения. Персидский курд и турецкий разбойник, качаг, не ждали объявления войны и являлись при благоприятных для них обстоятельствах внезапною грозой, от которой население имело единственное спасение — в бегстве. Среди уже покоренных татарских племен, отличавшихся наездничеством, могли также найтись охотники совершить кровавое дело, и против них также необходима была угрожающая сила. И вот, Ермолову пришла гениальная мысль поселить полки на постоянных местах, на пунктах, выбор которых оправдывался бы стратегическими соображениями, а при них — образовать роты женатых солдат, которые вели бы, развивали и последовательно улучшали полковое хозяйство, столь важное в походном быту солдат. Невозможно исчислить всех благ, принесенных этим нововведением, в жизнь закавказского солдата. Выступая в поход, он оставлял за собою почти родной угол, под присмотром внимательного женского глаза и под крепкою защитою хорошо вооруженного товарища, так как женатые роты обыкновенно в поход не ходили; кончился поход, — и он возвращался опять в тот же уголок, домой, где у него завязывались крепкие нравственные связи. А в то же время, на случай войны и всякой тревоги, во всем районе Закавказья, в стране только что подчиненной, на безусловную верность которой [639] рассчитывать было еще трудно, уже имелись готовые опорные пункты, охраняемые этими женатыми ротами, которые были постоянным гарнизоном штаб-квартир и защищали бы их как родной дом с родною семьею.

В самом начале эти штаб-квартиры были учреждены только в Закавказском округе, так как на линии, в Чечне и в Дагестане — строить их было бы еще преждевременно; но и там оне возникли впоследствии. Возведение штаб-квартир началось с гренадерской бригады, которая предназначалась собственно для внутренней охраны Грузии, — положение, ставившее полки ее в роль постоянного резерва, выдвигавшегося только в необходимых случаях. Таким образом, в Карталинии расположились полки: Херсонский гренадерский — в старинном городе Гори; Эриванский (тогда еще 7-й карабинерный) сперва в Башкичете, а потом в Манглисе, как в пункте наиболее важном по отношению к турецкой границе, и 41-й егерский в Белом Ключе, — нынешней штаб-квартире Грузинского полка. В Кахетии стояли: артиллерийская рота — в Гамборах, Грузинский гренадерский полк — в Мухровани, Нижегородский драгунский — в Кара-Агаче и ширванцы — в Царских Колодцах. В последнем помещался, впрочем, только один 3-й батальон полка; первые же два, как вышли с Ермоловым строить Грозную в 1818 году, так и не возвращались домой, находясь 12 лет в беспрерывных походах в Чечне и Дагестане, в Кабарде и Закубанье, а впоследствии, с Паскевичем, — в Персии и Турции. Затем к стороне Эривани — Тифлисский полк занял селение Большой Караклис, имея женатую роту в Горгерах, по ту сторону Помбакского хребта, а артиллерийская рота — урочище Джелал-Оглы, на самом месте переправы через речку Каменную; 42-й егерский полк расположился в Карабаге, близ Шуши, в селении Чинахчи; а полки Дагестанской бригады стали: Куринский — около Дербента, и Апшеронский близ города Кубы в урочище Кусарах.

И нужно сказать, что все эти штаб-квартиры учреждались и строились самими солдатами; они и лес рубили, и возили его [640] с ближайших гор, и камень ломали, и кирпич делали, и известь приготовляли, и сами же были плотниками, каменщиками и малярами. Вместе с боевыми подвигами, кавказский солдат был еще чернорабочим, и созидание громадных построек и целых штаб-квартир, обходилось неимоверно дешево. Русский человек, в образе кавказского солдата, был мастер, поистине, на все руки.

Нечего и говорить о том, какое громадное нравственное значение имело за собою такое учреждение, как женатые роты. Вот что написал об этом один из, путешественников, придерживаясь слов одной старой солдатки.

«Пообстроились полковые штаб-квартиры, — говорит он: — пообзавелись солдатики разными необходимыми атрибутами оседлой жизни, — а все чего-то им недоставало. Скучен и молчалив был народ, и оживлялся только во время вражеских нашествий; мало того, госпитали и лазареты были переполнены больными... Думало, думало начальство — как бы пособить горю. Музыка на плацу по три раза в день играла, качелей везде понастроили, — нет, не берет! Ходят солдатики скучные, понасупились, есть не едят, пить не пьют, поисхудали страх как. На счастье, нашелся один генерал (Ермолов), большой знаток людей: он и разгадал, чего не достает для солдатушек, и отписал по начальству, что при долговременной, мол, службе на Кавказе, в глуши, в горах да лесах, — им необходимы жены. Начальство пособирало в России несколько тысяч вдов с детьми, да молодых девушек (между последними всякие были) — и отправило их морем из Астрахани на Кавказ, а часть переслали и сухим путем на Ставрополь. Так знаете, какую встречу делали? Только что подошли к берегу, где теперь Петровское, как артиллерия из пушек палить стала, — в честь бабы, значит, а солдатики шапки подбрасывали, да «ура!» кричали. А замуж выходили по жребью, кому какая достанется. Тут уж приказание начальства да Божья планида всем делом заправляли. А чтобы иная попалась другому, да не по сердцу — так нет, что ты! — Они, прости, Господи, на козах бы [641] переженились, а тут милостивое начальство им настоящих жен дает»...

Так создалась, благодаря Ермолову, семейная оседлая жизнь закавказских полков, до значительной степени смягчавшая великое зло среди них — тоску по родине, тем более сильную, что новый край для солдат был так отличен от их родных мест не одною природою, а и совершенно чуждым для них населением.

Оградив военную безопасность страны, Ермолов должен был позаботиться и о внутреннем строе ее. История наложила на все ее учреждения азиатский характер беспорядочности и личного произвола, определяемого сословными основаниями. Среди христианского населения князья и дворяне, в татарских землях и дистанциях ханы, беки и агалары, в церковных делах — могущественные епископы из княжеских родов — заменяли своею волею право и справедливость. Предместники Ермолова, занятые более внешними войнами, нежели вопросами внутренней политики, оставляли укоренившиеся обычаи общественной жизни без перемены. Но Ермолову довелось нарушить этот вековой порядок, при чем реформы в татарских дистанциях и в церковных делах не обошлись без волнений. Но в коренной Грузии урегулировать сословные отношения Ермолову удалось спокойно, хотя и не без некоторого сопротивления. «Здесь, — говорит он: — дворянство весьма многочисленно: князей же по крайней мере столько, сколько графов в Польше, и также ни те, ни другие прав своих на сии преимущества доказывать не желают»…

Ермолов настоял, однако на учреждении депутатского собрания и с помощью его имел возможность положить начало образованию сплоченного и доказавшего свои права дворянства, владеющего известными сословными привилегиями, но уже и несущего перед правительством известные обязанности. «Отдаляю я — говорит он в своих записках: — всякое преимущество князей над дворянами, а между самими князьями не поставлю никакого различия; чины и награды даются редко, ибо даются достойным; повиновения требую безусловного». [642]

Но среди этих полумирных, полувоенных забот, перед Ермоловым вставали одно за другим явление смут и волнений во вверенном ему крае, требовавшие всей его энергии. Длинной перспективой расположились они в длинном ряду лет, посвященных им работе на благоденствие новой русской страны, составив собою крупнейшие факты истории Закавказья Ермоловской эпохи. [643]

XXXIX.

Кахетия и Карталиния.

С тех нор, как грузинский народ, утомленный тысячелетней мученическою ролью и истории Востока, был отдан царем Ираклием под покровительство единоверного великого царства, для Грузии настала, наконец, возможность мирных времен. Но исторические судьбы народов не изменяются сразу. Над полями Грузии еще носились кровавые тени Шах-Аббаса и Аги-Магомет-Хана, еще не заросли быльем могильные холмы на тех местах, где гибли за родину доблестные силы древнего царства. И, несмотря на грозную русскую силу, до самых Ермоловских времен, на стране все еще отзывалась вековая старина нападениями вековых врагов ее. Карталиния и Кахетия, составлявшие ядро древнего Грузинского Царства, страдали всего более от этих нападений. В то время турецкие земли вдавались в русское Закавказье, с юго-западной его стороны, почти прямым углом, в вершине которого лежали крепости Ахалцых и Ахалкалаки; и беспокойные турецкие [644] племена разбойничали оттуда по русским границам от Черного моря и до татарских провинций, — в Гурии, Мингрелии, Имеретии и преимущественно в Карталинии. С севера нападали на ту же Карталинию осетины. На северо-востоке Кахетии жили джаро-белоканские лезгины, которые, соединяясь с своими единоплеменниками Дагестана, время от времени воодушевлялись вековыми привычками разбойничьего быта. Набеги всех этих племен теперь были, конечно, лишь постепенно слабевшими отзвуками некогда грозных нашествий; но все же они нарушали мирное течение жизни и беспокоили христианское население края, терявшее мало по малу все обычаи и вкусы воинственных времен.

Ермолов горячо взялся за дело, чтобы по возможности защитить население от подобных случайностей разбойничьих набегов, и прежде всего он остановил свое внимание на турецких границах. Нужно сказать, что гнездом разбоя служила турецкая крепость Ахалцых, где поселились многие семьи лезгин, этих своевольных необузданных выходцев гор, не хотевших слушаться и ахалцыхского паши. Да и не очень настаивал на послушании паша, когда дело касалось нападения на русские границы. И грабежи и разбои достигли до того, что мелкие партии турок и лезгин доходили до самых окрестностей Тифлиса, и иногда пытались даже нападать и на войска.

Летом 1818 года был, напр., такой случай, что хищники неожиданно бросились на лагерь Донского, маиора Балабина, полка и, пользуясь поднявшейся там суматохой, отбили 9 казачьих лошадей.

Ермолов, как и везде, потребовал здесь прежде всего более внимательной пограничной службы, и приказ его по поводу нападения на лагерь Балабина чрезвычайно характеристичен именно в этом смысле.

«Одна деятельность и неусыпное старание начальствующего донскими казаками генерал-маиора Сысоева — объявлял он в этом приказе: — могла удержать их (казаков) в некотором порядке; но лишь отозвал я его из Грузии к другому [645] назначению, как не узнаю казаков, и у самых хищников, известных трусостью, впали они в неуважение и терпят от них пакостные поругания. Не было еще примера, чтобы когда-либо хищники сделали нападение на лагерь, сколько бы мало людей в нем ни находилось. Не всегда можно преследовать хищников с малым числом людей, но довольно нескольким человекам показать намерение защищаться, чтобы не смели они сделать нападения. Маиора Балабина я потому не удостаиваю наказания, что уже нет большего, как быть пренебреженну хищниками, и мне остается только остеречь его, чтобы и самого его когда-нибудь не утащили».

Борьбе с хищниками мешали и здесь, как на Кубанской и Черноморской линиях, европейски щепетильное отношение к неприкосновенности турецких границ и постоянная дипломатическая боязнь недоразумений с Турциею. Ермолов положил конец этой неприменимой в Азии политике, а от министерства иностранных дел прямо потребовал вмешательства и представлений высшему турецкому правительству, чтобы оно наложило узду на пограничных с Россиею пашей. Вот что писал он между прочим к графу Нессельроде, министру иностранных дел:

«С самого моего прибытия в здешний край, удерживаю я справедливое мщение жителей, и не должен скрыть, что далее удерживать его не в состоянии, ибо безуспешны внушения мои простому народу. Сколь много чести делает ему священное хранение обязанностей дружбы, когда понятия о чести сей свыше понимания простого простолюдина, и когда скорбящее сердце его о потере отца, жены или детей, убитых или увлеченных в плен, о разрушенном благосостоянии, о вырванном последнем куске пищи, гораздо вразумительнее толкуют о необходимости мщения! Грозить народу, что оскорбление Порты может навлечь невыгодные последствия, непристойно, и здесь каждый весьма хорошо разумеет, что, смиряя хищников во времена царей грузинских, не менее имеют они для того средства, будучи подданными императора русского. [646]

Уверяю, ваше сиятельство, что, не вызывая негодовании Порты, я самими жителями смирю сих гнусных разбойников, и что сие гораздо легче сделать, нежели во мнении собственных жителей допустить далее мысль о бессилии нашем, или, паче, боязни. В прошедшем году, в отсутствие мое в Персию, владелец Гурии нападением на партию турок предупредил вторжение их в наши границы, и они не произнесли слова жалобы. Здесь нельзя руководствоваться одними правилами, как в Европе».

Энергическая политика Ермолова, его настоятельные требования и угрозы не остались бесполезны и значительно обезопасили русские границы со стороны Турции.

На севере, внутри русских владений, в делах с осетинами, явились также неожиданные усложнения. Дело в том, что осетины пользовались особым покровительством экзарха Грузии, преосвященного Феофилакта, с замечательною энергиею проводившего дело распространения христианства среди кавказских горцев, и особенно между осетинами. Он учредил даже особую осетинскую духовную комиссию, продолжавшую существовать и действовать долго после него, до самых последних времен, когда учреждение это поступило в ведение общества восстановления христианства на Кавказе.

Осетины охотно принимали христианскую веру, что, однако, не мешало им по-прежнему предаваться грабежам в соседней Карталинии, а всякая попытка наказать их оружием вызывала протесты экзарха, опасавшегося за судьбу христианства между ними, и приводила к неприятным столкновениям светской и духовной власти. Новые христиане пользовались выгодами своего положения для того, чтобы с большею смелостью совершать свои набеги, и в конце концов заставили, в 1821 году, предпринять против них небольшую экспедицию. Окружной начальник в г. Гори, маиор Титов, вошел в землю осетин и подверг разорению некоторые более виновные в набегах селения, отобрав от них и угнанный скот. Но не успел он возвратиться назад, как осетинское духовенство засыпало экзарха жалобами. Писали, [647] будто бы войска не только разоряли новых христиан, но и предавались всевозможным буйствам, насиловали женщин и не щадили никого, и что народ прибегнет к покровительству Феофилакта, как их духовного пастыря. Феофилакт обратился к Вельяминову с резкими упреками.

Вельяминов отвечал, что «осетины, как до принятия христианства, так и после оного, не перестают делать грабежи и набеги. Их усмирили оружием. Но разорение их вовсе не так велико, как сообщает осетинское духовенство. Из похищенного ими скота не возвращена и половина, так как они успели угнать его в горы. В 15 селениях, пройденных Титовым, сожжено всего 21 домов, и то единственно потому, что разбойники, засевши в них, стреляли по солдатам: мера необходимая, не только дозволенная военными законами, но, можно сказать, даже повелеваемая. В насиловании женщин в ночное время можно усомниться, потому что команда в 200 человек столь слаба, что более должна заботиться о спасении себя, чем предаваться неистовствам насилия». И, действительно, положение маиора Титова было очень опасно, так как осетины, в числе нескольких тысяч, стали окружать его отряд.

Строгость и неуступчивость Ермоловской политики и здесь оказали свое действие: осетины стали осторожнее.

Нападения со стороны Осетии носили, впрочем, характер простых внутренних беспокойств, разбоев, против которых нужны были почти только полицейские меры. Но этого нельзя было сказать о буйствах лезгин, на северо-восточных границах Кахетии. Их враждебные действия, тревоги, вносимые ими, были совершенно сходны с темп, которые составляли великое зло на Кавказской линии.

С ранней весны, когда листва начинала одевать деревья, и вплоть до ноября, когда она опадала, лезгины рыскали по полям Кахетии. Они проползали между постами, обходили деревни, где замечали осторожность, прятались по лесам, и оттуда совершали свои варварские набеги нередко на отдаленные от границ [648] поселения. Уследить за этими мелкими шайками, просачивавшимися как вода через плотину, не могли никакие кордоны; шайки эти жили по нескольку дней внутри самой страны, скрывались в кустарниках и котловинах, иногда взбирались на деревья и оттуда высматривали и выжидали добычу. А между тем, защита обширной Кахетинской провинции лежала только на двух полках, из которых Нижегородский драгунский стоял в Кара-Агаче, а Грузинский гренадерский занимал Мухровань, — и лезгинские шайки всегда могли найти пути не охраняемые и селения не защищенные, где они отнимали скот, забирали имущество и пленных. Преследование их почти всегда стоило жизни последним, так как лезгины зверски перерезывали их и бросали на дороге, если не видели возможности увезти с собою за Алазань.

До какой степени простирались ненависть к русским и дерзость лезгин, можно видеть из следующего случая, оставившего такое тяжелое впечатление, что он сохранился не только и официальных документах, но и долго жил в рассказах старых нижегородских драгун. В 1818 году, 14 апреля, часов в девять вечера, один лезгинец, с кинжалом на поясе, смело пробрался чрез цепь, стоявшую вокруг селения Кара-Агача, достиг штаб-квартиры и вбежал в первый попавшийся на глаза дом. Это была швальня одного эскадрона. Там пять человек драгунов спали, и двое работали при свете поставца. Прежде чем те успели всмотреться в пришедшего, лезгин бросился на спящих и двум из них нанес тяжелые раны кинжалом. Работавшие драгуны бросились на него с голыми руками; он ранил их обоих, и, наконец, уже был заколот остальными проснувшимися драгунами, успевшими схватить свои ружья. Все четверо раненых в тот же день умерли. Что за причина привела лезгина на верную смерть, — осталось неизвестным.

Хроника кровавых происшествий в Кахетии была велика. Не далее, как в том же 1818 году, 3 июля, шайка в 500 конных лезгин спустилась с гор на деревни Алматы и Сабуэ. [649] Местные караулы из жителей стояли, однако, исправно на своих местах, и лезгинам не посчастливилось. Принятые ружейным огнем и оставив до 30 человек убитыми на месте, они должны были уйти. Кахетинцы потеряли только 6 человек; но, к общему сожалению, в числе их были два храбрые князя Джарджидзевы, — один из них был убит наповал, другой тяжко изранен.

Лезгины, конечно, не помирились с такою неудачею, и 7 июля набег повторился. В этот день на те же деревни нагрянула тысячная партия и тотчас отрезала сабуйских жителей от воды. Нет никакого сомнения, что на этот раз лезгины уничтожили бы деревни, если бы не подоспела русская помощь. С одной стороны подошел грузинский батальон, с князем Алхазовым, с другой — прискакал полковник Климовский с нижегородскими драгунами, — и лезгины быстро отступили, спасаясь, в свою очередь грозившего им уже неминуемого поражения.

Двукратная неудача могла, конечно, только озлобить лезгин, и жителям Сабуэ нужно было ожидать нового нападения. Действительно, в ночь на 3 января 1821 года, огромная шайка снова нагрянула на деревню. В деревне на этот раз была расположена команда грузинских гренадер, под начальством поручика Кошелева. Грузинцы смело встретили неприятеля рукопашною схваткою, сам Кошелев был ранен кинжалом в шею, но, несмотря на геройскую защиту гренадер, успевших отстоять селение от конечной гибели, хищники все-таки сожгли семь домов, 12 человек убили, пятерых ранили и 23 грузин увели в плен. В нападении участвовали лезгины из Нагорного Дагестана, в числе 800 человек, по преимуществу дидойцы. Вельяминов, узнав об этом, распорядился заключить аманатов их в крепость и заковать в железо. Дидойцы просили им пощады, обещая прекратить нападения; и, действительно, в течение года оставались спокойными.

Таково было обычное состояние края. Но настал 1822 год — и обстоятельства изменились к худшему. В горах носился [650] слух о разрыве России с Турцией, и общее волнение разлилось по Кавказу. Возмутились вместе с другими и дидойцы. Тогда начальник войск в Кахетии, генерал-маиор князь Эристов, увидел необходимость репрессалий. Он собрал отряд в тысячу человек — все, что только было в Кахетии, и, переправясь через Алазань, 23 февраля 1822 года, прибыл к закатальским хуторам Танач. Закатальцы вышли к нему навстречу с изъявлениями покорности; но коноводы движения и все недовольные бежали в селение Катехи и там решились защищаться, говоря, что они не нуждаются в великодушии и помиловании русских, и что в ущелье их никто показаться не осмелится. Пример Катехов мог упасть искрой на порох и вызвать общий взрыв, увлечь всех недовольных и беспокойных людей, как в стране зааланских лезгин, так и в Дагестане.

Эристову необходимо было наказать их именно в том месте, где они считали себя безопасными. Немедленно три батальона грузинских гренадер, команды от полков Ширванского и 41 егерского, и дивизиона нижегородских драгун двинулись к Катехам. Их встретили ружейным огнем из завалов, устроенных впереди селения. Эристов выдвинул вперед пушки, и под их прикрытием первый батальон грузинских гренадер, с командиром полка, полковником Ермоловым во главе, пошел на приступ; рота, рассыпанная в стрелки, охватила завалы с флангов, три роты ударили с фронта. Подполковник граф Симонич тотчас же овладел завалами и, преследуя неприятеля, на плечах его ворвался в Катехи, заплатив за эту победу и собственною кровию: он был ранен в левую ногу.

Джарцы и катехцы смирились. Но не прочны были всегда их обещания мира, и против набегов их в будущем, на линии поддерживались еще с большею тщательностью и старые меры предосторожности, и применялись новые. По прежнему, батальон Грузинского полка, выходивший из Мухровани, располагался на квартирах, по деревням, занимая все важнейшие пункты на Алазани, и служа постоянным резервом для обывательских караулов; самые же караулы были усилены и передвинуты ближе [651] к Катехам. Нужно сказать, что около этого селения и поныне видны еще развалины старинной каменной стены, простиравшейся когда-то, по преданиям, от Сабуэ до самой Нухи, и целые века служившей оплотом Кахетии против хищнических вторжений. Теперь вспомнили снова об этом грандиозном, но отжившем свой век сооружении, и, как в старинные годы, под его защитой расположились грузинские караулы.

На некоторое время на Алазанской линии водворилось относительное спокойствие. И в то время, как на Северном Кавказе раздавались беспрерывные громы войны, войска, расположенные в Кахетии, пользовались отдыхом после многолетней беспрерывной брани, изредка принимая участие лишь в небольших стычках с мелкими разбойничьими шайками.

Разбои, конечно, и не могли совершенно прекратиться в этой беспокойной стране. Так, например, в том же 22 году, 25 мая, партия лезгин, человек в 50, напала на 10 артиллерийских солдат, ночевавших на Алазани, у брода Урдо, и успела изрубить троих, в то время как остальные спаслись бегством, пользуясь темнотою ночи. Несколько раз небольшие шайки лезгин прокрадывались к пограничным грузинским селениям; но все это были обычные случаи, в которых жители сами умели справиться с врагом и войскам не приходилось принимать серьезного участия.

Так дело шло до 1825 года, когда стали возникать, поведшие в конце концов к войне, недоразумение с Персией и со стороны этой последней стали употребляться возможные средства к тому, чтобы возмутить против России магометанское население Кавказа. При этих условиях, одно незначительное обстоятельство повело уже к серьезным последствиям. Дело было так:

10 июня, ночью, лезгины напали на селение Гремы, лежавшее недалеко от Сабуэ, и ворвались в два крайние дома; девять грузин были тотчас убиты, трое детей захвачены в плен. На поднявшуюся тревогу, из Сабуэ быстро прибыла команда [652] Грузинского гренадерского полка, в числе 60 человек, под командою поручика Серафимовича. Выбитые из деревни штыками, лезгины, которых оказалась значительная партия, пробовали удержаться последовательно в трех завалах, заранее ими приготовленных, но, каждый раз вытесняемые, бросились, наконец, на высокую гору и засели там в четвертый, высокий и грозный завал, куда к тому времени успели собраться еще несколько ходивших порознь шаек, так что общее число лезгин возросло до четырехсот человек. Серафимовичь двинулся было на приступ; но лезгины с отчаянною решимостью предупредили его, и сами бросились на его отряд в кинжалы и шашки. 40 человек грузинской милиции при первом же натиске бежали; гренадеры дрались отчаянно, но, в конце концов, были смяты подавляющими силами и отступили с уроном.

Это обстоятельство послужило прологом к упорной борьбе. Через две недели получены были известия, что 6 тысяч человек лезгин, преимущественно дидойцев, предпринимают вторжение в Кахетию, чтобы напасть на Сабуэ и рассчитаться с гренадерами за Гремы. Командир Грузинского полка, подполковник граф Симонич, сам прибыл в Сабуэ и, 23 июня, с батальоном Грузинского полка, силою в 400 штыков, занял высокую гору Кадор, — обычное место, где собирались хищники. Громадное скопище лезгин, действительно, стояло на соседних горах, выжидая время и не решаясь пока на нападение. Граф Симонич с своей стороны видел, что сбить их с занятой ими крепкой позиции без большой потери также нельзя, а потому, в ожидании более благоприятных обстоятельств, решил спуститься на равнину, чтобы защищать Кахетию со стороны Алазани.

«Но едва батальон повернул назад, — пишет граф Симонич в своем донесений: — лезгины вообразили по своей глупости, что мы отступаем от страха, и, стремительно бросившись занимать Кадор, очутились на ровной и безлесной местности». Этим благоприятным случаем Симонич не замедлил воспользоваться и приказал батальону ударить в штыки. Шесть тысяч [653] лезгин дрогнули перед стремительным натиском четырех отважных гренадер, — и через десять минут разбитое скопище уже бежало и скрылось за горным перевалом. Короткая рукопашная свалка стоила грузинцам десяти человек, — раненых исключительно кинжалами и шашками.

«Не могу не засвидетельствовать, — доносил граф Симонич: — что гг. офицеры 2-го батальона — все молодые, в первый раз видевшие неприятеля, действовали с отличною распорядительностью; солдаты же не изменили репутации, давно приобретенной Грузинским гренадерским полком».

Несмотря на эту неудачу, лезгины в третий раз попытались ворваться в Кахетию через селение Напараул; но жители, бывшие настороже, однако отразили нападение, и сам предводитель партии, знаменитый в горах белат Магмуд, был убит. Горцы оставили на месте больше 20 тел, и, преследуемые 20 гренадерами, подоспевшими из соседней деревни, бежали в горы с такою поспешностью, что граф Симонич, в тот же день, 3 июля, занявший Кадоры, уже не застал там неприятеля.

Осенью 1825 года, с возникновением чеченского мятежа и бунта в Кабарде, усилились и волнения на Кахетинской линии. Но отношение Закавказья к соседям, Персии и Турции, становились до того натянутыми, что благоразумие предписывало не вызывать новых волнений в Дагестане, и Вельяминов писал к князю Эристову:

«По теперешним обстоятельствам ничего другого не остается делать, как терпеливо сносить дерзости джарцев и насколько возможно избегать делать такие требования, в которых можно встретить от них отказ. Вы не настолько сильны в Кахетии, чтобы могли предпринять что-либо решительное, а я не в праве предписать вам пойти с ничтожным отрядом против неповинующихся лезгин. Неповиновение их есть непременное следствие тайных подстрекательств персидского правительства, переговоры с которым о границах еще не имеют желаемого успеха». [654]

Таким образом, приходилось пока ограничиваться на Алазани только оборонительными действиями. Лезгины поняли это, и дерзость их возрастала. Дело дошло до того, что, 2 декабря, катехцы среди белого дня кинулись на грузинские стада, пасшиеся на левом берегу Алазани, против Александровского редута, и угнали их с собою.

«Они видимо — говорит Эристов: — мало по малу испытывают, какое действие будут иметь начальные шалости, дабы после, при бездействии с нашей стороны, начать более крупные военные предприятия».

Соглашаясь с Вельяминовым, что при тогдашних обстоятельствах нельзя было действовать против лезгин вооруженною рукою, Эристов, однакоже, считал необходимым показать им, по крайней мере, вид, что он намерен двинуться за Алазань, и что в его распоряжении довольно сил для обуздания горцев. В противном случае он не ручался, чтобы лезгины, поощряемые безнаказанностью, не решились напасть даже и на войска.

«Если принять меры только оборонительные и удалить скот принадлежащий жителям Кахетии, от берегов Алазани, писал оп Вельяминову: — то грузины, по недостатку пастбищ, вовсе лишатся скота, а если его оставить на Алазани, то наверное можно сказать, что он будет угнан лезгинами».

И Эристов энергически объявил старшинам джарцев и белоканцев, что если скот, отогнанный катехцами, не будет возвращен и виновные наказаны, — то вся вина падет исключительно на них, как на народ сильнейший, и они ответят за катехцев всем своим достоянием.

Твердость и угроза возымели действие: скот был возвращен, и даже выдан один из важнейших лезгинских разбойников.

Но злоба лезгин на селение Сабуэ, стоившее им столько неудач и жертв, не прошла, и, в конце концов, они нашли-таки удобный момент для мести. Это случилось в суровую зиму, [655] когда никому не приходила в голову мысль, чтобы какая-нибудь шайка лезгин осмелилась спуститься с гор, заваленных громадами снега, а потому в Кахетии меры осторожности повсюду были ослаблены, караулы спущены, и войска стояли уже не с тою обычною чуткостью, как это было летом или в темные осенние ночи. Между тем, партия человек в 600, собравшаяся в Дидо, под предводительством одного из бывалых вожаков, очевидно, хорошо знавшего местность и грузинский язык, спустилась с гор Дагестана, и в полночь, 18 декабря, пользуясь тем, что обывательские караулы были сняты, без выстрелов и обычного крика ворвалась в селение. Молча бросились лезгины в дома с одними кинжалами — и началась беспощадная резня сонных жителей... Из нескольких сакель послышались, однакоже, выстрелы. В деревне стояла тогда рота Грузинского полка, под командою штабс-капитана Горба. Но она оставалась в казармах, вместо того чтобы спасать гибнувшее селение, и лишь тогда, когда на тревогу подоспела другая рота, из деревни Шильде, Горб решился идти за неприятелем. Но преследовать было поздно, — лезгины скрылись уже за горным ущельем. А между тем, если бы рота, по первым же выстрелам, не ожидая помощи, заняла это ущелье, то партия могла бы быть совершенно истреблена, так как все другие горные проходы в то время были, как сказано, завалены снегом, и путь лезгинам был бы окончательно отрезан. Виноват был в этом деле также и телавский окружной начальник, маиор Степанов, позволивший для облегчения жителей не выставлять обычных караулов.

В Сабуэ разрушено было 12 домов, убито 17 грузин, трое ранены и 38 человек взяты в плен.

Не лишнее сказать, что в 1825 году случилось одно обстоятельство, значительно смягчившее борьбу на Алазани. Дело в том что джарцы поссорились с султаном елисуйсским, владения которого лежали между Нухой и Закаталами, и вынуждены были направить против него все свои наличные силы. Завязалась борьба, и, в конце концов, силою самих обстоятельств обе [656] стороны вынуждены были обратиться к посредничеству русской власти.

Но все эти мелкие обстоятельства борьбы на Алазанской линии скоро должны были побледнеть перед крупными событиями наступавшей русско-персидской войны.

Текст воспроизведен по изданию: Кавказская война в отдельных очерках, эпизодах, легендах и биографиях. Том II, Выпуск 4. СПб. 1888

© текст - Потто В. А. 1888
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
©
OCR - Чернозуб О. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001