ДУБРОВИН Н. Ф.

ИСТОРИЯ ВОЙНЫ И ВЛАДЫЧЕСТВА РУССКИХ НА КАВКАЗЕ

TOM VI.

IX.

Алексей Петрович Ермолов при назначении его на Кавказ.

Находясь в отпуску и живя в г. Орле с родными, А. П. Ермолов в конце апреля 1816 года получил приказание прибыть в Петербург, где ему было объявлено желание Государя назначить его главнокомандующим на Кавказ и чрезвычайным послом в Персию (Дневник Ермолова. См. «Русский Вестник» 1863 г., № 10, стр. 642.). Не без удовольствия и улыбки принято было им это известие: он видел в нем удовлетворение своего самолюбия.

— Я бы не поверил, — говорил ему при свидании император Александр I, — что ты можешь желать этого назначения, если бы не предстали свидетели: граф Аракчеев и князь Волконский, ручавшиеся, что оно согласно с твоим намерением.

И правда, Алексей Петрович доволен был, как нельзя более, таким вниманием к нему императора. Он призван быть руководителем в той стране, к которой так давно стремились все его желания, прежде всякой надежды на возможность их осуществления. Он там, где, не смотря на все трудности, «на недостаток познания о земле, на предметы многоразличные» и для него совершенно новые, он видел все-таки, что при усердии и доброй [168] воле, мог быть полезным для горячо любимого им отечества и народа, вверенного его управлению.

«Следовательно, достиг я моей цели!» — писал Ермолов вскоре после назначения (А. В. Казадаеву 18-го ноября 1816 года и 17-го апреля 1817 года. — Александр Васильевич Казадаев, очень немногим старше Ермолова, был искренним и задушевным его другом. А. В. был адъютантом графа Платона Александровича Зубова, потом перешел в артиллерию, числился в 5 м артиллерийском баталионе и исполнял при инспекторе артиллерии должность, схожую с недавно бывшими дежурными штаб-офицерами. В 1803 году он вышел в отставку в чине полковника, но потом снова поступил на службу и был назначен директором горного корпуса, которым и управлял до 1814 года. Затем он был назначен обер-прокурором 1-го департамента сената, а после смерти статс-секретаря Кикина поступил в комиссию прошений. По поручению Александра I, Казадаев занимался составлением записки и проекта о воспитании детей; но труд этот был окончен после смерти государя и представлен уже Императору Николаю I. Назначенный, под конец своей служебной деятельности, сенатором, А. В. был управляющим департаментом податей и сборов, а в 1828 году вышел в отставку. До самой смерти Казадаева, последовавшей в 1854 году, друзья вели между собою откровенную переписку, хорошо обрисовывающую характеры обоих лиц. Из этой переписки, собрание писем Ермолова переданы мне сыном Александра Васильевича, в настоящее время тоже покойным Петром Александровичем Казадаевым.). «Доселе, большею частию, праздная жизнь, и в продолжение лишь войны кратковременная деятельность не удовлетворяли моей наклонности; теперь обширное поле!.. Мог ли я предвидеть, что таково будет по службе моей назначение?

Если доселе я иду путем не совсем обыкновенным, то перед тем же счастием должен стать я на колени, на которое и теперь я полагаю мою надежду. Я знаю, как ты меня любишь, сколько приятно тебе находить во мне что-нибудь доброго. Прошу тебя, как друга, убедиться истиною того, что я тебе говорю, и отнюдь, как всегда ты делаешь, не относить действия простого счастия к другим достойнейшим причинам. Поверь лучше мне в сем случае. Нет моей выгоды, собственно о себе делать каждому подобное признание, но тебе, как другу, сказал я правду, и ты сам то должен видеть, знав меня с самых дней моей молодости».

На тридцать девятом году от рода, в лучшую пору [169] деятельности человека, вдали от преследования врагов и завистников, Ермолов надеялся и имел случай развернуть свои силы и свою самостоятельность.

Не без злой иронии вспомнил теперь Алексей Петрович о всех препятствиях и неудачах по службе, не без едкого сарказма смотрел он на лица, перед тем преследовавшие его, а теперь заискивавшие его внимания. Но неудачи по службе были школою для характера и опытности, а прошлая жизнь неминуемо должна была отразиться и руководить будущею его деятельностью.

Алексей Петрович родился в Москве 24-го мая 1777 года (В статье В. Ф. Ратча: «Сведения об Алексее Петровиче Ермолове» сказано, что он родился в 1776 году. Это неверно. Вот что писал старик отец Ермолова Казадаеву, посылая последнему портрет своего сына: «Я уверен, что вы берете, по дружбе вашей к сыну моему, участие во всем относящемся к нему, то и принимаю поздравление ваше с живейшим чувством благодарности. Милостивый Бог сохранил мне его в сию жестокую войну к утешению старости, а государь наградил по щедротам, сродным сему великому во человецех. Бог и государь возвели его на такую степень, и я согласен с вами, что он и мы щастливы... Последнее желание ваше обязанностию считаю выполнить: друг ваш родился 1777 года мая 24-го... (От 13-го мая 1814 года).).

Отец его, Петр Алексеевич, стодушный помещик Орловской губернии, служил по гражданской службе и пользовался уважением за свой ум, прямоту души и многосторонние сведения. Пройдя последовательно многие должности гражданской служебной иерархии, он был председателем гражданской палаты и затем, в последние годы царствования Императрицы Екатерины, управлял канцеляриею графа Самойлова. Родной племянник князя Потемкина-Таврического, граф Самойлов был назначен генерал-прокурором, в руках которого, по тогдашнему времени, соединена была почти вся администрация внутреннего гражданского управления государства.

Мать Алексея Петровича, Мария Денисовна Давыдова, родная тетка партизана-поэта, была в первом браке за Каховским, от которого и имела одного сына, Александра Михайловича. Мария Денисовна была женщина очень умная, отличавшаяся остротою и удачно-язвительною резкостью выражений. Оба сына ее «как бы всосали эту способность с молоком матери, которая, по выражению одного [170] близкого ее знакомого, до глубокой старости была «бичом всех гордецов, взяточников, пролазов и дураков всякого рода, занимавших почетные места в провинциальном мире» («Артил. Журнал» 1861 года, № 11.).

Как все богатые и небогатые дворяне того времени, А. П. Ермолов получил первое образование от дворового служителя, по имени Алексея. Водя по букварю резною указкою, расписанною синими чернилами, Алексей учил маленького своего тезку грамоте.

Занятый службою, отец Ермолова не имел времени сам заниматься с сыном, а нанять для него сведущего учителя не было средств: такие учители в то время были очень дороги. Свое участие в деле воспитания сына старик ограничил тем, что с самого малолетства внушал ему служить со всевозможным усердием и ревностию. «Твердил я также ему — писал, впоследствии, Петр Алексеевич (А. В. Казадаеву 4-го января 1814 года. Собр. писем Казадаева.) — что когда требует государь и отечество службы, служить не щадя ничего, не ожидая награды, ибо наша обязанность только служить».

— Бедное состояние семьи моей — говорил Алексей Петрович — не допустило дать мне нужное воспитание. Подобно отцу моему, поздно я обратил внимание к службе моей и усердию. Впоследствии доставили они мне некоторые способы, но уже вознаградить недостатка знаний, а потому и способности, не было времени (Из письма А. П. Ермолова Казадаеву 17-го апреля 1817 года. Ibid.).

Первоначальное свое образование молодой Ермолов получил в чужих домах. Сначала он жил в доме своего родственника, орловского наместника Щербинина, а потом в доме Левина. Тогдашние наместники, выбираемые самою императрицею, знавшею хорошо их способности и нравственные качества, пользовались неограниченною доверенностию Екатерины. Эта доверенность увеличивала гордость не только самих наместников, но и их родственников, а главное родственниц. Хотя в чужой семье и мало обращали внимания на воспитание Алексея Петровича, однако сметливый мальчик привык смотреть на людей глазами его окружающих и в него незаметно вкрались гордость и сознание собственного достоинства. [171]

Неопределенность положения Ермолова среди родственников заставила отца его отправить сына в Москву, в университетский благородный пансион, где он и был сдан на руки профессору Ивану Андреевичу Гейму.

Москва была в то время то же самое, что за семьдесят лет до приезда Ермолова, а пожалуй, то же самое, что и теперь: село отставных всякого рода придворных, военных и гражданских лиц. Древняя русская столица, по выражению Алексея Петровича, была гостеприимна и обжорлива. Длинным обедам не было конца, и они бывали так часто, что многие не знали домашних хлопот об этом, не знали других обедов кроме званных. На таких пирах Москва все критиковала: двор, правительство, бранила прежде всего Петербург, а сама смотрела на него с завистью и соблюдала на обедах чинопочитание более, чем «в австрийских войсках». Шампанское подавалось гостям только до известного ранга: в одном доме угощали им только превосходительных, в другом, где хозяин был побогаче, этой чести удостаивались чины высокоблагородные и ассессорские. Младшие не обижались таким предпочтением и, смотря на шипучее вино, скромно ожидали... производства в чин, дававший право на получение шампанского.

— Москва не годится в главнокомандующие, говаривал Алексей Петрович: она перепутает всякое приказание; я никогда не спрашиваю, что говорят в городе, а что врут в городе. За то московские басни правдивее петербургской правды, как Вальтер Скот, в своих романах, рисует лучше средние века, чем многие историки (Сведения об А. П. Ермолове. Статья Ратча. «Арт. Журн.» 1861 года.).

Москва всегда была русским городом, в самом обширном значении этого слова. Она была средоточием почти всего аристократического общества русского дворянства. При Екатерине II, русское дворянство стало самостоятельною и сильною опорою государства. Гениальная женщина, сумевшая из немки по рождению сделаться в душе русскою императрицею, сумела также внушить и своим поданным горячую любовь к своему отечеству и полную [172] готовность пожертвовать для него всем своим достоянием. Она блистательно и мастерски умела свои успехи и славу сделать общим достоянием славы русского народа, и тем развила народную гордость.

«Блистательное царствование Екатерины, ряд побед, обширные завоевания, значение России во всех делах Европы, безгранично развивали нашу народную гордость. Покушение на могущество России всякий считал бы личною для себя обидою».

Эта священная любовь к родине отражалась на всех питомцах екатерининского века, отражалась и на подрастающем поколении. Русское юношество хотя и было мало образовано, но, тем не менее, охотно несло свои знания на пользу любимого отечества. Что же касается до образования, то оно, находясь на низкой степени, в последние годы царствования Екатерины приняло еще более ложное направление, от нашествия в Россию иностранцев и в особенности французов, сначала в виде парикмахеров, содержателей модных лавок и увеселительных заведений всякого рода, а потом аббатов и разорившихся дворян, бежавших от революции.

Из всех этих выходцев было немного таких, которых нельзя было назвать шарлатанами или невеждами; но не смотря на то, кому не везло по торговой части, тот брался за воспитание русского юношества и искал места учителя.

«Шарлатаны учили взрослых — рассказывал впоследствии Ермолов — выдавая себя за жрецов мистических таинств; невежды учили детей, и все достигали цели, т. е. скоро добывали деньги. Между учителями были такие, которые, стоя перед картою Европы, говорили: Paris, capitale de la France… cherchez, mes enfans! потому что сам наставник не сумел бы сразу ткнуть в него пальцем (Арт. Журн. 1861 г., № 11.)».

При таких обстоятельствах, не успехи и познания определяли окончание воспитания, а возраст молодого питомца. Кто желал прослыть образованным и даже ученым, тот с четырнадцатилетнего возраста садился за энциклопедистов и ограничивался громким заявлением, что прочел Вольтера и Руссо.

Вот в каких условиях к делу воспитания находился молодой Ермолов. Он вынес из него наместническую гордость, [173] неподкупную любовь к родине и взгляд истинно-русского человека — каким было тогда дворянство, а гостеприимная Москва сделала его хлебосолом и, вместе с тем, укоренила в нем критический взгляд, острое слово и едкую насмешку над людьми, стоявшими ниже его по образованию.

С этими качествами Алексей Петрович явился в Петербург в чине сержанта Преображенского полка. Поступив на действительную службу, Ермолов, по своим материальным средствам, не в силах был тянуться за прочими гвардейскими офицерами, державшими экипаж и огромное количество прислуги. Пятнадцатилетний юноша стал искать для себя другого рода службы. Судьба привела первую служебную деятельность Алексея Петровича связать с тем полком, слава которого гремела впоследствии на Кавказе в течение полустолетия. 1-го января 1791 года Ермолов был выпущен капитаном в Нижегородский драгунский полк, шефом которого был граф Самойлов. Ермолов тотчас же отправился в Молдавию, где стоял тогда полк, командиром которого был двадцатилетний родной племянник графа Самойлова, И. Н. Раевский, один из знаменитых деятелей 1812 года.

В бытность свою в полку, Алексей Петрович ближе познакомился с артиллериею. При полку находились полковые пушки, имевшие специальное назначение стрелять при осушении бокалов. Раевский, стараясь дать им лучшее назначение, ввел некоторые усовершенствования: переделал лафеты и переменил расчет прислуги. За всем этим Ермолов тщательно следил, и едва только стал привыкать к фронтовой службе, как был вызван опять в Петербург, по случаю назначения его флигель-адъютантом к графу Самойлову.

Петербург снова принял с распростертыми объятиями молодого и красивого адъютанта. Одаренный от природы необыкновенною физическою силою, крепким здоровьем и замечательным ростом, Ермолов своею красивою наружностью обращал на себя внимание многих. Его большая голова, с лежащими в беспорядке волосами, маленькие, но проницательные и быстрые глаза, делали его похожим на льва. Взгляд его, в особенности во время гнева, был [174] необыкновенно суров. Горцы говорили впоследствии о Ермолове, что горы дрожат от его гнева, а взор его рассекает как молния.

Острые шутки шестнадцатилетнего юноши, его мнения, часто противоречившие большинству суждений, повторялись как выражения молодого оригинала. Между тем, оригинал этот присматривался к окружавшим его лицам. Как человек домашний у графа Самойлова, Алексей Петрович был членом высшего петербургского общества, и по утрам слышал откровенные отзывы о тех лицах, которые по вечерам наполняли залу Самойлова.

Смотря на все, так сказать, сверху, Ермолов привык понимать предметы шире и глубже, чем понимали их другие, и эта ширина взгляда дала ему нравственное превосходство над многими. Сознавая свои силы, Ермолов, сделавшись непомерно честолюбив и упрям, стал открыто относиться к некоторым с едким сарказмом, ирониею и насмешками, что и послужило первым шагом нерасположения к нему многих лиц. Остроты, которыми Алексей Петрович осыпал немцев, переходили из уст в уста и, конечно, не нравились многим.

К счастью для самого Ермолова, жажда к занятиям не дозволила ему предаться исключительно праздной светской жизни и удовольствиям. Занятия военными науками привели его к артиллерийскому шляхетному корпусу, обладавшему более других заведений научными средствами. Пожертвовав своим адъютантством, Ермолов просил графа Самойлова о зачислении его в артиллерию. Переименованный в капитаны 2-го бомбардирского баталиона, он был, 9-го октября 1793 года, зачислен в артиллерийский шляхетный корпус, где и принялся с полным жаром за изучение военных наук.

Восстание в Польше, в следующем году, отозвало его от ученых занятий, и Алексей Петрович торопился на поле брани. Сделав всю кампанию и будучи награжден орденом св. Георгия за штурм Праги, Ермолов в следующем году был отправлен заграницу в Италию, где, прикомандированный к главной квартире австрийского главнокомандующего, был участником войны австрийцев с французами. Едва только он успел вернуться в [175] Россию, как в 1796 году принял участие в персидском походе графа Валериана Зубова.

Замечательные способности дали ему все средства к тому, чтобы приобрести все качества отличного воина.

Начавши службу так удачно и успев уже командовать отдельною частью, Алексей Петрович с шестнадцати лет приобрел самостоятельность и репутацию, которые сулили ему блестящую будущность. Но обстоятельства временно сложились несколько иначе.

Смоленский губернатор сделал донос на брата его по матери, Каховского. Тот был взят, а вместе с ним был взят Ермолов и отвезен в Калугу.

«Ты знал брата моего — писал по этому делу Алексей Петрович (А. В. Казадаеву от 9-го июля 1799 года, из Костромы.), — он впал в какое-то преступление; трудно верить мне как брату, но я самим Богом свидетельствуюсь, что преступление его мне неизвестно! Бумаги его были взяты и в том числе найдено и мое письмо, два года назад писанное, признаюсь, что дерзкое несколько, но злоумышления и коварства в себе не скрывающее. Я был взят к ответу в Калугу, к генералу Линденеру, и пока ехал я туда, был уже я, в продолжение того времени, прощен и Линденером возвращена была мне шпага и объявлено всемилостивейшее государя прощение» (У М. П. Погодина, в статье его «А. П. Ермолов», обстоятельство это описано иначе (см. «Русский Вестник» 1863 года, № 8, стр. 679), но я останавливаюсь на показаниях самого Ермолова.).

Пылкий, честолюбивый и самонадеянный молодой офицер, приобревший уже некоторую самостоятельность и не знавший за собою никакой вины, считал себя оскорбленным. Он потребовал от Линденера объяснения причины такого с ним поступка, просил чтобы ему объяснили: за что он был взят и почему теперь прощен? Этого было достаточно, чтобы сделать Ермолова окончательно политическим преступником. Отпустив его обратно, Линденер секретно донес о Ермолове, как о человеке неблагонамеренном.

«Я обратно прибыл в баталион (Иванова, из которого впоследствии был сформирован 4-и артиллерийский полк.) — продолжает Алексей [176] Петрович в том же письме — питая в душе моей чистейшие чувства благодарности к нашему монарху. Но недолго, любезный друг, был я счастлив: в другой раз прислан был за мною курьер и я отправился в Петербург, однако же имея добрую надежду, ибо я ни арестован, ни выключен не был, и льстился счастием быть представленным государю. Не таковы были следствия моей надежды. Я вместо (того, чтобы) быть представленным государю, посажен был в Петропавловскую крепость и оттуда препровожден в Кострому, где уже полгода более живу!.. Так, любезнейший друг, пал жребий судьбы на меня, и в моей воле осталось лишь только терпеливо сносить ее жестокости.»

В Костроме он нашел другого изгнанника, Платова, впоследствии графа и знаменитого атамана войска Донского.

Жизнь в ссылке оставила тяжелое воспоминание у Алексее Петровича. Он был исключен из службы; у него не было защитников, которые могли бы облегчить его участь; все средства к выходу из такого положения пресеклись вместе с утратою свободы. Отдаленный от родных, он потерял из виду брата своего (Каховского), об участи которого не только ничего не знал, но не имел даже сведения о его местопребывании. Бывшие друзья и приятели все сразу отреклись от Ермолова; к кому ни писал он, все молчали и никто из них не решался ответить. Один только из всех его друзей продолжал с ним переписку и облегчал страдания заключенного: это был Александр Васильевич Казадаев.

«Теперь и самое здоровье мое, от чрезвычайной скорби, ослабевает, писал ему Алексей Петрович; исчезают способности, существование меня отягощает, лишь обязанность к родным моим обращает меня к должности христианина. Живу я здесь совершенно как монах, отдален от общества, питаю скорбь мою в уединении.»

Он умолял своего друга продолжать писать, облегчать его участь и не презирать тем состоянием, в котором он находился (Письмо его А. В. Казадаеву 21-го сентября 1799 года.). [177]

Человеку с такою энергиею и жаждою к деятельности, какая была у Ермолова, трудно было свыкнуться с тогдашним положением, а еще тяжелее было сознать его самолюбию, что, оставленный всеми, он должен был искать к себе сочувствия. Будучи горд и самолюбив, Алексей Петрович долгое время, даже и в несчастии, не решался пускаться в искательства.

«Долго думал я, пишет он (А. В. Казадаеву 30-го ноября 1799 г.), о твоем мне совете писать письма к известным тебе особам (Не Кутайсову ли? Казадаев и Кутайсов оба были женаты на Резвых.); но, кажется, слишком я несчастлив, чтобы могло это средство послужить в пользу. Однако же не взирая на все предузнания, должно все испытать, чтобы не упрекнуть себя после. Ты начал сам делать мне сие, мало если скажу я вспоможение, по милости; тебе одному предоставлено сие усовершенствовать. Воспользуйся, любезный друг, сим верным случаем и напиши мне обратно: нужно ли необходимо употребить в действие сие единое средство? Ты можешь все писать без малейшего сумнения, и тогда примемся мы за дело. Или, может быть, нужно уже будет иметь терпение; если и так, то верь, что я много его имею и недостатком оного не можешь ты упрекнуть своего друга. Располагай по возможностям; я на одного тебя имею мою надежду и слишком я тебя знаю, чтобы мог сколько-нибудь усомниться; я с нетерпением ожидаю твоего ответа. Сделай мне сие удовольствие, которое одно я имею; не лиши меня оного и верь, что я полную цену ему дать умею» (На стр. 680 «Русского Вестника» 1863 года № 8 Погодин говорит, что Ермолов на отрез отказался писать письма, тогда как на самом деле это было не так. Очевидно, что, рассказывая впоследствии, А. П. хотел замаскировать свои действия и выставить рельефнее свой характер. При этом должно заметить, что генерал Ламб не был женат на Резвой, как сказано на той же стр. «Русского Вестника».).

Такое неутешительное положение Ермолова продолжалось три года. От нечего делать, он принялся за изучение латинского языка, а впоследствии стал учиться играть на кларнете. Познакомившись с протоиереем Груздевым, он брал у него уроки латинского языка, читал и переводил Юлия Цезаря. Так проводил он время, [178] не видя никакого исхода в своем положении. Со смертию Императора Павла I, в первый день восшествия своего на престол, Александр I приказал освободить всех лиц, замешанных по делу Каховского. В числе освобожденных был и Алексей Петрович. Он приехал в Петербург, но уже совершенно чуждый и незнакомый петербургскому обществу, среди которого появились новые люди и новые интересы. Будучи прежде того вхож в дом В. И. Ламба, бывшего теперь президентом военной коллегии (Должность, которая, с образованием министерств, возложена на военного министра.), Ермолов обратился прежде всего к нему. Генерал Ламб, при всем уважении к нему государя, первое время ничего не мог сделать в пользу Ермолова. Около двух месяцев Алексей Петрович ежедневно являлся в военной коллегии, «наскучив, как сам выражался, всему миру секретарей и писцов.» Наконец, в июне 1801 года, Ермолов был принят тем чином на службу в 8-й артиллерийский полк (Алексей Петрович в своих записках говорит (см. «Русский Вестник» 1863 года, № 8, стр. 681): «мне отказан чин, хотя принадлежащий мне по справедливости; отказано старшинство в чине, конечно не с большею основательностью». Последнее несправедливо, и сказано едва ли не ради красного словца. Вот подлинное письмо генерала Ламба о зачислении Ермолова на службу:

«Милостивый государь мой Алексей Иванович (не Корсаков ли, бывший инспектором артиллерии), — писал Ламб 6-го июня 1801 г. — Я сегодня имел счастие Государю Императору докладывать между прочим и о господине Ермолове. Не знаю, угодил ли я вам во всем, но что от меня зависело, то все я сделал как добрый человек. Его Величеству угодно было повелеть принять его в службу в 8-й артиллерийский полк, но только тем же чином. Как старшинство ни у кого не отнимается, то и нет сомнения, чтобы не получил он следующий чин при первом производстве, но до того времени надобно взять терпение. Я еще уверяю вас, что я по истине просил всеподданнейше о чине, но высочайшего соизволения на то не было.») и получил роту, расположенную в Вильне.

Время, проведенное в ссылке, оставило свои следы, отразилось на характере Алексее Петровича. Он стал сосредоточен, задумчив и привык к уединению. «Я редко или почти никогда весел не бываю, сижу один дома», писал он впоследствии своему другу [179] Казадаеву (От 12-го сентября 1802 г. из Вильны. Собрание писем Казадаева.). «Я сыскал себе славного учителя на кларнете и страшно надуваю и по-латыни упражняюсь.»

Нравственная борьба и испытание закалили его сильный характер и развили в нем необычайную силу воли. Человек, при склонностях не совершенно дурных, испытавший несчастия, не мог быть нечувствительным к нуждам других. Имея от природы добрую душу и узнав на опыте всю беззащитность человека, не имеющего покровителей, Ермолов, до конца своих дней, остался лучшим ходатаем и защитником своих подчиненных. Он всегда хлопотал о том, чтобы представить службу их в истинном свете и наградить по заслугам. Подчиненные находили в Алексее Петровиче самого ревностного, смелого и правдивого защитника своих прав и достоинств.

«Ты не худо делаешь, что иногда пишешь ко мне, ибо я о заслугах других всегда кричать умею» — писал он Денису Давыдову. Будучи еще подполковником, командуя ротою, он поминутно просит то за фельдфебеля, то за рядового, принимает меры к улучшению их положения и, сознаваясь сам, что надоедает своими просьбами, все-таки шлет и следующее письмо с просьбою о подчиненных...

Вдали от Петербурга Ермолов жил весело, и, имея приятную наружность, пользовался расположением многих особ прекрасного пола. Одна из местных девиц обращала на себя особенное внимание Алексее Петровича; но судьба не привела его вступить с нею в брак.

«Правда, она мне нравится — писал он в одном из писем (К Казадаеву от 25 февраля.) — но это до 1-го апреля, ибо теперь совершенно делать нечего, а тогда начнутся ученья и должно будет ими заняться...»

И действительно, мучимый мыслию о повышении в чинах, он скоро забыл о своих любовных похождениях. Самолюбие и честолюбие его страдали. Алексей Петрович не мог свыкнуться с мыслию, что многие, моложе его по службе, благодаря постигшему его несчастию, обошли его и стали старшими в чине, из [180] подчиненных и товарищей сделались или могли сделаться в будущем его начальниками.

— «Что будет с сверхкомплектными подполковниками? спрашивал он своего друга Казадаева — сделай милость объясни: будут ли они иметь роты на капитанском жалованы или будут получать по чину».

Ермолова особенно беспокоило то, что, будучи маиором, он был в комплекте, а теперь, в чине подполковника, очутился сверх комплекта. Он просил выискать ему какую-нибудь комиссию, в которой можно бы было возвратить потери по службе, сделанные по несчастию, «а без того жестоко худо», писал он. Вопрос о старшинстве крайне беспокоил Алексее Петровича; он писал несколько писем к Казадаеву, прося его выслать ему список старшинства. «Итак — писал он (К Казадаеву от 9-го февраля 1802 года.) — я теперь имею пустую выгоду быть первым подполковником... Ей Богу больно столько времени быть в одном чине, и служба, имеющая для меня все приятности, иногда их теряет... Боюсь только, чтобы ты мне не упрекнул малодушием, но кто служа не ищет протесниться сквозь кучу обежавших?»

Не малодушие, а, напротив того, честолюбие понукало Ермолова выйти из такого положения, и он, не имея в виду ничего определенного, бросался из стороны в сторону. То хотел перейти в инженеры и сопровождать генерала Анрепа на Ионические Острова, то хлопотал о переводе в казаки. Словом, просил отправить его куда-нибудь, выискать для него какой-нибудь подвиг с тем, чтобы выдвинуть его по службе и произвести в полковники, а «то заваляешься полуполковником, писал он; русская пословица: не все хлыстом, иногда и свистом — вот мое правило с давнего уже времени».

«Третья неделя, пишет Ермолов (Тоже, от 8-го марта, из Вильны.), как вижу я во сне беспрерывно, что очень недурно под каким-нибудь видом попасть в конную казацкую артиллерию, под маскою достойного офицера, нужного для исправления оной, а там две роты, и честолюбие [181] заставляет желать таким лестным образом сделаться над оными фельдцейхмейстером. Богатая мысль! Донской атаман (Платов) мне приятель, по сходству некогда нашего положения; следовательно, если кому быть там, то мне всех приличнее. Страшная охота испытать все роды службы, на каждом шагу встретиться с счастием и, вопреки самому себе, может быть ни на одном не воспользоваться. Положим, что все мои планы пустые, но однако же не невозможные; следовательно, любезнейший друг, сохрани сие про себя, а случая не пропускай. Я думаю, не найдется завидующих жизни на Дону; а мне, как склонному к уединению человеку, весьма прилично».

Хлопоты А. В. Казадаева о переводе Ермолова в казачью артиллерию не удались, и последний очень сожалел об этом. «Признаюсь тебе, писал он (К Казадаеву, от 14-го июня, из Вильны.), что я и в запорожцы идти не отказался бы; едва ли лестно служить теперь в артиллерии. Я желал бы ускользнуть, но не предвижу никаких возможностей, а еще менее людей к тому способствовать могущих. Терпение необходимо; может быть, не будет ли со временем случая употребить себя полезнее; надобно ожидать... Бывши первым или вторым в моем чине, еще на несколько лет удалился я от производства. Как слышно, многие из генералов останутся лишними, да сверх того миллионы полковников; и так нет надежды, чтобы когда-либо что получить можно. Одно утешение то, что наши чины гораздо реже нежели генеральские».

Лихорадочное настроение Ермолова относительно производства было заглушено на некоторое время хлопотами по службе. Алексей Петрович стал деятельно заниматься своею ротою, подготовляя ее к смотру государя, проезжавшего через Вильну. В этот проезд Император Александр I в первый раз обратил особенное внимание на Ермолова. Он остался исключительно доволен его ротою.

Всегда веселый, милостивый и приветливый, Император Александр очаровывал всех, к кому обращался, и не было ни одного человека, кто бы не боготворил его. Он осматривал все, что было достойно его внимания, и, не взирая на краткость пребывания своего [182] в Вильне, успел посетить больницы, в пользу которых пожаловал деньги и деревни.

«Осматривал войска, Канцевича легион и мою когорту, писал Ермолов (А. В. Казадаеву от 16-го июня.); изволил объявить мне благоволение сам лично, говорил со мною и два раза повторил: очень доволен как скорою пальбою, так и проворством движения. Приказал отменить некоторые маневры и изволил сказать, что о том прикажет Алексею Ивановичу (Корсакову?). — Генерал-маиору Маркову, Псковского полка, пожаловал перстень. Канцевича баталионом, как все единогласно говорят, был недоволен; мое ученье изволил смотреть около полутора часа, а его ни четверти, из которого более половины изволил говорить со мною. Канцевичу ничего (не пожаловал), и как мы в одном месте и я кажусь быть под его начальством, то и мне ничего — все возлагают на него, а государь и после изволил отозваться о конной артиллерии милостиво. Государь встречен был с восклицаниями; повсюду кричали «ура!» отрезали лошадей и везли на себе карету; на бале изволил быть до трех часов утра, очень весел, а сколько милостив — описать не в состоянии».

Всякое известие о преобразовании в артиллерии, часто ложный слух, пущенный о перемене начальника, и тому подобные известия сильно беспокоили Алексея Петровича. Сознавая, что репутация его после ссылки недостаточно еще окрепла, он страшился за свою будущность и смотрел на все довольно мрачными глазами. Руководимый этою идеею, он в некоторых случаях высказывал юношескую робость и даже ребяческую боязнь. Вот один из подобных случаев. Офицер его роты, некто К*, проиграл 600 руб. казенных денег. Ермолов тотчас же арестовал его, взыскал деньги с выигравших и, уступив просьбам, а главное, «избегая случая сделать ему несчастие, сам собою испытавши, сколько тягостно переносить оное», он согласился не доносить о поступке офицера. Написав своему начальнику частное письмо, Ермолов рассказал поступок К* как он был и просил его перевести в другую роту, как человека, возбуждающего негодование [183] своих товарищей. Совершенно неожиданно для всех, был переведен, по неспособности, в кизлярскую гарнизонную роту. Переведенный, будучи всегда аттестован отлично, обиделся тем, что его назвали неспособным, решился признаться и раскрыть свой поступок. Вот тут-то и проявилась вся трусливая боязнь Ермолова. К. передает ему письмо и просит представить по команде. Алексей Петрович, по честности своих правил и убеждений, не в силах был сделать несправедливость и отказать офицеру в принятии письма, но боялся взыскания за сокрытие преступления. Он начинает уговаривать К. не подымать дела; представляет ему, что через это ничего не выиграет, а может лишиться чинов, но К. остается непреклонен. Ермолов, по необходимости, принимает письмо, но сам не знает как поступить с ним. «Все оборвется на мне, пишет он, для чего я скрыл его преступление и тотчас не донес по команде. Хотя во времена кроткого и милосердного государя нашего, чувствительность и добродушие не поставляются конечно в порок, но все я не буду прав, что довольствовался одним арестом, а не предал его суду».

После долгих размышлений, он решается отправить письмо К., при своем письме, к А. В. Казадаеву. Ермолов просит его протянуть свою руку помощи молодому офицеру, остановить перевод его в гарнизон, а перевести его в какой-нибудь другой баталион. Ходатайствуя за офицера, он в сущности ходатайствует за себя, из желания выгородить свою особу из неприятной истории. Алексей Петрович страшится за свою опрометчивость.

«Вот, любезный друг, каково быть добросердечным! Ищешь способов сделать добро, радуешься сделав оное, способствовать другим поставляешь то первым долгом и благополучием, а в награду обращается то самому во вред и наконец кончится тем, что сам потерпишь и всего лишишься. Страшно боюсь я хлопот; трехлетнее несчастие сделало меня робким».

Через три дня Ермолов пишет повое письмо Казадаеву, в котором ходатайствует за К. и просит выгородить как-нибудь его от ответственности. Он утешает себя только мыслию, что поступок этот нарисует его в глазах каждого человеком, елико возможно избегавшим делать несчастие другому. Такое [184] боязливое состояние Ермолова кончилось лишь тогда, когда К. согласился не подымать о себе дела, взять обратно письмо и, смирившись, ехать в кизлярский гарнизон. Усмирился К. — успокоился и Алексей Петрович, боявшийся вообще, чтобы, с переменою обстоятельств, не переменился и самый род его жизни; боявшийся, чтобы не пришлось ему выйти в отставку, не смотря на всю привязанность к службе.

«С давнего времени примечаю я, жаловался Ермолов (Казадаеву, от 27-го апреля 1803 года.), что для меня все идет напротив...Что делать! Беспрерывные, случающиеся со мною перемены приучили сносить их, если не с удовольствием, но крайней мере с присутствием некоторого рассудка. Подождем последствий, что они нам покажут или, лучше сказать, посидим у моря и пождем погоды».

Погода эта, казалось, наставала; слухи о скорой войне радовали Ермолова; он рассчитывал удвоить свое прилежание по службе, с тем, чтобы, как выражается, с конца шпаги доставать потерянное (Из письма Казадаеву, от 6-го апреля 1804 г., из Вильны.).

Так или иначе, было ли то предчувствие или нет, но Алексеи Петрович в последующие кампании с лихвою возвратил потерянное. Принимая непосредственное участие во всех войнах, веденных в царствование Императора Александра против французов, Ермолов быстро шел вперед и весьма скоро стал лично известен государю. Самою блистательною деятельностью его, эпохою популярности и известности, был, конечно, 1812 год. В этот год характер, способности и сила воли Алексее Петровича развернулись во всем величии. Пройдя военную школу под руководством Суворова, Кутузова, Барклая де Толи, имея отличное военное образование, здравый ум, понимающий вещи сразу, увлекательный дар слова и рыцарскую храбрость, Ермолов явился теперь на ноле брани не учеником, а учителем многих старших его по службе.

Еще в течение войны 1806 и 1807 годов, Алексей Петрович составил себе известность храброго и замечательного военного [185] человека. Будучи тогда только полковником, он приобрел такую славу и самостоятельность, что одного удостоверения его было достаточно для получения знаков ордена св. Георгия. В продолжение этой войны, он, можно сказать, создал артиллерийский строевой устав. Каждое действие Алексея Петровича в бою становилось потом тактическим правилом для артиллерии; он дал артиллерии практические правила построения батарей, что до того времени составляло весьма слабую сторону артиллерии (В. Ратч. «Артиллерийский Журнал» 1861 года, № 1-й.). Солдаты, смотря на роту Ермолова, выезжавшую на позицию, и на храброго командира ее, бывшего всегда впереди, говаривали: «напрасно француз порет горячку, Ермолов за себя постоит». Не смотря на то, что Аракчеев был вначале одним из врагов Ермолова, последний получил рескрипт Императора Александра с препровождением 1,000 рублей для раздачи нижним чинам его роты. До него очень не многие, в чине полковника, получали подобные рескрипты.

В таких случаях своей жизни Ермолов находил некоторый исход и удовлетворение своему необъятному честолюбию, которое заставляло его теперь хлопотать о приобретении общественного влияния и народной известности. Как человек недюжинный, выходивший из ряда обыкновенных смертных, он скоро достиг того и другого. Редко упоминаемый в реляциях, он сумел, однако, сделаться любимцем войска, кумиром молодых офицеров и рыцарем без страха и упрека для народа. Никто не мог воодушевить войска лучше Ермолова. Кутузов отдавал ему в этом должную справедливость, любил его и видел в нем своего питомца. Однажды, окруженный своим штабом, Кутузов смотрел с высоты на отступление французов. Глядя на Ермолова, как гнев небесный мчавшегося за неприятелем, на своем боевом коне, фельдмаршал не без удовольствия указал на него окружающим.

— Еще этому орлу я полета не даю, проговорил он. Старик несколько раз повторял потом: «il vise au commandement des armees» — и это было безусловно справедливо.

Некоторые видят в поступках Ермолова неестественность [186] характера, хитрость, затаенную мысль и желание Алексея Петровича передать свое имя потомству. Правда, для приобретения популярности в войске и между народом, случалось, что он кривил душою, советовал, например, защищать Москву и не отдавать ее неприятелю без боя, тогда как сам хорошо видел, что драться под стенами ее нет никакой возможности; правда, он во многих случаях поступал с «обманцем», как выражался великий князь Константин Павлович, но все эти недостатки и, так сказать, темные стороны характера с излишком выкупались его увлекательным даром слова, гигантскою памятью, замечательным бескорыстием, решимостью, смелостью, находчивостью и неутомимою деятельностью.

Поступая с «обманцем», Ермолов имел на столько силы воли, чтобы самому сознаться в своем двуличии и искательстве популярности. «Не хочу, однако же — говорит он — защищать мнения моего (о необходимости и возможности сражения под Москвою), ибо оно было неосновательно, но, страшась упрека соотечественников, дал я голос атаковать неприятеля» (Записки Ермолова. См. «Русский Вестник» 1863 г., № 9, стр. 191.).

Никто из упрекающих Ермолова в искательстве популярности, не откажется конечно стать на его место, но немногие сумеют достигнуть до того, до чего достиг Ермолов. Одного желания в этом случае недостаточно; трудно ввести в заблуждение и одного человека, а замаскировать свои поступки или представить свои действия в выгодном свете перед целым обществом, сословием или народом, еще труднее. Чтобы подняться высоко в глазах народа, необходимы поступки и действия, выходящие из ряда обыкновенных. Успех Ермолова, главнейшим образом, заключался в том сознании, что не подчиненные созданы для начальника, а начальник для подчиненных; что не обстоятельства применяются к воле и желаниям человека, а человек должен применяться к ним. Кто успел применить к себе это простое правило, тот в праве рассчитывать на симпатию своих подчиненных. Усвоив себе это качество превосходно, Ермолов стал кумиром подчиненных, готовых с ним и за него в огонь и в воду. Он очаровывал [187] своим обращением не только офицеров, но и всех тех, кто имел случай с ним сталкиваться. Скрытый за официальною славою и заслугами других, он стал на самом видном месте из всех героев 1812 года.

Часто те, которым приписана была слава успехов, действовали по совету Ермолова. Многие из начальников, не отличаясь особенным даром высших военных способностей и соображений, в присутствии Алексея Петровича, как бы озаренные особенным светом, блеснут своею распорядительностью и затем погружаются опять в прежнюю посредственность.

Отчего же это? Оттого, что при отступлении, например, от Пирны к Кульму князь Шаховской посылает своих ординарцев с донесениями и за приказаниями к принцу Евгению, тот отправляет их к графу Остерману, а этот к Алексею Петровичу: «почему, для сокращения времени, говорит Шаховской, я стал прямо посылать их к нему и ни разу в том не раскаялся».

Могильное молчание реляций не могло уничтожить заслуг Ермолова, а напротив того, послужило ему в пользу. Подвиги Алексее Петровича сделались достоянием устных рассказов, усиливавших его славу еще и потому, что воочию всех подчиненных ему не отдавали должной справедливости, и в глазах обожавшего его войска он являлся преследуемым несправедливостию и как бы жертвою. Устная молва сделала для Ермолова гораздо более, чем для очень многих сделали реляции и донесения главнокомандующего. Ермолов стал как бы представителем славы русского народа, и вот многие стали хлопотать о приобретении его портрета. В моем распоряжении находятся письма к отцу Ермолова, в которых просят выслать портрет Алексее Петровича. Старик был удивлен такими просьбами; на нем лучше всего оправдалась та низменная истина, что о заслугах человека после всего узнают в родной семье.

«Обязательное и приятное письмо ваше, писал Петр Алексеевич (Казадаеву, от 4-го января 1814 года.), имел честь получить. Портрет, требуемый вами, был у меня миниатюрный, но когда меня окрали, тогда и он украден. Есть еще у одного моего приятеля масляный, хотя не очень сходный. [188] Я с сею же почтою писал к нему, чтобы его ко мне прислал, и как скоро получу, в угодность вашу к вам доставлю. Изволите писать, что вы к подлиннику привязаны... Прилепление ваше к нему разрисовало портрет его, ежели можно сказать, пристрастно.

Подвигов героя вашего не видал я ни разу ни в реляциях, ни в газетах, которые наполнены генералами Винценгероде, Тетенборном, Чернышевым, Бенкендорфом и проч. и проч. Герой ваш был начальник штаба, потом командующий артиллериею, наконец дивизионным начальником, а теперь, благодаря Бога, опять корпусный командир. По привязанности вашей, вы возбудили господ граверов, и я крайне сожалеть буду, если они будут в накладе; не надеюсь, чтобы много было охотников разбирать оные портреты» (Впоследствии, когда портрет был уже издан, старик, получив один экземпляр его, был в восторге. «Примите — писал он — почтенный мой благодетель, живейшую мою благодарность за подарок. Вы бы не могли меня ничем облагодетельствовать, кроме сего подарка. Выгравирован прекрасно; искусство приносит честь художнику, но сходство меня удивило. Я знаю, что он не дает с себя снимать портрета, за что у нас и ссора бывала; чтобы украсть так сходство, это искусство удивительное...» (Письмо от 22-го ноября 1817 г.).).

Если, с одной стороны, Ермолов был популярен в армии и имел множество поклонников, то, с другой стороны, имел и множество врагов, преимущественно в высших слоях общества. Причиною тому был язык, неудержимый до колкости. Алексей Петрович еще в молодости, в чине полковника, не стеснялся в выражениях. На замечание, что лошади его роты дурны, он отвечал Аракчееву при многих посторонних: «к сожалению, ваше сиятельство, участь наша часто зависит от скотов» («Русский Вестник» 1864 года, № 5, стр. 250.). Это возражение послужило поводом к нерасположению всесильного тогда инспектора артиллерии, весьма долго преследовавшего Алексея Петровича. Последний имел тот важный недостаток, по которому он не признавал подчиненности и чинопочитания: чем выше было поставлено лицо, с которым приходилось иметь дело Ермолову, тем сношения его с ним были более резки и колкости более ядовиты. [189]

Главнокомандующий (Барклай де Толи) — говорит сам Ермолов — терпеливо выслушавший мое возражение, простил горячность, по незнанию моему обращаться с людьми, и я заметил, что он часто удивлялся, как я, дожив до лет моих, не перестал быть Кандидом!

Алексей Петрович постоянно видел в себе превосходство перед другими, и потому почти всегда, обращаясь с старшими себя с презрением, осыпал их меткими остротами и замечаниями. Когда он был еще полковником, то один из генералов сказал: «Хоть бы его скорее произвели в генералы, авось он тогда будет обходительнее и вежливее с нами».

Однажды, во время кампании 1812 года, Барклай де Толи приказал образовать легкий отряд. Ермолов назначил Шевича начальником отряда, в состав которого вошли казаки, бывшие под начальством генерала Краснова. Шевич оказался моложе Краснова. Платов, как атаман, вступился за своего подчиненного и просил Ермолова разъяснить ему: давно ли старшего отдают под команду младшего, и притом в чужие войска?

— О старшинстве Краснова я знаю не более вашего — отвечал Ермолов — потому что из вашей канцелярии еще не доставлен список этого генерала, недавно к нам переведенного из черноморского войска. Я, вместе с тем, должен заключить из слов ваших, что вы почитаете себя лишь союзниками русского государя, но никак не подданными его.

Казаки обиделись таким ответом, и правитель дел атамана предлагал возражать Ермолову.

— Оставь Ермолова в покое — отвечал Платов — ты его не знаешь: он в состоянии с нами сделать то, что приведет наших казаков в сокрушение, а меня в размышление («Русский Вестник», 1863 г., № 9, стр. 179.).

Алексей Петрович сознавал в себе недостаток сдержанности. Он сам признавался, что порывчивость его характера — «верный признак недостатка во мне благоразумия, которому многие в жизни неприятности должны были научить меня и которому, во сто раз умноженные, знаю я, что не покорят». [190]

Сознавая свои ошибки тогда уже, когда сказанного нельзя было воротить, он сознавал также и то, что не в состоянии удержать себя от необузданной вспыльчивости и едкости.

Чем шире была деятельность Ермолова, тем на большее число лиц распространялись его остроты и тем больше он приобретал себе врагов. Генералы, носившие иностранные фамилии, и в особенности немцы, не терпели его, потому что он, с редким постоянством и ожесточением, преследовал их с самых юных лет и с первых дней службы. Граф Аракчеев, рекомендуя Ермолова в 1815 году как человека, вполне достойного звания военного министра, сказал императору Александру в Варшаве:

— Армия наша, изнуренная продолжительными войнами, нуждается в хорошем военном министре; я могу указать Вашему Величеству на двух генералов, которые могли бы в особенности занять это место с большою пользою: графа Воронцова и Ермолова. Назначению первого, имеющего большие связи и богатства, всегда любезного и приятного в обществе и не лишенного деятельности и тонкого ума, возрадовались бы все, но Ваше Величество вскоре усмотрели бы в нем недостаток энергии и бережливости, какие нам в настоящее время необходимы. Назначение Ермолова было бы для многих весьма неприятно, потому что он начнет с того, что перегрызется со всеми; но его деятельность, ум, твердость характера, бескорыстие и бережливость его бы вполне впоследствии оправдали (Слова графа Платова, присутствовавшего при этом разговоре. См. Сочинения Дениса Давыдова, ч. II, издание четвертое, стр. 88.).

Так составилось мнение об Алексее Петровиче, как о человеке неуживчивого характера; мнение это поддерживалось в высших слоях общества, и многие сторонились его, из боязни попасть на язык... Язык был причиною многих неудовольствий, перенесенных Ермоловым по службе, так что, на верху своей славы, он думал оставить службу, не представлявшую ему ничего приятного. В откровенном и дружеском письме к А. В. Казадаеву он хорошо сам рисует свое положение в армии и отношения к окружавшим его лицам. [191]

«Напрасно стал бы я искать извинений, писал он (Письмо это без года, месяца и числа. По содержанию своему оно должно быть отнесено не ранее как к концу 1813 года, и носит на себе характеристичную пометку рукою Ермолова: «прошу изодрать письмо».), в том что не писал тебе. Скажу правду: пустого писать не хотел, а о деле не смел. Представился верный случай (Он отправил письмо с своим адъютантом, капитаном Поздеевым.), и я душевно рад говорить с другом, от которого никогда не укрывал чувств моих.

Мы отдыхаем не после побед, не на лаврах — отдыхаем после горячего начала кампании. Перемирие положило на нас узы бездействия; скоро оно кончится, и нет сомнения, что действия начнутся с жестокостию. Многие думали, что перемирие сие поведет к миру. Обольщенные надеждою на содействие австрийцев мнили, что они дадут мир Европе. Дипломаты наши как некиим очарованием упоевали нас, но кажется, что нельзя уже обманываться, а остается только благодарить ловкость дипломатов за продолжительный обман. Австрийцы, кажется, уже не союзники нам. Наполеон господствует над ними страхом, над Францом II родством и законом, к которому привязан он с возможным малодушием.

Перемирие дало нам время усилить нашу и прусскую армии значительно, но я думаю, что Наполеон еще с большею пользою употребил время. Недавно еще верили мы, что когорты его не согласятся перейти Рейн, набраны будучи для внутренней отечества обороны; что не посмеют предстать перед лицо наше, и что страх и ужас в сердце их. В Люцене встретили мы силы превосходные. Сражению дан был вид победы, но, по истине, она не склонилась ни на ту, ни на другую стороны. Мы остались на поле сражения и на другой день отступили. Армия прусская, потеряв много, имела нужду устроиться, и граф Витгенштейн не видал возможности противустать на другой день. Далее и далее, мы перешли Эльбу и перенесли с собою неудачи. Под Бауценом решились дать сражение. Многие полагали выгоднее отступить, в ожидании, что австрийцы начнут действовать и что неприятель, следуя за нами, удобнее даст им тыл свой. Многие из самого преследования неприятеля уразумевали, что Наполеон, без уверенности в [192] австрийцах, не шел бы с такою дерзостию и так далеко. Бауценское сражение было плодом дерзости людей, счастием избалованных. Граф Витгенштейн желал его; Дибич, достойнейший и знающий офицер, поддерживал его мнение. Говорят, что Яшвиль уверял в необходимости сражения. Могущество Витгенштейна облекло Яшвиля в великую силу; государь приписывает ему сверхъестественные дарования и с удивлением говорит о нем; сказывают, что он был причиною сего сражения. Оно было не весьма кровопролитно; артиллерия играла главнейшую роль; атак было весьма мало или почти не было, а потому и потеря умеренная. Неприятель, искусным движением войск своих, может быть и превосходством сил, а более, думаю, Наполеон, поверхностию искусства и головы, растянул нас чрезвычайно и ударил на правое крыло, где Барклай де Толи, с известною храбростию и хладнокровием, не мог противиться. На центре явились ужасные силы, и генерал Блюхер, опрокинутый, отступить должен был первый. Левое крыло наше, по слабости против его неприятеля, имело в продолжение целого дня успехи, но только отражало неприятеля, а никому не пришло в голову атаковать его и тем отвлечь от прочих пунктов, где мы были преодолеваемы. Я, с небольшим отрядом, стоял в центре, сменивши корпус Иорка, который послан был в подкрепление Блюхеру. Сей последний, отступая, завел за собою неприятеля в тыл мне. Я с одной стороны был уже окружен и вышел потому только, что счастие не устало сопровождать меня. За три часа до захождения солнца определено отступление армии, и в шесть часов не было никого уже на поле сражения. Остались три ариергарда, из которых находящийся в центре, самый слабейший, дан мне в команду. Я имел на руках 60 орудий артиллерии, должен был отпустить их и дать время удалиться. С особенным счастием исполнил сие; главнокомандующий с удивлением кричал о сем. Конечно, говорил государю, который и сам видел, где я находился, ибо сам дал мне команду и послал туда, но мне не сказано даже спасибо: не хотят видеть что я сделал, и не взирая, что граф Витгенштейн говорит, что я подарил 60 орудий. Государь относит искусному распоряжению князя Яшвиля, что артиллерия не досталась в руки неприятеля. В люценском деле также [193] многое приписано ему, хотя он командовал только двумя ротами артиллерии. Ему тотчас дана александровская лента. Я был в должности начальника всей артиллерии, но и заметить не хотели, что я был в деле, хотя, сверх того, особенно был употреблен Витгенштейном.

Помню одно письмо твое, чувствительно меня тронувшее, в котором ты с сожалением говорил мне, что ни в одной реляции не было упомянуто обо мне. Письмо это раздирало сердце мое, ибо я полагал, что ты заключал обо мне как о человеке, уклонявшемся от опасностей. Нет, друг любезнейший, я не избегал их, но я боролся и с самим неприятелем, и с злодеями моими главной квартиры. И сии последние суть самые опаснейшие. Они поставили против меня слабого и низкой души покойного фельдмаршала; он уважал меня до смерти, но делал мне много вреда. Я, в оправдание мое, вкратце скажу тебе, что в нынешнюю войну я сделал. Ты, как друг мой, оцени труды мои и никому не говори ни слова.

Против воли Барклая, дан я ему в начальники главного штаба; он не любил меня и делывал мне неприятности, доволен был трудами моими и уважал службу мою. За сражение 7-го августа при Смоленске, представил меня в генерал-лейтенанты, отнеся ко мне успех сего дела. За Бородино, где, в глазах армии, отбил я взятую у нас на центре батарею и 18 орудий, Барклай представил меня ко второму Георгию (Георгия второй степени). Весьма справедливо сделали, что его не дали, ибо не должно уменьшать важности оного, но странно, что отказали Александра (орден св. Александра Невского), которого просил для меня светлейший (Кутузов), а дали анненскую, наравне с чиновниками, бывшими у построения мостов. В деле против Мюрата я находился; в Малоярославце я был в городе с семью полками и удержал его до прибытия армии — награжден одинаково с теми, кто и не был там. В реляциях обо всех делах нет имени моего. В Вязьме командовал я правым флангом — нет имени моего, и, что страннее, все по представлениям моим награждены, а обо мне нет ни слова. В делах при Красном также ничего не сказано, и я слышу, что даже я награжден шпагою за несколько дел, когда обо мне были лестнейшие представления. Словом, от Малого Ярославца и [194] до Вильны я был в авангарде и никогда в главной квартире, и никто о том не знает. Успел придти на Березину к делу Чичагова; к несчастию моему, увидел я, что Витгенштейн не то делает, что должно, и не содействовал Чичагову. Светлейший велел дать себе о происшествии записку. Витгенштейн сделался мне злодеем и — могущественным. Получа командование армиями, первое что он сделал — истребил меня, и самым несправедливейшим образом. Обратил на меня недостаток снарядов, тогда как их было довольно (Оправдание в этом Ермолова сделано Давыдовым. См. Сочинения Д. В. Давыдова, издание 4, часть II, стр. 84.); никто не хотел слышать моих оправданий, никто не хотел принять моих бумаг, ясно показывающих недостаток данных мне средств, о которых всегда прежде известно было начальству. У меня взяли команду самым подлейшим образом, наделали тысячу оскорблений. Вскоре увидел я падение Витгенштейна, от которого он не восстанет. Командовать двадцатью тысячами и армиею, иметь дело с маршалом Удино, которого и французы удивляются невежеству, и дело с Наполеоном — разница!... Никто лучше не доказал истину слов; tel brille au second rang qui s’eclipse au premier, как Витгенштейн; он в полном свете явил свою неспособность. Признаюсь тебе, что редко можно видеть человека столь ничтожного для военного ремесла. Храбрость в нем одно достоинство военное; как человек, имеет он прекраснейшие свойства.

Место его заступил Барклай, человек мне уже хорошо известный. Он далеко превосходит его способностию, и если в наших обстоятельствах нужен выбор, то, кажется мне, наилучший. Несчастлив он потому, что кампания 1812 года не в пользу его по наружности, ибо он отступал беспрестанно, но последствия его совершенно оправдают. Какое было другое средство против сил всей Европы? Рассуждающие на стороне его; но множество, или те, которые заключают по наружности, против него. Сих последних гораздо более, и к нему нет доверия. Я защищаю его не по приверженности к нему, но точно по сущей справедливости. Он весьма худо ко мне расположен; успели расстроить меня с ним. Узнал [195] он, что, бывши начальником главного штаба, я писал к государю; может быть и открыл даже что писано было. Беспрерывное отступление, потерянный Смоленск, некоторые прежде сделанные ошибки и, наконец, приближение к Москве, конечно, не давали мне случая утешать государя: сие и сделало его мне неприятелем. Теперь представь, друг любезный, мое положение: был Витгенштейн главнокомандующим, меня истребил; теперь Барклай истребляет; что же, наконец, из меня выйдет? Отняты у меня все средства служить, ибо я сделан начальником 2-й гвардейской дивизии, из четырех полков состоящей, когда прежде командовал я всею гвардиею. Случаи отличиться или сделать себя полезным в гвардии весьма редки, а между тем Барклай, делая расписание армии, дал корпуса младшим, и, без всякого самолюбия сказать истину, гораздо менее способным. Мне преграждены все пути. Я хотел просить увольнения в Россию — никого не отпускают.

Итак с охлаждением к службе, с погасшим усердием и отвращением к ремеслу моему должен я служить. Тяну до окончания войны, с сожалением о теряемых трудах моих. Война кончена, и я не сижу ни минуты! Я умел постигнуть ничтожность достигаемой, людьми ремесла нашего, цели. Исчезло предубеждение, что одно только состояние военное насыщать может честолюбие человека. Военное состояние терпит каждого человека; но надобно быть или верховных дарований, чтобы наслаждаться преимуществами оного, или, бывши обыкновенным человеком, в степени моей, бежать неразлучных с ним неприятностей. Я себя чувствую, знаю и клялся всем, что свято, не служить более. Хочу жить, не быть игралищем происков, подлости и самопроизвольства и не зависеть от случайностей. Мне близко уже к сорока годам, ничем не одолжен, исполнил обязанности, излишне балован не был, не испортился. Служить не хочу и заставить меня нет власти.... Поцелуй сыновей и научи их мерзить военной службой для их счастия»....

Твердый в своем слове, Ермолов, действительно, искал случая оставить армию, и в ноябре 1815 года, сдав в Познани свой корпус генерал-лейтенанту Паскевичу, отправился в Россию. Считая свою службу оконченною, он жил в Орловской губернии, в [196] имении старика-отца, когда, назначением на Кавказ, был призван к новой деятельности.

_________________________________

Переходя к описанию его административных и боевых распоряжений на Кавказе, мы сведем прежде в один общий итог все сказанное о характере Ермолова.

Алексей Петрович бесспорно принадлежал к числу замечательных государственных людей, хотя и имел большие недостатки в характере. Как начальник, он был ласков с подчиненными, умел привлечь и расположить их к себе и поступками, и словами. Отдавая должную справедливость достоинствам каждого, не присваивая себе заслуг других и карая виновных, он был ярым и неутомимым защитником славы своих подчиненных, ревнивым блюстителем их чести и лучшим ходатаем за них и в жизни, и по службе. Владея увлекательным даром слова, уменьем вдохновить войска до фанатизма и показать в себе самом пример храбрости, неустрашимости и отсутствия всяких привычек к роскоши, Ермолов был для всех примером неутомимой деятельности. Необыкновенное бескорыстие, а главное бережливость казенного интереса, доходившая до скупости, составляли отличительную черту его характера и в то опасное в этом отношении время снискивали к нему уважение всех без исключения, высших и низших, другов и недругов.

Но если все эти душевные качества Ермолова ставили его неизмеримо высоко, то были и такие черты в его характере, которые отчасти низводили его с столь блестящего положения. В нем был тот огромный недостаток, что он считал себя выше всех, был горд и не признавал возможным подчиняться кому бы то ни было, в строгом смысле дисциплины. Ермолов был настойчив, упрям и вспыльчив — качества весьма неудобные и невыгодные для подчиненного.

Алексей Петрович никогда и ни перед кем не стеснялся в выражениях. В минуты разгоряченного состояния души, он давал полный простор своему едкому и колкому языку и не стеснялся ничьим присутствием. Но за то какой бы вред ему не принесли выражения, он никогда от них не отказывался. Как [197] начальник, он владел огромным и ничем не заменимым достоинством — твердостью слова и неизменностью своего решения, становившегося как для него самого, так и для его подчиненных законом.

Император Александр, сроднившийся со своею победною армиею, знал Ермолова со всеми его достоинствами и недостатками. Оценив вполне высокие его качества, император, не смотря на слабые стороны характера Алексея Петровича и на множество врагов, избрал его главнокомандующим на Кавказ.

Кавказу необходим был тогда такой главнокомандующий, как Ермолов, про которого можно сказать словами лейб-медика Вилье: home aux grands moyens.

Текст воспроизведен по изданию: История войны и владычества русских на Кавказе. Том VI. СПб. 1888

© текст - Дубровин Н. Ф. 1888
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
©
OCR - Чернозуб О. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001