ГОНЧАРОВ И. А.

РУССКИЕ В ЯПОНИИ

в конце 1853 и в начале 1854 годов.

Статья II.

(Окончание).

От консула я пошел с Б. К., гулять. — Ну, покажите же мне все, что позамечательнее здесь? спросил я моего спутника: вы здесь давно живете. Это куда дорога? — Эта не знаю — сказал он, вопросительно поглядывая на дорогу. — Где же город, где инсургенты, лагерь? сыпались мои вопросы. — Там где то, в той стороне — отвечал он, показав пальцем в воздушное пространство. — А вон там, что это видно в [418] Шанхае — продолжал я: повыше других зданий, кумирни, или дворцы? — Кажется... отвечал Б. К. — Где лавки здесь, поведите меня, мне надо кое что купить. — Вот мы спросим, говорил Б. и искал глазами, кого бы спросить. Я засмеялся и Б. К. закашлял т. е. засмеялся вслед за мной. — Что ж вы делали здесь десять дней? сказал я. — Вы завтра у консула обедаете? спросил он меня. — Ужинаю, только немного рано, в семь часов. — У него будет особенно хороший обед, задумчиво отвечал Б. К., званый, и обедать будут вероятно в большой столовой. Наденьте фрак.

Между тем мы своротили с реки на канал, перешли маленький мостик и очутились среди пестрой движущейся толпы, среди говора, тысячи разнообразных криков, толчков, запахов, костюмов, словом на базаре. Здесь представлялась мне полная картина китайского народонаселения, без всяких прикрас, в натуре. Знаете ли чем поражен был мой первый взгляд, какое было первое впечатление? Мне показалось, что я вдруг очутился, на каком нибудь нашем московском толкучем рынке, или на ярмарке губернского города, вдалеке от Петербурга, где еще не завелись ни широкие улицы, ни магазины, где живут тесно, душно, дымно. в куче, где, в одном месте, и торгуют, и готовят кушанье, где продают шелковый товар в лавочке, между кипящим огромным самоваром и кучей кренделей, рядом помещаются лавка с фруктами и лавка с лаптями, или хомутами. — Разница в подробностях, и то не во всех: у нас деготь и лыко, здесь шелк и чай, у нас груды деревянной и фаянсовой посуды, здесь фарфор. Но китайская простонародная кухня, обилием блюд, видом, запахом, и затейливостию, перещеголяла нашу. Чего тут нет? жаль, что нельзя разглядеть всего: «с души рвет», как говорит [419] Фаддеев, а есть чего поглядеть. И море, и реки, и земля, и воздух спорят здесь, кто больше принес в дар человеку — и все это бросается в глаза — это бы еще не беда, а то и в нос. Длинные, бесконечные, крытые переулки, или лучше сказать корридоры тянутся по всем направлениям и образуют совершенный лабиринт. Если хотите, это все дома, выстроенные сплошь, с жильем вверху, с лавками внизу. Навесы крыш едва не касаются с обеих сторон друг друга, и от того там постоянно господствует полумрак. В этом-то лабиринте вращается огромная толпа. От одних купцов теснота, а с продавцами, кажется бы, и прохода не должно быть. Между тем тут постоянно прилив и отлив народу. Тут, с удивительною ловкостию, пробираются носильщики, с самыми громоздкими ношами, с ящиками чаю, с тюками шелку, с охабкой хлопчатой бумаги, чуть не со стог сена, а вон пронесли двое покойника, не на плечах, как у нас, а на руках, там бежит кули, с письмом, здесь тащат корзину с курами. И все бегут с криками, с напевами, чтобы посторонились. Этот колотит палочкой в дощечку, значит продает полотно; тот несет живых диких уток и мертвых висящих через плечо фазанов, или на оборот. Разнощики кричат совершенно по нашему. Вы только отсторонились от одного, а другой слегка трогает за плечо, вы пятитесь, но там торопливо кричит третий — вы отскакиваете, потому что у него в обеих руках какие-то кишки, или длинная, волочащаяся по земле рыба. — «Куда нам деться: две коровы идут?» сказал Б. К., и мы кинулись в лавочку, а коровы прошли дальше. В лавочках, у открытых дверей, расположены припасы на показ: рыбы разных сортов и видов, вяленая, соленая, сушеная, свежая, одна в виде сабли, так и называется саблей, другая [420] с раздвоенной головой, там круглая, здесь плоская, далее раки, шримсы, морские, плоды. Дичи — неимоверное множество, особенно фазанов и уток; они висят на дверях, лежат кучами на полу. Вот обширная в глубину лавка, вся наполненная мужиками, и бабами тоже. Это харчевня. Ну, так и хочется сказать: «здорово, хлеб да соль!» Народ группами сидит за отдельными столами, как и у нас. — Из маленьких синих чашек, без ручек, пьют чай, но не прикусывает широкоплечий ямщик по крошечке сахар, как у нас, за то все курят из маленьких трубок, с длинными тоненькими чубуками, это опять противно нашему: у нас курят из коротеньких чубуков и предлинных трубок. Над ними клубится облаком пар от небольших, поставленных в разных углах лавки печей, и поклубившись по харчевне, вырывается на улицу, обдает неистовым, крепким запахом прохожего и исчезает — яко дым. Вот тут чего нет! лепешки из теста лежат au naturel, потом, по востребованию, опускаются в кипяток и подаются чрез несколько минут готовые. Рядом варится какая-то черная похлебка, едва ли лучше спартанской, с кусочками свинины, или рыбы. Я видел даже щи, да, ленивые щи: в кипятке варится кочан отличной зеленой капусты и кусок, кажется, баранины. Есть и оладьи, и жареная свинина, и пирожки. Много знакомого увидал я тут, но много и невиданного увидел и особенно обонял. Боже мой! чего, не ест человек: конечно я не скажу вам что, видел я, ел один китаец на рынке, всенародно... Я думал прежде, что много прибавляют путешественники, на теперь на опыте вижу, что кое что приходится убавлять. — Каких соусов нет тут: все это варится, жарится, печется, кипит, трещит и теплым пахучим паром разносится повсюду. Напрасно бы вы стали заглушать [421] запах чем-нибудь: ни пачули, ни сами четыре разбойника не помогут. Особенно два противные запаха преследуют: отвратительного растительного масла, кажется кунжутного, и чесноку. Отдохнешь у лавки с плодами. Тут, и для глаз и для носа, хорошо. С удивлением взглянете вы на исполинские лимоны-апельсины, которые англичане называют пампль-мусс. Они величиной с голову шести-семилетнего ребенка, кожа в полтора пальца толщины. Их подают к десерту, но не знаю, за чем: есть нельзя. Мы попробовали было, да никуда не годится: ни кислоты лимона нет, но сладости апельсина. Говорят, они теперь не спелые, что, созревши, кожа делается тоньше и плод тогда сладок: разве так. Потом целыми грудами лежат, как у нас какой нибудь картофель, мандарины, род мелких, но очень сладких и пахучих апельсинов. Они еще хороши тем, что кожа отделяется от них с разу, со всеми волокнами, и вы получаете плод облупленный, как яйцо, сочный, почти прозрачный. Тут был и еще плод овальный, похожий на померанец, поменьше грецкого ореха, я забыл его название. Я взял попробовать, раскусил и выбросил, еще хуже пампль-мусса: китайцы засмеялись вокруг, и не даром, как я узнал после. Были еще так называемые жужубы, мелкие, сухие фиги, с одной маленькой косточкой внутри. Они сладки — про них больше нечего сказать, разве еще, что они напоминают собой немного вкус фиников: та же приторная, бесхарактерная сладость, также вязнет в зубах. Орехов множество: грецких, миндальных, фисташковых и других. Зелень превосходная: особенно свежи зеленые продолговатые волки капусты, еще длинная и красная морковь, крупный лук и т. п. Мы продолжали пробираться по рядам и вышли, — среди криков и, отчасти дряблого стука рабочих, которые, совершенно [422] голые, немилосердно колотили хлопчатую бумагу в своих мастерских, к магазину американца Фога. Там все есть: готовое платье, посуда, материи, вина, сыр, сельди, сигары, фарфор, серебро. Между съестными лавками, мы наткнулись на китайскую лавочку, в роде галантерейной. Тут продавались всякие мелочи. Я купил до тридцати резных фигур, из мягкого разноцветного камня агальматолита (agalmatolite, fragodite, pierre a magots ou a sculpture: Bildstein, Speckstein aus China), попросту называемого жировиком. Камень этот, кроме Китая, находят местами в Венгрии и Саксонии.

Нет, я вижу, уголка в мире, где бы не запрашивали неслыханную цену. Китаец запросил за каменные изделия двадцать два доллара, а уступил за восемь. Этой слабости подвержены и просвещенные, и полупросвещенные народы, и наконец дикари. Кто у кого занял? мы ли у Востока, он ли у нас; дикость ли зашла к нам, или просвещение занесло ее туда-трудно решить. Наконец мы вышли на маленькую, мутную речку, к деревянному, узенькому, дугообразному мостику. Тут стояла маленькая часовня, в ней идол Будды. У подножия нищий собирал милостыню. На мосту, в Фуражке, в матросской рубашке, с ружьем на плече ходил часовой с англ, парохода Спартак. При сходе с моста, сидел китаец, перед котлом вареного риса. Народ толпился у котла. Всякий клал несколько кашей (мелких медных монет) на доску, которою прикрыт был котел. Китаец поднимал тряпицу, доставал из котла рукой горсть рису, клал в свой Фартук, выжимал воду и, уже сухой, подавал покупателю. Непривлекательна китайская кухня, особенно при масле, которое они употребляют в пищу. Коровьего масла у них нет, его привозят сюда для Европейцев из Англии, [423] и то, которое подавали, в Шанхае, было не свежо. Иногда Китайцы употребляют свиное сало.

Кстати о монете. В Шанхае ходит двух родов монета: испанские и американские талеры и медная китайская монета. Испанские, и именно Карла IV, предпочитаются всем прочим и называются, не знаю почему, Шанхайскими. На них даже кладется от общества Шанхайских купцов Китайская печать, в знак того, что они не фальшивые. По случаю междуусобной войны, банкиры необыкновенно возвысили курс на талеры, так что талер, на наши деньги, вместо обыкновенной цены 1 р. 33 к., стоит теперь около 2 р. Но это только при получении от банкиров, а в обращении он в сущности стоит все тоже т. е. вам на него не дадут товара больше того, что давали прежде. Все бросились менять т. е. повезли со всех сторон сюда талеры и брали за них векселя на Лондон и другие места, выигрывая по два шиллинга на талер. При покупке вещей, за все приходилось платить чуть не вдвое дороже. А здесь и без того дорого все, что привозится из Европы. Беда, кому нужно делать большие запасы: потеря огромная. Прочие талеры т. е. испанские же, но не Карла IV, а Фердинанда и других, и мексиканские тоже, ходят по 80 центов. Кроме того ходят полкроны и шиллинги, но их очень мало в обращении. За то медной монеты, или кашей — множество. Она чеканится из неочищенной меди, чуть не из самородка, и очень грязна на вид. Величиной она с четвертак, на ней грубая китайская надпись, а по средине отверстие, чтобы продевать бичевку. Я сначала не вдруг понял, что значат эти длинные связки, которые Китайцы таскают в руках, через плечо и на шее, в виде ожерелья.

Я что-то купил в лавочке центов на 30 и вдруг мне дали сдачи до тысячи монет. Их в талере [424] считают до 1 500 штук. Я не знал, что делать, но выручили нищие: я почти все роздал им. Остатки, штук 50, в числе любопытных вещей, привезу показать вам.

— Однако ж час, сказал Б.: пора домой — мне завтракать, (он жил не в отели) вам обедать. Мы пошли не прежней дорогой, а по каналу, и повернули в первую длинную и довольно узкую улицу, которая вела прямо к трактиру. На ней тоже купеческие дома, с высокими заборами и садиками, тоже бежали в припрыжку носильщики, с ношами. Мы пришли еще рано. Наши не все собрались: кто пошел по делам службы, кто фланировать, другие хотели пробраться в китайский лагерь. Через час, по всему дому раздался звук гонга. Это повестка готовиться идти в столовую. Через полчаса мы сошли к столу, около которого суетились слуги, все Китайцы. Особенно весело было смотреть на мальчишек. На их маленьких лицах, с немного заплывшими глазками, выгнутым татарским лбом и висками, было много сметливости и плутовства. Они живо бегали, меняли тарелки, подавали хлеб, воду, и еще коверкали, и без того исковерканный английский язык. Между прочим мы увидали тут вдруг темно-коричневое лицо, в белой чалме, и с зубами еще белее. Мне что-то лицо показалось знакомо. Да и он глядел на нас с приветливой улыбкой. — Я спросил его кто он, откуда. — Madrasman, отвечал он: я вас знаю, я видел вас в Сингапуре. — Как же ты сюда попал? — Так, приехал служить. — Что ж там делал, кто был? — Купец. — О, лжешь, думал я, хвастаешь, а еще полудикий сын природы. Я сейчас же вспомнил его. Он там ездил с маленькой каретой по городу, и однажды целую улицу прошел рядом со мною, прося запомнить номер его кареты и не брать другой. — Он был тут буфетчиком, раздавал гостям — [425] кушанья, китайским мальчишкам — щелчки. Второй обед был полнее первого. Тут, кроме супа, была вареная баранина и жареная баранина, вареная говядина и жареная говядина, вареные куры и жареные куры, fowl, потом гусь, ветчина, зелень. Это только первая перемена. Вторая и последняя состояла из дичи и пирожного; а то и другое подается вместе, мне кажется, между прочим, с тою целию, чтобы гости разделились на партии: одни за пирожное, другие за жаркое. Пирожное тоже самое, что я ел в Лондоне, в Портсмуте и на мысе Д. Н. — applepay, сладкая яичница, пуддинг с коринкой. После обеда пришел Б. К. и я же повел его — показывать ему город и окрестности. Мы вышли на набережную Вусуна и пошли на лево, мимо великолепного дома английского консула, потом португальского, датского и т. д. По дороге встречались с мерным криком а-а! а-а! носильщики с чаем и щедро сыпали его по улице. Тут матросы с Французских судов играли в пристенок: красивый, рослый и хорошо одетый народ. Мы подошли к впадающей в Вусун речке и к перевозу. Множество возвращающегося с работы простого народа толпилось на пристани, ожидая очереди попасть на паром, перевозивший на другую сторону. А там, первая кидалась в глаза куча навозу, грязный берег, две три грязных хижины, два три тощих дерева, и за всем этим — вспаханные поля. Мимо плетней, огородов, через поля, поросшие кустарниками хлопчатой бумаги и засеянные разным хлебом, выбрались мы сначала в деревушку, ближайшую к городу. Хижины из бамбука, без окошек, с одними дверями, лепились друг к другу. По деревне извивалась грязная канавка, стояли кадки с навозом, для удобрения полей. Некуда было деться от запаха; мы не рады были что зашли. Ноги у нас ползли по влажной глинистой почве. На нас [426] бросились лаять собаки, а на них бросилась старая Китаянка унимать. Некоторые Китайцы ужинали на пороге, проворно перекладывая двумя палочками рис из чашек в рот, и до того набивали его, что не могли отвечать на наше приветствие чин-чин (здравствуй), а только ласково кивали. Но не смотря на запах, на жалкую бедность, на грязь — нельзя было не заметить ума, порядка, отчетливости, даже в мелочах полевого и деревенского хозяйства. Простыми глазами сразу увидишь, что находишься по преимуществу в земледельческом государстве, и что не даром рука Богдыхана касается однажды в год плуга, как главного, великого деятеля Империи. Всякая вещь обдуманно, не как нибудь, применена к делу. Все отработано, окончено, не увидишь кучки соломы, небрежно и не уместа брошенной, нет упадшего плетня и блуждающей, среди посевов, козы или коровы. Не валяется нигде, оставленное без умысла и бесполезно гниющее бревно, или какой нибудь подобный, годный в дело предмет. Здесь, кажется, каждая щепка, камешек, сор — все имеет свое назначение, все идет в дело. Почва, по природе, болотистая, а ни признака болота нет, нет какого нибудь недопаханного аршина земли, одна гряда и борозда никак не шире и не уже другой. Самые домики, как ни бедны и ни грязны, но выстроены умно, все рассчитано в них, каждым уголком умеют пользоваться, все на месте и все в возможном порядке.

Мы выбрались из деревеньки и вышли на так называемую променаду, отведенное Европейцам загородное место, для езды и для прогулок. Это широкая дорога, идущая от города, между полей, обратно к городу, мимо вала, отделяющего лагерь империалистов от городской земли. Все это место похоже на арену какого нибудь цирка: земля также рыхла и вспахана [427] лошадиными копытами. Мы застали и самое ристалище. Шанхайские Европейцы и Европейки скакали здесь взад и вперед: одни на прекрасных лошадях лучшей английской породы, привезенных из Англии, другие на малорослых китайских лошадках. Только одно семейство каталось в шарабане, да еще одну леди, кажется жену пастора, несли четыре Китайца, в железных креслах, поставленных на двух бамбуковых жердях. Несколько пешеходов, офицеров с судов, да мы все составляли публику, или лучше сказать, мы все были действующими лицами. Настоящую публику составляли Китайцы, мирные городские или деревенские жители, купцы и земледельцы, кончившие дневной труд. Тут была смесь одежд: видна шелковая кофта и шаровары купца, синий халат мужика, камзол и панталоны империалиста, с вышитым кружком, или буквой на спине. Вся эта публика, буквально спустя рукава, однако же с любопытством, смотрела на пришельцев, которые силою ворвались в их пределы, и мало того, что сами свободно разгуливают среди их полей, да еще наставили столбов с надписями, которыми запрещается тут разъезжать хозяевам. Они встречали, или провожали замечанием каждого проезжего, и смеялись. Особенно скачущие женщины возбуждали их внимание. Небывалое у них явление! Их женщины — пока еще так себе, хозяйственная принадлежность: им далеко до львиц.

К нам присоединились другие наши спутники. Мы прошли сквозь эту фалангу любопытных, подошли к валу, взошли на мостик, брошенный дугой через канавку, и стали смотреть на лагерь. Туда и оттуда беспрестанно носили мимо нас, в паланкинах, китайских чиновников и купцов. Над сбитыми в кучу палатками насажены были тысячи разноцветных флагов и значков, все фамильные гербы да отличия этого [428] чиновно-аристократического царства. По временам из лагеря попаливали, но больше холостыми зарядами, для того, как сказывали нам английские Офицеры, чтобы показать, что они бдят. В самом деле только бдят и пугают друг друга. Они палят и в туман, ночью, не видя неприятеля. Хоть бы ночное нападение и пожар, который мы видели с реки Вусуна — жалкая каррикатура на сражение. Империалистами командует здесь правитель Шанхайского округа Таутай Самква. Он собрал войско и расположил его лагерем у городских стен, а сам жил на джонках и действовал с реки. Как бы кажется не выгнать толпу бродяг и оборванцев? Но до сих пор все его усилия напрасны; Европейцы сохраняют строгий нейтралитет, не смотря на то, что он предлагает каждому Европейцу по 20, кажется, долларов в сутки, если кто пойдет к нему на службу. Охотников до сих пор является мало. Ночное нападение ему не удалось. Он пробовал зажечь город, но и то не удачно: выгорело одно предместье, потому что город зажжен был против ветра и огонь не распространился. А сколько мелких и бесполезных жестокостей употреблено было? и это не устрашает инсургентов. Те заперлись себе в городе, получают съестные припасы через стены и знать ничего не хотят.

Пока я стоял на валу, несколько империалистов вдруг схватили одного из толпы, человека на вид очень смирного, и потащили к лагерю. Я думал, что это обыкновенная уличная сцена, ссора какая-нибудь, но тут случился англичанин, который растолковал мне, что империалисты хватают всякого, кто оплошает, и, в качестве мятежника, ведут его в лагерь, повязав ему что нибудь красное на голову, как признак возмущения. А там ему рубят голову и втыкают на [429] пику. За всякого приведенного инсургента дают награду. «Oh, that’s bad, very bad!» (худо!), заключил англичанин, махнул рукой на лагерь и пошел прочь. Но и инсургенты платят за это хорошо. На днях они объявили, что готовы сдать город и просят прислать полномочных для переговоров. Таутай обрадовался и послал к ним девять чиновников или мандаринов, со свитой. Едва они вошли в город, инсургенты предали их тем ужасным, утонченным мучениям, которыми ознаменованы все междуусобные войны. Англичанин этот, про которого я упомянул, ищет впечатлений и приключений. Он каждый день с утра отправляется, с заряженным револьвером в кармане, то в лагерь, то в осажденный город, посмотреть, что там делается, не смотря на то, что китайское начальство устранило от себя ответственность за все неприятное, что может случиться со всяким европейцем, который, без особенных позволений и предосторожностей, отправится на место военных действий. Наши вздумали тоже идти в лагерь, я предвидел, что они не долго проходят и не пошел, а сел, в ожидании их, на бревно, подле дороги, и смотрел, как ездили англичане, и особенно англичанки. Вот несется полная, величавая, одна из тех великолепных, драпирующихся в большую шаль женщин, с победоносной походкой, от которых невольно сторонишься: она, как монумент, крепко сидела на рослой лошади, и та чувствовала конечно, кого несет на хребте, и скакала плавно. Подле нее, свесив почти до полу ноги, ехал англичанин, такой жидкий и не величественный, как полна и величественна была его супруга; другая низенькая и невзрачная женщина, точно мальчишка тряслась на седле, на маленькой рыжей лошаденке, колотя по нем своей особой, так что слышно было; третья — красавица по форме, румяная, [430] с алым ротиком и ограниченностью в синих глазах. Все эти барыни были с такими тоненькими, не скажу стройными, талиями, так обтянуты амазонками, что китайская публика, кажется, смотрела на них больше с соболезнованием, нежели с удовольствием. Я не долго ждал своих: как я думал, так и вышло: их не пустили, и мы отправились другой дорогой домой, опять мимо полей и огородов. В некоторых местах поливали ведрами навоза поля: мы бежали, что стало сил от этой пахучей идиллии. Уж вечерело. Солнце опустилось, я взглянул на небо и вспомнил отчасти тропики. Та же бледно-зеленая чаша, с золотым отливом над головой, но не было живописного узора облаков, млеющих в страстной тишине воздуха, только кое-где, дрожа, искрились белые звезды. Луна разделила улицы и дороги на две половины, черную и белую. — Вот зима-то! ах, если б нам эдакую! говорил я пробираясь между иссохшими кустами хлопчатой бумаги, клочья которой оставались еще кое-где на сучьях и белели, как снежный пух. В байковом пальто было жарко идти. Вдали скакали в город джентельмены и леди, торопясь обедать. В 6 часов мы были уже дома и сели за третий обед — с чаем. Отличительным признаком этого обеда, или «ужина», как упрямо называл его О. А., было отсутствие супу и присутствие сосисок с перцем, или лучше — перца с сосисками: так было его много положено. Чай, тоже кажется, с перцем. Где бы кажется и пить чай, как не здесь? Да разве этот черный, горький настой похож на тот тонкий, ароматический напиток, который пьет вся Русь, начиная от ямщика до избалованного барина? Есть мы однако ж не могли: только шкиперские желудки Флегматически поглощали мяса через три часа после обеда. Мы требовали себе ужин часов в 10. «Вот говорят [431] про нас, сказал один англичанин другому, заглянув в столовую, что мы поздно обедаем, а русские обедают еще позже». «Yes» сказал тот, поглядев на нас равнодушно. Вечером мы собрались в клуб т. е. в одну из самых больших комнат, где жило больше постояльцев, где светлее горела лампа, не дымил камин и куда приносили больше каменного угля, нежели в другие номера. Театра нет здесь, общества тоже, если хотите в строгом смысле, нет. Всюду, куда забрались англичане, вы найдете чистую комнату, камин, с каменным углем, отличный кусок мяса, херес и портвейн — но не общество. И не ищите его. Англичане всюду умеют внести свою чепорность, негибкие нравы и скуку. Вас пригласят обедать, вы, во фраке и белом жилете, являетесь туда; если есть аппетит, едите, как едали баснословные герои, или как новейшие извощики, пьете еще больше, но говорите мало, ce n’est pas de rigueur, потом тихонько исчезаете. Но не думайте придти сами, без зову. По делу можете, и то в указанный час, а просто побеседовать сами — нельзя. Да и день так расположен: утро все заняты, потом гуляют, с 7 и до 10 и 11 часов обедают, а там спят. В Англии есть клубы, там вы видитесь с людьми, с которыми привыкли быть вместе, а здесь европейская жизнь так быстро перенеслась на чужую почву, что не успела еще пустить корней — и от того должно быть скучно. Не знаю, что делают молодые люди, немолодые наживают деньги. Какой нибудь мистер Каннингам, или другой подобный ему, представитель торгового дома проживет лет пять, наживет тысяч двести долларов и уезжает, откуда приехал, уступая место другому члену того же торгового дома.

Мы очень разнообразили время в своем клубе: один писал, другой читал, кто рассказывал, кто [432] молча курил и слушал, но все жались к камину, потому что, как ни красиво было небо, как ни ясны ночи, а зима давала себя чувствовать, особенно в здешних домах. Только П. А. Т., оставаясь один в Шанхае, перебрался в лучшую комнату и, общий баловень на Фрегате, приобрел и тут как-то внимание целого дома. У него лучше и раньше прибиралась комната, в корзинке больше угля, нежели у других. У нас, у всех, принесут горсть угля и потом не допросишься. Явная несправедливость! Мы вчетвером составили компанию на акциях, для добывания каменного угля из номера П. А. Так попросить — он бы, или вовсе отказал, или дал бы самую малость, как он говорит. А нам надо было натопить два номера. Мы положили так: И. В. Ф. заговорит с Т. о хозяйстве, это любимая его тема, а В. А. К. и А. Е. К. в это время понесут корзину с углем. Мне досталась самая легкая роль: прикрыть отступление В. А. и А. Е., что я и сделал, став к камину спиной и раздвинув немного, как делают, не знаю зачем, англичане, полы фрака. Фур. заговорил о шанхайской капусте, о том, какая она зеленая, сочная, расспрашивал, годится ли она во щи и т. п. Уголь давно уже пылал в наших каминах, а П. А. все еще рассказывал о капусте. Мы дослушало, из приличия, Фур. — внимательно, я — рассеянно.

На другой день вставши и пообедавши, я пошел уже по знакомым улицам, в магазины купить и заказать кое-что. В улице, на лево от гостинницы, сказала мне, есть магазин: четвертый или пятый дом. Я прошел шестой, а все магазина не вижу, и раза два ходил взад и вперед, не подозревая, что одно широкое, осененное деревьями крыльцо и есть вход в магазин. Меня встретил пожилой мужчина, черноволосый, с клинообразной бородкой, в длинном [433] шлафоре-сюртуке, не совсем чистым английским выговором. «Жид!» шепнул мне бывший со мной Г., успевший уже обегать европейский квартал. Тут, как и у Фога, и как во всякой провинции, было все в магазине. Мы накупили сапог, башмаков и отправились к Фогу, за сигарами. Но в дверях столкнулись с высоким, черноволосым мужчиной. «Вот сам Фог, сказал опять Г.: он — жид!» Мы пошли прямо и вышли на речку. Я зашел за Б. К. — «Пойдемте, я вам буду показывать город», сказал я. Он молча последовал за мною. Речка, разделяющая европейский квартал от китайского, очень живописна. Она шириной всего сажен пять, мутна, как и сам Янсекиян, как и Вусун, извилиста, осенена местами ивами, которые, покрывая ее, почти падают на другой берег. На речке толпятся джонки, на которых живут китайские семейства. По берегам движется целое народонаселение купцов, лодочников, разного рода мастеровых. Дома, то идут близ самой речки, едва оставляя тропинку по берегу для пешеходов, то отступают далеко, так что экипаж проедет свободно. В одном месте нас остановил приятный запах: это была мастерская изделий из камфарного дерева. Мы зашли в сарай и лавку и очутились среди гробов, сундуков и ларцов. Когда мы вошли, запах камфары, издали очень приятный, так усилился, что казалось, будто к щекам нашим вдруг приложили по подушечке с камфарой. Мы хотели купить сундуки из этого дерева, но не было возможности объясниться с китайцами. Мы им — по английски, они по своему; прибегали к пальцам, но ничего из этого не выходило. Две девки, работавшие тут же, и одна прехорошенькая, смеялись исподтишка, глядя на нас; рыжая собака с ворчаньем косилась; запах камфары сильно щекотал нервы в носу — мы, шагая по [434] стружкам, выбрались и пошли к Фогу, а потом отправились отыскивать еще магазин, Французский, о существовании которого носились темные слухи и который не давался нам другой день. Мы быстро миновали базар и все запахи, прошли мимо хлопчатобумажных прядилен, харчевен, разнощиков, часовни с Буддой, и перебежали мостик. — «Куда же теперь, налево или направо?» спросил я Б. — «Да куда нибудь, хоть налево!» Прямо перед нами был узенький, преузенький переулочек, темный, грязный, откуда, как тараканы из щели, выходили китайцы; на право большой европейский каменный дом; настежь отворенные ворота вели на чистый двор, с деревьями, к широкому чистому крыльцу. На лево открылся нам целый новый китайский квартал, новый лабиринт лавок, почище и побогаче, нежели на той стороне. Тут были лавки с материалами, мебельные, я любовался на китайскую мебель, о которой говорил выше, с рельефами и деревянной мозаикой. Здесь нет харчевен и меньше толкотни. Лавки начали редеть, мы шли мимо превысоких, как стены крепости, заборов из бамбука, за которыми лежали груды кирпичей, и наконец прошли через огромный двор, весь изрытый и отчасти заросший травой, и очутились под стенами осажденного города. Известно, что Китайцы, ужасные педанты, не признают городом того, который не огорожен. От того у них каждый город окружен стеной, между прочим и Шанхай. Но какая картина представилась нам! Еще издали мы слышали смешанный шум человеческих голосов и не могли понять, что это такое. Теперь поняли. Нас от стен разделял ров: по ту сторону рва, у самых стен, толпилось более тысячи человек народу и горланили во всю мочь; на стене, облепив ее, как мухи, горланила другая тысяча человек инсургентов. Внизу были [435] разнощики. Они принесли из города все, что только можно принести, притащить, привезти и приволочь. Живность, зелень, фрукты, дрова, целые бревна, медленно ползли по стенам вверх. Стена, из серого кирпича, очень высока, на глазомер сажен в 6 вышиною, и претолстая: осажденные во все горло требовали — один свинью, другой капусты, третий курицу, торговались, бранились, наконец условливались; сверху спускалась по веревке корзина с деньгами и поднималась с курами, апельсинами, с платьем; там тащили доски, тут бранились. Кутерьма ужасная. Посторонним ничего нельзя было разобрать. Я убедился только, что продавцы осаждают город гораздо деятельнее и успешнее империялистов. Там слышны ленивые выстрелы: те осаждают, чтобы истребить осажденных, а эти, чтобы продлить их существование. Наши проникли таки потом в лагерь, с английскими офицерами, и видели груды жареных свиней, кур, лепешек и т. п., принесенных в жертву пушкам и расставленных у жерл. Осаждающие могли бы конечно помешать снабжению города съестными припасами, если б сами имели больше свободы, нежели осажденные: но они не смеют почти показываться из лагеря, тогда как мы видели ежедневно инсургентов, свободно разгуливающих по европейскому городу. У них и костюм другой, лба уже они не бреют, как унизительного, введенного Манжурами обычая. Но и тех, и других англичане и американцы держат в руках. П-т видел, как два всадника, возвращаясь из города в лагерь, проехали по земле, отведенной для прогулок англичанам, и как английский офицер с Спартака поколотил их обоих палкой за это, так что один свалился с лошади. Ров и стена, где торгуют разнощики, обращены к городу и если бы одно ядро попало в европейский квартал, тогда и осажденные и [436] осаждающие не разделались бы с консулами. Одно и так попало нечаянно в колесо французского парохода, командир хотел открыть огонь по городу: не знаю, как уладили дело.

Вообще обращение Англичан с Китайцами, да и с другими, особенно подвластными им народами, не то чтоб было жестоко, а повелительно, грубо, или холодно-презрительно, так, что смотреть больно. Они не признают эти народы за людей, а за какой то рабочий скот, который они, пожалуй, не бьют, даже холят т. е. хорошо кормят, исправно и щедро платят им, но не скрывают презрения к ним. К нам повадился ходить в отель офицер, не флотский, а морских войск, с Спартака, молодой человек лет двадцати, кажется тоже не прочь от приключений. Его звали Стокс, он беспрестанно ходил, и в осажденный город, и в лагерь. Мы с ним гуляли по улицам, и если впереди нас шел Китаец и, не замечая нас, долго не сторонился с дороги, Стокс без церемонии брал его за косу и оттаскивал в сторону. Китаец сначала оторопеет, потом, с улыбкой подавленного негодования, посмотрит в след. А нет, конечно, народа смирнее, покорнее и учтивее Китайца, исключая Кантонских: те, как и всякая чернь в больших городах, груба и бурлива. А здесь я не видал насмешливого взгляда, который бы Китаец кинул на Европейца: на лицах видишь почтительное и робкое внимание. А Англичане вот как платят за это: на их же счет обогащаются, отравляют их, да еще и презирают свои жертвы. Наш хозяин, Дональд, конечно плюгавейший из англичан, вероятно нищий в Англии, может быть без ремесла, иначе как решиться отправиться на чужую почву заводить трактир, без видов на успех — и этот Дональд, сказывал Т., так бил одного [437] из Китайцев, слуг своего трактира, что «меня даже жалость взяла», прибавил добрый П. А. Не знаю кто из них кого мог бы цивилизовать — не Китайцы ли Англичан, своею вежливостью, кротостью, да и уменьем торговать тоже.

Полюбовавшись на осаду разнощиков, мы пошли по берегу рва искать дом французского консула и французский магазин. Утром шел дождь и ноги наши вязли в клейкой грязи. Мы кое как выбрались к мостику, видели веющий над кучей кровель французский флаг и все не знали, как попасть к нему. Мы остановились в нерешительности у мостика, подле большого каменного европейского дома, с настежь отворенными воротами. Я вошел на двор, отворил дверь в доме и очутился в светлом, чистом, прекрасном магазине, похожем на все европейские столичные магазины. — Где это я? спросил я вслух. — Во Французском магазине Реми, отвечал забравшийся туда прежде нас Г. Ко мне подошел пожилой невысокий брюнет и заговорил по Французски. «Посмотрите-ка на хозяина», сказал мне Г. по русски. Я посмотрел. — А что? — Разве не видите? — Вижу... да что такое? — «Жид», отвечал он.

Из этого небрежного очерка одного из пяти открытых англичанам портов, вы никак не заключите, какую блистательную роль играет теперь, и будет играть еще со временем Шанхай! И в настоящее время он в здешних морях затмил, колоссальными цифрами своих торговых оборотов, Гон-Конг, Кантон, Сидней, и занял первое место после Калькуты, или «Калькатты», как ее называют Англичане. А все опиум! За него Китайцы отдают свой чай, шелк, металлы, лекарственные, красильные вещества, пот, кровь, энергию, ум, всю жизнь. Англичане и Американцы хладнокровно берут все это, обращают в деньги [438] и также хладнокровно переносят старый, уже заглохнувший упрек за опиум. Они, не краснея, слушают его и ссылаются одни на других. Английское правительство молчит, — одно, что остается ему делать, потому что многие, стоящие во главе правления лица, сами разводят мак на индейских своих плантациях, сами снаряжают корабли и шлют в Янсекиян. За 16 миль до Шанхая, в Вусуне, стоит целый флот, так называемых, опиумных судов. Там складочное место отравы. Другие суда привозят и сгружают, а эти только сбывают груз. Торг этот запрещен, проклят китайским правительством: но что толку в проклятии, без силы? В таможню, опиума, разумеется, не повезут, потому что за привоз контрабанды виновный подвергается строгому взысканию и судно его конфискуется. Но если кто провезет тайком, тому, кроме огромных барышей, ничего не достается. Мало толку правительству и от здешней таможни, даром что таможенные чиновники заседают в том же здании, где заседал прежде Будда т. е. в кумирне. Китайцы, с жадностью, кидаются на опиум и быстро сбывают товар внутрь. Китайское правительство имеет право осматривать товар на судах только тогда, когда уверено, что найдет его там. А оно никогда не найдет, потому что подкупленные агенты всегда успеют заблаговременно предупредить хозяина и груз бросят в реку, или свезут: тогда правительство, за фальшивое подозрение, не разделается с иностранцами, и от того осмотра никогда не бывает. Английское правительство оправдывается тем, что оно не властно запретить сеять в Индии мак, а присматривать-де за выделкою опиума и неводворением его в Китае не его дело, а обязанность Китайского правительства. Это говорит тоже самое правительство, которое участвует в [439] святом союзе против вывоза негров. Но что понапрасну бросать еще один слабый камень в зло, в которое брошена бесполезно тысяча. Не странно ли: дело так ясно, что и спору не подлежит; обвиняемая сторона молчит, сознавая преступление, и суд изречен, а приговора исполнить некому? Бесстыдство этого скотолюбивого народа доходит до какого-то героизма, чуть дело коснется до сбыта товара, какой бы он ни был, хоть яд. Другой пример меркантильности Англичан еще разительнее: не будь у Каффров ружей и пороха; Англичане, одною войной, навсегда положили бы предел их грабежам и возмущениям. По этому и запрещено, под смертною казнию, привозить им порох. Между тем Каффры продолжали действовать огнестрельным оружием. Долго не подозревали, откуда они берут военные припасы: да однажды, на пути от одного из портов, взорвало несколько ящиков с порохом, который везли, вместе с прочими товарами, к Каффрам — с английских же судов! Они возили это угощение для своих же соотечественников: это уж из рук вон торговая нация!

Страшно и сказать вам итог здешней торговли. Посмотрите: 35 лет тому назад, в целый Китай привозилось европейцами товаров всего на сумму около 15 миллионов серебром. Из этого опиум составлял не много более четвертой части. Лет 12 тому назад, еще до Китайской войны, привоз увеличился вдвое т. е. более нежели на сумму 30 миллионов серебром, и привоз опиума составлял уже четыре пятых, и только одну пятую других товаров. Это в целом Китае. А теперь гораздо больше привозится в один Шанхай. Шанхай играет бесспорно первостепенную роль в китайской торговле. Он возвысился не на счет [440] соседних городов, Амоя, Нингпо и Фу-Чу-Фу. Эти места имели свой круг деятельности, свой род товаров и все это имеют до сих пор. Но Кантон и Гон-Конг не могли не потерять отчасти своего значения, с тех пор, как открылась торговля на севере. Многие произведения северного края нашли ближайшую точку отправления и приток их к этим двум местам уменьшился. Но опасение на счет предполагаемого совершенного упадка Кантона — неосновательно. Заключая в своих стенах около миллиона жителей и не один десяток их в подведомственных ему и близ лежащих областях, Кантон будет всегда служить рынком для этих жителей, которым нет надобности искать работы и сбыта товаров в других местах. Притом он мануфактурный город: нелегко широкий приток товаров его к южному порту, поворотить в другую сторону, особенно когда этот порт имеет еще на своей стороне право старшинства. Гон-Конг тоже не падет от возвышения Шанхая, а только потеряет несколько, и потерял уже, как складочное место: теперь многие суда обращаются непосредственно в Шанхай, тогда как прежде обращались с грузами, или за грузами, в Гон-Конг. Причины возвышения Шанхая заключаются в выгодном его географическом положении на огромной реке, на которой выше его лежит несколько многолюдных торговых и мануфактурных городов, между прочим Нанкин и Сучеу-Фу. Шанхай сам по себе ничтожное место: в нем всего (было до осады) до 300 т. жителей: это мало для Китайского города, но он служит торговым предместием этим городам, и особенно провинциям, где родится лучший шелк и чай, две самые важные статьи, которыми пока расплачивается Китай за бумажные, шерстяные и другие европейские [441] и американские изделия. Только торговля опиумом производится на звонкую, больше на серебряную монету.

Один из новых путешественников, именно Г. Нопич, сделавший путешествие вокруг света на Датском корвете Галатея, под командою Г. Стен-Билля, издал в особой книге собранные им сведения о торговле посещенных им мест. Это добросовестный и полезный труд. Хотя Нопич был в Китае в 1847-1848 годах, а с тех пор торговая статистика много изменилась, особенно в итогах, но некоторые общие выводы и данные сохраняют силу до сих пор. Между прочим нельзя не привести дельного его совета: при отправлении товаров в Китай, строго сообразоваться со вкусом и привычками Китайцев: сукна, например, и прочие подобные изделия должны быть изготовляемы по любимым их образцам, известных цветов, известной меры. Он даже дает мелочные, но полезные наставления, как укладывать материи, какими ярлыками снабжать и т. п.. Советует еще не подчивать Китайцев образчиками, с обещанием, если понравится товар, привезти в другой раз. Китайцы, говорит он, любят, увидевши вещь, купить тотчас же, если она приходится по вкусу.

Теперь, по случаю беспорядков в Китае, торговля стонет, кризис в полном разгаре. Далеко отзовется этот удар, нанесенный торговле. Его, как удар землетрясения, почувствует Гон-Конг, Сингапур, Индия, Англия и Соединенные Штаты. Хотя торг, особенно опиумом, не прекратился, но все Китайские капиталисты разбежались, ушли внутрь и сбыт производится лениво, сравнительно с прежним, и все таки громадно само по себе. В самом Шанхае лавки и дома заперты, богатые купцы выбрались, а оставшиеся заплатили контрибуцию инсургентам. Один из этих купцов оказался [442] католиком и был обложен пошлиною в 80 тысяч испанских пиастров, но дело кончилось, кажется, на шести или семи тысячах. Суда, хотя и не в прежнем числе, продолжают подвозить товары в город и окрестности, мимо таможни. Таутай однако же протестовал против явного нарушения таможенных правил и отнесся к английскому консулу, требуя уплаты пошлин. Тот отвечал, что он не знает, имеет ли право местная власть требовать пошлин, когда она нов силах ограждать торговлю, о чем купцы должны заботиться сами. Во всяком случае решение дела оставлено до конца войны. А конца войны не предвидится, судя поначалу. По крайней мере Шанхайская война скоро не кончится. В Нанкине, лежащем выше на Янсекияне, теперь главный пункт инсургентов. Там же живет и главный начальник их, и вместе претендент, Тайпин-Ван. Нанкинские инсургенты считают Шанхай слишком ничтожным пунктом и от того не посылают туда подкрепления. Французский полномочный Бурбулон ездил, со свитою, на пароходе, в Нанкин: Тайпин-Ван не принял его, а предоставил видеться с ним своему секретарю. На вопрос Француза, как намерено действовать новое правительство, если оно утвердится, Тайпин-Ван отвечал, что подданные его, как христиане, приходятся Европейцам братьями и будут действовать в этом смысле, но что обязательствами себя никакими не связывают. Тот так и воротился, с чем поехал. Но ответ этот принят Европейцами глубоко к сведению. Вся эта восставшая сволочь объявляет себя христианами. Христианство это водворено протестантами, или пробравшимися с востока несториянами, и смешалось с буддизмом.

Китай отныне можно уже считать христианской [443] страной. Истинная религия пробирается туда всеми возможными путями. И знаете ли, что содействует ее водворению? Религиозный индефферентизм Китайцев. У них нет фанатизма: они не заразились им, даже от буддистов, и хладнокровно допустили буддизм. Учение Конфуция — не религия, а просто обиходная нравственность, практическая философия, не мешающая никакой религии. Католическое духовенство, правда, не встретит в массе Китайского народа той пылкости, какой оно требует от своих учеников, разве этот народ перевоспитается совсем, но этого долго ждать, за то не встретит и не встречает и пылкого фанатического сопротивления, а только ленивое, систематическое противудействие со стороны правительства, как политическую предосторожность.

Практическому и промышленному духу Китайцев, кажется более по плечу дух протестантской, нежели католической проповеди. Протестанты начали торговлей и привели напоследок религию. Китайцы обрадовались первой и незаметно принимают вторую, которая ни в чем им не мешает. Католики, на против, начинают религией и хотят преподать ее сразу, со всею ее чистотою и бескорыстным поклонением, тогда как у Китайцев не было до сих пор ничего, похожего на религиозную идею. Есть у них правда, поклонение небесным духам, но это поклонение, не только не вменяется в долг народной массе, но составляет, как я уже, кажется, заметил, однажды, обязанность только Богдыхана.

Мне в Шанхае подарили три книги на китайском языке: Новый завет, географию и Езоповы басни. Это забота протестантских миссионеров. Они переводят и печатают книги в Лондоне — страшно сказать, в каком числе экземпляров: в миллионах, привозят в Китай и раздают даром. [444] Мне называли имя английского богача, который пожертвовал, вместе с другими, огромные суммы на эти издания. Медгорст — один из самых деятельных миссионеров: он живет 30 лет в Китае и беспрерывно подвизается в пользу распространения христианства, переводит европейские книги на китайский язык, ездит из места в место. Он теперь живет в Шанхае. Наши синологи были у него и приобрели много изданных им книг, довольно редких в Европе. Некоторые он им подарил. Одно заставляет бояться за успех христианства: это соперничество между распространителями. Оно, к сожалению, отчасти уже существует. Католические миссионеры запрещают своим ученикам иметь книги, издаваемые протестантами, а протестанты привезли и роздали, между прочим в Шанхае, несколько десятков тысяч своих изданий. Издания эти достались большею частию Китайцам-католикам и они принесли их своим наставникам, а те сожгли.

Был уж седьмой час, когда я и К. стали сбираться обедать к американскому консулу. Надо было бриться, одеваться, и все это в холоде, в тесноте, на бивуаках. «Вы верно мои бритвы взяли?» скажет мне К., шаря по всем углам. «Нет, не брал, а вот вы не надели ли мои сапоги: я что-то не вижу их. Тут их целая куча лежала, а теперь нет». Тяжело кажется, без слуги, доставать платье из глубины туго набитого чемодана. — «Ну уж эти путешествия!» слышится из соседней комнаты, где такой же труженик, как мы, собирался тоже на обед и собственноручно, охая, со стоном, чистит фрак. Щетка вырывается из непривычных рук, вместе с платьем, и сопровождаемая бранью, падает на пол. — Мы пришли в самую пору т. е. последние. В гостиной собралось человек [445] восемь. Кроме нас четверых, или пятерых, тут были командиры английских и американских судов, и еще какие то негоцианты, да молодые люди, служащие в конторе Каннингама, будущие негоцианты.

Стол был заставлен блюдами. «Кому есть всю эту массу мяс, птиц, рыб?» вот вопрос, который представится каждому, не Англичанину и не Американцу Но надо знать, что, в Англии и Соединенных Штатах, для слуг особенного стола не готовится: они едят тоже самое, что и господа, от того нечего удивляться, что чуть не целые быки и бараны подаются на стол. Между тем кругом по столу ходили постоянно три графина, с портвейном, хересом, и мадерой, и останавливались на минуту перед каждым гостем. Всякий нальет себе, чего ему вздумается. Шампанское человек разносил в течение целого обеда и наливал сейчас же, как только заметит у кого нибудь пустую рюмку. «Г. Каннингам желает выпить с вами рюмку вина», сказал чисто по английски, наливая мне шампанского, Китаец, одетый очень порядочно и похожий, в своем костюме, немного на наших богатых ярославских баб. Он говорил это почти каждому гостю. — Выпить с кем нибудь рюмку вина — значит поднять свою рюмку, показать ее тому, с кем пьешь, а он покажет свою, потом оба кивнут друг другу и выпьют. Через минуту соседа мои стали пить со мной по рюмке, а там пошло на перекрест, кто с кем хотел. Это просто была бы сущая напасть, если б надо было выпивать по целой рюмке. Но никто не обязывается к этому. Надо только налить, или долить рюмку, а выпить можно хоть каплю. Вино у Каннингама, разумеется, было прекрасное. Ему привозили из Европы. Вообще же в продаже, в этих местах т. е. в Сингапуре, Гонконге и Шанхае, вина никуда не годятся. Херес, [446] мадера и портвейн сильно приправлены водкой, заглушающей нежный букет вин Пиринейского полуострова. Да их большею частию возят с мыса Д. Н. — Шампанское идет из Америки и просто никуда не годится. Это американское шампанское свирепствует на Сандвичевых островах и вот теперь проникло в Китай. Все убрали, кроме вина, и поставили десерт: все тоже, что и в трактире т. е. гранаты, сухие фиги или жужубы, орехи, мандарины, пампльмусс и наконец те маленькие апельсины или померанцы, которые я так неудачно попробовал на базаре. «Разве это едят?» спросил я своего соседа. «Yes, o yes!» отвечал он, взял один померанец, срезал верхушку, выдавил всю внутренность, с косточками, на тарелку, а пустую кожу съел. — «Что такое, разве это хорошо?» — «Попробуйте!» — Я попробовал: кожа сладкая и ароматическая, между тем как внутри кисло. Все навыворот: у фруктов едят кожу, а внутренность бросают. — Я дал сильный промах и едва едва поправился. Подали кофе и сигары. «Мне очень нравятся английские обычаи, сказал я: по окончании обеда остаются за столом, едят фрукты, пьют вино, курят и разговаривают...» «У Англичан не курят, живо перебил мой сосед: это наш обычай». Я смотрю на него, что он такое говорит. Я попался: он не Англичанин, я в гостях у Американцев, а хвалю Англичан. Сидевший напротив меня Б. К. закашлялся своим смехом. Но кто же их разберет? говорят, молятся, едят одинаково, и одинаково ненавидят друг друга.

После обеда нас повели в особые галлереи играть на биллиарде. Хозяин и некоторые гости, узнав, что мы собираемся играть русскую, пяти шаровую партию, пришли было посмотреть, что это такое, но как мы с П., в течение получаса не сделали ни одного шара, то [447] они постояли, постояли, да и ушли, составив себе вероятно не совсем выгодное понятие о русской партии.

Третий, пятый, десятый и так далее дни текли однообразно. Мы читали, гуляли, рассеянно слушали пальбу инсургентов и империалистов, обедали три раза в день, переделали все свои дела, отправили почту и, между прочим, Адмирал отправил курьером в Петербург Лейтенанта Кроуна, с донесениями, образчиками товаров и прочими результатами нашего путешествия до сих мест. Стало скучно: куда бы нибудь в другое место пора! твердили мы. Всех здесь знаем и все знают нас. Со всеми кланяемся и разговариваем. Однажды утром, в самый зимний и самый великолепный, солнечный день с 15° тепла, 6-го Декабря, собрались мы вчетвером гулять целый день: О. А., В. А. К., П-т и я. Мы долго шли берегом до самого дока, против которого стояла шкуна. На плоту переехали рукав Вусуна, там же переезжало много Китайцев на другом плоту. Какой то старый купец хотел прыгнуть к нам на плот, когда этот отвалил уже от берега, но не попал и бухнулся мимо, в воду, к общему удовольствию собравшейся на берегу публики. Старик держал за руку сына, или внука, мальчика лет семи, и тот упал. Та-та, та-та! кричал он в воде. П-т, пылкий мой сосед, являющийся всегда, когда надо помочь кому нибудь, явился и тут, он вытащил мальчика, а другие старика. Мы заехали на шкуну. Там у борта застали большую китайскую лодку, с разными безделками: резными вещами из дерева, вазами, тростями из бамбука, каменными изваяниями идолов и т. и. Я хотя и старался пройти мимо искушения, закрыв глаза и уши, однако купил этих пустяков талеров на десять. Мы слегка позавтракали на шкуне и воротясь на берег, прошли через док. Док без шлюз, а [448] просто с проходом, который закладывается илом, когда судно впустят туда, а надо выпустить — ил выкидывается на берег, в кучу. Работа не легкая, но что значит труд для Китайцев? Док принадлежит частному человеку, Англичанину, кажется. Большое пространство около дока завалено было камфарными деревьями, необыкновенно длинными и толстыми. Этот лес идет на разные корабельные надобности. Оттуда мы вышли в слободку, окружающую док и по узенькой улице, наполненной лавчонками, дымящимися харчевнями, толпящимся, продающим, покупающим народом, вышли на речку. Тут прошли через съестной рынок, кое-где останавливаясь. Уж давно меня занимали какие-то фрукты, или овощи, темные, сухие, немного похожие видом на каштаны, но с рожками. О. А. указал еще на орехи, называя их «водяными грушами». Он уверял, что они очень хороши. Рожки были тоже водяной плод. Мы взяли с собой несколько и попробовали: недурно, похожа вкусом на наши молодые орехи. В. А. К., который способен есть все не морщась, что попадет под руку, китовину, сивуча, что хотите, не нахвалится. Много разных подобных лакомств, орехов, пряников, пастил и т. п. продается на китайских улицах.

С речки мы повернули на право и углубились в поля. Это залы, а не нивы. Мы шли по маленьким, возвышающимися над нивами тропинкам, которые разграничивают поля. На межах растут большие деревья. Деревень нет, все фермы. Каждый крестьянин живет отдельно в своем огороженном доме, среди своего поля, которое и обработывает. Похоже на Англию. На многих полях мы видели надгробные памятники, то через чур простые, то слишком затейливые. Больше все квадратные, или продолговатые камни, а на одном [449] поле видели изваяния, из белого камня, группы лошадей и всадников. Грубо сделано, но надо вспомнить, что и за артисты работают эти вещи.

Пробираясь через большое поле гуськом, потому что по тропинке двоим трудно пройти рядом, мы вдруг остановились все четверо. Вдали шла маленькая процессия, носильщики несли сундук не сундук — «гроб» сказал кто-то. Мы бросились в ту же сторону, где шла процессия. Она остановилась на одном поле. За гробом шло несколько женщин, все в широких белых платьях, повязанные белыми же платками, несколько детей и собака. Носильщики поставили гроб, женщины выли, или «вопили», как говорят у нас в деревнях. Четыре из них делали это равнодушно, как будто по долгу приличия, а может быть они были и нанятые плакальщицы. За то пятая, пожилая, заливалась горькими слезами. Те, заметя нас, застыдились и понизили голоса, дети робко смотрели на гроб, собака с повисшим хвостом, увидя нас, тихо заворчала. Пятая женщина не обращала ни на что внимания. Она была поглощена горем; рыдая, она что-то приговаривала, мы конечно не понимали слов, но язык скорби один везде. Она бросалась на гроб, обнимала его руками, клала на него голову, на минуту умолкала, потом, со стоном, начинала опять свою плачевную песнь. Тяжело было смотреть: мы еще скорее пошли прочь, нежели пришли. Но нас далеко провожал голос ее, прерываемый всхлипиваниями и рыданиями. На месте, где поставили гроб, не было могилы. Китайцы сначала оставляют гроба просто, иногда даже открытыми, и потом уже хоронят.

Мы шли по полям, засеянным разными овощами. Фермы рассеяны саженях в 150 или 200 друг от друга. Заглядывали в дома; «чинь-чинь» говорили мы [450] жителям. Они улыбались и просили войти. Из дверей одной фермы выглянул Китаец, седой, в очках, с огромными круглыми стеклами, державшихся только на носу. В руках у него была книга. О. А. взял у него книгу, снял с его носа очки, надел на свой, и стал читать вслух по китайски, как по русски. Китаец и рот разинул. Книга была — Конфуций. Мы пошли обратно к городу, по временам останавливаясь и любуясь яркой зеленью посевов и правильно изрезанными полями, засеянными рисом и хлопчатобумажными кустарниками, которые очень некрасивы без бумаги: просто сухие черные прутья, какие остаются на вызжженном месте. Голоногие Китайцы, стоя по колено в воде, вытаскивали пучки рисовых колосьев и пересаживали их на другое место. В предместье мы опять очутились в чаду китайской городской жизни; опять охватили нас разные запахи, в ушах раздавались крики разнощиков, трещанье и кипенье кухни, хлопанье на бумагопрядильнях. Ах, какая духота: вон, вон скорей на чистоту, мимо интересных сцен. Однако ж я успел заметить, что у одной лавки купец, со всеми признаками неги, сидел на улице, зажмурив глаза, а жена чесала ему седую косу. Другие у лавок ели, брились.

Подходя к перевозу, мы остановились посмотреть прелюбопытную машину, которая качала из бассейна воду вверх на террасы, для орошения полей. Это длинная движущаяся на своей оси, лестница, ступеньки которой загребали воду и тащили вверх. Машину приводила в движение корова, ходя по вороту кругом. Здесь, как в Японии, говядину не едят: не достало бы мест для пастбищ; этого скота держат столько, сколько нужно для работы. Коровы не избавлены от ярма.

Мы скучно и беспечно жили до 15-го Декабря, как вдруг получены были с почтой известия о близком [451] разрыве с западными державами. С часу на час ждали парохода с Ост-индской почтой и если б она пришла с известием о войне, нашу шкуну могли бы захватить английские военные суда. Наш 52 пушечный фрегат и 20 пушечный корвет конечно сильнее здешних судов, но они за 90 миль, а в Вусун, войти по мелководью, не могут. Командиру шкуны и бывшим в Шанхае офицерам отдано было приказание торопиться к Saddle Islands, для соединения с отрядом. Мне предоставлено на волю, остаться или воротиться потом на китайской лодке. Это крытые и большие лодки, да еще из бамбука, гладкие, лакированные, с резьбой и разными украшениями. Но ехать на них 90 миль — мученье. Тесно и беспокойно, да и окатит соленой водой не один раз. Я не знал, на что решиться, и мрачно сидел на своем чемодане, пока товарищи мои шумно выбирались из трактира. Кули приходили и выходили, таская поклажу. Все ушли, девятый час, а шкуне в 10 часу велено уйти. Многие из наших обедают у Каннингэма, а другие отказались, в том числе и я. Это прощальный обед. Наконец я быстро собрался, позвал писаря нашего, который жил в трактире, для переписки бумаг, велел привести двух кули и мы отправились. Они на толстой бамбуковой жерди, с большими крашеными фонарями, понесли мой чемодан, подпрыгивая и покрикивая аа-аа-аа. Я и Д. едва успевали следовать за ними. Пришли к пристани: темнота, ни души там, ни одной лодки. Кули крикнул: из кучи джонок слабо отозвался кто-то и замолчал, но никто не ехал. Кули обернулся в другую сторону и крикнул сильнее. Около одного судна послышалась возня и зашевелилось весло: плыла лодка. В это же время послышалось сильное движение весел и от джонок. Наконец мы поехали, все темно, только река [452] блистала от звезд, как тусклое стекло. Мы через 3/4 часа едва добрались до шкуны. Вдали, в городе попаливали. На шкуне битком набито народу: некоторым и сесть было негде. Но в Вусуне многие отделились на транспорт и стало посвободнее. Спали на полу, по каютам, по лавкам, везде, где только можно. Я лег в капитанской каюте, где горой лежали ящики, узлы, чемоданы — в трюме, в самом стесненном положении; бараны и куры криком беспрестанно напоминало о себе, между ними была пара живых фазанов, которые вероятно в первый раз попали в такое общество. Против меня лежал О. А. Он видно рассуждал о чем нибудь, хотел, кажется, сказать что-то, да не успел и заснул. На лице осталось раздумье, рот отворен, он опирается на локоть и табакерка в руке. «Непременно упадет, думал я, лишь только качнет посильнее». А покачивало. Я все ждал, как это случится, да и сам заснул. В просонках видел, как пришел К., посмотрел на нас, на оставленное ему место, втрое меньше того, что ему нужно по его росту, подумал и лег, положив ноги на пол, а голову куда-то на полку. Пришел П. А. Т., учтиво попросил у нас позволения лечь на полу: «надеюсь, что вы позволите мне, — начал он, по своему обыкновению, красноречиво, — занять местечко: я не намерен никого обременять, но в подобном случае теснота неизбежна, и потому» и т. д. Ему никто не ответил, все спали или дремали, он вздохнул, разослал какую-то кожу, потом свое пальто и лег с явным прискорбием. Утром он горько жаловался мне, что мое одеяло падало ему на голову и щекотало по лицу.

Лишь только выехали за бар, в открытое море, Г. отдал обычную свою дань океану, глядя на него тоже сделал, с великим неудовольствием, О. А. Из не [453] моряков, меня только одного ни разу не потревожила морская болезнь: я не испытал и не понял ее. К вечеру мы завидели наши, качающиеся на рейде суда, часов в семь бросили якорь и были у себя — дома. Дома! что называется иногда домом! Какая насмешка! Прощайте: не сетуйте, если это письмо покажется вам вяло, скудно наблюдениями, или фактами, незанимательно и сухо: пеняйте столько же на меня, сколько и на Янсекиян и его берега: они тоже скудны и незанимательны, нельзя сказать только сухи; не мудрено, что они так отразились и в моем письме.

Ив. Гончаров.

Текст воспроизведен по изданию: Русские в Японии в конце 1853 и в начале 1854 годов // Морской сборник, № 10. Отдел II. 1855

© текст - Гончаров И. А. 1855
© сетевая версия - Тhietmar. 2022
©
OCR - Иванов А. 2022
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Морской сборник. 1855