Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

500casino

500casino

500casinonews.com

ПУТЕШЕСТВИЯ ЗА ГРАНИЦУ ВРЕМЕН ПЕТРА ВЕЛИКОГО

I

В жизни народа и общества, как в жизни отдельного лица, совершаются известные психологические процессы, где кроме общих исторических оснований их развития играют роль также внешние события и отношения, впечатления которых дают начало новым явлениям быта, а также и новым настроениям, в свою очередь направляющим дальнейшие факты внутренней жизни. Внешние события, которые затрогивали национальное бытие и доходили до сознания целой массы, отражались нравственными последствиями и полагали новые черты в самом народном характере, или, теснее, в характере общественных стремлений. Времена Петра Великого принесли не мало таких психологических возбуждений. Если теперь для всех беспристрастных историков не остается сомнения в том, что самая деятельность Петра была органическим созданием предшествующей истории, то его личность и воля в свою очередь составили новый источник могущественнейших воздействий, которые становились исторической силой в развитии общества. В ряду таких воздействий не малое значение возымели путешествия русских людей, именно людей высшего круга, на европейский Запад.

В старой московской России это было дело совершенно [245] небывалое. С тех пор как образовалось московское царство, оно старательно охраняло себя от какого-либо сближения с этим Западом, к которому ставило себя в резкую противоположность. Москва, после падения Константинополя, считала себя третьим Римом; в этом качестве она хотела быть строгой хранительницей православия и поэтому уже не хотела иметь ничего общего с тем Западом, который, был ли он католический или протестантский, был одинаково еретический. Эта религиозная точка зрения господствовала одинаково и в среде самой власти, и в народе; притом она была до такой степени проникнута внешним обрядовым характером, что доходила наконец до самой крайней исключительности: эту исключительность мы можем до сих пор наблюдать в расколе, но в прежние времена она составляла общую черту московского благочестия. Известно, что из-за обрядовых отличий московские люди относились недоверчиво даже к народам православной церкви; они считали плохими православными самих греков, не одобряли грузин, обличали в ересях малороссов и т. д. Иноземец, который был и иноверец, был уже формальный еретик, с которым можно было иметь дело только по необходимости, и надо было всячески остерегаться, чтобы как-нибудь не оскверниться в общении с ним, как поныне раскольник боится «обмирщиться» в сношениях с никонианцем. Несмотря на никоновскую «реформу», его преемники на патриаршем престоле, хотя и обличали раскольников, но по существу своих идей, по церковной исключительности, по вражде к малейшим признакам западного образования, были такими же людьми времен Стоглава и при первых нововведениях Петра его противниками (как Адриан), почему Петр и прекратил патриаршество. Новое образование силою вещей, становилось к концу ХVII века все более живою потребностью, но объем его был все-таки весьма ограниченный и любители его были редким исключением в общей массе тогдашних книжников.

Таким образом московское государство было окружено своего рода китайскою стеной чрезвычайного самомнения и вместе суеверия относительно иноземцев: на них смотрели высокомерно, но вместе и со страхом, потому что в их непонятном знании (как видно, например, из рассказов Олеария) подозревали нечистую силу. В конце концов правительство, — впрочем в согласии с общим убеждением, — закрывало всякую возможность сближения с этим подозрительным [246] иноземным миром. Котошихин, рассказывая о том, как многие даже из высших бояр — «грамоте неученые и не студерованные», объясняет: «Российского государства люди породою своею спесивы и необычайные ко всякому делу, понеже в государстве своем научения никакого доброго не имеют и не приемлют, кроме спесивства и бесстыдства, и ненависти и неправды. Правда есть тому всему, понеже для науки и обычая в иные государства детей своих не посылают, страшась того: узнав тамошних государств веру и обычаи, начали-б свою веру отменять и приставать к иным, и о возвращении к домам своим и к сродичам никакого бы попечения не имели и не мыслили». Так думали сами московские люди и немудрено, что правительство с своей стороны обставляло большими трудностями всякую поездку за границу, опасаясь кроме того и каких-нибудь политических умыслов. Даже отправляя послов, правительство с точностию определяло их обязанности и запрещало всякие посторонние разговоры: им повелевалось: «государево дело делать во всем по государеву наказу и государевой чести во всяких мерах остерегать, и о иных делах держати ответ учтиво, а лишних и ненадобных речей ни с кем не говорить и собою ничего не всчинать». К концу XVII века едва начинали привыкать к иноземцам. Необходимость в технических знаниях, которых дома не было, давно вынудила призывать в Москву иноземцев, которые заселили наконец целую Немецкую слободу, помещенную впрочем далеко за чертой города (в нынешнем Лефортове).

Но, как ни велика была эта боязнь общения с иноверным Западом, находились люди, в которых любознательность повидимому превозмогла эту боязнь. Сохранилось мало известий о русских людях, бывавших тогда за границей независимо от каких-нибудь оффициальных посольств, в интересах знания, и эта скудость известий указывает, что самые факты были только редкими исключениями при всеобщей боязни западной науки. Немногому можно было научиться в самой Москве, — например, греческому языку от заезжих греков, — и в посольском приказе бывали лишь немногие люди, знакомые с иностранными языками и служившие переводчиками, хотя и в этом качестве бывали опять и иностранцы. Князь Курбский упоминает в своих записках, что в числе казненных Иваном Грозным был один «юноша зело прекрасный, ближний сродник Мих. Матв. Лыкова, иже послан был на науку за море, во Ерманию, и там навык добре аллеманскому языку [247] и писанию: бо там пребывал учась не мало лет, и объездил всю землю немецкую, и возвратился был во отечество, и по коликих летех смерти вкусил от мучителя неповинне». Иван Грозный посылал в Царьград «паробка» Обрюту учиться греческой грамоте, и еще двух ребят. Годунов отправил за границу несколько молодых людей для науки; ганзейские послы взяли с собой несколько человек, которых обязались обучить разным языкам, но при этом должны были обещать накрепко заботиться, чтобы эти люди не оставили своей веры и обычаев; несколько человек отпущено было в Лондон с английским купцом Джоном Мериком «для науки разных языков и грамотам». Но посланные при Годунове, как говорят, не вернулись в отечество... В ХVII веке находим единичные примеры людей, увлекавшихся западным образованием, особливо через посредство Польши, но все это были редкие исключения, которые не изменяли старых привычных понятий. Мало изменял их и все более сильный приток школьной учености из Киева и западной Руси, потому что эта ученость ограничивалась старым схоластическим знанием и оставалась чужда новым движениям европейской науки; притом питомцы схоластической школы были опять немногочисленны.

Когда Петр в 1697 задумал послать для науки за границу целую массу молодых людей из лучших боярских и дворянских родов, а затем отправился за границу и сам при известном посольстве, — двухсотлетие которого праздновалось теперь в Саардаме, — это был целый переворот. Дело было неслыханное. В прежнее время сама власть всячески оберегала русских людей от иноземного влияния, от сближения с еретиками, теперь русские молодые люди отправляемы были целыми десятками за море, предоставленные самим себе, набираться той иноземной науки, к которой столько веков относились с великим недоверием и страхом.

Первым побуждением к посылке за границу русских молодых людей была забота Петра о русском мореходстве. Этот мотив указан был потом в предисловии к морскому регламенту: «дабы то вечно утвердилось в России, умыслил государь искусство дела того ввесть в народ свой, и того ради многое число благородных послал в Голландию и иные государства учиться архитектуры и управления корабельного». В 1697 послано было таким образом пятьдесят царских стольников и спальников, а именно 28 в Италию и 22 в Англию [248] и Голландию. Впоследствии Петр отправлял и другие партии молодых русских князей и дворян за границу для той же «навигацкой науки». В начале того же 1697 года первые русские путешественники пустились в путь.

«Не без горя и не без слез, — замечает Устрялов, — отправлялись наши царедворцы в дальние края, где не бывали ни отцы, ни деды их, для дела мудреного, тягостного, несообразного ни с званием их, ни с наклонностями, и тем более трудного, что едва ли кто из них понимал какой-либо язык иностранный. Большею частию они были женаты, имели детей, и легко вообразить, сколько плачущих оставалось в Москве. Конечно не было ни одного знатного дома, где бы не тужили и не сетовали о долговременной разлуке с родными и ближними, обреченными учиться ремеслу матросскому. Многие сверх того роптали на посылку молодых царедворцев в еретические земли и не знали наконец, что уже и думать, когда разнеслась весть о поездке за море самого царя» 1.

О том, как трудно было такое расставанье, можно читать, напр., на первых строках описания путешествия ближнего боярина Бориса Петровича Шереметева, который в том же году отправлялся в посольство в Краков, Венецию, Рим и Мальту, или, как говорится в его статейном списке, «ради видения окрестных стран и государств и в них мореходных, противу неприятелей креста Святого, военных поведений, которые обретаются в Италии, даже до Рима и до Малтийского острова, где пребывают славные в воинстве кавалеры». В статейном списке читаем: «Из царствующего града Москвы в надлежащий наш путь пошли вышеписанного июня 22 числа, и первый стан был в селе Коломенском, от Москвы в семи верстах, и стояли в том селе три дня, для провожания родственников и благодетелей». Так продолжительны были проводы. Подобным образом пишет и Толстой: по указу великого государя, «я Петр Андреев сын Толстой с Москвы в Италию поехал 205 (1697) году февраля в 26 день и стоял в Дорогомилове слободе февраля в 28 день»... По нынешнему Дорогомилова слобода находится в самой Москве: очевидно, два дня были заняты опять проводами.

Устрялов перечисляет этих стольников и спальников, посланных за границу в 1697, и замечает, что из этих первых пятидесяти царедворцев, посланных учиться [249] навигации, не вышло ни одного моряка, но многие заняли потом важные места в управлении, на дипломатической службе и т. д. Здесь были между прочим представители старых княжеских и боярских родов, напр.: кн. Борис Иванович Куракин, будущий посол в Париже; кн. Гр. Фед. Долгорукий, полномочный посол в Варшаве; кн. Петр Алексеевич Голицын, первый посол в Вене; Петр Андреевич Толстой, о котором подробно скажем далее; кн. Дм. Мих. Голицын; Мих. Афан. Матюшкин, генерал-аншеф; Андрей Петр. Измайлов, будущий посланник в Дании; кн. Андрей Як. Хилков, посланник в Швеции; Аврам Федор. Лопухин, брат царицы; Владимир и Василий Петр. Шереметевы, братья фельд-маршала, и сын его Борис; кн. Федор Алексеевич Голицын, брат царского любимца; кн. Юр. Юр. Трубецкой; кн. Иван Велико-Гагин; кн. Александр Прозоровский; кн. Мих. Оболенский; кн. Иван Шаховской; кн. Федор Волконский; кн. Данило Черкасский и пр. Позднее, в другой серии, с 1712 года, посланы были за границу: Александр и Иван Львовичи Нарышкины; кн. Мих. Мих. меньшой Голицын; кн. Алекс. Андр. Черкасский; кн. Мих. Вас., с племянником своим кн. Вас. Алекс., Голицын; кн. Алексей Долгорукий; кн. Иван Лобанов; Петр Пушкин; Федор Бутурлин; Андрей Хрущов; кн. Влад. Долгорукий; кн. Василий, Иван, Александр Урусовы; Фед. Влад. Шереметев; Вас. Вас. Головин и др.

Только немногие оставили записки о своих путешествиях, по крайней мере насколько до сих пор известно. Таковы: «Путешествие стольника Петра Толстого по Европе»; дневник неизвестного, который был в Голландии, Германии и Италии в 1697-1698 годах; Бориса Петровича Шереметева, который в те же годы был в Польше, Австрии, Италии и Мальте; еще неизвестного, который с братом и учителем ездил в 1714-1717 годах в Голландии, Испании, Италии и Франции; записки графа А. А. Матвеева, который ездил в посольство во Францию в 1705 году; наконец, записки князя Б. А. Куракина, изданные в недавнее время. 2 [250]

Эти первые путешествия очень любопытны в смысле той общественной психологии, о которой мы говорили. Путешественники были на самом перепутье от старой России к новой. Дома реформа Петра еще только начиналась и не успела подействовать настолько, чтобы путешественники могли быть приготовлены к тому зрелищу, которое ожидало их в Европе. [251] Как увидим, они являлись туда во многих отношениях людьми старого века: все их поражало; но им приходилось долго жить в новой среде, они должны были близко присмотреться и привыкнуть к чужим обычаям; при этом сами собою ослабевали старые предубеждения, и им не раз приходилось удивляться высокому знанию и искусству, произведения которых они видели здесь в таком изобилии. Наконец им самим, хотя бы по неволе, надо было учиться, и они должны были убеждаться, что наука есть дело человеческого знания и соображения, а не дело, нечистой силы, как полагали их деды и даже отцы. Излагая одно из этих путешествий, Н. А. Попов говорил: «В простых, безыскусственных рассказах этих путешественников о виденном и слышанном, не имеющих ни малейшей претензии на литературные достоинства, не трудно подметить суждения и характер людей, которые, более или менее одушевляясь мыслию о будущих успехах своих, не перестают однако ж обращаться к прошедшему. Как в письмах из-за границы сам Петр является не только законным отцом новой России, но и верным сыном старой; так и его спутники напоминают речами и делом двуликого Януса. На их рассказе лежит оригинальная печать еще неустановившейся жизни». С другой стороны нельзя было ожидать особенного влияния этого первого знакомства с европейской образованностью на самые нравы. Во-первых, это знакомство было слишком случайное, не подготовленное, и наука, которую изучали наши путешественники, была чисто техническая и, возвращаясь домой, они снова окружены были старыми условиями, которые естественно возвращали в прежнюю колею. Несколько более глубокое влияние европейского образования стало сказываться только позднее. Еще один из первых иностранных наблюдателей преобразованной России, Вебер (автор книги «Das veränderte Russland»), замечал, что «некоторые из русских во время своих заграничных путешествий вежливостью и хорошим обращением приобретают любовь и уважение иностранцев, и последние убеждены, что Петр успеет в своем намерении сделать из своих подданных образованных людей. Но еслибы эти же иностранцы побывали сами в России и стали бы отыскивать своих знакомцев, то увидели бы, что бóльшая часть их них отбросили приобретенные в чужих краях обычаи, и показывая только несносное чванство, потому что усвоили внешний лоск (а душевные их способности остались [252] невозделанными), живут так, как жили в старину» 3. Но во всяком случае эти путешествия уже вскоре дали результат, который впоследствии все возрастал и сделался основой дальнейшего русского образования и литературы: это было, хотя на первый раз не очень близкое, но непосредственное знакомство с европейской наукой и литературой, применение сначала технических, а потом и научных понятий к содержанию русской жизни. Первое, хотя долго неполное, признание права науки было идеей, никогда ранее неведомой. Академия наук, основанная Петром Великим, хотя открытая только после его смерти, была оффициальным заявлением этой идеи, и если недостаток школ и еще долго продолжавшееся недоверие массы общества, отражавшееся и на самом правительстве, делало ученые учреждения экзотическими растениями на нашей почве, то умственной жизни общества дана была прочная основа, и отсюда началась долгая борьба, которая продолжается до наших дней в защиту права мысли против преданий невежества.

Несколько примеров из небольшой литературы этих путешествий могут дать любопытную картину этого столкновения понятий двух различных категорий, двух миров: восточного и западного, которые известная школа до сих пор хочет представлять несоединимыми, и в сущности столкновения двух течений в самой русской жизни. Старое предание, с его боязнью и незнанием науки, долго поощряло умственную лень и притупляло самую восприимчивость; но старое русское общество все-таки не было восточное, и в нем издавна можно наблюдать инстинкты просвещения и потребность сблизиться с теми народами, которые опередили нас в науках и искусствах. Петр Великий был именно выражением и олицетворением этих стремлений самого русского общества: поэтому он и успел встретить в его среде людей, следовавших за ним не только по приказу, но и по глубокому собственному убеждению. Его упрекают нередко в тесном утилитарном понимании науки, от которой он хотел только технической пользы для государства: без сомнения, он не был ученый теоретик, но уже обращение его к Лейбницу и основание академии составляют глубоко знаменательный факт в русской жизни на рубеже XVII и XVIII века. Уже вскоре один из его питомцев, опять человек без правильной школы, но с [253] здравым умом и чисто-русская натура — Татищев, не удовлетворяется Лейбницом и ищет поучения у «Баиля» (Bayle)... Наши первые путешественники, выехавшие в Европу в последние годы XVII века, были в этом отношении люди вполне непосредственные: Петр взял их прямо из старого насиженного гнезда и послал учиться, без всяких приготовлений, как сами они сумеют. Сохранились оригинальные известия о том мудреном положении, в каком находились — без сомнения нередко — эти князья и бояре, отосланные за границу. В одну из последующих посылок отправлен был за границу князь Михаил Голицын, который писал домой в 1711 году: «о житие моем возвещаю, житие мне пришло самое бедственное и трудное. Первое, что нищета, паче же разлучение. Наука определена самая премудрая: хотя мне все дни живота своего на той науке себя трудить, а не принять будет, для того — не знамо учитца языка, не знамо науки. Видим то, которые наша братья приехали для обучения к той науке и ни единого не было, чтобы без латинского языка, да и те в три годы ни един человек ни половины окончать не может. А про меня вы сами можете знать, что кроме природного языка, никакого не могу знать, да и лета уже мои ушли от науки, а паче всего в том моя тягость, что на море никоторыми мерами мне быть не возможно, того ради, что весьма болен»... А кроме того была еще гроза: ему сообщили, что царь под «престрашным гневом» велел непременно зимой обучаться чертежам, а восемь месяцев быть непрестанно на корабле. «И я, видя ту ярость, а в себе весьма вижу, что сего положенного дела не управить, паче же натура моя не может снесть мореходства, и от того пришел в великую печаль и сомнение, и не знаю как и быть» 4. Он просил похлопотать, чтобы его перевели в сухопутную службу. Известный Неплюев (род. 1693) уже семейным человеком взят был в 1715 г. на службу, а в следующем году отправлен был в Венецию на галерный флот, а потом в Испанию, где в морской академии учились «солдатскому артикулу, на шпагах биться, танцовать... а к математике, — говорит Неплюев, — приходили — только без дела сидели, понеже учиться не возможно, для того, что языку мы не знали». Бедняги писали в Россию об определении их на службу: «понеже шпажное и танцовальные учения к нужде его величества в нас годно быть не может». Они в своей [254] крайней нужде и по дальности отечества, обращались с просьбой даже к испанскому королю, но тот велел сказать, чтобы им «быть в академии и учиться языку и прочего». А, наконец, и в Петербурге предстоял еще экзамен, на который приходил сам царь: «не знаю, — говорит Неплюев, — как мои товарищи известие об экзамене приняли, а я всю ночь не спал — готовился как на страшный суд». Для него экзамен сошел очень благополучно. Василий Васильевич Головин (род. 1696) рассказывает в своих записках, что в 1712 г. был он с другими молодыми дворянами вызван в Петербург, где их смотрел сам царь и назначал им службу: летами постарше в солдаты, средних — за море в Голландию «для морской навигацкой науки», а малолетних в Ревель; в числе середних, — пишет он, — «и я грешник в первое несчастие определен». В Лондоне для надзора за русскими питомцами и «для понуждения навигацкой науки» состоял «практик», князь Иван Борисович Львов. В одном докладе он спрашивал у царя разрешения, каким наукам учиться присланным русским, и как поступать с теми из них, которые не знают иностранных языков; на первый вопрос Петр указал навигацкие науки зимой, а летом ходить на море на всяких кораблях, чтобы быть потом морскими офицерами; на второй вопрос он ответил просто: «как матросы русские выучились, таким образом и оным учиться». Была еще одна неудобная сторона в этой заграничной науке и для питомцев, и для надзирателей. Навигаторы, как их тогда называли, получали свое жалованье весьма неисправно, молодежь входила в долги, за долги грозила тюрьма, и практик, князь Львов, который должен был смотреть за ними, жаловался на свое невыносимое положение. В 1711 г. он убедительно просил не посылать в Англию новых навигаторов: «для того, что и старые там научились больше пить и деньги тратить. Не могу их оплатить». Кроме того навигаторы повидимому и буйствовали: «иссушили навигаторы не только кровь, но и самое сердце мое», — писал Львов. Наконец Львов должен был скрываться от своих питомцев: «хотят убить до смерти... хотя бы вы изволили прислать 5 000 фунтов, я чаю, мало будет на английских навигаторов» 5. [255]

II

Одно из самых любопытных путешествий Петровских времен представляет дневник Петра Толстого, веденный им самим с 26-го февраля 1697 года по 27-е января 1699. Назначенный вместе с другими для путешествия «в европские христианские государства для науки воинских дел», он получил «статьи последующие учению». Поручения состояли в следующем: он должен был знать чертежи, карты, компасы и «протчие признаки морские», выучиться владеть судном в бою и в простом шествии, искать случая быть на море во время боя; особую милость получит тот, кто выучится строить самые суда; возвращаясь в Москву, всякий должен привезти с собой двух человек, искусных мастеров морского дела, на своих проторях, которые будут возвращены по приезде; и кроме того, при каждом должен быть солдат или другой человек по своему выбору, которого едущий должен также обучить, и за прокорм солдата будет дано по приезде по ста рублев. Из посольского приказа была выдана Толстому проезжая грамота ко всем владетелям и начальникам, с которыми мог встретиться в путешествии, ко всем мелким властям по дороге и, наконец, к «вольным добытчикам морским» для безопасного проезда и жития. В грамотах посланные были писаны дворянами «без прозвания» для того, чтоб «в иноземческих краях подлинно не ведали, какого чина и каких пород для тое вышеписанные науки в их государства посланы».

Путешествие рассказывается в форме дневника, день за день, с указанием остановок и ночлегов, числа верст, с описаниям всяких виденных по дороге достопримечательностей. Путешествие велось очень медленно. Как мы упоминали, вероятно для проводов, Толстой пробыл два дня в Дорогомиловой слободе, а затем, выехав оттуда, ночевал в деревне от Москвы в 15 верстах, а далее через Можайск, Вязьму и Дорогобуж ехал до Смоленска, где отпустил часть людей и лошадей, сопровождавших его от Москвы. Только к 23 марта он добрался до польского рубежа. И дальше он ехал опять так же медленно, описывая по дороге города и селения, крепости, монастыри, церкви, мосты, ворота и т. д., справляясь о том, каких вер были жители, благочестивые ли греческого закона, или униаты, или католики, или жиды? В Могилеве с ним случилась «немалая конфузия, т. е. замешание»: его не [256] хотели-было перевозить через реку Днепр, но он предъявил начальным людям проезжую грамоту, и ему разрешили переехать Днепр и поселиться на предместье, где он и жил у мещанина благочестивой греческой веры. Могилев он осмотрел подробно, проживши здесь конец страстной и начало святой недели: город показался ему много больше Смоленска, называется «королевская экономия», т. е. королевский, дворцовый, а поляки по-просту говорят: «тот город королевской кухни». Людей римской веры здесь немного, и костелов только два. Путешественник подробно осмотрел и описал устройство католических церквей, особенности обрядов, одежду церковно-служителей; был в церквах православных, и на светлый праздник сосчитал пушечные выстрелы, которыми жители Могилева приветствовали Пасху, пересчитал чтецов Евангелия за обедней, мещан, участвовавших в процессии и т. д. На праздниках он побывал у мещан греческой веры, и все были к нему очень ласковы; он отметил, наконец, что «в том городе купят хлеб высокою ценою; харчю всякого много, и рыбы живой не мало, однакож все не дешево». За Могилевом он проехал много местностей больших литовских панов — коронного гетмана, польного гетмана, литовского канцлера, литовского подкомория, подскарбия и пр. В Борисове он зашел в костел на римскую службу и опять подробно описал храм и порядок службы. Между прочим, ему показали здесь одну икону, будто бы взятую в плен войсками царя Алексея Михайловича, переданную в православный монастырь, а по заключении мира унесенную в католический костел: «и как-де тое икону в римской костел внесли, и от того-де часа явилось на той иконе самое малое черное пятно, величеством с московскую копейку, и начало от того времени прибывать, даже и до ныне по вся дни того пятна прибывает, и много-де того пятна покушались, чтоб краскою то пятно закрыть и многие-де мастеры иконники и живописцы, прикоснувшиеся той святой иконе для записания того пятна, пострадали ручною болезнию, и паки от той же святой иконы исцеление получили, и ныне-де уже о том и покушатися не смеют, чтобы то пятно исправить». С этой иконой мы еще встретимся далее.

Дальше снова он встретил маетности великих литовских и польских панов, которые обстоятельно перечисляет. Особенное внимание его привлекают католические церкви и монахи разных орденов, которых он называет «законниками»: в Бернардинском монастыре, в Минске, законники носят на [257] голом теле власницы без рубашек и ходят босые на колодках; францисканцы «житье имеют безымянное, ничего своего не имеют, питаются милостынею, всегда ходят по улицам и просят милостыни»; об иезуитах он говорит, что они «живут свободнее всех римских законников, только простираются излиха на проповедь Христову». В Варшаву он приехал ко времени погребения короля Яна Собеского, прах которого был выставлен для всенародного прощания: он заметил, что караул при гробе был одет в немецкое платье, и подробно описал одеяние покойного короля. В соборном костеле ему показали один удивительный образ: «у того образа на главе волосы подобны человеческим волосам, черные, и сказывают поляки, что будто те волосы по вся годы стригут и паки-де те волосы отростают». Он осмотрел несколько дворцов польских вельмож, загородный королевский дворец, и везде видел великое украшение, резные стены, великие зеркала, столы изрядные, картины узорочные, фонтаны преудивительные, все безмерно хорошо. Но дивясь этой роскоши, наш путешественник говорит весьма пренебрежительно о польских порядках. Он рассказывает: «Есть одна полата великая, которую поляки называют изба сенаторская, в той палате бывает у поляков сейм; у которой полаты окна великие и окончины были стекольчетые все повыломаны и окна разбиты от нестройного совету и от несогласия во всяких делех пьяных поляков, а покоевые королевские полаты от той полаты далеко... Для алекции 6 через реку Вислу сделан был мост на судах, и по тому мосту стоял караул для того, что во время алекции между поляков бывают многие ссоры, также и у Литвы между собою и поляков с Литвою бывают многие драки и смертное убивство, а больше на мосту дерутся за ссоры и за пьянство, и всегда у них между собою мало бывает согласия, в чем они много государства своего растеряли; однакож, когда напьются пьяни, не тужат о том и не скорбят, хотя б и все сгибли. А когда алекции в Варшаве не бывает, тогда и мосту через реку Вислу не бывает же: посему можно разумети разум или пьяную глупость поляков; ибо на перевозах реки Вислы много погибает людей и скота и всяких к употреблению человеческому вещей, во время ветра и волнения тое реки, понеже и паромов добрых для перевозов поляки не имеют». В польских обычаях ему бросилось в глаза, что «по городу и в [258] маетности ездят сенаторы и жены их и дочери девицы в каретах и в зазор себе того не ставят», и что в лавках мещане богатые сидят сами, и жены и дочери их в богатых уборах, и тоже не ставят себе этого в зазор, — в Москве ни того, ни другого еще не бывало. При отъезде московский резидент привез ему проезжий лист от примаса королевства и посоветовал побывать у папского нунция и попросить у него листа «о свободном проезде и о приемности в итальянских краях». Нунций, с которым Толстой говорил через переводчика, принял его «зело любительно» и оказал ему великую вежливость, а наш путешественник не забыл высмотреть не только одежду нунция, но даже цвет и рисунок обоев в его комнатах.

Выехав из Варшавы (где он пробыл с 30-го апреля до 5-го мая), Толстой завернул по пути осмотреть место, избранное для элекции, и опять говорит о польских порядках с великим презрением: «От Варшавы с полверсты на поле сделан вал не малой и кругом выкопан ров; в тот вал сделаны четыре въезда: тут съезжаются послы из поветов и начальные люди от хорогвей, а посольство все бывает за валом. В округе того валу к одной стороне сделан великой сарай дощаный, который поляки называют шопою (навес), подобен тому, как делаются покои скотские; воистинну и поляки делом своим во всем подобятца скотине, понеже не могут никакого государственного дела сделать без бою и без драки, и для того о всяких делех выезжают думать в поля, чтоб им пространно было без размышления побиватися и гинуть. В том вышеписанном сарае много наделано лавок, на которых заседают сенаторы» и т. д.

За Варшавой он опять проезжает маетности важных панов и духовных лиц, бискупов и арцыбискупов, наконец приезжает в Ченстохово с знаменитой иконой Богородицы и монастырем: опять подробное описание монастыря, украшения церквей, богатства ризницы и т. д. Здешние законники «крепкого житья», а Ченстоховская икона «мерою подобна той, что на Москве стоит в Соборной церкви письма Луки ж евангелиста, которая называется Владимирская». Для подробностей он указывает читателю на печатную польскую книгу об Ченстоховской иконе Богородицы и бывающих от нее чудесах, и прибавляет еще (чего не бывало в монастырях московских): «в том кляшторе аптека изрядная великая, в которой я видел много всяких лекарств и убор всюду в той аптеке [259] изрядной... В том кляшторе есть академия: учатся высоким наукам даже и до философии; а где у них бывают диспуты, и для того особая сделана палата великая длинная... В слободе в лавках есть товаров не мало, а паче всего много книг латинских и польских всяких печатных».

На границе между Польшей и цесарским государством путешественник не нашел «никаких признак», одно болото. В Шленской земле он отпустил своего человека с лошадьми, сделавшими по его исчислению 1412 верст от Москвы, и с тех пор нанимал фурманов; по дороге он видел уже «великие венгерские горы и зело высокие, которые высотою равняются облакам». В Опаве, на Троицын день он был в иезуитском монастыре, описывает церковное украшение по случаю праздника, «а молитв коленопреклоненных в римской церкве в неделю пятидесятую не читают»: он отметил, что езувита сказал Сказание, т. е. проповедь, и на какой текст из евангелия Иоанна Богослова; «на веспоре», т. е. за вечерней, другой езувита также сказал проповедь на текст из апостольских деяний. Из Силезии он переехал в Моравию, и земли Шленская и Муравская по хлебородию показались ему лучше польской земли. Здесь опять ему нравятся благоустроенные города, с фонтанами, садами, каменными лавками. В Ольмюце он видел следующее: «На воротах ратуши, т. е. таможни, сделаны часы великие удивительного строения: те часы бьют перечасье мусикийским согласием и как те часы станут бить перечасье, в то время видимо, что люди, вырезанные из дерева, бьют в колокола руками; ниже того сделаны два человека резные из дерева и учнут в то ж время трубить на трубах, — и с одной стороны у тех часов из-за стекла выходят люди пешие резные жь из дерева, с другой стороны тех же часов выезжают на лошадях люди вырезанные из дерева жь также, что и вышепомяненные пешие, из-за стены, и сделаны те все люди изрядною работою». Здесь же, в иезуитском монастыре, он видал «академию изрядных высоких наук и студентов зело много, которые учатся разным наукам, из тех студентов много честных высоких пород людей из разных государств; в той академии учатся студенты до философии и до теологии, там же учатся и математицких наук». Был полный разгар лета, и дальше по дороге наш путешественник отмечает множество «виноградов и орехов волоских и черносливов и иных плодовитых дерев», а в городе Никольсбурге видал богатые погреба, где стояло [260] вино венгерское в безмерно великих бочках: «из тех бочек подчивали меня вином».

Затем он переехал границу ракотцкую, т. е. австрийскую, и прибыл в Вену. Здесь он насмотрелся всяких удивительных вещей: монастырей и церквей, высоких домов, только «греческой веры монастырей и церквей ни единой». В ратуше заметил он — на одной стене «поставлено подобие девицы, вырезано из белой камени покровенными очми во образ правды, яко бы судить не зря на лице человеческое, праведно; у того подобия в правой руке сделан меч, а в левой весы»: это, очевидно, была статуя Фемиды. Московский посланник свез его за город в императорские сады, где опять было много удивительного: «многие травы и цветы изрядные, посаженные разными штуками, по препорции, и множество плодовитых дерев с обрезанными ветвями, ставленных архитектурально, и не малое число подобий человеческих мужеска и женска полу из меди, подобий сирен и разных гадских из белого камня, с бьющими вверх фонтанами, стены из цветного каменья и раковин и одна великая палата, что называют театрум, в которой бывают для увеселения цесарского комедии». Его удивил также большой госпиталь, где он упомянул не только церковь, аптеку и сад, но и постели с «зелеными стамедовыми завесами»: «принимают в тот шпиталь болящих и покоят их и лечат с прилежанием, и держат в том шпитале болящих до тех мест, как которой совершенно выздоровеет, тогда ему свобода, куда хочет иттить без заплаты, и никто с него в том шпитали ничего не возьмет, только то делают для веры христианской и для спасения души». В церкви св. Стефана он видел церковную процессию, при которой был сам цесарь с сыновьями: он, конечно, подробно описывает процессию, при чем заметил, что «под руки цесаря никто не вел», что сенаторские кареты не были особенно богаты, а дочери и жены сенаторские «всякая сама над собою несла балдахины круглые изрядные», вероятно зонтики, а церковная музыка на органах и различных инструментах (которые перечислены) показалась ему чрезвычайным шумом.

За Веной ему пришлось перебираться через горы. Нынешний Земмеринг, который представляет путешественнику только ряд оригинальных и поразительных картин, был для Толстого великою тягостью. «Путь зело прискорбен и труден, по дороге безмерно много каменья великого острого и дорога самая тесная, а горы безмерно высокие каменные, а дорога узка: [261] можно по ней ехать в одну телегу, и то с великим страхом, для того что проложена та дорога в полгоры, и по одной стороне тое дороги пребезмерно высокие каменные горы, с которых много спадает на дорогу великих камней и проезжих людей и скотов побивает; а по другую сторону тое дороги зело глубокие пропасти, в которых течет река немалая и зело быстрая, от быстрого течения той реки непрестанно там есть шум великий, власно как на мельнице, и много проезжих людей в те пропасти с дороги с возами и с лошадьми упадает и побиваются до смерти и в помяненной реке утопают; а за тою рекою паки такие жь пребезмерные высокие горы». На тех горах всегда лежит много снегов, на горах лежат облака, а над облаками опять горы. Путешественник набрался великого страха: «и не столько я чрез те горы ехал, сколько шел пеш, и всегда имел страх смертный пред очима». Еще больше напугали его рассказы о недавнем землетрясении; не понравились ему и жители: «народ германский мужеска полу и женска неблагообразен и убог» и т. д. Его поразило и большое число встреченных кретинов, что он приписал качеству воды, — «которой воды во всей Германии я не пил и проезжал всю Германию без потребного мне питья с великою нуждою». Наконец горы кончились и в венецианской долине он увидел «множество виноградов и всяких плодовитых дерев, лимонов, померанцев, цукатов, миндалев, олив, каштанов, персиков, слив, разных родов дуль, груш, яблок, орехов грецких, черешни, вишен, и иных всяких овощей».

Наконец он добрался до Венеции после странствия, продолжавшегося пятнадцать недель. Можно себе представить, сколько он нашел здесь удивительного: улицы были водяные, не было ни лошадей, ни карет, ни телег, «а саней и вовсе не знали». В дворце дожей он осмотрел всякие палаты, посольскую, палату тайной думы, судебную, оружейные, комнаты самого дожа, «не зело богатые», при чем описал и венецианское судопроизводство. Его поразила та свобода, с которой люди всякого чина входили в палаты дожа: в сенях торговые люди продают калачи и коврижки, и желающие покупают и едят «без стыда»; к дожу имеют все свободный доступ. У ворот к площади св. Марка он увидал и нечто знакомое: «сидят многие писари, подобные московским площадным подъячим, которые пишут челобитные и иные всякие нужды, что кому будет потребно». В Венеции он часто посещал [262] греческую церковь, где все греки были ему рады, и старательно отмечал различие церковных обрядов итальянских греков от московского чина — в одежде, отправлении богослужения, звоне колоколов и т. д.; он отмечает, что «священники греческие белые не женаты и бороды и усы бреют; борода у митрополита не стрижена, а усы подстрижены, и многие греки во святой литургии сидят в шапках и в тафьях и стоят во всю обедню в тафьях». В монастырях он видел библиотеки и он записывает обыкновенно, сколько в них числом, книг; в одной видел он «два глобуса велики зело, один небесной, а другой земленоводной; те глобусы вокруг по четыре сажени».

Из Венеции он ездил на несколько дней в Падую. Здесь, как в Венеции и других главных городах Италии, он видел множество достопримечательностей. Везде он особенно осматривал церкви с их святынями, украшениями и иными редкостями, которые обыкновенно старается сосчитывать, как сосчитал лампады, висевшие кругом гробницы св. Антония Падуанского: их было 130, «а иных, которые есть по всей церкве, не мог за величеством церкви исчислить». В другой церкви показали ему такие органы, что подобных нигде не обреталось, и для него нарочно на них сыграли. Музыкальное впечатление было следующее: «Удивительно, что пребезмерно громогласны и кажется так от голосов тех орган, якобы всей церкви потрясатися; на тех органах сделана звезда золоченая, которая во время играния на тех органах блескает, преходя по трубам тех органов (?); потом в тех органах свищет, подобно птице кинарейке или соловью; потом в тех органах, когда отопрут все голосы и трубы, тогда не останется ни один инструмент ото всей музыки, который бы в тех органах не отзывался игранием: в начале орган, цымбал, скрипицы, басы, шторт, арфы, флейт, вольногамбы, цытры, трубы, литавры и иные всякие мусикийские инструменты; когда закроют многие голосы, тогда на тех органах будут отзываться трубы, власно как трубят трубачи на двойных на перекличках, якобы одни издалека, а другие изблизка, и иные многие штуки в тех органах, которые ныне для умедления описывать подробно оставляю». В доминиканском монастыре он дивился хозяйству, богатым садам, вкусным винам, монастырской аптеке. Невиданной вещью была докторская академия, где считалось до тысячи студентов. Он описывает самый обряд утверждения в докторском звании: [263] «Обыкность там о студентах имеют такую: который студент науку свою дохтурскую окончит, того студента инспектор его повинен взять за руку и водить его в Падуе по всем улицам, а перед ними идут многие люди и кричат: виват; а от того студента, скончавшего дохтурскую науку, устроен на то один человек, который перед ним идет и мечет деньги народу, те деньги народ подбирает и кричит излиха: виват! виват! А все то чинится казною того студента, который окончит свою науку; и потом того студента инспектор его со езувитами в костеле коронует: в то время в том костеле, где студента коронуют, народ быти неповинен, только одни езувиты, или иные законники, и инспектор его, то есть мастер: и короновав его, дадут ему из тое академии от мастера его лист о мастерстве его по обыкновению, как надлежит, и из той академии его с честью отпустят». После докторской академии он осмотрел «академию, где учат лошадей», аптекарский сад, приказную палату, за городом видел целебные горячие источники, при чем одобрял, итальянцев, что тою же водою они воспользовались и для мельниц: «смотри разума тех обитателей итальянских, и тое воды, которую на всем свете за диво ставят, даром не потеряли, ища себе во всем прибыли». В Италии он вообще хвалит остарии (остерии), где всегда найдешь хорошие комнаты с изрядными постелями; для охотников держат там карты и тавлеи, а также продают табак «дымовой и носовой и трубки, чем табак пить».

Наконец, в сентябре Толстой принялся за изучение мореходства. Он взял себе место на корабле и плавал по Адриатическому морю до Зары на далматинском берегу и до Бара на итальянском. Плавание было довольно беспокойно от частой «фортуны», т. е. бури, и «преестественно великого ветра». Раз они встретились и с турецкими разбойничьими кораблями, от которых пришлось укрыться. Капитан не захотел наконец плыть в венецианский порт при осенних бурях; Толстому надо было нанять до возвращения небольшое судно, но и здесь ему опять пришлось встретить бурю: «и был я тое ночи даже до самого дня в таком смертном страхе, что совершенно отчаялись все живота, только призывали себе в помощь Бога и Пресвятую Богородицу; и как я начал говорить канун (т. е. канон) чудотворцу Николаю, с того часа начала та фортуна ладиться и страху начало убавлятися». Капитан корабля, Иван Лазаревич, дал ему свидетельство, что московский дворянин [264] Петр Андреевич вместе с солдатом был у него в ученье, узнал все корабельные инструменты, во время сильных ветров и не без страшных фортун показал себя способным, желал видеть строй кораблей во время битвы, но в том лете не мог найти этого на всем гольфе Венецкого моря. Чтобы видеть бой, капитан указал Толстому ехать в Средиземное море между Сицилией и Мальтой.

Вернувшись в Венецию, он сделал еще путешествие на итальянский материк, дивился Вероне, «математическим разумом уфортикованной», а еще больше того Милану. В тамошних храмах он насмотрелся великих чудес: в соборе св. Амвросия он видел подобие змия, сделанное Моисеем во время странствия евреев в аравийских пустынях; в другом костеле — «гроб трех царей персидских, которые к новорожденному Спасителю принесли дары», и из этих даров ему показали золото «подобием ефимку», и т. п. Знаменитый собор — весь из белого мрамора, «какого костела, замечает Толстой, во всем свете нет, кроме римского соборного, а богатства в нем пречудного неудобь сказаемо множество». И здесь его удивил большой госпиталь на тысячу человек со многими докторами и лекарями, из чего «познавается человеколюбие римлян, какого во всем свете мало где обретается». Милан показался Толстому больше и многолюднее Венеции; жители, «честные люди», т. е. знатные, ездят в изрядных каретах, а за каретами ходит много пеших людей «подобно московскому обыкновению»; миланское платье отличается от венецианского ожерельем назади, подобно тем, «какие бывали у московских однорядок»; нравы у миланцев добрые, к приезжим иностранцам все очень ласковы, «а природой и мужчины, и женщины смуглы, редко где увидишь белой природы человека».

В Венеции ему пришлось провести всю зиму, и он успел хорошо присмотреться к венецианским нравам и по своему подробно описать их. Он рассказывает о всяких церковных и иных празднествах и процессиях, о народных увеселениях на площади св. Марка, о карнавале, об уличных проповедях, об ученых диспутах, о маскарадах, театре, игорных домах и т. д.; о торговле и промыслах, о госпиталях и школах и пр. Население Венеции очень разнообразно: здесь можно встретить людей всяких наций: испанцев, французов, немцев, итальянцев, англичан, голланцев, шведов, шотландцев, армян, персов и других; не было, только турок, потому что с ними была война; но были еще арапы, [265] венгры, индейцы, герваты (так Толстой называл хорватов). Все эти люди, по мнению Толстого, приезжают сюда не столько для торгов или учения, сколько для гулянья и всяких забав, которых здесь было много. «Венецияне, — рассказывает он, — люди умные, политичные и ученых людей зело много; однакож нравы имеют видом неласковые, а к приезжим иноземцам зело приемны, между собой не любят веселиться и в домы друг к другу на обеды и на вечера не съезжаются, и народ самой трезвой: никакова человека нигде отнюдь никогда пьяного не увидишь»; вина они пьют мало, «а больше употребляют в питьях лимонатов, симады (?), кафы, чекулаты и иных тому ж подобных, с которых быть человеку пьяну быть невозможно». «И народ женский в Венеции зело благообразен, и строен, и политичен, высок, тонок и во всем изряден; а к ручному делу не очень охочь, больше заживают в прохладах; всегда любят гулять и быть в забавах и ко греху телесному зело слабы».

Особенно поразил его театр. В его время в Венеции в пяти местах были оперы и комедии, и в совершенстве описать их, по его мнению, никто не может, и нигде «на всем свете таких предивных оперов и комедий нет и не бывает». Эти оперы и комедии давались «в палатах великих округлых, которые итальяне зовут театрум». Этот театрум он описывает следующим образом: «В тех палатах поделаны чуланы многие в пять рядов вверх и бывает в одном театруме чуланов двести, а в ином триста и больше; а все чуланы поделаны изнутри того театрума предивными работами золочеными, иные оклеиваны толстою чеканною бумагою так, что невозможно познать, чтоб не сницарская (резная) была paбота дивная, и вызолочены все. В том театруме пол сделан мало накось к тому месту, где играют, ниже, и поставлены стулы и скамьи, чтоб одним из-за других было видно, которые в те стулы для смотрения оперов садятся и за те стулы и скамьи дают платы; а кто хочет сидеть в особом чулане, тот повинен дать за чулан большую плату, а за пропуск в тот театрум особая со всех равная плата. И с одной стороны к тому театруму приделана бывает великая и зело длинная палата, в которой чинится опера: в той палате бывают пременные перспективы дивные и людей бывает в одном опере в наряде мужеска и женска полу человек по 100 и по 150, и больше. Наряды на них бывают изрядные золотные и серебряные, и каменья в тех уборах бывают много [266] хрусталей и вареников, а на иных бывают и алмазы, и зерны бурмицкие. Играют в тех операх во образ древних историй» и т. д. «И приходят в те оперы множество людей в машкарах, по-словенски в харях (т. е. масках), чтоб никто никого не познавал; для того, что многие ходят с женами, также и приезжие иноземцы ходят с девицами». Затем описание карнавала и общее впечатление свободной венецианской жизни: «Все время карнавала ходят все в машкарах, мужчины и жены и девицы, и никто никого не знает. И так всегда в Венеции увеселяются и никогда не хотят быть без увеселения, в которых своих веселостях и грешат много. И когда сойдутся в машкарах на площадь к соборному костелу св. Марка, тогда многие девицы в машкарах берут за руки иноземцев приезжих и гуляют с ними и забавляются без стыда. Также в то время по многим местам на площадях бывает музыка и танцуют по-итальянски; а танцы итальянские не зело стройны: станут один против другого вокруг, а за руки не берут друг друга. Также многие забавляются, травят меделянскими собаками великих быков, и иные всякие потехи чинят, и по морю ездят в гондолах и барках с музыкою и всегда веселятся, и ни в чем друг друга не зазирают, и ни от кого ни в чем никакого страху никто не имеет, всякой делает по своей воле, кто что хочет: та вольность в Венеции и всегда бывает. И живут венециане всегда во всяком покое, без страха и без обиды и без тягостных податей»... Очевидно, что последние строки написаны не без воспоминания о домашних московских обычаях.

В половине следующего года Толстой предпринял второе морское путешествие и поплыл на фрегадоне по Адриатическому морю. Он опять день за день отмечает плавание, когда бывал ветер и «фортуна», какие места видел по берегам и описывает их достопримечательности. По далматинскому берегу он доплыл до Рагузского княжества: здесь «по городам живут рагузяне, капитаны морские и астрономы и маринары»; у них много всяких плодов, «а говорят все славянским языком, а итальянский язык все знают и называются герваты, веру держат римскую». Рагузу или Дубровник он описывает подробно; между прочим он пошел и к рагузскому князю, который говорил с ним славянским языком. Он осмотрел здесь францисканский и доминиканский монастыри, где показали ему разные удивительные святыни, в подлинности которых он видимо не сомневался. Например, в одном: гвоздь [267] тернового венца Спасителя нашего Христа; крест, сделан из самого дерева креста Христова; сребренник, который взял Иуда у архиереев еврейских за Христа, видом черн, величеством с черкасский чех и тем подобием сделан, а изображения на нем не можно знать за многими леты; часть кости от руки Иоанна Крестителя. В другом ему показаны были: крест немалый, в котором немалая часть древа самого креста Христова; часть руки Иоанна Крестителя, у которой одного пальца нет, а сказали, что-де тот палец есть в Риме; две кости от глав и две ноги святых младенцев, избиенных от Ирода за Христа, на тех их ногах плоть и кожа и жилы целы; пелена Христова, в которую по рождестве своем был Спаситель наш принят Пречистою Матерью Своею Мариею, — «та зело толста, а из какой материи исткана, подлинно о том познать не можно, однакож подобится толстой посконной холстине»; два гвоздя от тернового Христова венца, и т. д. «В том же монастыре дали мне две свечи, которые повелевают запалять пред святыми иконами на корабле или на каком ни есть судне во время великой фортуны, т. е. сильных ветров». Но некоторых римских легенд он не одобрял: на одном из далматинских островов жил тогда один человек, которого римляне почитают за святого, «а сказывают о нем гистории, которым верить не можно и слушать их непотребно».

Невдалеке от Рагузы наши мореходы встретили турецких корсаров и хотели с ними биться, но те корсары, опасаясь принять бой, подняли венецианский флаг, «а то суть обыкность курсаров турецких, когда не смеют с кем биться, тогда выставливают бандеры или знамена христианских знаков». Далее, в маленьком городе Кастельново он встретил русских навигаторов: «наехал я на своих москвич на корабле — князь Димитрия и князь Федора Голицыных, князь Андрея Репнина, князь Ивана Гагина, князь Юрия Хилкова, князь Бориса Куракина и иных».

На далматинском берегу он постоянно встречал славянское население. Так в Перасте, — которую он считает венецкой державой, а вместе с тем помещает в княжестве албанском, — живут, по его словам, также герваты, капитаны морские, астрономы и маринары. Невдалеке отсюда города и деревни турецкие, а также есть здесь «много сербов, которые суть веры греческой; однакож в том местечке Перасте церкви греческой нет, а есть церкви греческие по селам около [268] того местечка не в далеких местах, в которых селах живут сербы греческой веры, а те сербы под державою венецкою, недавно избежали от рук проклятых босурман, от державы турецкого султана и живут смежно с турецкими городами и с деревнями. Те сербы люди военные, подобятся во всем донским казакам, говорят все славянским языком, платье носят герватское. Жены их и дочери во всем подобны герватским женам в платье и в обыкностях и зазор от мужеска полу имеют и скрываются. Те сербы хлеба и живностей и фруктов имеют достаток, живут между великих и высоких каменных гор, домы имеют строения каменного, к московскому народу зело приветны и почитательны». Так он был в селе Ризе, где живут сербы греческого закона, и слушал там святую литургию на славянском языке. «Того помяненного села Ризы жители приняли меня с любовью и с великим почтением и, как из того села поехал, проводили меня до моей лодки великим многолюдством. В той помяненной греческой церкви имеют некоторые церковные книги и московской печати, также есть и святые иконы московских писем штилистовых, а завозят туды иконы и книги с Москвы греки». Около Каттаро «живут вольные люди, которые называются черногорцы. Те люди суть веры христианской, языка славянского, и есть их немалое число, никому не служат, временем войну точат с турками, а временем воюются с венетами». Плавание по Адриатическому морю наш путешественник окончил тем, что фрегадон привез его к итальянскому берегу, в город Бар, который был тогда город «гишпанский» (королевство неаполитанское принадлежало тогда Испании). Здесь он остановился на несколько дней, как видно для того, чтобы подробно осмотреть знаменитую барскую святыню, храм и мощи Николая Чудотворца. Капитан корабля, Иван Карстели, на прощанье с фрегадона своего стрелял из пушек и выдал Толстому свидетельство о плавании. В Баре зело изрядно принимал и угощал его гишпанский губернатор. Храм Николая чудотворца он описал с обычной обстоятельностью, и здесь опять были ему показаны многие редкие святыни: крест, сделан из самого древа креста Христова, потом один гвоздь от тернового Христова венца, обагренный спасительною пречистою Его кровию; часть губы, которою напоили проклятые иудеи Господа славы во время спасительной Его страсти на кресте оцтом; власы Пресвятые Богородицы; часть одежды Пречистые Девы Марии Богородицы, которую носила на [269] пречистом Своем теле. Наконец, он рассказывает, что мощи Николая Чудотворца в изобилии источают святое миро, которое раздается всем желающим, и на следующий день — «пошел я паки до церкви св. Николы, где меня дожидались к обедни римские канонники, и, шед я к той церкви, купил себе два погребца со скляницами на святое миро, истекающее от мощей иерарха чудного Николы, которые погребцы канонники той церкви немедленно мне наполнили святым чудотворным миром, и с тем великим даром, прочитав у чудотворцевых мощей акафист, паки пошел во остарию, в которой стоял».

Из Бара он отправился в Неаполь, нанявши фурмана. Опять он замечает по порядку все остановки и ночлеги, о городах постоянно замечает, что строение в них каменное, по сторонам дороги сады; лошадей поил из фонтаны, «которая фонтана для покоя проезжих сделана на дороге»; в одном месте по лесам поделаны домы каменные, в которых живут солдаты для сторожи от воровских людей. Не доезжая две итальянских мили до Неаполя, «есть гора зело высока, которая непрестанно от сотворения света горит, и в день от горы курится дым, а ночью бывает видеть и огонь; и так, сказывают, всегда беспрестанно горит и не угасает никогда ни на малое время». У него тотчас нашлись знакомые, потому что барский губернатор написал вперед в Неаполь к своему брату, чтоб учинить почтение доброе нашему путешественнику. Этот брат и другой гишпанский шляхтич просили Толстого поехать с ними в их каретах «гулять и смотреть всяких изрядных вещей, которые зрению человеческому сладки обретаются в Неаполе». Прежде всего он осмотрел кармелитский монастырь, в котором насмотрелся, во-первых, чудотворных вещей, а затем всяких церковных украшений, сделанных «пречудным мастерством», «преудивительной работы» и великого богатства. «В той церкви свод и стены сделаны из разных мраморов и из алебастру и позолочены многие места, и весь убор той церкви преудивительный и зело богатый; письма в той церкви святых икон зело чудны, каких во всей Италии мало обретается». Были, конечно, и священные редкости, например, «две шкатулы изрядной работы стекольчатые, в тех шкатулах лежат тела младенцев, которые от Ирода за Христа побиты: одно тело лежит ного, все цело, только головы нет, имеет плоть и кожу и жилы; а другое тело также цело, только ноги правой нет и лежит в рубашке, в которой убит, опоясан красною шелковиною». При церкви находятся палаты, [270] в которых пишут приход и расход церковной казны, «поделаны столы и сидят многолюдно, подобно тому, как бывает в московских приказах, много подьячих». При той же церкви большой госпиталь с дохтурами, аптекарями и лекарями, «и лечат всяких болящих, и поят, и кормят и покоят Христа ради без платы», — и при описании госпиталей он обыкновенно заключает, что «который оздоровеет, отпускают без задержания».

В Неаполе он с большим старанием осматривал всякие достопримечательности, при описании храмов и дворцов дивился великому богатству и изрядному мастерству, которого и рассказать невозможно; описывает известные окрестности Неаполя, в которых удивлялся вулканическим явлениям, и т. п. Здесь ему встретились также памятники классической древности, которые он описывает по-своему. Он видел, напр., Байи. «Тот город был области Нерона мучителя, и велик был гораздо, около его было мерою 10 миль итальянских, стоял при самом море, строение в нем было знатно изрядное каменное, которого и ныне остатки есть. Тот город весь развалился, и место то, где был, поросло лесом, однакоже и ныне видимы суть остатки того города: палаты и божницы поганских богов, которые были в том городе, построены при проклятом помяненном мучителе Нероне... В той божнице свод каменный, на том своде множество напечатано поганских богов; а на левкасе, или на извести, что напечатано, того за множеством лет совершенно познать не можно, однакож предивной и удивления достойной работы было то дело, и какою живностью изображены те поганских богов образы, о том подлинно описать не могу. Божница была, во имя поганского бога Венуса, сделана из плинфов, каких ныне нигде не обретается... Также и иные знатно божницы богов поганских Меркуриева и иных, которым приносил жертвы проклятый Нерон, и за ту свою в ним любовь купно с ними есть в пекле».

Он упомянул и древнего философа Плиния, о котором рассказывает так, перепутавши историю: «К тому Плиниушу на вышепомяненный остров ушел из Трои во время троянского раззорения один сенатор троянский, называвшийся Энея, о котором особая есть гиштория. Тот помяненный Плиниуш сгорел на той горе, что против Неаполя, которая от сотворения света горит непрестанно и до ныне, и тот Плиниуш неверствием был одержим, чтоб той горе гореть, и хотел [271] видеть из той горы исходящий пламень и упал в ту гору, и там сгорел». Он с интересом осматривал и дворцы вельмож, и удивлялся их изрядному устройству. При крае самого моря был дом одного неаполитанского сенатора. «В том доме зело много изрядных веселых палат с предивными уборами, между которыми в средине палата сделана осьмигранная, и в ней зело изрядные уборы, картины чудных итальянских писем; при тех палатах поделаны изрядные гульбища к морю изрядным мастерством и обсажены виноградом, и сверху их оброс виноград же власно как кровля». Итальянское искусство произвело на него впечатление и в другом случае: в монастыре оливетанском у мозаичного изображения тела Христова в гробнице «сделаны два подобия римских философов, стоящих на коленях. Те все образы зело преизрядным мастерством сделаны; не можно познать, чтоб не живые». И далее: «в том монастыре в приделе видел я образ Рождества Христова вырезан на алебастре величеством в высоту и в ширину аршина по два, такою работою сделан, какой работы во всем свете мало где обретается, и описать о том подлинно невозможно, и уму человеческому непостижимо, какая та работа». Раза два он упоминает «вид на море и на весь город Неаполь», но без дальнейшего объяснения своих впечатлений; иногда упоминает, что такой-то дом построен на «веселоватом» или на «красовитом» месте.

Далее, он смотрел дом «вицерея», т. е. неаполитанского вице-короля, и осматривал неаполитанскую академию. «Та академия построена казною публичною, т. е. королевскою, зело велика, в которой 120 палат великих нижних и верхних; сделаны те палаты вверх в пять житей. В тех палатах учатся до философии и до богословии и иных высоких наук и анатомии. В той академии бывает студентов 4 000 человек и больше, учатся все без платы, кто ни придет, вся плата мастерам королевская. В той же академии сделана особая палата на диспуты и на свидетельства учеников: которые докончают науку, тех свидетельствуют диспутами в той вышеписанной палате. Та палата сделана полукруглая, подобно церковному алтарю. В передней стене против дверей сделано место высокое, подобно королевскому месту; по обе стороны от того места вокруг поделаны месты в четыре ряда вверх, по которым местам во время диспуты сидят мастеры и всякие ученые люди, на диспуты собранные, и студенты».

Он смотрел далее приказы неаполитанского королевства, [272] школу, где учат лошадей, и между ними видел лошадь темно-серую, изрядной школьной науки; смотрел еще большой госпиталь на четыреста человек, и кроме того в том же госпитале собрано безумных от природы двести человек, а также сироты мужеска и женска полу малые ребята, и при том же госпитале «есть сады изрядные для трав и корению в аптеку и для забавы и гулянья болящим». При госпитале много докторов и работников и, что он видел и прежде, и что производило на него большое впечатление, здесь «неаполитанские честные (т. е. знатные и богатые) люди для спасения своих душ служат больным кто изволит». Неаполитанские знакомые повезли его смотреть «разных наук, которым наукам учатся неаполитанских жителей честных людей дети». Они приехали «на один двор, который построя держат из платы езувиты». «Тот двор длинен, а не широк, палат на нем много, построены изрядным мастерством в высоту в четыре жилья. В том доме всегда бывает учеников по 100 человек, а временем и больше и меньше неаполитанских жителей честных людей дети, а недворянской породы в том доме никого нет и не принимают. В том доме учатся прежде грамоте словесной и писать и по-латыни и иным разным наукам. Тут же учатся биться на шпадах по-гишпански со штылетами и без штылетов; тут же учатся играть бандерою, т. е. знаменем; тут же учатся танцовать разных танцев, тут же учатся ездить на лошадях, тут же учатся скакать на лошади, не вступая в стремя, изрядными штуками, и всем тем наукам учатся ученики по вся дни недели и праздников... Для меня велели учители студентам своим биться на шпадах и знаменем играть, и танцовать разные танцы, и скакать через лошадь, которая стоит в тех палатах сделана из дерева, и на ней сделано седло подобно немецкому седлу. Та лошадь сделана в меру лошади немецкой немалой. И те студенты зело меня удивили, как бились на шпадах и знаменем играли, и танцевали зело малолетние ребятки лет по 10 или по 12; а в науках своих зело искусны, а паче удивления достойно, как в той палате 4 человека изрядных молодцов и честных отцов дети скакали через деревянную вышепомяненную лошадь, какими дивными штуками и какою легкостью, того описать подлинно невозможно». По своему обычаю он входил во все подробности и высмотрел все домашнее устройство школ. «Потом я в том доме ходил по тем палатам, в которых те студенты живут; в тех палатах поставлены им [273] всякому человеку особая кровать и постели изрядные, все покрыты зелеными сукнами, и у всякой кровати особая завеса зеленая ж. В тех же палатах поставлены длинные столы, на которых те студенты играют для забавы мячами. Потом пришел в ту палату, в которой те все вышеупомянутые студенты едят; в той палате поставлены столы многие, на которых постланы скатерти изрядные белые и тарелки, и ножи с вилками, и ложки — все чистое изрядное, также полотенца белые всегда. И как я из тех палат сошел на двор, и на дворе вышеписанные студенты, которые того дни скончили алекци, играют великими мячами по обыкности итальянской».

Его занимали и все подробности быта, устройство домов, обычаи, костюм, увеселения и т. д., и он начинал постигать не только богатство, но и изящество роскоши. Он смотрел великий дом одного неаполитанского дуки, сделанный при море «на красовитом месте». «Уборы в палатах предивные, картины итальянских изрядных писем и зеркалы великие, по которым писаны цветы и фрукты предивною живописною работою, также и иных предивных уборов в тех палатах много. Того вышеписанного дука дети, три сына малые, первому сыну 12, другому 8, третьему 4 года; те его три сына, веселя меня, пели при цимбалах по нотам и танцевали изрядно по-французски, и зело удивительно, что и четырех-летний младенец пел по нотам и танцовал по-французски. Потом пошел я в сад, в котором много изрядных дерев плодовитых и цветов, и построен тот сад предивно. В том саду много преславных фонтан, пречудною работою сделанных, из которых изрядные чистые воды истекают зело штучно»... «Самый город Неаполь каменный, изрядным мастерством построен, ворота проезжия предивною препорциею устроены, и домы все в Неаполе каменного строения, а деревянного ничего нет. Палаты неаполитанских жителей модою особою, не так как в Италии, в иных местах подобятся много московскому палатному строению (?). Украшение в палатах имеют изрядное, обитья камчатные и иные всякие, а больше любят палаты убирать картинами изрядных писем и зеркалами великими, а зеркалы ставят к стенам на столах. В домах держат для забавы цимбалы и другие мусикийские инструменты, кроме орган, а орган кроме церквей в домах не держат. Шкафы изрядные в палатах ставят неаполитанской работы, и в них ставят вещи изрядные» и т. д.

«Неаполитанцы мужеска полу к форестирам, т. е. к [274] иноземцам, ласковы и приветны, а женский пол и девицы имеют нравы зазорные и скрываются подобно московским обычаям» (слово «зазорные» значит здесь: имеющие зазор, т. е. стыдливые; теперь это слово имеет противоположный смысл: не имеющие зазора, т. е. стыдливости).

«Честные люди в Неаполе, также и жены их и дочери, ездят в каретах, а пеши не ходят: то у неапольцев под зазором. А мужеска полу люди в Неаполе верхом на лошадях не ездят, старые и молодые — все в каретах и колясках, и карет и колясок в Неаполе премногое множество.

Неаполитанские жители между собою съезжаются часто, и живут зело любовно, а когда съедутся в дом, подчивают друг друга шербетами и лимонадами, а вина пьют мало виноградного, а водок отнюдь не пьют, также и табаку дымового не курят, а носовой табак у всех неаполитанцев из рук не выходит, и зело много его все употребляют — мужчины и женщины, и девицы»... «Все неаполитанские жители честные люди живут не безлюдно, и за каретами их, когда сами и жены их ездят, ходит пеших людей довольно, подобно московскому обыкновению».

Как мы упоминали, он подробно описал увеселения неаполитанских «честных людей», которые, начиная с «вицерея», в течение летних месяцев делают прогулки на море перед городом, на галерах и филюгах, с пушечной пальбой, иллюминациями и фейерверком, — «а галиоты, т. е. работники или гребцы, на тех галерах на всех наги». В порте стояли и другие галеры, повидимому военные, по 60 весел и больше, и сделанные изрядным мастерством, — и начальник одной галеры «для моего приходу велел галиотам всем надеть цветные кафтаны, которых на той галере есть 450 человек, все в голубых суконных кафтанах, и всякий человек на той галере работный прикован железною чепью за ногу. Те вышеписанные галиоты, или работники, никуды с тех галер не спускаются».

Наконец, он замечает, что в Неаполе всегда теплота, «для того, что Неаполь под зодией темперамента (?) и близок ко экватору, всего высокости на сорок трех градусов, а в лете жары от солнца бывают в Неаполе непомерные».

В Неаполе наш путешественник прожил не долго (с 30-го июня по 8-е июля), и если он успел за это время столько пересмотреть и записать, это свидетельствует об его наблюдательности. Он нанял «филюгу» за 100 скудов или за [275] 40 червонных, которая должна была свезти его на Мальтийский остров, стоять там 15 дней и доставить обратно в Неаполь. Плыли обыкновенно берегом на парусах или на веслах, смотря по ветру и погоде. Описание опять идет день за день и довольно однообразно: пришли к такому-то городу, строение или фортеца каменная, стоит при море, сады изрядные или где есть по берегу пашни и т. п. Однажды видели великую рыбу, что называется кит, которая «долго плавала поверх воды и прыскала воду морскую вверх на многие сажени зело высоко. Величеством та рыба как великий насад (лодка), мерою сажен 30 или больше в длину и толста безмерно; а как играла поверх воды и хвост кверху подымала, тот ее хвост величеством подобен хоромине». Через четыре дня приплыли ночью к Сицилии, «где издалека увидели на одной башне, которая построена на том цицилийском берегу при самом море, для сторожи, фонарь поставлен высоко, и запалены в нем свечи для того, чтоб желающие к цицилийском острову ехать в ночи по морю имели б правую себе дорогу, смотря тот фонарь». В Мессине он пробыл один день, но довольно ее высмотрел, напр.: «Город Мисина на цицилийском берегу первое место и зело велико, множество в нем домов предивного строения, также много костелов и монастырей изрядных, в которых живут законники и законницы разных законов, а все одной римской веры». Он нашел, впрочем, две греческих церкви. «В тех двух церквах самая греческая вера, а третья церковь униатская во имя святителя Николая. В той церкви алтарь сделан подобием как в греческих церквах, а престол в алтаре сделан подобием римской церкви. Иконы писем греческих, и над престолом образ Чудотворца Николая письма греческого». В Мессине живет вицерей или «наказной король»; город большой, каменный с фортецами; дворян и честных людей гишпанцев много, живут домами; честные люди ездят в каретах, а марканты, т. е. купцы, ходят пеши, харчь не дорог. Затем они пришли к Катании, потом к Сиракузам. Отсюда надо было им пуститься в открытое море к Мальте, и они уже встретили здесь мальтийские галеры. «Те галеры ходя ищут того, где б могли наехать на турецких людей и, ежели где найдут, тут с ними бьются, буде им будет в силу, в каких бы судах турки ни были, для того, чтоб из Цицилии до Мальту, также из Мальту в Цицилию проезд был христианам свободный; однакож в тех местах турков бывает всегда много в [276] галиотах и в галерах, и в кораблях, и в тартанталах, и в фустах, и в иных судах; а паче много бывает турков в том месте, где переезжают от Цицилии до Мальту, чрез море того места есть от Цицилии до Мальту 80 миль итальянских».

На пути было не совсем безопасно от турок, но в конце концов Толстой благополучно прибыл в Мальту. Это было 20-го июля. На Мальту у него были опять рекомендательные письма от одного мальтийского кавалера в Неаполе. В тот же день он получил приглашение к гранмейстеру мальтийского ордена. Конечно, он подробно описал палаты. «И дом его великий, много на нем палат строения каменного изрядного, и взошел к нему в палаты по круглой лестнице, которая сделана предивным мастерством, и зело широка и просторна, и вверху перед палатами стоит караул солдат человек с 20. Потом пошел в сени зело великие, изрядным мастерством сделаны; в тех сенях стоят гранмейстеровы кавалеры, т. е. его домовые люди. Потом вошел в палату зело великую, длинную; та палата будет сажень 15 трехаршинных или больше, убрана изрядно, обита вся камками червчатыми изрядными, а поверх обою под подволоками убрана письмами итальянскими предивными. В той палате сделано у передней стены место гранмейстерово, и над тем местом сделан балдахин изрядный». Гранмейстер принял его очень любезно: сначала в первых палатах встретили Толстого мальтийские кавалеры и приветствовали изрядно, потом он вошел в другую палату, «гранмейстер подступил ко мне и, сняв шляпу, кланялся мне и говорил так: я-де себе почитаю за великое счастье, что ты-де, великого государя человек, из великих краев приехал видеть охотою мое малое владетельство, сей Мальтийский остров. Также и я ему кланялся, благодарствовал за к себе любовную приемность и просил его о том, чтоб он мне дал повольность на Мальтийском острову смотреть всяких вещей, что надлежит форестиру, т. е. иноземцу, видеть, на которое мое прошение с охотою мне позволение дал». И Толстой, конечно, высмотрел все обстоятельно, и церкви римской веры с преузорочным живописным итальянским мастерством, и фортецу, и оружейный двор, бельварды, загородные дома и т. д. В главной церкви он видел по обычаю всякие редкие святыни, напр. образ Спасов письма Луки евангелиста, руку Иоанна Предтечи, часть от руки св. Анны, матери Пресвятой Богородицы и т. д. Крепость была также [277] удивительна. «И той фортецы мастерства и крепостей никакими делы именно описать в скорости невозможно, для того, что ум человеческий скоро не обымет подлинно о том писать, как та фортеца построена; только об ней напишу, что суть во всем свете предивная вещь, и не боится та фортеца приходу неприятельского со множеством ратей кроме воли Божеской». В загородном дворце гранмейстера его угостили богатым обедом, потом он гулял по роскошному саду с фонтанами, устроенными предивным мастерством. При отъезде он получил от гранмейстера лист, который свидетельствовал о пребывании Толстого на Мальтийском острове, причем упомянуто было и о встречах с кораблями неверных турков. В заключение рассказа он сообщает обстоятельные сведения об острове, его жителях и обычаях.

На Мальте он пробыл с неделю и затем опять отправился в Сицилию. Плыл берегом Сицилии и Калабрии и 5-го августа прибыл в Неаполь. Повидавшись здесь с друзьями, он через два дня выехал из Неаполя, нанявши фурмана до Венеции, с остановками в Риме и Флоренции, чтобы «видеть всякие вещи, которые потребно форестирам смотреть». На пути к Риму идет опять подробное перечисление городов и «остарий», где он останавливался и ночевал; дорога была трудная, между прочим, и потому, что стояло жаркое время и его предостерегали от «злого воздуху». С приближением к Риму он встретил много полей с пшеницей и сенокосами. «По тем же полям настроено много домов римских сенаторей, подобно московскому обыкновению загородных дворов, только те римских сенаторей домы строения все каменного изрядного по препорции. На тех же полях есть знатно много и древних лет строения каменного, которое уже от многих лет развалилось».

В Риме Толстой пробыл с 13-го по 18-е августа и по обыкновению употребил это время для внимательного осмотра всех достопримечательностей, добившись, между прочим, папского разрешения видеть всякие редкие святыни; к нему назначен был от римского воеводы на услугу один дворянин с каретою. Главным интересом его были, конечно, церкви. На первый раз он осмотрел униатскую церковь, при чем описал богослужение, отметив даже, что обедни чинили обыкновением греческим на квасном хлебе, имея едину просфору, на которой есть пять печатей. Осматривая святыни, он записывает легенды; при костеле, где лежат замурованные мощи св. Алексея, человека Божие, он видел колодезь, из которого св. [278] Алексей пил воду во время своей нищеты: «из того колодезя и я сподобился пить воду». За Тибром он «приехал к замку» (св. Ангела): «тот замок сделан изрядною крепостью древней работы, рвы имеет около себя изрядные, так же и всякие крепости около того замку изрядные». Храм св. Петра произвел на него большое впечатление. Он подробно описал площадь — изрядную, ровную и великую, сосчитал столбы, округло построенные около той площади (576), столб каменный по середине площади, зело высокий и сделанный изрядным мастерством, два фонтана великие и изрядные и т. д. Самый храм он описал сначала только внешним образом, потому что еще не имел папского позволения видеть его священные редкости. Описание состоит в перечислении вещей, вызывавших его одобрение и удивление.

«Церковь св. апостола Петра зело велика, какой другой великостью на всем свете нигде не обретается и предивным мастерством сделана. Перед тою церковью сделан рундук превеликий, и таким предивным мастерством и препорциею тот рундук построен, что подробно его описать трудно. С того рундука вход в паперть, которая сделана перед той церковью зело велика и предивным мастерством устроена. Из той паперти в ту церковь сделаны зело превеликие пятеры двери рядом, у которых изрядные медные литые затворы предивным мастерством сделаны. В той церкви превеликие столбы, на которых утверждены церковные своды.

Между тех столбов поделаны престолы по римскому обыкновению предивным мастерством, и украшение в той церкви изрядное. Посреди той великой церкви сделан алтарь римский, над которым сделана сень на четырех столбах зело высоких. Та сень и столбы устроены преудивительным резным мастерством, и на тех столбах поставлены по углам ангелы резные дивною работою сделаны, и та сень и столбы и ангелы все вызолочены изрядно». За алтарем у стены церковной поставлена «та кафедра, на которой сидел св. апостол Петр, проповедуя святую во Христа веру и поучал народы. Та его кафедра апостольская устроена изрядным мастерством резьбами золочеными. Под той кафедрой поставлены образы литые медные св. Василия Великого, Григория Богослова, Афанасия Великого и Августина святого, изрядным мастерством сделаны; также и иных образов резных из алебастру в той великой церкви множество, изрядною работою сделаны...

Та великая церковь изнутри вся сделана из белого [279] мрамору изрядным мастерством, и многие места в той церкви алебастровые резные дивной работой устроены. Мост в той церкви весь мраморовый из розных мраморов собран предивной работою. Письма в той церкви по стенам и сводам зело преудивительные преславной итальянской живописной работы»...

В Ватиканских садах он, кроме изрядного огорода, дерев и цветов, посаженных предивною препорциею, насмотрелся также множества преславных фонтан. Затем ему посоветовали посмотреть еще Фрашкат (Фраскати), а также дом римского князя Бургезо (Боргезе) и Панфилия. В первом «смотрел палат зело изрядных и великих, в которых видел множество предивных картин, писанных преславною итальянскою живописною работою, и иных уборов изрядных в тех палатах много; обитья кож золотых, кроватей с изрядными завесы и зеркал и шкатул изрядных много ж. В том же доме видел изрядных фонтан, предивною работою устроенных, много, и на палатах в том доме устроены изрядные гульбища, вымощены мелкими каменьи разных цветов изрядными узорами преудивительно. Также на тех палатах построены изрядные огороды и цветники предивные, и фонтаны зело штуковатые и предивные на тех палатах поделаны, из которых великие и многие воды истекают изрядно чистые».

Но несравненно более штуковатые фонтаны он видел в доме князя Панфилия. «Тот его дом изрядною архитектурой построен и зело велик и житей множество. В тех палатах обоев стенных много изрядных и картин предивных живописных, также кроватей со изрядными завесами и всяких уборов изрядных зело ж много». Но всего удивительнее были фонтаны: «первая фонтана — вырезан лев из камени, против его также из камени вырезан пес и, когда отопрут воду, тогда лев со псом учнут биться водою, и та вода от них зело высоко брызжет, и около их потекут вверх многие источники вод зело высоко». Подивил его глобус, на котором «воображены» небесные планеты и звезды, и из того глобуса течет вода во всякую звезду зело прытко. «По правую сторону того помяненного глобуса сделан человек из камени, держит флейты и, когда пустят к нему воду, тогда он на тех флейтах заиграет изрядные танцы зело громогласно... Потом сделан один мужик из камени ж, держит волынку, водным же действом в ту волынку играет. А как [280] те воды все вдруг во все фонтаны пустят, и те воды гремят власно как бы в барабаны били».

«И около тех фонтан многие есть иные фонтаны, которые описать подробну трудно. Потом вошел я в одни малые сени каменные, сделанные при тех фонтанах, и в тех сенях из своду и из помосту и из всех стен потекло вод множество, от которых не может человек в тех сенях укрытися никакими мерами, чтобы не обмочен был. Потом пришел в одну палату, в которой видел пречудные вещи: первое, что та палата изнутри устроена предивными резьбами и письмами преузорочными живописными подписана. Длиною та палата пяти сажень, а шириною трех сажень. В той палате против дверей у стены сделана гора высокая преславным мастерством. По той горе сидят десять девиц, вырезанные из камени зело предивным мастерством и расписаны красками и золотом власно как живые, а у каждой девицы в руках флейты серебряные. А за тою горою поставлены органы изрядные великие. Перед тою горою в той же палате поставлен один крыластый конь, сделан из алебастру преузорочною работою и, когда пустят воду, тогда заиграют органы, изрядные куранты, потом органы престанут, и заиграют те вышеписанные все десять девиц на всех флейтах так изрядно, что уму человеческому непостижимо». Между прочим его очень занимали фонтаны с сюрпризами, которые обливают гуляющих неожиданно. В доме одного римского же князя «поделаны фонтаны в воротах, которыми проходят в сады девицы римские гулять и за потеху теми фонтанами обливаются веселясь» и т. п. Наконец, получивши папское разрешение, а отчасти, кажется, и раньше того он насмотрелся в разных римских церквах самых удивительных святынь. Так в одном девическом францисканском монастыре, в храме «Сан-Ян-Латеран», церкви «Санта Мария Маиор» и других, он видел подлинный нерукотворенный образ, посланный Христом к Авгарю, видел главу св. Иоанна Крестителя с растворенными очами, потом видел другой нерукотворенный образ, данный Христом св. Веронике, копье, которым прободен был Христос на кресте, доску того стола, на котором Иисус Христос учинил Тайную вечерю, и т. п.; в одной церкви под алтарем наглухо заделаны те ясли, которые были в вертепе при Рождестве Христове, и много иных чудес. Осматривая во второй раз церковь св. Петра, он поражался, кроме редких святынь, и всякими ее богатствами. «Богатства в той великой [281] церкви, каменью узорочного, алмазов, яхонтов, и изумрудов, лалов в всяком церковном строении, также жемчугу, золота, серебра и иных всяких дорогих узорочных вещей неудобь-сказаемое множество, собрано от древних лет папежами и самими кесарями римскими древними. Икон святых предивных греческих древних писем множество, также и по стенам есть во многих местах древние греческие письма святых икон».

Удивительных редкостей, опять фонтанов с сюрпризами и всяких предметов из естественной истории насмотрелся он в доме одного римского князя. Наконец, видел он разные памятники классической древности. Под великою церковью, как называет он храм св. Петра, видел он «ретрату, т. е. персону, высеченную из белого камени, проклятого мучителя Нерона, которая не токмо делом, и видением подобится самому дьяволу». В доме одного римского князя «видел высеченного из одного камени превеликого быка предивною работою сделанного; также видел из камени высечены подобия древние Геркулесу, Меркурия, Ахиллеса и иных изрядною работою сделаны, а сказывают, что те подобия древних лет найдены в земле». В заключение он поместил в своем дневнике особое «описание Риму», где заключается топографическое описание города и обстоятельный рассказ об его достопримечательностях; между прочим любопытно замечание: «В Риме говорят итальянским языком изрядно, чисто, многих итальянских мест лучше».

Выехав из Рима 18-го августа, он тем же способом, как прежде, описывает путь до Флоренции, куда приехал 23-го. Здесь он пробыл только один день, но все-таки успел пересмотреть немало флорентинских достопримечательностей и опять присоединил отдельное описание Флоренции. Между прочим он заметил, что «во Флоренции народ чистый и зело приемный к форестирам»; «подлый народ во Флоренции побожен, политичен и зело почитателен и правдив»; «во Флоренции много мастеров изрядных, живописцев изрядного итальянского мастерства, которые изрядно пишут». Дальше следует «описание Болонии». Из Болоньи он проехал в Феррару, потом в Падую, венецкой провинции, и наконец 28-го августа прибыл в Венецию. Здесь он опять остановился надолго, и в конце октября получил известие от Ф. А. Головина, что «указано всем стольникам, которые познали науку, быти к Москве из Венеции и из Амстердама». Поэтому Толстой озаботился [282] получить свидетельствованные листы от своих мастеров, т. е. учителей; кроме того при отъезде он был и у венецкого князя, который также выдал ему свидетельство об его морских плаваниях и о том, что он должен считаться за мужа смелого, разумного и способного. Из Венеции он выехал 30-го октября на материк, и здесь нанял фурмана до Вены. Несколько дней спустя он оставил свои возы, солдата и человека, потому что «некоторая нужда» заставила его спешить в Вену: по осенней распутице ехать быстро было нельзя и он, наняв верховую лошадь, поехал вперед один и только перед Веной нанял коляску. В Вену он прибыл 18-го ноября и выехал в дальнейший путь 30-го. Декабря 12-го он был в первом польском городе, в Ченстохове; 18-го он был в Варшаве, где пробыл с неделю, затем снова отправился в путь и, сменив телегу на сани, 15-го января 1699 года прибыл в Борисов. Здесь «был у образа Пресвятые Богородицы, о котором я в сей книге писал выше сего, и на том образе черного места прибыло много пред тем, как я видел тот самый образ, ехав с Москвы». Наконец, после безостановочной езды он окончил свой путь 27-го января: «Приехал обедать в вотчину боярина князя Бориса Алексеевича Голицына, в село Вязему, от Можайска 60 верст. Того-ж числа приехал в 3-м часу ночи в царствующий град Москву в дом свой в добром здоровье, за что благодарил Всемилостивого Господа Бога и Пресвятую Богородицу и угодников Божиих, что из так далеких краев и из нужного странствия волею Божескою возвратился во отечество в добром здоровье».

* * *

Мы остановились подробно на путешествии Толстого, потому что, написанное более обстоятельно, чем все другие путешествия того времени, оно служит в особенности типическим образчиком этой литературы, которая представляет именно отражение впечатлений русских людей при первом знакомстве с Западом. Некогда, как мы говорили, европейский Запад возбуждал в московских людях различные и весьма неблагоприятные чувства. В старину это было чувство крайнего отчуждения, потому что господствующим мотивом было религиозное отвращение к латинству и иным ересям, которыми Запад был преисполнен: с ним можно было сноситься в политических делах только по крайней необходимости, как сносились и с настоящими «погаными» — крымцами, турками, персиянами. [283] Впоследствии, когда сама власть зазывала иностранцев, московские люди стали дивиться их «хитростям», которые для них самих были недоступны, — но с иноземцами все-таки надо было держаться очень осторожно, чтобы не заразиться чем-нибудь еретическим. Степень этих опасений достаточно передают приведенные выше слова Котошихина... Впоследствии, когда с этим Западом познакомились ближе, он в течение ХVIII века стал, наоборот, предметом всякого рода увлечений и подражаний: всем западным восхищались и, сколько умели и могли понять, старались перенимать западные обычаи, изучать языки, копировать литературу, усвоивать кое-какие западные понятия. Наши путешественники Петровского времени стоят как раз на перепутье между этими противоположностями, и на них чрезвычайно любопытно наблюдать эту двойственность взглядов, когда старое еще более или менее крепко держалось в умах, а новое против воли захватывало своими богатыми поражающими впечатлениями. Правда, первый шаг был сделан уже раньше: старый московский человек должен был бы только открещиваться от всяких еретических вещей, еслибы очутился вдруг в этой иноземной среде, но Петр Великий уже несколько приготовил наших путешественников своим приказом учиться у иноземцев, а кроме приказа и собственным примером. Он не касался вопроса о том, как следовало русским относиться к иноземным обычаям, и просто указывал практическое дело, — они могли ведаться с иноземными обычаями, как хотели; но во всяком случае он решительно отверг всякий страх, каким прежде одержимы были московские люди к западному латинству, люторству и пр. и к западному обычаю. После этого первого шага должен был начаться собственный опыт.

Эти десятки и сотни русских людей, особливо из самого высшего круга, отправляясь на целые годы за границу и для той науки (навигации), которая, быть может, особенно должна была поставить их в соприкосновение с разными сторонами и слоями западной жизни, — эти люди и должны были переживать тот психологический процесс, о котором мы выше упоминали. Сам Петр не навязывал им никаких новых понятий: он требовал одного — усвоения разных чисто практических знаний, которые сами по себе могли не иметь никакого отношения к старому обиходу их понятий. Таким образом, если в этих понятиях стала происходить какая-нибудь перемена, если кроме технических знаний эти московские люди [284] усвоивали еще нечто иное, какие-нибудь другие знания, бытовой обычай и т. п., это было уже их доброю волей, совершенно свободным их действием, простым результатом того, что расширялся круг познаний, начиналась новая работа мысли, делалось сравнение, являлось желание усвоить то, что казалось полезным или завлекательным. Если потом усвоение западного содержания сопровождалось и фактами преувеличенной, «рабской» подражательности, очевидно, что здесь не была только так называемая измена старому обычаю, но обнаруживалась и слабость этого обычая, который не выдерживал сравнения и конкурренции: рядом с бытовой новизной стояла и новизна западных знаний, которые старому московскому быту были совсем неведомы и значение которых было неотразимо.

Путешествие Толстого по форме и содержанию является типическим выражением этого перелома. Новый мир западной жизни раскрывался перед ним постепенно, и естественной формой изложения был дневник: автор не пытался и после собрать свои впечатления во что-нибудь целое; они остались одиночными, как вероятно и в действительности не были сведены у него в какое-нибудь общее представление о западной жизни в сравнении с московскою стариной. Но эта форма дневника была также форма традиционная: так писались издавна старинные путешествия, начиная с хождения к св. местам Даниила паломника и кончая статейными списками послов или записями деловых людей. Таково было и первое путешествие в западную Европу, поездка во Флоренцию на собор, описанная суздальцем Симеоном: путешествуя по Германии, Симеон подобным образом записывал день за день свои впечатления и также дивился немецким городам, — отмечая каждый раз неизменно: «город камен» (потому что дома привык только к городам деревянным) и поражаясь всякими достопримечательностями (каких дома не видывал). Общим характером впечатлений и самой записи, путешествие Толстого примыкает к сказанию Симеона суздальца и к статейным спискам. Полная старина видна и в том постоянном внимании, какое этот путешественник постоянно обращает на вопросы вероисповедания. Проезжая западный край, он постоянно сосчитывает, сколько есть церквей католических, сколько людей прямой греческой веры или униатов, и отметит особенности церковного устройства и богослужения. В больших итальянских городах, как Венеция и Рим, или в славянских городах Далмации он отыщет греческие церкви, прослушает обедню, [285] опять заметит, как держат себя в церкви греки или славянские единоверцы, осведомится и укажет, откуда у последних берутся церковные книги, и т. д. В описании итальянских городов, особливо Венеции и Рима, он главным образом и подробно описывает церкви и монастыри, и перечисляет в целых списках священные достопримечательности, которые он находил там в таком обилии; перечисляет разных «законников» и особенности их орденов. Путешествие Толстого было первым памятником нашей литературы, где в таком изобилии были описаны эти священные достопримечательности римской церкви, и при этом мы не замечаем у него какой-либо вражды или недоверия: его вера была полная и благочестие удовлетворялось, хотя бы в латинском храме; за невозможностью православного молебна, он сам прочитывает акафист; в Баре он принимает от римских монахов святое миро, исходящее от мощей Николая Чудотворца. Он был вполне благочестивый московский человек; но можно думать, что уже это обилие святыни, находящейся в католических руках, сглаживает в известной степени обычную нетерпимость к латинству: при этом богатстве святынь, сохраняемых с великим благоговением, при этом богатстве самых храмов, где благочестие собрало бесчисленные украшения из золота, серебра, драгоценных камней «предивным мастерством», — что он даже считал невозможным описать, — ему едва ли уже приходила мысль считать и называть это латинство «поганым». Кроме того, в этом латинстве он видел такие вещи, каких в московском государстве не бывало: при монастырях бывали нередко громадные госпитали, где всяких больных лечили и покоили даром «ради Христа», и не раз он видел в Италии, что за больными ухаживали «честные люди», т. е. богатые и знатные, для исполнения христианского долга братолюбия. В католическом мальтийском ордене он видел необычайный пример полу-монашеского рыцарства, посвятившего себя борьбе с неверными, теми самыми врагами Христа, против которых веками боролся и русский народ.

Путешественник наблюдал потом иноземные нравы, и здесь на каждом шагу он видел много обычаев, несходных с московскими. Он был человек наблюдательный и заметил много таких особенностей. Московский человек сказался в его пренебрежительном отношении к польским политическим обычаям и, говоря об них, он изменил даже своему обычному хладнокровию. В описании западных обычаев он обыкновенно [286] только отмечает факт, не сопровождая его своим мнением, но в некоторых случаях можно предполагать, что он ничего не имеет против этих обычаев, даже одобряет их, считает их весьма разумными, а когда он описывает свободу общественной жизни в Венеции, едва ли ему не представлялись, как противоположность, тяжелые обычаи московские. Он с несомненным одобрением отмечает, что в итальянском суде «говорят чинно, с великою учтивостью, а не криком»; что итальянцы, даже подлый народ, люди добрые, политичные и приветные, и женский народ также политичны и изрядны и т. д.

Внешняя культура западной жизни его поражала. Он подробно описывает великолепные храмы, дома, общественные учреждения, крепости, сады, «огороды», фонтаны; удивляется богатству и особливо «предивному мастерству» во всяких работах, замечает «препорцию». Он понимает, конечно, что «предивное мастерство» было следствием учения. Он видал университеты и высшие школы, где учат «до философии и теологии и математицким наукам» или дохтурскому искусству, но говорит об этом, конечно, только внешним образом. К этим наукам он, без сомнения, относился с уважением и счел нужным рассказать об ученых обычаях высших итальянских школ.

Очень характерно, наконец, его отношение к искусствам. Его не однажды поражали «письма» итальянских мастеров; некоторые изображения казались ему точно живыми; он смотрел их с удовольствием, и нередко не находил слов для восхваления картин и скульптуры, разного «преузорочного мастерства», которое «уму человеческому непостижимо», которого «подлинно описать» невозможно. Но скульптуры древние приводили его в недоумение: изображения из античной мифологии кажутся ему только поганскими идолами, для Нерона он находит место только в пекле, хотя иногда и здесь признавал изрядное мастерство. Его отзывы о памятниках искусства, когда они ему нравились, состоят только в одобрительных эпитетах, и слово «изрядный» в таких случаях находится почти на каждой строке.

Таким образом на первый раз западная культура, наука, искусство поражали нашего путешественника своим внешним богатством: он поддается впечатлениям невиданного блеска или практической пользы; ему еще не приходит на мысль сравнение или необходимость этих знаний и искусств для своего [287] отечества: приходилось пока только удивляться. Но один важный результат был уже приобретен. Старая нетерпимость к латинскому, или все равно люторскому, Западу была подорвана одним первым знакомством с его жизнью; с другой стороны, приобретено было великое уважение к западному знанию и искусству, которые были не подозрительною «хитростью», а плодом ума, учения и трудолюбия.

По преданию, Петр Андреевич Толстой был замешан в стрелецких бунтах, и был уже не первой молодости, был женат и имел детей, когда сам вызвался на путешествия, как думают, желая выслужиться перед царем. Петр умел оценить его, хотя, видимо, помнил его прошедшее: однажды Петр сказал ему: «Голова! голова! кабы не так умна ты была, давноб я отрубить тебя велел». Уже вскоре по возвращении из путешествия, в 1702, Петр отправил Толстого послом в Константинополь, где во время дипломатических разрывов и войн с Россиею он два раза сидел в Семибашенном замке; он вернулся в Россию в 1714. Через два года он поехал с Петром в Голландию; в следующем году Петр послал его и Румянцова в Вену с требованием выдачи царевича Алексея Петровича; в начале 1718 года он и Румянцов вывезли царевича в Москву, затем Толстой участвовал в допросах; подпись его стоит на смертном приговоре. В день коронования Екатерины, 1724, он был сделан графом, а по смерти Петра был одним из немногих членов верховного тайного совета. Опасаясь замыслов Меншикова, он думал подорвать его значение при Екатерине, но замысел открылся, и Толстой был лишен чинов и имения и сослан в Соловецкий монастырь: Екатерина только за несколько часов до своей смерти подписала этот приговор, и Толстой умер в ссылке.

А. Пыпин.


Комментарии

1. История Петра Великого, т. II. Спб. 1858, стр. 316.

2. Путешествия самого Петра были много раз рассказаны и достаточно известны. Они передавались в статейных списках или юрналах. Первая поездка в Голландию подробно изложена в книге М. А. Веневитинова: «Русские в Голландии». М. 1897, о которой недавно мы имели случай говорить.

— Наиболее обстоятельным рассказом было «Путешествие стольника Петра Толстого по Европе в силу царского указа от 7205 года января 11 дня, то есть 1697 г. по Р. Хр.». Библиографическое описание рукописи Казанского университета, заключающей это путешествие, сделано было А. И. Артемьевым в «Журн. мин. просв.» 1854, № 7. Затем подробное изложение, с обширными извлечениями из подлинника, сообщены были в статье Н. А. Попова: «Путешествие в Италию и на о. Мальту стольника П. А. Толстого в 1697 и 1698 годах», в «Атенее» 1859, № 7, стр. 300-339; № 8, стр. 421-457. Н. А. Попов сообщил и биографические сведения об авторе путешествия. Наконец «Путешествие стольника П. А. Толстого» было издано сполна в нескольких книжках «Русского Архива», 1888.

— Путешествие Бориса Петровича Шереметева, или «Статейной список посольства ближнего боярина и наместника вятского Бориса Петровича Шереметева в Краков, Венецию, Рим и Мальту в 7205 (1697) году», издано было сначала отдельной книгой с гравюрами. М. 1773, и затем в Древней Российской Вивлиофике, изд. 2-е, т. V. М. 1788, стр. 252-432.

— Дневник неизвестного, который был в Голландии, Германии и Италии в тех же 1697-1698 годах, довольно распространенный в рукописях прошлого века, был принят за журнал путешествия самого царя и напечатан под заглавием: «Записная книжка любопытных замечаний великой особы, странствовавшей под именем дворянина российского посольства в 1697 и 1698 годах». Спб. 1788, с вариантами против рукописей. Далее, та же записная книжка повторена в «Московском Вестнике» Погодина, 1830, ч. VI, и в «Отечественных Записках» 1846, № 8, Науки, стр. 126-156: «Материалы для истории Петра Великого», князя Вл. К-ва, где самое заглавие книжки передано уже в такой форме: «Журнал, како шествие было его Величества, государя Петра Великого. Писан в сей книжице 1724 году, на память будущих годов, от ныне и до века». Рукопись князя Вл. К-ва была неполная и издатель не знал о тексте «Московского Вестника». Пекарский (Наука и литература при Петре В. I, стр. 145) замечает, что в этих последних изданиях записная книжка издана «уже с пропусками — что всегда делается у нас при издании старинных памятников, за исключением разве Дворцовых Разрядов, которые допускают печатать вполне». В «Отечественных Записках» два целых параграфа, 10 и 23, состоят из одних многоточий!

— Еще дневник неизвестного, который путешествовал по Голландии, Испании, Италии и Франции в 1714-1717 годах, по предположению Пекарского, принадлежал одному из Нарышкиных (Наука и литература, I, стр. 145, 152-154).

— Статейный список посольства А. А. Матвеева во Францию в 1705 изложен был Пекарским в «Современнике», 1856, № 6, стр. 39-66: «Поездка графа Матвеева в Париж в 1705 году».

— Любопытные дневники, путевые заметки и другие сведения о путешествиях князя Бориса Ивановича Куракина, издание которых начато было в ««Архиве» кн. Ф. А. Куракина», Спб. 1890 и дал., под редакциею М. И. Семевского и потом г. Смольянинова.

— Краткие упоминания о своем путешествии делает Ив. Ив. Неплюев в своих «Записках» (новейшее издание, Спб. 1893). Еще другие отрывочные сведения о путешествиях времен Петра В. укажем далее.

3. Приведено у Пекарского, Наука и литература в России при Петре Великом. Спб. 1862, I, стр. 139.

4. Архив историко-юридических сведений, Калачова, II, пол. 2, отд. VI, стр. 62.

5. Пекарский, I, стр. 141-142.

6. Т. е. элекции, избрания короля.


Текст воспроизведен по изданию: Путешествия за границу времен Петра Великого // Вестник Европы, № 9. 1897

© текст - Пыпин А. Н. 1897
© сетевая версия - Strori. 2021
© OCR - Strori. 2021
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1897

500casino

500casino

500casinonews.com